Источник

Глава одиннадцатая. На распутии

I. «Тяжелые дни»

1. – Отставка Штюрмера

Никаким официальным опровержениям современники, загипнотизированные слухами, сомнениями и «информациями», не верили. С достаточной определенностью высказал это с кафедры Гос. Думы неуравновешенный монархист Пуришкевич, так долго юродствовавший в Думе, а во время войны, по собственному выражению, взобравшийся на колокольню Ивана Великого и на всю Русь святую вдруг закричавший: караул! «Когда много кричат о том, что мира не будет, – говорил бессарабский депутат 19 ноября по поводу циркулярной депеши Штюрмера 3 ноября за границу с опровержением «нелепых слухов» о сепаратных переговорах между Россией и Германией о заключении сепаратного мира, – значит, есть кто-то, кто стремится, чтобы мир был заключен». «Верно», – раздалось с мест левых в Думе. Конечно, сторонники мира были, но ведь дело было не в этом, а в том – был ли «сепаратный мир» активным стимулом правительственной политики. Надо признать, что о сепаратном мире больше всех и громче всех кричали как раз те, кто боролись с подобной тенденцией и тем самым популяризировали лозунг: «мир во что бы то ни стало», к которому «так внимательно» прислушивались в Германии (из жандармских донесений в октябре 16г.). Насколько чужда была верховной власти концепция, ей приписываемая, видно из того, как протекал кризис правительственной власти после «скандала», разыгравшегося в Гос. Думе 1-го ноября.

У нас нет толкового рассказа о том, что было в Совете министров. Согласно показаниям Милюкова в Чр. Сл. Ком. на основании того, что он узнал «позже», «Штюрмер решительно выступил с требованием отсрочки Гос. Думы, т.е. перерыва ее занятий. Поддержки он не встретил, большинство министров высказалось против этого, и единственное удовлетворение, которое ему дали, это по поводу вопроса о моем преследовании... Было отклонено преследовать меня от правительства, и они предоставили это делать ему лично в форме обвинения меня в клевете». Информаторы Палеолога донесли ему, что Штюрмер требовал роспуска Думы и ареста Милюкова, но его поддержал только Протопопов.

Единственным надежным источником для нас может быть черновой текст всеподданнейшего доклада Штюрмера, который во всяком случае определял позицию самого премьера. 3 ноября он докладывал Царю: «Высочайшим словом, начертанным на моем докладе (речь идет о докладе 31 октября и о резолюции Царя по вопросу о роспуске Думы, полученной в Петербурге лишь 2 ноября), определяются дальнейшие мероприятия правительства в отношении к Гос. Думе. Правительством приняты все зависящие от него меры для установления совместной с Думой работы. Итоги первых трех дней оставляют однако мало надежды на возможность достижения такой цели. Гос. Дума до сих пор еще не приступила к рассмотрению внесенных законопроектов. Ее занятия протекают исключительно в обсуждении необходимости добиться отстранения ныне существующего правительства, неспособного и злонамеренного, способов борьбы с ним впредь до его ухода и до замещения кабинета таким составом, который будет опираться на большинство Гос. Думы и будет перед нею ответственным. Дума не критикует отдельных мероприятий правительства, а только огульно и ожесточенно нападает на наличный состав Совета министров и в особенности на его председателя. Его обвиняют в государственной измене, в освобождении от заключения ген. Сухомлинова, во взяточничестве полицейского агента Мануйлова и т.д. Возведенные на меня обвинения, первоначально изложенные в речи депутата Милюкова, вынудили меня заявить председателю Думы о возбуждении мною против Милюкова преследования по суду за клевету397.

В речи того же депутата Милюкова было допущено и иного рода заявление, по поводу которого я потребовал в тот же день от Родзянко объяснений о том, какие им были приняты меры воздействия на оратора. Правительство в пределах, допускаемых его достоинством, спокойно будет выдерживать все разнузданные натиски Думы и будет избегать поводов к дальнейшим с ней недоразумениям. На успешное разрешение предстоящей ему задачи представляется мало данных, так как на правительство возводятся не конкретные обвинения, а ставится принципиальный вопрос: «Мы или они», и речь идет о решении Гос. Думы провести в жизнь страны новый правительственный строй. Затем правительством будет сделана попытка к возврату Гос. Думы на путь исполнения ею ее прямых обязанностей. Совет министров возложил на министров военного и морского поручения выступить в Думе с напоминанием о том, что чрезвычайные обстоятельства военного времени настоятельно требуют принятия неотложных мер к содействию армии и флоту в их борьбе с внешним врагом, и что к разрешению этой первостепенной важности задачи долг патриотизма повелевает немедля обратить все силы законодательных учреждений».

Судя по довольно бестолковой стенографической записи показаний б. военного министра Шуваева в Чр. Сл. Ком.398 в Совете министров царила растерянность после того, как Штюрмера «отчитали» в Думе. «Говорят, что все-таки нужно дать пояснение, нужно в Думе кому-нибудь выступить». «Ну, один, другой, третий... Да военному министру», – показывал Шуваев применительно к своей своеобразной, отрывочной манере говорить. «С этим обращается Штюрмер: вам». Шуваев, как «солдат», принял приказание, но отказался выступать по «шпаргалке», предложенной мин. юст. Макаровым.

Заседание Думы 4-го, где выступили военный и морской министры, по замечанию Палеолога, произвело «сенсацию» – особенно показательным явилось как бы демонстративное публичное пожатие военным министром руки лидера думской оппозиции, выступавшего с изобличением 1-го ноября. Всеподданнейший доклад Штюрмера и показания самого Шуваева опровергают свидетельство Родзянко, что военный и морской министры явились в Думу «на свой риск и страх», и что правительство оставалось совершенно «равнодушным» к этому выступлению. Штюрмер во всеподданнейшем докладе изобразил так: «Вчера, 4-го ноября, министры военный и морской выступили в Гос. Думе и заявили о полном обеспечении русской армии и флота всем необходимым для дальнейшей обороны государства и о твердой их уверенности в том, что враг уже надломлен, и что окончательное его поражение с каждым днем приближается. Морской министр добавил, что государственная оборона требует совместной работы правительства с Гос. Думой. Означенные заявления были встречены Гос. Думой с единодушным сочувствием и были приняты, как свидетельство о том, что война будет продолжаться, и что слухи о сепаратном мире должны рассеяться. При дальнейшей оценке речей министров часть Гос. Думы высказалась, что слова об единении правительства с народными представителями должны быть приняты, как решение со стороны правительства переменить нынешний состав министерства». «5 и 6 ноября, – заключил Штюрмер, – общих собраний в Гос. Думе не будет. В понедельник, быть может, установится тот желательный в настроениях Гос. Думы перелом, и она перейдет к работе законодательной».

В следующем докладе, 7 ноября, оптимизм премьера исчезал: «Долгом приемлю представить В.И.В., что до сих пор не произошло перемены в настроениях Гос. Думы в смысле возможности для нее обратиться в ближайшие дни к своим законодательным обязанностям. Встреченные сочувственно выступления министров военного и морского истолковываются только, как доказательство того, что эти два министра не солидарны с остальным составом Совета. Работать с сим последним Дума по-прежнему отказывается и настаивает на составлении кабинета из лиц, облеченных доверием и перед нею ответственных. Убежденность в том, что такое желание ее будет исполнено, настолько укрепилось в сознании большинства Думы, что обычная система ее борьбы с правительством совершенно изменилась».

Перед правительством стояла дилемма – или сдаться или распустить Думу. Соц.-дем. фракция в Думе, – показывал в Чр. Сл. Ком. ее лидер Чхеидзе, – считала, что правительство Думу распустит. Родзянко, по его словам, еще до открытия сессии был уверен, что «по первому абцугу отправят гулять». Позиция председателя Совета министров была какая-то двойственная. При дилемме: «мы или они» нет другого выхода, как распустить Думу, – как будто бы хочет сказать Штюрмер. – Но с другой стороны, он, как будто бы, внушает верховной власти: распустить – значит провоцировать «беспорядок», «даже в войсках». Таков план руководителей Думы (доклад 7-го). «Царь, как сообщали Палеологу конфиденты из окружения Трепова, тайно работающего над свержением Штюрмера, ни в коем случае не желает конфликта с Думой, и Трепов уже готовится принять наследие». (Запись 4 ноября – Палеолог подчас задним числом записывал факты в свой «дневник», отсюда его осведомленность и внешне верный «учет грядущего»). По рассказу Шуваева инцидент в Думе произвел в Ставке «впечатление сильное, как разорвавшейся бомбы». «Кто ругал, кто одобрял», – очевидно это надо понимать в отношении выступления военного министра. «Все не знали, как отнесется Государь». При своем докладе Шуваев указал Царю, что происшедший случай свидетельствует, что «министры должны работать рука об руку с Гос. Думой» и что надо выбрать такого, «который пользуется доверием Думы». Царь «поблагодарил» военного министра. Николаю II должно было стать ясно, что при сохранении Думы немыслимо премьерство Штюрмера и оставление за ним поста министра ин. дел. «Но можно думать, – добавлял в своих отрывчатых показаниях Шуваев, – что здесь не то произвело впечатление. И, может быть, тогда же был решен вопрос о том, чтобы, может быть»... Так и не удалось Шуваеву закончить свою мысль. Его прервал председатель: «Это вы имеете в виду Царское Село». «Да, Царское Село», – ответил военный министр.

**

*

Французский посол поспешил занести в дневник, что отстранение Штюрмера было решено, «без ведома» А.Ф. И последняя в негодовании, захватив с собой Протопопова, отправилась в Могилев, чтобы спасти, по крайней мере, этого своего протеже: Штюрмеру пришлось уйти лишь потому, что Царица опоздала на «четверть часа», – утверждал впоследствии молодой Юсупов, убийца Распутина, в интимной беседе с депутатом Маклаковым. И вновь личная переписка Ник. Ал. и Ал. Фед. несколько по-иному освещает вопрос. Инициатива устранения Штюрмера, хотя бы временно, если не принадлежала Царице399, то она ее поддерживала. Она писала 7 ноября: «Я имела длительную беседу с Протопоповым и вечером хорошую – с нашим Другом, и оба находят, что для умиротворения Думы Шт. следовало бы заболеть и отправиться в 3-недельный отпуск. И действительно... он очень нездоров и очень подавлен этими подлыми нападками. И так как он играет роль красного флага в этом доме умалишенных, то лучше было бы ему на время исчезнуть, а потом в декабре, когда их распустят, он может вернуться опять. Трепов (нерасположение к которому не могу осилить) в данный момент является тем лицом, которое по закону заменяет его... Если ты мне протелеграфируешь, что ты согласен, я могу это сделать за тебя, конечно, мягко, не прогоняя старика, а ради его же блага и спокойствия, так как я знаю, что тебе было бы неприятно писать».... И на другой день: «Шт. уведомил меня, что он собирается в Ставку и хотел бы предварительно повидать меня, я постараюсь дать ему понять то, о чем я тебе писала (наш Друг просит меня об этом) и, если возможно, пусть еще до пятницы станет известно, что он уходит в отпуск из-за расстроенного здоровья, так как в этот день заседание Думы, и ему там собираются устроить скандал, а его уход успокоит разгоряченные головы»...400. «Все эти дни я думал о старике Шт.», – отвечал Царь 8-го; – «он, как ты вероятно заметила, является красным флагом для Думы, но и для всей страны, увы. Об этом я слышу со всех сторон, никто ему не верит, и все сердятся, что мы за него стоим. Гораздо хуже, чем с Горемыкиным в прошлом году. Я его упрекаю в излишней осторожности и неспособности взять на себя ответственность и заставить всех работать, как следует. Трепов или Григорович были бы лучше на его месте. Он уже завтра сюда приезжает, и я дам ему теперь отпуск. Насчет будущего посмотрим, мы поговорим об этом, когда ты сюда приедешь. Я боюсь, что с ним дела не пойдут гладко, а во время войны это нужно более, чем когда-либо. Я не понимаю, в чем дело, никто не имеет доверия к нему!». «Наш Друг, – писала на следующий день А.Ф., – говорит, что Шт. мог бы еще оставаться некоторое время председателем Совета мин. (курсив А.Ф.), так как ему не столь вменяется в вину, но весь шум поднялся с того момента, когда он стал министром ин. д. Это Гр. было ясно еще летом, и уже тогда он ему говорил: «с этим тебе конец будет». Вот почему он просит, чтобы ему дали месячный отпуск или немедленно назначили кого-нибудь другого вместо него министром ин. д. – напр. Щегловитова, как очень умного человека (хотя он резок), притом у него русская фамилия или же Гирса (из Константинополя). В этом кабинете он всех раздражает, и все сразу успокоится, как только его сменят. Но оставь его Пред. Сов. М. (в его отсутствие Трепов по закону замещает его). Все хотят занять этот пост, и никто не годен для него. Григорович великолепен на своем месте, другие и Игнатьев подстрекают его занять этот пост, для которого он непригоден».... «Я приму Шт. через час, – сообщал Царь 9-го, – и буду настаивать на том, чтобы он взял отпуск. Увы! я думаю, что ему придется совсем уйти – никто не имеет доверия к нему. Я помню, что даже Бьюкенен говорил мне в последнее наше свидание, что английские консула в России в своих донесениях предсказывают серьезные волнения в случае, если он останется. И каждый день я слышу об этом все больше и больше. Надо с этим считаться"401.

Итак, 9-го Царь принял Штюрмера и 9-го же был назначен председателем Совета Министров (т.е. до приезда А.Ф. в Могилев) Трепов. А.Ф. с некоторой горечью и сомнением, но все же довольно спокойно отнеслась к этому известию: «Принимала старика Шт. Он сообщил мне о твоем решении – дай Бог, чтобы все было к добру, хотя меня больно поразило, что ты его уволил и из Совета мин. У меня стало очень тяжело на душе, – такой преданный, честный, верный человек402... Мне его жаль, потому что он любит нашего Друга... Трепов мне лично не нравится, и я никогда не буду питать к нему таких чувств, как к старикам Горем. и Шт. То были люди доброго старого закала. Этот же, надеюсь, будет тверд (боюсь, что душевно – он черствый человек), но с ним гораздо труднее будет говорить. Те двое любили меня и с каждым волновавшим их вопросом приходили ко мне, чтоб не беспокоить тебя, а этот – увы! – меня не долюбливает, и если он не будет доверять мне или нашему Другу, то, думается, возникнут большие затруднения. Я велела Шт. сказать ему, как он должен себя вести по отношению Гр., а также, что он постоянно должен Его охранять. О, хоть бы этот выбор был удачным, и ты в его лице нашел бы честного человека, могущего быть тебе полезным. Ты... скажи ему, чтобы он иногда приходил ко мне – я едва знаю его и хотела бы его «понять».

