Источник

VIII. Вечер в день рождения

«Чем дальше в лес, – говорит русская пословица, – тем больше дров». И точно, чем ближе был день рождения графини тем все несноснее становилось положение Владиславлева. Сколько пришлось ему перечувствовать приятных и неприятных ощущений в течение тех четырех дней, которые до назначенного вечера прошли в каком-то напряженном положении. С одной стороны, ему хотелось идти на этот вечер, чтобы воспользоваться случаем, который теперь доставляла ему судьба видеть людей большого света не в кругу семейном, а в целом собрании, и слышать их суждения о ходе политических событий, науках и искусствах, о литературе, образовании и важном в то время крестьянском вопросе; ему хотелось эти суждения сравнить со своими собственными; хотелось это сделать для того, чтобы потом видеть ясно, насколько он сам и вообще все семинаристы в понимании вещей отстоят от людей большого света. С другой же стороны, сделать такой смелый шаг, чтобы со своею неразвязностью, незнанием приличий света и тонкостей в обращении, явиться на этот вечер, – ему казалось еще более страшным и неразумным в его положении, чем первый шаг знакомства с семейством Дикопольских: он боялся осрамиться на этом вечере. Для него в тысячу раз лучше и легче было бы, если б вдруг ему дали знать из Мутноводска, что в семинарию приехал ревизор такой строгий, что Боже упаси! всех готов поесть, и сейчас же потребовали его на экзамен пред таким ревизором: он не побоялся бы явиться и тотчас же полетел бы в Мутноводск. Мало того, он даже согласился бы скорее сконфузиться на ревизорском экзамене при полном собрании наставников и учеников – это бы легче было для него, чем сконфузиться на этом вечере пред публикой, которую он в первый раз встретит здесь. Там, он уверен, его извинят, простят ему оплошность его и наставники семинарии, и товарищи, и вся публика, а если бы и не извинили, и то не велика беда: от этого пострадал бы лишь он один. А здесь, думалось ему, совсем иное дело: здесь его ни в чем не извинят и не простят ни одной ошибки; но что хуже всего, здесь от его ошибки не он один пострадает во мнении света, но целое общество семинаристов, о котором составится невыгодное мнение, да еще, пожалуй, вздумают послать в газеты статейку с нападками на семинаристов... И так бедным семинаристам не сладка их жизнь, а то еще бы было хуже. «А что, вдруг, – шептало ему самолюбие: – если ты чем-нибудь отличишься на этом вечере?.. Знаешь, как это подвинет тогда семинаристов во мнении, по крайней мере, некоторой части общества?.. Ведь как это будет хорошо! И честь этого будет принадлежать тебе»... И Владиславлеву приходила решимость идти непременно на вечер. – А что, если я там срежусь? – опять невольно приходило ему на мысль, и решимость исчезала. Чтобы не изменить своему решению не быть на вечере, он перед вечером вздумал отправиться к Тихомирову, чтобы скрыться на это время из Дикополья. Но как на беду явился к нему присланный от Дикопольских лакей с приглашением непременно пожаловать на вечер и между прочим передал ему, что барышня Людмила Александровна велела ему сказать, что ждет его. Не пойти теперь на вечер, когда его застали дома, и уйти к Тихомирову – было бы по меньшей мере не деликатно и обидно как для графини так, и для Людмилы, нарочно приславших за ним лакея. Нужно было идти чтобы ни случилось с ним на этом вечере.

– A много гостей приехало к вам? – спросил он лакея.

– Нет-с, не очень, отвечал лакей: – в прежние годы бывало вдвое больше...

– Но, может быть, еще много придет?..

– Нет-с; говорят, никто больше не придет...

– Ну, хорошо... скажите графине, что я сейчас приду...

Владиславлеву как будто легче стало, когда он услышал, что гостей на вечере будет немного. – А что, если лакей обманул меня? – вдруг мелькнуло y него в голове, и ему вдруг стало по-прежнему тяжело. Волей-неволей, однако, нужно было идти. Он оделся очень скромно и пошел со страхом и трепетом. Когда он вошел в дом, то был почти не узнаваем: так он был бледен и взволнован...

– Что с вами? – спросила Людмила, встретившая его в первой же комнате. – Вы, верно, робеете?.. Успокойтесь... Я знала это наперед и нарочно встретила вас, чтобы провести к maman...

– Очень вам благодарен, – говорил в ответ Владиславлев. – Вы этим оказываете мне услугу, какой я не заслуживаю...

– Пожалуйста оставьте это. Пойдемте в залу... maman там.

