IV. Воспоминания
Священник Василий Шустин474
Отец Варсонофий Оптинский
В мiру о. Варсонофия звали Павлом Ивановичем Плиханковым. Он происходил из оренбургских казаков, кончил Полоцкий кадетский корпус и в офицерском чине вышел из оренбургского военного училища. В Петербурге он окончил казачьи офицерские штабные курсы. Участвовал в пограничных боях в Туркестане475. Служил в штабе Казанского округа.
Родился он 5 июля и считал преп. Сергия Радонежского своим покровителем. «Приходилось, – говорил Батюшка, – делать по службе приёмы, приглашать оркестр, устраивать танцы; были карты, вино. Меня это очень тяготило. Лучше бы те деньги, которые затрачивали на эти парадные приёмы, использовать на другие цели. Но моя служба по штабу заставляла меня так поступать».
Отец Варсонофий рассказывал про свою встречу с о. Иоанном [Кронштадтским] в Москве: «Когда я был ещё офицером, мне по службе надо было съездить в Москву. И вот на вокзале я узнаю, что о. Иоанн служит обедню в церкви одного из корпусов. Я тотчас поехал туда. Когда я вошёл в церковь, обедня уже кончалась. Я прошёл в алтарь. В это время о. Иоанн переносил св. Дары с престола на жертвенник. Поставив чашу, он вдруг подходит ко мне, целует мою руку и, не сказав ничего, отходит опять к престолу476. Все присутствующие переглянулись и говорили после, что это означает какое-нибудь событие в моей жизни, и решили, что я буду священником. Я над ними потешался, так как у меня и в мысли не было принимать сан священника. А теперь видишь, как неисповедимы судьбы Божии: я не только священник, но и монах». При этом батюшка о. Варсонофий сказал, между прочим: «Не до́лжно уходить из церкви до окончания обедни, иначе не получишь благодати Божией. Лучше прийти к концу обедни и достоять, чем уходить перед концом...»
Другой оптинский иеромонах, Варсис, рассказал мне, что с ним произошёл тот же случай, что и со мной, когда о. Иоанн меня приобщил двумя частицами Тела Господня. Это, по его мнению, было указанием на его монашество. Отец Варсонофий не мог объяснить сего случая, но сказал, что он, несомненно, означает что-то важное.
Вообще Старец большое значение придавал поступкам священника после того, как он приобщится. «Бывало со мной несколько раз, – говорил Старец, – отслужишь обедню, приобщишься и затем идёшь принимать народ. Высказывают тебе свои нужды. Другой раз сразу затрудняешься ответить определённо, велишь подождать. Пойдёшь к себе в келью, обдумаешь, остановишься на каком-нибудь решении, а когда придёшь сказать это решение, то скажешь совсем другое, чем думал. И вот это есть действительный ответ и совет, которого, если спрашивающий не исполнит, навлечёт на себя худшую беду». Это и есть невидимая Божия благодать, особенно ярко проявляющаяся в старчестве, после приобщения Святых Таин.
И вот заболел Батюшка воспалением лёгких. Доктора определили положение безнадёжным. Да и Батюшка, а тогда – полковник Павел Иванович Плиханков, – почувствовал приближение смерти и велел своему денщику читать Евангелие, а сам забылся... И здесь ему было чудесное видение. Он увидел открытыми небеса и содрогнулся весь от великого страха и света. Вся жизнь пронеслась мгновенно перед ним. Глубоко был он проникнут сознанием покаянности за всю свою жизнь и услышал голос свыше, повелевающий ему идти в Оптину Пустынь. Здесь у него открылось духовное зрение. Он уразумел глубину слов Евангелия.
Я слышал несколько раз, как говорил старец о. Нектарий: «Из блестящего военного, в одну ночь, по соизволению Божию, он стал великим старцем». Это была тайна Батюшки. Говорить о ней стало возможным только после его смерти.
К удивлению всех, больной полковник стал быстро поправляться, выздоровел и уехал в Оптину Пустынь. Старцем в Оптиной был в это время о. Амвросий. Он велел ему покончить все дела в три месяца, с тем, что если он не приедет к сроку, то погибнет477.
И вот тут у Батюшки начались различные препятствия. Приехал он в Петербург за отставкой, а ему предложили более блестящее положение и задерживают отставку. Товарищи смеются над ним, уплата денег задерживается, он не может расплатиться со всем, с чем нужно, ищет денег взаймы и не находит. Но его выручает старец, Варнава из Гефсиманского скита, указывает ему, где достать денег и тоже торопит исполнить Божие повеление. Люди противятся его уходу, находят ему даже невесту... Только мачеха его радовалась и благословила его на иноческий подвиг. С Божией помощью он преодолел все препятствия и явился в Оптину Пустынь в последний день своего трёхмесячного срока. Старец Амвросий лежал в гробу в церкви, и Батюшка приник к его гробу478.
Преемник старца Амвросия, старец Анатолий [Зерцалов], дал Батюшке послушание быть служкой при иеромонахе Нектарии (последнем великом старце Оптинском). Около о. Нектария о. Варсонофий прошёл в течение десяти лет все степени иноческие, вплоть до иеромонаха, и изучил теоретически и практически святых Отцов. В 1904 году был послан на Дальний Восток обслуживать лазарет имени преп. Серафима Саровского, а по возвращении с фронта был назначен игуменом Оптинского скита. Здесь я его и застал.
Бывая на религиозных студенческих собраниях в Петербурге, мне пришлось познакомиться с одним студентом Духовной Академии – Василием Прокопьевичем Тарасовым. Мне чрезвычайно нравились его захватывающие душу проповеди. Один раз он в своей проповеди коснутся вопроса о старчестве. Я как раз в это время перечитывал «Братьев Карамазовых», и меня очень интересовал тип старца Зосимы. Я подошёл к Тарасову и спросил, не знает ли он, существуют ли в настоящее время такие благодатные старцы. Он мне ответил, что старчество, по преемственности, и сейчас существует, и находятся такие старцы в Оптиной Пустыни. Об Оптиной Пустыни я не имел понятия. Для ознакомления он мне посоветовал прочитать жизнеописание старца о. Амвросия. Я прочитал, и у меня возгорелось желание непременно повидать этих старцев. Это было не одно только любопытство, но и внутреннее какое-то тяготение; я чувствовал особенное сиротство духовное после смерти о. Иоанна Кронштадтского.
В одно из посещений Тарасовым нашей семьи я ему предложил съездить вместе в Оптину Пустынь. Он согласился. К нам присоединился ещё один студент Горного института, Иван Михайлович Серов. И вот мы втроём в начале летних вакаций 1910 года отправились в Оптину Пустынь.
Пустынь находится в Калужской губернии в двух вёрстах от города Козельска. Она расположена в живописной местности, на высоком берегу реки Жиздры и окружена вековым сосновым бором. Последний подъезд к ней – на пароме. К нашему приезду, утром, свободных комнат в гостинице не оказалось, и нам монах-гостинник предложил остановиться в одной пустой даче, принадлежавшей генеральше Максимович. Это было ещё удобнее для нас: здесь уже мы никого не стесним. Мальчик-подросток принёс нам самовар, и мы отдохнули, напившись чаю с особыми булками из крутого просфорного теста.
Было 9 часов утра. Мы решили тотчас же идти к старцу. Сначала зашли к гостиннику и спросили, где здесь живёт старец. Он рассказал, как пройти в Скит и где можно увидеть старца о. Иосифа, бывшего келейника о. Амвросия. Мы сначала думали, что это и есть единственный старец Оптинский. К Скиту монастыря вела извилистая дорожка среди густого бора. По дороге нам встречались послушники, монахи, и все они, опустив глаза, кланялись в пояс. Эта тишина, эти безмолвные поклоны как-то таинственно действовали на душу, подготовляя её к чему-то большему. Вот показался и Скит, обнесённый деревянной стеной. Прямо были большие глубокие ворота, над которыми высилась колокольня. В глубине ворот по обеим сторонам были нарисованы изображения св. Иоанна Крестителя и египетских пустынножителей. С наружной стороны стены, по обеим сторонам ворот, находились крылечки, через которые входили к старцам женщины. Внутрь Скита женщин не впускали. Мы же через маленькую калиточку в воротах вошли внутрь Скита и сразу были поражены благоуханием воздуха, оно было от кустов роз и цветников. Везде была безукоризненная чистота. К нам тотчас же из кельи вышел привратник и спросил, кого мы хотим видеть. Узнав, что мы пришли к старцу Иосифу, он указал нам направо его домик. Дверь была заперта – мы постучали. К нам вышел келейник и сказал, что Батюшка очень слаб и вряд ли примет, но всё-таки пошёл и доложил, что приехали три студента из Петербурга. Старец Иосиф разрешил нас впустить в приёмную. Через некоторое время мы увидели седого, слабенького, маленького роста Старца. Он вынес нам три листочка издания Троице-Сергиевской Лавры и просил его простить, что он очень слаб и не может с нами побеседовать. Он благословил нас, каждого в отдельности, и дал нам по листочку. Мы вышли, сели на скамеечку среди цветников и стали читать листочки. Мне попался листочек под заглавием: «Что такое культура», где высказывалась мысль о вреде ложной культуры на духовное развитие человека, так как она действует расслабляюще на человеческую волю.
Сидя в садике, мы не видели ни одного монаха. Оказывается, по уставу, скитские монахи не имеют права посещать друг друга без разрешения старца. У каждого монаха и послушника была отдельная келья, причём таких келий было по две в каждом домике. Домики были разбросаны среди фруктовых деревьев, маленькие, беленькие с зелёными крышами. Тут же было и кладбище.
Посидев на скамеечке среди полной тишины с полчаса, мы отправились к себе на дачу. На обратном пути мы встретили молодого, с интеллигентным лицом, монаха, который, поздоровавшись с нами, остановился и спросил, откуда мы. «Приятно видеть, – сказал он, – таких молодых людей, студентов, стремящихся к единой Божией Истине, и поэтому хочется с вами познакомиться. Нас здесь часто посещают студенты-толстовцы. Некоторые из них – закоренелые, упорные, с большим самомнением – так и остаются недоступными для благодати Божией, а люди искренние, благодаря молитвам и беседам великого старца о. Варсонофия, делаются истинными сынами Православной Церкви. Вы не видели этого Старца?» Мы ответили, что не знали о нём, а были у старца Иосифа. «Старец Иосиф не даст вам того, он слаб очень здоровьем и руководит только сестёр Шамординского монастыря, который основал старец Амвросий. Нашим же старцем, старцем братии является игумен Скита о. Варсонофий. Он сейчас утром занят хозяйственными распоряжениями и письмами, а принимает с двух с половиной часов. Непременно посетите его, получите великое утешение». С этими словами он пошёл дальше.
Вернулись мы к себе в 11 часов, как раз к обеду. Мужчины-богомольцы могут ходить на общую монашескую трапезу. Но нам, для первого раза, принесли обед в комнату. Обед состоял из перлового супа, варёной рыбы и гречневой каши; порции давали очень большие, вместе с чёрным ржаным сладковатым хлебом. Для питья принесли чудный квас. После обеда мы полежали немножко и отправились осматривать монастырь. Он занимал довольно большую площадь, обнесённую каменной стеной на четырёх углах которой были водружены металлические ангелы с трубами; ангелы при ветре вращались и издавали особый скрипящий звук, который постоянно будил внимание богомольцев.
Внутри ограды монастырской было три больших храма. Главный храм был посвящён иконе Казанской Божией Матери479. Около алтаря этого храма были похоронены Оптинские старцы: Макарий, Лев (Леонид), Анатолий, Амвросий (а впоследствии – Иосиф и Варсонофий). Над каждой могилой была воздвигнута гробница, горели неугасимые лампады. Здесь почти в продолжение целого дня совершались панихиды очередными иеромонахами. Тут же рядом, между храмами среди фруктовых деревьев, погребались и остальные члены монастырской братии. При осмотре монастыря меня удивило, что я не видел нигде никакой тарелки или кружки для сбора. Раньше, под влиянием суждений нашего общества, у меня укоренилось убеждение, что монахи – тунеядцы и стараются всеми мерами обирать богомольцев, стращая их будущими муками, если они не выявят своей щедрости. Здесь же царил дух любви, нестяжательности, и все безмездно старались услужить тебе, хотя никто тебя не знал. Но почему-то нас все спрашивали – не толстовцы ли мы.
Осмотрев монастырь, побывав в храмах, мы через восточные ворота отправились в Скит к старцу – игумену Скита о. Варсонофию. Приём у него уже начался, и двери были открыты. Через малый стеклянный балкончик мы вошли в коридор, по стенам которого стояли скамейки. Обыкновенно по временам выходил сюда к посетителям келейник Старца и спрашивал, кто они такие и откуда, и докладывал Старцу. Но сейчас, мы этого не увидели. Как только мы втроём вступили в коридор, дверь из кельи Старца отворилась, и он, в необыкновенной красоте, предстал пред нами – высокого роста, статный, величественный, с головой, покрытой белыми серебристыми волосами без всякого оттенка желтизны. На лице его была ласковая улыбка. Он распростёр руки и сказал: «Наконец-то, давно ожидаемая мной троица ко мне явилась. Что вы так долго собирались приехать сюда? Я вас ждал. Пожалуйте, пожалуйте сюда», – и принял нас к себе в келью.
Мы с трепетом подошли к нему под благословение, он потрепал каждого по голове. Сам встал в дверях, а нам велел пройти вперёд и разместиться кто где хочет. Я сел в кресло около иконостаса и стал осматривать келью. Она была небольшая; в углу помещалось несколько образов с лампадой, перед ними стоял аналой. Обстановка комнаты состояла из стола, дивана и трёх кресел. Часть комнаты была отделена занавеской, за которой помещалась кровать Старца. По стенам висели портреты прежних старцев.
Как только мы разместились. Старец вошёл в комнату и сразу подошёл ко мне: «Ишь ты какой! Я встал в дверях и смотрю, кто куда сядет, а ты взял да и сел на место старца!» Я в смущении встал и говорю: «Простите, Батюшка, я не знал, сейчас пересяду». А он положил мне руки на плечи и посадил опять и говорит: «Старцем захотел быть, а может быть, им и будешь», – и сам поднял глаза и стал смотреть кверху... Потом посмотрел на меня и продолжает: «Болит моё сердце за тебя, ты не кончишь института. Почему – не знаю, но не кончишь».
Позже, в другие мои посещения Оптиной, он мне говорил: «Брось институт и помогай отцу». Но я был увлечён институтом, мне хотелось приобрести знания, я и говорю Батюшке: «Дайте мне поучиться, меня интересует это». Он посмотрел на меня с улыбкой и сказал: «Ну, если хочешь, учись», только всё равно не кончишь». Так оно и сбылось: сначала болезнь моя, затем немецкая война и, наконец, гражданская, не дали мне кончить института.
Батюшка позвонил в колокольчик. Явился келейник, и он велел ему поставить самовар и приготовить чай. А сам сел с нами и стал беседовать. Сначала он вспоминал о Петербурге, где он был, когда учился на офицерских курсах:
– Давно это было, я тогда был прикомандирован к Преображенскому полку и всё ходил в церковь, в Преображенский собор... Я каждый день ходил к ранней обедне. Так приучила меня мачеха, и как я теперь ей благодарен! Бывало, в деревне480, когда мне было только пять лет, она каждый день будила меня в 6 часов утра. Мне вставать не хотелось, но она сдёргивала одеяло и заставляла подниматься, и нужно было идти, какова бы ни была погода, полторы версты – к обедне. Спасибо ей за такое воспитание! Она показала свою настойчивость благую, воспитала во мне любовь к церкви, так как сама всегда усердно молилась.
После этих воспоминаний он перешёл к теме о Толстом. Великое зло – это толстовское учение, сколько оно губит молодых душ! Раньше Толстой действительно был светочем в литературе и светил во тьме, но впоследствии его фонарь погас, и он очутился во тьме и, как слепой, забрёл в болото, где завяз и погиб. При кончине Толстого о. Варсонофий был, по приказанию Синода, командирован на станцию Астапово для принятия раскаяния умиравшего и сопричисления его снова в лоно Церкви, но не был допущен к Толстому в комнату окружавшими Толстого лицами. Отцу Варсонофию всегда трудно было рассказывать об этом, он очень волновался.
Пока Батюшка беседовал с нами, келейник принёс чай в стаканах; поставил на стол мёд из собственных скитских ульев, варенье и маслины. Батюшка стал угощать, как радушный хозяин, сам накладывал на тарелочки и мёд, и варенье. Велел принести ещё доброхотного жертвования паюсной икры, намазывал её на белый хлеб толстым слоем, убеждал нас не стесняться. Сам он пошёл на женскую половину, чтобы благословить собравшихся, а из мужчин больше никого не принимал для беседы, давал только благословение. Узнав, что мы прибыли сюда недели на полторы, он распределил дни нашего гуляния и дни нашего говения. Благословил нас также съездить и в Шамординскую обитель. Затем, при прощании, он взял мою голову и прижал к своей груди, лаская меня с великой любовью и высказывая сожаление, что я не кончу института. Такое обращение Старца со мною удивило меня и тронуло до слёз, – я не знал родительской ласки.
На следующий день мы опять пришли к о. Варсонофию в приёмный час. Опять он нас пригласил в свою келью, велел келейнику, о. Григорию, приготовить нам чай, а сам пошёл в приёмную исповедовать говеющих. Мы сидели в его кельи тихо, с благоговением, изредка лишь перекидываясь словами. Наконец, Батюшка опять появился – светлым, радостным, – и стал нас угощать. Потом он повёл беседу насчёт различных сект: хлыстов, баптистов и др.
– Вот баптисты-перекрещенцы, какой ужасный грех совершают против Духа Святаго, перекрещивая взрослых: они смывают первое крещение и уничтожают благодать печати дара Духа Святаго!
Побеседовав с час времени, он поднялся и сказал:
– Я имею обычай благословлять своих духовных детей иконами. У меня их в ящике много и самые разнообразные, и вот я с молитвою беру первую попавшуюся икону и смотрю, чьё там изображение. Другой раз оно говорит многое.
Так Старец вынул иконку и для меня и смотрит, какое там изображение. Оказывается, ему попалось изображение иконы «Утоли моя печали».
– Какие же такие великие печали у тебя будут? – и, держа икону, задумался. – Нет, Господь не открывает.
Благословил меня ею и опять с лаской прижал мою голову. И вот тут, на груди у Старца, чувствуешь глубину умиротворения и добровольно отдаёшься ему всем сердцем. Эта его любовь охватывает тебя и ограждает, и пленяет...
– Завтра, – говорит, – воскресенье, сегодня идите ко всенощной, а утром в 6 часов приходите в Скит, к обедне.
Он проводил нас до крыльца и ещё раз благословил.
Придя к себе, мы услышали звон в монастырской трапезной к ужину и отправились туда. Трапезная занимала очень обширное помещение, так как монахов в монастыре было около 400 человек. Столы были расставлены большим четырёхугольником; посредине, на возвышении, помещался аналой. На этом возвышении монахи по очереди читают Жития святых во время обеда и ужина. На столе у каждого стоял прибор из деревянной тарелки, ложки и вилки. Чёрный хлеб лежал у каждого на тарелке. Кроме того, на столе было поставлено много сосудов с квасом, и при них лежали ковшики. По звону настоятеля или его келейника совершалась молитва, а по второму звонку открывались двери из кухни, которая находилась рядом, и послушники разносили по столам большие миски. Каждая миска полагалась на четырёх монахов. Кто хотел, тот откладывал себе на тарелку, а то большей частью четверо ели из одной миски.
После трапезы мы отправились к себе, чтобы посидеть, набраться сил для стояния во время всенощной. Всенощная началась в шесть с половиной часов вечера и кончилась в одиннадцать с половиной часов ночи. Ко всенощной должны были собраться все монахи, оставляя свои работы. В церкви, вдоль стен, были расположены поднимающиеся сидения. Почти у каждого монаха было определённое место. Ближайшие к нам монахи уступили нам свои сидения, потому что, говорили они, служба долгая, и мы очень устанем. Как ни было нам тяжело с непривычки, но мы всё-таки достояли и досидели до конца. Утром поднялись в начале шестого часа и пошли к обедне в Скит. Служил как раз сам старец Варсонофий. Служил он спокойно, ровным, тихим голосом. Сама обстановка, некоторый мрак, тёмные позлащённые иконы способствовали возникновению молитвы.
После обедни, давая целовать нам крест, он пригласил нас тотчас же зайти к нему испить чашку чаю. Тут он нас опять угощал, как радушный гостеприимный хозяин. Расспрашивал нас о нашей городской жизни, и с кем мы ведём знакомство. Опять с великой лаской и добротой отпустил нас, пригласил к обеду в скитскую трапезную к одиннадцати с половиной часам, чем мы и воспользовались.
Порядок в скитской трапезной был такой же, как и в монастыре. Только постнический устав был здесь строже: молочное в Скиту разрешалось только на масляную и Светлую неделю, а в остальное время всё было на постном масле; в среду и пятницу была пища вовсе без масла. Отец Варсонофий присутствовал за трапезой и посадил нас троих возле себя, и ели мы с ним из одной миски.
– У нас здесь пища здоровая, – говорил он, – потому что всё делается с благословения и с молитвой. Каждое утро в пять часов приходит повар и просит благословения растопить печь. Получив это благословение, он идёт с фонариком в храм Божий, молится и берёт огонь от неугасимой лампады перед чудотворной иконой Божией Матери и затем растапливает этим огнём печь.
После обеда Старец пошёл к себе отдохнуть и нам велел идти отдыхать, а на следующий день благословил съездить в Шамординский монастырь. Вернувшись из Шамордина, мы приступили к говению. По монастырскому уставу, мiряне должны были за два дня до Святого Причастия есть пищу без масла. Там всегда специально для говеющих готовили особый стол. Во время говения нужно ходить ко всем монастырским службам. А службы там в будни распределялись таким образом. От трёх с половиной до пяти с половиной часов шла вечерня и читались каноны. Затем в семь часов ужин, а в восемь с половиной часов – вечерние молитвы в особом храме. Потом идут и отдыхают до двенадцати с половиной часов ночи. В половине первого раздаётся звон к утрене. Последняя продолжается до четырёх часов утра. От четырёх до пяти читались каноны и молитвы перед причастием. Мы так утомились за ночь, что прямо засыпали. После ранней обедни, которая окончилась в семь часов, мы пошли к о. Варсонофию. Он положил руку на голову, и усталость вся исчезла, и появилась бодрость. Исповедал он нас днём. Сначала, перед исповедью, он обыкновенно вёл общие беседы. При помощи различных случаев из жизни он указывал на забытые или сомнительные грехи присутствующих.
Со мной был один случай. Наша семья имела свой абонемент в Петербурге на оперные спектакли в Мариинском театре. И вот, это было за год до моего приезда в Оптину, на наш абонемент давали «Фауста» с Шаляпиным, как раз накануне 6 декабря, дня святителя Николая Чудотворца. Мне чрезвычайно захотелось прослушать эту оперу с Шаляпиным. Ну, думаю, ко всенощной мне не придётся идти, так я встану пораньше на следующий день и схожу к утрене. И вошёл я в такой компромисс сам с собой. Побывал в опере, утром, с опозданием, отслушал утреню, а затем – раннюю обедню и думал: «Ну, почтил я сегодня память угодника Божия, святителя Николая». Хотя что-то в душе кольнуло, но это забылось. И вот Батюшка перед исповедью и говорит, что бывают случаи, когда и не подозреваешь своих прегрешений. Как, например, вместо того, чтобы почтить память такого великого угодника божия, как Николай Чудотворец, 6 декабря и сходить ко всенощной, а тут идут в театр для самоуслаждения. Угодник же Божий на задний план отодвигается, вот и грех совершён.
Затем другой случай был, в Голутвином уже монастыре. Там женщины и мужчины говели вместе, и Батюшка беседовал в одной приёмной: говело, должно быть, человек 15, мужчин и женщин. И вот Батюшка говорит:
– Полюбила одна барышня молодого человека, а он не отвечал ей своей взаимностью и ухаживал за другой. Тогда в барышне возникло чувство ревности, и она захотела отомстить молодому человеку. Она воспользовалась тем обстоятельством, что он ходил постоянно кататься на коньках, на тот же каток, куда ходила и она. У неё пронеслась мысль: «Искалечу его, пускай он не достанется и моей сопернице». И вот, когда он раскатился, она ловко подставляет ему подножку, тот упал назад и сломал себе руку. Но это ещё слава Богу, мог бы получить сотрясение мозга и умереть. И было бы смертное убийство. И такие случаи часто забываются на исповеди.
Во время этого рассказа я почувствовал, что в мои плечи впились чьи-то пальцы. Я оглянулся и увидел, что ухватилась за меня одна девушка 18 лет, моя родственница, побледневшая, как полотно. Я подумал, что ей просто дурно сделалось от духоты, и поддержал её. Она потом мне говорит:
– Да ведь это Батюшка меня описал! Это была моя тайна, откуда он мог узнать?!
Такие беседы Батюшка вёл всегда перед исповедью, открывая души присутствующих; при этом он и не смотрел ни на кого, чтобы не смущать и явно не указывать. После беседы Старец проводил общую исповедь. Давал одному из говеющих требник, где был описан порядок исповеди и исповедальная молитва, где перечисляются общие каждому человеку грехи. При этом Батюшка требовал и придавал большое значение тому, чтобы говеющий прослушивал в церкви молитву перед исповедью. Он отказывался исповедовать, если эта молитва не была выслушана. Но иногда он снисходил к человеку и сам её читал перед исповедью, что делал и для меня, грешного.
После этой общей исповеди он уже исповедовал каждого отдельно, очень внимательно и с любовью относясь к каждому, врачуя душу каждого. (Если бы, говорил он, придерживаться постановлении Вселенских Соборов, то на всех надо наложить епитимью, а многих и отлучить временно от Церкви, но мы немощны, слабы духом, и поэтому надеемся на бесконечное милосердие Божие.) Благословляя говеющих, он советовал после вечерни, на которой читают каноны, не вкушать ничего до принятия Святых Таин. В исключительных случаях разрешал выпить одного чая. Я рассказал Старцу случай со мной у о. Иоанна Кронштадтского, когда меня, евшего днём мясо, о. Иоанн допустил на следующий день к причастию. Отец Варсонофий сказал:
– Да, о. Иоанн был великий молитвенник, подвижник дерзновенный; он мог у Господа просить всего и замолить всё, а я – грешный человек, не имею такого дерзновения и поэтому не решаюсь допустить в монастыре нарушения устава для мiрян. Да ведь не трудно поговеть два дня, и к тому же часто это бывает и полезно. А теперь идите с миром. Господь да поможет вам приобщиться Святых Таин, а после обедни приходите пить чай ко мне.
