Детские игры
«Мой отец – военный человек. Мой отец старообрядец, сын купцов саратовских, у которых были свои торговые ряды на нижегородской ярмарке. Мой отец служил в Белоруссии на военной службе и прослужил там 17 лет. Он съездил на Волгу, женился, привез себе жену, Евдокию Яковлевну, и она родила ему меня. Потом она умерла2, и отец мой женился на белоруске, очень доброй девушке. Очень красивой, как крымская розочка. Ему было тогда, кажется, около сорока. Отец мой крестился по-старообрядчески. Отец мой не принимал Православия. Но меня крестил уже в православной церкви протоиерей Пигулевский, 161-го Александропольского полка, 7-я рота. Так я и воспитывался в роте. И когда отец женился на белоруске, которую он очень любил и она его любила и ревновала, я все время жил в роте. Я – сын роты, сын солдат3. С рук на руки, с рук на руки, Ванюшка да Ванюшка, да Ваня, да Ваня. И все офицеры меня знали. И командир полка меня знал и подарки мне всегда привозил в роту, когда приезжал посещать таковую»4.
Еще четырехлетним ребенком будущий Митрополит полюбил Божественную службу и с детской любознательностью вникал в детали церковного богослужения. Характерен рассказанный им такой случай:
«Праздник Архангела Михаила. Отец мой идет к обедне в Могилевский Кафедральный Собор. По-видимому, это было не в воскресенье, людей было не битком. Мне было четыре года. Бархатные штанишки, сапожки гармошкой, кашемировая розовая рубашка и большая шляпа-бриль с бантом сзади. Хотя ноябрь, но в Могилеве в ноябре еще тепло. Вот идет обедня, вот Великий Вход прошел, быстро закрыли двери алтаря и задернули розовую катапетасму. Я быстренько поднялся на солею и на коленях под двери стал смотреть, что в алтаре делается. Быстро отец подошел, меня схватил: «Ивашка, Ивашка, Иванко, Вашутка, так нельзя, так Боженька не позволит». И все по-хорошему. А когда после молебна кафедральный протоиерей Суторский всем давал крест, то говорит моему отцу: «Михаил Наумыч, твой сын Вашутка очень рано хочет проникнуть в алтарь».
Это я помню как сейчас. Мне было четыре года».
Прошло еще четыре года, и Ваня Чернов впервые попал в монастырь. Произошло это следующим образом:
«Когда мой отец заканчивал семнадцатилетнюю военную службу и по порядку должен был пойти в отставку, он перешел жить в свой дом в Могилеве на Луполове (там часть города такая). И мне пришлось с отцом перейти к мачехе.
Меня, восьмилетнего, товарищи по улице свозили в Архиерейскую церковь. Там в монастыре я засмотрелся: в задней части церкви кто-то стоит. Я обошел, а-а! – это человек, на нем мантия была и клобук. Тут я в монастырь влюбился навсегда. Это была моя первая любовь восьми лет. Полюбил монашество я. Домой только явился – сейчас же оделся в черную юбку со складками, судок синий на голову. И стали мы играть уже в попов и монахов».
Собирая вокруг себя уличных мальчиков, Ваня представлял с ними в детских играх все, что видел в церкви. Однако эти игры заканчивались для него иногда весьма драматически.
«Однажды мать и отец пошли в другой приход, на второй день Троицы, в гости. А я остался один дома. Четырнадцатилетний я был уже мальчик. Мы дружили с еврейскими детьми. Антагонизма не было.
Я «служил», то всех подряд – и своих, и их – «причащал» и всех «исповедовал» – епитрахиль свой на них клал, какой у меня был. И Земка, и Мойша, и Еська, и все эти еврейские дети – и Роза, и Хаичка, и Груночка, и свои – Мишка, Гришка, Васька – все! Это был один приход. Я, конечно, архиерей Могилевский и Мстиславский. Юбку надевал (мамина юбка с сорока складками саккосом служила), утиральник белый – омофор. Если к осени дело шло, мы у соседки тыквы воровали, митры делали. Если зимой, судок у нас был один, синий никелированный, как раз на мою голову.
Так вот, детям говорю: «Хотите в Троицу гулять на чердаке? Собирайся, народ!» Ну, некоторые на чердак сами влезли, а некоторых надо было в корзине поднять наверх, как на Афоне. Там в пропастях земных есть подвижники, которые себя в корзинах на вертушках подают.
И началась «литургия». Какая литургия? У нас дикири и трикири были. Свечи – в монастыре огарки воровали. И вот, когда их зажгли и подали мне, и протодиакон сказал: «Повелите!» – (мы же служили как попало, что помнили), я вышел с дикиря-митрикирями (креста не имели, боялись крест иметь) и говорю: «Призри с небесе, Боже, и виждь, и посети виноград сей... десница твоя...» И в это время, когда я поднял руки «народ» осенить, веники на чердаке загорелись. Веники еще не сухие, но последние листочки уже высохли. И так огонь по всему ряду прошел – пух-пух-пух. Я перепугался, разодрал «ризы своя» и стал быстро эвакуацию делать – детей с чердака спускать. Анечка, девочка, которая часто доносила на нас матери (мы ее просили, умоляли, пугали: маме ничего не говори, мы не гуляли на чердаке в Троицу, пожара не было, я народ не осенял!), – она же маму встретила еще на дороге и все ей рассказала. И сразу били меня. Мать меня очень била. Веревку она промочила в прошлогоднем огуречном рассоле, который коровам давали для аппетита, и стала меня веревкой бить. Я вижу, что дело плохо, – не возьму ли я ее с религиозной точки зрения? Я уже соображал на провокацию маленькую. На колени перед иконой встал, руки поднял. Она по рукам, по рукам. Тогда я скорее руки в штаны спрятал:
«Я только народ осенил, дикирем осенил!» – «Який там народ?» – раз веревкой, раз! «Да народ же стоял – Земка, Еська стоял, стояла Нина, стоял Коля, стоял Миша, стоял Герасим, стояла Роза...» – еще хуже била меня мать.