Такой человек, как А.Ф., высказывавшая в письмах скорее истерическую экспансивность, в данном случае должна была бы проявить совершенно исключительную скрытность и выдержанность: ведь предыдущий председатель Совета министров, весь смысл назначения которого на ответственный пост был будто бы в подготовке почвы для заключения сепаратного мира, сменялся лицом, имя которого гарантировало конец немецкой интриги: Трепов, – утверждает Палеолог, – «ненавидел Германию», хотя в свое время и состоял лидером фракции правых в Гос. Совете. 10-го вечером после свидания с «Другом» А.Ф. подвела итог: «Он огорчен тем, что Шт. не понял, что ему надо уйти на покой. Не зная Трепова, он, конечно, беспокоится за тебя»403.

2. – Кандидатура Григоровича

Конкурентом Трепова на занятие премьерского поста явился морской министр Григорович – человек также достаточно определенный в смысле своих политических симпатий и анти-немецкой позиции. Об этой кандидатуре, припомним, упомянул Царь в своем письме. Адмирал был вызван в Ставку, о чем Григорович сам рассказал в воспоминаниях, которые нам известны только в выдержках и в весьма неточной интерпретации Лукина. Автор статьи «Несостоявшееся назначение» отнес, на основании слов самого Григоровича, посещение Ставки к 14 ноября, т.е. к тому времени, когда вопрос о назначении Трепова был уже разрешен. Это явная ошибка. Воспоминания Григоровича Лукин дополнил рассказом бывшего в Ставке пом. морск. министра ад. Русина. В частном порядке Русин узнал от члена Гос. Совета фон Кауфмана (Туркестанского), главноуполномоченного Кр. Креста при верховном главнокомандующем, что решено Штюрмера «убрать», и что в числе кандидатов в его заместители морской министр, а сам Русин намечается в морские министры. По рассказу Русина, – в изложении, конечно, Лукина – это Кауфман убедил Царя пойти на уступку общественности («два часа докладывал») – кандидатура Григоровича «желание Думы и Москвы». Предположения Кауфмана шли еще дальше и министром вн. дел вместо Протопопова он намечал будто бы кн. Львова. Григорович, узнав от посланного к нему навстречу флаг-кап. Бубнова о предполагаемом назначении его на пост премьера, отнесся к этому известию с «большим подъемом». В Могилеве встречавшие адмирала на дебаркадере поздравляли его и говорили, что «Государь громко об этом говорил» (слова уже Григоровича). Однако при личном свидании Царь, отнесясь к Григоровичу очень «доброжелательно», ничего ему не сказал о назначении и, выслушав ведомственный доклад министра, неожиданно спросил его, когда он предполагает вернуться в Петербург? «Я вышел немного ошеломленный», – вспоминает Григорович: – «По-видимому, произошло какое-то совершенно непостижимое недоразумение». Лица свиты были также «изумлены».

На другой день утром Григорович получил «поток» телеграмм: «члены парламента, министры, общественные организации – все поздравляли меня». «Особенно поразило поздравление Штюрмера». «Наконец, приносят две телеграммы: поздравительную от Щегловитова и информационную Гаваса с сообщением, что председателем Совета министров назначен Трепов»... За завтраком Григорович «по-прежнему» сидит рядом с Царем, и Царь «как всегда внимателен и любезен». После завтрака, в тот момент, когда Григорович с Русиным продолжали обсуждать «непонятную историю», разыгравшуюся в Ставке, «подошел петербургский поезд с Штюрмером и Треповым» – «только тут стало официально известно о назначении последнего».

По возвращении в Петербург Григорович встретился с «полнейшей растерянностью» в Гос. Совете – ждали его назначения, уверены были в этом, желали его, а назначили другого! «Позже все объяснилось», – этими словами заканчивается напечатанный отрывок из воспоминаний Григоровича: «оказалось дело рук Протопопова и присных, которых я собирался убрать, и которые чувствовали это»404.

Как ни характерен эпизод, связанный с кандидатурой Григоровича в премьеры и под его пером, действительно принявший форму «непонятной истории», окончательное заключение о нем можно было бы сделать только после ознакомления в целом виде с мемуарами последнего морского министра. Это ознакомление, может быть, устранило бы, по крайней мере имеющееся хронологическое несообразие. Трепов и Штюрмер, как устанавливает письмо Царя, были в Ставке вместе, 9 ноября. Вызывает недоумение утверждение Григоровича, что сведения о почти состоявшемся его назначении так широко распространились, что он отовсюду получал приветствия уже в день своего приезда в Могилев. Между тем этот эпизод совершенно не отразился в мемуарном сознании современников – он прошел вне обследования и Чр. Сл. Ком., останавливавшейся на деталях почти всех конституционных перипетий дореволюционного времени. Не разъясняют дела ни воспоминания, ни показания председателя Гос. Думы, кандидатом которого до известной степени был морской министр – он первый назвал в свое время Царю это имя среди приемлемых Думе бюрократических деятелей405. По словам мемуариста, Царь вообще поддавался его «уговорам» и «увещаниям». На основании писем Царя к жене можно сделать вывод скорее другой – всерьез эти «уговоры» не принимались. Если в это время Родзянко косвенно пытался проводить кандидатуру Григоровича, то эта «общественная» кандидатура могла вызвать скорее сомнения и колебания, приведшие в окончательном итоге к выбору Трепова. Одно несомненно, не приезд А.Ф., как это утверждает в воспоминаниях Родзянко, непосредственно повлиял на то, что проект Кауфмана был отвергнут в Ставке. Решение было принято, как мы знаем, до приезда А.Ф.

Пока трудно разобраться в скрещивавшихся «интригах» – о закулисной работе в пользу треповской кандидатуры намекает в своих записках Палеолог, а председатель Думы в показаниях так определял позицию самого Трепова: «он сразу (после назначения министром пут. сообщ.) как-то вознесся и считал себя едва ли не спасителем отечества». Попал ли Трепов на руководящий пост в качестве такого «спасителя отечества» в критический момент, или Царь, напуганный агрессивностью председателя Думы, после напоминания жены вспомнил, как сам он назвал июньское предложение Родзянко назначить в военное время премьером морского министра «невероятной глупостью» – во всяком случае назначение Трепова явилось компромиссом между «министерством доверия», которого требовала Дума и реакционным, который отвергал весь кабинет... В представлении Григоровича он оказался жертвой «интриги» пресловутых «темных сил». Другие по-иному оценили назначение Трепова. Националист Бобринский в Гос. Думе, собравшейся после короткого перерыва, говорил 19 ноября: «Царь внял голосу страны». Позже в Чр. Сл. Ком. Милюков говорил, что «первым» впечатлением «было впечатление полной победы Думы после удара по Штюрмеру». «Трепов считался кандидатом либеральным, и давно шло к тому, чтобы выдвинуть его в такой момент, когда можно сговориться с Думой, чтобы представить в качестве приемлемого для Думы». В свою очередь и Маклаков впоследствии вспоминал, что думские деятели были настроены оптимистически, так как отставка двух непопулярных министров (тогда Маклаков не сомневался и в уходе Протопопова), считалась началом «большой думской победы». Для Милюкова это было только «первым впечатлением», ибо оказалось, что «Трепов не чувствовал себя достаточно сильным, чтобы круто повернуть». Родзянко выражался сильнее: «Это один из наиболее удачных министров – из всей этой плеяды, человек большой воли, большого ума, человек, способный на компромисс. У нас уже были отношения налажены и через него, может быть, мы получили бы ответственное министерство, но так как об этом прослышали, то его сейчас же изгнали»406.

3. – Борьба за Протопопова

С уходом Штюрмера освобождался пост руководителя иностранной политикой. Казалось бы здесь то и надо было при планомерном осуществлении заданий, связанных с подготовкой сепаратного мира, найти подходящего, соответствующего заданиям, преемника. «Давай выберем министра ин. д. вместе, – писала А.Ф., намечая, как мы видим в предшествовавшем письме Щегловитова407 или Гирса408.

В Чр. Сл. Ком. Протопопов утверждал, что именно он рекомендовал на пост министра иностранных дел Покровского (в качестве такового Покровский фигурирует в кауфманском проекте реорганизации кабинета), который и был назначен в дни пребывания А.Ф. в Ставке. Таким образом руководитель иностранной политикой был избран совместно, как того хотела Императрица. Покровский был во всех отношениях антиподом Штюрмера и явно не проходил через «прихожую». Еще 17 марта А.Ф. отмечала в письме: «Я совсем не знала, что славный Покровский (назначенный гос. контролером) известный левый (самый симпатичный к счастью), последователь Коковцева и блока».

С горячностью только А.Ф. выступила в защиту Протопопова, положение которого поколебалось, так как Трепов считал необходимым произвести изменения в составе кабинета, дабы сделать его более приемлемым Думе – наиболее одиозной фигурой и был Протопопов в роли министра вн. д. В письме 10 ноября Царь писал: «Когда ты получишь мое, ты наверное уже будешь знать от Шт. про перемены, которые крайне необходимо теперь произвести. Мне жаль Прот. – хороший, честный человек, но он перескакивает с одной мысли на другую и не может решиться держаться определенного мнения. Я это с самого начала заметил. Говорят, что несколько лет тому назад он был не вполне нормален после известной болезни (когда он обращался к Бадмаеву). Рискованно оставлять в руках такого человека Мин. внутр. дел в такие времена! Старого Бобринского также надо сменить. Если мы найдем на его место умного и энергичного человека, тогда, надеюсь, продовольственный вопрос наладится и без изменения в существующей системе. Пока будут происходить эти перемены, Думу закроют дней на 8. Иначе они стали бы говорить, что это делается под их давлением. Трепов, во всяком случае, постарается сделать, что может... Он... привезет список лиц, которых мы намечали с ним и с Шт. Только прошу тебя, не вмешивай нашего Друга. Ответственность несу я, и поэтому я желаю быть свободным в своем выборе. Бедный старик был спокоен и трогателен!»

Протопопов показывал в Чр. Сл. Ком., что вечером в день его отъезда в Ставку (это было 8-го) Трепов пригласил его и сказал, что находит его «не на месте, как управляющего мин. вн. д.» и желал бы устроить его в министерство торговли и что «с Думою ему будет легче справиться», если Протопопова не будет. «Я ответил, – писал Протопопов, – что раз ему мешаю, и Царь меня отпустит, то я согласен уйти. Он сказал, что переговорит с Царем – это его дело, и меня он только предупреждает о том, что случится». В «прихожей», насколько она сосредотачивалась на квартире тибетского лекаря и в «маленьком домике» Вырубовой, забили тревогу. Протопопов рассказывал, что после беседы с Треповым («уходить мне было жаль – вины я за собой не чувствовал, надеялся доказать, что я хочу и сделаю добро») он отправился к Бадмаеву, где был уже Курлов, и куда по телефону был вызван Распутин, сказавший: «хорошо, что это узналось сегодня, а то завтра уже было поздно». Распутин «поговорил из другой комнаты с Царским Селом по телефону» и, вернувшись, посоветовал Протопопову «не беспокоиться заранее: Бог милостив – все еще, может, обойдется...» Позже Протопопову сказали, что Трепову день приема отложен на сутки, и что в Ставку уезжает Царица. В своих дополнительных показаниях Протопопов свидетельствовал, что он сам 8-го отправил депешу Распутина Царю, «резко составленную против Трепова и его предположений переменить состав Совета Министров»409.

Роль бадмаевского окружения, насколько во всей этой истории фигурирует А.Ф., явно преувеличена. В письме А.Ф. 10 ноября (оно писалось в первом часу ночи) нет и намека на ту трагичность восприятия, каким отмечено письмо 11-го, когда А.Ф. получила сообщение из Ставки о готовящейся отставке Протопопова. По письму выходит, что А.Ф. только от мужа впервые узнала о совершающихся переменах – Протопопов утверждал, что отставка его уже была подписана. Письма 11-го и 12-го, накануне отъезда в Ставку, написаны с выразительной экспрессией. «Старик напрасно не сообщил мне о другом твоем намерении, оно страшно поразило меня», – начинает А.Ф. письмо 11-го, отправленное одновременно с письмом, написанным накануне поздно вечером. «Не сменяй никого до нашего свидания, умоляю тебя, давай спокойно вместе обсудим все... Настали тяжелые времена, не ломай все сразу; с Штюрмером это был уже большой шаг... Еще раз вспомни, что для тебя, для твоего царствования и Бэби и для нас необходимы прозорливость, молитвы и советы нашего Друга. Вспомни, как в прошлом году все были против тебя и за Н. (Ник. Ник.), а наш Друг оказал тебе помощь и придал тебе решимости, ты взял в свои руки и спас Россию. Я так горячо молю Бога, чтобы он просветил тебя, что в Нем (т.е. Распутине) наше спасение; не будь Его здесь, не знаю, что было бы с нами. Он спасет нас... Он – наша опора и помощь... Прошу тебя, ради меня, не сменяй никого до моего приезда. Скажи Треп., что ты оставляешь себе еще один или два дня на размышление»... На следующий день А.Ф. возвращается к «главному»: «Не сменяй Прот. Вчера я имела продолжительную беседу с ним – он совершенно здоров, конечно; Треп. (как я знала) сказал мне то же самое, это – совершеннейшая неправда, он тих и спокоен и безусловно предан410. Не сменяй сейчас никого, иначе Дума вообразит, что это произошло благодаря ей, что ей удалось всех выставить. Нехорошо начинать с разгона всех... Тебе известно, что я не слишком хорошего мнения о Треп., а его желание разогнать преданных мне людей, уясняет мне его игру. Это более серьезно, чем ты думаешь...» «Помни, – приписывает А.Ф. в дополнительном абзаце, – что дело не в Прот. или X, У, Z. Это вопрос о монархии и твоем престиже, которые не должны быть поколеблены во время сессии Думы. Не думай, что на этом одном кончится: они по одному удалят всех тех, кто тебе предан, а затем и нас самих. Вспомни, как в прошлом году... ты тогда тоже был один с нами двумя против всех, которые предсказывали революцию... Ты пошел против всех, и Бог благословил твое решение. Снова повторяю, что тут дело не в Прот., а в том, чтоб ты был тверд и не уступал – «Царит правит., а не Дума»... Я борюсь за твое царствование и за будущее Бэби».