И мы пошли покойные и умиротворённые в душе.
В половине четвёртого пошли к вечерне, в восемь часов – на вечерние молитвы и тотчас же легли спать, так как в двенадцать часов нужно было вставать к утрене. Благодаря молитвам Батюшки, мы отговели легко, приобщились Святых Таин за ранней обедней и пошли пить чай прямо к Старцу. Тот встретил нас с радостью и с благодарением Богу. Угощал нас и предупредил, что иногда в день Причастия бывает тягостное настроение, но на это не надо обращать внимания и не надо отчаиваться, так как в этот день диавол особенно ополчается на человека и действует на него гипнозом. При этом Батюшка сказал, что гипноз – злая, нехристианская сила.
– Благодаря этому гипнозу диавол смущает нас, священнослужителей, когда мы совершаем Литургию. Он не может приблизиться к жертвеннику, который окружён Ангелами, и вот диавол внушает мысли сомнения и богохульные мысли. Но молитвой и Божией помощью они отгоняются. Точно так же вновь появившаяся игра – футбол... Не играйте в эту игру и не ходите смотреть на неё, потому что эта игра также введена диаволом, и последствия её будут очень плохие.
После чая он послал нас погулять. Ложиться днём спать в день Святого Причастия не советовал. По совету Батюшки мы и отправились до обеда погулять, а в монастыре зайти ещё к одному иеромонаху, Анатолию481, духовнику простонародья. Это тоже дивный старец, похожий на преп. Серафима, сгорбленный и с постоянно весёлым лицом, так как бы чудится, что сейчас скажет, как преп. Серафим: «Радость моя!» Он принял нас очень приветливо и ввёл в свою комнату. Келья его была довольно обширная, но все столы и стулья были у него заняты листочками духовного содержания и образами. Он переспросил нас, откуда мы, благословил нас и дал нам листочки. Когда он благословляет, так сразу видна его благоговейная сосредоточенность. Он обыкновенно благословляет истово, несколько раз, касаясь пальцами лба для возбуждения к сосредоточению.
После говения мы прожили ещё дня два и разъехались. Я поехал в Москву, потом в Казань и Саровскую пустынь. Перед отъездом я спрашивал у Старца благословения, но он на мою просьбу молчал. Я три раза повторил свою просьбу. Тогда он нехотя сказал:
– Ну, Бог благословит.
Меня это несколько озадачило, и когда я приехал в Саров, то оказалось, что там была чёрная оспа и были умирающие их паломников и монахов. Пробыл я там два дня, а в Дивееве так и не был, так как возница мой отказался везти, говоря, что дорога очень плохая. Тогда я понял нерасположенность Старца к этой поездке.
Месяца через два я опять приехал в Оптину с сестрой, по её личным делам. Я был в Оптиной не один раз. Однажды, когда я приехал туда, Старец почувствовал себя нехорошо и просил меня пройтись с ним по Скиту. Так как он был слаб, то положил свою руку мне на плечо и, опершись на меня, вышел в сад. Тут он мне показал ряд деревьев – кедров, посаженных под какими-то углами.
– Эти деревья, – говорил он, – посажены старцем Макарием в виде клинообразного письма. На этом клочке земли написана при помощи деревьев великая тайна, которую прочтёт последний старец Скита482.
Затем он указывал на деревья, посаженные им самим. Наконец, он остановился перед гробницами монахов и стал благословлять могилы.
– Это могилки моих духовных детей. Вот здесь похоронен приват-доцент Московского Университета Л. Он был математик и астроном! Изучая высшие науки, он преклонился перед величием творения и [его] Создателя. Товарищ, профессор, и его жена, которая была доктором медицины, насмехались над ним. Он был ученик знаменитого профессора Лебедева. Жена Л., работая в клинике, влюбилась в одного профессора и бежала в Париж вместе со своими детьми. Л. очень горевал и по прошествии нескольких лет приехал к нам, чтобы найти здесь облегчение своему горю, и здесь он по Божиему соизволению опасно заболел воспалением лёгких. Случай был очень тяжёлый. Я видел, что он скоро умрёт и предложил ему удалиться совсем от мiра и принять пострижение. Уже очень много времени он не имел никаких сведений о семье. Л, подумал и согласился; через несколько дней он, постригшись, скончался, приняв схиму. Теперь он среди ликов ангельских!
Через несколько месяцев явилась в Скит одна очень экзальтированная дама и стала кричать: «Дайте мне моего супруга!» Сначала я не понял, чего она хочет, но потом разобрал, что она говорит о Л. Я сказал ей, что её муж находится среди Ангелов. Она с раздражением изъявила желание посмотреть на могилу своего супруга. Но я сказал, что вход в Скит женщинам воспрещён, и поэтому я не могу ей позволить войти сюда. Тогда она начала говорить о себе, гордиться своими знаниями: «Я изучила двенадцать иностранных языков и приобрела известность своими работами за границей». Она думала, что её научный ценз откроет двери Скита. Я ей сказал, что хотя она и знает много языков, но одного, самого главного языка не знает – это языка ангельского. Она иронически спросила: «Где такой язык?» – «Чтобы знать его, – сказал я, – нужно читать Священное Писание. Это и есть язык ангельский». Она объявила, что здесь ей более нечего делать и что она сейчас же отправляется за границу читать лекции в швейцарском университете. Я просил её написать мне письмо, когда жизнь её будет для неё тяжела, и сказал, что она ещё раз приедет сюда. Она засмеялась и удалилась.
Через несколько месяцев она прислала мне письмо из Швейцарии, где писала, что она очень несчастна. Её гражданский муж изменил ей и покинул её, уведя с собой её детей. Она уже по моему совету начала читать Евангелие и нашла много интересного. В письме она предложила мне несколько вопросов. Для разрешения их я предложил ей приехать к нам. Она приехала и прожила у нас довольно долгое время, а затем стала приезжать по нескольку раз в год и сделалась верующей, доброй. (Впоследствии я видел её. Она сделалась очень скромною, и когда Батюшка входил в приёмную, она всегда подходила к нему, бросалась в ноги.) Она была очень богата и всё имущество раздала бедным. Какая перемена произошла в ней! Мудрость мiра явилась безумием перед Богом.
Потом Старец показал другую гробницу и сказал:
– Вот здесь лежит схимонах Николай, прозванный «Туркой». Вот удивительная судьба человека... Это был генерал, паша, командующий турецкими войсками. Думал ли он, что будет покоиться здесь в России, да ещё в монастыре, в ангельском чине! Это современный великомученик. Во время войны турок с русскими он командовал турецкой армией. Турки были фанатики и мучили русских пленных. Паша смотрел на эти мучения и удивлялся стойкости христиан и расспрашивал солдат, почему они так радостно умирают? Он пожелал ближе познакомиться с христианской религией. Втайне призвал он православного священника и потом крестился, удалившись в Персию. Но турки, узнав о его измене мусульманству, схватили его и на груди и на спине вырезали кресты на коже и сломали кости. Паша потерял сознание. Думая, что он мёртв, турки бросили его на растерзание собакам. Но Бог хранил его. Он пришёл в себя, благодаря Богу, Которого он возлюбил от всего сердца. Русские купцы проезжали мимо и подняли его. Он рассказал им, что разбойники напали на него, ограбили и избили.
Купцы из сострадания отвезли его в Россию, на Кавказ, и передали одной женщине, чтобы она выходила его.
Он поправился и сделался неузнаваем. Это был сгорбленный старик, опирающийся на палку, одетый бедно, но имеющий душу богатую, одарённую духовными способностями. Ему удалось переправиться с Кавказа в Одессу, и оттуда он пошёл путешествовать по России в качестве странника по святым местам. Направляясь в Москву, он попал в Оптину. Здесь ему очень понравилось. Он здесь задержался и неожиданно заболел. Положили его в монастырскую больницу... Во время болезни он принял монашество и потом выздоровел. Он поселился здесь, в Скиту. Однажды, гуляя со мной, он вдруг говорит: «Слышишь, батюшка, музыку ангельскую?.. Это великое блаженство слушать её». Я не слышал ничего, и он с простотой удивлялся моей глухоте. Действительно, этот простой монах был возносим к Небу ещё при земной жизни. Он видел райские обители и слушал небесную музыку. Это была ему награда за его мучения. Через три месяца он снова заболел и умер в схиме. Только после его смерти братия увидела, как истерзано было его тело; что действительно был святой мученик, и тайна его жизни была открыта. Его могила в Скиту не заросла травой.
Батюшка перекрестился и сказал:
– Знай, что не до́лжно говорить: вот если я останусь девственником и пойду в монастырь, то спасусь. В монастыре очень много соблазнов и легко можно погибнуть. Молись просто: «Спаси меня, Боже, имиже путями Сам веси!» Вот ты завтра хочешь приобщиться Святым Тайнам Христовым: не говори: я завтра буду приобщаться, а говори: если Господь сподобит приобщиться мне, грешному. Иначе бойся говорить.
Вот какой был случай у вас, в Петербурге. Жил на Сергиевской улице очень богатый купец. Вся жизнь его была – сплошная свадьба, и в продолжение 17 лет не приобщался он Святых Таин. Вдруг он почувствовал приближение смерти и испугался. Тотчас же послал своего слугу к священнику сказать, чтобы он пришёл приобщить больного. Когда батюшка пришёл и позвонил, то открыл ему дверь сам хозяин. Батюшка знал о его безумной жизни, разгневался и сказал, зачем он так насмехается над Святыми Дарами, и хотел уходить. Тогда купец со слезами на глазах стал умолять батюшку зайти к нему, грешному, и исповедать его, так как он чувствует приближение смерти. Батюшка наконец уступил его просьбе, и он с великим сокрушением в сердце рассказал ему всю свою жизнь. Батюшка дал ему разрешение грехов и хотел его приобщить, но тут произошло нечто необычайное: вдруг рот у купца сжался, и купец не мог его открыть, как он ни силился. Тогда он схватил долото и молоток и стал выбивать себе зубы, но рот сомкнулся окончательно. Мало-помалу силы его ослабли, и он скончался. «Так, – заметил Старец, – Господь дал ему возможность очиститься от грехов, может быть, за молитвы матери, но не соединился с ним», – и с этими словами Батюшка вернулся со мною в келью...
* * *
Отец, Варсонофий должен был покинуть Скит... Я как раз к этому времени приехал в Оптину. Батюшка встретил меня с радостью, поведал мне о своих обстоятельствах и рассказал, как накануне диавол ополчился не только на его имя, но и на его жизнь:
– Приехал сюда один офицер и стал требовать от меня записку в том, что я согласен на его брак с одной девушкой, очень религиозной, но мне незнакомой. Он хотел обманом жениться. Я категорически отказался дать такую записку. Даже надписать Св. Евангелие. Тогда тот начал кричать на меня, наконец, выхватил шашку из ножен и стал ею размахивать, наступая на меня, а я, – говорит [батюшка, – скрестив руки, стою перед ним. Он махал, махал, но никак не мог меня задеть. С ругательством вложил шашку ножны и побежал, но в безумии своём не мог найти выход[а] из Скита. Встретив одного монаха, он велел вывести его из Скита и проводить до гостиницы; тот сказал, что не имеет права выходить без благословения старца. Тогда офицер выхватил револьвер и заставил его идти с ним. Конечно, я мог бы возбудить дело против него, я знаю, какого он полка, и мог бы написать в офицерский суд, но это не наше дело, это не монашеское дело, мы должны сказать: да будет воля Божия.
Потом Батюшка сказал:
– Пойди в келью о. Нектария483 и скажи, что я прислал тебя.
В день отъезда Батюшка служил в Скиту Литургию и затем прощался с братией у себя. Прощание было трогательное, почти всем он кланялся в ноги, а некоторым, поклонившись, не хотел и вставать. Много было слёз. В три часа совершил напутственный молебен и отправился на вокзал: вещей у него было – один маленький ручной саквояжик. Погода была отчаянная, поднялась страшная вьюга с мокрым снегом. Прямым путём на вокзал нельзя было ехать, так как река Жиздра разлилась. С большой опасностью перебрались мы через реку. С Батюшкой до вокзала провожать на маленьком пароме поехали его духовник и о. Нектарий. Я ехал вместе с духовником Батюшки, о. Феодосием. Он был поражён смирением о. Варсонофия и всю дорогу умилялся. Ехали мы до вокзала вместо обычного часа – три с половиною часа. Дорогою Батюшка совсем окоченел. Благодарение Богу, что поезд опоздал, и Батюшка мог согреться чаем. Билеты по распоряжению Батюшки были взяты третьего класса. Но при пересадке я уговорился с обер-кондуктором и не дал Батюшке войти в третий класс, и вместе с двумя келейниками поместились мы в купе второго класса. Дорогой Батюшка почти не спал, но при этом почти не говорил ничего. По приезде в Москву Батюшка направился на подворье, в котором жил епископ [Трифон (Туркестанов)]. При встрече с епископом Батюшка поклонился ему в ноги. В этом подворье Батюшка прожил шесть-семь дней, пока епископ не возвёл его в сан архимандрита.
Я жил в Москве у своих родных и каждый день приходил к Батюшке. Вместе с ним и келейниками мы обошли и приложились ко всем святыням города Москвы. Однажды, возвращаясь от часовенки св. Пантелеймона, Батюшка шёл впереди, а я сзади. Вдруг меня останавливает одна незнакомая барышня, очень хорошо одетая, и спрашивает, не отец ли это Варсонофий. Я сказал, да; она была удивлена, как Батюшка мог очутиться в Москве. Я в кратких словах рассказал ей, как это случилось. Она забежала вперёд и приняла от него благословение и затем проводила до квартиры. Тут, возле ворот, Батюшка велел ей подождать, сам же вошёл в столовую, выбрал лучший апельсин и велел мне отнести барышне, но прежде спросил меня: «Кто эта барышня?» Я ответил, что не знаю, но Батюшка сказал: «Ты должен это знать, отнеси апельсин и проводи её домой». Я вышел из ворот, передал апельсин и желание Батюшки. Она меня спросила, где я живу. «Ну, – сказала она, – это и мне по дороге». Сели мы в один трамвай, он довёз меня до моего места, а она поехала дальше. При прощании дала мне номер телефона и просила сообщить ей когда Батюшку будут возводить в сан архимандрита. Я обещал ей всё это сделать и в точности исполнил. Она была в церкви и просила меня передать Батюшке фрукты. На следующий день Батюшка поехал на новое место служения в город Коломну, в Голутвин монастырь.
Когда подъезжали к Коломне, то из окон вагона был виден монастырь. И Батюшка, смотря на монастырь, перекрестившись, сказал:
– Вот здесь моё место упокоения, мне недолго осталось жить, так как приходится нести последние испытания. Исполняется последняя заповедь блаженства: Блажени есте, егда поносят вам и изженут и рекут всяк зол глагол на вы, лжуще, Мене ради484.
При этих словах что-то острое кольнуло в сердце, и стало тяжело; но Батюшка смотрел бодро. На вокзале были уже монастырские лошади. Нас встретил эконом монастыря с золотым наперсным крестом. Он сел с Батюшкой, а я – в следующий тарантас с батюшкиным келейником. Ещё было далеко до монастыря, как там уже начали перезванивать во все колокола. Батюшка сразу пошёл в церковь. Тут собралась вся братия. После молебна Батюшка приветствовал всех и пошёл осматривать помещение. При осмотре он везде нашёл упущения, и даже разорение. Гостиница была неустроена.
– Что же мне делать, – говорит Батюшка, – где же я помещу приезжающих богомольцев?
И вот он велел мне и келейникам ехать в город и купить кроватей, материала для матрацев и подушек и сшить их.
– Денег, – говорит Батюшка, – у меня нет, но найдутся добрые люди, поезжайте.
И вот – дивное дело. Мне, человеку в студенческой форме, дают и кровати, и материал без всякого разговора, с полной готовностью и без копейки денег. Правда, был со мной келейник батюшкин, но его и меня никто не знал. По приезде в монастырь я принялся шить матрацы и набивать их волосом и работал целый день.
Так как гостиница была неустроена, то я помещался в квартире Батюшки. Батюшка сам был вместо будильника: в половине первого ночи он приходил, будил меня и заставлял вместе с келейником читать полунощницу и монашеские правила. Это продолжалось часа два. Потом я опять ложился. Но в пять с половиной часов Батюшка опять меня будил, чтобы я собирался с ним вместе к ранней обедне. Так продолжалось около недели.
В первое время было очень много работы, и я исполнял роль келейника, убирал комнаты, проветривал.
Большие реформы произвёл Батюшка и во внутреннем строении монастыря. Установил обязательное посещение церковных служб, и сам являлся примером. Раньше и в трапезную не все ходили, а иеромонахи и не заглядывали, имели при кельях свои кухни. Эконом так имел даже повара. Батюшка запретил готовить что-либо на дому, и должны были все есть общую пищу и в определённое время. Когда Батюшка пришёл по звонку в трапезную, все простые монахи удивились, что он так близок к ним. Пища была невозможная: щи были из прелой капусты и рыбы с запахом. Эконом не пришёл в трапезную, но Батюшка послал за ним послушника и заставил его есть обед из тех продуктов, которые тот покупал. Эконом отворачивался, а Батюшка его уличал. Недаром эконом носил шёлковые рясы, и в его комнате можно было увидеть золотых рыбок.
– Как можно, – говорил Батюшка, – давать такую пищу, такую заразу...
Сразу весь дух монастыря переменился. Батюшка позаботился об одежде и пище монахов, и монахи, увидев такое отеческое отношение настоятеля, не чуждались его, но приходили [и] с любовью и доверием открывали ему свои души, а он начал их врачевать. Был там один алкоголик, иеродиакон; благодаря любви и стараниям Батюшки, он умер, как великий христианин. Батюшка своим смирением его возродил. И вообще через два месяца монастырь стал неузнаваем. Много рабочих из Коломенского завода стали приходить к Батюшке искать утешения. Батюшка мне говорил: «Вот бы тебе надо открыть здесь при монастыре школу и обучать детей рабочих христианской жизни...» Но не суждено было этому осуществиться.
Меня одолевали всё разные болезни. В начале 1913 года приехал я в Голутвин с больным горлом. Батюшка посмотрел на меня и говорит:
– Жениться тебе надо, и пройдут все твои болезни.
Я посмотрел на него удивлённо. Я совсем не думал о женитьбе.
– Есть у тебя невеста? – спросил он.
– Нет, Батюшка.
– Ну, так вот я тебе посватаю одну девушку, чудную. Она в монастырь собирается. Ты видел её, должно быть. Она так смиренно в тёмном платочке ходит. Нужно, чтобы она в мiру жила и воспитывала благочестивых и честных людей... Нравится ли она тебе? Ведь ты с ней виделся в Москве.
– Да, Батюшка, она мне в Москве понравилась, а здесь я её не узнал!
– Подвигом постным она себя изнурила. И вот я решил так: завтра утром, за ранней обедней, я буду молиться о вас перед жертвенником, и – что Господь мне откроет. Если угодно Ему моё желание, то я призову её на клирос и поговорю с ней относительно тебя и её самой, а пока ничего не буду говорить...
Такое решение Батюшки меня ошеломило и я, взволнованный, ушёл к себе в гостиницу, намереваясь на следующий день сходить к ранней обедне. Велел гостиннику разбудить меня вовремя. Когда стали благовестить, тот постучал ко мне. Я вскочил, скорее начал одеваться... И что же? Мне казалось, что я оделся тотчас же, и пошёл в церковь. Подхожу к церковным дверям, а те заперты. Спрашиваю первого монаха, почему церковь заперта. Потому, говорит, что служба отошла. А который час сейчас? Одиннадцать часов! Как? Я сейчас только одевался к ранней обедне! Я чуть с ума не сошёл, потерял чувство времени и тотчас же побежал к Батюшке. Я мог входить к нему во всякое время. Келейник впустил меня и сказал, что Батюшка сейчас отдыхает, но скоро выйдет. Я сел в приёмной и волнуюсь, не знаю как. Спустя минут двадцать вышел Батюшка. Помолился, благословил меня и посадил рядом. Я с испугом говорю Батюшке, что потерял чувство времени, – уснул ли я, потерял ли я сознание, никак понять не могу. А Батюшка и говорит:
– Так и должно быть, в таких вещах любопытствовать нельзя, – и начал мне рассказывать про Серафима Саровского.
Я волнуюсь, хочу узнать результат, беседовал ли он с этой девушкой, а он испытующе посмотрит на меня и продолжает говорить про Серафима Саровского.
– Пришёл к преподобному Серафиму один молодой человек и просит благословения у преподобного на брак с девушкой, которая осталась в деревне... А преподобный Серафим говорит: «Твоя невеста здесь, в монастыре, ты её встретишь при входе в гостиницу». Тот был удивлён, и говорит, что её здесь нет. – «Твоя невеста сделалась невестой Христовой, а ты женишься на другой. Придя в гостиницу, он, действительно, встретился с одной девушкой, которая пристально на него посмотрела. Войдя в комнату, он нашёл на столе письмо, где сообщали, что невеста его нервно заболела и умерла. Он побежал к преподобному Серафиму и со слезами поведал своё горе. И Батюшка устроил новый брак. Вот как воля Божия исполняется. Теперь я скажу относительно тебя: как я говорил, я молился перед жертвенником и после обедни позвал А. С. на клирос. Я охарактеризовал ей тебя, сказал, что я ручаюсь за тебя и хочу вас обоих познакомить ближе. Она и слышать не хочет о замужестве, я её долго убеждал и предупреждал, что в монастыре она погибнет. Тогда она смирилась и сказала: «Ваша воля, Батюшка, вы знаете лучше». Я ей назначил час свидания в приёмный час, в три часа, также и тебе заповедаю прийти в три часа.
Пошёл я к себе в гостиницу и при входе столкнулся с А. С. Она сразу вся покраснела, наклонила голову и прошла мимо меня; и сейчас же вспомнились мне слова Батюшки, как бы от преп. Серафима: «А при входе в гостиницу ты встретишь свою невесту». И вот, оно так сбывалось. «И для чего она, – думаю я, – пошла в гостиницу?» (Ибо она жила в посёлке близ монастыря.) Оказалось, что как раз и её брат со своей невестой приехал просить у Батюшки благословения.
В три часа я пошёл в батюшкину приёмную. Народу собралось там довольно много. Я сел подальше, в уголок. Пришла и будущая моя невеста с братом и сели далеко от меня. Посредине стояла женщина с юношей лет семнадцати. С большой печалью на лице она ожидала Батюшку. Наконец Батюшка показался в дверях. Прежде всего, как он имел обыкновение делать, подошёл к образу, помолился, а потом стал всех обходить и благословлять. Благословил меня, по очереди, и пошёл дальше. Тут, женщина, которая стояча посреди комнаты, бросилась к нему со словами:
– Батюшка, помолитесь! Измучилась я со своим сыном, излечила на него всё состояние, а он всё остаётся глухонемым, и так сделалось с ним с двенадцати лет.
Батюшка благословил, посмотрел на него и говорит:
– Согрешил он одним великим грехом, ему покаяться и говеть нужно, и снова он будет слышать и говорить.
Мать даже огорчилась тут за сына: как, ведь он примерный мальчик, мог ли он согрешить в двенадцать лет! Батюшка обратился к юноше и спросил:
– Ты помнишь, что ты сделал?
Тот в недоумении качал головой.
– Да ведь он, батюшка, не слышит, – говорит мать.
– Да, тебя не слышит, а меня слышит.
Тогда Батюшка наклонился и шепнул ему что-то на ухо, и у того широко раскрылись глаза, – он вспомнил. Через неделю юноша был здоров.
После разговора с женщиной Батюшка подошёл ко мне, взял меня за руку и повёл; подошёл к моей невесте, взял её другой рукой и повёл обоих в исповедальню. Она очень стеснялась, а он её подбадривал. Брат её глазам своим не верил (он знал, что она бесповоротно собралась в монастырь). Поставил нас Батюшка перед аналоем, соединил наши руки, покрыл епитрахилью своей и стал про себя молиться. Потом он обернулся к нам и сказал:
– Вот вам моё желание: познакомьтесь поближе, и если вы друг другу подойдёте, то Бог да благословит ваш брак.
Затем, обратившись к моей невесте, сказал:
– А тебе заповедаю каждый день в пять часов приходить к В. В. и угощать его чаем. И вы открывайте души свои друг другу.
Потом он нас отпустил, призвал её брата, который в этот же день уезжал обратно в Москву.
День, в который совершился этот сговор, был для меня замечателен. Это был день смерти моей родной матери 1 февраля. Ровно за год до этого я был в Оптиной и сказал Батюшке, что сегодня день смерти моей матери. Он встал тогда перед образом и начал молиться. Потом, повернувшись ко мне, говорит:
– Смотри, как она кивает головой и как благодарит за то, что её сын не забыл её, а вспомнил и помолился. Ты видишь её радость?
– Батюшка, я ничего не вижу.
А Батюшка смотрит на образ и будто разговаривает. Так вот, прошёл год после этого случая, и опять у меня событие. Безусловно, тут было и благословение матери.
В продолжение нескольких дней Анна Сергеевна приходила ко мне в пять часов. Беседуя друг с другом, мы срослись душой. Беседа продолжалась до 10 ч. вечера, и я её провожал домой. Каждый день мы сообщали Батюшке о своей беседе, а он мне говорит:
– Как у меня душа радуется, что так случилось. Но надо всё-таки тебе познакомиться с её родителями. Там будет скоро свадьба у брата Анны Сергеевны, пускай они пришлют тебе приглашение.
Потом Батюшка велел отвезти её в Москву и после свадьбы брата съездить вместе с нею к преподобному Сергию в Троице-Сергиеву Лавру. Батюшка очень почитал Преподобного Сергия.
