95. Прощай, шарашка!
Как ни был Нержин охвачен заботами этапа, — в нём вспыхнуло и обострилось настроение оттянуть на прощанье майора Шикина. И по звонку на работу, несмотря на приказ этим двадцати оставаться в общежитии и ждать надзирателя, он, как и все остальные девятнадцать, ринулся сквозь проходные двери. Взлетев на третий этаж, он постучал к Шикину. Ему велели войти.
Шикин сидел за столом угрюмый, тёмный. Что-то дрогнуло в нём со вчерашнего дня. Одной ногой он провёл над пропастью и знал теперь ощущение, когда не на что стать.
Но прямого и скорого выхода не имела его ненависть к этому мальчишке! Самое большее (и самое безопасное для себя), что мог сделать Шикин — это помотать Доронина по карцерам, сердечно нагадить ему в характеристику и отправить назад на Воркуту, где с такой характеристикой он попадёт в режимную бригаду — и вскоре подохнет. И результат будет тот же самый, что судить бы его и расстрелять.
Сейчас, с утра, он не вызвал Доронина на допрос потому, что ожидал разных протестов и помех со стороны отправляемых.
Он не ошибся. Вошёл Нержин.
Майор Шикин всегда не терпел этого худощавого неприязненного зэка с его неуклонно-твёрдой манерой держаться, с его дотошным знанием законов. Шикин давно уже уговаривал Яконова отправить Нержина на этап и сейчас со злорадным удовольствием посмотрел на враждебное выражение входящего.
У Нержина был природный дар не задумываясь сложить жалобу в немногочисленные разящие слова и произнести их единым духом в ту короткую секунду, когда открывается кормушка в двери камеры, или уместить на клочке промокательно-туалетной бумаги, выдаваемой в тюрьмах для письменных заявлений. За пять лет сидения он выработал в себе и особую решительную манеру разговаривать с начальством — то, что на языке зэ-ков называется культурно оттягивать. Слова он употреблял только корректные, но высокомерно-иронический тон, к которому, однако, нельзя было придраться, был тоном разговора старшего с младшим.
— Гражданин майор! — заговорил он с порога. — Я пришёл получить незаконно отнятую у меня книгу. Я имею основания полагать, что шесть недель — достаточный при транспортных условиях города Москвы срок, чтобы убедиться, что она допущена цензурой.
— Книгу? — поразился Шикин (потому что так быстро не нашёлся ничего умней). — Какую книгу?
— В равной мере, — сыпал Нержин, — я полагаю, что вы знаете, о какой книге речь. Об избранных стихах Сергея Есенина.
— Е-се-ни-на?! — будто только сейчас вспоминая и потрясённый этим крамольным именем, откинулся майор Шикин к спинке кресла. Седеющий ёжик его головы выражал негодование и отвращение. — Да как у вас язык поворачивается
— спрашивать Е-се-ни-на?
— А почему бы и нет? Он издан у нас, в Советском Союзе.
— Этого мало!
— Кроме того, он издан в тысяча девятьсот сороковом году, то есть, не попадает в запретный период тысяча девятьсот семнадцатый тире тысяча девятьсот тридцать восьмой.
Шикин нахмурился.
— Откуда вы взяли такой период? Нержин отвечал так уплотнённо, будто заранее выучил все ответы наизусть:
— Мне очень любезно дал разъяснения один лагерный цензор. Во время предпраздничного обыска у меня был отобран «Толковый словарь» Даля на том основании, что он издан в 1935 году и подлежит поэтому серьёзнейшей проверке. Когда же я показал цензору, что словарь есть фотомеханическая копия с издания 1881 года, цензор мне охотно книгу вернул и разъяснил, что против дореволюционных изданий возражений не имеется, ибо «враги народа ещё тогда не орудовали». И вот такая неприятность: Есенин издан в 1940-м.
Шикин солидно помолчал.
— Пусть так. Но вы, — внушительно спросил он, — вы — читали эту книгу? Вы — всю её читали? Вы можете письменно это подтвердить?
— Отбирать от меня подписку по статье девяносто пятой УК РСФСР у вас сейчас нет юридических оснований. Устно же подтверждаю: я имею дурную привычку читать те книги, которые являются моей собственностью, и, обратно, держать лишь те книги, которые я читаю.
Шикин развёл руками.
— Тем хуже для вас!
