VI. «Семинарская больница»
Владиславлев не ошибся, когда писал домой, что он очень болен и идет в больницу. Головная боль, на которую он уже с неделю жаловался, усилилась; после двух-трех небольших ознобов появился сильный жар во всем теле его; ни аппетита, ни вкуса не было; в ушах сильный звон, во всем теле общее недомогание. У него была горячка. Он чуть ходил, но все еще крепился и аккуратно являлся в класс, думая, что болезнь его как-нибудь сама пройдет. однако, не тут-то было: с каждым даем и даже часом ему становилось все хуже и хуже. Вот он уже чуть тащится в семинарию, и идет прямо к инспектору, чтобы объяснить ему, что он хочет лечь в больницу. Инспектор спрашивает у него, кому он поручает надзор за своею квартирою, а равно и за другими квартирами, вверенными его надзору. Владиславлев передает инспектору, какое распоряжение сделал он на счет надзора за его и другими вверенными ему квартирами, получает дозволение идти в семинарскую больницу, и идет туда.
В приемной комнате уже сидело человека четыре учеников, в ожидании приезда доктора, в ту пору, как Владиславлев вошел в больницу. На ряду с другими и Владиславлев присел было здесь на большую черную скамью, но ненадолго, проходивший мимо него смотритель больницы, его же товарищ, тотчас же заметил его, расспросил, чем он болен, и приказал больничному служителю тотчас же дать ему место в больнице. И вот Владиславлев теперь очутился в самой уже больнице. Ему только еще впервые приходилось быть здесь. Невыносимо тяжелым для него казалось ему теперь то, что он должен остаться здесь; но делать было нечего, нужно было оставаться; горячка ведь шутить не умеет. Владиславлев остался. Странным чем-то показалось ему все больничное. Собственное его платье все было с него снято и заперто в гардероб, а ему даны были больничный желтый суконный халат и туфли, и отведена была железная койка с тюфяком, накрытым простынкой и шерстяным одеялом, и с двумя подушками. Не надеясь уже выйти отсюда и подчиняясь судьбе, Владиславлев прилег на своей новой постели, завернулся в халат и вздремнул немножко. Приезд доктора скоро разбудил его. Он должен был подняться и ожидать докторского свидетельствование болезни его. Ожидание было, однако, не продолжительно: взглянув на больных, бывших в приемной, и расспросив их о их болезни, доктор вошел в самую больницу и прямо подошел к Владиславлеву.
– Чем вы больны? – спросил доктор Владиславлева.
– Голова ужасно болит у меня, озноб по временам бывает и жар во всем теле, – сказал Владиславлев.
– Покажите ваш язык.
Владиславлев показал язык. Доктор взглянул на него, дотронулся до него пальцем, потом приложил руку к голове Владиславлева, и слегка поморщился.
– Aаа, господин! – сказал он потом, – вам и давно бы следовало сюда пожаловать... Дайте ему четыре сладких порошка, обратился он к своему помощнику, и пошел в следующую комнату к лежавшим там больным, а чрез несколько минут и совсем уехал. Помощник его тоже ушел из больницы.
Владиславлев снова теперь остался один, лицом к лицу со своею койкой. На первый раз он вполне остался недоволен обращением с ним доктора и преподавателя медицины в семинарии: ему казалось, что доктор никакого не обратил внимание на него, когда он всю надежду свою полагал на его опытность в лечении больных. К довершению всего еще подлекарь и порошков-то ему не дал, а ушел так. Грустно сделалось Владиславлеву от такой, по-видимому, невнимательности к его болезни и доктора и помощника его. Он снова машинально повалился на свою койку и погрузился в какое-то бессознательное раздумье; тысячи мыслей пронеслись у него в голове, и ни одной из них он не мог осмыслить хорошенько.
Прошло несколько времени в таком положении, несносном для Владиславлева, и он немного опомнился. Часы в эту пору показывали уже без четверти два. Больничный служитель собирался идти в семинарскую столовую за обедом для себя и для больных, и ходил по всем комнатам, ворча себе что-то под нос. Двое из больных ходили по разостланным в комнате холстам так тихо, что почти ни малейшего шороха не было слышно. В соседней комнате один из больных громко застонал, но никто не тронулся его страданием. Один только ворчавший про себя служитель больницы поспешил в ту комнату, да и то так громко заорал на больного, что тот с разу умолк, а больные все переполошились и согласились принести на него жалобу смотрителю больницы...
Два часа по полудни. Больным несут обед, кому куриный суп с перловыми крупами, кому говяжий, а Владиславлеву вдруг служитель подает два больших ломтя черного хлеба и миску простых щей, принесенных из семинарской столовой.
– Вам щи сегодня, без говядины, – объяснял служитель Владиславлеву, подавая на стол миску щей, на первый раз у нас не полагается вам говядина...
– Пожалуйста, любезный, не докучай мне со своим обедом, не нужно мне ничего, сказал Владиславлев, лежавший на своей койке.
– Что же так?
– Я уж три дня ничего не ел... все точно, как трава... Неси это все скорее отсюда... да смотри, и вперед не носи мне ничего, пока не запрошу сам...
И грустно, очень грустно вдруг стало Владиславлеву! В той комнате, где его поместили, он был совершенно одинок. Воздух такой тяжелый, или таким, по крайней мере, он кажется Владиславлеву по болезни, потому что на самом деле воздух в его комнате был довольно чист и свеж. Вот отворили дверь в одну из соседних комнат, где помещается аптека семинарской больницы, и оттуда, Владиславлеву показалось, повеяло еще более тяжелым, каким-то ядовито-пахучим и удушающим, воздухом.
– Затворите, пожалуйста, дверь в аптеку, – кричит Владиславлев, – терпенья нет, так тяжело пахнет из аптеки, что я совсем задыхаюсь...
– Что это вы? – говорит ему подлекарь, – Это вам так кажется только все тяжелым по болезни вашей... А из аптеки прекрасно пахнет...
– Нет, ради Бога, затворите... я не выношу этого запаха...
Подлекарь подает Владиславлеву четыре порошка calomel’я, велит ему принимать порошки чрез два часа один после другого, затворяет дверь в аптеку и снова уходит из больницы.
Владиславлев принял первый порошок; завернулся одеялом совсем с головою и немного вздремнул. Но сон его ужасно непокоен. В голове страшный шум, в ушах звон. Заведет он глаза, ему грезится, будто вокруг него что-то такое страшное совершается; откроет их, – ничего нет; заведет снова, – опять грезится тоже самое... В таком положении проходит несколько времени, и Владиславлев не чает, когда-то, Бог даст, кончится день и наступит ночь, быть может, он соснул бы тогда, а день так долог, так медленно он идет... Минута кажется часом...
Шесть часов вечера. Больным принесли огромный самовар.
Все закопошились и спешат засыпать в чайник свою долю чая: один из всех бывший в силах ходить за другими подходит к каждому с чайником и принимает от него по одной ложечке чаю. Он подходит и к Владиславлеву.
– Вы будете чай пить? – спрашивает он Владиславлева.
– Пожалуй, выпью сколько-нибудь, только у меня чаю еще нет здесь... потрудитесь, кого-нибудь попросите всыпать за меня, сколько нужно; а я сейчас пошлю купить чаю и отдам ему, – говорил Владиславлев.