Я исполнил батюшкино желание, отвёз свою невесту в Москву и по получении приглашения приехал на свадьбу... После этого я каждую неделю стал ездить из Петербурга в Москву. Наша помолвка была объявлена. Мы побывали с невестой в Троице-Сергиевской Лавре. И тут, во время молебна, так близко чувствовалось присутствие живого преподобного Сергия, что меня охватила жуть. То же самое чувствовала и моя невеста. Чувствовалось особое единение: недаром Батюшка направил нас сюда. Настроение моё было радостное.
Вдруг получаю телеграмму в Петербург, что Батюшка очень серьёзно заболел. Я тотчас же бросил дела, выехал в Голутвин.
Батюшка быт плох. Он лежал на кровати; при моём приходе сел и меня посадил рядом с собой, обняв рукой. С большим интересом он начал меня расспрашивать о приготовлениях к свадьбе.
– А были ли у преподобного Сергия?
– Да, батюшка, были, и я ощущал трепет.
– Ну, теперь, значит, всё благословлено; через три дня, на Благовещение, пускай будет у вас обручение, а на «красной горке – свадьба, в Петербурге. А после свадьбы первый визит – ко мне.
Тут он задумался, видимо, чувствуя скорое приближение смерти... И начал говорить о благодати старчества.
– Старцев называют прозорливцами, указывая тем, что они могут видеть будущее: да, великая благодать даётся старчеству – это дар рассуждения. Это есть наивеличайший дар, даваемый Богом человеку. У них, кроме физических очей, имеются ещё очи духовные, перед которыми открывается душа человеческая. Прежде чем человек подумает, прежде чем возникла у него мысль, они видят её духовными очами, даже видят причину возникновения такой мысли. И от них не сокрыто ничего. Ты живёшь в Петербурге и думаешь, что я не вижу тебя. Когда я захочу, я увижу всё, что ты делаешь и думаешь... Когда у тебя будут дети, учи их музыке. Но, конечно, настоящей музыке, ангельской, а не танцам и песням. Музыка способствует развитию восприятия духовной жизни. Душа утончается, она начинает понимать и духовную музыку. Вот у нас в церкви читают шестопсалмие, и люди часто выходят на это время из церкви. А ведь не понимают и не чувствуют они, что шестопсалмие есть духовная симфония, жизнь души, которая захватывает всю душу и даёт ей высочайшее наслаждение. Не понимают люди этого, сердце их каменно. Но музыка помогает почувствовать всю красоту шестопсалмия. – Тут Батюшка опять задумался. – И вот как я рад, что пристроил тебя. Да поможет вам Господь и да укрепит вас. Болезнь моя мешает мне очень...
Я видел, что Батюшка очень устал, пожелал ему здоровья и попросил благословения на отъезд.
Я не знал, что он так близок к смерти, и думал, что он ещё поправится, а его через шесть дней не стало. Только я успел, после обручения, вернуться в Петербург, как поехал обратно на похороны Батюшки. Всё наше свадебное радостное настроение расстроилось.
Стоял Батюшка в храме восемь дней. Он заповедал, пока не появится запах тления, не хоронить его. Отпевал его епископ Анастасий485, который поклонился перед гробом в землю и заплакал, что земля лишилась мудрого наставника. Вместе с епископом плакал и весь храм. После отпевания Батюшку повезли на похороны в Оптину Пустынь. Желание Батюшки исполнилось. Прах его упокоился в Оптиной Пустыни. Я проводил Батюшку только до Москвы; мне надо было держать экзамен, и я отправился в Петербург. На «красной горке», по завещанию Батюшки, состоялась наша свадьба. По случаю траура о Батюшке никаких танцев не было, и в тот же день вечером мы с женой отправились в Оптину на могилу Батюшки отдать ему первый свадебный визит.
Приехав в Оптину, мы отслужили панихиду, поплакали, погоревали и спрашиваем служившего иеромонаха:
– Кто теперь старчествует?
– Отец Нектарий, – ответил тот.
Тут-то я и понял, почему о. Варсонофий, покидая Скит, послал меня к о. Нектарию: чтобы я с ним познакомился поближе; он уже заранее указал мне, кто должен мною руководить после его смерти.
Сергей Нилус
О старце Варсонофии
(Из дневниковых записей)
Отец Илиодор скончался в день Рождества Христова, пришедшийся в истекшем году на четверг. В воскресенье, за четыре, стало быть, дня до смерти, о. Илиодор после трапезы прилёг отдохнуть на диване в своей келье... Было это около полудня... Не успел он ещё как следует заснуть, как видит в тонком сне, что дверь его кельи отворяется, и в неё входят – скитский монах Патрикий и с ним иеродиакон Георгий486. У монаха Патрикия в руках был длинный нож.
– Давай нам деньги! – крикнул Патрикий.
– Что ты шутишь? – испуганно спросил его о. Илиодор. – Какие у меня деньги?
– А, когда так, – закричал на него Патрикий – так вот же тебе! – И вонзил ему по рукоятку нож в самое сердце.
Видение это было так живо, что о. Илиодор вскочил со своего ложа и, уклоняясь от ножа, сильно ударился затылком о спинку дивана. От боли он тотчас проснулся и кинутся смотреть, кто входил к нему в келью. Но ни в келье, ни за дверями кельи никого не было.
Это было одно видение.
За день до смерти, в таком же полусне, о. Илиодор увидал скончавшегося летом 1908 года иеромонаха Савву, бывшего одним из трёх духовников Оптиной Пустыни. Отец Савва явился ему благодушный и радостный.
– А что, брат, – спросил его о. Илиодор, – страшно тебе, небось, было, когда душа разлучалась с телом?
– Да, – ответил о. Савва, – было боязно; ну, а теперь, слава Богу, совсем хорошо!
Вслед за о. Саввой, в том же видении, явился сперва почивший оптинский архимандрит Исаакий, и за о. Исаакием – его преемник, тоже умерший, архимандрит Досифей. Отец, Исаакий подошёл к о. Илиодору и дал ему в руку серебряный рубль, а о. Досифей – два.
– Неспроста мне это было, – говорил накануне своей смерти о. Илиодор, рассказывая свои сны одному монаху. – Я, брат, должно быть, скоро умру.
В день смерти о. Илиодор был послан за послушание служить в одно село Литургию; накануне у своего духовника, как служащий, исповедовался, а за Литургией совершил Таинство и причастился.
Вернувшись в тот же день домой, о. Илиодор по случаю великого праздника был на так называемом «общем чае» у настоятеля, со всеми крайне был приветлив, более даже, как замечено, обыкновенного, и оттуда со всеми иеромонахами пошёл в Скит к старцам славить Христа. В это время мы с женой выходили от старцев и у самых скитских Святых ворот встретили и его, и всё оптинское иеромонашеское воинство. Отец Илиодор шёл несколько позади, и мне показался в лице чересчур красным.
– Вот, жарко что-то! – сказал он мне при встрече и засмеялся. На дворе стояли рождественские морозы.
Это была последняя моя с ним встреча в этом мiре.
Говорил мне после старец о. Варсонофий:
– У меня с о. Илиодором никогда не было близких отношений, и всё наше с ним общение обычно ограничивалось сухой официальностью, и то только по делу. В день же его смерти, после славления, я, не знаю почему, обратился вдруг к нему с таким вопросом:
– А что, брат, приготовил ли ты себе что на путь? – Вопрос был так неожидан и для меня, и для него, что о. Илиодор даже смутился и не знал, что ответить. Я же захватил с подноса леденцов – праздничное монашеское утешение – и сунул ему в руку со словами:
– Это тебе на дорогу!
«И подумайте, – какая вышла ему дорога!»
Старец рассказывал мне это, как бы удивляясь, что сбылось по его слову. Но я не удивился: живя так близко от Оптинской святыни, я многому перестал дивиться...
* * *
Ходили вчера вместе с женой в Скит, к нашему духовнику и старцу, скитоначальнику, игумену о. Варсонофию487.
Перед тем как идти в Скит, я прочёл в «Московских ведомостях» статью Киреева, в которой автор приходит к заключению, что ввиду всё более учащающихся случаев отпадения от православия в иные веры и даже в язычество, обществу верных предстоит необходимость поставить между собою и отступниками резкую грань и выйти из всякого общения с ними. В конце этой статьи Киреев сообщает о слухе, будто бы один из наиболее видных наших отступников имеет намерение обратиться вновь к Церкви.
Не Толстой ли?
Я сообщил об этом о. Варсонофию.
– Вы думаете на Толстого? – спросил Батюшка. – Сомнительно! Горд очень. Но если это обращение состоится, я вам расскажу тогда нечто, что только один грешный Варсонофий знает. Мне ведь одно время довелось быть духовником сестры его, Марии Николаевны, что живёт монахиней в Шамординой.
Батюшка сидел, задумавшись, и ничего мне не ответил... Вдруг он поднял голову и говорит:
– Толстой – Толстым! Что будет с ним, один Господь ведает. Покойный великий старец Амвросий говорил той же Марии Николаевне в ответ на скорбь её о брате: «У Бога милости много: Он, может быть, и твоего брата простит. Но для этого ему нужно покаяться, и покаяние своё принести перед целым светом. Как грешил на целый свет, так и каяться перед ним должен. Но когда говорят о милости Божией люди, то о правосудии Его забывают, а между тем Бог не только милостив, но и правосуден. Подумайте только: Сына Своего Единородного, возлюбленного Сына Своего, на крестную смерть от руки твари, во исполнение правосудия, отдал! Ведь тайне этой преславной и предивной не только земнородные дивятся, но и всё воинство небесное постичь глубины этого правосудия и соединённой с ним любви и милости не может. Но страшно впасть в руце Бога Живаго!
Вот сейчас, перед вами, был у меня один священник из Жиздринского уезда и сказывал, что у него на этих днях в приходе произошло. Был собран у него сельский сход; на нем священник вместе с прихожанами своими обсуждал вопрос о постройке церкви-школы. Вопрос этот обсуждался мирно, и уже было пришли к соглашению, по сколько обложить прихожан с души на это дело. Как вдруг один из членов схода, заражённый революционными идеями, стал кощунственно и дерзко поносить Церковь, духовенство и даже произнёс хулу на Самого Бога. Один из стариков, бывших на сходе, остановил богохульника словами:
– Что ты сказал-то! Иди скорее к батюшке, кайся, чтобы не покарал тебя Господь за твой нечестивый язык: Бог поругаем не бывает.
– Много мне твой Бог сделает, – ответил безумец. – Если бы Он был, то Он бы мне за такие слова язык вырвал. А я – смотри – цел, и язык мой цел. Эх вы, дурачьё, дурачьё! Оттого, что глупы вы, оттого-то попы и всякий, кому не лень, и ездят на вашей шее.
– Говорю тебе, – возразил ему старик, – ступай к батюшке каяться, пока не поздно, а то плохо тебе будет!
Плюнул на эти речи кощунник, выругался скверным словом и ушёл со сходки домой. Путь ему лежал через полотно железной дороги. Задумался он, что ли, или отвлечено было чем-нибудь его внимание, только не успел он перешагнуть первого рельса, как на него налетел поезд и прошёл через него всеми вагонами. Труп кощунника нашли с отрезанной головой, и из обезображенной головы этой торчал, свесившись на сторону, огромный, непомерно длинный язык.
– Так покарал Господь кощунника... И сколько таких случаев, – добавил к своему рассказу Батюшка, – проходит как бы незамеченных для так называемой большой публики, той, что только одни газеты читает; но их слышит и им внимает простое народное сердце и сердце тех – увы, немногих! – кто рождён от одного с ним духа. Это истинные знамения и чудеса православной живой веры; их знает народ, и ими во все времена поддерживалась и укреплялась народная вера. То, что отступники зовут христианскими легендами, на самом деле суть факты ежедневной жизни. Умей, душа, примечать только эти факты и пользоваться ими, как маяками бурного житейского моря, по пути в Царство Небесное. Примечайте их и вы, С. А., – сказал мне наш Старец, провожая меня из кельи и напутствуя своим благословением.
* * *
Как-то раз о. Варсонофий спросил меня:
– Знаете ли вы, что значит Калуга?
Я подумал на город Калугу и, не поняв хорошо вопроса, ответил незнанием.
– Калуга, – сказал Батюшка, – значит ограждённое место. Таков и наш город Калуга. А чем он ограждён, как вы думаете?
– Скажите, Батюшка!
– Святыней нашего края – монастырями, где почивают святые мощи Калужских чудотворцев: преподобного Тихона Калужского: праведного Лаврентия и преподобного Пафнутия, игумена Боровского, нашей святой обителью с её почившими великими старцами Львом, Макарием, Амвросием, архимандритом Моисеем, игуменом Антонием и прочими сокровенными Оптинскими угодниками Божиими. Всё это – Калуга, и счастливы вы, что Господь привёл вас пожить в таком ограждённом месте. И знайте, что очень часто название местности, в которой вы живёте, фамилия лица, с которым вы встречаетесь, – словом, название или имя в самих себе носят некий таинственный смысл, уяснение которого часто бывает небесполезно. Смотрите, в Ветхом Завете почти всякое имя что-нибудь да означает: Ева – жизнь, ибо она стала матерью всех живущих: Сам Бог повелевает Авраму называться Авраамом, «ибо», – говорит, – «Я сделаю тебя отцом множества народов, а Сару – Саррой», не «госпожой моей», а «госпожой множества»...
И так, во всей Библии – название и имя всегда имеют сокровенный и важный смысл. Сам Господь преднарёк Себе имя человеческое – Еммануил, что значит «с нами Бог»: и Иисус, «ибо Он спасёт людей Своих от грехов их». Видите, как это значительно и важно.
– Вижу, Батюшка.
– Но, кроме этого, так сказать, языка имён и названий, существует ещё и язык цифр, тоже сокровенный, значительный и важный, только не всякому дано расшифровывать его тайну. На что велика была тайна воплощения Бога Слова, а и она была заключена в таинственном счислении родов потомства Авраама: «от Авраама до Давида», – говорит св. евангелист Матфей, – «четырнадцать родов; и от Давида до переселения в Вавилон четырнадцать родов; и от переселения в Вавилон до Христа четырнадцать родов». Замечаете цифру 14? Она повторяется трижды.
– Замечаю.
– Она составлена из удвоения цифры 7, а 7 есть число, в Библии священное, и означает собою век настоящий, а веку будущему усвоена цифра 8, которою век этот и обозначается. Видите, что и цифры имеют свой язык?
– Вижу, Батюшка.
– Ну и хорошо делаете, что видите: быть может, это вам когда-нибудь и пригодится.
* * *
Сегодня прочёл в «Колоколе», что престарелый архиепископ одной из древнейших русских епархий, запутавшись ногами в ковре своего кабинета, упал и так разбил себе голову и лицо, что все праздники не мог служить, да и теперь ещё лежит с повязкой на лице и никого не принимает488.
В конце октября или в начале ноября прошлого года был из епархии этого архиепископа на богомолье в Оптиной один офицер; заходил он и ко мне и рассказал следующее:
– Незадолго перед отъездом моим в Оптину я был на празднике одной обители, ближайшей к губернскому городу, где стоит мой полк, и был настоятелем её приглашён к трапезе. Обитель эта богатая; приглашённых к трапезе было много, и возглавлял её наш местный викарный епископ; он же и совершал в тот день Литургию. В числе почётных посетителей был и некий штатский «генерал» из синодской канцелярии. Между ним и нашим викарным зашла речь о том, что получено благословение откуда следует, по представлению архиепископа, на реставрацию лика одной чудотворной иконы Божией Матери, находящейся в монастыре нашей епархии. Иконе этой верует и поклоняется вся православная Россия, и она, по преданию, писана при жизни на земле Самой Царицы Небесной св. апостолом и евангелистом Лукой. Нашло, видите ли, монастырское начальство, что лик иконы стал так тёмен, что и разобрать на нём ничего невозможно. Тут явились откуда-то реставраторы со своими услугами, с каким-то новым способом реставрации и старенького нашего епархиального Владыку уговорили дать благословение на возобновление апостольского письма новыми вапами489.
– Как же это? – перебил я. – Неужели открыто, на глазах верующих?
– Нет, – ответил мне офицер, – реставрацию предположено было совершать по ночам, частями: выколупывать небольшими участками старые краски и на их место, как мозаику, вставлять новые под цвет старых, но так, чтобы восстанавливался постепенно древний рисунок.
– Да ведь это кощунство, – воскликнул я, – кощунство не меньшее, чем совершил воин царя-иконоборца, ударивший копием в пречистый лик Иверской Божией Матери!
– Так на это дело, как выяснилось, смотрел и викарный епископ, но не такого о нём мнения был его собеседник, «генерал» из синодальных приказных. А между тем слух об этой кощунственной реставрации уже теперь кое-где ходит по народу, смущая совесть последнего остатка верных... Не вступитесь ли вы, С. А., за обречённую на поругание святыню?
Я горько улыбнулся: кто меня послушает?!
Тем не менее по отъезде этого офицера я собрался с духом и написал письмо тоже одному из синодских «генералов», Скворцову, с которым мне некогда пришлось встретиться в Орле, в дни провозглашения Стаховичем на миссионерском съезде пресловутой «свободы совести». Вслед за этим письмом, составленным в довольно энергичных выражениях, я написал большое письмо к викарному епископу той епархии Андронику (впоследствии замученному епископу Пермскому), где должна была совершиться «реставрация» св. иконы. Епископа этого я знал ещё архимандритом, видел от него к себе знаки расположения и думал, что письмо моё будет принято во внимание и, во всяком случае, благожелательно. Тон письма был почтительный, а содержание исполнено теплоты сердечной, поскольку она доступна моему малочувственному сердцу. Написал я епископу и вдруг вспомнил, что, приступая к делу такой важности и живя в Оптиной, я не подумал посоветоваться со Старцами. Обличил я себя в этом недомыслии, пожалел о том, что «генералу» письмо уже послано, и с письмом к епископу отправился к своему духовнику и старцу о. Варсонофию в Скит. Пошёл я к нему с женой в полной уверенности, что растрогаю сердце моего Старца своей ревностью и уж, конечно, получу благословение выступить на защиту чудотворной иконы.
Батюшка-старец не задержал меня приёмом.
«Мир вам, С. А.! Что скажете?» – спросил меня Батюшка. Я рассказал вкратце, зачем пришёл, и попросил разрешения прочесть вслух моё письмо к епископу. Батюшка выслушал внимательно и вдруг задал мне такой вопрос:
– А вы получили на это письмо благословение Царицы Небесной?
Я смутился.
– Простите, – говорю, – Батюшка, я вас не понимаю.
– Ну да, – повторил он, – уполномочила разве вас Матерь Божия выступать на защиту Её святой иконы?
– Конечно нет, – ответил я, – прямого Её благословения на это дело я не имею, но мне кажется, что долг каждого ревностного христианина заключается в том, чтобы на всякий час быть готовым выступать на защиту поругаемой святыни его веры.
– Это так, – сказал о. Варсонофий, – но не в отношении к носителю верховной апостольской власти в Церкви Божией. Кто вы, чтобы восставать на епископа и указывать ему образ действия во вверенной его управлению Самим Богом поместной Церкви? Разве вы не знаете всей полноты власти архиерейской?.. Нет, С. бросьте вашу затею и весь суд предоставьте Богу и Самой Царице Небесной – Они распорядятся, как Им Самим будет угодно. Исполните это за святое послушание, и Господь, целующий даже намерения человеческие, если они направлены на благое, дарует вам сугубую награду и за послушание, и за намерение; но только не идите войной на епископский сан, а то вас накажет Сама Царица Небесная.
Что оставалось делать? пришлось покориться.
– А как же, батюшка, – спросил я, – быть с тем письмом, которое я отправил синодальному «генералу»?
– Ну, это уж ваше с ним частное дело: «генерал», да ещё синодальный, – это в Церкви Божией не богоучреждённая власть, это вам ровня, с которой обращаться можете, как хотите, в пределах, конечно, христианского миролюбия и доброжелательства.
«Предоставьте суд Богу!» – таков был совет Старца. И суд этот совершился: не прошло со дня этого совета и полных двух месяцев, а уже архиепископ получил вразумление и за лик Пречистой ответил собственным ликом, лишившись счастья совершать в великие рождественские дни Божественную литургию.
* * *
«Сей пшеницу, отче Тимоне!»
Годовой праздник Оптиной Пустыни. Ходили поздравлять старцев с праздником. Отец Варсонофий сообщил [моей] жене следующее:
– Приходит сегодня ко мне молоденькая монашенка и говорит:
– Узнаёте меня, батюшка?
– Где, – говорю, – матушка, всех упомнить? Нет, не узнаю.
– Вы меня, – говорит, – видели в 1905 году490, в Москве, на трамвае. Я тогда ещё была легкомысленной девицей, и вы обратились ко мне с вопросом: что я читаю? А я в это время держала в руках книгу и читала. Я ответила: Горького. Вы тогда схватились за голову, точно я уж и невесть что натворила. На меня ваш жест произвёл сильное впечатление, и я спросила: что ж мне читать? И тогда вы посоветовали мне читать священника Хитрова, а я и его, и его мать знала, но о том, что он что-либо писал, и не подозревала. Когда вы мне дали этот совет, я вам возразила такими словами: вы ещё, чего доброго, скажете мне, чтобы я и в монастырь шла. Да, ответили вы мне, идите в монастырь! Я на эти слова только улыбнулась – до того они мне показались ни с чем не сообразными. Я спросила: кто вы и как ваше имя? Вы ответили: моё имя осталось в монастырской ограде. Помните ли вы теперь эту встречу?
– Теперь, – говорю, – припоминаю. Как же, – спрашиваю, – ты в монастырь-то попала?
– Очень просто. Когда мы с вами простились, я почувствовала, что эта встреча неспроста, глубоко над её смыслом задумалась. Потом я купила все книги священника Хитрова, стала читать и другие книги, а затем дала большой вклад в Х...в491 монастырь, и теперь я там рясофорной послушницей.
– Как же, – спрашиваю, – ты меня нашла?
– И это было просто. Я про свою встречу с вами рассказала всё своему монастырскому священнику, описала вашу наружность, а он мне сказал: «Это, должно быть, Оптинский отец Варсонофий». Вот я и приехала сюда узнать – вы ли это были или другой кто? Оказывается, вы. Вот радость-то!
И припомнились мне тут слова преподобного Серафима, сказанные им иеромонаху Надеевской пустыни Тимону:
– Сей, отче Тимоне, пшеницу слова Божия, сей её и на камени, и на песце, и при дорозе, сей её и на тучной земле: все где-нибудь и прозябнет семя-то во славу Божию.
Вот и прозябает.
* * *
Было это, помнится, в октябре или ноябре 1909 года, когда после поздней обедни в Казанском храме Оптиной Пустыни я впервые услыхал ласковый звук её [Елены Андреевны Вороновой] голоса, назвавшего меня по имени... Кто знал в Петербурге княжну Марию Михайловну Дондукову-Корсакову, тот знал и эту рабу Божию, а знали и ту и другую все, кто имел какое-либо касательство к делам благотворения в северной столице, особенно же в деле оказания любви и милосердия к тем, которых прежние русские люди называли «несчастненькими», – к заключённым в тюрьмах, арестантам: в их озлобленную и скорбную душу эти два светоча подлинного христианства вносили и свет покаяния, и радость прощения – примирения с Богом, со своей просветившейся отныне совестью и с людьми, ими ненавидимыми и их отвергнувшими. Княжна Мария Михайловна стояла во главе петербургского тюремного благотворения; Елена Андреевна была её помощница до самой её смерти.
Елена Андреевна, как уже было сказано выше, была помощницей княжны Марии Михайловны Дондуковой-Корсаковой, тоже рабы Божией, какой не часто можно встретить на этом свете. Родная сестра бывшего наместника Кавказа, она и по происхождению своему, и по связям принадлежала к высшему обществу и, несмотря на это, оставила «вся красная мiра» во имя любви к Богу и ближнему. Замуж она не пошла и всю себя отдала на служение страдающему меньшо́му брату... К сожалению, вращаясь с молодых лет в обществе, где проповедовали свои и заморские учители, вроде Редстока, Пашкова и других, она заразилась иргвинизмом, сектой крайнего реформаторского толка, отрицающей веру в угодников Божиих и даже в Пресвятую Богородицу. Это очень огорчало православно-верующую душу Елены Андреевны, но что ни предпринимала она для обращения княжны в Православие, ничто успеха не имело, потому главным образом, что княжна, несмотря на чисто сектантские свои суждения о вере, сама себя считала вполне православной, ходила в церковь, говела и Причащалась... Одно близкое к ней лицо, узнав, что она приступала к Святым Тайнам, и, зная её заблуждения, спросило её:
– А исповедовали ли вы, Марья Михайловна, своё заблуждение?
– Какое?
– Да что вы – иргвинистка.
– Да я этого, – ответила княжна, – и за грех не считаю.
Конечно, при таком образе мыслей мудрено было Елене Андреевне действовать на княжну словом убеждения, и пришлось её любви обратиться к иному способу воздействия – к помощи свыше.
Приехала она как-то в Оптину к своему старцу о. Варсонофию и к нам и рассказывает, что, уезжая из Петербурга, она оставила княжну опасно больною, с сильнейшим воспалением лёгких, – а шёл княжне тогда уже восьмой десяток.
– Прощалась с ней, – говорит, – и думала, что не застану её больше в живых!
Отцу Варсонофию Елена Андреевна и раньше говорила о своей скорби, что не может вдохнуть в святую душу княжны разумения её заблуждения и потому боится за её участь в загробном мiре. Отец Варсонофий обещал за неё молиться.
В этот свой приезд Елена Андреевна, рассказав о том, в каком ныне состоянии оставила она княжну в Петербурге, усиленно просила Старца усугубить за неё молитвы.
Перед отъездом из Оптиной обратно в Петербург приходит Елена Андреевна прощаться с о. Варсонофием и принять его благословение на путь, а Батюшка выносит ей в приёмную из своей кельи и подаёт икону Божией Матери и говорит:
– Отвезите эту икону от меня в благословение княжне Марии Михайловне и скажите ей, что я сегодня, как раз перед вашим приходом, пред этой иконой помолился о даровании ей душевного и телесного здравия.