Владиславлев молча поплелся вслед за нею в залу. Зала эта была теперь неузнаваема в сравнении с тем, какою Владиславлев видел ее прежде. Если и прежде она поражала его взор всюду представлявшимися ему блеском, великолепием и предметами роскоши, то теперь еще более; теперь она была скорее каким-то сказочным волшебным садом, чем только залою аристократического дома: хоры все были убраны зеленью и самыми роскошными цветами, а внизу у колонн группами были очень затейливо расставлены кадки с самыми лучшими фруктовыми деревцами из теплиц графа, с созревшими на них плодами: каждый гость подходи к ним, любуйся плодами, а если хочешь, то рви и кушай их в свое удовольствие!.. Между этими группами фруктовых дерев, в промежутке от одной группы до другой, в одном месте помещался затейливый аквариум, в другом устроен был небольшой фонтан, распространявший в зале свежесть и благоухание розовой воды, в третьем – красовалась на столе целая батарея бутылок с самыми лучшими винами, в четвертом – приготовлена была закуска для выпивающих, в пятом – собран был самый роскошный десерт... всего было тут вдоволь: каждый ешь и пей, сколько твоей душе угодно. Нарочно выписанный для этого вечера из Мутноводска оркестр бальной музыки, расположившись на хорах, готовился начать свою игру при первом же поданном ему знаке: стало быть, было что послушать и чем утешиться в этом вечере каждому, кто был охотник слушать музыку и восхищаться прекрасною игрою мутноводского оркестра. Недостатка в выборе себе собеседника или собеседницы, по-видимому, не могло быть ни для кого: гостей было человек до пятидесяти и больше всего молодежи, можно было надеяться каждому не сидеть весь вечер особняком, втихомолку, но провести время не скучно в разговоре с тем или другим из гостей. Но Владиславлеву от этого было не легче! Если самое украшение залы на минуту дохнуло на нашего героя какою-то отрадою, при первом его внимательном взгляде на обстановку залы; то один лишь взгляд его на множество гостей напротив разбил в прах его минутную отраду: увидев пред собою столь много гостей, сколько он и не воображал никогда увидеть, он почувствовал себя очень неловко. Ему вообразилось, что позор его, и притом публичный, в таком многолюдном собрании неизбежен. К счастью, ему не пришлось идти через всю залу. Графиня стояла недалеко от двери, в которую он вошел, и заметив его смущение, сама подошла к нему.

– A, monseiur Владиславлев! bon jour, – сказала она подходя к нему. Очень рада, что вижу вас.

– Графиня, вы слишком много чести делаете мне таким, лестным приемом, какого я не заслуживаю, – отвечал Владиславлев. – Позвольте же вас поблагодарить за внимание ко мне и, что всего важнее, позвольте поздравить с днем вашего рождения

– Merci, – сказала графиня, подавая Владиславлеву руку. После этого Владиславлев обратился к графу и раскланялся с ним и с гостями, которые не обратили на его появление ни малейшего внимания и этим подали ему надежду благополучно провести весь вечер. Но надежда эта была напрасна.

– Monseiur Владиславлев... студент педагогического института, мой крестник, – отрекомендовала его графиня гостям, совершенно неожиданно для него.

И, Боже мой! как вдруг сконфузился наш герой, услышавши такие слова графини! Он почувствовал, будто его силою втолкнули в самую бездну ада; он остолбенел и не знал, что ему теперь делать и куда деваться. Он бледный, как самая смерть, и пораженный неожиданностью, стоял столбом рядом с графом и представлял из себя самую жалкую фигуру.

– Спасибо, молодой человек, спасибо вам за вашу оригинальную мысль, – говорил ему граф, a он не слышал его слова.

– Представьте себе, князь, – заговорил граф, обращаясь к только что подошедшему к нему господину средних лет: этот молодой человек, очень скромный и боязливый, но очень умный и сообразительный, подал мне оригинальную мысль приложить мое искусство делать лепные рельефные изображения различных местностей – приложить к картографии...

– Что ж тут мудреного? – возразил князь. Ведь он студент педагогического института... кажется, так графиня представила его нам?... A педагогу подобает заботиться о развитии науки...

– Педагогу!? – сказал граф с усмешкою. – Педагог он или нет, все равно: дело вовсе не в этом a в оригинальности его взгляда на вещи вся суть дела... Ведь y меня в моем маленьком космосе, ежегодно бывали целые сотни людей всякого рода: бывали и педагоги самые почтенные и путешественники, и демагоги, и аристократы, и демократы и кто хотите, a доселе еще никому и в голову не приходило такой мысли… Побывает там каждый, полюбуется моим искусством и только!.. В глубь никто не заглядывал… A он вот сразу постиг важность приложения этого искусства к науке… Как хотите, a это достойно внимания…

– Ну, честь ему за это, a вам давай Бог новые труды, – сказал князь с какою-то гримасою.

Граф и князь пошли к буфету, a Владиславлев сел на стул y колонны под хорами надеясь здесь укрыться от общества.

Прошло с четверть часа. Он начал осматриваться. Проходившая мимо графиня подошла к нему.

– Что вы, графиня, сделали со мною? – сказал он. – Вы меня представили студентом педагогического института

– Ничего! – сказала графиня. – Так лучше. Скажи я что вы студент семинарии или духовной академии я поставила бы вас в неловкое положение: общество косо посмотрело бы на вас и вы совсем растерялись бы... Я этого не скрываю нашлись бы даже такие личности, которые сочли бы оскорблением, видеть вас в своем обществе... Дворянство наше провинциальное в особенности, еще не освободилось из-под гнёта предубеждений и сословной спеси... Сказать будто вы студент университета или технологического института было бы опасно: здесь есть люди знакомые с этими заведениями; они могли бы что-нибудь спросить y вас об этих заведениях.

– Но теперь мое положение еще хуже: я ничего не знаю о педагогическом институте, даже в первый раз слышу о существовании такого заведения.

– Неправда. Теперь вы застрахованы от всякой случайности. По сознанию нашего общества педагог – личность почтенная, достойная уважения, но лишь на кафедре преподавателя... Он труженик науки, но не общественный человек; от него, как у нас говорят, веет мудростью и холодом, а до мудрости у нас немного охотников, здесь же, на этом вечере, и подавно... Будьте уверены, что вас никто не тронет, как будущего педагога: вы принадлежите науке, а не обществу...