– Хорошо, сказал тот, с нас и этого со всех достанет – он отошел от Владиславлева, облил чай, и тотчас же загремел чашками и блюдечками в соседней комнате...
– Милый человек! – обратился Владиславлев к служителю больницы, довольно суровому солдату времен двенадцатого года.
– Что нужно? – сурово крикнул тот.
– Потрудитесь, пожалуйста, достать в боковом кармане моего сюртука рубль серебром... Ты прибирал мой сюртук, так отыщешь его без труда...
Служитель сурово взглянул на Владиславлева; помолчал с минуту, потом отправился в приемную комнату, зазвенел ключами, и чрез минуту принес Владиславлеву рубль.
– Послушай, голубчик! – сказал ему снова Владиславлев, – потрудись, пожалуйста, сходить в лавку; купи мне там осьмушку чаю и фунт сахару...
Служитель вопросительно взглянул на Владиславлева и не сказал ни одного слова.
– А из остальных денег, – продолжал Владиславлев, – возьми себе гривенник, да и выпей на здоровье.
– Благодарю, ваше благородие, – сказал служитель, вдруг повеселевший, – рад служитель доброму человеку. Служитель тотчас же отправился в мелочную лавочку, находившуюся неподалеку от семинарии, а Владиславлеву принесли чаю; но он и одной чашки не в силах был выпить. Чай казался ему чем-то особенно приторным и противным. Некоторые из больных прислали было ему сдобных булок и перетопленного молока; но на все это он и не взглянул.
Стало смеркаться. Служитель больницы принес Владиславлеву чай и сахар и денег несколько копеек сдачи. Владиславлев все это прибрал в небольшой ящичек, бывший в его столе, и стащился было со своей койки, чтобы пройтись немного по комнате; но его тотчас же предупредил смотритель больницы...
– Э, Василий Петрович! – сказал он, – вам этого нельзя теперь делать... Извольте лежать...
– Почему же так! – возразил было Владиславлев, – Ведь сумерками лежать не годится... вредно...
– Вредно, да не вам. Ваша болезнь того требует, чтобы вы не делали ни малейшего напряжение...
Еще несноснее сделалось от этого Владиславлеву собственное его положение. Он лег, и слезы навернулись у него на ресницах.
– Ну, – думал Владиславлев, лежа на своей койке, – должно быть очень плохо будет мне жить здесь! Одна только и будет у меня здесь отрада та, что товарищи не забудут меня своим посещением! Ах, как я буду рад им и благодарен, когда они, услышавши, что я остался здесь, завтра же придут навестить меня! Как я буду им благодарен и рад! Право, кажется, я тогда заплачу от радости...
Слезы снова навернулись на ресницах Владиславлева... И долго он после того лежал, раздумывая о настоящем своем положении... Чего тут не приходило ему в голову? «Что, думал он, если я умру здесь? Что будет тогда с моими родителями? Что станется и с квартирою моею? Что будет с братьями?» Мысль о смерти неотвязчиво вертелась у него в голове во весь вечер...
Было уже около десяти часов вечера. В комнате тускло горела маслинная лампа. Вокруг царствовала мертвенная тишина: один только маятник огромных стародавних стенных часов стучал своим мерным тактом, да разве кто из больных своим стоном нарушал эту тишину. Служитель больничный, растянувшись на койке под самыми часами, спал точно мертвый.
– Дементьич! А Дементьич! – окликал его Владиславлев.
Дементьев спит преспокойно. Владиславлев снова зовет его несколько раз, и снова видит его спящим. Владиславлев, наконец, хочет подняться со своей койки, чтобы разбудить Дементьева, но силы его к этому времени до того уже ослабели, что он едва был в состоянии поднять голову. И снова он вынужден был кричать: «Дементьич!» дотоле, пока, наконец, один из больных, лежавших в соседней комнате, не услышал его зова и не стащился со своей койки, чтобы растолкать Дементьева...
– Дементьев! – крикнул тот, толкая служителя в бок из всей мочи, – не слышишь, что тебя с полчаса зовет больной?
– Кой прах меня зовет? Али Кутузов велел бить тревогу? Ай, окаянный Наполеон хочет взять Москву, – забормотал старый вояка, – Кто меня толкал?
– Ну, полно бредить-то! – закричал на него толкавший его ученик.
Дементьев, обыкновенно не любивший, чтобы кто-нибудь беспокоил его ночью, уже готов был разразиться бранью на ученика за то, что тот разбудил его; но увидел, что Владиславлев звал его к себе, и подошел к нему.
– Ну, что еще нужно? – сурово спросил он Владиславлева.
– Дай мне, пожалуйста, чего-нибудь напиться, – сказал Владиславлев.
– Вот ты и выходишь прохвост, понапрасну тревожишь старого человека ночью! Ведь я всем вам принес на ночь по кружке холодной воды... Возьми да пей ее.
– У меня нет воды... Ты её не приносил вечером.
– Как не приносил? Ай я уж заспал больно и забыл принести ее? А ужин-то я вам подавал?
– Мне не подавал... кажется, и другим тоже не подавал.
Дементьев взглянул на часы и только тут понял, что он весь вечер спал и не подавал ужина больным, и даже не ходил за ним в семинарскую столовую.
– Э, леший меня побери! – вскричал он, хлопнув себя по лбу, – Мне представлялось все, что я воюю с французами; а я спокойно спал на койке, да и ужин проспал.
Дементьев забыл совершенно о том, что Владиславлев просил у него воды и бросился скорее бежать в семинарскую кухню за щами и кашею для себя и тех больных, которые не были на диете. Через четверть часа он вернулся назад с ругательствами на сторожей за то, что они не оставили ему ужина; собрал кое-какой ужин из того, что было приготовлено для соблюдающих диету, и начал будоражить всех спящих больных. Само собою понятно, что в такую пору ночи больным было уже не до ужина, и потому они все от него отказались... А Владиславлев во все это время должен был оставаться без питья, которого он сильно желал и напрасно ожидал.
– Ну, ну! – думал он теперь, – да здесь и без болезни-то умрешь от дурного ухаживанья за больными и от тоски при виде беспорядков.
К радости Владиславлева, в больничные комнаты скоро вошел смотритель, доселе в своей комнате занимавшийся приготовлением лекций к классу и не знавший о том, что больные остались без ужина. Владиславлев тотчас же обратился к нему с просьбою приказать Дементьеву скорее принести ему воды. Смотритель так распек Дементьева, что тот повалился ему в ноги, и вода на всех столиках тотчас же появилась.
Часов в пять утра не следующий день Дементьев будил уже всех больных, а в числе их и Владиславлева, пить чай. На столе у двери в приемную давно уже шипел огромный самовар, а в приемной приготовлены были большая лохань, кусок мыла и целый ушат воды для умыванья больным. Больные очень неохотно вставали в такую раннюю пору: от каждого слышался ропот, но ропот бессильный. Владиславлев попробовал было совсем не вставать так рано; не тут-то было! Дементьев, бегавший по комнатам и ворчавший что-то под нос себе, кажется, поднял бы в эту пору даже расстававшегося с жизнью.
– Чего же вы не встаете? – вскричал он на Владиславлева.
– Что ты так кричишь-то? Ведь это лучший из богословов, – заметил Дементьеву один из больных.
– А по мне будь он хоть генерал, – ответил Дементьев, – мне все равно, попал сюда, так и генеральство его долой... я знаю свое дело, и всяк должен слушаться меня... Бужу я вас пить чай, и вставайте сию минуту.