Было же это около десяти часов утра.
– Да застану ли я её ещё в живых? – возразила Елена Андреевна.
– Бог даст, – ответил о. Варсонофий, – за молитвы Царицы Небесной не только живой, но и здоровой застанете.
Вернулась Елена Андреевна в Петербург и первым долгом к княжне. Звонит. Дверь отворяется, и в ней княжна: сама и дверь отворила, весёлая, бодрая и как не болевшая.
– Да вы ли это? – глазам своим не веря, восклицала Елена Андреевна. – Кто же это воскресил вас?
– Вы, – говорит, – уехали, мне было совсем плохо, а там всё хуже, и вдруг третьего дня около десяти часов утра мне ни с того ни с сего стало сразу лучше, а сегодня, как видите, и совсем здорова.
– В котором часу, говорите вы, это чудо случилось?
– В десятом часу третьего дня.
Это был день и час, когда о. Варсонофий молился пред иконой Божией Матери, присланной княжне в благословение.
Со слезами восторженного умиления Елена Андреевна сообщила княжне бывшее и передала ей икону Царицы Небесной. Та молча приняла икону, перекрестилась, приложилась к ней и тут же повесила её у самой своей постели. С того дня Елене Андреевне уже не было нужды обращать княжну в Православие: с верою в Пречистую и угодников Божиих дожила княжна свой век и вскоре отошла ко Господу. Жила и умерла по-православному.
* * *
У Елены Андреевны при общем слабом состоянии здоровья было очень слабо зрение: один глаз совсем не видел, и лучшие столичные окулисты ей говорили, что не только этому глазу уже никогда не вернуть зрения, но что и другому глазу угрожает та же опасность. И бедная Елена Андреевна с ужасом стала замечать, что и здоровый её глаз тоже начал видеть всё хуже и хуже...
Стоял лютый февраль, помнится, 1911 года. Приезжает в Оптину Елена Андреевна слабенькая, чуть живая.
– Что это с вами, дорогой друг?
– Умирать к вам приехала в Оптину, – отвечает полусерьёзно, полушутя, всегда и при всех случаях жизни жизнерадостный друг наш и тут же нам рассказала, что только что перенесла жестокий плеврит (это с её-то больными лёгкими!).
– Но это всё пустяки! вот нелады с глазами – это будет похуже. Боюсь ослепнуть. Ну, да на всё воля Божия!
На дворе снежные бури, морозы градусов на пятнадцать – сретенские морозы, а приехала она в лёгком не то ваточном, не то «на рыбьем меху» пальтишке, даже без тёплого платка; в руках старенькая, когда-то каракулевая муфточка, на голове такая же шапочка – всё ветерком подбито... Мы с женой с выговором, а она улыбается:
– А Бог-то на что? Никто как Бог!
Пожила дня три-четыре в Оптиной, отговелась, причастилась, пособоровалась. Уезжает, прощается с нами и говорит:
– А наш Батюшка (о. Варсонофий) благословил мне по пути заехать в Тихонову пустынь и там искупаться в источнике преподобного Тихона Калужского492.
Если бы мы не знали великого дерзновения крепкой веры Елены Андреевны, было бы с чего прийти в ужас, да к тому же и Оптина от своего духа успела нас многому научить, и потому мы без всякого протеста перекрестили друг друга, распрощались, прося помянуть нас у преп. Тихона.
Вскоре после отъезда Елены Андреевны получаем от неё письмо из Петербурга, пишет: «Дивен Бог наш и велика наша Православная вера! За молитвы нашего Батюшки – отца Варсонофия, я купалась в источнике преподобного Тихона при 10 градусах Реомюра в купальне. Когда надевала белье, оно от мороза стояло колом, как туго накрахмаленное. Двенадцать вёрст от источника до станции железной дороги я ехала на извозчике в той же шубке, в которой вы меня видели. Волосы мои, мокрые от купанья, превратились в ледяные сосульки. Насилу оттаяла я в теплом вокзале и в вагоне, и – даже ни насморка! От плеврита не осталось и следа. Но что воистину чудо великое милости Божией и угодника преп. Тихона, это то, что не только выздоровел мой заболевший глаз, но и другой, давно погибший, и я теперь прекрасно вижу обоими глазами!..»
* * *
Ходили с женой на благословение к о. Варсонофию. С.А. Воронова слышала от него, что он в ночь со среды 17 февраля на четверг 18-го видел сон, оставивший по себе сильное впечатление на нашего Батюшку.
– Не люблю я, – говорил он Елене Андреевне, – когда кто начинает мне рассказывать свои сны, да я сам своим снам не доверяю. Но бывают иногда и такие, которых нельзя не признать благодатными. Таких снов и забыть нельзя. Вот что мне приснилось в ночь с 17 на 18 февраля. Видите, какой сон – числа даже помню!.. Снится мне, что я иду по какой-то прекрасной местности, и знаю, что цель моего путешествия – получить благословение о. Иоанна Кронштадтского. И вот взору моему представляется величественное здание, вроде храма, красоты невообразимой и белизны ослепительной. И я знаю, что здание это принадлежит о. Иоанну. Вхожу я в него и вижу огромную как бы залу из белого мрамора, посреди которой возвышается дивной красоты беломраморная лестница, широкая и величественная, как и вся храмина великого Кронштадтского пастыря. Лестница от земли начинается площадкой, и ступени её, перемежаясь такими же площадками, устремляются, как стрела прямая, в бесконечную высь и уходят на самое небо. На нижней площадке стоит сам о. Иоанн в белоснежных, ярким светом сияющих ризах. Я подхожу к нему и принимаю его благословение. Отец Иоанн берёт меня за руку и говорит:
– Нам надобно с тобою подняться по этой лестнице!
И мы стали подниматься. И вдруг мне пришло в голову: как же это так, ведь о. Иоанн умер, как же это я иду с ним, как с живым? С этою мыслью я и говорю ему:
– Батюшка! Да вы ведь умерли?
– Что ты говоришь? – воскликнул он мне в ответ. – Отец Иоанн жив, отец Иоанн жив!
– На этом я проснулся... Не правда ли, какой удивительный сон? – спросил Елену Андреевну о. Варсонофий – И какая это радость услыхать из уст самого о. Иоанна свидетельство непреложной истинности нашей веры!
Иван Концевич
Благодатные дары старца Варсонофия
Батюшка о. Варсонофий обладал даром прозорливости не менее других старцев. В нём этот дар как-то особенно открыто выражался. Во всём его облике есть что-то подобное великим пророкам или апостолам, отражавшим ярким светом славу Божию на себе.
О внутреннем облике в двух словах сказать трудно. Истинный старец, а он был таковым, является носителем пророческого дара. Господь ему непосредственно открывает прошлое, настоящее и будущее людей. Это и есть прозорливость. Этот дар – видеть человеческую душу – даёт возможность воздвигать падших, направлять с ложного пути на истинный, исцелять болезни душевные и телесные, изгонять бесов. Всё это было свойственно о. Варсонофию. Такой дар требует непрерывного пребывания в Боге, святости жизни. Многие видели старцев, озарённых светом при их молитве. Видели и старца Варсонофия как бы в пламени во время Божественной литургии. Об этом нам было передано изустно живой свидетельницей...
Поистине он уподобился своим великим предшественникам и «встал в победные ряды великой рати воинства Христова», как сам же писал в своём «Желании» ещё в 1903 г., поставив под заглавием слова из тропаря Преполовению: «Жаждай да грядет ко Мне и да пиет»:
Давно в душе моё желание таится:
Все связи с мiром суетным прервать,
Иную жизнь – жизнь подвига начать –
В обитель иноков на веки удалиться,
Где мог бы я и плакать, и молиться!
Избегнувши среды мятежной и суровой,
Безропотно нести там скорби и труды
И жажду утолять духовной жизни новой,
Раскаянья принесть достойные плоды,
И мужественно встать в победные ряды
Великой рати воинства Христова.
Прозорливость о. Варсонофия была исключительна. Многие случаи описаны о. Василием Шустиным в его воспоминаниях. Мария Васильевна Шустина, сестра протоиерея, прислала нам следующий рассказ, касающийся их покойной сестры.
«Моей 9-летней сестре Анне батюшка о. Варсонофий продекламировал стихотворение:
Птичка Божия не знает
Ни заботы, Ни труда.
Хлопотливо не свивает
Долголетнего гнезда.
Затем он продолжал: «К старцу Амвросию приехала богатая помещица со своей красавицей-дочкой, чтобы испросить его благословение на брак с гусаром. Старец Амвросий ответил: «У неё будет Жених более прекрасный, более достойный. Вот увидите. Он Сам приедет в пасхальную ночь». Наступила Пасха. Все в волнении, всего напекли, нажарили. Когда вернулись из церкви, столы ломились от яств. Мать девицы села на веранду, с которой открывался чудный вид. Солнышко начало всходить. «Вот едет тройка по дороге, – воскликнула она, – наверно, жених?» Но тройка промчалась мимо. За ней показалась вторая тройка, но и та мимо проехала. Дочь вышла на веранду и говорит: «Мне что-то грустно!» Послышались бубенцы. Мать бросилась распорядиться, но тут же, услышав громкий возглас дочери: «Вот мой прекрасный Жених!», она вбежала обратно, и что же представилось её взору? – Дочь её воздела руки к небу и упала замертво».
Этот рассказ, как и стихи о птичке Божией, которая «не свивает долголетнего гнезда», явились пророческими для Ани. Когда ей минуло 19 лет, ей нравился один молодой человек, затем второй, ещё лучше, но счастью её не было дано осуществиться: во время гражданской войны ей с родителями пришлось покинуть хутор в Полтавской губернии и двинуться на юг. По дороге, приближаясь к Крыму, Аня захворала брюшным тифом и скончалась. Перед смертью ей удалось приобщиться Святых Таин. Вот как сбылось предсказание о. Варсонофия».
«В другой раз, – пишет та же Мария Васильевна, – Старец предупредил одну молодую монахиню не быть самоуверенной. Но вскоре она сама вызвалась читать Псалтирь в церкви по умершему и отказалась от сотрудничества других монахинь. В полночь она почувствовала страх, бросилась бежать и защемила дверью свою одежду. Утром её нашли на полу в нервной горячке. Пришлось её поместить в лечебницу, где она пробыла год и вернулась с седой головой».
Нам удалось собрать четыре случая прозорливости о. Варсонофия, обнаружимые им при исповеди его духовных чад.
Елена Александровна Нилус рассказывала нам, что в один раз, когда они пришли с мужем исповедоваться к Старцу (а он их исповедовал одновременно, зная, что у них нет тайн друг от друга), он спросил Сергея Александровича, совершил ли он такой-то грех. – «Да, – ответит он, – но я это и за грех не считал». Тут Старец объяснил Нилусу грешность его деяния или помысла и воскликнул: «Ну и векселёк же вы разорвали, Сергей Александрович!»
Молодая девица, Софья Константиновна, Приехавшая гостить к Нилусам в Оптину Пустынь, на исповеди пожаловалась Старцу, что, живя в чужом доме, она лишена возможности соблюдать посты. – «Ну, а зачем же вы теперь в пути в постный день соблазнились колбасой?» – спросил её Старец. С. К. ужаснулась: «Как мог это узнать Старец?»
Подобный случай произошёл с Софией Михайловной Лопухиной, урождённой Осоргиной. Она рассказывает, что в Оптину Пустынь она приехала 16-летней девицей. Её поразила тысячная толпа вокруг старческой «хибарки», как там назывались деревянные домики, где жили старцы493. Она встала на пень, чтобы взглянуть на Старца, когда он выйдет. Вскоре Старец показался и сразу её поманил. Он ввёл её в келью и рассказал ей всю её жизнь год за годом, перечисляя все её проступки, когда и где она их совершила, и назвал действующих лиц по их именам. А потом сказал: «Завтра ты придёшь ко мне и повторишь мне всё, что я тебе сказал. Я захотел тебя научить, как надо исповедоваться». Больше Софья Михайловна не была в Оптиной Пустыни. В следующий раз она увидела Старца, когда он остановился в Москве проездом в Голутвин. Он сильно постарел, осунулся, стал согбенным... Он сказал, что, видно. Бог его любит, если послал такое испытание. Прошёл год. Она уже вышла замуж за Лопухина. Старец скончался. Неожиданно её квартире раздался звонок: вошёл монах очень высокого роста. Он передал ей от покойного Батюшки две иконы: они по его распоряжению были положены в его гроб и завещаны ей и её двоюродной сестре С.Ф. Самариной. Со своей Казанской иконой Божией Матери Лопухина не расстаётся никогда. Исключительный случай был только тогда, когда она её дала мужу, сидевшему в тюрьме.
Третий случай о столь же чудесной исповеди произошёл в Голутвине с Николаем Архиповичем Жуковским, ныне преклонного возраста, но ещё здравствующим и живущим во Франции, также как здравствует С.М. Лопухина, которая дала полное разрешение на обнародование бывшего у неё общения со Старцем. (Сообщено монахиней Таисией.)494
Отец игумен Иннокентий (Павлов), положивший начало своего монашества в Оптиной с конца 1908 г., поведал нам о своей первой исповеди у Старца. В то время начальником Скита и старцем был о. Варсонофий. Из Бразилии, о. игумен (ныне покойный) писал: «Это был замечательный старец, имевший дар прозорливости, каковую я сам на себе испытал, когда он принимал меня в монастырь и первый раз исповедовал. Я онемел от ужаса, видя пред собою не человека, а ангела во плоти, который читает мои сокровеннейшие мысли, напоминает факты, которые я забыл, лиц, и проч. Я был одержим неземным страхом. Он меня ободрил и сказал: «Не бойся, это не я, грешный Варсонофий, а Бог мне открыл о тебе. При моей жизни никому не говори о том, что сейчас испытываешь, а после моей смерти можешь говорить«». О своём старце, о. Варсонофии, в письме от 16 сентября 1957 г. о. Иннокентий выразился ещё так: «Это был гигант духа. Без его совета и благословения и сам настоятель монастыря о. Ксенофонт ничего не делал, а о его духовных качествах и великом обаянии, которое он имел на всех своих духовных чад, можно судить по краткому выражению из надгробного слова: «Гиганта малыми деревцами не заменишь»».
Продолжая свою речь, о. Иннокентий говорил так: «В Оптиной во все посты, а в Великий – два раза, на первой и Страстной седмице, вся братия без исключения должна была говеть – исповедоваться и причащаться, а кто желает, особенно старики, – и чаще. Неотразимое, благодатное действие производила на всех его исповедь, и ещё так называемая исповедь-откровение помыслов, каковая в Оптиной установлена была по четвергам. Один раз в неделю, именно в четверг. Старец никого из мiрян не принимал, и этот день у него был назначен исключительно для монашествующей братии монастыря и Скита. Ангелоподобный Старец, облачённый в полумантию, в епитрахили и поручах, с великой любовью принимал каждого, не спеша задавал вопросы, выслушивая и давая наставления. При этом он имел совершенно одинаковое отношение как к старшим, так равно и к самым последним. Все ему были беззаветной любовью преданы, и он знал до тонкости душевное устроение каждого. Бывало, после исповеди или такого откровения помыслов какая бы скорбь, печаль и уныние ни угнетали душу – всё сменялось радостным настроением, и, бывало, летишь от Старца, как на крыльях, от радости и утешения. И действительно, это были незабываемые минуты не только для меня лично, но, как известно, и все его духовные чада испытывали подобное».
Монахине Таисии мы также обязаны [за] сообщение слышанных ею, ещё в бытность её в России, рассказов шамординской монахини Александры Гурко – тоже духовной дочери старца о. Варсонофия. В мiру она была помещицей Смоленской губернии. «Собрал однажды, – рассказывала мать Александра, – батюшка о. Варсонофий несколько монахинь, своих духовных дочерей, и повёл с нами беседу о брани с духами поднебесными. Меня почему-то посадил рядом с собой, даже настоял, чтобы я села поближе к нему. Во время беседы, в то время как Батюшка говорил о том, каким страхованиям бывают подвержены монашествующие, я вдруг увидела реально стоявшего неподалёку беса, столь ужасного видом, что я неистово закричала. Батюшка взял меня за руку и сказал: «Ну, что же, ты теперь знаешь?» Прочие же сёстры ничего не видели и не понимали того, что произошло».
Другой рассказ матери Александры был такой: «Однажды я присутствовала при служении о. Варсонофием Литургии. В этот раз мне пришлось увидеть и испытать нечто неописуемое. Батюшка был просветлён ярким светом. Он сам был как бы средоточием этого огня и испускал лучи. Лучом исходившего от него света было озарено лицо служившего с ним диакона.
После службы я была с другими монахинями у Батюшки. Он имел очень утомлённый вид. Обращаясь к одной из нас, он спросил её:
– Можешь ли ты сказать: «Слава Богу!»
Монахиня была озадачена этим вопросом и сказала:
– Ну, слава Богу...
– Да, разве так говорят «Слава Богу!» – воскликнул Батюшка.
Тогда я подошла к Батюшке и говорю:
– А я могу сказать! Слава Богу!!
– Слава Богу! Слава Богу! – радостно повторил Батюшка».
Вникая во все эти дивные свидетельства, так и рвётся из сердца: воистину, слава Богу!
Отец Иоанн Кронштадтский провидел духом в лице о. Варсонофия истинного подвижника. В воспоминаниях о. Василия Шустина передано, как о. Иоанн поцеловал в алтаре Андреевского собора в Кронштадте руку молодому офицеру, будущему старцу и схимнику.
Далее мы узнаём из проповеди архиепископа Феофана Полтавского, произнесённой им 21 августа 1929 г. в Болгарии, в городе Варне, о том, как о. Иоанн, явившись посмертно [некоему] Павлу Ильинову, посылает его для полного исцеления в Оптину Пустынь к старцу Варсонофию и этим самым прославляет его, указывая, что ему дан Богом дар чудотворения. Близкие чада Старца были уже не раз свидетелями этого дара. Вот пример. Чета Нилусов, Придя однажды на благословение к старцу Варсонофию, присутствовала при изгнании им беса из приведённого к нему человека. В этот раз потребовалось от Старца немало духовных сил. Бесноватый был в неистовой ярости, изрыгал на о. Варсонофия злейшую брань, называя его всё время полковником и готовый наброситься на него. Старец потом объяснил Нилусам, что это был редкий и трудный случай, когда пришлось иметь дело с бесом полуденным, который является одним из наиболее лютых и трудно изгоняемых. Об этом бесе упоминается в 90-м псалме в славянском тексте: «и сряща и беса полуденнаго». В русском переводе текст изменён, там сказано: «и заразы, приходящей в полдень».
История же Павла Ильинова такова495.
«Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа! Позде от бывшу, приведоша к Нему бесны многи: и изгна духи словом, и вся болящия исцели496 Такие слова присоединяет евангелист Матфей к своему повествованию в ныне чтенном Евангелии об исцелении расслабленного слуги капернаумского сотника. Могут спросить: а существуют ли «бесноватые» в настоящее время и если существуют, то возможно ли их исцеление?
На этот вопрос мы ответим не отвлечёнными рассуждениями, а изложением того, что действительно произошло в наши не столь отдалённые времена и чему современниками и свидетелями мы сами были.
В 1909 г. по всему Петербургу разнёсся слух о том, что 16-летний юноша Павел Ильинов, одержимый каким-то необъяснимым для науки недугом, привезён был к Литургии в Иоанновский Петроградский497 монастырь на Карповке и здесь чудесно исцелился у гробницы о. Иоанна Кронштадтского. Произошло это так. Во время Херувимской песни он вырвался из рук пятнадцати сильных мужчин, державших его, и затем пронёсся по воздуху над народом к западным вратам храма и у входа в храм упал без чувств. Бесчувственного его взяли и принесли к гробнице о. Иоанна. Здесь больной на краткое время очнулся, а затем крепко заснул. Во время сна явился ему о. Иоанн, дал наставление, исповедал и велел ехать в Валаамский монастырь.
Что происходило во сне? Больной, проснувшись, не хотел говорить об этом и если бы не отрывочные слова, сказанные вслух во время сна: «Отец Иоанн, прости, помолись, исполню», – то возможно, что больной всё скрыл бы. Но когда он услышал от окружающих его эти слова и понял, что они знают о происшедшем, всё открыл. Вот что произошло с ним. Он увидел о. Иоанна сидящим в кресле у своей гробницы. Отец Иоанн сказал ему: «Ты видишь меня в таком виде, в каком никто меня не видел. Служи по мне панихиды, как это установлено Церковью. Но Великому Богу угодно меня прославить. Придёт время, и по мне служить будут молебны»; затем дунул на больного, благословил его и добавил: «В своё время я скажу тебе, что нужно будет делать для полного исцеления». И после этих слов скрылся. Окружавшие видели в это время, как больной грыз зубами своими мраморную гробницу о. Иоанна и диким голосом кричал: «О, великий угодник и пророк Иоанн! Выхожу, выхожу... но не совсем»... Конечно, кричал это не больной, а обитавший в нём демон. После этого Павел уже не так страдал от своей болезни, но ещё не совсем выздоровел. В том же 1909 г. он переехал в Выборг, записался в послушники Валаамского монастыря и жил при архиерейском доме в г. Сердоболе (в имении Хюмпеля). Здесь он исполнял послушание на огороде и прислуживал в качестве чтеца при церкви. В 1911 г. 19 октября, в день памяти преподобного Иоанна Кронштадтского и тезоименитства о. Иоанна Кронштадтского, Господь благоволил явить новую милость Свою болящему Павлу через о. Иоанна.
На этот раз с ним произошло следующее. Вечером в этот день, после всенощного бдения, брат Павел во время чтения акафиста Божией Матери пришёл в состояние восхищения. Его духовному взору открылось дивное видение. Первоначально во главе явился о. Иоанн Кронштадтский с преподобным Иоанном Рыльским, затем – св. Павел Фивейский и св. Афанасий Афонский и множество других преподобных отцов. Все они приветствовали друг друга радостными возгласами: «Радуйся, Иоанне; радуйся, Павле; радуйся, Афанасие!..» И наконец за ними явилась Сама Богоматерь в неописуемой славе, при появлении Которой хор преподобных отцов торжественно воспел песнь «Взбранной Воеводе Победительная...» После этого о. Иоанн Кронштадтский подошёл к брату Павлу и сказал: «А теперь выйди из тела и душой последуй за нами». Весьма трудно было исполнить это повеление Павлу, но он исполнил его и последовал за святыми Отцами. «Они мне показывали, – говорил Павел, – первоначально райские обители и наслаждения, предназначенные для добродетельных, а затем мучения грешников. Как слава и блаженство праведников, так и мучения грешников не поддаются описанию. Когда было всё показано, о. Иоанн Кронштадтский стал наставлять меня, как жить, и для получения окончательного исцеления повелел мне вновь войти в своё тело и отправиться в Оптину Пустынь к старцу о. Варсонофию». Такими словами закончил своё повествование и виденном им в состоянии восхищения брат Павел.
В ноябре того же 1911 г. он ездил к о. Варсонофию в сопровождении валаамского иеродиакона, именем Варсонофия же. Старец был предупреждён о приезде больного, принял его, исповедал и причастил, и после этого последовало окончательное исцеление. До 1912 года исцелённый Павел, уже совершенно здоровый, жил по-прежнему в Сердоболе, а затем призван был к отбыванию воинской повинности. В 1914 г. участвовал в великой войне. Жив ли он в настоящее время или погиб во время этой войны и последовавшей за нею революции, – остаётся неизвестным. Но он через иеромонаха валаамского Варсонофия, некогда сопровождавшего его в Оптину Пустынь, переслал мне свои записки для обнародования их через десять лет после своего исцеления. Из этих написанных им собственноручно записок видно, какою болезнью болел он и по какой причине.
Во время пребывания своего в Москве Павел впал в тяжёлую нужду. Нигде он не мог найти работы для себя, и все близкие и знакомые отказались от него. Тяжёлая нужда доводила его до уныния и до отчаяния; неоднократно приходили ему мысли о самоубийстве. В одну из таких минут внезапно явился ему таинственный старец и сказал: «Я помогу тебе, если ты собственною кровию письменно удостоверишь, что будешь верен мне и здесь на земле, и по смерти твоей». – Кто же ты такой, чтобы мне верить в тебя и довериться тебе? – спросил Павел. – «Я тот самый, – ответил явившийся, – которого ненавидит ваша Церковь!» – «Хорошо, я буду верен тебе!» – заявил ослеплённый отчаянием юноша и дал требуемую подписку. – «Ну, а теперь ты должен сбросить со своей шеи лишнюю обузу», – сказал таинственный старец, и указал при этом на крест. Юноша снял крест и таким образом отрёкся от Христа и продал душу свою диаволу. За это отречение от Христа и предательство диаволу вселился в него злой дух, и с тех пор он стал бесноватым. От этого-то духа беснования и исцелил его о. Иоанн Кронштадтский, частью непосредственно, а отчасти через посредство Оптинского старца Варсонофия.
Из всего сказанного видно, что бесноватые или одержимые нечистыми духами существуют и в настоящее время. Духу беснования предаются они за нечестивую жизнь и особенно за грехи богоотречения и богохульства. Но существуют в настоящее время и праведники, угодившие Богу, которые имеют силу и власть изгонять злых духов. Величайшим из таких чудотворцев последнего времени является о. Иоанн Кронштадтский. Он настолько угодил Господу своею святою жизнью, что уже ныне числится в райских обителях в лике преподобных наряду со св. Антонием Великим, св. Павлом Фивейским, св. Афанасием Афонским и св. Иоанном Рыльским. Великому Богу угодно, – как он сам сказал, – в скором времени прославить его и на земле, как прославлен он уже на Небесах. Глубоко поучительное же повествование об отроке Павле помимо своего непосредственного значения имеет и более глубокий символический смысл. Этот бесноватый отрок прообразует собою нашу несчастную и многострадальную Россию. И она, несчастная, как этот отрок Павел, предана духу беснования за свои грехи и за своё нечестие. Предана не по причинам оставления её Богом, а по причине особенной любви Его к ней. Ибо егоже бо любит Господь, наказует: биет всякаго сына, егоже приемлет, да спасёт дух его498. Мы имеем на Небесах многочисленный сонм святых чудотворцев – и древних, и новых, имеющих власть над злыми духами. Будем усердно молиться, да избавится наша несчастная страна от насилия демонского. Лик преподобных молитвенников на Небесах возглавляет Сама Пречистая Богоматерь. Будем молиться и Ей: Пречистая Дево, яко имущая державу непобедимую, от всяких нас бед свободи, да зовем Ти: Радуйся, Невесто Неневестная! Аминь»499.