– А если кто-нибудь спросит у меня о педагогическом институте?.. Что тогда делать?..

– Тогда вы можете сказать, что вашу специальность составляет изучение древних языков, или что-нибудь в этом роде... можете ответить на вопрос двусмысленно, общими местами; в крайнем случае, сказать, что вы только еще поступили в число студентов. Вот и все!.. и отделаетесь от любопытства... Но вместо того, чтобы раздумывать о своем невыгодном положении, займитесь теперь наблюдением над обществом... Вы занимаете здесь выгодную позицию для такого занятия: все общество у вас на виду, за всеми можете следить, даже за разговорами.

– Каким же образом?

– Для этого вам стоит только, как будто из любопытства, постоять несколько минуть то около одной группы деревьев, то около другой, то около аквариума, там вы легко подметите, о чем говорят сидящие. А чтобы вам не помешать переходом с одного места на другое, вы можете проходит сзади колонн.

– Я этим воспользуюсь.

Графиня отошла от Владиславлева. Но ему было пока не до того, чтобы заняться наблюдениями. Ему казалось, будто его уязвили в самое сердце, сделав из его личности какого-то подставного студента педагогического института. Самолюбие семинариста страдало в лице его.

– Господи! – думал он теперь. – Что мы за несчастные существа на свете?.. Мы не смеем даже и думать о том, чтобы нам под своим собственным дорогим для нас именем семинариста можно было явиться в хорошее общество... тотчас же будто и унизит себя это общество тем, если оно протянет нам руку... Чтобы увидеть это общество, мы должны непременно скрываться под именем какого-нибудь студента педагогического института!.. Неужели мы не так же много трудимся над своим воспитанием, как и всякий другой? Да я еще, может быть, в десять раз более тружусь над своим воспитанием, чем любой из находящихся здесь молодых франтов... Мой труд над воспитанием себя самого, по крайней мере, хоть справедливо может назваться трудом: он соединен с большими неприятностями и нуждами и вполне самобытен... Пусть я смешен сейчас, не смел, не развязен; но что за беда? Сегодня я таков, а завтра буду совсем иным: завтра я буду, как и следует быть молодому человеку, развязен и смел, но в то же время скромен и не дерзок. За что же презирать-то нас бедных?!...

И мысли, одна перегоняя других, начали тревожить нашего героя, и тревожили дотоле, пока ему уже надоело думать о несправедливом презрении всех, к семинаристам и захотелось рассеяться. Тут только он в первый раз бросил свой внимательный взор на бывшее на вечере общество. И какая пестрота костюмов, сразу же бросились ему в глаза! О молодежи и говорить нечего, она разодета была в пух и прах по последней моде; зато люди средних лет и пожилые были одеты каждый по своему вкусу, был даже один такой господин, который очень был похож на медведя в своем странном костюме: на нем было надето коротенькое, но очень широкое плисовое пальто, широкие же плисовые, чисто кучерские шаровары, что-то вроде туфлей на ногах и манишка с такими огромными стоячими воротничками, что ему сердечному и головы от них нельзя было повернуть в сторону. Не меньшую пестроту представляли собою и самые лица гостей: здесь были оттенки и красоты и даже уродства, если не телесного, то нравственного, ясно, точно оттиски печати на бумаге, изображавшегося на лице.

Владиславлев захотел рассеяться и стал рассматривать бывшее на вечере общество! Рядом с доброю и миловидною Людмилою, можно было видеть молодого еще франта, худощавого как сказочный кощей-бессмертный, длинного, с длинными бакенбардами и усами, с выбритым подбородком и эспаньолкой под губами, с изнеможенным, безжизненным лицом, доказывавшим, что на своем коротком веку он достаточно потрудился на поприще волокитства за деревенскими Груньками, Салохами и Таньками, в былое время переполнявшими господские девичьи и кухни под видом нянек, мамок и кухарок. Молодежь ходила по залу попарно, дамы больше сидели по две или по три и вели неумолкаемые разговоры. Но не было задушевности в разговорах, откровенности, развязности и смысла во всей этой суетне и болтовне. Ясно было, что на всех лежал гнет светских приличий. Девушки старались казаться серьезными, а кавалеры развязными, дамы жеманничали, мужчины посматривали на буфет и зеленые столы в соседней с залою комнате. Разговор вертелся на самых пустых мелочах, семейных сплетнях, и т. п., во всем была какая-то сонливость и дряблость, от всего веяло натянутостью и желанием как-нибудь убить время. Только граф с каким-то господином толковал об освобождении крестьян, да и то не без оглядки назад, потому что тогда в окружавшей его среде помещиков не много было сочувствовавших этому благому делу, да и сам собеседник его принадлежал к числу противников освобождения.

Неудивительно поэтому, если Владиславлев, взглянув внимательно на все бывшее у него перед глазами, пришел к заключению, что провинциальное, светское общество далеко не таково, чтобы его можно было брать за образец.

Стали подавать чай, и гости уселись. Невдалеке от Владиславлева сели два господина средних лет, а рядом с ними дама и барышня. Вскоре между этими господами завязался разговор о начавшемся тогда пробуждаться в обществе вопросе об эмансипации женщин. Толковали они и много и долго, но толковали, что называется и вкривь и вкось, каждый по своему, и наконец свели речь к тому, что философия XIX века первая возвысила свой голос против будто бы освящаемого христианством рабства женщин, и возвестила миру те светлые разумные идеи, которых до этого времени не ведало человечество и за осуществление которых в жизни потомство будет благословлять XIX век, как век просвещения и прогресса, направленных к очищению жизни современного человечества и самой религии от примеси суеверия, лжи и заблуждений.