За письмом летит телеграмма: «Надеюсь, до встречи не решишь ничего», на что Государь ответил: «Подожду с назначениями до свидания с тобой». 13 ноября А.Ф. приехала в Могилев – Протопопов остался. Протопопов показывал в Чр. Сл. Ком., что накануне его выезда в Ставку Трепов собрал частное совещание министров, итог которого мин. юст. Макаров резюмировал выводом, что «исходя из настроения... Думы» нужна «уступка» – «жертва собой» со стороны Протопопова. Последний выразил согласие после слов Трепова, что он один сможет «уговорить Царя». В вагоне императорского поезда в Ставке трое собравшихся там совместно решили пойти на тот компромисс, который Протопопов будто бы предложил накануне открытия сессии Гос. Думы в отношении Штюрмера: «отпуск временно по болезни».

Широко процитированные нами письма А.Ф. за период тех «тяжелых дней», когда происходила по позднейшему выражению автора писем, «борьба», не оставляет сомнения в том, что соображения лишь внутренней политики диктовали А.Ф. ее поведение – страстная защита Протопопова ни с какими задними мыслями о сепаратном мире не была связана. Потайные методы должны были бы проявиться хоть в каких-либо намеках.

II. – Новый премьер

1. – Обструкция в Думе

При обозрении тогдашних событий в определенном ракурсе мы можем оставить в стороне общественную борьбу за установление «министерства доверия», которая шла в эти дни в стенах Таврического Дворца и достигла кульминационного пункта при прочтении новым председателем Совета министров Треповым правительственной декларации. Эта страница более или менее освещена в моей книге «На путях к дворцовому перевороту».

На стороне представителей левых фракций, шумно демонстрировавших в заседании 19 ноября и не дававших Трепову возможности огласить правительственную декларацию, была, по крайней мере, хоть внешняя логика. С правительством «измены» страна, действительно, не могла иметь ничего общего. Было бы слишком наивно «измену» соединять только с личностью ушедшего руководителя внешней политикой, и направлять удары исключительно в сторону «жалкого фигуранта». Не слишком радикальные «Русские Ведомости», но не загипнотизированные тактикой прогрессивного блока, писали в день возобновления сессии Гос. Думы: «перед Думой выступает сегодня не новый кабинет, а тот же кабинет Штюрмера. Правда, в нем нет самого Штюрмера, но это не меняет основной сущности дела. Ведь в Штюрмере лишь нашел себе наиболее наглядное и выразительное воплощение тот дух и та система управления, которые с его удалением не только не исчезли, но, напротив, не заслоняемые более его личными красочными свойствами, противостоят жизненным интересам государства с еще большей принципиальной ясностью и определенностью».

Прогрессивный блок, единодушно вместе с правыми голосовавший за исключение обструкционистов, тем самым подчеркнул несерьезность аргументации, которой был обставлен боевой лозунг в «сенсационной» речи его лидера. Это была лишь политическая демагогия – обоюдоострый тактический прием «бить» по врагу всеми средствами. Недаром представитель «националистов» гр. Бобринский, выступавший 19-го после Пуришкевича, охарактеризовал отставленного Штюрмера, лишь как «бездарного председателя Совета министров, без программы, без воли, без способностей»411.

Милюков вполне удовлетворился отдушиной, которую он сделал «для накопившихся газов» 1 ноября, совершенно не считаясь с тем, что настроение в стране «ораторами блока» было поднято, по замечанию тех же «Рус. Вед.» на «огромную высоту» и далеко не в том направлении, которое сам руководитель блока счел возможным охарактеризовать 19-го словами: «страна встрепенулась; от ваших речей пролетела электрическая искра по стране. Зарезанные цензурой речи расходятся, наподобие былых прокламаций, тайно по всей стране. Самая тема прокламаций изменилась после ваших речей и вместо борьбы с лозунгом «долой войну» раздался лозунг «за войну» и вместо созвания разных Учредительных Собраний, раздалось требование министерства спасения»412.

За три дня до возобновления Думы, 16 ноября, происходило совещание бюро блока с представителями общественных организаций (городского и земского союзов и военно-промышл. комитетов), на котором вырабатывались тактические директивы на ближайшее будущее в те «будни», которые должны наступить после «блестящей победы». Настроение собравшихся можно охарактеризовать тогдашним письмом, отправленным большевиком Шляпниковым заграничным товарищам в Швейцарию (т.е. Ленину). Шляпников узнал, конечно, стороною о том, что говорилось 16 ноября, и препарировал несколько тенденциозно свою информацию (слова «будни» и «блестящая победа» заимствованы из этого письма), но его информация в общем совпадает и с отчетом полицейско-жандармской агентуры и отчасти с записями самого Милюкова.

Докладчиком, как всегда, был Милюков. Большинство ораторов настаивало на том, что «агрессивная политика Думы дальше невозможна» и рекомендовало даже воздержаться от созыва в ближайшее время съездов общественных организаций, которые могут предъявить неисполнимые требования к Думе. В действительности никакого единства в блоке не было: если умеренный Стахович в заседании 16 ноября доказывал, что «тактически сделано ужасно много», что «Дума одержала блестящую победу», что теперь «Дума должна благодарить за удаление Штюрмера и показать свою способность работать», то столь же умеренный Годнев доказывал, что Думу ни в чем не удовлетворили, и что Трепов – тот же Штюрмер, «только более ласковый». Основная причина «зигзагообразной» тактики блока лежала, конечно, не в каком-то особом «лицемерии» его руководителей, не в «лживой природе кадетского либерализма», а в нежелании последовательно вступить во время войны на революционный путь, хотя бы для достижения только политических целей и в сознании рискованности такого пути. В дни революции, уже в период захвата власти большевиками, в газете «День» (ноябрь) виднейший марксистский идеолог в России Потресов, умевший всегда государственные интересы противопоставить партийной фантастике, бросил либералам упрек, что они не сумели во время войны направить национальное движение на правильный путь – борьба должна была направляться «против Гогенцоллернов и Романовых». «Наш Век» (т.е. перелицованная «Речь») ответил, что тогда «Россия была бы разбита еще в 14г.». Отсюда непоследовательность тактики либерально-демократических элементов, входивших в блок и идеологически доминировавших в нем – увлечение парламентской иллюзией «министерских комбинаций», боязнь нарушить фиктивное «единство общественного фронта», перемежавшиеся с революционными действиями, к каким в теории надлежало отнести думское «зрелище» 1–3 ноября. (Впоследствии в «истории революции» Милюков с чрезвычайным преувеличением для эпохи, им описываемой, назвал свое «парламентское слово» «штурмовым сигналом к революции»: «общественное мнение единодушно признало 1 ноября 1916г. началом русской революции»). Противоречие делало тактику нежизненною.

Прогрессивный блок, независимо даже от господствовавших в нем настроений, зависевших отчасти от среды, из которой он вербовался, не был склонен вступить на более активный путь и повести иные «разговоры» уже в силу того, что надеялся «в конце концов» оказать влияние на верховную власть и так или иначе наладить совместную работу правительства и общественности. Хотя Коновалов и доказывал в заседании 16 ноября, что «в перерождение власти никто не верит», иллюзию возможности соглашения поддержал Родзянко, рассказавший 18-го в блоке о своей аудиенции у Царя. Председатель Думы испрашивал аудиенцию до открытия сессии Гос. Думы, но получил ответ через председателя Совета министров, что прием может состояться только после возобновления занятий палаты. По записи Милюкова доклад был выслушан с большим вниманием: «Царь курил и бросил курить», когда председатель Думы докладывал «правду» о настроении в стране. Родзянко указывал на опасность не обращать внимания на это настроение (он прочел обращение общ. орг.) и оставлять в правительстве лиц, которые возбуждают повальную ненависть. Родзянко коснулся «окружения престола»: «не выбьете из головы, что Распутин, купленный человек, имеет большое влияние, – императрица...» «Что же я первый изменник», – рассердился Николай II. Родзянко протестовал: «Разве может помазанник?». На указание Родзянко о слухах по поводу роспуска Думы, Царь заметил: «Я первый раз слышу от вас». – «Тогда ваши министры – предатели, потому что они нас пугают, что В.В. хотите распустить. А роспуск угрожает Вам и династии». – «Я это отлично понимаю и намерения распустить не имею. Я преподал указания Трепову, он мне читал и я одобрил». – «В.В., я не вправе просить разрешить мне сказать с кафедры, но можно ли передать друзьям?». – «Можете передать, что я очень желаю, чтобы Дума работала вместе с правительством».

Предупреждению Родзянко предшествовало предупреждение со стороны в. кн. Ник. Мих. Последний, в письме 1 ноября (известном нам только по тексту, сообщенному самим автором в дни революции сотруднику «Русского Слова»), пытался открыть «всю истину» после того, – писал он, – «как твоя матушка и твои обе сестры меня убедили это сделать». Историк лишь попутно упоминал о «конституции»; «когда время настанет – а оно уже не за горами – ты сам с высоты престола можешь даровать желанную ответственность министров перед тобой и законодательными учреждениями. Это сделается просто, само собой, без напора извне и не так, как совершился достопамятный акт 17 октября 1905 года». Центром письма, написанного «накануне эры новых волнений, скажу больше – накануне эры покушений» была А.Ф. – «твое собственное освобождение от создавшихся оков». «Корень зла» в «заблуждающейся, благодаря злостному, сплошному обману окружающей ее среды» Ал. Фед. То, «что исходит из ее уст, – есть результат ловкой подтасовки, а не действительной правды»413.

Для оценки позиции блока нам, конечно, важнее то, что записал Милюков. Оно определяет полученное впечатление. Для характеристики изменения позиции блока может служить инцидент, происшедший с Треповым еще до назначения его премьером. 6-го ноября он был, в качестве министра путей сообщения, допущен для объяснений в заседание военно-морской комиссии. В заседании бюро блока 8-го, когда еще не остыл боевой дух оппозиции, этот казус, противоречащий заявлению блока об отказе работать с правительством (Трепов влез без вазелина), создавший прецедент и свидетельствующий, что «это поле битвы проиграно блоком»), подвергся специальному обсуждению, и председатель комиссии Шингарев должен был объяснить, что он не предполагал, что оппозиция Думы означала полный «саботаж» правительства. На почве оппортунизма блока и разыгрался междуфракционный конфликт в самой Думе 19 ноября. Среди оппозиции так мало было договорено, что, по признанию Милюкова в Чр. Сл. Ком., заседание 19 ноября в силу обструкции вышло «более бурное, чем мы ожидали»414. Блок предполагал ограничиться повторением общего выражения «недоверия», так как выяснилось, что Трепов за 9 дней, которые протекли между перерывом и возобновлением сессии Думы, «ни в какие переговоры о соглашении, ни в какие обязательства по отношению к большинству Думы» не вошел. Таким образом «никакой перемены в... установившейся между правительством и Думой линии не произошло», – «положение осталось.... тем же, как было раньше». Отсюда и «решение блока оставить прежним свое поведение и сделать соответствующее заявление сейчас же, как только Трепов выступит со своим заявлением... Мы... для обструкции не видели оснований. Можно было бы отнести ее к Штюрмеру, но устраивать обструкции человеку, который впервые явился, не открыл еще рта, нам казалось нецелесообразным». «Назначен не предатель, не распутинец, не взяточник», определил в заседании 16 ноября Шульгин значение «победы Думы».

«Бурное заседание» приобрело особо демонстративный характер в силу резкого применения дискреционной власти председателя в отношении исключаемых ораторов, которым по наказу было предоставлено слово для объяснения: «Нам затыкают глотки», – образно выразился лидер думских трудовиков Керенский, встреченный на правых скамьях такими же криками, как встречали обструкционисты Трепова («Долой, вон!»). Обращаясь к прогрессивному блоку, Керенский страстно говорил: «И вы, которые вместе с нами здесь говорили: «или мы, или они», теперь нас исключаете. Скажите же стране, что между народом и вами нет ничего общего. Мы останемся на посту верными служителями народа, и говорим: «страна гибнет и в Думе нет спасения. Они выгоняют нас, но поддерживают тех»... Мотив объяснительных «слов» повторяется и в других аналогичных речах, частью оборванных Родзянко и частью напечатанных с неимоверными купюрами (речь трудовика Дзюбинского совсем была исключена цензурою). Наиболее сносно была передана речь с.-д. Чхенкели: «Я обращаюсь не к вам, а к тому народу, от которого я сюда послан... Народ, которого здесь не видно, имеет свое мнение о происходящих событиях, и я предостерегаю вас, что это мнение будет не только против власти, но и против вас... Вы объявили борьбу против власти, вы произнесли это слово после года молчания... Вы выразили мысль, что в недрах правительства имеются господа, которые (цензурный пропуск) всецело подчиняются темным силам (ценз. пропуск). Что же произошло с тех пор, как вы сказали это? Система осталась та же самая... Идет борьба с режимом, и поскольку вы поддерживаете власть, вы не ведете этой борьбы, вы фарисействуете»... Чхенкели, как бы пророчески, предсказывал, что разрыв в думской оппозиции отразится в будущем, и, действительно, ноябрьские эпизоды, явившиеся предвозвестником грядущей революции, наложили свой отпечаток на ход мартовских событий...

Три раза Трепов 19-го вынужден был покидать кафедру и только при 4-ом своем выступлении мог огласить правительственную декларацию. Декларация нового премьера, конечно, не удовлетворила прогрессивный блок, так как Трепов не мог поставить своей подписи под «определенным планом», предложенным думским большинством и следовательно не имел «плана государственной и законодательной работы». Выступивший с критикой декларации (22 ноября) Милюков признал даже, что прежние премьеры говорили об «уступках правительства» общественности и о «производительной работе с законодательными учреждениями» «гораздо лучше» – особенно Штюрмер, потому что в его руках было «опытное перо старого журналиста Гурлянда». Останавливаясь на тех положениях, которыми новый премьер желал, по выражению оратора блока, заслужить «нашу благосклонность» (признание «законодательных прав» Думы, «услуг», оказанных печатью и общественностью), Милюков отыскивал в жизни факты, которые вводили в ту же «сферу безответственных темных влияний». Из этого вытекало заключение, что «положение дела не изменилось настолько, чтобы мы могли считать задачу Думы выполненной»: «мы будем продолжать начатую борьбу, пока не достигнем цели, поставленной декларацией большинства Думы». «Если бы... наша цель была достигнута, – утверждал увлеченный политическим красноречием оратор, – мы совершили бы чудеса». В соответствии с подобным заключением предложенная блоком резолюция общё говорила об устранении «темных сил» и о том, что Дума «будет стремиться доступным ей законным способом к тому, чтобы образовалось правительство, объединенное одинаковым пониманием задач переживаемого времени, готовое опираться на Гос. Думу и провести в жизнь программу ее большинства»... Тем самым блок, действительно, резко отделял себя в дальнейшем от революционной тактики левого сектора Думы. Можно сказать, что блок удовлетворился моральной победой, вынесенной из ноябрьских ораторских схваток: «от ваших речей здесь, в этой белой зале, пролетели электрические искры в стране.... Гос. Дума дала стране луч света». Этот апофеоз тактики 1 ноября, запоздал в реальной обстановке обсуждения треповской декларации, которая сводила ее на нет, как не имевшую уже под собой почвы415.