– Но я чай пить не хочу, – заметил Владиславлев.
– А это дело иное: не хочешь, не пей, а все-таки вставай.
– Но, если я не хочу пить чай, так и вставать незачем.
– Нельзя этого сделать... Вставайте! Не то, я сейчас же приберу все, и самовар и лохань с водою... Мне некогда, мне нужно идти на базар за курами для супа.
– Да мне же ничего ведь не нужно... Оставь меня в покое.
– Нельзя, говорю... нельзя... вставайте... сейчас буду койки убирать, пока смотритель не встал, да не распек меня по-вчерашнему.
Волей-неволей Владиславлев должен быть подняться, пройти в приемную, чтобы там умыться, и потом простоять с полчаса, пока Дементьев торопился прибирать самовар и чайный прибор и по обыкновению ворчал себе что-то под нос.
– Дементьев! – сказал ему один из больных, – что ты все ворчишь?
– А, прах вас побери! – отвечал Дементьев, – Поневоле будешь ворчать, когда этот прохвост комиссаришка каждый день гложет меня за то, что лишнюю копейку иной раз передашь за курицу... словно жид скаредный, за каждую копейку готов душу вытянуть... Ну, уж и удружу же я ему! Пойду сейчас накуплю десятка два кур, да отдам их пока своему куму, а ему, прохвосту, скажу, что, дескать, сегодня на базаре всех кур скупил зараз какой-то господин, а есть, дескать, куры у одного мещанина на дворе, но он просит за них дорого... Пусть тогда заплатит за них вдвое...
А тогда он тебе и проходу не даст.
– Дудки! Я скажу ему тогда: Поди-ка, сам купи, когда там дают все дороже, чем за сколько тебе хочется купить.
– Ну, брат, не тот человек, чтобы ты его проманул.
– А вы, господа, не спите, – вдруг обратился Дементьев к больным, – я сейчас вам завтрак принесу.
– Да что ты в самом деле! – возразили больные, – С ума что ли ты сошел? Зачем так рано сготовил завтрак?
– Затем, что я сейчас иду на базар да долго там пробуду, – проворчал Дементьев, и, не дожидаясь дальнейших возражений, ушел.
Минут чрез пять был уже готов завтрак, состоявший из овсяного, весьма жидкого киселя с постным маслом... Многие из больных даже и не дотронулись до этого киселя, а иные лишь прикушали его. Но это все равно, Дементьев убрал миски и ушел на базар, нисколько не думая о том, что больные до двух часов пополудни останутся без подкрепления себя пищей, с одною только кружкою молока, выдаваемого им на целый день.
– Зачем я пришел сюда? – думал теперь Владиславлев, глядя на самоуправство Дементьева, – Лучше бы было мне оставаться в своей квартире... там мне было бы покойнее... а здесь и полумертвого поднимут на ноги и выведут из терпения.
Болезнь сделала Владиславлева раздражительным: он был точно малое дитя, из-за всякой малости он готов был тревожиться и плакать. И горе, и радость одинаково раздражали его нервы. Смотря на беспорядки в больнице; он тревожился и слезы не раз катились из его глаз. Увидевши перед собою товарищей, в первый раз пришедших его навестить, он заплакал от радости. Впрочем, все это продолжалось дня два или три; а там Владиславлев привык к своему положению и ни на что не стал обращать внимание. Усилившаяся же болезнь лишила его самой возможности мыслить. Целых шесть дней он лежал без памяти, в совершенно бессознательном положении. Во всем теле его сделалось совершенное онемение, которое потом казалось Владиславлеву истинным даром неба, потому что благодаря этому онемению, он не чувствовал в себе никакой боли от лежания на одном и том же боку более недели. Питался он во все это время одним только сырым молоком...
Товарищи Владиславлева, особенно Голиков и Тихомиров, каждый день навещали его раза по два, и Владиславлев искренно был им благодарен за такое внимание к нему. Не смотря на всю тяжесть своей болезни, Владиславлев иногда спрашивал у своих товарищей: «О чем сегодня была лекция? Кто отвечал? Не спрашивал ли кто-нибудь меня? Все ли хорошо отвечали? Какое задано сочинение?» и т.п. Видно было, что Владиславлев и во время болезни своей жил мыслями и чувствами прилежного ученика...
Но не одни только товарищи посещали Владиславлева! Сам даже ректор семинарии раз приходил навестить его и просил доктора приложить особенно свое усердие к излечению Владиславлева. Что же касается до инспектора семинарии, то этот честной отец принимал в нем самое искреннее участие, хорошо сознавая, что Владиславлев сделался болен благодаря своему двухнедельному бессменному дежурству, в продолжение которого Владиславлеву приходилось каждый день раза по два обегать все ученические квартиры ведомства своего помощника инспектора, исполняя поручение инспектора. Каждый день аккуратно в пять часов по полудни инспектор навещал Владиславлева, и каждое утро осведомлялся о состоянии его здоровья то от самого доктора, то от смотрителя больницы, являвшегося к нему с больничным журналом. Одни только квартиранты Владиславлева как будто совершенно забыли про него; разве какой-нибудь из них завернет к нему во время смены да и то не с добрыми вестями о беспорядках в квартире; то, передавали ему, хозяин не поладил с большими и хотел всех сослать с квартиры, то хозяйка избила одного маленького за то, что тот разбил тарелку, то еще что-нибудь в этом роде передавали ему, а раз даже донесли ему, что один из синтаксистов матушкин сынок ни с того ни с сего вздумал подавать прошение об увольнении из училища и поступить в почтальоны. Вообще вести с квартиры шли самые неутешительные для Владиславлева: маленькие до того в самое короткое время извольничались, что вышли из всякого повиновение, никого не хотели слушать и вовсе перестали учиться; исправлявший же должность квартирного старшего философ Майорский, по слабости своего характера, ничего не мог с ними сделать...
На десятый день по поступлении в больницу Владиславлеву сделалось легче; последовал кризис: голова его немного освежилась, глаза стали выражать мысль, язык сделался несколько влажен. В этот день Владиславлев только в первый раз выпил полчашки чаю и съел ложки две манной кашицы, нарочно для него приготовленной. Силы его теперь начали понемногу поправляться, так что еще дня два, и он уже в состоянии был просидеть несколько минут на своей койке. Наконец он даже получил от доктора дозволение по несколько раз в день сходить со своей постели и прохаживаться немного по комнате. И как же он был рад этому случаю, когда в первый только раз начал ступать по полу, подобно маленькому дитяти!
В этот самый день, когда Владиславлеву дозволено было ходить по комнате, в семинарии происходила страшная суматоха. В ночь под этот день в Мутноводск приехал один из высоких посетителей, которого давно уже ожидали в городе. Между прочим, семинарскому начальству еще за несколько дней до этого дано было знать, чтобы оно на всякий случай готовилось к приему в семинарии дорогого гостя, желающего посетить все учебные заведение в Мутноводске... Само собою понятно, что для приема дорогого гостя нечего было жалеть излишней траты денег на исправление всех очевидных недостатков по ремонту самого здание и содержанию казенных учеников; нечего было жалеть и трудов своих на приведение всего в полный порядок.