Он хотел выдержать многозначительную паузу, но Нержин заметал её словами:
— Итак, суммарно повторяю свою просьбу. Согласно седьмому пункту раздела Б тюремного распорядка верните мне незаконно отобранную книгу.
Подёргиваясь под этим потоком слов, Шикин встал. Когда он сидел за столом, большая голова его, казалось, принадлежала не мелкому человеку, — вставая же, он становился меньше, очень короткими выдавались и ноги его и руки. Темнолицый, он приблизился к шкафу, отпер и вынул малоформатный томик Есенина, осыпанный кленовыми листьями по суперобложке.
Несколько мест у него было заложено. По-прежнему не предлагая Нержину сесть, он удобно расположился в своём кресле и стал не торопясь просматривать по закладкам. Нержин тоже спокойно сел, опёрся руками о колени и неотступно-тяжёлым взглядом следил за Шикиным.
— Ну вот, пожалуйста, — вздохнул майор, и прочёл бесчувственно, меся как тесто стихотворную ткань:
Неживые чужие ладони!
Этим песням при вас не жить.
Только будут колосья-кони О хозяине старом тужить.
Это — о каком хозяине? Это — чьи ладони?
Арестант смотрел на пухлые белые ладони оперуполномоченного.
— Есенин был классово-ограничен и многого недопонимал, — поджатыми губами выразил он соболезнование. — Как Пушкин, как Гоголь…
Что-то послышалось в голосе Нержина, от чего Шикин опасливо на него взглянул. Ведь просто возьмёт и кинется на майора, ему сейчас нечего терять. На всякий случай Шикин встал и приоткрыл дверь.
— А это как понять? — прочёл Шикин, вернувшись в кресло:
Розу белую с чёрной жабой Я хотел на земле повенчать…
И дальше тут… На что это намекается?
Вытянутое горло арестанта вздрогнуло.
— Очень просто, — ответил он. — Не пытаться примирять белую розу истины с чёрной жабой злодейства!
Чёрной жабой сидел перед ним короткорукий большеголовый чернолицый кум.
— Однако, гражданин майор, — Нержин говорил быстрыми, налезающими друг на друга словами, — я не имею времени входить с вами в литературные разбирательства. Меня ждёт конвой. Шесть недель назад вы заявили, что пошлёте запрос в Главлит. Посылали вы?
Шикин передёрнул плечами и захлопнул жёлтую книжечку.
— Я не обязан перед вами отчитываться. Книги я вам не верну. И всё равно вам её не дадут вывезти.
Нержин гневно встал, не отводя глаз от Есенина. Он представил себе, как эту книжечку когда-то держали милосердные руки жены и писали в ней: «Так и всё утерянное к тебе вернётся!»
Слова безо всякого усилия выстреливали из его губ:
— Гражданин майор! Я надеюсь, вы не забыли, как я два года требовал с министерства госбезопасности безнадёжно отобранные у меня польские злотые, и хоть двадцать раз усчитанные в копейки — всё-таки через Верховный Совет их получил! Я надеюсь, вы не забыли, как я требовал пяти граммов подболточной муки? Надо мной смеялись — но я их добился! И ещё множество примеров! Я предупреждаю вас, что эту книгу я вам не отдам! Я умирать буду на Колыме — и оттуда вырву её у вас! Я заполню жалобами на вас все ящики ЦК и Совета министров. Отдайте по-хорошему!
И перед этим обречённым, бесправным, посылаемым на медленную смерть зэком майор госбезопасности не устоял. Он, действительно, запрашивал Главлит и оттуда, к удивлению его, ответили, что книга формально не запрещена. Формально!! Верный нюх подсказывал Шикину, что это — оплошность, что книгу непременно надо запретить. Но следовало и поберечь своё имя от нареканий этого неутомимого склочника.
— Хорошо, — уступил майор. — Я вам её возвращаю. Но увезти её мы вам не дадим.
С торжеством вышел Нержин на лестницу, прижимая к себе милый жёлтый глянец суперобложки. Это был символ удачи в минуту, когда всё рушилось.
На площадке он миновал группу арестантов, обсуждавших последние события. Среди них (но так, чтоб не донеслось до начальства) ораторствовал Сиромаха:
— Что делают?! Та-ких ребят на этап посылают! За что? А Руську Доронина? Какой же гад его заложил, а?