Мария Азанчевская
Первая поездка в Оптину Пустынь
В мае 1909 года одна наша знакомая предложила съездить в Киев, обещая свозить нас даром, так как муж её служит на Киево-Воронежской железной дороге. С радостью согласились мы с мамой на это предложение. Отъезд был назначен на 21 мая – день праздника Владимирской иконы Божией Матери и святых равноапостольных Константина и Елены.
Перед отъездом ходила я к знакомым прощаться. Пришла к Елене Сергеевне Петровской, рясофорной послушнице Серафимо-Дивеевского монастыря. Мы когда-то учились с ней в одной гимназии, но она была много старше меня, я очень её любила. В описываемое мной время она была проездом в Москве. Врач, найдя её крайне истощённой, отсылал её на кумыс. «Ах, Маруся, – сказала она, узнав о моём скором отъезде, – заезжайте вы из Киева в Оптину Пустынь. Говорят, какие там старцы дивные, особенно один, зовут его отец Варсонофий. Одна наша монахиня ездила, так на исповеди Батюшка открыл ей всю жизнь с шести лет. После этого она живёт телом в Дивееве, духом же постоянно пребывает в Оптиной. «Лицо его, – говорила она, – такое, что, глядя на него, наплачешься от умиления».
Меня, всегда любившую старцев, блаженных и вообще лиц, опытных в духовной жизни, и после отца Варнавы500 осиротевшую духовно, воодушевили слова Елены Сергеевны. Я стала умолять маму заехать из Киева в Оптину. Мама, вообще боявшаяся прозорливцев, отнеслась сочувственно к моей просьбе и согласилась на поездку в Пустынь.
21 мая мы выехали вечером в 9 часов 30 минут, а 23 мая в 7 часов утра приехали в Киев. Всё время в поезде и по приезде в Киев (а ступила я на эту землю со священным трепетом) мне припоминались слова Елены Сергеевны: «Заезжайте в Оптину».
В Киеве мы пробыли три дня с самыми лучшими чувствами. Я три раза была в пещерах, с благоговением молилась каждому угоднику, почивающему там, и молила их помочь мне своими молитвами на дальнейшем жизненном пути. Воистину помогли угодники Божии.
25 мая, в ночь, выехали мы из Киева и, расставшись со своими попутчицами в Сухиничах, пошли брать билет до Козельска, сильно волнуясь, так как денег у нас было очень-очень мало. Но, к нашей радости, билет стоил недорого.
В Сухиничах нам пришлось ночевать на вокзале. Поезд, идущий через Козельск, приходил утром, а мы приехали в Сухиничи часа в 2 ночи. Кое-как прикорнув на сдвинутых стульях, дожили до утра. От Сухиничей до Козельска поезд идёт час с небольшим. Я волновалась невообразимо, чего только ни передумала за это время. Больше всего боялась исповеди. Я в Киеве не стала говеть именно из-за того, чтобы исповедаться в Оптиной. Около 9 часов утра приехали в Козельск. Порядочно поторговавшись с тамошними извозчиками, увидевшими в нас новичков, мы, наконец, взобрались в какой-то трескучий экипаж.
Дорога около станции была отвратительна вследствие обильных весенних дождей. Но через полуверсты началась песчаная почва, дорога выровнялась. До города две версты шли полями и лугами. Козельск показался мне скорее небольшим селом, чем городом. На всё смотрела я с большим любопытством.
Вот въехали мы на высокую гору, и извозчик, указывая вдаль рукой, сказал: «А вот и Оптина! Изволите видеть?» Версты за две взору открылась высокая гора, покрытая густым сосновым лесом, а на его опушке красиво расположился белый-белый монастырь. У меня захватило дух – так вот где, быть может, моё спасение! Подобное чувство испытывала я, подходя шесть лет тому назад к Серафимо-Дивеевскому монастырю, в который так жаждала вступить.
Доехали до парома, находящегося на реке Жиздре у самого монастыря. Монах-перевозчик сказал нам, что из-за сильного разлива реки ходит только пешеходный паром – маленький. Расставшись с извозчиком, мы в сильном волнении взошли на паром. За речкой сразу начинался небольшой, но крутой подъём в монастырскую гору.
Увидев гостиницу у монастырских ворот, мы направились в неё. Навстречу вышел старенький монах, гостинник отец Гервасий, который, вместо того, чтобы дать нам номерок, начал рассказывать, что у него в гостях кучер и что они пьют чай. Насилу удалось нам попасть в номер. В гостинице недавно был ремонт, и сильно пахло краской. Маме делалось дурно от этого запаха, и мы попросили перевести нас вниз, где было очень грязно, затхло и сыро, но не было одуряющего запаха. Положив свои вещи, умывшись наскоро, мы отправились в церковь. Пришли к Евангелию на поздней обедне. Читалось об укрощении Спасителем бури. Вся обстановка, при которой совершалось богослужение, сразу привлекла к себе. Небольшой храм, носящий громкое название Введенский собор, деревянные полы, немного золота и украшений, стройное, «от души» пение монахов и истовая неспешная служба пленили меня.
После обедни я повела маму и моего брата Серафима на могилки старцев. Помолившись и сразу полюбив эти могилки, я обратила внимание на баб, идущих в одном направлении. «Пойдём туда, это, верно, келья отца Анатолия»501, – сказала я. Мы пошли – и не ошиблись. Народу дожидалось много. Тотчас же подошёл к нам келейник отца Анатолия отец Василий, у которого были хорошие, умные, вдумчивые глаза: «Откуда вы, рабы Божии?» Сказали. «Батюшка сейчас выйдет». И действительно, почти тотчас вышел сам отец Анатолий – маленький, худенький, очень подвижный, с необычайно благим, ласковым лицом.
Благословив нас, тотчас взял в келью. Это небольшая четырёхугольная комнатка, в переднем углу – божница, по стенам иконы, среди них очень большая Казанская икона Божией Матери, направо от божницы – диван и кресло, налево – стол с массой листков и книжечек и шкаф с книгами и деревянными изделиями оптинских монахов.
Усадив маму и Серафима на диван, а меня в кресло. Батюшка начал расспрашивать, откуда мы, чем занимаемся. Мама стала говорить о желании Серафима быть священником. «Но слишком он резв, – прибавила она, – боюсь, что ничего из этого не выйдет».
– А владыка Трифон502 – уж он ли не был резв, а монахом сделался. Это ничего не значит.
– А дочь вот всё в монастырь собирается.
– В монастырь? – обратился ко мне Батюшка. – В какой же?
Я ответила неопределённо.
– Только не спеши и ни в Дивеево, ни в Шамордино не ходи – многолюдны очень. А вот вёрстах в ста отсюда община есть «Отрада и утешение»503 или близ Москвы – Головин монастырь504, Аносина пустынь505. Бывала там когда-нибудь?
– Как же, Батюшка, бывала.
– Отец Александр Пшеничников основывает общину, к нему можешь поступить. Только не спеши. Я вот ушёл рано, а мать пришла и назад взяла. Так до 31 года и жил в мiру. У нас торговля была своя красным товаром... Вы погостите у нас, поговеете?
– Да, Батюшка.
– Ну вот, приходите часика в два исповедоваться, а сейчас я вам листочков дам.
И начал нас Батюшка щедро оделять листочками и книжечками. Хорошо помню, как подал мне Батюшка книжечку в жёлтой обложке «Молчать и не осуждать – труда нет, а пользы много» со словами: «Не читала этой книжечки никогда? Ну, вот прочти, хорошая книжечка». Мне, по моему злому языку, эта книга попала не в бровь, а прямо в глаз.
Ушли мы от Батюшки; очень мирно было на душе после посещения. Пошли прямо в Скит, он стоит в 120 саженях от монастыря. Расположен в чудном лесу с высокими прямыми соснами. Ведёт к нему дорожка, выложенная щебнем и усыпанная жёлтым песком. Дорожка сделала три изгиба, и перед нами появился Скит.
Не могу сказать, как я обрадовалась, увидев его. Чем-то близким, родным повеяло от него. Небольшая колокольня над Святыми воротами, вход в Скит весь расписан изображениями святых угодников, а по обеим сторонам от колокольни – бедненькие хибарочки, совершенно одинаковые. Всё это пленило меня.
Узнали мы, что направо стоит бывшая хибарочка отца Амвросия, а теперь живёт в ней старец-схимонах [иеросхимонах] отец Иосиф, бывший келейник отца Амвросия, как и отец Анатолий.
В эти часы Старец принимал, и мы вошли в хибарочку. Она оказалась очень вместительной и состояла из нескольких комнаток и коридорчиков. Скоро подошёл к нам келейник отец Зосима, спросил, откуда мы, и минут через пять он позвал нас к Батюшке.
С трепетом вошли мы в бывшую приёмную отца Амвросия. Там на диванчике лежал отец Иосиф. При виде нас он поднялся навстречу для благословения. Батюшка был очень слаб, едва держался на ногах и был жёлтый, как воск. «Вы хотите спросить о чём-нибудь?» – сказал Батюшка. К этому мы вовсе не были готовы, все мысли были заняты одним: скорее бы к отцу Варсонофию. «Нет, Батюшка, мы только за благословением», – ответила я, и мы поспешили удалиться. Было очень неловко...
Вышли из хибарочки, подходим к другой, налево от ворот Скита. Дверь заперта. Привратник, отец Алексей, нам сообщает: «Здесь живёт отец Варсонофий, он принимает с двух часов, да сейчас его всё равно нету, он недалече, в десяти вёрстах отсюда, и приедет в воскресенье, никак не раньше».
Как гром грянуло это известие, сразу померк яркий солнечный день, сердце сжалось.
– А может, он раньше приедет? – несмело обратилась я к привратнику.
– Может, и раньше, только навряд, не велел раньше ждать. Да вы поживите у нас, здесь хорошо.
– Хорошо-то очень, слов нет, да только нам необходимо в пятницу уехать.
– Ну, в случае, если он приедет, я приду вам скажу. Где вы остановились? Может, на ваше счастье и раньше вернётся. Вы откуда сами-то?
Разговорились. Отец Алексий, оказывается, в Москве 35 лет торговал мясом, а схоронив жену, пришёл для спасения души в Оптину. У него сын и дочь служат в Москве. Говорил отец Алексий, а у меня не было сил слушать, так бы и влетела в хибарочку Батюшки, чувствовало сердце, что близко моё спасение.
В это время враг не дремал. У меня нестерпимо разболелись зубы и во всё моё пребывание в Оптиной не давали мне покоя. Делать было нечего, пошли домой, пообедали и отправились бродить по монастырю. Зашли в иконную лавку и познакомились с чудным монахом, отцом Пименом. Он, оказывается, предан батюшке Варсонофию донельзя, любит его всем сердцем. Первые сведения о Батюшке мы получили от него. В общем, день без Батюшки провели не лучшим образом, да ещё зубы не давали мне покоя. В час ночи разбудили нас к утрене. После дороги в Киев и обратно и нескольких почти бессонных ночей служба эта показалась нам необычайно тяжёлой. Продолжалась она три часа с небольшим. После обедни опять пришли к Скиту в тайной надежде, что Батюшка вернулся, но там всё было таинственно-безмолвно.
На скитской дорожке сидел безногий нищий Зиновий. Он нам подтвердил, что Батюшки нет, и не ждут его раньше воскресенья, да и то ещё неизвестно. Грустные, мы пошли обратно и тут от кого-то узнали, что в Оптиной принято собороваться. Мы обрадовались и пошли к отцу Анатолию. Отец Василий послал нас обедать. «А к 12 часам приходите, – прибавил он, – будете собороваться».
Так и сделали. Собралось нас двенадцать человек. Хорошая служба, новые чувства волновали меня: Господь сподобил не только увидеть, чего раньше мне не удавалось, но и на себе испытать это Таинство. Продолжалось оно полтора часа. Отец Анатолий весь светился во время соборования, хорош был и отец Василий.
В тот же день мы решили исповедоваться. Ничего-то мы тогда не знали, как дети самые неразумные. Ели рыбу, к службам ходили не ко всем и всё в этом роде. В третьем часу пришли на исповедь. Да, забыла сказать, что отец Анатолий благословил нас деревянными иконочками: меня, по моему выбору, – святой великомученицы Варвары, маму – Казанской [иконой] Божией Матери, а Серафима – святителей Тихона Задонского и Митрофана Воронежского.
Исповедовалось нас семь человек. Батюшка взял меня за руку, подвёл к божнице, приказал встать на колени и читать вслух общую исповедь. После неё оставили меня одну, а все вышли. Я стояла на коленях, а Батюшка сидел.
– Душа и тело здоровы? – Спросил он.
– Да.
– Ну вот и слава Богу!
И начал опять говорить о различных монастырях и быстро отпустил меня. Ушла мало удовлетворённая. Мои вышли с исповеди тоже быстро.
День прошёл в тоске без батюшки отца Варсонофия и в мучительной зубной боли. Вечером была сильная гроза. Опять разбудили нас на утреню. У мамы разыгралась жестокая мигрень, и она решила причащаться с Серафимом за поздней обедней, а я одна осталась за ранней. Было это в пятницу 29 мая, в день празднования в честь икон Божией Матери «Недремлющее Око» и «Споручница грешных» в церкви преподобной Марии Египетской.
После причастия я не испытала большой духовной радости, очень устала и ничего лучшего не придумала, как прийти и лечь спать, пока будет идти поздняя обедня, за которой мои должны были причаститься. К концу обедни проснулась и пошла встречать своих. А они, оказалось, уже успели отстоять обедню, причаститься и сбегать в Скит, где им, к великой для меня радости, сказали, что отец Варсонофий совершенно неожиданно для всех вернулся.
Едва мы уселись попить чаю, за дверью послышалась молитва: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас». – «Аминь», – ответили мы, и вошёл отец Алексий. Помолился не спеша и, обратившись к нам, также не спеша произнёс: «Приехал отец Варсонофий, уж я ему про вас сказал, говорю, московские вас тут дожидаются. Спросил фамилию, а я не знаю. «Ну, хорошо, – сказал, – пусть придут в два часа». А вы лучше пораньше придите». Стали мы угощать отца Алексия чаем, но он отказался и быстро ушёл.
Не знаю, не помню даже, как дождалась я двух часов, как пришла в Скит и как вступила в хибарку, гостеприимно на этот раз открытую. Первая комнатка, со многими иконами и большим портретом отца Амвросия в гробу, предназначена для нищих. Затем полутёмный коридор с двумя маленькими окошечками – посетителям для ожидания. При входе в него, налево, – моленная.
А прямо из коридора – маленькая комнатка с дивной, очень древней Тихвинской иконой Божией Матери, с множеством икон, поучительных картин, портретов, видов и т. д. В этой же комнатке стоял шкаф с книгами, лавочки и старенькое кресло возле Тихвинской иконы. В ней Батюшка принимал посетителей.
Вышел келейник, брат Никита, очень юный, с необыкновенно ясным, одухотворённым лицом и длинными, кудрявыми волосами.
Спросил, откуда мы, и попросил подождать. Ждали минут двадцать. Первым к Тихвинской стоял Серафим, потом я, потом мама и дальше человек семь. Все замерли в ожидании, и вдруг... вышел Батюшка.
Я остолбенела, никогда и в голову не приходило, что удостоит Господь увидеть такого подвижника лицом к лицу, и не только увидеть, но и стать одной из его духовных дочерей.
Высокого роста, светлый, прямой, в очках, с дивными темными глазами. Посмотрел сразу на весь народ и подошёл к первому, то есть к Серафиму.
– Как твоё святое имя?
– Серафим.
– Вот какое хорошее имя! – взял его за голову. – Ну, желаю тебе Ангелом быть и в будущем.
Благословил меня. «Как твоё святое имя?» – «Мария». «Как ваше святое имя», – обратился к маме. – «Евгения»... И пошёл Батюшка дальше благословлять народ.
У меня от одной дивеевской монахини был фунт чаю и письмо для передачи отцу Варсонофию. Я решилась их передать, когда Батюшка пойдёт назад, так и сделала. Батюшка остановился, а я подумала: небось Батюшка рад чайку.
– Как её зовут?
– Не знаю, Батюшка, мне это через другую монахиню передали.
– Спаси её Господи, только чай ведь не мне, а на святую обитель, да, на святую обитель.
От этих слов у меня подкосились ноги, я почувствовала прозорливость Старца. Взял Батюшка у меня свёрток и ушёл в мужскую половину. Вышел снова брат Никита и сказал: «Батюшка ушёл исповедовать братию, выйдет часа через полтора, потрудитесь подождать».
Тут восстал во мне враг. Подойдя к маме, я твёрдо сказала:
– Ждать я не буду, ухожу к отцу Анатолию благословиться на отъезд и пойду собираться в номер.
– А я останусь, – говорит мама, – останься и ты!
– Ни за что!
– Но почему же? Ты так мечтала о поездке в Оптину, ты просто боишься.
– Нисколько, но и говорить мне не о чем. Я говела, соборовалась, что ещё остаётся?
Я спешно вышла. Враг гнал меня что было силы. Со мной пошёл и Серафим. Стали рассуждать, кто лучше: отец Варсонофий или отец Анатолий, и решили, что, конечно, первый. «Не правда ли, – говорила я в умилении, – отец Варсонофий точно Ангел Господень видом». Сама иду и ликую, неизвестно отчего, а мелкая дрожь так и пробирает меня до костей.
Пришли к отцу Анатолию. У него народу, как никогда, едва нашли местечко сесть и просидели с трёх часов до половины шестого. Уже отзвонили к вечерне, когда мне удалось подойти к Батюшке. Серафим же, пробыв со мной часа полтора, ушёл к маме и не возвращался.
– Благословите, Батюшка, мы сегодня уезжаем!
Ни слова не говоря, взял меня отец Анатолий за руку и как подтолкнёт к выходу:
– Ступай, ступай в церковь.
И ушёл к себе. Я подумала, подумала, да и пошла в церковь, а очень не хотелось. Стоять пришлось почти два часа, молиться не могла, стояла и думала: только бы скорее служба кончилась. Думала и о том, что если бы отец Варсонофий был так прозорлив, как говорят, то и в церковь прислал бы за мной. И тут же я укорила себя за вечную гордость и самомнение. В конце службы прибежал Серафим.
– Скорее иди, отец Варсонофий тебя зовёт.
– Как зовёт? Меня прислал сюда отец Анатолий, мой духовник, и я должна стоять службу.
Сказано это было мною вовсе не из послушания, а из желания как можно дольше не идти к отцу Варсонофию.
Немного погодя пришла поспешно мама и также начала меня торопить к отцу Варсонофию. В это время кончилась вечерня, и мы отправились в Скит. Думаю, что не ошибусь, сказав, что легче было бы мне идти по раскалённым угольям, чем к Батюшке. Боги делали шаг вперёд и два назад. Шли мы очень долго. По дороге выяснилось, что Батюшка, выйдя, стал принимать народ, всячески обходя маму, которая хотела поговорить исключительно о житейских делах. Так продолжалось до прихода Серафима, к которому Батюшка обратился со словами: «Где мама?» Серафим побежал за мамой, сидевшей на лавочке у Скита, и позвал её.
Батюшка принял их обоих вместе и, откинув волосы со лба Серафима, сказал: «Созерцательный ум, учится хорошо, а с математикой плохо». И начал советовать маме, как ему заниматься. Затем, когда мама заикнулась, чтобы остаться одной, Батюшка сказал ей: «Выйдите, пожалуйста, я хочу с Серафимчиком поближе познакомиться». И, оставив Серафима одного, 40 минут говорил с ним, проведя дополнительную исповедь, открыв ему неисповеданные грехи.
Отпуская Серафима, Батюшка попросил: «Сходи за сестрёнкой, она в церкви, позови её, мне ей нужно сказать кое-что важное, а то завтра, может быть, будет уже поздно». Серафим сказал, что я у отца Анатолия, но Батюшка строго подтвердил: «Она в церкви». Серафим, всё ещё сомневаясь, забежал к отцу Анатолию, где и узнал, что я действительно в церкви.
Мама, по выходе Серафима от Батюшки, снова стала проситься к нему, на что получила такой ответ: «Да ведь я сказал Серафимчику, чтобы он сходил за сестрой, мне с ней нужно поговорить». После этих слов мама перестала проситься и пошла за мной.
Дошли мы до Скита. Враг всячески отвлекал меня и внушал уйти, но, перекрестившись, я твёрдо вступила в хибарку. Мама осталась на скамейке у Скита, Серафим вошёл со мной. В коридорчике была, кажется, только одна монашка, которая поспешила сказать: «Батюшка, барышня, которую вы звали, пришла». «Я знаю, – просто ответил отец Варсонофий и, обратясь ко мне, сказал: – Войди в келью».
Я прошла к Тихвинской, а Батюшка несколько минут помедлил. Перекрестилась я на икону Царицы Небесной и замерла, хотя и старалась себя уверить, что Батюшка будет говорить со мной относительно письма и чая от дивеевской монахини. Это я внушила себе ещё по дороге в Скит.
Вошёл Батюшка, я стояла посреди кельи. Пройдя мимо меня и подойдя к столу, он начал на нём что-то передвигать и, стоя ко мне спиной, спросил:
– Ведь это ты, кажется, передала мне чай от дивеевской монахини?
– Да, я. Батюшка.
– Как же ты не знаешь её имени?
– Да я получила этот чай от своей подруги, монахини, она сейчас в Москве, её посылают на кумыс.
– Что с ней?
– Очень слабые лёгкие, опасаются чахотки.
– Так, значит, дивеевская монахиня просила твою подругу как-нибудь передать в Оптину чай, а подруга отдала тебе?
– Да, Батюшка.
Помолчали. Потом Батюшка подошёл к Тихвинской и сел в кресло.
– Подойди ближе.
Я робко подошла.
– Встань на коленочки.
Я смутилась, думаю, зачем это, только старцы на исповеди приказывают становиться на колени. А Батюшка как засмеётся, узнав мою мысль:
– У нас правило такое: мы сидим, а около нас, по смирению, становятся на коленочки.
Я так прямо и рухнула, не то что встала.
– Поближе, поближе, ещё поближе.
Встала я совсем близко, даже глаза пришлось отвести – так близко оказалась я от батюшкиного лица. Взял Батюшка меня за оба плеча, посмотрел на меня безгранично ласково, как никто и никогда на меня не смотрел, и произнёс:
– Дитя моё милое, дитя моё сладкое, деточка моя драгоценная! Тебе двадцать шесть лет?
– Да, Батюшка, – снова изумилась я.
– И сколько страданий ты видела в жизни! – И крепко-крепко прижал меня к себе. – Ты так молода, и целое море слёз вылила ты за такую короткую жизнь.
И опять крепко прижал меня. Я почувствовала, что сердце моё тает и во мне творится что-то необъяснимое. Вся душа моя потянулась к Батюшке, я почувствовала, что это именно то, о чём я молилась всю жизнь, это именно такой человек, который сам откроет мою душу.
– Да, – продолжал Батюшка, – тебе двадцать шесть... Сколько тебе было четырнадцать лет тому назад?
– Двенадцать, – ответила я, секунду подумав.
– Верно. И с этого года у тебя появились грехи, которые ты стала скрывать на исповеди. Хочешь, я скажу тебе их?
– Скажите, Батюшка, – несмело ответила я. Тогда Батюшка начал по годам и даже по месяцам говорить мне о моих грехах так, будто читал их по раскрытой книге. Были случаи, когда он не указывал прямо на грехи, а спрашивал, помню ли я то-то. Я отвечала: «Этого не могло быть. Батюшка, я точно знаю». Тогда Старец кротко указывал мне на сердце, говоря: «Неужели ты думаешь, что я знаю это хуже тебя, я ведь лучше тебя вижу всю твою душу». И после таких слов я мгновенно вспоминала грех. Только один случай на восемнадцатом году не могла припомнить, и его Батюшка пока оставил.
Исповедь, таким образом, шла минут 25. Я была совершенно уничтожена, уничтожена сознанием своей величайшей греховности и сознанием, какой великий человек передо мной. Как осторожно открывал он мои грехи, как боялся, очевидно, сделать больно и в то же время как властно и сурово обличал в них. Когда видел, что я жестоко страдаю, придвигал своё ухо к моему рту близко-близко, чтобы я только шепнула: «Да». Или так же тихо говорил мне на ухо что-нибудь особенно страшное.
– Всю жизнь ты должна быть благодарна Господу, приведшему тебя к нам, в Оптину. Я даже не знаю, за что так милосерд к тебе Господь? Могла бы ты теперь умереть?
– Конечно, Батюшка.
– И ты пошла бы знаешь куда? Прямо в ад. – Так всё во мне и заледенело. А я ведь в своём самомнении думала, что выделяюсь среди всех своей христианской жизнью.
Боже, какое ослепление, какая слепота духовная!
– Встань, дитя моё!
Я встала, подошла к аналою.
– Повтори за мною: Сердце чисто созижди во мне, Боже, и дух прав обнови во утробе моей. Откуда эти слова?
– Из 50-го псалма.
– Ты будешь читать этот псалом утром и вечером ежедневно. Какая икона перед тобой?
– Царицы Небесной.
– А какая её икона?
Я промолчала, не могла разглядеть.
– Тихвинская. Повтори за мной молитву. – Я начала повторять. Молитва, очевидно, была составлена самим отцом Варсонофием. Я знаю, что она была покаянная, что я просила у Бога помощи в дальнейшем, что обещала исправиться, но по мере произнесения молитвы я забывала её первые слова. Когда я наклонила голову, и Батюшка накрыл меня епитрахилью и стал читать разрешительную молитву, я почувствовала, что с меня сваливается такая неимоверная тяжесть, мне делается так легко, что даже непривычно. Точно я была набита какой-то гнилью, трухой – и меня вытрясли. Я не выдержала и разрыдалась...