2. – Декларация Трепова

В декларации Трепова нас могут интересовать, главным образом, определенные заявления о Константинополе и Польше – ими публично аннулировались те онеры, которые немцы давали России в преддверии заключения сепаратного мира. Не менее однако характерна та оболочка «борьбы с немецким засилием», которой была покрыта основная тема. «С этой кафедры, – говорил новый премьер, – не раз заявлялось от имени правительства, что война будет доведена до конца, до совершенной победы, не раз заявлялось также, что преждевременного мира, а тем более мира, заключенного отдельно от наших союзников не будет никогда... Этой решимости правительства ничто не может изменить. Она исходит из непреклонной воли Державного Вождя земли русской, единомыслящего со всем верным Его народом. Россия не положит оружия, пока не будет полной победы... война будет доведена до решительного конца, до сокрушения новых германских засилия и насилия... Мощь врага подорвана, и час желанного возмездия все близится.... Мы не остановимся на полпути и должны вести войну до сокрушения германского империализма и невозможности его скорого возрождения...

Нынешняя война должна кончиться не только победой над внешним врагом, но и над внутренним врагом». Под последним Трепов подразумевал «германизм», врывшийся «в кровь и плоть Российского государства и самого русского народа». «Война открыла нам глаза, и мы впервые ясно сознали весь тот гнет, который душит и губит русскую жизнь во всех ее направлениях. Русская промышленность, русская школа, русская наука, русское искусство – все оказалось в значительной мере захваченным германскими выходцами, и одна из непременнейших задач, лежащих перед Россией ко времени возникновения нормальных условий мирного времени, это – твердо, решительно стать на путь самобытности и самосознания»...

«Враг продолжает занимать часть нашей территории. Нам предстоит ее отвоевать и тем самым вернуть Царство Польское, силою оружия временно отвергнутое... Это мало, мы должны вырвать от врагов исконные зарубежные польские земли и хотим воссоздать свободную Польшу в этнографических ее границах и в неразрывном единении с Россией». Затем Трепов коснулся вопроса, «близкого сердцу каждого русского человека». «Ключ от Босфора и Дарданелл, Олегов щит на вратах Царьграда – вот исконная заветная мечта русского народа во все времена его бытия. И это стремление теперь уже близко к осуществлению... Жизненные интересы России так же понятны нашим верным союзникам, как и нам, и в соответствии сему заключенное нами в 1915г. с Великобританией и Францией соглашение, к которому присоединилась и Италия, окончательно устанавливает права России на проливы и Константинополь. Русский народ должен знать, за что он льет свою кровь, и по состоявшемуся ныне взаимному уговору соглашение наше с союзниками сегодня оглашается с этой кафедры».

Декларация не произвела «особого впечатления», – отмечали тогда газетные корреспонденты. То же впечатление вынесли и иностранные послы. Бьюкенен говорит, что декларирование о Константинополе прошло незамеченным; по выражению Палеолога фраза Трепова, относящаяся к Константинополю, попала в пустоту – в Думе отнеслись с полным индифферентизмом к тому, что возвещено было долгожданное осуществление «византийской мечты», словно Трепов вытащил на Божий свет старую утопию, о которой давно уже забыли. «Вот уже несколько месяцев, как я наблюдаю, как постепенно исчезает из национальной души византийская мечта. Как это по-русски!», добавил французский посол. Круг наблюдения Палеолога не слишком был велик – к тому же он склонен был свои собственные представления выдавать за мнения собеседников, иначе он увидал бы, что «византийская мечта» никогда не затрагивала струн народной души416. Она искусственно муссировалась и всегда была лишь чаянием ограниченной группы политических националистов (Палеолог ссылается на заявления депутатов Думы, говоривших ему, что народ возмутится против мира без Константинополя). Дума была слишком занята текущей злободневной политической борьбой, чтобы думать об отдаленной утопии417. Да и по существу реальные политики в действительности не придавали большого значения формальным декларациям союзников и опубликование константинопольского соглашения рассматривали лишь, как подтверждение англо-русской дружбы».

Укрепившаяся мысль, что только непосредственное овладение Россией проливами и Константинополем может гарантировать реализацию «вековой задачи», с весьма большой определенностью была высказана в позднейшем всеподданнейшем докладе нового министра ин. д. Покровского (21 февраля). Указывая на необходимость специальной русской военно-морской экспедиции для захвата Босфора со стороны малоазиатского побережья, Покровский писал: «Нисколько не преуменьшая политического значения этих документов (т.е. «векселей», выданных союзниками), тем не менее было бы ошибочно думать, что мы могли бы только ими осуществить наши главные стремления... Состояние географической карты войны к моменту открытия мирных переговоров будет иметь решающее значение для проведения в жизнь политических проектов. Отсюда для нас вытекает необходимость ко времени заключения мира овладеть проливами... Без этого мы едва ли когда-нибудь получим Константинополь и проливы, и самое соглашение о них превратится в простой клочок бумаги»418.

**

*

Константинополь в речи Трепова оказался связанным с Польшей согласно ранним предположениям Штюрмера. На слова о Польше тогда обратили внимание еще меньше – по крайней мере впоследствии даже в польских кругах никто не ссылался на это место правительственной декларации419. Может быть, здесь сказывалось невольное недоверие к декларациям быстро сменявшихся министров. Может быть, ощущалось слишком разительное противоречие, которое получалось от правительственного сообщения по поводу немецкого акта с провозглашением триединой Польши. «Германское и австро-венгерское правительства, – говорилось в сообщении, опубликованном в газетах 2 ноября, – пользуясь временным занятием их войсками части русской государственной территории, провозгласили отделение польских областей от Российской Империи и образовали из них самостоятельное государство. При этом наши враги имеют, очевидно, целью произвести в русской Польше рекрутский набор для пополнения своих армий. Императорское правительство усматривает в этом акте Германии и Австро-Венгрии новое грубое нарушение нашим врагом основных начал международного права, воспрещающего принуждать население временно занятых военной силой областей к поднятию оружия против собственного отечества. По существу польского вопроса Россия с самого начала войны уже дважды сказала свое слово. В ее намерение входит образование целокупной Польши из всех польских областей с предоставлением ей по завершении войны прав свободного строения своей национальной, культурной и хозяйственной жизни на началах автономии под Державным скипетром Государей Российских и при сохранении единой государственности. Это решение нашего Августейшего Государя остается непреклонным».

Одновременно с правительственным сообщением польский вопрос подвергся обсуждению в Гос. Совете в заседании 1 ноября. Старые разногласия остались, конечно, непримиренными, и русско-польские круги постановка вопроса – об «автономии», после германского акта о независимости Польши, не могла удовлетворить. Представитель польского кола Шебеко, упрекая правительство за то, что оно ничего не сделало по польскому вопросу, и указывая на необходимость «попытаться исправить ошибку», говорил о неприемлемости для поляков получения из рук «исконных врагов» «фальшивой» независимости ценою отказа от колыбели польского народа – Познани, от всех польских земель, «подлым насилием и коварством захваченных Пруссией», «без Кракова, без Галиции, без доступа к морю». «Долг России и союзных держав – парализовать в зародыше гнусный план центральных держав. Россия с союзниками должны заявить, что для Австро-Германии час расплаты, час разгрома близок, что истекающая кровью Польша им дорога, не менее самоотверженной Бельгии и героической Сербии».

Отвечал представителю польского кола лидер правых Щегловитов. По его мнению, обещанная немцами самостоятельность Польши «есть путь к могиле». «Поляки – суть наши братья, которых спасение в руках Самодержца Российского, и польский король есть Император Всероссийский. Исключительно от великодушного соизволения русского Царя может исходить разрешение этого славянского вопроса, который именуется польским – старинного спора между славянами, которым наш великий поэт предуказал слияние в »русское море«. Мы возлагаем наши упования не на декларации, а на разгром Австро-Германии. Все спасение русской Польши – в благоразумии русских поляков и в силе русских штыков». Выступивший вторично Шебеко специально возразил на развитую Щегловитовым точку зрения: «Если есть лица, полагающие, что можно подбодрить польский народ, что он, как ручей сольется в русское море, то я думаю, что такие лица толкают польский народ не на славянский путь. Польский народ считает, что он, как национальность, представляет самодовлеющую ценность, и ему нет нужды сливаться с каким бы то ни было морем». Гурко от имени «непартийного объединения», приветствуя заявление представителя польского кола, ограничился лишь общим заявлением (не слишком конкретным и обязывающим по содержанию), что Россия совместно со своими союзниками, поскольку это касается Галиции, Польши и Силезии, должна громко и ясно провозгласить то, что неминуемым последствием поражения центральных держав явится возможность единства всех трех населенных польской национальностью частей бывшего государства польского с обеспечением этой возрожденной Польше свободного национального развития».

В Гос. Думе не было обсуждения польского вопроса, но с внеочередным заявлением выступал представитель польского кола Гарусевич, говоривший о германском империализме и опасности «беспощадной германизации» польского народа. Центральное место его заявления, встреченного рукоплесканиями «слева», гласило: «Польский народ не согласится на немецкое решение, ярко противоречащее его заветным стремлениям, отвечающим требованиям великого исторического момента. Польский народ в течение полутора веков жил непоколебимой верой, что наступит час исторической справедливости, час воскрешения свободной и объединенной Польши... Нынешняя война преобразовала эту веру в уверенность. Стало ясно, что не может быть прочного мира в Европе, если нет предела немецким посягательствам, пока не будут устранены попытки к растерзанию живого тела Польши»... Речь Гарусевича сопровождала даже «шумная овация», но в действительности в Гос. Думе в то время не было искренних защитников независимости Польши даже в левом секторе, кроме отдельных членов Трудовой группы. Прогрессивный блок не высказывался по поводу этого яблока раздора. Мы не знаем, изменилась ли уже под влиянием событий, как это было в дни революции, тактическая позиция тогдашнего лидера блока, который, как видно из отметок в собственной записной книжке, в бытность в Лондоне летом того же года доказывал лорду Грею невозможность польской независимости и ее международного признания, что было неизбежно в постановке Гарусевича.

III. – Приказ 12 декабря

1. – «Свободная Польша»

Если выступление Трепова не вызвало непосредственных откликов и, быть может, не возбудило еще больших надежд в русско-польских кругах, то другое впечатление произвел царский приказ по армии 12 декабря, в котором наряду с приобретением Константинополя задачей войны было поставлено восстановление свободной Польши в составе всех трех ее частей. Вот основное в тексте этого знаменательного приказа, который должен был положить конец слухам о возможности для России сепаратного мира.

..."Германия чувствует, что близок час ее окончательного поражения, близок час возмездия за все содеянные ею правонарушения и жестокости. И вот, подобно тому, как во время превосходства своих боевых сил над силами своих соседей Германия внезапно объявила им войну, так теперь, чувствуя свое ослабление, она внезапно предлагает объединившимся против нее в одно неразрывное целое союзным державам вступить в переговоры о мире (см. ниже). Естественно, желает она начать эти переговоры до полного выяснения ее слабости, до окончательной потери ее боеспособности. При этом она стремится, для создания ложного представления о крепости ее армии, использовать свой временный успех над Румынией, не успевшей еще приобрести боевого опыта в современном ведении войны. Но если Германия имела возможность объявить войну и напасть на Россию и ее союзницу Францию в неблагоприятное для них время, то ныне окрепшие за время войны союзницы... в свою очередь имеют возможность приступить к мирным переговорам в то время, которое они сочтут для себя благоприятным. Время еще не наступило. Враг еще не изгнан из захваченных им областей. Достижение Россией созданных войной задач, обладание Царьградом и проливами, равно как и создание свободной Польши из всех трех ее ныне разрозненных областей, еще не обеспечено. Заключить ныне мир значило бы не использовать плоды несказанных трудов ваших, геройские русские войска и флот, труды эти, а тем более священная память погибших на полях доблестных сынов России, ...не допускают мысли о мире до окончательной победы над врагом, дерзнувшим мыслить, что если от него зависело начать войну, то от него же зависит в любое время ее кончить».

Мы видели, как А.Ф. отнеслась к приказу 12 декабря. В письме своем она добавляет: «все беснуются по поводу твоего приказа, особенно, конечно, поляки». Монархические польские круги – так называемые «реалисты», близкие придворным сферам, увидали в высочайших словах залог осуществления своих desiderata возрождения Польши на основе персональной унии с Россией в лице монарха. Гр. Велепольский показывал в Чр. Сл. Ком.: «...Я обратился к Государю Императору с просьбой указать, как следует нам понимать слова «свобода Польши», потому что я должен был дать комментарий. Я спросил Государя и получил ответ, выяснившийся из разговора (о чем мне было разрешено Государем Императором опубликовать, и это было исполнено), что Польше будет дарован собственный государственный строй со своими законодательными палатами и собственная армия. И это решение, это последнее отношение к польскому вопросу,... всегда благожелательное, благосклонное у Государя Императора, могло только глубокое произвести на меня впечатление».

Если внешне некоторая часть русско-польского общества, принадлежавшая и к народовой демократии, с «энтузиазмом» встретила созданное в январе новое бюрократическое совещание под формальным председательством нового премьера кн. Голицына для разработки основ будущей «свободной» Польши, то среди этого энтузиазма звучала и пессимистическая нота. Отмечая «великий подъем национального чувства» в Польше, кн. Радзивил говорил в интервью, которое было им дано московским газетам: «Мы... не можем не испытывать опасений – окажутся ли лица, призванные в совещание, на высоте исторического момента... личный состав конференции не дает нам достаточной гарантии и укрепляет наши опасения – сможет ли совещание проникнуться волей и духом монарших предуказаний». «Если совещание было бы созвано в 1914 и 1915 гг., наше отношение к нему было бы, разумеется, более горячим», – говорил тов. предс. Польского Комитета Эверт: «теперь же мы можем только надеяться, что Особое Совещание окажется на высоте задачи и выработает достаточно широкий и свободный проект устройства будущей Польши. Если проект Особого Совещания окажется более узким, чем те настроения, которые господствуют в Варшаве, то проект этот вряд ли окажется особенно полезным. Немцы не преминут использовать его, как указание на то, что можно ждать Польше от России». С польской точки зрения трудно ожидать от Совещания «определенной и благожелательной разработки вопроса об отношении России к независимости Польши», – говорил представитель демократических кругов Даровский.