Нержин спешил в Акустическую и думал, как побыстрей, пока к нему не приставят надзирателя, уничтожить свои записки. Полагалось этапируемых уже не пускать вольно ходить по шарашке. Лишь многочисленности этапа да, может быть, мягкости младшины с его вечными упущениями по службе обязан был Нержин своей последней короткой свободой.
Он распахнул дверь Акустической и увидел перед собой растворенные дверцы железного шкафа, а между ними — Симочку, снова в некрасивом полосатом платьице и с серым козьим платком на плечах.
Она не увидела, но почувствовала Нержина и смешалась, замерла, как бы раздумывая, что именно ей взять из шкафа.
Он не думал, не взвешивал — он вступил в закоулок между железными дверцами и шёпотом сказал:
— Серафима Витальевна! После вчерашнего — безжалостно обращаться к вам. Но труд многих лет моих гибнет. Мне его — сжечь? Вы не возьмёте?
Она уже знала об его отъезде. Она подняла печальные, не спавшие глаза и сказала:
— Дайте.
Кто-то входил, Нержин метнулся дальше, прошёл к своему столу и встретил майора Ройтмана.
Лицо Ройтмана было растеряно. С неловкой улыбкой он сказал:
— Глеб Викентьич! Как это досадно! Ведь меня не предупредили… Я понятия не имел… А сегодня уже ничего поправить нельзя.
Нержин поднял холодно-сожалеющий взгляд к человеку, которого до сегодняшнего дня считал искренним.
— Адам Вениаминович, ведь я здесь не первый день. Такие вещи без начальников лаборатории не делаются. И стал разгружать ящики стола.
На лице Ройтмана выразилась боль:
— Но, поверьте, Глеб Викентьич, а я не знал, меня не спросили, не предупредили…
Он говорил это вслух при всей лаборатории. Капли пота выступили на его лбу. Он неосмысленно следил за сборами Нержина.
С ним и в самом деле не посоветовались.
— Материалы по артикуляции я сдам Серафиме Витальевне? — беззаботно спрашивал Нержин.
Ройтман, не ответив, медленно вышел из комнаты.
— Принимайте, Серафима Витальевна, — объявил Нержин и стал носить к её столу папки, подшивки, таблицы.
И в одну папку уже вложил своё сокровище — свои три блокнота. Но какой-то внутренний дух-советчик подтолкнул Нержина не делать этого. Если даже теплы её протянутые руки — надолго ли хватит девичьей верности?
Он переложил блокноты в карман, а папки носил Симочке.
Горела Александрийская библиотека. Горели, но не сдавались, летописи в монастырях. И сажа лубянских труб — сажа от сжигаемых бумаг, бумаг, бумаг, падала на зэков, выводимых гулять в коробочку на тюремной крыше.
Может быть, великих мыслей сожжено больше, чем обнародовано… Если будет цела голова — неужели он не повторит?
Нержин тряхнул спичками, выбежал.
И через десять минут вернулся бледный, безразличный.
Тем временем в лабораторию пришёл Прянчиков.
— Да как это можно? — разорялся он. — Мы одеревянели! Мы даже не возмущаемся! Отправлять на этап! Отправлять можно багаж, но кто дал право отправлять людей?!
Горячая проповедь Валентули встречала отклик в зэческих сердцах. Взбудораженные этапом, все зэки лаборатории не работали. Этап всегда — миг напоминания, миг — «все там будем». Этап заставляет каждого, даже не тронутого им, зэка подумать о бренности своей судьбы, о закланности своего бытия топору ГУЛага. Даже ни в чём не провинившегося зэка годика за два до конца срока непременно отсылали с шарашки, чтоб он всё забыл и ото всего отстал. Только у двадцатипятилетников не бывало конца срока, за что оперчасть и любила брать их на шарашки.
Зэки в вольных телоположениях окружили Нержина, иные сели вместо стульев на столы, как бы подчёркивая приподнятость момента. Они были настроены меланхолически и философически.
Как на похоронах вспоминают всё хорошее, что сделал покойник, так сейчас они в похвалу Нержину вспоминали, каким любителем качать права он был и сколько раз защищал общеарестантские интересы. Тут была и знаменитая история с подболточной мукой, когда он завалил тюремное управление и министерство внутренних дел жалобами по поводу ежедневной недодачи пяти граммов муки ему лично. (По тюремным правилам не могло быть жалобы коллективной или жалобы на недодачу чего-либо — другим, всем. Хотя арестант по идее и должен исправляться в сторону социализма, но ему запрещается болеть за общее дело.) Зэки шарашки в то время ещё не наелись, и борьба за пять граммов муки воспринималась острей, чем международные события. Захватывающая эпопея кончилась победой Нержина: был снят с работы «кальсонный капитан», помощник начальника спецтюрьмы по хозчасти, и из подболточной муки на всё население шарашки стали варить дважды в неделю дополнительную лапшу. Вспомнили тут и борьбу Нержина за увеличение воскресных прогулок, которая кончилась, однако, поражением.