Но начальство семинарии на этот раз уж слишком пересолило в своем желании представить все высокому гостю в розовом свете. Вместо того, чтобы все показать посетителю в том виде, в каком все было в семинарии на самом деле, оно старалось все представить в слишком преувеличенном виде. Кому в самом деле не было известно бедственное положение семинарий в прежнее время? Кто не знал того, как бедно они содержались и как мало сумм тогда отпускалось на их содержание? Кто бы поэтому мог в ту пору вообразить, а тем более еще требовать, чтобы казеннокоштные ученики ели серебряными ложками, или чтобы повара готовили им кушанье? И, однако же, начальству семинарии вообразилось, что на этот раз в семинарии нужно все привести в такой вид, чтобы посетителю казалось, будто семинария мутноводская ни в чем де имеет недостатков, или будто она и на копейки может содержаться также хорошо, как и на десятки тысяч рублей. И вот, не смотря на то, семинарские спальни в ту пору содержались в десять раз лучше и чище, чем спальни мутноводской гимназии,13 даже и тут на этот раз все выставлено было на показ чужое, добытое где-то на прокат. О столовой же семинарской и говорить нечего! Так как она действительно содержалась бедно, то здесь, кроме одних только столов и скамей, ничего не осталось семинарского. Едва только настало утро, в семинарию уже явились целые возы столовых и спальных принадлежностей, и тотчас же под наблюдением самого эконома все стало преображаться в иной вид в спальнях и столовой.
В спальнях появились отличные одеяла, простынки, наволочки и даже чехлы в изголовьях и в нотах коек, все столики между койками были накрыты новыми хорошими клеенками, табуретки тоже. В кухне суетились наемные повара, а в столовой семинарские служители носились с отличными скатертями, салфетками, ножами, вилками ложками и фаянсовою посудою. Полы в столовой, коридорах и классах были живою рукою вымыты; двор семинарский весь был чисто начисто выметен, а дорожки все усыпаны песком... Приходившие в семинарию ученики с удивлением смотрели на то, как в одно утро преобразилась их семинария и облеклась во все чужое. И нельзя было им иначе смотреть на это! Было все уж слишком пересолено и нисколько не гармонировало с бедностью костюмов семинаристов, так что сразу же могло внимательному взору посетителя дать заметить, что все это напускное. Положим, это было хорошо, по мысли начальства семинарии, в том отношении, что было ясным протестом против всюду в обществе и литературе распускавшихся тогда слухов о страшной черноте и бедности содержание семинарий; за то это скрывало истинное положение семинарии, могло внушить посетителю ложное убеждение в том, что семинарии не нуждаются в посторонней помощи, и тормозило дело улучшение содержание духовно-учебных заведений на счет пособия от казны, в чем в действительности тогда очень сильно нуждались семинарии... В семинарской больнице в этот день тоже большая была суматоха с раннего утра.
Все старое и черное: простынки, одеяла, наволочки, туфли, халаты и даже белье – все заменено было новым и чистым, впрочем, своим, а не чужим; в изголовьях, в ногах на койки были надеты чехлы, нарочно накануне сшитые; столики все были обиты нарочно на этот же раз купленною клеенкой и покрыты поверх хорошими салфетками – собственностью самого эконома. Полы были притерты кислым квасом; а вместо прежних, уже черных холстов, были разостланы новые длинные ковры, взятые где-то напрокат. На столах появился настоящий парадный прибор: на каждом из них стояло по две белых фарфоровых миски и кружки с крышками, по две фаянсовых тарелки с белыми хлебами, прикрытыми салфетками, явились также серебряные ложки, новые ножи и вилки из собственной кладовой эконома... Во всех комнатах было накурено сначала смолою, потом курительными порошками и свечами, во множестве расставленными в разных местах, и наконец какими-то духами, из огромного флакона, самим эконом были опрысканы все койки. На дощечках, при всех койках, вновь были написаны имена и фамилии, лета от рождения и время поступление в больницу каждого больного и та болезнь, которой был одержим больной. Аптека была приведена в порядок; двери в нее – и из приемной и из той комнаты, где лежал Владиславлев, были отворены. Словом, в больнице все теперь явилось в новом блестящем виде; а все прежнее, черное и старое было тщательно прибрано на чердак.
Пока все переменялось и преображалось в новый вид, Владиславлев стащился со своей койки и стал у своего окна, выходившего прямо в больничный садик. Благодаря погожей и теплой осени, пред самым окном Владиславлева цвели еще георгины, как будто в июле или августе. Владиславлев невольно пленился красотою пунцовых георгин. И как же в эту пору захотелось ему выйти в больничный садик полюбоваться этими остатками лета, или, по крайней мере, сорвать хоть один цветок георгина! Но в том беда, что выйти в садик ему не позволяют, да и сил у него вовсе мало. Он частенько стал после того подниматься со своей койки, подходить к окну и присматриваться, не гуляет ли по саду кто-нибудь из больных, ему хотелось хоть попросить кого-нибудь из них сорвать и принести ему один цветок. Наконец, ему удалось увидеть в глубине садика на маленькой скамеечке двух больных, которым дозволено было в хорошие тихие дни выходить на свежий воздух. Радостно забилось его сердце при мысли, что желание его исполнится. Сейчас же он постучал в окно и одного из них попросил сорвать ему хоть один цветок георгина. Просьба, конечно, была сейчас же исполнена. Из георгинов, иммортелей, левкоя, скопиозы, резеды и других цветов, какие только он мог найти в больничном цветнике в такую позднюю пору года, был для него сделан букет.
– Вот вам! – сказал больной, подавая букет Владиславлеву, – Желаю от души, чтобы здоровье ваше было также хорошо на долгое время, как еще хороши эти цветы по сию позднюю пору года.
– Благодарю вас и за букет, и за пожелание здоровья, – сказал ему Владиславлев и с радостью принял этот букет.
Тут Владиславлеву пришел на память тот букет, который за три месяца пред этим был подан ему Тихомировым в полисаднике Дикопольских. И вот Владиславлев наш сейчас же перенесся мыслью в Дикополье! Все, с ним там случившееся, теперь воскресло в его душе... И образ милой институтки Людмилы, о которой он во время трудных дней своей болезни вовсе и не вспоминал, – теперь снова предстал пред ним во всем его величии.
– Людмила! Ангел! – невольно прошептал он, – если бы ты была теперь в Мутноводске и узнала о том, что я жестоко болен, ты, наверное, меня навестила бы здесь... Да, я в этом вполне уверен...
И странное дело, едва только Владиславлев успел это прошептать, положивши букет на стол и ложась опять на свою койку, как в дверях раздался голос Дементьева.
– Василий Петрович Владиславлев! Спрашивают вас, – крикнул он.
– Кто там спрашивает меня? – сказал Владиславлев...
– Какие-то приезжие господа... не могу знать, кто они...
– Проси их войти сюда, если можно; а обо мне скажи, что я не могу к ним выйти туда... силы мои слабы...
Дементьев ушел, а Владиславлев остался в раздумье на счет того, кто бы мог его спрашивать. Прошло минуты с две и в комнатах больницы, довольно видных и просторных, показались старые знакомые Владиславлева. То были граф и Людмила.
– Людмила! Ангел! – невольно прошептал Владиславлев, – Боже мой! Возможно ли? Она отыскала меня здесь... О, как я ей благодарен!