И русско-польская общественность надежды свои переносила на решение польского вопроса в международную плоскость. «Для нас, поляков, – продолжал Радзивил, – настал момент, когда мы, как можно настойчивее, должны взывать к политической мудрости России, чтобы добиться ее поддержки при будущем последнем решении польского вопроса в международной плоскости». В силу этого польская общественность даже демократического оттенка высказывалась против обсуждения работ Особого Совещания в законодательных палатах, так как дело шло о решении польского вопроса во всем объеме, что «никак не может считаться внутренним вопросом» (Даровский). Здесь вожделения поляков входили в решительную коллизию с думскими группами, составлявшими прогрессивный блок и требовавшими, чтобы основные законы будущей организации Польши были внесены на рассмотрение российского парламента.

Расхождение было не в форме прохождения в законодательном порядке вопроса, а по существу. «Русские Ведомости» так определили разницу взглядов. Сторонники первого положения настаивали на необходимости предоставления Польше совершенно самостоятельного государственного строя, и ее отношение к Империи установить на началах реальной унии. Решение это было бы или самостоятельным актом русской верховной власти или постановлением ареопага представителей всех европейских держав на будущей мирной конференции. По мнению петербургского польского органа «Dzien Polski», Гос. Дума должна была заняться «последствиями выделения территорий, признанных по международному акту принадлежащими Царству Польскому» – в ожидании международного решения Дума может выносить лишь «демонстративные резолюции».

Как судьба разрешила бы вопрос в случае победы Entente Gordiale без русской революции? Едва ли здесь может быть место для сомнений. Припомним, что в. кн. Ник. Мих. в своем дневнике не верил «чистосердечию» первоначальных польских манифестаций по поводу того «пуфа», который представлял собой, по его мнению, манифест 14г.: «ляхи чутки и догадываются о фальши этого воззвания». Чистосердечия в «политическом маневре», когда немцы занимали территорию русской Польши и производили свои эксперименты, могло быть еще меньше, тем более, что русское правительство после секретных переговоров с Думергом в дни январской междусоюзнической конференции в Петербурге, согласившись на предоставление свободы действий Франции в зарейнских областях, получило обменное согласие Франции на «полную свободу в установлении ее западных границ». В сущности тем самым торжествовала национальная эгоистическая политика и международное решение польского вопроса сходило со сцены, превращаясь в значительной степени лишь в какую-то вывеску. Не могло иметь значения и то обстоятельство, что январское секретное соглашение было произведено как бы за спиной официальной Англии, которая, как видно хотя бы из беседы признанного вождя русского либерализма в Лондоне летом 16г. с тогдашним руководителем великобританской внешней политикой, не считала польский вопрос – вопросом международным... «Что вы думаете о польском вопросе?» – спросил Милюков. – «Это – дело России», – отвечал Грей: – Мы, конечно, желали бы, чтобы она сама дала полякам автономию, но вмешиваться не можем». Милюков: «Польский вопрос и по-нашему есть внутренний русский вопрос... Мы против упоминания о внутренней конституции Польши в международном акте. Самое большее – указание границ территории». Грей: «В международном акте должно быть упомянуто только то, что интересует всех нас». Милюков: «Они теперь настаивают на независимости и на международном признании. Но мы так далеко идти не можем»... Конечно, точки зрения менялись, но тогда Грей определенно подчеркнул, что англичане «в польском вопросе последуют за Россией».

Нельзя ли, однако, из краткого обозрения перипетий польского вопроса вывести совершенно определенное заключение, что все эти перипетии мало были связаны с постановкой вопроса о заключении сепаратного мира? Затруднения и замедления, которые встречал польский вопрос, вытекали из совсем иных политических и психологических соображений.

2. – Война до победы

Приказу 12 декабря предшествовало событие в международной жизни, отношение к которому еще в большей степени показывало, что верховная власть ни в какой степени не была замешана в разговорах о сепаратном мире, – допустим даже – имевшим место в той или иной форме в частном порядке личной или групповой инициативы.

Через посредство Соед. Штатов Германия 29 ноября выразила готовность вступить в переговоры о заключении общего мира, не намечая однако условий этого мира. Предложение было отвергнуто, так как союзническая дипломатия и парламентское общественное мнение увидало в шаге Германии лишь «западню» (по выражению Палеолога), расставленную в целях провоцировать в лагере противников пацифистское движение и расстроить коалицию держав Антанты. Напомним, что вслед за немецкой нотой о мире последовало выступление 9 декабря президента Вильсона, зондировавшее почву. Оно вызвало «недоумение» в стенах Таврического дворца и враждебное к себе отношение в большинстве немецкой печати. К Вильсону присоединилась Швейцария и скандинавские страны. Для нас важно то, что русское правительство первым откликнулось на немецкую ноту, переданную американцами, и откликнулось категорическим отрицанием. Новый министр ин. д. Покровский в заседании Гос. Думы 2 декабря с «негодованием» отверг всякую мысль о возможности прекратить борьбу.

В Думе только воинствующие элементы из состава прогрессивного блока считали необходимым безоговорочно вслед за министром ин. д. отвергнуть самую мысль о возможности мирных переговоров. Это блеф, который надо игнорировать, заявил в печати Милюков. Никаких разговоров до тех пор, пока Германия не будет побеждена и не будет сокрушен германский милитаризм, – вторил ему крайне воинственно настроенный Родичев: война должна продолжаться до тех пор, «пока зверь не будет укрощен», – «нужно сокрушить главу змия». На левой периферии думской оппозиции не было такой непримиримости420.

Представитель «прогрессистов», вышедших из блока, Коновалов считал желательным выяснить условия мира, чтобы парализовать распространение фантастических слухов. За то же высказывались трудовики. Представитель думской фракции с.-д. Чхеидзе назвал немецкий акт даже «мудрым шагом». По мнению Маклакова выяснять «условия» бесцельно, так как условия, которые могут быть предложены теми, кто считает себя «победителями», все равно будут неприемлемы. В правых кругах выражали опасение, что решительное отклонение вильсоновского посредничества, которое «сознательно или бессознательно идет навстречу Германии», как выразился националист Саенко, произведет неблагоприятное впечатление в Америке и повлечет за собой отказ в выполнении впредь военных заказов – высказывалось даже опасение, что Америка может вступить в войну на стороне Германии421.

Могли ли переговоры о мире найти сочувственный отклик в стране? Конечно, «народ» всегда до некоторой степени трудно разгадываемый «сфинкс». В то время, о котором идет речь не изобретены были еще усовершенствованные методы психоаналитического исследования «общественного мнения» путем статистических опросов всякого рода модными институтами заатлантического изобретения. Политики, так часто говорившие уже тогда от имени отвлеченного народа, принимали на свою личную ответственность слишком много, выдавая собственные отвлеченные схемы и теоретические выкладки за народное мнение. Так Маклаков в проникновенном слове, произнесенном в Гос. Думе 3 ноября, утверждал, что русский народ никогда не простит мира «в ничью» (тогда оратор видел в этом негодовании национально-оскорбленного народа большую опасность для страны, нежели в грядущей социальной революции). Мы хорошо теперь знаем, как жизнь легко превращает политические мечтания в идеологические химеры, и как рискованны поэтому предуказанные аксиомы и пророчества. Народная толпа всегда остается реалистичной в своих настроениях. Не ошибка ли временный психоз толпы принимать за выражение подлинного народного мнения? Мир был в России, конечно, вожделенным словом на третий год войны. Националистический порыв должен был потускнеть с момента, когда война пошла на истощение. Формула «замирения в ничью», популярная, по наблюдению, напр., анархиста интеллигента Максимова, в низах еще в начале войны422, в такой обстановке, казалось бы, легко могла быть усвоена в массах.

Сомнительно, чтобы завоевательные тенденции вообще когда-либо поднимали целину народного сознания. Между тем нельзя отрицать, что освободительные задачи мировой войны, к которым так скептически отнесся представитель трудовой группы Янушкевич в заседании Гос. Думы 15 декабря, довольно тесно переплетались с явно «империалистическими тенденциями» или осуществлением «вековых национальных задач» по другой терминологии. Через два месяца после ноты Вильсона, поставившей вопрос о мире перед общественным мнением, в Гос. Думе 14 февраля, т.е. накануне уже революции, произошла такая показательная дискуссия, вернее обмен репликами. Керенский упрекал деятелей прогрессивного блока за то, что они не считаются с реальным положением страны и объединяются с властью в империалистических захватах. Оратор говорил, что завоевательные тенденции не могут встретить поддержки в народе. На это Шингарев с места горячо возразил: «Неверно»! Когда лидер трудовиков стал говорить, что наступил момент, когда нужно подготовить общественное сознание к ликвидации европейского конфликта, именно из рядов правых депутатов раздалось: «ты защитник Вильгельма»...

Общественное мнение не было и не могло быть едино. Можно признать, что наблюдения тогдашнего подпольного большевицкого деятеля Шляпникова, утверждающего, что отношение правительства и Думы к немецким предложениям «возмутило» широкие круги, сильно преувеличено, и в то же время нельзя отрицать того факта, что серьезные шаги к «замирению в ничью» могли бы встретить в населении значительный сочувственный отклик. Это было отмечено в самом прогрессивном блоке в дни октябрьских совещаний. Капнист 13 октября утверждал, что «в деревне будут рады миру, даже не разбирая какой». «Все спрашивают, когда кончится война» (Крупенский), и в квалифицированных слоях интеллигенции можно отметить сильное ослабление «империалистического» пыла – твердо было только мнение не «идти на мировую» до тех пор, пока немцы не будут вытеснены из России.

Если бы действительно с попущения верховной власти велись какие-либо закулисные переговоры о сепаратном мире, трудно допустить, чтобы создавшуюся атмосферу в связи с посредничеством Вильсона в той или иной мере не пыталась использовать пацифистская среда. Недаром тогдашняя прокламация петербургского комитета соц.-дем. партии, примыкавшего к большевицкой фракции, резко осуждала решение Гос. Думы не обсуждать мирных предложений Германии, а более ранняя записка «крайнего течения соц.-рев.», отмеченная петерб. жандарм. правлением, пропагандировала мысль, что в Германии внимательно прислушиваются к лозунгу: «мир, во что бы то ни стало», так как «от сепаратного мира зависит само существование народа».

Настроения Императора были вполне определенны – никаких колебаний. Палеолог передает слова, сказанные ему Покровским после выступления в Думе 2 декабря: «Я строго согласовался с приказаниями Его Величества... Е.В. решил положить конец всем сомнениям относительно его воли... дал мне на этот счет самые категорические указания, поручив представить ему проект объявления по армии по поводу мирных предложений Германии». Приказ 12 декабря, написанный ген. Гурко в соответствии с черновиком, доставленным из канцелярии мин. ин. д., и служил ответом. Характерно, что в интимной царской переписке все перипетии, связанные с немецкой нотой и посредническими выступлениями Вильсона, не нашли себе никакого отражения. Очевидно, на экспансивную Императрицу эти предложения не произвели впечатления – мысли ее в это время были всецело поглощены внутренними делами. Отношение ее к войне определялось теми строками в цитированном выше письме к мужу, которые она посвятила приказу 12 декабря: Этого не могло быть, если бы А.Ф. хотя бы под влиянием «Друга» была душою заговора, долженствовавшего повести Россию к сепаратному миру.

Между тем те, которые пытаются бытовую легенду военного времени превратить в историческую концепцию, основным стимулом в помыслах А.Ф. делают идею достижения мира. Они пытаются путем совершенно произвольного (я сказал бы фантастического) толкования писем А.Ф. установить дату, к которой приурочивали сепаратный мир – именно осень 16г. Так поступает Семенников. Он нашел в письме А.Ф. от 17 марта слова: «Не прикажешь ли ты Штюрмеру послать за Родзянко (мерзавцем) и очень твердо сказать ему, что ты требуешь, чтобы бюджет был окончен к Пасхе, так как в таком случае не придется их всех созывать до тех пор, пока с Божьей помощью, все станет лучше: осенью – после войны». Отсюда вывод: «Романовы имели какие-то основания для уверенности, что война окончится осенью этого года». Отсутствие Думы в этот момент было необходимо потому, что от воинствующей буржуазии «Романовы ожидали революции в случае заключения сепаратного мира». «Есть некоторое основание думать, – продолжает комментатор, – что существовавшие надежды были связаны у них с решением пойти на предлагавшиеся германцами переговоры; попытки к этому могли осуществляться «стокгольмской беседой».

Приведенная аргументация построена на столь шатких основаниях, на столь тенденциозных и придирчивых толкованиях текста, что, пожалуй, на ней не стоило бы и останавливаться. Ожидание окончания войны осенью 16г. можно отметить в разных общественных кругах, начиная с военных специалистов в Ставке. Никто вообще не предполагал, что война может затянуться, как это было в действительности. Ведь мог же Царь в дни главных неудач на фронте, 16 июня 15г., писать: «если война протянется еще год...» Кудашев в это же время сообщил Сазонову, что в Ставке убеждены, что война окончится к осени. «Все были убеждены, что война скоро кончится», – говорил о 15-м г. в своих показаниях член правительства гр. Игнатьев. Война тем не менее шла своим чередом, в силу чего менялись произвольные сроки, но она все же исчислялась месяцами, а не годами. В декабре в «Пром. Газете» можно было найти уже рассуждение о новых заданиях для промышленности при будущем мирном строительстве. При свидании с Бьюкененом 30 декабря (16г.) Царь высказал предположение, что петербургская междусоюзническая конференция будет уже последней перед миром. Во всеподданнейшем докладе 10 февраля перед революцией Родзянко, «чувствуя возможность приближения окончания войны», высказывал тревогу, что без «правительства доверия» голос России на мирной конференции будет звучать слабо. Ген. Брусилов в официальном докладе после революции высказывал непоколебимую уверенность, что кампания 17г. будет последней и т.д.