– Как хотите, – говорит один из собеседников: – а новейшая философия оказала миру неоцененные услуги; не будь на свете Гегеля и других равных ему мыслителей нынешнего века, не бывать бы у нас ничему хорошему, не бывать бы вопросам ни об эмансипации крестьян, ни о равноправности женщин, ни о прекращении торговли невольниками, ни о чем подобном, занимающем современные умы...

– Конечно, – подтверждал другой: – философия тоже для человечества, что солнце на небе для нашей земли; это единственный друг человечества. Она служит ему неизмеримо больше, чем религия. Она первая возвысила свой голос против примеси суеверий, лжи и заблуждений, лежавших на самой религии, и стала очищать ее от этого. Она первая возвестила миру, что люди все равны между собою по человеческому естеству, а потому никакое рабство ни в жизни общественной, ни в жизни семейной не должно быть терпимо, как не согласное с требованиями здравого человеческого смысла. Христианство своим появлением освятило рабство древних веков, а философия возвестила миру свержение этого ига...

– Да, философия возвестила миру такие истины, которых мир доселе не ведал: идеи ее высоки и непреложны, а осуществление их в век прогресса и цивилизации доставит нашему веку благодарность всех последующих веков.

Слушая такой разговор, Владиславлев чувствовал, что все это проповедуется людьми недостаточно знакомыми с христианским учением о человеке. Ему хотелось бы возвысить свой голос, но он не осмеливался этого сделать: у него недоставало духу заговорить с незнакомыми; он чувствовал себя неловко; был, как говорится, сам не свой; находился в каком-то напряженном состоянии.

В это время подошла к нему Людмила с Marie.

– Что с вами? – спросила она Владиславлева. – Вы так взволнованы...

– Да, – сказал Владиславлев: я очень непокоен... Прислушайтесь к разговору вот этих господ, и вы услышите, как они нападают на христианство, совершенно несправедливо, к тому же, не будучи хорошо знакомы не только со священным писанием, но и с историей русской литературы и с философией, которую они чуть не до небес превозносят и ставят выше религии...

– А, понимаю! – сказала Людмила. Вы слышите их неправильные суждения, сознаете, что могли бы их победить, и между тем у вас не достает смелости вступить с ними в спор...

– Да, именно так.

– Но мы с этим сейчас же сладим...

Людмила прислушалась к разговору; взглянула внимательно на даму и барышню, сидевших рядом с трактовавшими о заслугах человечеству новейшей философии, и, как заметно было, нисколько не интересовавшимися таким сухим разговором; потом уже решилась приступить к делу.

– Иван Иванович! – сказала она, обратившись к одному из собеседников: вы с Николаем Петровичем не право судите о христианстве и философии, ставя последнюю выше первой...

– Как так? – возразил Иван Иванович.

– Да, неправо. Я нашла вам оппонента... Вот monsieur Владиславлев... Поговорите с ним, и он вам докажет, что вы неправы... Он вас побьет в споре, как Димитрий Донской побил полчища Мамая на Куликовом поле...

– Вы все шутите... Я вас знаю... Впрочем, не угодно ли, мы с вами поспорим немножко...

– Нет, уж извините. Я, вместо себя, нашла вам хорошего оппонента... Извольте-ка вот поговорить с monsieur Владиславлевым, а мы послушаем вас да посмотрим, кто кого победит... Это будет лучше...

– Пожалуй, сделаем вам удовольствие: послушаем вашего оратора...

– Monsieur Владиславлев! – пожалуйте сюда поближе, сказала Людмила, указывая на незанятое место близ собеседников и сама садясь рядом с этим местом.

Владиславлев подошел к Ивану Иванычу и его собеседнику, раскланялся с ними, и сел на указанное ему место Людмилою.

– Вы находите неправильными наши суждения о философии и христианстве по отношению их к занимающим современные умы вопросам об освобождении крестьян, эмансипации женщин и прекращение торговли невольниками? – обратился к нему Иван Иваныч.

– Да, – отвечал Владиславлев: – прежде всего вы здесь не стоите на почве исторической правды, приписывая Гегелю и другим подобным ему мыслителям нынешнего века то, что занимало человеческие умы еще до появления в свет Гегеля...

Противники его переглянулись между собою, сделали было попытку уклониться от состязания с ним по столь важным вопросам, а потом вступили с ним в спор. Владиславлев долго беседовал с ними и совершенно основательно доказывал им всю неправильность их взгляда на христианство, которое будто бы давно уже изветшало и близко к совершенному уничтожению, и на философию, которая будто бы призвана к тому, чтобы в наш положительный век заменить собою христианство. Но все было напрасно: из уст противников его слышались одни только чужие слова, избитые фразы и глумление над христианством. Между тем чай уже кончился, лакеи успели обнести всех десертом; пожилые люди садились за зеленые столы, а молодежь и холостяки средних лет, готовились к танцам; оркестр ждал лишь, когда ему подан будет знак; к Людмиле и Marie подошли два франта и пригласили их на кадриль.

– Вы танцуете? – спросила Людмила Владиславлева.

– Никогда, – сказал Владиславлев.

– Отчего же? Вам не нравится это развлечение?

– Я не учился танцевать и смотрю на танцы не совсем выгодно... Мне кажется, они изобретены не столько для веселья и невинного развлечения, столько для того, чтобы среди общей суматохи удобнее было говорить друг другу любезности и объясняться.