От радости Владиславлев вдруг как будто ожил и поспешно встал со своей койки: точно вдруг прибавилось ему силы на несколько лишних дней выздоровление. Граф и Людмила подошли к нему и с большим участием стали расспрашивать его о причине и ходе болезни. Владиславлев охотно рассказал им все о ходе своей болезни.
– Да, – сказал граф, выслушавши Владиславлева и, смотря на дощечку при его койке, – у вас тифозная горячка, болезнь простудная, не слишком серьезная и опасная в самом её развитии, за то требующая большой осторожности во время её исхода... Всякая малейшая неосторожность в пище или питии может быть причиною её возвращение... Перелом вашей болезни уже последовал, дело клонится к исходу; будьте же теперь внимательны к своей болезни, и как можно более осторожны, если вы не хотите снова испытать всего того, что доселе перенесли и при том в усиленном виде...
– Благодарю вас за совет, постараюсь быть осторожным...
– А доктор у вас кто? Хорош ли он?
– Да, прекрасный человек, опытный и внимательный... преподаватель медицины в семинарии, Николай Иванович Соколов.
В эту минуту вошел в комнату сам доктор.
– Вот и доктор сам, – сказал Владиславлев.
Граф обернулся назад и увидел пред собою доктора в полной форме, с двумя орденами и медалью на груди. Он подходил к Владиславлеву, как это было всегда, прежде всех. Раскланявшись с графом и Людмилою и, перекинувшись с первым несколькими словами, доктор обратился к Владиславлеву.
– Покажите мне ваш язык, – сказал он Владиславлеву.
Владиславлев показал ему язык.
– Исход вашей болезни самый благоприятный, – сказал доктор и пошел в другую комнату к прочим больным.
– Какое же лекарство прикажите мне дать, – спросил у него Владиславлев, полагая, что доктор забыл прописать ему лекарство.
– Пока никакого, – с живостью ответил доктор, – Осторожность и умеренность во всем самое лучшее теперь лекарство для вас... А вам, граф, не угодно ли будет со мною взглянуть на других наших больных и осмотреть всю нашу больницу? Извините, что прежде этого не предложил вам, как посетителю...
– С удовольствием, – сказал граф и пошел с доктором в соседнюю комнату, где лежали философы.
Владиславлев и Людмила теперь остались одни.
– Скажите, пожалуйста, – начал Владиславлев после минутного молчание, – чему я обязан вашим посещением, и как вы нашли меня здесь?
– Посещением этим, – отвечала тихо Людмила, – вы обязаны всегдашней моей памяти о вас, как о самом лучшем друге и вместе учителе... По разлуке с вами я каждый день по нескольку раз вспоминала о вас и постоянно думала о том, как вы проводите время на родине, где вас ожидали трудные полевые и домашние работы... Мне истинно было жаль думать о вас, что вы дома трудитесь точно простой работник...
– Да, мне много пришлось потрудиться дома, но что же делать. Нужно ко всему быть готовым... Мне не в первый раз приходилось трудиться с утра и до ночи... Да и я ни один трудился дома? Эта общая участь семинаристов во время каникул.
– Но как же вы уехали от нас, даже не простившись с нами?
– Что делать! Я никак не мог еще хоть на день остаться в Дикополье... Я мучился мыслью о том, что за болезнью папаши могли остановиться все полевые работы и желал скорее быть дома...
– Я так и думала, и поэтому еще более жалела вас и желала непременно видеть вас по окончании всех этих несвойственных вам забот... Когда же представится мне случай вместе с папашею приехать сюда, я сочла долгом послать за вами в вашу квартиру по адресу о. Александра... Но каково же было мое горе! Посланный наш принес нам известие о том, что вы опасно больны и находитесь здесь... Как мне было тут грустно! Не смотря на то, что я от души давно желала видеть свою подругу Еразмову, я и про нее забыла. Неужели, думала я, неумолимая судьба хочет похитить вас прежде времени? И, судите сами! – могла ли я после этого не приехать к вам сюда?
– Благодарю вас за такую память обо мне... Я этого никогда не забуду...
– Но иначе и быть не могло... Если бы я не навестила вас, я постоянно стала бы беспокоиться о вас дотоле, пока бы вы сами по выздоровлении своем не пришли к нам... Я и так привыкли к вам, как к самому близкому родному, полюбили вас от души за ваш прекрасный характер и за ваши литературные труды, которые и папаше очень-очень понравились... Мало того, даже и Валентина раза два вспоминала о вас...
– Неужели? Мне кажется это невероятным...
– Конечно! Но это истинно так... У неё какой-то странный характер, так что я даже понять его не могу хорошо. Пока вы были в Дикополье, она постоянно нападала на вас и на меня; когда же вы уехали, она реже стала сталкиваться со мною, одумалась и начала жалеть о том, что часто напрасно оскорбляла вас из-за угла... Ей, видимо, стало совестно за себя, потому что она поняла, что вы человек очень даровитый, но не видевший большего света...
– Ну, а как ваши питомцы-сироты учатся?
– Удивительно, хорошо. Я мало с ними занимаюсь сама, но батюшка о. Александр и Софья Ивановна много уделяют времени на занятие.
– Очень рад этому... Дай Бог, чтобы эти сироты вышли в люди...
– Да, дай Бог! Я их так люблю...
– А письма моего брат не читал вам?
– Того самого, в котором вы описываете бедственное положение вашего товарища Воскресенского? Читал. Я и maman плакали, слушая это письмо. Какой он несчастный! А приехал ли он в семинарию?
– Да... Я опасался, что он заболеет, но, слава Богу, он здоров.
– Очень этому рада... Maman прислала ему десять рублей на бедность... Я попрошу вас передал ему вот этот пакет...
– С великим удовольствием... Завтра он придет меня навестить, и я исполню ваше поручение...
Людмила подала Владиславлеву пакет.
– Нуте-с! – сказала она потом, – Повесть вашу я сама перекисала... Подлинник привезла с собою и передам его вам, когда вы будете у нас, а копию буду хранить, как дорогую книгу!
– Очень вами благодарен за такое внимание к моему слабому труду... А сами вы написали что-нибудь?
– Да. Я аккуратно вела свой дневник и уверена, что он понравился бы вам, если бы вы прочли его... Теперь я научилась писать хорошо...
– Очень рад этому, и желаю вам еще большего успеха в этом деле...
В эту пору Дементьев притащил к койке Владиславлева целый короб, в котором находились разные разности: печенья, конфеты, варенье разных сортов, в небольших баночках, чаи, сахар, яблоки, бергамоты и даже виноград.
– Что это такое? – спросил Владиславлев у Дементьева.
– Не могу знать, – отвечал Дементьев.
– Это мы вам привезли, – сказала Людмила, подавая Дементьеву на водку какие-то серебряные монеты.
– Благодарю вас, только я ведь ничего не ем...
– Поздоровеете, Бог даст, тогда и покушаете...
– Всегда бывает у вас здесь так чисто и хорошо, как теперь? – спросил подошедший в эту пору граф.
– Почти всегда, – отвечал Владиславлев, – Ныне, разумеется, здесь все чище обыкновенного, потому что в семинарию ожидают приезда высокого посетителя; но я должен вам сказать, что и во всякое другое время здесь бывает чисто и все в порядке... Разумеется, вот этих серебряных ложек вы в другое время не увидите здесь, потому что мы едим деревянными, за то вы не увидите здесь никогда ни пылинки сора и найдете всегда в комнатах хороший воздух, что для больных дороже всякого серебряного столового прибора...