Тогда мой брат Алексей, который прокурором стал советским, и которого немцы расстреляли (а тогда ему было десять лет)5, расстегнул пуговицу, к матери подошел и объяснился: «Мама, если ты Ваню бьешь за веру, то и меня побей, я тоже верую в Бога» – и в это время опустил штаны и показал ей заднюю часть. Тут мать остервенела, на Алексея напала. Тогда я быстро вполз под печку и стал дугой в устье печки, откуда выкатить меня кочергой мачеха не могла. В это время пришел отец, и вся эта сцена закончилась. Она молчала, и мы все молчали.
Вероятно, у меня в крови есть что-то природное, старообрядческое, что – я и сам сформулировать не могу, но что-то меня всегда клонило к церкви, к обрядам, к ризам, к судкам, горшкам, к юбкам старым, которые я на себя надевал, все изображал, что я... ну, архиерей, конечно, Могилевский. На тарандычке меня иногда везут по улице, следом дети бегут. – А-а-а, – звонят везде! А я сижу и народ благословляю, как владыка Питирим...
А раз на кабане поехал к Бондаревым всенощную служить, но ворота у Бондаревых не открыли, а только калитку. И об косяк так ударил правое колено, что две недели я лежал. Вот служение архиерейское было мальчишки в 14 лет.
Значит, такая жизнь была, совершенно другой психологии все, все, все. Как теперь я вижу – дети играют в разные игры, всегда вспоминаю себя. Как иногда крестным ходом по улице шли. Подсолнухи вырвем с корнем – это рипиды, кукурузину вырвем жезл. Ну идем, человек двадцать, по улице и поем. Что мы могли петь? «Тон деспотен...», или «поя-поя-поя», или еще что-нибудь такое. Вся ценность в том, что мы с еврейскими детьми не дрались, дружили. И они любили меня. И когда я после окончания пребывания в лагерях приехал в Могилев уже архиереем (при митрополите Питириме Минском6, который дал мне прослужить три службы), так вот, все эти евреи, которые были тогда детьми, а теперь стали такими же старыми, как и я, приглашали меня в гости и угощали самым вкусным и лакомым кусочком у евреев – фаршированной щукой. Там многие евреи, уцелевшие от меча Гитлера теми или иными путями, меня вспоминают. Вспоминают, как руку мне целовали, как я их благословлял, маслом помазывал. Раввин кричал на нас тогда, а мы – мы же дети, играем – kinder spielen. Это будет – дети играют. А когда еврейки приходили, матери жаловались, что я их детей помазывал вонючим маслом с лампадки, мачеха моя успокаивала: «Сарочка, Груночка, чово вы ругаете, хай дети играют, в попы, в дьяки, в раввины, в солдаты, только б не бились». Потому что антагонизм был с евреями после 1905 года, особенно в Белоруссии. Киндер шпилен... Вот такие детские игры».
Несмотря на некоторые шалости, допускаемые Ваней в своих детских играх, сострадание и христианская любовь к человеку, в зрелом возрасте возросшие в душе митрополита Иосифа до совершенных пределов, и ответственность за каждый совершенный им поступок были присущи ему также с детства. И в дальнейшем он старался послужить для каждого человека:
«Та женщина, которую мы обижали, у которой тыквы воровали – митры делали, она всегда меня проклинала: «Чтоб тебя мать на куст положила! Чтоб тебя мать на кладбище снесла!» Мы мало обращали внимания на проклятия. А когда я получил священный сан, то вот на каждой проскомидии ее поминаю за то, что мы ее обижали, за то, что она нас проклинала. Я все время, 50 лет уже тетю Домну поминаю, поминаю Трофима, Домну, Марию-дочку... За тыквы и кабачки, которые мы воровали для игрушек».
* * *
Владыка рассказывал, что он помнит, как хоронили его родную мать: «Я на плетень забрался и смотрел, как ее несли и пели: «Святый Боже...» Мне было тогда три года».
«Мои детские уши слышали в солдатских казармах все, – говорил Владыка в последующем, – но, по милости Божией, никакая зараза ко мне не пристала».
Здесь и далее воспоминания митрополита Иосифа воспроизводятся по магнитофонной записи.
Владыка Иосиф имел двух братьев: средний Алексей и младший Яков – и сестру Анну. Анна умерла в юном возрасте, Алексей был расстрелян немцами в годы войны вместе с двумя сыновьями.
Речь идет о митрополите Питириме (Свиридове), с 1947 по 1959 год находившимся на Минской и Белорусской кафедре.