А.Ф. в своих письмах, конечно, передавала все предсказания в этом отношении «Друга», которые воспроизводили в сущности только общие ходячие и противоречивые суждения 15–16г.г. «Он думает, – сообщала А.Ф. по поводу смерти австрийского имп. Франца-Иосифа 10 ноября 16г., – что это несомненно во всех отношениях благоприятно для нас (я того же мнения)». «Он надеется, что теперь скорее наступит конец войны, так как могут возникнуть трения между Германией и Австрией»423. Но, как видно из писем А.Ф., ее скорее раздражало, когда она слышала среди окружавших беспочвенные суждения по поводу окончания войны. «Сегодня ровно два года, когда эта ужасная война была объявлена. Один Бог знает, сколько времени она еще продолжится», – замечает А.Ф. в письме 19 июля 16г. И на другой день: «Видела Воейкова... Самоуверен, как всегда – война совершенно определенно кончится к ноябрю, а теперь, в августе, будет начало конца; он меня раздражает, я сказала ему, что одному Богу известно, когда будет конец войне, что многие предрекают этот конец к ноябрю, но я в этом сомневаюсь – во всяком случае глупо быть постоянно таким самоуверенным». «Я тоже ему посоветовал – не быть самоуверенным, особенно в таких серьезных вопросах, как окончание войны», – со своей стороны писал Царь 21-го июля. Семенников не мог, конечно, игнорировать эти письма, и едва ли удачно пытается объяснить колебания в «первоначальной уверенности» тем, что немцы, в лице Варбурга, предложили такие условия мира, которых «Романовы» не могли принять...

«Мир близится» (запись Нарышкиной 21 января 17г.), но близится не в силу возможности заключения для России сепаратного мира, а в силу убеждения, что Германия, победительница на полях битвы, истощается, а союзные силы безостановочно растут. В этом убеждении была сила и причина неуступчивости воинствующих патриотов, но в этом была и сила А.Ф., когда она убежденно писала: «твоя война и твой мир, но ни в коем случае не Думы. Они не имеют права сказать хотя бы одно слово в этих вопросах (17 марта 16г.). Победоносная война должна увенчать славу царствования императора Николая II», – в такой концепции мысль о сепаратном мире (повторим еще раз), не могла найти себе благоприятную почву.

3. – Военное положение России

Несколько раз приходилось отмечать, что у носителей верховной власти не было и объективно не могло быть представления, что Россия, будто бы, находилась на грани военного разгрома... Ген. Людендорф признал в воспоминаниях, что для Германии «прогнозы на новый год вопреки удачному заключению 1916 года были крайне беспокойны... В особенности Россия подготовляла новые сильные кадры... Наше положение было исключительно трудно и почти невозможно было найти выхода. Мы не могли думать больше о собственной наступательной операции, надо было сохранять резервы для собственной защиты. Если война продолжится, наше поражение представлялось неизбежным». Людендорф сравнивает даже чувства немцев перед лицом растущей мощи неприятельской армии с ощущением кролика перед удавом. В конце концов все военные авторитеты в мировой литературе подтверждают итог, объективно подведенный Людендорфом424. Никто иной, как Черчилль в воспоминаниях, напечатанных в Times в 27г. засвидетельствовал, что Россия в кампанию 17г. вступала не только не побежденной, но и сильнейшей, чем когда-либо. Лишь мемуаристу, не всегда обосновывавшему свои выводы, могло казаться, что накануне революции «Россия была окончательно побеждена» (воспоминания Масарика). Так говорили до революции.

Россия готовилась к новому наступлению, и военный министр Шуваев, выступая в Гос. Думе 4 ноября, с полной ответственностью за свои слова, не повторяя известной сухомлиновской бравады: «Мы готовы», мог говорить о подготовленности страны с успехом продолжать войну. «27 месяцев тянется война и сколько она продолжится – один Бог знает. По моему глубокому убеждению, как старого солдата... из того, что приходится наблюдать каждый день, – утверждал Шуваев, – мы приближаемся к победе. Каждый день приближает нашего коварного, дерзкого врага к поражению». Далее Шуваев сравнивал в грубых цифрах техническое состояние армии осенью 16г. с тем, что было в 15г. Производство 3-х дюйм. орудий увеличилось в 8 раз, а 48 лин. гаубиц – орудие трудно подготовляемое – учетверилось; производство винтовок увеличилось в 4 раза, снаряды 42 лин. в 7½ раз, 48 лин. – в 9 раз; 3 дюйм. снаряды в 11,7 раз. Взрывчатые средства в некоторых случаях в 40 раз; удушающие средства в 69 раз и т.д. «Нет такой силы, которая могла бы одолеть русское царство», – заканчивал военный министр под «продолжительные и шумные аплодисменты».

Положения, которые развивал военный министр с думской трибуны, свидетельствуют о росте военной мощи России – это было не то, что убежденно утверждал в беседе с в. кн. Андреем Вл. в начале войны пользовавшийся большим авторитетом ген. Палицын (был до войны нач. ген. штаба): немцы забыли одно – «можно армию скорее разбить, чем раздавить Россию». Вел. кн. Георгий Мих. писал Царю 11 января из Киева о своих впечатлениях «во время объезда пяти армий». Он говорил о «блестящем виде», в каком представлялись все части: «прямо трудно сказать, который корпус лучше: бодрые, веселые солдаты – молодец к молодцу, несмотря на различные лишения и трудные стоянки в горах в зимнюю пору... Если бы тыл... работал так, как работают в армии на фронте, то думаю, что час полной победы немного приблизился бы». Добавим, что на французского ген. Кастельно, прибывшего на конференцию в Петербург в конце января, по словам Палеолога, русские войска произвели прекрасное впечатление. Правда, в изображении Палеолога французский эксперт нашел плохой организацию высшего военного командования, крайнюю недостаточность снаряжения армии, тактическую отсталость по крайней мере на год по сравнению с французской армией. Кастельно поэтому несколько пессимистически смотрел на возможность для России предпринять наступательные действия в широком размахе425.

Допустим, что прогнозы французского военного эксперта были объективны, и что позднейшие расчеты военного историка Головина, опровергающего «распространенное мнение», что в 17г. русская армия была «вполне» снабжена материальной частью, всецело соответствуют действительности... Однако сами немцы считали, что наибольшая опасность при новом наступлении им грозила на восточном фронте, где уже в 16г. пришлось сосредоточить 3/5 австрийских и 2/5 немецких войск, систематически увеличивая эту пропорцию. Едва ли в наше время приходится сомневаться в том, что в действительности и на Западе возлагали тогда большие надежды на предстоящее весной именно русское наступление и в связи с ним ждали конца войны в том же году. Еще в конце 16г. вернувшийся из Парижа ген. Беляев сообщал, что там ждут «главного удара» от нас (Куропаткин). Не только в думских кулуарах, но и в служебном кабинете главы секретной английской миссии Хора Пуришкевич сообщал, что на днях собирается «ликвидировать дело Распутина». Только этим вопросом и интересовались в январе прибывшие в Петербург на конференцию делегаты – они были недовольны осторожностью ген. Гурко, который рассчитывал, что Россия будет готова к наступлению в середине мая.

Упорные ожидания не чужды были и русским общественным кругам. Отбросим обывательские страхи, занесенные Палеологом в дневник для иллюстрации склонности русских к панике (тридцать персон, собравшихся 15 ноября на изысканный обед во французском посольстве, предвидят уже захват неприятелем Одессы и Киева) – гораздо знаменательнее будет то, что председатель Гос. Думы в декабре темой своей речи на банкете английской колонии в Петербурге сделает грядущий мир. Как мог бы говорить Родзянко об этом грядущем мире накануне 17г., если бы он, действительно, ощущал в то время, как это представляется в его воспоминаниях, чувство безнадежности в отношении войны, которая была бы неизбежно проиграна при старом режиме и закончена «еще более позорным» сепаратным миром, чем это произошло в Брест-Литовске? Не имеем ли мы права сделать заключение, что трагические ноты, раздававшиеся подчас в речах парламентариев и других представителей общественности, следует отнести в гораздо большей степени к средствам политического воздействия, чем к сознанию подлинной возможности военной катастрофы на русском фронте? К таким средствам политического воздействия и надлежит отнести знаменитые декабрьские резолюции распущенных правительством съездов земского и городского союзов в Москве. Резолюции эти с призывом «отечество в опасности», были сильны и ярки по своему содержанию, отвечали настроению страны, но изображали действительность, поскольку речь идет о готовности России к борьбе на внешних фронтах, в несоответственных, мрачных тонах. Знаменательно, что в интимных заседаниях блока осенью 16г. признавалось другое – и говорилось, что на фронте мы сильнее, чем при начале войны426.

Насколько сам Николай II, и следовательно, несомненно, и его жена, был чужд сознанию возможности военной катастрофы, нам показала уже беседа его с английским послом по поводу привлечения на русский фронт японских войск. Этот вопрос еще раз обсуждался на январской междусоюзнической конференции в Петербурге. Во всеподданнейшем отчете о ней министра ин. д. указывалось, что «конференция затруднилась поддержать мысль о необходимости домогаться со стороны Японии отправления живой силы на театр военных действий». «Осуществление этой мысли представлялось многим членам конференции (т.е. ее русским представителям) трудно достижимым (при Сазонове была сделана соответствующая попытка, – отмечал доклад), и не вполне, быть может, желательным... если бы Япония и согласилась на подобное предложение, она потребовала бы, очевидно, столь существенных себе компенсаций в будущем, что последние не искупились бы, вероятно, той пользой, которую возможно ждать от сотрудничества японских войск».

4. – Грядущий мир

Только в атмосфере большей или меньшей уверенности в победе мысль могла обращаться к условиям будущего мира и к дележу наследства, которое могло получиться от поверженного врага. Между тем мысль о грядущей мирной конференции в те критические дни занимала немало людей – и не только Штюрмера, Пуришкевича и Родзянко. Предусмотрительный лидер думской оппозиции из прогрессивного блока, кандидат на пост руководителя внешней политикой в ответственном министерстве или в «министерстве доверия», пытался осторожно прощупать почву уже при заграничной поездке парламентской делегации. В свою «записную книжку», как мы знаем, Милюков кратко занес содержание «частной» беседы, которую вел с Греем, пообещав английскому министру, что сущность беседы передаст только Сазонову. «Я оговорился, – записал Милюков, – что, конечно, окончательные условия мира зависят от степени военного успеха, но что все же надо иметь представление о возможном будущем на случай постановки того или другого вопроса». Грей сказал, что в отношении «европейского континента» у англичан «нет желания», англичане хотят лишь «иметь дорогу из Египта в Индию». Вопросы же колониальные дело английских доминионов. «Может быть, вы возьмете Гельголанд?» – спрашивал Милюков. «Не нужно поднимать этих вопросов, пока не выяснится окончательная победа», – отвечал Грей: «Для Франции первое необходимое условие – Эльзас и Лотарингия, для вас – Константинополь и проливы. Что сверх этого, зависит от степени успеха войны». «Но непосредственно дальше стоит вопрос о разделе Австрии и Венгрии», – заметил русский собеседник, – «без которого нельзя решить польского, сербского и румынского вопросов». Ответ Грея был не слишком определенен... Он находил, что «говорить о разделе Австрии теперь неудобно. Это придет с решительной победой...» Английский государственный деятель полагал, что разрешение славянских вопросов больше в «компетенции» России. По мнению Грея в настроениях Германии «признак перелома на лицо» и «немцы хотят лучше кончать, чем продолжать бесплодную войну два года».

В нашем распоряжении имеется другой документ, ставящий вопросы гораздо резче, чем они были поставлены в осторожной беседе действовавшего дипломата с дипломатом в потенции. Это, – переписка в. кн. Ник. Мих. с Царем, – к сожалению односторонняя, так как опубликованы лишь письма Ник. Мих. Частные суждения вел. князя-историка, при родственных связях с царской семьей, не могут не представлять особого интереса тем более, что его суждения основывались на разговорах с министром ин. д. и, что наиболее важно, опирались на переписку и беседы с английским послом, как о том говорит сам автор писем. В письмах 22 и 28 апреля Н. Мих. поднимает вопрос о необходимости «уже теперь подготовиться к выбору тех людей», которым будет вручено в предстоящей международной конференции «поддержать честь и величие России». Эти избранники «не должны быть ни бюрократами, ни бумагомарателями». Нужны люди «самостоятельные», не боящиеся «мнения ни газет, ни различных сфер нашей болотной столицы». Среди таких избранников хотелось бы быть самому великому князю427. Ник. Мих. был горячим приверженцем Антанты и не грешил по части германофильства. Намечая в состав предварительной комиссии по разработке вопросов, подлежащих обсуждению мирной конференции, всех «коренных русских», он, напр., замечал: «только у меня одного течет немецкая кровь, но ее охлаждение и полнейшее притупление шло с самой моей колыбели». Эту русскость Н.М. усиленно подчеркивал потому, что у него сложилось «глубокое убеждение», что «чем хуже пойдут дела немцев на полях брани и у них дома, тем сильнее будут натиски их здесь, причем будет пущено в ход все, начиная с родственных связей, до самых подлых обманов»428.

Для нас при оценке суждений, которые инкриминируются А.Ф., не могут не быть интересными аналогичные опасения, высказанные «германофобом» Ник. Мих. по поводу «аппетитов, с которыми придется встретиться на международной конференции»... «предстоит задача нелегкая держать все время высоко знамя своей родины, не уступая ни врагам, ни союзникам, по тем вопросам, которые могут затронуть величие Царя и интересы России». Когда «дело дойдет до выработки условий мира» – «аппетиты будут большие». «Надо будет считаться не только с европейскими союзниками, но и с японцами, а, может быть, и американцами, о которых часто забывают в стенах у Певческого моста». И хотя А.Ф. очень не любила Ник. Мих. (нелюбовь была взаимная: А.Ф. в письмах называла Н.М. «внуком еврея», имея, очевидно, в виду ходившие в обществе сплетни о внебрачном сожительстве матери Н.М. с одним немецким бароном (см. записки ген. Жанена). Ник. Мих. в дневниках сопровождал имя А.Ф. такими сильными эпитетами, что лучше их не воспроизводить), в своих суждениях иногда, быть может, повторяла то, что внушал Ник. Мих. Стоит сравнить, напр., приведенные в свое время суждения А.Ф. с мнением Ник. Мих. о русских дипломатах: «не только я один, но и многие другие на Руси изверовались в прозорливости наших представителей иностранной политики. У них отсутствует божественная искра, а преобладает рутина, ослепляющая всякий проблеск вдохновения... Смею думать, что сам милейший Сазонов не особенно обладает даром предвидеть ргеѵоiг et puis decider».