– Хорошо! Хорошо! Честь вашему семинарскому начальству за это... Я никак не предполагал встретить здесь такую чистоту и порядок во всем.
– Да граф! Наша больница и спальни казеннокоштных учеников содержатся всегда хорошо; за это нужно сказать большое спасибо нашему начальству. В этом отношении наша семинария далеко опередила здешнюю гимназию, не смотря на то, что здесь отпускаются на содержание учеников рубли, а там десятки рублей.
– Неужели в здешней гимназии спальни плохо содержатся?
– Да. По приезде сюда с родными после вакации я имел случай в этом убедиться. По поручению, мне нужно было передать одному гимназисту-пансионеру деньги и кое-какие вещи: я и отправился в гимназию часов в семь утра. Пансионер этот еще спал в ту пору. Пока его будили, я осмотрел все классные комнаты. Чистота и порядок, простор и меблировка этих комнат удивила меня, так хороши в гимназии классные комнаты. За то меня поразили нечистота, теснота и беспорядок во всем, когда я после того вошел в спальню, так как мой господин гимназист счел за низкое для себя встать и выйти к семинаристу... И сравнение даже никакого нет с нашими семинарскими спальнями всегда чистыми светлыми и просторными...
– Хорошо... хорошо... Мне все здесь очень нравится... Вот и аптечка у вас есть... Это тоже хорошо, потому что в случае нужды всякое лекарство тотчас же может быть дано больному, да притом лекарство действительно то самое, какое нужно, тогда как в городских аптеках иногда бывают подмеси... Кто же у вас здесь занимается составлением медикаментов?
– Сам доктор... Ученики весною и летом набирают ему трав и кореньев, потребных для аптеки... Из них и приготовляет многие медикаменты... Иные же медикаменты выписываются им из Москвы...
Поговорив еще кое-о-чем, граф и Людмила простились с Владиславлевым и уехали. И Владиславлев снова остался один.
Между тем тревога в семинарии по случаю ожидания высокого посетителя не унялась еще, а напротив, кажется, только началась в эту пору. В семинарии было получено известие, что посетитель поехал в гимназию. От гимназии не слишком-то далеко было до семинарии; поэтому полагали все, что прямо из гимназии же посетитель прибудет в семинарию. И вот поднялась в семинарии тревога. Ректор из своего флигеля со всеми перебрался в корпус семинарии. Инспектор снова, чуть ли уже не в двадцатый раз, начал бегать по всем классам, держа в руках платок, смоченный какими-то духами, разливавшими благоухание по всем классным комнатам, отдавал ученикам свои приказание и учил их тому, как они должны встретить посетителя, как должны кланяться при входе его в классы, как выходить к нему, если он кого-нибудь спросит, как стоять перед ним и отвечать ему; но всего больше он надоедал Матвееву, которому поручено было на этот случай написать и произнести приветственную речь. «Матвеев! – говорил он постоянно, как только входил в богословский класс, – уж вы пожалуйста не осрамитесь со своею речью... произносите ее пояснее да повыразительнее, не конфузьтесь... Да твердо ли вы ее знаете-то? Произнесете ли вы ее наизусть? Слышите, что я вам говорю?» – «Слышу», ответит ему Матвеев, который никогда и не перед кем не робел и отличался необыкновенным даром слова. Инспектор на минуту оставлял его в покое, но потом опять надоедал ему тем же, как только Матвеев попадался ему на глаза... Профессора прекратили свои классные занятия вышли на парадное крыльцо, чтобы быть совершенно готовыми к встрече посетителя. Ученики сидели в классах со страхом и трепетом в ожидании приезда посетителя... Таким образом проходит час, другой и третий; ученики и наставники соскучились уже ждать с минуты на минуту, а посетителя все еще нет в семинарии. В больнице тоже это трехчасовое ожидание наскучило всем, больные уже и обедать захотели, а им на этот раз и завтрака еще не подавали, то прибирали все в комнатах, а то ожидали приезда посетителя.
Наконец-то уж какая-то добрая душа прислала сказать ректору, что посетитель из гимназии проехал прямо в женский духовный приют, а оттуда поедет в кадетский корпус. Ясно было теперь, что в этот день посетителя нечего было ждать в семинарию, или, по крайней мере, нечего было держать учеников в классе до вечера, если бы даже посетитель и приехал в семинарию перед вечером, то к чему было водить его по классам, когда всем и каждому было известно, что классы в семинарии кончаются в два часа пополудни? И, однако же, начальство семинарии распорядилось отпустить теперь учеников лишь на один только час пообедать, а лотом держало их в классах до самой ночи, не справившись даже с тем, поедет ли куда-нибудь посетитель после обеда. На следующий день ученики опять точно таким же образом провели в классах в трепетном ожидании приезда посетителя все время от девяти часов утра и до пяти вечера, считая каждую минуту чуть не за целый час. И все-таки семинария не дождалась принять посетителя в своих стенах... потому что он уехал из Мутноводска ранее, чем было назначено. И как было жаль, как больно было ученикам, при одной мысли о том, что они не удостоились счастья видеть дорогого гостя. Но и это бы еще ничего. Беда была в том, что им после того нельзя было показаться на улицах. Казюки повсюду встречали их и кричали им: «Что кутья прокислая, дождались вы к себе посетителя? Куда вам лезть за нами? Он в нашем училище и то был, а вас оставил с носом», или еще: «э! э! э! кутья! уважила вас славно! помазали по губам! Небось крови-то сколько вашей испортили! Школили-то вас там понапрасну целых два дня... Вот так славно... славно! Ну-ка, ребята! на ура их! Клыч! Принимай в кулаки!» И вот целая толпа мальчишек с комами грязи и каменьями бросается на семинаристов, кидая в них сзади грязь и камни! Смотря на это поругание, мог ли иной артист, в роде философа Румянцева, утерпеть и не дать тумака первому же подвернувшемуся под руку казюку, когда у этого артиста вся кровь кипела от досады? Артист развертывался, давал хороший щелчок казюку, бросавшему в него грязью и камнями, и шел себе вперед. А там позади его начинался шум и крик целой толпы казюков, ругательства и проклятия, за тем следовала инспектору жалоба казюков на семинаристов, а на утро розыски инспектора и карцер! Вот вам и развязка двухдневного трепетного ожидание приезда в семинарию посетителя. Но возвратимся к Владиславлеву в больницу.