– Отчасти и это верно... Но вообще это развлечение пустое и утомительное для человека серьезного. Я тоже не люблю танцы, и если танцую иногда, то ради приличия, без охоты... Знаете ли, как-то неловко отказаться, когда приглашают.

Музыка заиграла, и все как будто вдруг оживились. Пары понеслись по паркету и закружились. Наряду с прочими и Людмила со своим кавалером понеслась по зале. Владиславлев следил за тем, как танцует Людмила. Неумение танцевать показалось ему теперь несносным. При всем нерасположении к танцам, он теперь жалел о том, почему не умеет танцевать. Он непременно изменил бы своему взгляду на танцы, как на что-то не совсем нравственное, и пошел бы танцевать, впрочем, только с одною Людмилою. Людмила между тем танцевала неохотно; это очень было заметно по выражению ее лица. Но вот еще несколько минут, и Владиславлев ясно заметил, как на ее лице вспыхнула краска негодования от слов кавалера. Что именно говорил ей молодой франтик, Владиславлев не мог слышать, но, зная нелюбовь Людмилы к комплиментам, подумал, что причиною смущения и негодования Людмилы был какой-нибудь комплимент, и ему сделалось ужасно больно за Людмилу и досадно на ее кавалера. И герой наш не ошибся в своем предположении. Кавалер Людмилы, юноша лет двадцати с небольшим, действительно рассыпался в комплиментах и любезностях, и посматривал на нее масляными глазками. Но это бы еще не беда; Людмила морщилась, а все-таки слушала своего кавалера. Беда была в том, что кавалер уж слишком далеко зашел в расточении своих любезностей: улучив удобную минуту, он сказал Людмиле: «Вы, графиня, точно роза расцветаете, с каждым днем становитесь все лучше. За один час блаженства с вами, я отдал бы все». Людмила отвечала: «я не люблю подобных любезностей и не желаю их слушать». – «Какие вы гордые!», – сказал ей кавалер и замолк. Людмила ничего не отвечала, но уже не принимала участия в других танцах, говоря, что у нее сильно болит голова; она задумчиво сидела на одном месте, потом ушла в соседнюю с залою комнату где стояло фортепиано, и начала играть на нем, чтобы рассеять свои грустные думы. За звуками музыки, конечно, игра ее не была слышна, зато во время антракта звуки ее игры долетели до сидевших в зале, и Владиславлев еще раз услышал эти чудные звуки, знакомые его душе.

– Кто это играет? – спросила в это время одна пожилая дама у сидевшей рядом с нею Валентины.

– Кому же более вздумается теперь играть, кроме нашей институтки, – как бы нехотя ответила Валентина и взглянула в ту сторону, где сидел Владиславлев, желая удостовериться, не его ли забавляет Людмила своею игрою.

– Ах, Боже? – сказала между тем дама: – как это нехорошо!.. Оставить общество и идти играть на фортепиано, когда здесь играет музыка и все танцуют, – это не прилично... Такое пренебрежение к принятым обычаям и правилам приличия!...

– О, – сказала Валентина, – извините! она и никаких обычаев не уважает; все их называет пустыми и отжившими свой век...

– Ах, Боже! возможно ли это? Такая молодая девочка, и так небрежно относится к обычаям света!.. Верно она у вас какая-нибудь нигилистка... Сохрани Бог от такой беды...

– К сожалению, нет. Она большая ханжа, фарисейка, фантазерка и мечтательница, и больше ничего... Постоянно читает книги, как попадут под руку, и воображает себя большою умницею...

– Куда же это графиня-то смотрит?! Я бы своей дочери этого не позволила никак... Как это можно быть настолько легкомысленною и своевольною, чтобы делать все, что на ум взбредет!..

Спустя после того минуть десять или пятнадцать, дама эта увидела проходившую мимо нее Людмилу.

– Ах, mon enfant! – сказала она Людмиле: – можно ли так делать; – можно ли оставить общество и играть на фортепиано, когда все танцуют?..

– От чего же нет? – возразила Людмила.

– Это нарушает правило приличия и противно принятым обычаям.

– А! вот оно что! A это не нарушает правил приличия: во время танца кавалер говорит своей даме, чуть не в слух самую грубую пошлость?.. Это не противно принятым обычаям?..

– Какую же вам сказали пошлость?

– Если хотите, я вам скажу, что мне сказали...

– Кто же вам это сказал? – спросила дама, когда Людмила сказала ей, какой именно пошлый комплимент был ей сказан.

– Мой кавалер, с которым я танцевала... Фамилии его я, право, не знаю, потому что не знаю всех здешних помещиков и их детей... Знаю только одно, что он встречался со мною на балах y Петровских, Бобровских и Старцевых!..

Дама немного поморщилась, потому что кавалер этот был ее сын; но она этого не сказала Людмиле.

– Ну вы уж слишком строги, – сказала она Людмиле: – это не пошлость, a самый лестный комплемент или признание... Ведь ваш кавалер тоже с титулом барона... Неужели он не достоин вашей руки или вашего соответствия ему...

– Merci! я, madame, еще слишком молода для этого, – сказала Людмила и отошла в сторону от своей собеседницы...