В последующих письмах Ник. Мих. высказывал и свои desiderata о перекройке европейской карты, препровождая Царю письмо Бьюкенена, в котором английский посол «вполне солидарен» с великокняжеским взглядом на «дальнейшую судьбу Австрии и Германии»429. В первом письме Н.М. высказывался осторожно: «мне мнится, – писал он, – что победа будет на нашей стороне и союзников, а в худшем случае ни победителей, ни побежденных не будет, и война прекратится от финансового истощения народов. Другого исхода войны я не допускаю». Но во втором письме он уже определенно говорит о конференции, как о «будущем судилище Германии, составленном из ее нынешних врагов». «Вопрос сводится к следующему», – пишет он 26 июля: – «кого следует унизить и расчленить – Австрию или Германию и каким образом их обезвредить для будущего... У нас склонны раскассировать только Австрию, и все внимание обращено на эту злосчастную империю. Газеты полны аппетитов на расчленение Австрии в пользу России и славянских государств, а про уничтожение Германии говорится что-то мало – до того дух немцев и жидов силен в нашей прессе (вспомним аргументацию лидеров «Союза русского народа»!). Мне кажется, что, говоря о центральных союзных монархиях, надо все взоры и все усилия сосредоточить на Германии. Если сотворить полный раздел Австрии, то получится такая картина: Венгрия станет самостоятельной, возможно, что и Богемия тоже, Галиция и часть Буковины попадут России, Трансильвания, вероятно, Румынии, а все остальное заберут сербы, черногорцы и особенно итальянцы. Что же останется от Австрии? Крайна, Коринтия, Тироль и собственное эрцгерцогство Австрийское. Очевидно, на эти провинции наложит руки Германия, за неимением лучшего, и увеличит свои владения за счет своей союзницы. Один из дипломатов XIX столетия сказал: «Si l’Αutriche n’existait pas, il faudrait la creer».

Мне кажется, он был прав, так как в центре Европы выгоднее иметь разноплеменную и слабую Австрию, чем сильную Германию430. Вот и надо обратиться в случае полной победы к уничтожению и расчленению Германии. Шлезвиг-Гольштейн отдать Англии, Эльзас и Лотарингию – Франции, Люксембург – Бельгии, часть устьев Рейна – Голландии, Познань – Польше, часть Силезии (Саксонскую) и часть Баварии отдать Австрии, заставить уменьшить флот до минимума, так как все эти принцы и князья переругаются сами между собой, равно как и бюргеры, и социалисты, и ученые, и пивовары – словом все представители «Deutschland über alles».

«Аппетиты», как видим, еще до мирной конференции широко разыгрались у русского националиста, принадлежавшего к императорской фамилии и намечавшего себя на «ответственный пост» в будущей международной конференции. Очевидно, имп. Николай II несколько скептически отнесся к вожделениям историка. Это следует из письма Η.М. 27 августа: «вполне согласен с тобой, что Австрия была зачинщицей войны, что все последние годы ее политика была коварна и подла, и что она шла на буксире Германии. Следовательно, она вполне заслужила должное возмездие, и ее расчленение было бы обосновано, как логическое последствие ее двойственной политики». «Если Австрия и заслужила быть расчлененной, против чего я вовсе не возражаю» (Η.М. называл Австрию «разлагающимся трупом») то рядом с этим нельзя делать «поблажку немцам и дать им опять возможность что-нибудь заработать в мутной воде»...

Предлагая себя на роль руководителя занятиями комиссии по предварительной разработке вопросов, которые встанут в период будущих мирных переговоров, Η.М. в письме 21 сентября говорил: «я ручаюсь закончить дело с успехом и с таким расчетом, чтобы не попасть врасплох ко дню окончания военных действий». – Η.М. допускал, что война «еще продолжится, скажем, год времени».

5 – Вариант легенды

Итак влияние немцев и давление «жидов» на прессу косвенно приводило к защите в России интересов Германии. Таково мнение просвещенного историка. Аргументация Ник. Мих. подводит нас к другой легенде, обосновать которую в литературе пытался выдающийся польский историк и впоследствии дипломат Ашкенази, и которая в сущности тесно связана с разбираемой легендой о сепаратном мире, представляя собой лишь расширенный вариант той же темы. Польский историк, известный своей антирусской позицией, в книге «Uwagi» (сборник статей), появившейся в 1924г. в увлечении своего русофобства желал доказать, что Россия не выполнила своих обязательств согласно военной конвенции с Францией и не сосредоточила во время войны, как то предусматривалось, своих сил против Германии – и произошло это потому, что целью войны для России был разгром Австро-Венгрии. В случае разгрома Франции Россия готова была заключить с Германией сепаратный мир за счет Австро-Венгрии.

Я не буду отвлекаться в сторону и разбирать подробно новую версию легенды. Эти «тяжкие обвинения», предъявленные России и в свое время подхваченные частью французской печати, представляются довольно произвольными. Совершенно неубедительно авторитетное свидетельство германского канцлера Бетман-Гольвега, что ему некий видный финансист почти накануне войны, будто бы, сделал по поручению русского министра ин. д. предложение бросить Австрию, взамен чего Россия откажется от союза с Францией. Много раз мы видели, с какой недоверчивостью приходится относиться к дипломатическим сплетням, и каким препарированиям подвергаются вольно или невольно в мемуарах самых ответственных лиц случайные разговоры. Сазонов, высказывавшийся против раздела Австрии, никогда не был сторонником союза с Германией – в этом отношении он шел гораздо дальше того, что требовали реальные интересы страны. Так в докладе Царю по польскому вопросу в апреле 16г. Сазонов говорил: «на многие десятилетия мы должны быть готовы видеть в Германии постоянного нашего политического противника».

Чуть ли не все русские военные авторитеты признают, что с точки зрения стратегической, т.е. точки зрения целесообразности общего плана войны «поход на Берлин» в 1914г. являлся величайшей ошибкой и неизбежно влек за собой катастрофу. Между тем против этого ошибочного плана, имевшего целью смягчить германский удар по Франции, в то время, по утверждению Палеолога, в Ставке не раздалось ни одного голоса. Мало того, французский посол много раз подчеркивает в начале войны слова, говоренные ему Царем (напр. 1 января 15г.), что цель русских военных действий нанести решительный удар по немецкой армии. Показательно авторитетное свидетельство Лукомского о том, что война с Германией была принята с «энтузиазмом» – все считали, что виноваты «немцы», об Австро-Венгрии говорили мало и озлобления в эту сторону не чувствовалось. Если позднейшая русская стратегия – действительно была «стратегией ген. Алексеева», то мы видели, что основным ее положением было убеждение, что судьбы войны окончательно решатся именно на германском фронте, и что все отходящие в сторону диверсии являются в большей степени уступками требованию союзников, нежели проявлением сознательной воли и директив творца русского стратегического плана. В сущности этим все сказано, поскольку речь идет о каком-то «коварстве» со стороны правящей России и чуть ли даже не о молчаливом сговоре с Германией»431.

В заключение, быть может, небесполезно привести еще раз свидетельство Палеолога, характеризующее до некоторой степени личное отношение к вопросу царствовавшей четы во второй период войны. При январском свидании с Николаем II специальный французский посланец Думерг развил мысль, что союзники должны лишить (denier) Гогенцоллернов права говорить от имени Германии, когда настанет час мирных переговоров. «Такое предположение, – поясняет мемуарист, – давно уже разделяется Императором, и он много раз беседовал со мной на эту тему». На торжественном обеде в Александровском дворце Царица свой разговор с Думергом закончила словами: «Пруссия должна быть наказана». Подобное заключение о Пруссии и Вильгельме находится в полном соответствии с основным тоном писем А.Ф. к мужу.

* * *

397

Непонятно, почему члены Думы оказывались так мало осведомленными; националист Бобринский сделал новый выпад против Штюрмера 19 ноября, отмечая «знаменательное молчание» председателя Совета, не привлекшего Милюкова за клевету – «до сих пор об этом что-то не слышно».

398

Почему то Милюков в своей «Истории» назвал Шуваева «рамоликом» (ему было 62 года). В показаниях он давал другую характеристику преемнику Поливанова, считая его, правда, стоящим «ниже уровня и ниже элементарного требования», но человеком «очень почтенным», «его деятельность по интендантству всегда вызывала наше сочувствие; он простой человек, прямолинейный... но человек слишком элементарных понятий и психологии и с слишком мелким знанием. Его председательствование в Особом Совещании производило жалкое, смехотворное впечатление...» Родзянко утверждал, что Шуваев нарочно вызывал «резкости» в Особом Совещании для того, чтобы иметь повод «ликвидировать» Совещание. Между тем Шуваев был довольно последовательным защитником участия «общественных организаций» в деле работы на войну. Наумов вспомнил в своих показаниях, как Шуваев в «отрывистой, довольно своеобразной» речи в июне горячо отстаивал в Совете министров значение военно-промышленных комитетов. Штюрмер в специальном докладе 24 августа отмечал настойчивость, с которой военный министр проводил свою политику, вопреки «высочайше одобренному журналу Совета министров о сокращении деятельности военно-промышленных комитетов». Очевидно, «своеобразную» отрывочность речи военного министра стенографистки Чр. Сл. Ком. не сумели воспринять.

399

Протопопов в показаниях рассказывал о своем свидании с Распутиным перед открытием столь чреватой последствиями сессии Думы, во время которой он развивал свой план действия: распустить Думу «нельзя, надо постараться ее успокоить... удаление Шт. могло бы внести некоторое успокоение», но «давать ему отставку, которая была бы истолкована, как уступка ее требованиям», опасно. Протопопов советовал Штюрмеру «заболеть и уехать на юг месяца на три», «эта болезнь будет истолкована Думой, как шаг к его отставке, наступит успокоение, достигнутое без уступок Гос. Думе» («Я сообщил бы членам Думы, что способствовал удалению Штюрмера; тогда они еще не настойчиво требовали моей отставки; я надеялся, что со мной примирятся»). Распутин посоветовал рассказать Царице, и на другой день Протопопов был принят А.Ф., которая «не отклоняла... совета, но жалела Штюрмера», называя его «добрым стариком». Во время беседы пришел Царь. Протопопов повторил свой доклад, рекомендуя, как временного заместителя Штюрмера на посту председателя Трепова и Нератова на посту мин. ин. д. ..."Это даст возможность Царю спокойно обдумать положение». «Царь смотрел на Царицу немного смущенно. Она молчала и казалась не совсем довольной. Решения принято не было, все же я чувствовал, что слова мои будут приняты в соображение». Беседа эта могла происходить не позже 24 окт. (если только Пр-в не перепутал разных бесед, слив их в одну), так как на следующий день Царь отбыл в Ставку.

400

Коснулась в письме А.Ф. и выступления в Думе Григоровича и Шуваева, которые «не взяли надлежащего тона в своих речах (в другом письме) А.Ф. говорила, что («самые речи их были правильно задуманы»), а Шуваев поступил хуже всех – он пожал руку Милюкову, который только что распускал слухи против нас. Как мне хотелось, чтобы на его место был назначен Беляев (настоящий джентльмен)!». В январе Беляев и был назначен военным министром. Молва сделала быв. пом. Поливанова ставленником «темных сил», и Чр. Сл. Ком. строго допрашивала генерала о его отношениях к Распутину, Вырубовой и т.д... Императрица знала Беляева в качестве нач. ген. шт. по сношениям комитета о русских военнопленных и еще до Шуваевского выступления в Думе выдвигала на министерский пост, но Царь находил его человеком чрезвычайно слабым, всегда уступающим во всем (письмо 14 авг.). В военных кругах Беляев получил нелестный эпитет «мертвая голова» за свой добросовестный формализм в работе, но в положительной оценке нравственных качеств нового министра сходились все, знавшие его (даже такие антиподы, как Алекс. Фед. и в. кн. Ник. Мих., рекомендовавший Царице Беляева в члены проектированной им комиссии по выработке вопросов, которые подлежали обсуждению на будущем конгрессе мира. Честный и очень порядочный человек – таков отзыв и Ник. Мих.), – и Родзянко, и Палеолог, и Шидловский. Преемник Шуваева не мог иметь никаких отношений к «немецкой интриге».

401

В ноябрьские дни, в. кн. Георгий Мих. писал с фронта (10 ноября): «прямо говорят, что, если внутри России далее будет идти так, как теперь, то нам никогда не удастся окончить войну победоносно, а если это действительно не удастся, то тогда конец всему... Тогда я старался выяснить, а какие же меры могли бы излечить это состояние? На это могу ответить, что общий голос – удаление Штюрмера и установление ответственного министерства... Эта мера считается единственной, которая может предотвратить общую катастрофу... Признаюсь, что я не ожидал, что я услышу здесь, в армии, то же, что я слышал всюду в тылу... Значит, это желание всеобщее – глас народа, глас Божий»...

402

Сопоставление дает возможность оценить объективность того, что писал молодой Юсупов матери в одном из ноябрьских писем (письмо без даты); «Тетя перешла границу всего, что только можно себе вообразить, ни за что не хочет выселить дядю Борю» (т.е., Штюрмера).

403

Рассказанная история увольнения Штюрмера еще раз показывает, с какой осмотрительностью надлежит относиться к показаниям Белецкого, которые пользовались почти непреложным авторитетом в Чр. Сл. Ком. Белецкий утверждал, что в отставке Штюрмера не малую роль сыграл по выходе из тюрьмы тот же Манасевич-Мануйлов, что принимал участие и при назначении Штюрмера, только с той разницей, что в данном случае против Штюрмера были все те лица, которые раньше были благожелательно к нему настроены». Вопрос об уходе Штюрмера, чего последний не знал, был решен одновременно, с назначением Протопопова. Тогда намечался Щегловитов, «устроить» свидание с которым Распутин просил Белецкого – свидание не состоялось за отъездом Щегловитова.