Владиславлеву дорого обошлись эти два дня тревог и томление в ожидании приезда посетителя: голова его стала так дурна и силы так ослабели, что сам даже доктор имел причину опасаться, как бы от такой тревоги и напряжение сил – не вернулась горячка в первый период развития. однако же, Владиславлев выдержал это трудное время, и силы его после того с каждым днем все более и более стали восстанавливаться. Наконец он поднялся на ноги и стал поправляться. И вот потянулись теперь для него чрезвычайно длинные дни томительной скуки! Прежде, когда он лежал, не поднимая головы и ничего хорошо не сознавая, для него было сноснее его положение, чем теперь. С одной стороны одиночество среди целого десятка трудно больных, проявлявших в себе признаки жизни стонами и бредом и чрезвычайное однообразие одного дня больничной жизни с другим, заставляли его каждый вновь проживаемый им час считать по минутам и секундам и ожидать утром скорейшего наступление вечера, а вечером скорейшего наступление утра, а с другой, беспорядки в его квартире и своеволие маленьких, бросивших учиться – очень тревожили его и заставляли с нетерпением ожидать той минуты, когда доктор позволит ему выписаться из больницы. Но минута эта была еще очень далека! Доктор обещался его еще с месяц продержать в больнице. Владиславлев хотел хоть чем-нибудь заниматься и просил позволение у доктора писать что-нибудь и читать книги, но и в этом ему было пока отказано. На время судьба как будто сжалилась над ним и послала ему в утешение: в соседство к нему в больнице поступил один из певчих архиерейского хора, мальчик лет двенадцати, очень смышленый, но по обыкновению очень редко ходивший в класс и почти не учившийся. Владиславлев стал рассказывать ему священную историю и в этом занятии с удовольствием проводил по несколько часов в день. Но вот мальчик чрез три дня выписался из больницы, и Владиславлев снова стал одинок. И еще скучнее ему стало, чем прежде было! Одиночество полное, бездействие совершенное: больные все не вставали с постели, и ни с одним из них ему ничем серьезным нельзя было заняться. Оставалось только одно – ухаживать за трудно больными. Он принялся за это наливал и подавал больным чаю, следил за приемом лекарства каждым из них в точности в назначенное время, успокаивал и ободрял их; но и тут он не мог успокоиться, потому что услуга его больным очень редко требовалась. По неволе пришлось ему неотступно просить доктора позволить ему читать книги и заниматься лекциями. Наконец добился позволение доктора читать книги в известные часы дня и даже выходить на свежий воздух в ясные и теплые дни. Как рад был этому Владиславлев и как тревожно забилось его сердце, когда он в первый только раз вышел на свежий воздух! В эту пору он был точно дитя, которое впервые только начинает ходить по комнатам и бессознательно радуется этому. Он с удовольствием одиноко просидел в больничном садике несколько часов, любуясь поздними, еще не завянувшими цветами, и не видел, как прошли эти часы, которые в стенах больницы показались бы ему целыми днями. С жаром принялся он и за чтение книг почти без промежутков времени, так что доктор должен был сказать ему, что совсем запретит ему это занятие, если он не будет читать книги лишь в определенные им часы дня. Но Владиславлев, слушая это, не унывал и ничуть не скучал своим положением: прогулка по больничному садику, ухаживанье иногда за больными, умеренное чтение книг и разговоры с Дементьевым о его походах «на Хранцуца и Туретчину» – доставляли ему хорошее развлечение, и дни больничной жизни теперь потекли один за другим в обыкновенном порядке, проходя незаметно.
В глазах Владиславлева в больнице все теперь шло своим чередом. Больные стали по не многу поправляться и менее прежнего стонали и бредили. Доктор реже стал ездить в больницу. Дементьев, получивший от Владиславлева на водку за свои рассказы о походах на «Хранцуца и Туретчину», казалось, подобрел, и не орал по-прежнему на больных, готовил во время чай, обед и ужин и услуживал Владиславлеву, каждый день чистя ему сапоги и бегая за книгами в семинарский корпус к Библиотекарю. Казалось, все обстояло благополучно. Но людские страсти и тут под час давали себя знать и нарушали покой больных! Комиссар семинарии бесился и чуть не каждый день являлся в больницу, воевал с Дементьевым и вел переговоры с смотрителем больницы. Истратив много лишнего на тщетное ожидание приезда посетителя в семинарию, комиссар хотел теперь, по отъезде посетителя из Мутноводска, навести ученикам и с избытком вернуть себе в карман все излишне затраченное им. Начав это дело с семинарской столовой, он добрался и до больницы, около которой ему можно было поживиться...
– Дементьев! – крикнул он во все горло, входя в больницу.
– Что угодно, ваше благородие? – сказал Дементьев.
– Что ты сегодня готовил больным?
– Куриный суп с перловыми крупами...
– Это еще на какого лешего с перловыми крупами?!
– Не могу знать... Так доктор приказал, все шибко больны...
– Варить им суп с овсяными крупами... мне их целую, четверть привезли.
– Не могу знать... Доктор прикажет, сварю...
– Скажи доктору, что у меня есть крупы овсяные, а перловых я тебе не велел покупать... да! так и скажи...
– Слушаю... Доктор прикажет, сварю...
– Курицу как ты варишь?
– На четверых одну... так доктором приказано...
– Вари на восемь человек одну...
– Не могу знать... Доктор прикажет, сварю...
– Скажи доктору, что я так приказал... да... слышишь?
– Слушаю... Доктор прикажет, сварю...
– Молока сколько берешь?
– По кружке на человека...
– Бери по полкружки... И этого довольно с них... воды напьются...
– Не могу знать... Доктор прикажет, дам по полкружки...
– Я так приказываю... да... слышишь?
– Слушаю... Доктор прикажет, буду давать...
– Булки как выдаются у тебя?
– Фунтовая булка на каждого...
– Это для чего? Бери полуфунтовые...
– Не могу знать... Так приказано...
– Я приказываю... И черного хлеба съедят...
– Слушаю... Доктор прикажет, возьму...
– К завтраку что готовишь?
– Овсяный кисель, а иным манную кашицу...
– Это еще на что? Варить всем бульон овсяный...
– Слушаю... Доктор прикажет, сварю бульон...
– А сколько у тебя на диете больных?
– Все... как есть все семнадцать человек... потому все шибко больны...
– За каким это шутом все на диете?
– Не могу знать... Так доктор приказал...
– Оставить семь человек, а остальных всех на простую пищу, а которые пооправились, тех отправить домой, не выписывая отсюда...
– Не могу знать... прикажет доктор, и простую пищу дам...
– Я приказываю... нечего им тут лакомиться...
– Слушаю... Доктор прикажет, оставлю семь...
– Да! Гм! Да! Так и скажи доктору...
– Слушаю, ваше благородие! Все от слова до слова скажу ему...
– Да, так-таки и скажи ему...
– Если же больные не будут есть простую пищу, тогда опять давать им диету? Потому, они все шибко больны...
– Станут, старина, станут есть все... Это такой народ: ему все здорово... на что им нужна твоя диета? Они сюда ходят за тем, чтобы тут получше отоспаться...
– Хоть бы тебе, прохвост, так отоспаться! – подумал Дементьев, – Ишь что выдумал сказать? Право, прохвост...
Комиссар походил еще по комнатам, поворчал и ушел.
– Дементьев! – сказал Владиславлев, – неужели ты сделаешь такую подлость, что послушаешь комиссара и лишишь больных всего?
– Вот еще? – возразил Дементьев, – Стану я слушать этого прохвоста! Я уж пятнадцать лет хожу за больными, служил в разных больницах, а еще никогда не видывал, чтобы больных морили голодом... А это что за нехристь такой, окаянный? Хочет вас голодом морить... Мы и на «Хранцуца» в Париж ходили, да и то этого не видывали, даром что к неприятелю ходили... Прах его побери! Я вот завтра сделаю все по его приказанию, а вы ничего не ешьте тогда... Доктор приедет, я ему все и расскажу... И опять все пойдет по-старому...
Действительно Дементьев на следующий день сварил овсяный бульон к завтраку и суп с овсяными крупами к обеду, но пища эта была так отвратительна, что ни один больной не стал ее есть...