Напротив, сам Нержин плохо слушал эти эпитафии. Для него наступил миг действия. Теперь уже худшее свершилось, а лучшее зависело только от него. Передав Симочке артикуляционные материалы, сдав помощнику Ройтмана всё секретное, уничтожив огнём и разрывом всё личное, сложив в несколько стоп всё библиотечное, он теперь догребал последнее из ящиков и раздаривал ребятам. Уже было решено, кому достанется его крутящийся жёлтый стул, кому — немецкий стол с падающими шторками, кому — чернильница, кому рулон цветной и мраморной бумаги от фирмы Лоренц. Умерший с весёлой улыбкой сам раздавал своё наследство, а наследники несли ему кто по две, кто по три пачки папирос (таково было шарашечное установление: на этом свете папирос было изобилие, на том папиросы были дороже хлеба).
Из совсекретной группы пришёл Рубин. Его глаза были грустны, нижние веки обвисли.
Соображая над книгами, Нержин сказал ему:
— Если б ты любил Есенина, — я б тебе его сейчас подарил.
— Неужели отбил?
— Но он недостаточно близок к пролетариату.
— У тебя помазка нет, — достал Рубин из кармана роскошный по арестантским понятиям помазок с полированной пластмассовой ручкой, — а я всё равно дал обет не бриться до дня оправдания — так возьми его!
Рубин никогда не говорил — «день освобождения», ибо таковой мог означать естественный конец срока, — всегда говорил «день оправдания», которого он должен же был добиться!
— Спасибо, мужик, но ты так ошарашился, что забыл лагерные порядки. Кто же в лагере даст мне бриться самому?.. Ты мне книги сдать не поможешь?
И они стали сгребать и складывать книги и журналы. Окружающие разошлись.
— Ну, как твой подопечный? — тихо спросил Глеб.
— Говорят, ночью арестовали. Главных двух.
— А почему — двух?
— Подозреваемых. История требует жертв.
— Может быть тот не попался?
— Думаю, что схватили. К обеду обещают магнитные ленты с допросов. Сравним.
Нержин выпрямился от собранной стопки.
— Слушай, а зачем всё-таки Советскому Союзу атомная бомба? Этот парень рассудил не так глупо.
— Московский пижон, мелкий субчик, поверь. Нагрузившись множеством томов, они вышли из лаборатории, поднялись по главной лестнице. У ниши верхнего коридора остановились поправить рассыпающиеся стопки и передохнуть.
Глаза Нержина, все сборы блиставшие огнём нездорового возбуждения, теперь потускнели и стали малоподвижны.
— И вот, друже, — протянул он, — и трёх лет мы не пожили вместе, жили всё время в спорах, издеваясь над убеждениями друг друга, — а сейчас, когда я теряю тебя, должно быть навсегда, я так ясно ощущаю, что ты — один из самых мне…
Его голос переломился.
Большие карие глаза Рубина, которые многим запоминались в искрах гнева, теплились добротой и застенчивостью.
— Так всё сошлось, — кивал он. — Давай поцелуемся, зверь.
И принял Нержина в свою пиратскую чёрную бороду. Тотчас за этим, едва вошли они в библиотеку, их нагнал Сологдин. У него было очень озабоченное лицо. Не рассчитав, он слишком хлопнул остеклённой дверью, отчего она задребезжала, а библиотекарша оглянулась недовольно.
— Так, Глебчик! Так! — сказал Сологдин. — Свершилось. Ты уезжаешь.
Нисколько не замечая рядом «библейского фанатика», Сологдин смотрел только на Нержина.
Равно и Рубин не нашёл в себе примиряющего чувства к «докучному гидальго» и отвёл глаза.
— Да, ты уезжаешь. Жаль. Очень жаль.
Сколько они говаривали друг с другом на дровах, сколько спорили на прогулках! А сейчас не у места и не у времени были правила мышления и жизни, которые Сологдин хотел передать Глебу и не успел.