404

В воспоминаниях Григоровича имеется описание инцидента, которому и сам автор воспоминаний и их комментатор придал особый таинственный смысл и сопроводили загадочными намеками – впрочем, довольно прозрачными. Дело идет о «таинственном, оставшемся никому неизвестным покушении на адмирала», случившемся «по странному совпадению», как раз тогда, когда имя Григоровича «стало особенно популярным, и когда влиятельные общественные круги выдвигали его кандидатуру на пост главы так называемого «министерства доверия». Это из комментария. А вот, что имеется в воспоминаниях: Морской министр имел обыкновение совершать пешком ночные прогулки по определенному маршруту в сопровождении двух собак – автомобиль следовал в некотором отдалении. «Однажды» (когда именно остается неизвестным) адмиралу показалось, что трое субъектов, скрывавшихся в тени, собираются на него произвести нападение. Его «немало удивило, что улица была совершенно пуста: не было не только агентов, но даже постового городового». Адмирал вынул револьвер, свистнул в свисток, собаки бросились за убегавшими, подъехал с зажженными фарами автомобиль. «Приключение» обошлось благополучно. О нем Григорович никому не рассказывал, только послал протест министру вн. д., с указанием, что путь его «обычных прогулок почему-то не охраняется». Спустя некоторое время он был очень удивлен вопросом Царя: «при каких обстоятельствах произошло покушение». Оказалось, что Царь узнал об этом из «немецких газет». Таким образом в версии имеются намеки на провокацию Протопопова и на немецкую интригу. Нет только одного – самого вероятного, если попытка покушения действительно была. Какой бы либеральной репутацией ни пользовался морской министр, в глазах деятелей крайне левых политических партий на него ложилась ответственность за суровые репрессии, которым подверглись в это время участники раскрытых военно-морских революционных организаций.

405

Своего кандидата Родзянко в Чр. Сл. Ком. охарактеризовал репутацией, «очень дельного, умного, хорошего администратора: говорили про какие-то его грешки, но я утверждать этого не могу, и думаю, что это неправда. Он производил впечатление энергичного работника и человека твердой воли».

406

Любопытно сопоставить эту позднейшую характеристику с суждениями о Трепове, имевшими место в конце месяца в заседании бюро блока непосредственно после отставки Штюрмера и сообщения о беседе Трепова с Родзянко, в которой новый премьер обнаружил готовность сблизиться с прогрессивным блоком. Эти суждения почти совпадают с оценкой, которую давала А.Ф.: «человек бесцеремонный. У него есть большое самолюбие, но и неискренность, неправдивость». «Человек злой по природе» (Шингарев), «способный, чрезвычайно решительный, с большим характером, но оппортунист, может пойти, куда угодно» (Савенко).

407

К Щегловитову А.Ф. относилась с малой симпатией. Она не отстаивала его в июньскую (15г.) смену министров, считая его «не на месте» в качестве министра юстиции – «в разговорах он приятен», но «не слушает твоих приказаний и каждый раз, когда думает, что прошение исходит от нашего Друга, не желает его исполнять».

408

Гирс в некоторых националистических кругах «по симпатиям» считался «немцем» (дневник Богданович).

409

Очевидно, это та длиннейшая телеграмма, копия которой сохранилась в «бадмаевском архиве». По туманно-сумбурной бестолочи – это своего рода шедевр, не всегда возможный для расшифровки. Но суть телеграммы определенно ясна по заключению: ..."Люблю вас, удержите моего. Он сейчас со мной даже на Гороховой. Простяков Бог прославит, а вы знаете, что на Гороховой нет тряпья. Мой Калинин лица даже нет, верно надеюсь, что вы хоть маленько его поддержите. Калинин то Калинин, а сегодня он что-то ( – – – – – ), даже будто как Трепов над ним власть бы имел. Вы сказали, что моих никто не обидит, а для чего это все. Еще раз скажу: он будет не у дел, тогда он с вами пойдет на дуэль... Что скажет Калинин, то пусть будет, а вы еще раз кашей покормите. Моя порука это самый Калинин, а ваш разум понимает, ваше солнце, а моя радость».

410

«Трепов будет рекомендовать его на место Шаховского, но это нелепо, раз он говорит, что он не нормален».

411

Член Гос. Совета кн. Евг. Трубецкой в речи 22 ноября высказывал убеждение, что слухи об «измене», которым верят «обыватели», в огромном большинстве «плод расстроенного воображения».

412

Милюков имел в виду, очевидно, телеграммы, приходившие на имя председателя Думы после 1 ноября. В своей работе, «Канун семнадцатого года» Шляпников приводит, между прочим, заявление в Гос. Думу, подписанное коллективно московскими биржевыми организациями «...русская земля выстрадала право властно заявить, что позорной и губительной деятельности безответственных советчиков и бесчестных предателей должен быть положен без промедления и бесповоротно решительный конец» – говорилось в заявлении. «Первое ноября оправдало всеобщие чаяния. Гос. Дума высказала всю ту правду, которой болеет сердце каждого русского гражданина. Этот голос... услышан»...

413

Естественно, что письмо это А.Ф. прочла «с полным отвращением» (Царю Н.М. передал содержание письма при личном свидании) и нашла, что «это выходит почти государственная измена», за которую Н.М. достоин «ссылки в Сибирь».

414

Между тем Палеолог 13-го записал о готовящейся кадетами шумной демонстрации, чтобы запугать Царя.

415

Боевые дни в Думе завершились скандалом, учиненным 22 ноября Марковым 2 и явившимся откликом на обвинения, которые раздавались в Думе 1 ноября и были фактически еще поддержаны «левыми» 19 ноября. Не имея возможности пользоваться стенограммой думских отчетов, не ясно по газетному отчету представляешь себе возражения, которые по существу сделал Марков Милюкову и своему бывшему единомышленнику Пуришкевичу – оратор «Союза Русск. Народа», конечно, не пользовался фавором у либеральной печати. Поэтому последовавшая выходка курского депутата производит впечатление некоторой неожиданности. Он противопоставлял обвинениям правительства обвинение в бездействии Думы, в портфеле которой находится 2000 нерассмотренных законопроектов; он приглашал пригвоздить к позорному столбу тех писателей, которые будут участвовать в газете, «нанятой на германские деньги» по словам Пуришкевича (о речи Пуришкевича 19 ноября о Протопопове и «Русской Воле» будет сказано ниже)... и на замечания председателя по поводу обмена репликами с депутатами на местах вдруг показал Родзянко кулак и закричал: «не кричите». Лишенный слова он бросил по адресу председателя: «Болван, мерзавец». Выходка депутата, «небывалая в анналах» Гос. Думы, вызвала «величайшее негодование», и Марков был исключен на 15 заседаний. В объяснительном слове депутат заявил: «Я сделал это сознательно. С этой кафедры осмелились безнаказанно оскорблять высоких лиц» (крики: ложь, неправда, вон, долой!). «В лице вашего председателя я оскорбил вас». (Надо иметь в виду, что во время речи Милюкова 1 ноября в Думе председательствовал Варун-Секрет). В кулуарах, как отмечает отчет «Рус. Вед.» – Пуришкевич высказывал уверенность, что Марков 2-й выступил «не от себя и не на свой счет, а получил особые директивы от темных сил». Объяснение Пуришкевича было подхвачено, и молодой Юсупов поспешил сообщить матери, что выступление Маркова было совершено «по наущению друзей Валиде» (т.е., А.Ф.), а жена Родзянко уже знала, что «мерзкая выходка» курского депутата была «оплачена Протопоповым в 10 т. рублей» – «они рассчитывали на свалку, драку и скандал, а следствием всего роспуск Думы». Юсуповой-матери «возмутительная» выходка Маркова оставалась «совершенно непонятной» – «какой же смысл возбудить как раз противоположный результат, так как, очевидно, вся Дума должна была на это реагировать». Спрошенный в Чр. Сл. Ком., Марков ответил: «очевидно, что расчета (политического) не могло быть. Под такое логическое построение нельзя подвести фундамент. Это был взрыв негодования на неправильное отношение... Кроме вреда нашим политическим делам, это ничего не могло принести». Таким образом, поступок курского депутата не может быть отнесен по элементарной терминологии к числу «гнусных выходок холопа министерской передней», как окрестила его телеграмма екатеринославской Городской Думы.

416

Впрочем, и сам Палеолог отмечает, что русская деревня была к этому равнодушна, и что Константинополь нисколько не интересовал рабочие круги.

417

Каким рикошетом отозвалась декларация о Константинополе в сознании современных политических деятелей показывают воспоминания Керенского, который декларацию приписал Штюрмеру и холодное к ней отношение объяснял враждебным чувством к премьеру (Мемуаристы не считают нужным наводить справки перед высказыванием своих категорических суждений. Родзянко, не в воспоминаниях, правда, а в показаниях Чр. Сл. Ком. отнес и самую декларацию к февральской (17г.) сессии Думы). Милюков пытался, едва ли удачно, тогда же объяснить видимое равнодушие тем, что прогрессивный блок не хотел заслуги Сазонова приписать другому. За подписью председателей всех думских фракций, входивших в блок, Сазонову была послана приветственная телеграмма с благодарностью «за великое национальное дело, осуществленное благодаря вашему таланту и патриотизму».

418

Дневник Палеолога, поскольку он может претендовать на передачу французской точки зрения, как бы подтверждает тезис Покровского. Характерные добавления делает он к царскому приказу по армии 12 декабря, где так определенно было сказано о Константинополе: зачем такое торжественное заявление о проекте, тщетность которого он знает лучше других? – разгром на румынском фронте лишает Россию всех шансов пробрести Константинополь. Любопытно сопоставление: как раз на этом утверждении была построена одна из большевицких прокламаций – вместо завоевания Константинополя потеря Польши и т.д.

419

В Чр. Сл. Ком. председатель, резюмируя беседу с гр. Велепольским, сказал: «И значит только после акта 6 ноября (22 октября ст. ст.), германцами изданного, был 12 декабря 16г. этот приказ по армии и флоту». – «Да» – подтвердил Велепольский.

420

По существу ее не было и у многих политических единомышленников Милюкова. Набоков вспоминает, что сообщение телеграфа о германских мирных предложениях «было фактом потрясающего значения, прежде всего потому, что в нем блеснул луч слабой надежды на возможность мира... Милюков сразу и решительно облил нас холодной водой. Спокойно он заявил, что... единственное возможное реагирование на них – это категорическое и возможно резкое отклонение». «Очевидно только глубочайшая вера в победный конец и возможность для России вести войну... диктовала Милюкову такое отношение».

421

В интервью, данном Шингаревым, успокоительно подчеркивалось отсутствие у американцев идеологических мотивов – торгаши по преимуществу не вступят в войну, которая коммерчески выгодна для нейтральных.

422

Силу националистического порыва каждый из наблюдавших народные переживания под своим собственным субъективным восприятием будет определять по разному: Максимов не увидит в народе «патриотического пыла Невского проспекта»; кн. Волконский отметит «восторг, граничащий с опьянением» в своем родном Борисоглебском у. Тамбовской губ. Поэтому мало соответствовали реальности такие обобщающие характеристики, к которым склонны были думские ораторы: напр., в годовщину войны депутат Савич вспоминал неописуемый энтузиазм населения (не исключая рабочих) в первую пору войны. О настроениях этих см. в «На путях к дворцовому перевороту».

423

Распутин повторял здесь опять-таки чужие слова и в данном случае это была аргументация Палеолога убеждавшего совместно с Бьюкененом еще в конце 14г. Сазонова отказаться от идеи расчленения Австрии и постараться вывести Австро-Венгрию из германской коалиции.

424

Таково заключение, между прочим, акад. Тарле («Вопрос о Константинополе» «Борьба классов» 1924, №1), возражавшего редактору сборника «Константинополь и проливы» Адамову, который утверждал, что к этому времени Людендорф считал как бы скинутой со счетов истощенную войной Россию.

425

Из воспоминаний Пуанкаре явствует, что французский генерал при 20 бальной системе оценивал балом 8–9 русскую армию по сравнению с французской. Вероятно, на выводы французского эксперта в большей степени, чем собственные, неизбежно поверхностные наблюдения за короткое пребывание в России, оказала влияние русская информация, шедшая из общественных кругов, и в частности, записки председателя Думы, в которых он с присущей ему авторитарностью критиковал действия высшего военного начальства и сомневался в возможности успехов летней кампании 17г.

426

В сущности официальный общественный пессимизм всегда до некоторой степени муссировал в одностороннем тоне отрицательные явления. То была в точном смысле слова педагогия. Астров на одном из совещаний блока (2 февраля 16г.) сделал знаменательную оговорку «объективное изложение не наше дело». На этом заседании обсуждалась записка, которая была составлена в Москве после совещания представителей земских организаций, работавших на фронтах... Выводы были обычные: «при теперешнем отношении к правительству довести до победы нельзя». Подводя под «лирику» записки более «прочный фундамент», Шингарев указывал, что записка «несколько переоценивает силы Германии и не дооценивает наши»... Тогда Шингарев уверен был, что в «1917г. мы достигнем апогея. Это – год крушения Германии».

427

Он высказывает большое неудовольствие тем, что Сазонов отнесся неодобрительно к его мысли об участии в конгрессе, так как «второстепенная роль не подобает для великого князя», а «несение ответственности» в нынешнее время невозможно, ибо «великие князья не пользуются любовью и уважением русского общества, кроме все возрастающей популярности Николаши».

428

Проводником германофильских тенденций в Петербурге Н.М. в письме 13 августа считает (правда со слов итальянского посла Карлоти – «самого умного из послов» «после Мотано», т.е., японского посла) испанского посла маркиза Willasinda, через которого «великие клевреты немцев старались провести в правительственных кружках предложение о мирных условиях». «Они стараются всячески проникнуть к тебе и до Е.В., чтобы вас уже теперь разжалобить, думая, что при немецкой фамилии Штюрмера этого легче достигнуть, чем до него».

429

Любопытна характеристика, которую тут же дает Н.М. своим «друзьям» – английскому и французскому послу. Бьюкенен – человек неумный, но убежденный враг немцев, говорящий иногда «очень умно» под влиянием своего нового советника посольства Линдля. Палеолог «только путает, где может, болтает ерунду в разных салонах, только думает о своей собственной карьере и шкуре, а потому ему доверять нельзя».

430

Сазонов был против расчленения Австрии – утверждал Милюков в беседе с Греем в противоположность тому, что записывал Палеолог.

431

Отсылаю читателя к очень тенденциозному советскому изданию (тенденциозны все работы, ставящие себе специальные цели), которое вышло в 1926г. Цель издания определялась достаточно заголовком предисловия, написанного Виктором Маргеритом: «Les Alliés contre la Russie». Но тенденциозность книги естественно сосредоточилась на моменте, когда в русской жизни выступила новая временная власть большевицкой партии, т.е., на годах гражданской войны. Обелять царское время вдохновителям издания не было большого смысла, и тем не менее здесь дана (на основании опубликованных советской властью документов и обзора иностранной военно-исторической литературы) в сконцентрированном виде довольно убедительная картина взаимоотношений союзников во время войны. Она очень определенно опровергает тенденциозные стратегические суждения польского дипломата и историка.


Источник: Париж, 1957. - 505 с.

Комментарии для сайта Cackle