– Вот он прохвост-то и выходит этот комиссаришка! – ворчал Дементьев, унося это кушанье назад, – Понесу это ему самому жрать... Вот пусть только доктор приедет... все ему расскажу...
Приехал доктор часов около четырех по полудни.
– Больные, ваше благородие, сегодня ничего еще не кушали, – сказал Дементьев, встречая его еще в приемной.
– Как еще ничего не кушали? – возразил ему доктор.
– Точно так, ваше благородие! – Комиссар ничего не приказал им давать по-вашему, а все велел делать по его приказанию...
Тут Дементьев рассказал доктору все, что говорил ему комиссар, и даже многое на этот раз прибавил от себя, чтобы рассердить доктора.
– И ты, и даже сам комиссар должны в точности исполнять все, что я предписываю соблюдать больным, – сказал доктор Дементьеву, – Сейчас же поди, свари больным обед... Иначе я не буду здесь служить...
Узнавши об этом, комиссар снова прибежал в больницу и раскричался на Дементьева и грозил сейчас же его выгнать из больницы, если он не будет исполнять его приказаний. А Дементьев одно только и твердит ему в ответ: «Не могу знать, ваше благородие! Так доктор приказал». На следующий день комиссар обратился к доктору с представлением ему необходимости сократить расходы по больнице. «Я не вмешиваюсь в ваши дела», – ответил ему доктор в том смысле, что дескать и тебе нет дела до моих распоряжений. Комиссар вообразил, что доктор согласился на его представление, и между тем увидел, что в больнице все шло по-прежнему. И вот снова пошел он каждый день делать сцены в больнице то с Дементьевым, то с больными. Ничто не помогало ему! Тут он бросился в другую сторону, он обратился к смотрителю больницы, который вел ежедневный журнал с подробным обозначением, кто именно находится в больнице и кому какая отпускается пища и какие медикаменты прописываются.
– Миленький Иван Андреич! – говорил он смотрителю, – у нас в больнице страшно велики расходы. Нельзя ли как-нибудь сократить их? Я говорил об этом Дементьеву, а он такой болван, что и слушать меня не хочет... Постарайся, пожалуйста, ты об этом... Я тебя тогда поблагодарю за это: сюртучок тебе новенький сошью к Рождеству. Смотритель больницы был, однако же, не такого рода человек, чтобы комиссару можно было провести его. Он свое дело знал хорошо, и потому, давши комиссару слово заботиться о сокращении расходов, следил напротив за точным исполнением предписаний доктора, а комиссару всегда говорил, что ничего нельзя сделать для сокращения расходов, потому что больные все весьма слабы и доктор сам строго наблюдает за соблюдением диеты. Комиссар бесился по-прежнему, кричал на Дементьева и на больных, ласкал смотрителя, присылая ему всякий день со своей кухни то жаркого, то котлет, то пирожного; к чаю у смотрителя появлялись булки и варенье. Но все было напрасно, в больнице по-прежнему все шло своим чередом, так что комиссар должен был наконец убедиться в том, что его распоряжение в больнице никакого значение не имеют. Нужно было принять какие-нибудь другие меры к сокращению расходов по больнице. И вот, в самом деле, он начал принимать эти другие меры, прежде всего он уменьшил жалованье Дементьеву, потом обратил свое жестокосердие на самих больных, вздумал некоторых из них отправить на квартиру, не выписывая их из больницы. С этой стороны внимание его давно уже занимал Владиславлев, долее прочих лежавший в больнице. Не раз уже комиссар собирался с духом выпроводить его из больницы, но ведь он был богослов, да еще один из лучших, выпроводить его поэтому было не легко. Нужно было обласкать его и уговорить выйти из больницы. И комиссар собрался наконец с духом сделать это. Но было уже поздно, Владиславлев и без того уже получил позволение доктора выписаться из больницы, и лишь ждал Деменьтева, чтобы взять у него свое платье и сдать ему больничное белье, когда пришел к нему комиссар.
– Господин Владиславлев! Скоро ли ты выйдешь отсюда? – сказал ему комиссар как-то тревожно, – Ведь тебе небось соскучилось здесь...
– Я бы давно был рад выйти отсюда, – ответил Владиславлев, – даже не раз просился у доктора, и все-таки доселе здесь... это дело доктора... он находил, что силы мои еще очень слабы, и потому не отпускал меня.
– Ничего душенька! поправишься... полежишь немного в квартире и выздоровеешь, Бог даст... Я бы, советовал тебе так сделать: не выписываясь отсюда совсем, отправиться в квартиру да полежать там недельки две... Я, сейчас велю лошадку для тебя запрячь и отвезти тебя...
– Очень вам благодарен за это... я готов, остается только взять свое платье... Но вы не беспокойтесь о лошади, я и так дойду до квартиры потихоньку...
– Вот что хорошо! Я прикажу тебя отвезти сейчас же...
– Уж вы прикажите меня совсем выписать отсюда...
– Зачем же? Ты пусть лучше будешь значиться здесь... дома пока подправишься да лекциями займешься, чтобы догнать товарищей... ведь опустил теперь много... А в случае, если опять заболеешь, сейчас же и сюда опять поступишь... Тогда пришли мне сказать... я лошадку пришлю...
– Но я намерен, нисколько не медля, ходить в класс... я уже соскучился...
– Напрасно, думаешь ты так сделать... Лучше поживи дома хоть одну недельку, не выписываясь отсюда... оправься хорошенько, а тогда и в класс пойдешь, ублажал комиссар Владиславлева в той мысли, как бы Владиславлев, начавши теперь же ходить в класс, снова не заболел и не пожаловал в больницу.
– Нет, – сказал ему решительно Владиславлев, – уж позвольте выйти отсюда да сходить в класс... сидеть дома для меня будет мученьем...
– Ну, так и быть! Отправляйся же сегодня... одним здесь будет меньше...
Минут чрез десять после этого объяснения экономская лошадь уже мчала Владиславлева по улицам города, и Владиславлев с удовольствием рассматривал все, что только ни попадалось ему теперь на пути, как будто он несколько лет не видел Мутноводска... Тревожно забилось сердце его, когда он подъехал к своей квартиле, а еще тревожнее забилось оно, когда он переступил через порог своей квартиры – этого родимого его крова, где были им оставлены на свой произвол все жившие с ним ученики училища, весьма нуждавшиеся в его за ними надзоре и руководстве и успевшие во время его болезни заявить себя с нехорошей стороны, и где экономические распоряжение требовали опытной и честной руки его, которая никогда не протягивалась за общественною копейкой для удовлетворение своих прихотей, но всегда всякую копейку употребляла по назначению на нужды общества, избравшего его своим старшим и вверившего ему и себя и свои интересы.
Появлением своим в квартире Владиславлев произвел различное впечатление на учеников. Большие все от души были рады его выходу из больницы и с восторгом встретили его. «Слава Богу! – говорили они, – теперь мы снова заживем как следует... безначалие у нас кончилось». За то все маленькие повесили свои головы. Они все порядочно-таки пошалили без Владиславлева в теперь должны были готовиться к ответу пред ним за свои шалости...
* * *
Это действительный факт, Спальни Мутноводской гимназии даже в 1865 году, когда мы их видели в последний раз, поразительно дурно содержались. В сравнении с семинарскими они никуда не были годны. Так они были тесны, грязны и дурно убраны!