Плакала так, что думала – захлебнусь, утону в слезах. Целовать крест не могла, и как была с опущенной под епитрахилью головой, так и осталась. Батюшка поднёс крест совсем близко. Затем, взяв меня за руку, сказал:
– Больше этих грехов ты не будешь открывать на исповеди никому, они прощены там, – и он указал рукой на небо.
Я плакала всё сильнее.
– Разве, дитя моё, ты не рада, что всё так случилось, и Господь открыл мне твои грехи?
– Я страшно рада, Батюшка, я всю жизнь молилась о послании мне такого человека и к вам за этим ехала.
– Ну вот Господь и услышал твою молитву.
– Батюшка, мы приехали в Оптину, вас не было, и пришлось мне исповедоваться у отца Анатолия.
– А он лечил тебя? – Я не поняла. – Я спрашиваю, он лечил тебя, он иногда кладёт руку на голову.
– Нет, Батюшка.
– Ты знаешь, я должен был приехать завтра, но почувствовал, что есть погибающие души, и для вас приехал сегодня.
Я начала целовать ему руки, плечики, а он начал меня благословлять и ласково прижимать к груди. Я от слёз не могла поднять головы. Батюшка дунул мне в лоб, как бы изгоняя оставшуюся грязь.
– Подними голову, детка, дай мне взглянуть на твои глазки.
Они так распухли от слёз, что и на свет-то смотреть едва могли.
– Как расположилось моё сердце к тебе, как полюбил я тебя, и сам не знаю за что... Бог готовит тебя к чему-то великому. Пошли рубль в Петербург, выпиши книгу «Блаженная Моника»506 из магазина Тузова, автор её известен. Книга очень хорошая, прочтёшь – не пожалеешь, точно для тебя написана, там себя увидишь, вся ты там.
Потом Батюшка начал расспрашивать о моей службе, о жалованье, о разных житейских делах. Потом опять начал говорить:
– За что, за что я так полюбил тебя с первого взгляда? И ведь твоя душа расположилась ко мне.
От слёз, умиления, радости я едва могла ответить утвердительно и принялась снова обцеловывать батюшкины ручки.
– После всего, что Господь открыл мне про тебя, ты захочешь прославлять меня как святого – этого не должно быть, слышишь? Я – человек грешный. Ты никому не скажешь, что я открыл тебе на исповеди, и маме не будешь говорить. А станет мама спрашивать, отчего плакала, скажешь, исповедовал батюшка, говорили по душам, ну о грехах и поплакала. Много-много есть из твоих подруг, гибнущих именно потому, что не говорят на исповеди, а есть одна из твоих знакомых, имени её не знаю, но есть одна, близка её погибель, её нужно спасти. Так ты всех посылай в Оптину помолиться и ко мне направляй: зайдите, мол, к отцу Варсонофию на благословение, а уж моё дело спасать. Был у меня твой братишка Серафимчик, полюбил я его, понравился он мне, хороший мальчик, и я ему, кажется, тоже приглянулся. Не говорил он ничего?
– Как же, батюшка, очень вы ему понравились, мы с ним всё говорили, как хорош батюшка Варсонофий! – Крепко-крепко прижал меня Старец:
– Сокровище моё, дитя моё драгоценное, ребёночек Божий, помоги и спаси тебя Господь!
Много-много раз благословил меня Батюшка и отпустил. Вышла я в коридорчик, никого нет, прошла к нищим – тоже пусто, приткнулась я там к стене и принялась плакать. Потом мне стало страшно, что я осталась здесь, когда Батюшка велел идти. Помолившись, я вышла из хибарочки.
Мама, сидевшая с Серафимом и монахиней на лавочке близ Скита, увидев меня плачущей, быстро подбежала ко мне.
– В монастырь велел идти?
– Нет, нет, и речи об этом не было, а только никогда я не думала, что увижу такую святость, – сквозь рыдания я едва могла вымолвить, сразу же забыв наставления Батюшки никому не прославлять его.
Кое-что сквозь слёзы я стала передавать своим, и мы незаметно подошли к восточным монастырским воротам, где встретился нам отец Пимен. Низко поклонившись мне, он сказал: «От старца Варсонофия идёте, вижу, поздравляю вас с радостью. Плачется, значит, всё хорошо, помоги вам Господи!»
Расставшись с ним, я сказала маме:
– Походим немного по лесу, пока я успокоюсь, неудобно идти такой заплаканной. Мы останемся ещё на завтра, я не могу уехать, не повидав Батюшку ещё раз.
Мама, которая безмерно скорбела о том, что Батюшка не взял её, невзирая на усиленные просьбы, сказала:
– Я сама хочу непременно остаться, может быть, завтра Батюшка возьмёт и меня.
– И ещё, – продолжала я, – я согласна жить впроголодь, лишь бы на денёк выбраться сюда.
– И это устроим, – сказала мама, – на недельку приедешь в июле.
Не чувствовала я тогда, что это – моя духовная родина и буду я здесь часто и подолгу.
Мы вернулись в гостиницу. Есть я ничего не могла, спала тоже плохо. На другой день едва дождалась двух часов.
Богомольцев-интеллигентов в это время было порядочно, и буквально все, накануне видевшие отношение к нам Батюшки считали своим долгом если уж не поговорить с нами, то хотя бы посмотреть и пошептаться друг с другом, когда проходили мимо. А некоторые просто подходили и просили записать адрес.
Удалось мне узнать, что Батюшка очень любит цветы, и решила набрать ему букет ландышей, которые были в самом цвету. Собирал ландыши и Серафим. Пришли в два часа к Батюшке. Я не хотела идти во второй коридорчик, но брат Никита сказал, что первая комната для нищих. Тогда я вошла во вторую комнату и стала в самый скромный тёмный уголок.
Взоры всех поминутно обращались на нас. Мама стояла ближе к окну. Серафим – напротив меня. Батюшка скоро вышел и ещё на пороге, обведя всех взглядом и увидев меня, ласково-ласково улыбнулся, на что я ответила тем же. Точно Батюшка радовался тому, что вчерашняя беседа так быстро дала плод.
Благословляя маму. Батюшка тихо произнёс: «Мир вам», так что никто из стоящих рядом не слыхал этого. Подойдя ко мне, Батюшка, крепко и широко благословляя меня, произнёс:
– Мир и спасение тебе, когда же в Оптину приедешь?
– Батюшка, мне бы хоть совсем не уезжать!
– Как, а разве ты забыла, что до половины лета у тебя есть занятия в Москве?
– Да, Батюшка, так когда же приехать?
– Ну, может, в сентябре я жив буду... – Как я начала плакать!
– Что ты? Что ты? Жив буду, и в Рождество приедешь, и на будущее лето приедешь – всё жив буду.
– Так благословите приехать в июле, как занятия у меня кончатся.
– Бог благословит. Хорошо, приезжай в июле и проживёшь у нас месяц. Рады будем, очень рады будем.
Батюшка прежде всего взял Серафима к Тихвинской, где заставил его помолиться и потом дал ему девятичинную просфору, сказав: «Давно для тебя приготовлена». Серафим, в свою очередь, отдал Батюшке цветы.
Вернувшись от нищих, Батюшка замедлил около меня шаги, и я, воспользовавшись удобной минутой, подала ему букет.
– Батюшка, возьмите от меня цветы.
– Спаси тебя Господи, где ты набрала, у нас?
– Да, Батюшка.
– В каком месте?
– За Скитом.
– Видишь, какая у нас благодать!
– Да, Батюшка, уж и не говорите.
Взяв букет. Батюшка опять обратился к Серафиму:
– Серафимчик, ты приезжай летом, сестрёнка-то собирается, и тебе рады будем.
– Приеду, Батюшка, – с радостью объявил Серафим.
Затем Батюшка подошёл к Тихвинской, а я, желая посмотреть, что будет с моими ландышами, подошла поближе к двери. Не спеша Батюшка поставил цветы в воду, потом, взяв со стола хорошенькую корзиночку с восковыми цветами, направился опять к нам. Я в гордости своей решила, что эта корзиночка предназначена мне, но Батюшка прошёл мимо. У меня тотчас начались укоры в душе: «Ты всегда отличалась самомнением, какое сокровище выискалось, чтобы такие подарки получать?». Но всё-таки оказалось, что любвеобилие Батюшки безгранично. Подойдя к моему прежнему месту, Батюшка спросил Серафима: «А где же сестрёнка?»
– Я здесь, Батюшка.
Подошёл ко мне великий Старец и просто сказал, подавая корзиночку: «Возьми на память обо мне». Я принялась целовать его драгоценные ручки. Потом Батюшка сказал, крепко-крепко благословляя меня:
«Помни, кто надеется на Бога, тот не бывает посрамлён никогда».
Низко поклонился мне Батюшка и, не оборачиваясь более лицом к народу, прошёл к Тихвинской и запер за собой дверь, меня толпа буквально вынесла волной из хибарки.
Утешенная, очищенная и безгранично счастливая, несмотря на нестерпимую зубную боль, пошла я в номер собираться. На вокзал мы пошли пешком. На первый поезд опоздали – и пришлось три часа ждать. Наконец доехав до Тихоновой пустыни507, пошли за бесплатным билетом, который наша знакомая должна была оставить у кассирши. Каков же был наш ужас, когда мы узнали, что билетов для нас нет, а до Москвы осталось 159 вёрст. Денег у нас на троих – 1 рубль 10 копеек. Обратились к кассиру, и он попросил обер-кондуктора довезти нас до 40-й версты, где служил начальником господин, обещавший дать нам билеты. Но накануне он уехал в Москву и не возвратился. Что делать? Хоть пешком иди! На наше счастье обер-кондуктор оказался милым и любезным человеком и позволил доехать до Москвы бесплатно...
Так молитвами великих живых и мёртвых старцев чудесно совершилось моё духовное возрождение.
Богу нашему слава! Аминь.
Послушница Елена Шамонина
Воспоминания о Батюшке
Первый раз увидела я батюшку о. Варсонофия в 1907 году и никогда не забуду этой первой встречи.
Моей поездке в Оптину предшествовали всем памятные события 1905–1906 годов, так страшно перевернувшие столько умов, сбившие с толку многих, казалось бы, и не слабых голов. Меня же эти годы застали девятнадцатилетней курсисткой, человеком с понятиями неустановившимися, мировоззрением несоставленным и головой, набитой писаниями русских и иностранных авторов, каких было много в те времена на тему: «Свобода слова, печати, веры и прочих свобод». Долго кидалась я от человека к человеку, от книги к книге, от Толстого к Бебелю, от обоих к епископу Феофану, оттуда к писаниям лиц, пытавшихся самые ужасные разрушительные идеи совместить с евангельским учением, – и ни на чём не могла остановиться, ни в чём не находила успокоения и точки опоры. Сколько раз пыталась я заставить себя поверить какому-нибудь учению, привлекавшему сотни последователей, – но стоило только сопоставить его с прекрасным образом Христа Спасителя, каким я Его представляла с детства, – и все «идеи» рассыпались в прах: нет, здесь Спасителя нет, эти мысли, эти взгляды Он не благословил бы... И опять начинались поиски, опять томление духа, опять кидание от книги к книге, от человека к человеку.
Доходила даже до такого состояния, что обращалась к Богу, молясь о помощи, о свете, об избавлении от охватившей меня тьмы, – света всё не было. Только изредка, как яркий луч в темноте, как проблеск чистого неба среди грозных туч, мелькало воспоминание, как почти ещё ребёнком была я в Сарове, и вот образ отца Серафима с его радостной любовью, – он манил меня к себе. Но ведь о. Серафим давно умер, а теперь разве может быть такая или подобная ему личность? Теперь всё ценится на деньги, и кому нужна моя бедная голова, запутавшаяся в мыслях, учениях, моя душа, плачущая по чему-то, ей самой не понятному? Да и как заговорить о своём томлении с кем бы то ни было? Кто поймёт меня, когда я сама себя не понимаю? Да и о. Серафим был монах, а что такое теперь монахи? И приходили на ум выходки многих моих знакомых, насмешки над бесцельностью монашества, над бездеятельною якобы жизнью иноков, над распущенностью монастырей. Нет, негде искать успокоения...
Почти насильно добрые люди послали меня в Оптину Пустынь, куда я приехала летом 1907 года. Пошла в Скит и попала в «хибарку» слева от Святых ворот.
Народу было не особенно много. Келейник велел мне пройти в узенький коридор, где сидело несколько монахинь да две-три мирские женщины. Невольно поддаваясь настроению благоговейного ожидания, я как-то ушла в себя; сердце замирало, но могла ли я признаться себе, что чего-то боюсь? Конечно, нет! И я храбрилась и перебирала в уме те «вопросы», которые надо задать, если только удастся заговорить с о. Варсонофием.
Скрипнула дверь, – и в белом подряснике, с которым сливались седые волосы и борода, с серьёзным и сосредоточенным взглядом спрятанных за темными очками глаз, вышел Батюшка и стал благословлять по очереди присутствующих. Все опустились перед ним на колени, но мне этот обычай показался странным и унизительным (о, как много было тогда во мне молодого гонору, самолюбия, гордости и непонимания, где я, кто я!). Благословляя меня, Батюшка спросил моё имя, фамилию, место, где я живу, а потом, обойдя всех, пригласил меня побеседовать.
Вошла я в моленную, и невольно бросился мне в глаза образ Спасителя, так и глянувший в душу, а там, рядом, – преподобный Серафим. Впрочем, его я заметила позже. Батюшка во время разговора спросил меня, как я думаю, кто меня привёл в Оптину, и я ответила, что, вероятно, преподобный Серафим, которого я как-то особенно полюбила после поездки в Саров.
– Верно вы сказали, – а вот он и смотрит на вас, – указал мне Батюшка на образ Преподобного.
Когда я вошла в моленную, Батюшка сел в своё кресло, меня посадил на диван и начал разговор, показавшийся мне обыденным: сколько мне лет, какого я звания, где училась, как кончила, чем занимаюсь и прочее. Зачем я приехала в Оптину? Когда я заговорила о своих недоумениях по поводу различных прочитанных мною книг. Батюшка меня перебил и приказал мне сегодня же купить в лавке творения аввы Дорофея и начать их читать.
– Эта книга вам понравится, – окончил беседу и велел идти в номер, отдохнуть, а часов в семь вечера прийти снова.
Ушла я из хибарки в монастырь и думала, что не ошиблась, мало ожидая от знакомства с о. Варсонофием. Человек как человек, про мои недоумения и слушать не стал, да ему ли их разрешить... Книгу-то я куплю и в семь часов схожу в хибарку снова, но уже очевидно, что здесь я ничего не найду; да и то сказать – монастырские старцы могут удовлетворить серый, простой люд, – где же им разобраться в думах интеллигентного человека!
Купила я указанную мне книгу, – и с первых же страниц охватило меня чувство далеко не похожее на то, что переживалось при другом чтении: душа жадно глотала воду, без которой она измучилась, и готова была захлебнуться этой речью, – правда, подчас мне не вполне понятной, но такой простой, такой прямой, так не похожей на хитросплетения интеллигентных писателей. Что-то новое зажило в душе. Жалко было отрываться от чтения в семь часов и не хотелось идти в Скит, но для этих бесед я и приехала, надо уж всё докончить. Пошла.
В коридорчике не было никого, и я присела в ожидании. За стеной, в жилой половине, постукивали чашками. «Чай пьют», – сообразила я, и это мне показалось соблазнительным: ведь подвижники чай пить не должны, они питаются хлебом и водой... Нет, совсем к обыкновенному человеку я попала, даже досадно, что попусту проездила деньги, потеряла время; ну всё же, хотя бы посте городской духоты свежим воздухом подышала, да и пение оптинское как-то задевало мою душу, и река Жиздра шумела так тихо и приветливо, и сосны оптинские так задушевно гудели, и дух как-то умиротворялся, волнения затихали, мысли текли спокойнее, хотелось молиться. Пока я так раздумывала, доказывая себе, что всё-таки хотя бы кое-что да получила я от этой поездки, – вышел Батюшка и позвал меня за собой.
Храбро и развязно вошла я в моленную и ожидала такого же обыденного разговора, какой вёлся утром, – но только вид Батюшки как-то изменился: как-то замкнуто, сосредоточенно смотрел он, и у меня отчего-то замерло сердце, предчувствуя что-то непонятное. А всякая неизвестность страшит. Попробовала я было заговорить о чём-то, но Батюшка перебил мою речь: «Погодите, оставьте это», – голос прозвучал серьёзно и властно, и я почувствовала, что этой смутно ощущаемой мною власти я не могу не подчиниться, несмотря на всю храбрость и развязность моей интеллигентности.
– Сколько вам лет сейчас? – вопрос обыденный, но опять странный: мы утром говорили о моём возрасте.
– Двадцать одни год.
– Так, – а глаза из-под тёмных очков глядят на меня, я чувствую, что этот взгляд всю меня пронизывает, что эти глаза читают в моей душе и совести, как в раскрытой книге, – и новый стыд охватывает меня, и хочется закрыть эту книгу, сжаться, чтобы не всё было видно этому проницательному взгляду. Чего я испугалась? Казалось, совесть ни в чём большом меня не упрекала, и сколько раз, приходя к духовнику на исповедь, я не знала, о чём говорить, чего стыдиться, когда жизнь течёт так добропорядочно, так просто? А я испугалась чего-то.
– Так, а девять лет тому назад, сколько вам было лет?
– Двенадцать.
– Ну вот, девять лет тому назад, когда вам было двенадцать лет, вами сделан грех! – Как хлыстом ударило меня.
– Нет, никакого греха не было, – резко возражаю и, а душа вся содрогнулась, и началась страшная борьба между мной, отмахивающейся от обличения, и Батюшкой, настаивающим на нём с удивительным терпением.
– Подумайте! Вспомните! Постарайтесь вспомнить! – Но я упорно отказывалась: никакого греха не было! Тогда говорится фраза, такая обыденная, но проливающая новый свет в потёмки моей совести:
– Может быть, вы и за грех это не считали, может быть, вы и духовнику на исповеди об этом не говорили?
И вдруг мне вспоминается целая полоса жизни, давно забытая, давно пережитая. Вспоминается говенье в институте, канун исповеди, обдумывание протёкшего года и нашедшее сомнение по поводу одного пережитого случая: грех это или не грех? Вовсе и не грех это, решаю я, и событие замолчано, исповедь миновала, а теперь это сомнение основательно забылось и на ум больше не приходило. И только теперь, через много лет, всё это вдруг всплыло.
– Ну, теперь вы вспомнили? – звучит строгий голос, звучит скорее утверждением, чем вопросом. Но мне ли, моей гордости и самолюбию, сознаться в чем-то дурном перед этим человеком? Да и не может быть, чтобы пришедшее мне на ум событие произошло именно в указанное Батюшкой время, – а если этого совпадения нет, так значит, он ошибся, и я могу храбро защищаться. И опять лихорадочная работа мысли: где мы жили девять лет назад? С кем видались? Как прошло то лето? И новый испуг: да, именно тогда, именно в двенадцатилетнем возрасте жила я с теми людьми, именно тогда случилось это событие.
– Теперь вы вполне вспомнили! Скажите мне этот грех! – И новое мучение: ведь это так стыдно, так унизительно, так неожиданно, – и я упорно отказываюсь, отклоняюсь.
– Ничего я не вспомнила! Ничего не было!
– Заприте-ка дверь!
Исполняю приказание беспрекословно, а вернувшись к креслу, на котором сидит Старец, оказываюсь как-то на коленях перед ним. В необъяснимом упрямстве, которое победить не могу, продолжаю отстаивать свою невиновность, а потом, наконец, на скорбный вопрос: «Отчего вы не хотите сказать мне этого?» – отвечаю: «Да просто совестно!»
И опять томление... Стараясь избежать пронзительного взгляда Батюшки, я случайно взглядываю на висящий в углу большой образ Спасителя, но и Он, кажется, смотрит на меня с укором, и Он чего-то ждёт, – и я отворачиваюсь от иконы.
– Зачем отвернулись? Смотрите на Него, у Него просите силы; взгляните, как благостно смотрит Он на вас. Перекреститесь! – И рука моя, точно пуд на ней висит, еле поднимается для крестного знамения. – Теперь говорите!
И я начала говорить. Но то, что я сказала, было только началом, только концом той нити, ухватив за которую, Батюшка начал разматывать весь клубок моей прошлой жизни, такой, как мне казалось, простой и ясной. Получилось что-то совсем для меня неожиданное: грех за грехом, гадость за гадостью, ошибка за ошибкой вспоминались, говорились, и всё это нагромождалось над моей головой, всё меня обвиняло, прижимало к земле. Наконец всё сказано. Разговор окончен, и я смотрю на своего судью, смотрю растерянно, просто не понимая, что же это произошло? Что он со мной сделал?
– Скажите мне, – слышу я опять строгий голос, – могли бы вы умереть, не добравшись до Оптиной? Или утром, раньше, чем пришли ко мне? Или здесь, в коридоре, пока я был занят на мужской половине с монахами?
– Конечно, могла.
– А если я вас сейчас отпущу в гостиницу – можете вы умереть в ночь?
– Тоже могу.
– И как же вы явитесь туда со всем, что у вас есть на совести? Я не могу вас отпустить. Надо сейчас исповедаться!
Возражать не приходилось. Батюшка медленно облачился, подвёл меня к аналою перед образом, велел стать на колени, дал читать листок общей исповеди. Когда я дошла до слов: «И иное что», – Батюшка остановил меня.
– Повторяйте за мной: согрешила я пред Тобой, Господи, тем-то, – и последовали названия своими именами так ужаснувших меня деяний.
Кончилось и это. Голова у меня не поднималась от давившего её стыда. Батюшка наложил епитрахиль и прочёл разрешительную молитву.
– Девица Елена, восстани! – произнёс он потом, и я встала с колен, поняв его фразу, конечно, только в буквальном смысле. Точно видя, как узко поняла я его слова, Батюшка, давая мне Крест, добавил:
– Не только чтобы с пола встали вы, сказал я вам, нет, но надо встать от греха, от прежней жизни на новую, лучшую, – и на эту-то жизнь, девица Елена, восстани!
Окончена исповедь, – и куда девался строгий и нелицеприятный судия, так беспощадно обнаживший передо мной мне самой неведомые язвы моей души. Батюшка точно преобразился, заботливо, отечески смотрят его глаза, и голос звучит ласково.
– Дитя моё, как вы себя чувствуете? Лучше вам, легче стало? – Я молчала. – Что вы сейчас чувствуете?
– Ужасно устала! – не могла не признаться я, и правда, точно в громадную гору я взошла, так дрожали у меня ноги и так вся я изнемогла вдруг физически.
– Ещё бы не устать? Ведь борьбу-то какую выдержали! Сядьте, отдохните, да сядьте получше на диван, вот подушку положите. Посидите здесь, пока я приду.
И Батюшка ушёл куда-то. Этот ласковый тон, эта заботливость снова ошеломили меня. После того постыдного, ужасного, что Старец разглядел в моей душе, после того, как я сама себе стала отвратительной, – у него ко мне, такой нечистой, грешной, вместо заслуженного осуждения и презрения нашлось заботливое, отеческое слово и ни звука упрёка, ни тени осуждения... Скоро Батюшка вернулся и велел мне идти домой или в собор, где в этот вечер совершалась всенощная по случаю церковного праздника.
Вышла я из его кельи часа через полтора после того, как вошла в неё, – но вышла вовсе уничтоженная. Стыдно было не только людей, но даже этих задумчивых сосен оптинского бора; казалось, и они знают, какая я нечистая, скверная. Куда девалась моя интеллигентская самонадеянность – на задний план ушли все умственные вопросы и недоумения, и вместо рассуждений о благе всего человечества и прочем встал вопрос о спасении бедной души моей, которой я до сих пор и не знала вовсе, которую держала где-то под спудом и которую во всей её наготе показал мне совершенно неожиданно этот чудесный Старец.
На другое утро, после поздней обедни в монастыре, подойдя прикладываться к Казанской иконе Божией Матери, я увидела, что из боковых дверей алтаря вышел Батюшка о. Варсонофий, очевидно, молившийся в алтаре за обедней. Так сильно было вчерашнее впечатление, таким ничтожеством я чувствовала себя перед ним, что не посмела не только подойти, но даже и глаз поднять на него. Я опустила голову и осталась стоять неподвижно, ожидая, когда он минует меня. Вероятно, от зорких глаз Батюшки, от его любящего сердца не укрылось, что я переживала в эту минуту. Я стояла, не поднимая головы, и вдруг почувствовала, как на неё тихо легла благословляющая рука, – Батюшка перекрестил меня, не говоря ни слова, и ушёл.
Странное чувство переживала я, готовясь, по благословению Батюшки, к причастию. Да простят мне, что я припоминаю здесь побасёнку, читанную мною когда-то в детстве: муравей забрался на воз с сеном и, видя, что всё – и люди, и лошади – ниже его, величался своим ростом. Но когда он очень разважничался, дунул ветер и снёс его в песок, под ноги людей и лошадей, и тогда-то он понял, какой он маленький и жалкий Таким-то заважничавшим и снесённым муравьишкой почувствовала и я себя, – и сразу же изменился взгляд на всё: те, на кого я смотрела пренебрежительно с высоты своего воображаемого ума, образованности, а особенно тщеславия, раздутого воспитанием и духом времени, – все они поднялись надо мной, а я на деле оказалась у всех под ногами и не смела в глаза смотреть никому, потому что мне казалось, что мой стыд, что мой грех знают все, и если не попрекают меня им, так это только из милости. Позже, читая святых Отцов, я узнала, что тогда только и возможно начало духовной жизни, тогда только и закладывается первый камень в её основание, когда сознаёшь собственное ничтожество. Тогда я не понимала, что сделал со мной Батюшка, и только удивлялась на никогда не изведанное мною чувство.
Начала я готовиться к принятию Святых Таин, потом приобщилась, и никогда не забуду, как отчётливо тогда сознавалась собственная греховность, как цеплялась я за твёрдо сказанное Старцем слово: «Бог благословит приобщиться».
Прошло говение. Но ошибся бы тот, кто подумал, что после этого я успокоилась совершенно, смирилась и встала на новый путь. Чтобы вполне описать долготерпение Батюшки и то, как ему с нами трудно, расскажу, что последовало дальше. А случилось нечто похожее на случай из времён старчествования в Оптиной о. Макария.