Библиотекарша ушла за полки. Сологдин малозвучно сказал:
— Всё-таки ты свой скептицизм бросай. Это просто удобный приём, чтобы не бороться.
Так же тихо ответил и Нержин:
— Но твоё вчерашнее… о стране потерянной и косопузой… это ещё удобнее. Я ничего не понимаю. Сологдин сверкнул голубизною и зубами:
— Мы слишком мало с тобой говорили, ты отстаёшь в развитии. Но слушай, время — деньги. Ещё не поздно. Дай согласие остаться расчётчиком — и я, может быть, успею тебя оставить. Тут в одну группу. — (Рубин удивлённо метнул взглядом по Сологдину.) — Но придётся вкалывать, предупреждаю честно.
Нержин вздохнул.
— Спасибо, Митяй. Такая возможность у меня была. Но если вкалывать — то когда же развиваться? Что-то я и сам уже настроился на эксперимент. Говорит пословица: не море топит, а лужа. Хочу попробовать пуститься в море.
— Да? Ну, смотри, ну, смотри. Очень жаль, очень жаль, Глебчик.
Лицо Сологдина было озабочено, он торопился, только заставлял себя не торопиться.
Так они стояли трое и ждали, пока библиотекарша с перекрашенными волосами, сильно накрашенными губами и сильно напудренная, тоже лейтенант МГБ, лениво сверялась в библиотечном формуляре Нержина.
И Глеб, переживавший разлад друзей, в полной тишине библиотеки тихо сказал:
— Друзья! Надо помириться!
Ни Сологдин, ни Рубин не повели головами.
— Митя! — настаивал Глеб.
Сологдин поднял холодное голубое пламя взгляда.
— Почему ты обращаешься ко мне? — удивился он.
— Лёва! — повторил Глеб.
Рубин посмотрел на него скучающе.
— Ты знаешь, почему лошади долго живут? — И после паузы объяснил: — Потому что они никогда не выясняют отношений.
Исчерпав своё служебное имущество и дела по службе, понукаемый надзирателем идти в тюрьму собираться, — Нержин с ворохом папиросных пачек в руках встретил в коридоре спешащего Потапова с ящичком под мышкой. На работе Потапов и ходил совсем не так, как на прогулке: несмотря на хромоту, он шёл быстро, шею держал напряжённо выгнутой сперва вперёд, а потом назад, глаза щурил и смотрел не под ноги, а куда-то вдаль, как бы спеша головой и взглядом опередить свои немолодые ноги. Потапову обязательно надо было проститься и с Нержиным и с другими отъезжающими, но едва только он утром вошёл в лабораторию, как внутренняя логика работы захватила его, подавив в нём все остальные чувства и мысли. Эта способность целиком захватываться работой, забывая о жизни, была основой его инженерных успехов на воле, делала его незаменимым роботом пятилеток, а в тюрьме помогала сносить невзгоды.
— Вот и всё, Андреич, — остановил его Нержин. — Покойник был весел и улыбался.
Потапов сделал усилие. Человеческий смысл включился в его глаза. Свободной от ящика рукой он дотянулся до затылка, как если б хотел почесать его.
— Ку-ку-у…
— Подарил бы вам, Андреич, Есенина, да вы всё равно кроме Пушкина…
— И мы там будем, — сокрушённо сказал Потапов.
Нержин вздохнул.
— Где теперь встретимся? На котласской пересылке? На индигирских приисках? Не верится, чтобы, самостоятельно передвигая ногами, мы могли бы сойтись на городском тротуаре. А?..
С прищуром у углов глаз, Потапов проскандировал:
Для при-зра-ков закрыл я вежды.
Лишь отдалённые надежды Тревожат сердце и-но-гда.
Из двери Семёрки высунулась голова упоённого Маркушева.
— Ну, Андреич! Где же фильтры? Работа стоит! — крикнул он раздражённым голосом.
Соавторы «Улыбки Будды» обнялись неловко. Пачки «Беломора» посыпались на пол.
— Вы ж понимаете, — сказал Потапов, — икру мечем, всё некогда.
Икрометанием Потапов называл тот суетливый, крикливый, безалаберно-поспешный стиль работы, который царил и в институте Марфино, и во всём хозяйстве державы, тот стиль, который газеты невольно тоже признавали и называли «штурмовщиной» и «текучкой».