– Ишь какая гордая! – сказала ей вслед дама. Мой сын тоже не последний человек: он ведь барон... Он хоть окончил курс только в шестом классе гимназии, зато y него за душой, наследственных шестьсот душ да две тысячи десятин земли; a это чего-нибудь да стоит. Ему не надобно ни университета, ни службы... проживет и без того... A чин-то, и дома живя получит: уж он у меня зачислен на службу в Дворянской опеке

Кончились танцы. Людмила вошла в ту комнату, где Владиславлев продолжал еще спор о сущности христианства и философии. Один из беседовавших, Николай Петрович, в это время заметил:

– Мне кажется немного подозрительным: почему monsieur Владиславлев, как заметно, знает хорошо священное писание и знаком с богословием? Уже не вышел ли он в педагоги из «породы сладеньких»?

Последняя слова услышала Людмила, проходившая мимо, и не удержалась от небольшого замечания Николаю Петровичу.

– А что эта за «порода сладеньких»? – возразила она. – Я не думаю, чтобы люди, подобно домашним животным, разделялись на породы, и не слыхивала никогда, чтобы существовали на свете породы сладеньких и не сладеньких. Позвольте узнать: мы с вами к какой породе принадлежим, к сладенькой ли, как люди нежно воспитанные!

– Сладенькая порода – это господа кутейники, – пояснил Николай Петрович: стало быть, мы с вами к этой породе не принадлежим.

– Я не слыхала о таких людях, и полагаю, что это название какое-нибудь унизительное. Люди должны называться своими именами, а не кличками... Впрочем я, кажется, очень резко выражаюсь?... Извините...

– А где вы воспитывались? – спросил другой собеседник, Иван Иваныч, у Владиславлева, который с благодарностью смотрел на Людмилу, вступившуюся за него.

– В Мутноводской семинарии, – с живостью ответил тот.

– Пф-ф-ф! – протянул Иван Иваныч; я думал вы из порядочных людей, а вы действительно из породы сладеньких! Ну, это значит, время даром убито на разговор с вами...

– Почему же? – возразил Владиславлев.

– Да, потому что я дворянин, да еще потомственный, и имею двести пятьдесят душ крестьян, а вы – нуль, вот что!... Есть пословица: всяк сверчок должен знать свой шесток... Вам до меня далеко... Вы потому и стоите за христианство, что оно вас кормит, как своих жрецов, и дает вам возможность шарлатанить среди бессмысленного народа, обирая его и курами, и пирогами, и яйцами... Но я не намерен унижать себя до того, чтобы продолжать разговор по поводу этих обирании мужиков всякою всячиною.

И действительно, Иван Иваныч тотчас же ушел на другой конец залы. За ним поплелся и Николай Петрович с кислою гримасою.

Владиславлев в споре достаточно обнаружил практического смысла и умения говорить серьезно и дельно. А между тем, лишь дело коснулось до листа его воспитания и он не стесняясь высказал, что воспитывался в семинарии, от него тотчас же отвернулись с сожалением о том, что унизили себя до разговора с семинаристом. Каково было бедному Владиславлеву видеть, что от него убежали его противники точно от чумы, лишь только он упомянул о семинарии! Каково было и Людмиле видеть явно неделикатность людей высшего сословия в провинции!..

– Зачем вам нужно было говорить, что вы воспитывались в семинарии? – сказала она Владиславлеву.

– У меня недостало духу сказать, будто я студент педагогического института, – отвечал Владиславлев. – С другой стороны, мне даже хотелось отчасти показать, что семинаристы вовсе не так глупы, как о них думает общество...

– Положим, что это так: но все же лучше было не упоминать о семинарии... Ведь эти господа еще не привыкли смотреть на всех людей, как на равных себе.

– Что делать! Нужно все переносить терпеливо...

Прошло несколько минут, и Владиславлеву снова пришлось убедиться в том, как общество презрительно относится к семинарии.

– Что это, mademoiselle, сделали вы с нами? – сказал по-французски Иван Иваныч, подходя к Людмиле.

– Точно в насмешку над нами, вы заставили нас убивать время в споре с этим господином, подобно вороне, попавшим не в свои хоромы.

– Как так? – возразила Людмила.

– Очень просто. Он семинарист, а вы верно не знаете, что такое эти кутейники!

– Вы слишком несправедливы... притом, напрасно беспокоитесь считая унижением разговор с молодым человеком: он был прежде семинаристом, а теперь студент педагогического института... Maman ему очень покровительствует, как своему крестнику...

– Это другое дело! А я думал, что он семинарист: он что-то слишком неразвязен...

– Это в его характере. Но он очень умен: вы этого, конечно, не станете оспаривать, я в том уверена...

– Да, он говорить не дурно... со смыслом...

– Он к тому же хорошо пишет...

– Ну, это конечно дает ему некоторое право на то, чтобы он вступил в светское общество, – сказал Иван Иваныч, и отошел от Людмилы, довольный тем, что не слишком унизил свое достоинство и честь своего сословия тем, что говорит с бывшим семинаристом.

Владиславлев, слышавший этот разговор, был искренно благодарен Людмиле за то, что она еще раз избавила его от презрения многих гостей, когда бы сделалось известно, что он семинарист.