Помню, что от Батюшки же и пришлось мне слышать, как, бывало, к Скиту подкатывали купцы-богомольцы, от Калуги ехавшие на лошадях исключительно с целью побеседовать с о. Макарием, и на порожке у Святых ворот встречается им какой-нибудь монах с такой речью: «Вы к отцу Макарию? Да что за охота? Разве он старец? Так, монах, каких много!» Купцы слушались и поворачивали лошадей и уезжали, не побывав у Старца.
Видно, всегда найдётся такой усердный советчик, нашлись такие и для меня. «Отец, Варсонофий? Да какой он старец?» – две-три фразы бросил монах, подбавили какие-то неизвестные женщины, и пошла работа врага нашего спасения. Я не сознавала, что запутываю сама себя, даю волю своим мыслям, и дело дошло до того, что через несколько дней батюшка о. Варсонофий оказался в моих глазах очень и очень дурным человеком, повинным во многих грехах. До сих пор не пойму, как я могла допустить себя до этого. Интересно, что этот новый взгляд на Старца не только не принёс мне спокойствия, но я совершенно измучилась душой. Да и то сказать, ужасно было снова обмануться в своих исканиях: казалось, найти человека – и вновь потерять его; и я плакала, точно похоронив что-то дорогое, мучилась, а помочь себе не умела. Истомившись совершенно, я решилась отправиться в Шамординский монастырь и объявила об этом Батюшке:
– Я пришла проститься, завтра еду в Шамордино.
– Ах вот как? Решили?
– Да, решила!
– Ну что ж, если решили, идите...
Тогда я не понимала всей несообразности своего поведения, не понимала, что в Оптину приходят к старцу не с готовым и самовольным решением, а с просьбой благословить, так или иначе, и с готовностью подчиниться его решению. Я благословения на путешествие не просила и не получила его – ушла в Шамордино и провела там несколько дней в страшном томлении, не находя никакой отрады ни в пении, ни в богослужении, и, наконец, вовсе изнеможённая, вернулась в Оптину за своими вещами, так как пришло время мне ехать домой. Перед отъездом пошла я в Скит «проститься» с отцом Варсонофием, считая, что этого требует простая вежливость, как бы низко он ни «упал» в моих глазах.
Но когда, придя в Скит, я узнала от келейника, что Батюшки дома нет, и что вернётся он дня через два, сердце у меня как-то защемило, мысль о том, что я могу уехать, не увидев Старца, показалась мне очень страшной, и я смутно поняла, что дело не в одной вежливости. Раза три заходила я узнать, не вернулся ли Батюшка, когда, наконец, келейник сказал мне, чтобы я пришла сегодня вечером, на счастье, может быть, он и вернётся. Это был для меня уже крайний срок, дольше медлить с отъездом мне было нельзя.
Придя вечером с другой женщиной, мы узнали, что Батюшка приехал, и нас впустили дожидаться его.
Скоро вышел Старец и позвал в свою моленную нас обеих вместе. Усадив нас рядышком на диване, он начал такой разговор:
– В Шамордине побывали?
– Побывала, Батюшка.
– Что же, собор новый вам понравился?
– Понравился, Батюшка.
– А поют хорошо?
– Очень хорошо.
– А трапеза вкусная? Хорошо вас там кормили?
– Хорошо, Батюшка.
– А монашенки ласковые, приветливые?
– Да, очень приветливые.
– Слава Тебе Господи! Отдохнули душой? – Этой фразы, иронией прозвучавшей в моих ушах, я стерпеть не могла и выпалила, глядя на Батюшку, задумчиво перебиравшего чётки и сосредоточенно как-то поглядывавшего на нас:
– Нет, Батюшка, вовсе не отдохнула!
– Да что вы? Неужели не отдохнули? Да ведь собор-то хороший, и поют хорошо, и монашенки ласковые, а душой не отдохнули?.. Что за чудо: собор хороший, поют хорошо, трапеза вкусная... а душой не отдохнула... Что бы это значило? Собор хороший...
Я чувствовала себя, как на горячих угольях, и чем Батюшка наружно был спокойнее, тем труднее было мне, и, наконец, я не выдержала и заявила, что я, кажется, знаю, чем объяснить это «чудо», но говорить хочу только наедине. Батюшка попросил другую богомолку выйти, меня оставил одну и вопросительно стал смотреть на меня.
– Ну, что же вы мне скажете? – а глаза глубоко глядят мне в душу, и выражение их какое-то соболезнующе-озабоченное.
– Батюшка, мне думается, я оттого так измучилась в Шамордине, что всё время там на вас сердилась.
– Да что вы?! За что же? Может быть, я в чём-нибудь виноват перед вами? Тогда простите меня!
Этой-то смиренной просьбы я вовсе не ждала, и стало мне стыдно-стыдно, и стало мне ясно, что тускнеют все те обвинения против Старца, которые нагромоздились в уме моём за это время.
– Нет, вы против меня ни в чём не виноваты, а просто я дурно думала о вас!
– Дурно думали? что же именно?
– Ну, уж этого-то я вам не скажу! Ведь я же оскорбительные вещи о вас думала!
– Как же не скажете? Я ваш духовный отец, а отцу надо всё говорить.
– Нет, оскорбительных слов я бы и отцу не сказала, и вам не скажу!
– Заприте-ка дверь! – опять дверь на крючке, опять я на коленях, опять борьба, но на этот раз дело осложняется тем, что теперь все чудовищные мысли против Батюшки как-то рассыпались, потеряли всякое подобие истины, и я чувствовала, что все они – одна чепуха, одна ложь, и что я-то сама оказываюсь возмутительно неблагодарным существом, бесконечно виноватым перед Старцем. И чем ярче сознавала я всю нелепость своих обвинений, тем ярче чувствовала я всю нравственную красоту Старца и тем обиднее было прекратить сношения с ним, что, по моим соображениям, неминуемо последует, если он узнает, как смешала я его с грязью в мыслях своих. Рассказать ему все свои мысли казалось всё невозможнее, а Батюшка настойчиво требует этого признания и ожидает его. Наконец я сдалась. Стоя на коленях, отвернувшись от Батюшки, на которого и смотреть-то не могла от стыда, я проговорила: «Вот что я про вас думала», – избрав из арсенала обвинений наиболее обидное. Я ждала вспышки, но Батюшка остался как стоял, положив мне руку на плечо, и только спокойно и вдумчиво произнёс:
– Так вот я какой!.. Раз! Ну, а ещё что?
– Вот что (последовала другая клевета).
– Два! А ещё?
Я покатилась под гору и с отчаянием, ясно сознавая, что всё, что говорю, всё – одна ложь и клевета, приводила обвинение за обвинением, а Батюшка, загибал пальцы: «Три... четыре...». Наконец я замолчала. – «А ещё?» – «Уж больше, кажется, нечего!» – ответила я и ждала, что сейчас мы сухо простимся, и я уеду, чтобы никогда сюда не возвращаться, ждала, что Батюшка скажет что-нибудь вроде такой фразы: «Очень грустно, что я таков и что вам пришлось так разочароваться во мне. Что делать... поищите где-нибудь другого человека...» – и так далее. Но, слышу, Батюшка молчит, что-то перебирая в кармане, а я и головы-то поднять, на него взглянуть не смею.
– Христос Воскресе! – слышу. Взглянула (а происходило это после Петрова дня) – в руках у Батюшки золотое яичко на ленточке, и весь он светлый, радостный, ласковый. – Христос Воскресе! Дитя моё, дитя моё, да как же вы могли принять эти мысли за свои? Они, несомненно, не ваши, все они от врага!
И стал говорить Батюшка, как ненавидит враг руководство старческое, как старается отклонить человека от этого спасительного пути, и как самые искушения, подобные испытанным мною и находящие вначале, при вступлении на этот путь, служат доказательством истинности его. Как гора скатилась у меня с плеч, отхлынула та тёмная волна, в которой я чуть не захлебнулась, – и батюшка Варсонофий стал близким, родным, светлым. Получив благословение на начало новой жизни, жизни во имя Божие, получив образок Божией Матери «Утоли моя печали», с наставлением особенно беречь его всю жизнь, чтобы по смерти моей и в гроб со мной положить, – уехала я из Оптиной.
Только вернувшись к своим обычным занятиям, поняла я, что произошло со мной: мiр, раньше имевший цену в глазах моих, потерял привлекательность свою; занятия и дела, прежде казавшиеся такими важными, потеряли часть своего значения; изведав раньше незнакомые ей переживания покаяния, молитвы и общения с Богом, душа не удовлетворялась больше ранее тешившими её игрушками, и главное место заняла Оптина, её молитвенный строй и как лучший плод её – старческая келья и в ней этот Батюшка, знающий какое-то животворное слово, умеющий войти в душу, умеющий ненавидеть грех и жалеть грешника и раздуть искру Божьего света, совсем было уже угасшую под пеплом людской суеты и греха.
Началась обыденная жизнь, а душа всё рвалась в Оптину, силы для жизни черпались из получаемых писем, и поддерживала мысль, что настанут вакации – и снова попаду в Оптину. Успею тогда поговорить о том, что забылось в первую поездку или что назрело теперь, после неё.
Подошли и ожидаемые праздники, и я опять приехала к Старцу. Рвалась я туда всей душой, а когда оказалась на месте и осталась одна в номере гостиницы, – напало на меня новое искушение, снова забурлили мысли. Словно кто-то шептал в уши: «Ну зачем я сюда приехала? Чтоб поговорить со Старцем? Но ведь из этого ничего, конечно, не выйдет». Правда, за это полугодие наболело столько вопросов, вся жизнь ломалась, на всё стала смотреть иначе, всё переоценивать пришлось, – но разве возможно другому человеку, человеку чужому, передать, высказать те муки и сомнения, в которых я и сама-то разобраться не умею? Как заговорить? С чего начать? Не знаю. Одно знаю наверное: если с первых слов я почувствую, что о. Варсонофий меня не понимает, я вернусь домой ни с чем. И припев всей этой песни один: не даром ли я приехала? Есть ли смысл трястись две ночи в вагоне, уехать на праздники от семьи, забраться за сотни вёрст – и всё это ради беседы с одним человеком? Мало ли людей там, возле меня? И снова забылось как-то всё пережитое летом, стушевался образ прозорливого Старца, увидевшего всю мою душу, – и под влиянием нахлынувших сомнений я додумалась до того, что впору стало хоть прочь бежать, не дождавшись свидания с Батюшкой. И пришлось убеждать и обманывать себя самое: Старец – Старцем, но разве не прекрасна Оптина сама по себе? Её богослужения, её напевы, её отрешённость от мiра, особенно шумного и суетного во дни святок, – разве всё это не доставит светлых минут изголодавшейся душе? Пусть Старец мне ничего не скажет нового, так хоть в оптинской атмосфере духовной радости о рождённом Господе воспрянет дух, измученный мiрской сутолокой.
Перед тем как идти к Батюшке, постаралась сосредоточиться и записала в виде конспекта то, о чём мне хотелось бы поговорить, и конспект этот оставила дома. Придя в обычное время, то есть в два часа, я получила благословение и совет: идти теперь домой, а вечером часов в семь прийти снова. Так я [и] сделала.
И вот первая моя в этот приезд беседа один на один с Батюшкой. Как хорошо тогда было в моленной! Чуть теплилась зелёной звёздочкой лампада перед образом Спасителя. За окном спал зимним сном Скит. В домике не было никого. От окна сильно дуло, и Батюшка сел в кресло возле печки, а я – у его ног, на низенькой скамеечке. К моему большому удивлению и недоумению, Батюшка стал говорить сам, не дожидаясь моих вопросов. Говорил он, что многие мiровые знаменитости бывали в Оптиной и беседовали со старцами в этой самой келье, где мы теперь сидим. Так, был здесь и Достоевский и вёл долгие беседы со Старцем508. Достоевского многие вопросы беспокоили, и он говорил о них Старцу. Так, например, жаловался Достоевский вот на что: Батюшка медленно и обстоятельно рассказывает мне беседу его со Старцем, наболевшие у него вопросы и полученные на них ответы. А меня всё беспокоит, что Батюшка говорит о Достоевском, а у меня много своего, больного и мучительного, и хочется, чтобы о Достоевском поскорее кончился рассказ, чтобы мне можно было о себе сказать, свои вопросы поставить. Впрочем, батюшкин рассказ мало-помалу начал задевать меня за живое. Достоевский ставил такие вопросы, которые небезразличны были и мне, и, в конце концов, забыв о своих думах и о лежащем в номере конспекте, я с живым интересом слушала, как самые, казалось бы, неразрешимые задачи, просто решались Старцем. Кончена беседа. Усталый Батюшка поднялся со своего места, благословил меня на ночь, и я ушла, умиротворённая этой тихой беседой, светом лампады, веянием Божественной благодати, ощутимой вблизи Батюшки.
При входе в номер мне сразу бросился в глаза оставленный на столе листок с конспектом моих вопросов, и я взялась за него с мыслью: может быть, завтра удастся о них поговорить. Но каково было изумление моё, когда я увидала, что на бо́льшую часть вопросов этих ответы уже даны, что эти именно вопросы предлагал в своё время Достоевский и получил на них ответы. Так вот что сделал Батюшка, вот почему он не слушал меня, вёл свою речь; и, значит, он только прикрылся именем другого старца, укрыв свою прозорливость, с которой он отвечал мне раньше, чем я спросила, и изложил, выразил мои недоумения, приписав их Достоевскому, яснее, чем я сама бы сумела это сделать. А я-то сомневалась, поймёт ли он меня? И опять пришлось укорить себя в неверии, а главное, я как-то поняла, что Батюшка знает мою тяготу раньше, чем я пытаюсь словами выразить её. И легко стало на сердце.
В этот же мой приезд во время одной из бесед Батюшка снял с головы своей келейную шапочку и надел на меня.
– Дайте-ка, я посмотрю, какой моя деточка монашенкой будет? – Я приняла это за шутку, потому что мысли о монашестве у меня не было. Даже больше, в начале моего знакомства с Батюшкой я спрашивала его – можно ли, по его мнению, спастись в мiру, потому что в монастырь «я не могу идти, и не пойду», как я прямо заявила ему. Хочется мне привести и ответ Батюшки:
– Спастись, в мiру живя, можно, только... осторожно! Представьте себе пропасть, на дне которой клокочет бурный поток: из воды то и дело высовывают свои головы страшные чудовища, которые так и разевают свои пасти, готовясь поглотить всякого, кто только упадёт в воду. Вы знаете, что непременно должны перейти через эту пропасть, а через неё перекинута узенькая, тоненькая жёрдочка. Какой ужас-то! А вдруг жёрдочка сломится под вами или голова закружится, и вы упадёте прямо в пасть страшным чудовищам? Страшно-то как! Можно перейти по ней осторожно? – С Божией помощью, конечно, всё возможно, а всё-таки страшно. И вдруг вам говорят, да посмотрите вон направо, в двух-трёх шагах всего устроен мост на твёрдых устоях, с железными перилами, – зачем же искушать Бога, зачем рисковать жизнью, и не проще ли пройти тем безопасным путём? Вы поняли меня? Пропасть – житейское море, через которое всем нам надо перебраться, жёрдочка – путь мiрянина, мост, со всех сторон ограждённый, твёрдый и устойчивый – монастырь.
Я тогда ответила, что если мне недоступен этот мост, то с Божией помощью я переберусь и через жёрдочку. И Батюшка согласился со мной. Тем разговор о монастыре пока и кончился, и потому теперь батюшкина шутка с шапочкой меня удивила. И то сказать: целых четыре с половиной года прошло после этой шутки, пока она осуществилась на самом деле.
И ещё много предстояло пережить до тех пор. Эта вторая моя поездка к Батюшке окончательно привязала меня к нему, и в дальнейшем при первой возможности я старалась попасть в Оптину.
Ясно вспоминаются эти поездки, а особенно первые минуты после прибытия к Батюшке. Жизнь в мiру шла своим путём, а в наше время трудно прожить в мiру день и сохранить чистоту мысли и совести. Заботы свои и чужие, суета и шум повседневности, постоянные отклонения от того, что сама же считаешь единым истинным, – и угрызения совести за эти отклонения, желание жить настоящей жизнью ради Неба и Бога, а на деле – жизнь для земли и земного. И всё это, нагромождаясь день за днём, окончательно подавляло дух, и, казалось, уж не воспрянуть ему более, уж не вернуться к светлым и святым идеалам. В таком состоянии едешь, бывало, к Батюшке, и чем ближе минута, когда его увидишь, тем страшнее делается от сознания, что он увидит всю мою душу, разглядит все пятна, затемнившие её за это время. Стыдно заглянуть ему в глаза, страшно, что, убедившись в моей неисправимости, Батюшка не захочет больше иметь дело со мной. Придёшь, бывало, в знакомую хибарку, забьёшься куда-нибудь подальше в угол, чтобы не так стыдно было, чтобы услышать голос Батюшки раньше, чем он тебя увидит, – и ждёшь. Кругом женщины-нищие, которых Батюшка ежедневно оделял милостыней сам, а когда уставал, то через келейника, – в ожидании ведут свои разговоры. Входят и выходят ребятишки, тоже ожидая Старца, у которого часто находится для них или конфетка, или пряник, или просто ласковое слово. Кое-кого особенно отличает Батюшка. Так, одна крохотная девчоночка известна под именем «Анны Сергеевны», другая, уже довольно большая, лет десяти, прозвана им «математикой», и на неё возлагается обязанность поровну распределить подаяние Батюшки между нищими. На девочке лежит отпечаток серьёзности, и она унимает расшалившихся товарок: чувствуется, что она дорожит доверием Старца, сознаёт себя ответственной не только за себя, но и за них.
Коридор, еле освещённый двумя оконцами, весь полон. Посетительницы изредка переговариваются, келейник пройдёт в моленную поправить лампаду, – все ждут. Вот скрипнула дверь из жилого помещения, все встали, смолкли: «Батюшка вышел! Батюшка вышел!» И все ждут, пока он помолится перед Тихвинской иконой Царицы Небесной, поговорит и благословит ожидающих там, в передней, более почётной, комнате, а потом тихо пойдёт по коридорчику, останавливаясь с вновь прибывшими, говоря ласковое слово приунывшим, благословляя всех. Наконец Батюшка добрался и до порога последней комнаты. В белом подряснике, в полумантии, с чётками за поясом, весь светлый, беленький, – и волосы, и борода, и белый подрясник, и бледное-бледное лицо. Толпятся нищие, кланяются в ноги пришедшие за благословением, – вот и мой черёд. Глубоко-глубоко в душу глядят зоркие глаза батюшки.
– Когда приехала? Одна?
– Одна, Батюшка.
– Одна – значит – с Богом. Здорова?
– Спаси Господи, Батюшка, здорова.
– Всё слава Богу, значит? И там, в сердце, тоже всё слава Богу? – Какой страшный вопрос! Что на него ответить? А Батюшка сам отвечает:
– Видно, до гроба будем мы бороться, и всё нельзя сказать, что в сердце у нас всё слава Богу... ну хоть бороться-то будем!
А бывало и так, что очень уж смущённая, замученная приедешь, а Батюшка точно знает это и, благословляя других, взглянет на вновь приехавшую и весь точно засветится тихой лаской, точно обрадуется, – и ничего не скажет, а на душе сразу просветлеет. И странное дело: одно-два словечка, вроде: «Слава Богу, что приехала, разберёмся с тобой, что там у тебя случилось», – и унылое сознание полной своей неисправимости куда-то исчезает. Приходит в голову, что если не отчаялся ещё во мне Батюшка, так нечего отчаиваться и мне: «Рех, се ныне начах», – снова кажется возможным начать новую жизнь, начать уже по-хорошему. Затихнешь как-то и водворишься в хибарке. На столе разложены книги, листочки, в окно глядит скитский цветник. Царица Небесная с иконы смотрит так любвеобильно, но и немного грустно, словно скорбя о нашей немощности, слабости, бедах и напастях. Тикают часы на стене, – и всё-то так мирно, так тихо кругом, хотя здесь в коридоре дожидаются десятки людей. Батюшка принимает посетительниц одну за другой в своей моленной. Несколько раз пройдёт оттуда на мужскую половину, а по дороге остановится то с одной, то с другой из ожидающих, к вечеру народ посхлынет, и Батюшка забеспокоится, что мы устали, что проголодались, и велит подать нам угощение: чудесный скитский квас и хлеб. А то скажет:
– Устали вы, пойдите отдохните, а потом часов в семь приходите, побеседуем.
Этим словам, бывало, обрадуемся больше всего. Так и встают в памяти эти драгоценные вечера, которые Старец дарил нам, несмотря на усталость свою после целого трудового дня. Сам Батюшка сидит в своём кресле, а нас разместит кого куда, и начнёт речь, а мы примолкнем, боимся слово проронить из его беседы.
Взяв для начала какой-нибудь текст из Священного Писания, или выдержку из какой-нибудь книги, или даже стихотворение мiрского писателя, Батюшка вёл тихую речь всё о том же, о едином на потребу, о спасении бедной человеческой души, о Царствии Небесном, о борьбе с врагами нашего спасения. Теплится лампада пред образом Спасителя, моленная погружена в полумрак, из окна веет свежестью и благоуханием, а звук голоса Батюшки так и идёт прямо в душу, будя её, ободряя, освежая. Хорошо зная души своих слушательниц, Батюшка умел в своей беседе незаметно для других касаться того, что наболело то у одной, то у другой. И каждой казалось, что беседа Батюшки была обращена именно к ней. Все уходили с желанием нести подольше, не давая ему загаснуть, тот огонёк, который был зажжён в душе умелой рукой Старца.
Вспоминается мне сейчас один случай. Приехала в Оптину одна монахиня, духовная дочь Батюшки. Мы с ней были знакомы, а потому, обрадовавшись случаю, о житье-бытье друг с другом много разговаривали. Между прочим, монахиня эта, перенёсшая много искушений от сестёр монастыря, сообщила мне, что в общежитии спастись очень трудно, так как мешают столкновения сестёр между собою. Не то в уединении – там спасение гораздо ближе к человеку. Поэтому она решила уйти в затвор: «Выстрою себе маленький домик и затворюсь в нём». На мой вопрос, как смотрит на это её решение Старец, она ответила, что не говорила ещё ему об этом и почему-то боится сказать. Как-то раньше мне пришлось слышать от Батюшки об опасности уединённой жизни для молодых подвижников, и потому я уговаривала мою знакомую непременно спросить Батюшку, прежде чем самой решить. «Ну хорошо, вот буду на исповеди и спрошу», – решила она. Разговор этот происходил днём, чуть ли не продолжался он и вечером, пока мы пили чай перед тем как идти к Батюшке.
Пришли мы в моленную, разместились в ожидании Старца, который вскоре вышел и, по обыкновению, начал говорить. В середине беседы вдруг спрашивает нас:
– Не знает ли кто из вас монахиню Е.? – Её знали довольно многие из присутствующих. – Ведь вот какое с ней искушение! Уж, кажется, она монахиня серьёзная, – так попалась-таки врагу на удочку! Пишет мне: «В монастыре спастись невозможно, хочу в затвор уйти». Господи Боже мой, ведь что только не придёт на ум человеку! Я ей писал: «Какой тебе затвор? Да и где ты затворишься? Избушку что ли какую себе выстроишь?»
И долго ещё посмеивался Батюшка, покачивая головой и удивляясь, как могла поддаться на эту вражескую мысль отсутствующая монахиня. А после беседы, когда мы шли из Скита, моя знакомая только вздыхала: «Ох, Батюшка, и попал же он в точку! Ну уж и Батюшка!» И, кажется, о затворе больше не помышляла... И таких случаев было очень много.
Кончена беседа. Ночь уже давно окутала Скит, лес, дорожку, по которой нам надо идти. Батюшка встаёт со своего кресла и молится, за всех нас молится. Потом благословляет нас на сон грядущий. Поздно. Старец видимо устал, но всем находится у него ласковое словечко: тепло ли одеты, не простудились бы, не боимся ли идти? Жалко уходить из этой благодатной кельи, и тихо, одна за другой, выбираемся мы на крылечко, и Батюшка вышел за нами, поднял голову, любуясь звёздным небом, спящим лесом... «Мир вам и спасение», – кланяется он нам, и дверь захлопывается, а мы стоим и ждём, когда щёлкнет крючок, и огонёк свечи, с которой провожал нас Батюшка, исчезнет в окне. А свет-то не уходит: фигура Батюшки появляется за окном. Высоко держит он свою свечечку, и она ярко освещает лесную дорожку, по которой мы должны идти. Поклонимся мы Батюшке, он перекрестит нас ещё раз, и пойдём по дорожке, оглядываясь на огонёк в окне. Ведь, собственно говоря, и вся жизнь-то наша так шла: Батюшка стоял с огоньком в руке, а мы, немощные дети, ковыляли по дорогам и распутьям мiра, и нет-нет да оглянемся на огонёк – и не так страшно станет жить, когда знаешь, что где-то горит этот огонёк. Страшно идти лесом, когда не светится окошко его домика. Вот и теперь: ушёл наш Батюшка на отдых, и огонёк погас в окне – страшно идти нам лесом!
Господи, помоги нам!
Памятны мне и говенья в Оптиной. Бывало, назначается день исповеди, и все говельщицы собираются в моленной. Первые годы Батюшка обыкновенно заставлял кого-нибудь из исповедниц читать общее исповедание грехов, а потом приглашал поодиночке для исповеди и разрешительной молитвы. Последние годы Батюшка чаще сам читал исповедь или, вернее, исповедовался за нас своими словами, только как планом пользуясь листком исповеди, который он держал в руках. Медленно, один за другим называл он грехи, которыми мы оскорбляем благодать Божию, и часто, назвав грех, и глядя на кого-либо из присутствующих, объяснял, при каких обстоятельствах, как он мог быть сделан, – и, казалось, читал опять в наших душах. Бывало, войдём для разрешительной молитвы, а добавить нечего, всё сказано при всех, но так, что никто этого не понял, кроме лица виновного. Наряду с отеческой лаской и нежностью были у Батюшки и другие способы старческого руководства, и способы довольно решительные. Если умел он обласкать, согреть душу человека, то и школить он умел, вероятно, желая закалить и укрепить дух своих духовных детей. Об этой стороне своего «окормления» Батюшка сам как-то проговорился.