— Пишите! — добавил Потапов, и оба засмеялись. Ничего не было естественней сказать так при прощаньи, но в тюрьме это пожелание звучало издевательством. Между островами ГУЛАГа переписки не было.
И снова, держа ящичек фильтров под мышкой, запрокинув голову вверх и назад, Потапов помчался по коридору, почти вроде и не хромая.
Поспешил и Нержин — в полукруглую камеру, где стал собирать свои вещи, изощрённо предугадывая враждебные неожиданности шмонов, ожидающих его сперва в Марфине, а потом в Бутырках.
Уже дважды заходил торопить его надзиратель. Уже другие вызванные ушли или были угнаны в штаб тюрьмы. Под самый конец сборов Нержина, дыша дворовой свежестью, в комнату вошёл Спиридон в своём чёрном перепоясанном бушлате. Сняв большеухую рыжую шапку и осторожно загнув с угла чью-то неподалеку от Нержина постель, обёрнутую белым пододеяльником, он присел нечистыми ватными брюками на стальную сетку.
— Спиридон Данилыч! Глянь-ка! — сказал Нержин и перетянулся к нему с книгой. — Есенин уж здесь!
— Отдал, змей? — По мрачному, особенно изморщенному сегодня лицу Спиридона пробежал лучик.
— Не так мне книга, Данилыч, — распространялся Нержин, — как главное, чтобы по морде нас не били.
— Именно, — кивнул Спиридон.
— Бери, бери её! Это я на память тебе.
— Не увезть? — рассеянно спросил Спиридон.
— Подожди, — Нержин отобрал книгу, распахнул её, и стал искать страницу. — Сейчас я тебе найду, вот тут прочтёшь…
— Ну, кати, Глеб, — невесело напутствовал Спиридон. — Как в лагере жить — знаешь: душа болит за производство, а ноги тянут в санчасть.
— Теперь уж я не новичок, не боюсь, Данилыч. Хочу попробовать работнуть. Знаешь, говорят: не море топит, а лужа.
И тут только, всмотревшись в Спиридона, Нержин увидел, что тому сильно не по себе, больше не по себе, чем только от расставания с приятелем. И тогда он вспомнил, что вчера за новыми стесненьями тюремного начальства, разоблачениями стукачей, арестом Руськи, объяснением с Симочкой, с Герасимовичем — он совсем забыл, что Спиридон должен был получить письмо из дому.
— Письмо-то?! Письмо получил, Данилыч?
Спиридон и держал руку в кармане на этом письме.
Теперь он достал его — конверт, сложенный вдвое, уже истёртый на перегибе.
— Вот… Да недосуг тебе… — дрогнули губы Спиридона.
Много раз со вчерашнего дня отгибался и снова загибался этот конверт! Адрес был написан крупным круглым доверчивым почерком дочери Спиридона, сохранённым от пятого класса школы, дальше которого Вере учиться не пришлось.
По их со Спиридоном обычаю, Нержин стал читать письмо вслух: «Дорогой мой батюшка!
Не то, что писать вам, а и жить я больше не смею. Какие же люди есть на свете дурные, что говорят — и обманывают…»
Голос Нержина упал. Он вскинулся на Спиридона, встретил его открытые, почти слепые, неподвижные глаза под мохнатыми рыжими бровями. Но и секунды не успел подумать, не успел приискать неложного слова утешения, — как дверь распахнулась, и ворвался рассерженный Наделашин:
— Нержин! — закричал он. — С вами по-хорошему, так вы на голову садитесь? Все собраны — вы последний!
Надзиратели спешили убрать этапируемых в штаб до начала обеденного перерыва, чтоб они не встречались ни с кем больше.
Нержин обнял Спиридона одной рукой за густозаросшую неподстриженную шею.
— Давайте! Давайте! Больше ни минуты! — понукал младшина.
— Данилыч-Данилыч, — говорил Нержин, обнимая рыжего дворника.
Спиридон прохрипел в груди и махнул рукой.
— Прощай, Глеба.
— Прощай навсегда, Спиридон Данилыч!
Они поцеловались. Нержин взял вещи и порывисто ушёл, сопутствуемый дежурным.
А Спиридон неотмывными, со въевшейся многолетней грязью, руками снял с кровати развёрнутую книжку, на обложке обсыпанную кленовыми листьями, заложил дочерним письмом и ушёл к себе в комнату.
Он не заметил, как коленом свалил свою мохнатую шапку, и она осталась так лежать на полу.
Комментировать