Смеркалось. В саду и около дома начали зажигать фонари и вензеля. Люстры и канделябры во всех комнатах разливали яркий свет. В воздух взлетела ракета, как предвестница фейерверка. Только немногие из гостей в эту пору резались в вист; прочее общество давно уже гуляло по саду. В воздухе было тихо и не душно. Полумрак вечера рассеивался светом множества фонарей, горевших во всех главных аллеях огромного сада. Цветы наполняли воздух в саду сильным ароматом. На небе хоть бы облачко. На селе не слышно было ни песен, ни разговоров: утомленные работою крестьяне оканчивали поздний ужин и без шума расходились на отдых. Из всех нарушителей вечерней тишины лишь кузнечик продолжал трещать в мягких муравах, да лягушки вторили ему, но музыка совершенно заглушила их голоса. Владиславлев и Людмила гуляли вместе по одной из освещенных алей сада, более свободных от толкотни, и были довольны тем, что не стеснены правилами этикета и могут говорить свободно.

– Какой вы счастливый человек! – сказала между прочим Людмила. – Я в эти дни не один раз истинно завидовала вам.

– Чему же тут завидовать? – возразил Владиславлев. – Бедность, всякого рода лишения, деспотизм начальников и учителей, презрение от всех – вот наша доля!

– Это все внешнее и ничтожное в сравнении с другими благами, которыми вы обладаете; все это вовсе не мешает вам быть счастливым...

– Конечно, если смотреть на счастье, как на довольство своим состоянием, я счастлив, потому что вполне доволен своим настоящим, и если возмущаюсь иногда при виде людской несправедливости к семинаристам, то это скорее негодование на неправду, чем ропот и недовольство.

– Вот видите! А откуда у вас такое довольство своим состоянием, даже среди нужды и неприятностей? Не из сознания ли того, что вы наделены от природы хорошими способностями; хорошо учитесь, обогатили себя познаниями и еще надеетесь получить высшее образование в академии или в университете?

– Конечно. Но к этому нужно еще прибавить и то, что я с малолетства приучил себя все терпеливо переносить и довольствоваться самою бедною обстановкой.

– Если бы я могла обладать такими же благами, я считала бы себя первою счастливицею.

– Я удивляюсь вам. Неужели вы недовольны своим состоянием? Чего вам недостает? Вы окружены довольством...

– Конечно, если смотреть поверхностно на вещи, я счастлива... по крайней мере, каждая девушка могла бы считать себя счастливою, живя в таком довольстве: здесь все есть – и богатство и, пожалуй, почести и прочее... Но ведь все это, не более, как внешний лоск... стоит только присмотреться к жизни нашего светского общества, и убедишься в этом... Это не жизнь, а скука, пустота для человека, мыслящего и серьезного... Это просто сон, а не жизнь...

– Так чего же вам не достает?

– Чего?!... Деятельности умственной... Меня не удовлетворяют познания, какие я приобрела в институте; мне хотелось бы достигнуть совершенства, какое только возможно в настоящее время, а для этого мне хотелось бы поучиться еще несколько лет и получить высшее образование... Что такое все мои теперешние познания? Не более, как обломки знания. Когда по выходе из института побеседовала я со своим papa, да узнала от него, что есть еще много таких наук, о которых прежде и понятия не имела, то стала очень недовольна своим институтским образованием. Недовольство мое еще более увеличилось, в ту самую пору, как я шутя за чаем сочиняла свой роман. Тут у меня блеснула в голове мысль об университетском воспитании... Смотря на мою молодость, каждый в этом легко может усомниться, смеяться надо мною, как над фантазеркою, может сказать, что при моей молодости невозможно проявление во мне этой мысли, не как пустой минутной мечты, а как идеи, охватившей все существо; но эта мысль действительно появилась во мне. И она тем более смущает мой покой, что у меня есть все средства к осуществлению этой идеи, но для нас не открыт путь к университетскому образованию... Я даже не сознаю теперь хорошо, к чему приложила бы я в жизни университетское образование, но тем не менее жажду высшего знания. Мне стала противна жизнь, какую по необходимости ведешь здесь, убивая время на пустяки и забавы...

– Если так, я от души желаю вам полнейшего успеха на пути к осуществлению своего желания.

– Дело в том, как достигнуть этого?... Вот вам нельзя в этом случае не позавидовать: вам отворены двери и в академию, и в университет, а для нас они закрыты.

– Да, у нас еще закрыты; за то за границею, кажется, они открыты... Посоветуйтесь с вашим отцом, он вероятно поможет вам.

– Надеюсь, что его можно будет склонить на свою сторону, только во всяком случае не скоро можно приступить к выполнению задуманного... Мне нужно еще прежде подготовить себя, чтобы быть в состоянии слушать университетский курс за границей; а для этого необходимо много заниматься. Я желала бы достигнуть того, чтобы писать также легко и свободно, как и вы!... Когда я читала вашу повесть...

– Вы читали мою повесть? – прервал Владиславлев с удивлением. – Когда же и как вы могли читать? Я никому не давал ее здесь...

– Повесть вашу я взяла у вас сама и теперь прошу вас простить мой поступок... Я увидела у вас повесть и, опасаясь, что вы не дадите мне ее, решилась взять ее без вашего согласия... Что это не хорошо, я не оправдываюсь...

– А читали ли вы ее кому-нибудь?

– Да, читала всем, кроме папа...

– Что вы сделали со мной? Там есть такие места, которых мне вовсе не хотелось бы никому читать...

– Вы намекаете на то, что у вас люди описаны такими, каковы они на деле, вы не щадили их; так кто же в том виноват? Вам хотелось бы стушевать некоторые поступки виновников бедствий героя вашей повести: не так ли? Но лучше ли будет тогда?.. Не думаю: тогда в вашей повести не будет такой естественности... Развязка повести вашей великолепна: ни я, ни мамаша такой развязки не предполагали, а между тем это так нередко случается в жизни… А две молодые героини вашей повести, что за чудные личности. Я была бы вполне счастлива, если бы была такова же, как эта сиротка, воспитавшаяся в тамбовском институте и потом жившая невидимкой у своего дяди в селе... Сколько горя перенесла она бедная с малолетства и с какою покорностью промыслу Божию впоследствии встречала всякое несчастье!..

– Положим, что эта личность прекрасная; но неужели вы можете ее ставить выше себя?.. Помилуйте! Да вы сами обладаете такими качествами, которые вас ставят выше всех ваших сверстниц. Для вас это теперь еще не заметно, потому что вы еще очень молоды, силы ваши еще недостаточно окрепли и не выказались наружу...

– Может быть и так, – начала Людмила после минутного раздумья: – я вам верю, только я еще не сознаю себя настолько твердою, чтобы мужественно встречать всякое горе и все преодолевать трудом и терпением... Поучусь этому у вас и героини вашей повести...

Людмила на минуту задумалась. Владиславлев чувствовал себя неловко, потому что опасался, как бы Людмила не обиделась на него за его откровенность или не сочла его слова за комплимент, ей сказанный.

– Надеюсь, вы дадите мне что-нибудь еще прочесть из ваших произведений? – обратилась Людмила к Владиславлеву, прерывая молчание.

– С удовольствием, дам вам написанную мною половину большого романа, о котором я уже говорил вашей мамаше.

– Merci. Но мне бы очень хотелось прочесть весь ваш дневник: он, должно быть, очень интересен... Ведь секретов в нем вероятно нет?

– Какие у семинариста могут быть секреты в его обыденной жизни?

– Так принесите же мне завтра несколько тетрадок. Мне хочется проследить то, как вы постепенно развивались и усовершенствовались.

– Хорошо. Но уж позвольте мне еще принести вам прочесть один небольшой рассказ, который вероятно понравится вам...

– Заранее в том уверена... А повесть вашу вы позволите мне списать на память о моем знакомстве с вами?..

– Если угодно, я даже сам перепишу ее для вас и исправлю…

– Merci. Очень буду этому рада... Это будет всегдашним памятником о вас... Надеюсь, что и я у вас за эту услугу не останусь в долгу, когда буду в состоянии сама писать что-нибудь...

В это время они встретились с графинею, гулявшею с очень тучною, но еще довольно молодою дамою.

– А, monsieur Владиславлев! – сказала графиня: как вам нравится наше гулянье?

– Признаюсь, сказал Владиславлев, – в селе нельзя было и ожидать такого великолепного гуляния. Вечер дивный, обстановка прекрасная.

– Ну, а как нравится вам самый вечер наш?

– Скажу правду, он мне меньше нравится: в нем мало жизни. Я ожидал от него большего... Я уверен, что без сожаления оставлю ваш вечер; он не оставит во мне приятных воспоминаний, между тем, как я часто с большим сожалением оставлял тот вечер, когда мне приходилось бывать на именинах у своих близких друзей и товарищей. Не хвалясь скажу вам, что в нашем семинарском кружке больше вы можете встретить жизни, чем здесь я встретил...

– О каком он семинарском кружке говорить? – спросила дама у графини.

– Они прежде воспитывались в семинарии, а теперь в педагогическом институте, –ответила графиня и слегка покачала Владиславлеву головой, напоминая ему этим, что он дурно исполняет свою роль мнимого студента педагогического института, навязанную ему ею, – между тем, как дама взглянула на нашего героя с презрением и отвернулась в сторону.

– Господи! – подумал Владиславлев, расходясь с графинею, – что в самом деле за несчастное существо семинарист?! Одно слово – «семинарист» вдруг поселяет во всех презрение к нам: за что же? Разве мы не люди! Что я такое сделал сейчас? А между тем каким презрением наказала меня эта гордая дама...

Владиславлев продолжал с Людмилою идти по главной аллее сада, и ему казалось, будто все, встречающиеся с ним, указывают на него пальцами и говорят: «Смотрите! вот семинарист! Он здесь гуляет вместе с нами... Такая ничтожная тварь... И мы это терпим!.. вон его!.. вон его отсюда!» Положение его было не завидно.

В эту минуту встретились с ним Валентина и Феоктиста со своими кавалерами: они неприязненно смотрели и на него, и на Людмилу, а кавалеры их даже не обратили на него внимания. Владиславлев решился уйти домой. Встретясь еще раз с графинею, он просил ее уволить его от дальнейшего присутствия на вечере. Графиня видела сама, что Владиславлеву было тяжело играть роль мнимого студента педагогического института, и согласилась отпустить его с тем, однако, чтобы он на следующий день непременно приходил к ним обедать. Владиславлев обещал и пошел домой прямо из сада, недовольный тем, что не сумел разыграть навязанную ему роль.


Источник: Владиславлев : Повесть из быта семинаристов и духовенства : Т. [1]-4. / М. Малеонский = [Прот. Михаил Бурцев]. - Санкт-Петербург : тип. С. Добродеева, 1883-1894. / [Т. 1]: Семинарские каникулы. - 1883. - IV, 498 с. (Перед заглавием псевдоним автора - М. Малеонский. Автор установлен по изд.: Масанов И.Ф. Словарь псевдонимов... М., 1957. Т.2. С. 175.).

Ошибка? Выделение + кнопка!
Если заметили ошибку, выделите текст и нажмите кнопку 'Сообщить об ошибке' или Ctrl+Enter.
Комментарии для сайта Cackle