Один раз, приехав в Оптину после большого промежутка времени, я прожила несколько дней и всё не могла попасть к Батюшке наедине. Наконец был назначен день исповеди. Ожидая её, я очень волновалась: времени прошло много, пережито было ещё больше, и исповедь меня страшила. Пришла я в два часа, но проходит три, четыре, пять часов – Батюшка принимает посетительниц одну за другой, а мимо меня ходит себе и не глядит. Наконец я не вытерпела. Батюшка забыл, думаю, и когда он проходил мимо меня, спросила:
– Батюшка, вы не забыли, что исповедаться мне назначили?
– Нет, не забыл, я прекрасно всё помню, только, пожалуйста, потерпи немного.
Мне казалось, что я вопрос задала смиренно, но Батюшка уловил в тоне моём оттенок нетерпения. Много времени спустя он вспомнил об этом и подобных случаях.
– Я себе хожу мимо и вижу, что она кипит вся, – говорил Батюшка другому лицу, но в моём присутствии, – а я про себя думаю: ничего, пусть кипит, покипятится, покипятится – лучше сварится!
И кипятил Батюшка подчас долго! Помню, один раз приехала я к нему для решения вопроса о перемене места моей службы. Вопрос этот находился в связи с очень многими обстоятельствами, затрагивал интересы лиц, мне близких, решить его без совета я не могла, а откладывать дальше было невозможно. Путешествие моё совершилось в конце шестой недели Великого поста. По дороге от Москвы до Сухиничей наш поезд очень запоздал. И в Сухиничах мы пропустили поезд на Козельск. Приходилось сидеть на станции почти сутки, а совпало это с Вербным воскресеньем и с днём Ангела Батюшки 11 апреля, когда особенно хотелось быть в Оптиной. А между тем мне предстояло ночевать на вокзале и спать вповалку на полу в тесной и грязной дамской комнате. Помню, измождённая предыдущей бессонной ночью, волнениями в пути, я, как беспомощный ребёнок, готова была плакать на станции от сознания полного бессилия изменить своё положение. К вечеру, однако, начальник станции смиловался над нами и отправил нас в Козельск с товарным поездом. Приехала я на место поздно ночью, а на другое утро знавшие меня духовные дочери Батюшки, видевшие его накануне, встретили меня расспросами: что со мной вчера было? Оказывается, принимая поздравления. Батюшка озабоченно говорил:
– А вот Л., бедная, теперь плачет в Сухиничах, – помоги ей Господи!
Пришла я. Батюшка ласково меня принял, велел говеть, исповедовал, но всякие деловые разговоры отложил до Пасхи. Прошли Страстные дни, особенно сильно действующие на душу именно в Оптиной, где остро чувствуешь скорбь Христова Креста, а потом согреваешься в лучах радости о Воскресении Его.
Миновал первый день праздника, начались приёмы в хибарке, начались разговоры об отъезде. На Фоминой у меня начинались уже занятия. Попросила я Батюшку принять меня наедине для отдельного разговора.
– Как же не принять? Непременно приму! Да что ты говоришь, что тебе «одно словечко» только сказать надо? И два, и три, и десять скажешь, – обнадёжил Батюшка.
Но день шёл за днём, а сказать «словечко» мне всё не приходилось. Вёл Батюшка беседы со всеми вместе, принимал отдельно кое-кого, но для меня у него свободной минуты не находилось. Между тем вернуться домой, не решив вопроса о месте, мне казалось просто невозможным. Накануне моего отъезда Батюшка объявляет, что ему очень некогда, что разговаривать со мной он не будет, что я должна изложить вкратце на бумаге своё главное дело, а он ответит. Это приказание очень меня огорчило, так как я ожидала именно разговора с глазу на глаз. Однако пришлось подчиниться. Изложила я своё дело в довольно резком тоне и отправила это письмо в Скит. На другой день надо было уезжать, но Батюшка неожиданно через других передал мне разрешение пробыть лишний день.
Пришла я в три часа. Начался приём тех, которые ещё на несколько дней оставались в Оптиной, а до меня всё не доходила очередь. Неужели придётся уехать так? А дома с первого момента опять вспыхнут вопросы, которые так наболели, без разрешения которых нельзя ни за что приняться. Проходит час за часом, в монастыре ударили к вечерне, и Батюшка начал выпроваживать всех в церковь. «Сходите, помолитесь», – слышу его голос. Постепенно ушли все, бывшие около моленной, осталась одна я в глубине коридора. Батюшка пошёл на мужскую половину и, проходя мимо меня, вдруг остановился и так серьёзно и резко сказал:
– Письмо твоё я прочитал! – Я молчала, ожидая, что будет дальше. – Слышишь, письмо твоё я прочитал, – ещё резче и суше повторил Батюшка. Я как-то растерялась и не знала, что отвечать. Точно потеряв терпение. Батюшка резким движением посадил меня на лавку. – Сиди здесь! – И ушёл.
Осталась я одна, совсем не понимая, что Батюшка дальше будет делать, но ведь оставил же он меня зачем-нибудь? Верно, возьмёт моё письмо, выйдет, позовёт в моленную, – и на всё, на всё я получу ответ. Только бы не набрался опять народ, не помешали бы! Точно в ответ на мою себялюбивую мысль вышел келейник, сказал мне, что Батюшка просит подождать немного, и запер входную дверь. Итак, я одна сидела на скамеечке, чутко прислушиваясь к каждому движению за стеной на мужской половине. Прошло с полчаса. Шаги. Сердце замерло. Вышел опять келейник: «Батюшка велел передать вам, что ему некогда сегодня к вам выйти, он посылает вам благословение заочно и просит пожаловать завтра в обычное время».
Ушат холодной воды вылили на меня: вот так поговорили со Старцем, вот так получила решение на все свои вопросы – а завтра уезжать. Стыдно признаться, но я просто рассердилась на Батюшку, огорчилась, впору хоть вон бежать. Только в день отъезда нашлась, наконец, минутка у Батюшки и для меня, и я уехала всё-таки несколько успокоенная.
Однако же встряска не прошла мне даром. Нахлынуло новое искушение: стало казаться, что Батюшке нет никакого дела до меня, и он не видит, что со мной делается, и что это – не руководство старческое, а мука одна.
Подошло лето. Конец моих занятий. Прежде я радовалась этому времени и возможности уехать в Оптину, а теперь никуда меня не тянуло, и даже страшно было думать, что приеду я опять на муштру, «на ломку», подобную той, какую пришлось пережить на Пасху. Не понимая старческого руководства, я смутилась манерой Батюшки делать вид, что он меня не видит, состояния моего не замечает, и нет ему дела до моих мук. Услужливая мысль ещё добавляла, что он требует от меня подвига непосильного, на который я решительно не способна, что жизнь под его руководством мне не по плечу, да и нужно ли оно?
Все эти размышления расхолодили меня, усталость после трудовой зимы добавила сомнений, и я, не смея написать всего по правде, жаловалась Старцу в письме на своё изнеможение, но просила всё-таки благословения приехать в Оптину. Отправив это письмо, катясь под гору в мыслях своих, я решила, что мне надо отказаться от батюшкиного руководства, от поездок в Оптину, от духовной жизни, которая так трудно даётся, и жить простой интеллигентной жизнью «как все». Не дождавшись ответа на первое своё письмо, я отправила второе, где сообщила, что жить по-батюшкиному не могу больше, а бывать у него и не слушаться его считаю пустым лицемерием, что я не могу жить без тех светских удовольствий и занятий, которыми пользуются все и которые были мне запрещены, и что я решила приехать в последний раз взглянуть на монастырь и на Батюшку, проститься и уехать навсегда. Опущено это письмо, и в тот же день получается краткий ответ на предыдущее с советом ввиду моей усталости отсрочить поездку в Оптину на месяц. Прочла я этот совет и выехала в тот же день: ведь я сжигала свои корабли, ехала только проститься с Батюшкой, и не всё ли равно – одним ослушанием больше или меньше.
По мере приближения к Оптиной таяло моё бунтарское настроение; от Сухиничей я ехала далеко не с таким твёрдым решением «проститься и уехать навсегда», с каким выехала из дома. А когда наняли лошадь от Козельска, когда замелькали предо мной крестьянские поля и издали глянула оптинская колокольня на фоне вечнозелёного бора её, тогда уже ясно зазвучало в душе: «Глупая ты, глупая! Как же могла ты забыть, что здесь-то и есть то, что наполняет всю твою жизнь, что здесь тебе всё родное, и если не здесь, то и нигде не найдёшь ты успокоения себе. Куда тебе идти отсюда?» Все громкие решения разлетелись в пух и прах, сомнения как-то стушевались – хотелось порадоваться, что опять я добираюсь до родины, как часто хотелось назвать Оптину Пустынь, – но ведь ехала-то я без благословения, и раньше меня придёт моё последнее письмо. Как-то меня встретит родина на этот раз? И не найдёт ли нужным Батюшка, поймав меня на слове, отправить обратно в мiр, который как я вдруг поняла, никогда-никогда не даст мне покоя и удовлетворения. Каким глупым, зарапортовавшимся ребёнком чувствовала я себя, подъезжая к монастырской гостинице!
Пришла в Скит и уселась в первой комнате, сзади пришедших за милостыней женщин: кто знает, как встретит меня Батюшка? Всего вернее, что скажет: «В последний раз посмотреть и проститься приехала? Ну смотри – и прощай!» В таком случае я выйду вон, и никто не увидит, как я исчезну навсегда из Оптиной. Прижалась я к косяку, а сердце щемит: неужели я здесь в последний раз? И куда теперь приклоню свою бедную голову?
Впереди зашевелились, все встали: вышел Батюшка. Из-за высокой женщины, вовсе заслонившей меня, я смотрела на дверь коридора, ожидая, когда в ней покажется Старец. Вот он и на пороге, но вместо того, чтобы, по обыкновению, начать благословлять ожидающих и оделять нищих, он смотрит поверх толпы, видимо, чем-то озабоченный: «Пропустите, рабы Божии, дайте пройти, пропустите!» Рабы Божии недоумевающе оглядываются во все стороны, не понимая, чего хочет от них Старец, и, повинуясь его приказанию, расступаются на обе стороны, образуя как бы коридор, в начале которого стоит Батюшка, а в конце, никем более не заслонённая, оказываюсь я. Прошла минута как бы в ожидании, когда я почувствовала, что Батюшка пристально смотрит на меня, не двигаясь с места, а потом пришлось мне подойти к нему, хотя в эту минуту я готова была провалиться сквозь землю.
– Когда приехала?
– Сегодня, Батюшка.
– А моё письмо получила? – (Вот оно, началось! Что-то сейчас будет?)
– Где вы про конец этого месяца писали?
– Ну да, это самое.
– Получила, Батюшка.
– И всё-таки теперь приехала?
– Батюшка, я не могла больше ждать, невыносимо было.
– И слава Богу, что приехала! Это тебя Бог умудрил приехать. Хорошо сделала, что теперь приехала. Иди, посиди в знакомых тебе местах!
И вот опять я в коридорчике, опять вокруг меня шепчутся ожидающие, опять мимо нас время от времени проходит Батюшка, проходит и, покачивая головой, говорит, не то про себя, не то обращаясь к окружающим:
– Поди ж ты, какое может выйти недоразумение: пишет мне человек – я больна, сил нет для поездки, да и денег нет, – ну я ответил, чтобы отложила поездку, – ведь не забираться же ей в долги? А она взяла да и приехала, говорит: «Тошнё-о-хонько», – и посмеивается Батюшка. Про моё второе письмо («проститься навсегда») Батюшка не помянул весь день, а потом, на другой день, в ответ на мой вопрос о нём, – ответил, что моё письмо «получено и предано уничтожению».
– Ты этого хотела?
– Этого, спаси вас Господи, Батюшка!
Тем и закончился эпизод моего «прощания с Оптиной», и он, кажется, ещё больше укрепил в благодатной оптинской земле мои корни.
На другой день ждало меня новое утешение. Многие богатые люди привозили, бывало, Старцу гостинцы, вещи, угощения, которые употреблялись не столько им самим, сколько раздавались духовным детям. Вздумалось и мне привезти что-нибудь ему, и я захватила мешок мятных пряников, зная, что Батюшка любит раздавать их бедным ребятишкам, а подчас и взрослым своим «деткам». Но в первый день по приезде, когда я не была уверена, примет ли меня Батюшка, было не до гостинцев, и я отправила их, только вернувшись из Скита, уже вечером. На другой день, выйдя на благословение и направляясь к нищим, Батюшка, проходя мимо меня, озабоченно и довольно внятно произнёс:
– Надо пойти пряники взять, – и скоро вышел из дверей чулана со знакомым мне мешком в руках. – Если хочешь, иди за мной, – чуть слышно проговорил он, и я выбралась за ним в уголок первой комнаты, наполненной нищими ребятами. Батюшка начал оделять их пряниками.
– Спаси Господи, Батюшка, – запищали дети.
– Меня не за что благодарить! Это я вам не своё даю, это вам одна девица даёт, за неё надо молиться!
– Батюшка, а как звать её? – спросила девочка побойчее.
– Да я не про то, как звать! А вы просто помолитесь за девицу, помолитесь, чтобы как она вас утешила – так и её бы Господь обрадовал и утешил. Слышите?
– Слышим, Батюшка! Спаси Господи девицу!
Эта сценка была очень характерной, и судьба моих пряников, и всё, что привозилось Батюшке преданными ему людьми, – он принимал одной рукой и раздавал другой, радуясь возможности утешить и дающих, и получающих, и отстраняя от себя благодарность:
– Я не своё даю! Молитесь за тех, кто мне подал.
Меня эта неожиданная сцена очень тронула: именно в это время я нуждалась в чьей-нибудь молитве, потому что чувствовала, что совсем сама в себе запуталась, и эта молитва чужих мне детей за неизвестную им «девицу» очень меня обрадовала. Господь ребячьи молитвы слышит – может услышать и эту.
В это лето о. Варсонофий продержал меня в Оптиной дольше обыкновенного, а перенесённая мною буря научила меня многому. Вспоминая свои похождения и чувствуя себя виноватой перед Батюшкой, я поняла, наконец, то, чего не понимала годы: что приезжая в Оптину за милостыней духовной, мы имеем ничуть не больше прав на внимание Старца, чем все эти женщины, приходящие за подаянием к нему. Как они благодарят за каждую полученную копейку! И не имеют права роптать даже и в случае отказа! Так же должны чувствовать себя и мы, то есть за всё получаемое от Старца благодарить и не разрешать помыслам роптать и расстраивать душу.
Пришедшие на память случаи прозорливости и духовной опытности о. Варсонофия навели на мысль, что он знает лучше меня, куда меня вести, что мне сказать и чему научить, а моё дело из всего – и доброго, и кажущегося недобрым (вроде [его] пасхальной суровости) – извлекать себе уроки, твёрдо помня, что он и словом, и молчанием своим, внимательною заботливостью и кажущимся полным пренебрежением сознательно воспитывает меня.
Не знаю, ясно ли я сумела объяснить сущность происшедшей во мне перемены, но с этого времени начинается совсем новая полоса руководства. Раньше мне нужны были беседы наедине, постоянное внимание Старца – теперь я рада была возможности сидеть и слушать фразы из бесед Батюшки с другими. Раньше всякое, даже малейшее укоризненное его замечание по моему адресу вызывало взрыв огорчения, обиды, даже ропота с моей стороны. А теперь я не могу забыть своей неблагодарности, когда чуть-чуть совсем не сбежала из Оптиной, – и ни слова укоризны за это не слышала. Что ни скажи теперь Старец, как сурово ни обойдись со мной, – мне всё ещё будет мало, я заслужила ещё большего. И, бывало, целые дни проводила я в коридорчике, и редкий день уходила без урока. Почувствовал ли Батюшка происшедшую во мне перемену и потому пошёл, так сказать, мне навстречу, или и раньше он действовал так же, а я, по своей невнимательности и суетливости, пропускала многое мимо ушей, не умея пользоваться его словами, брошенными мимоходом, но теперь я целые дни смотрела, слушала, училась. Несколько таких уроков вспоминается и сейчас.
Один раз приехали две монахини и передали о. Варсонофию известие о смерти его духовной дочери, скончавшейся от чахотки. Перед смертью она была пострижена в схиму, исповедалась, причастилась и умерла. До конца была в сознании и просила передать Батюшке её просьбу о прощении и благословении. Как просветлело лицо Старца при этом рассказе! И как проникновенно произнёс он несколько раз: «Блаженная душа!» И тут же, обернувшись к иконам, помолился об упокоении её.
В другой раз, и тоже при всех, Батюшка говорил с одной молоденькой девочкой, получившей воспитание в монастырском приюте и задумавшей идти в мiр:
– Нельзя этого делать! Я не спорю, есть люди, живущие в мiру и спасающиеся: Бог силен везде спасти человека, но девица, уже жившая в ограде монастырской и собирающаяся покинуть её, находится в страшной опасности. Враг ненавидит монашество, и если кто из таковых уходит в мiр, где нет для защиты ни ограды монастырской, ни молитв сестринских и где враг нападает на неё с удвоенной силой, – там гибель её почти неизбежна. Держись монастыря.
Помню издалека приехавшую даму, оплакивавшую любимого сына, который, кажется, застрелился. Помню её скорбные жалобы, её слёзы и тихие батюшкины речи к ней, а когда она отошла, задумчиво, словно про себя сказанные им слова: «Вот ведь скорбь-то какая! Нет, пожалуй, лучше замуж не выходить».
Одна дама просила благословения на поездку в Иерусалим.
– В Иерусалим? В какой? В старый или в Новый?
– В старый.
– Ведь сколько всего Иерусалимов?
– Два.
– Нет, не два. Один старый, в Палестине, другой Новый, близ Москвы, а третий какой? Горний Иерусалим, на небе, а ещё четвёртый есть – тот в сердце. Вот этот-то и надо отыскать; и в него отправиться. Бог благословит и вас, и всех других!
Старушка-крестьянка одной из ближайших деревень жалостно толковала Батюшке о том, что ей жить нечем: была замужем, и дети были – восемнадцать человек родила, – которые померли, а которые живы, выросли, но мать кормить не хотят, её же бьют. Старушка плакала и просила помочь ей. И опять Батюшка заметил, ни к кому не обращаясь:
– Вот оно, каково замуж-то выходить: растишь, растишь детей, а они тебя же потом бьют, и на старости одна остаёшься. Пожалуй, лучше вам уж не выходить!
Ещё одна старушка, придя тоже за милостыней и разговаривая с Батюшкой, несколько раз повторяла: «Старушечка, Батюшка, старушечка!». Батюшка улыбнулся:
– Старушечка? Может, просто старуха?
– Старушечка, – осталась она верна себе.
– Ну пусть так! – и Батюшка обратился к присутствующей здесь даме средних лет:
– Вот вас, пожалуй, не назовёшь старушечкой?
– Нет, Батюшка, можно назвать!
– Ну, а тебя? – обернулся он ко мне.
– Нет, Батюшка, пожалуй, нельзя!
– Нельзя? А по грехам? – вдумчиво взглянул на меня Старец. Конечно, я должна была взять свои слова обратно, а он добавил:
– По грехам мы все «старушечки», все грешны, все нуждаемся в искуплении, в обновлении и получаем его, сообщаясь с Господом Иисусом Христом посредством Таинств. Здесь обновление. Знаешь, сказано: обновится яко орля юность твоя!509
Один раз пришли две женщины за милостыней. Сходив, по обыкновению, на мужскую половину, Батюшка вынес оттуда деньги и на возобновлённые просьбы женщин стал им говорить, что много им дать не может, а по две копейки подаст. Одна из них благодарила за это, а другая просила прибавить ещё, потому что на две копейки ей не прокормить детей. Она много и пространно говорила о своей бедности, но Старец прервал её и всё стоял на том, что даёт обеим по две копейки. Потом подозвал одну из присутствующих и дал ей в руки два полтинника, громко говоря: «Вот, на! Дай им по две копейки!» Та отдала. Увидев в руке серебро вместо обещанной меди, женщины стали благодарить Старца, но Батюшка возразил: «Да ведь я не своё даю, как и она (через кого он подал) не своё дала. Слава Богу!» А потом рассказал нам, когда женщин уже не было, что старец о. Амвросий любил так подавать, через третьи руки: «И получающим радость, и ей, дающей, радость!»
Хорошо было в то лето в Оптиной, по неожиданно грянул гром: заболел в начале июля Батюшка. Помню, 10 июля он собирался о чём-то поговорить со мной, но утром не успел из-за народа и велел прийти после повечерия, часов в пять. Пришла я в назначенное время в опустевшую хибарку и скоро услышала батюшкины шаги. Вышел он ко мне бледный и серьёзный: «Бога ради и тебя ради только вышел», – проговорил он и повёл меня в моленную. Вкратце сказав о моём деле, Старец пожаловался на своё изнеможение и нездоровье. Рассказал, что сегодня, окончив приём, он ушёл на свою половину уже совершенно обессиленный, с пылающей от жара головой, и только некоторое облегчение доставили ему келейники, прикладывая к голове холодное. «Сейчас лягу», – сказал Батюшка. Во время разговора он положил свои руки мне на плечи – руки были холодные, как лёд, и я до сих пор помню, как холодили они меня даже сквозь одежду. И ушла с уверенностью, что Старец сляжет. Действительно, наутро за обедней уже молились о здравии болящего игумена Варсонофия, а в два часа келейник сказал пришедшим, что Батюшка захворал и что приёма не будет.
Потянулся томительный тяжкий день. Чего-чего не передумалось за это время. Трудно нам было особенно потому, что сведений-то верных нам получить было неоткуда, и мучились мы, кидаясь то туда, то сюда, как овцы без пастыря. Наконец придумали обратиться к духовнику Батюшки, о. Феодосию, который шёл в Скит, и он обещал нам, возвращаясь обратно, оповестить нас о том, в каком виде найдёт он Старца. Вторая половина дня прошла в томительном ожидании о. Феодосия, который не возвращался очень долго.
Четыре, пять, шесть, семь часов прошли, стало темнеть, заперлись все монастырские ворота, а о. Феодосия всё нет. Что это значит? Лучше ли Батюшке, и они заговорились с ним? Или хуже – жутко было думать об этом. Наконец завидели мы о. Феодосия и бросились к нему. Так хотелось, чтобы он успокоил, сказал бы, что о. Варсонофию лучше, что страхи были напрасны, – но ничего такого мы не услыхали, а озабоченный вид о. Феодосия обещал мало хорошего. Как-то замялся на наши нестерпимые вопросы, а потом проговорил:
– Батюшка очень болен, и сейчас я его постриг в схиму. Батюшка так слаб, что под конец пострига стал торопить: «Скорее, скорее!»
Это известие произвело на нас такое же впечатление, какое в мiру производит сообщение о соборовании и приобщении. Постриг в схиму – это постриг на смерть, мелькнуло в уме, и мы совсем растерялись. Видя наше горе, о. Феодосий соболезнующе добавил: «Рад бы я вас, рабы Божии, чем-нибудь утешить, да чем утешить? Плох Батюшка!» Описать невозможно, как мы провели ночь. Одна мысль гвоздём сидела в голове: жив? Или, может быть, уже всё кончено? И всю ночь мы прислушивались, не раздадутся ли с колокольни роковые удары. На другой день опять молились за болящего, а потом духовными детьми был отслужен молебен с акафистом Казанской иконе Божией Матери и Небесным покровителям Старца – св. Иоанну Крестителю, св. Варсонофию, св. апостолу Павлу, св. Амвросию. К вечеру узнали, что Батюшка стал покрепче. На следующее утро опять слух: Старцу хуже. Служили панихиду по усопшим старцам Оптинским в надежде, что они будут молить Бога за болящего. И ещё день томления. Знали мы, что Батюшка в постели, и всё же в обычное время его приёма, в два часа, невольно все потянулись к Скиту и грустно разошлись, услышав всё ту же фразу: «Батюшка болен и приёма не будет».
Приходилось быть свидетелями сцен, которые подчеркнули, насколько нужен был Старец людям, насколько чувствовалось его отсутствие. Люди, приехавшие на короткий срок издалека для беседы с ним, не хотели уходить от ворот Скита, посылали через келейника просьбы о заочном хотя бы благословении, просили ответа на свои вопросы. Жалко было видеть горе, с которым уходили они и уезжали, не имея возможности ждать выздоровления Старца. На третий день болезни Батюшки, когда в обычное время мы пришли к Скиту, ударила гроза с проливным дождём, и мы не знали, где укрыться от неё. Тогда открылась знакомая дверь, и вышел келейник с сообщением, что Старец благословил впустить нас погреться в первую комнату. И рады же мы были, почувствовав себя опять под отеческим кровом. Через некоторое время он вынес нам от имени Батюшки целую тарелку сладостей и маленькие книжечки, которые и роздал нам. Обогрелись мы, обсохли, утихла гроза – и тот же келейник пришёл сказать нам, что теперь Батюшка благословил запереть дверь, – и разошлись мы по своим гостиницам.
А на следующее утро, после ранней обедни, в моём номере появилась мать Домна, монахиня-скотница, бывшая утром по делу в хибарке, с таинственным видом развернула она бывший у неё в руках свёрток и вынула несколько сдобных сухариков. Оказывается, Батюшка через келейника выслал ей эти сухарики с просьбой «Бога ради» обойти его духовных дочек и отнести им это «утешение». И как же дорог был нам этот знак внимания Старца, даже в болезни не забывшего нас! Ещё прошло несколько дней, и Старец в первый раз вышел, бледный, слабый, но светлый.
– Я умирал и по чьим-то молитвам воскрес, – сказал он кому-то из духовных детей, – думал я, что уже не встану. Когда о. Феодосий предложил мне схиму, – сердце у меня ёкнуло: это ведь смерть – значит, не сегодня-завтра конец, и придётся предстать пред Престолом Божиим. С чем явлюсь? Что буду отвечать? Оглянулся назад – здесь пробел, здесь промах, то не кончено, это не сделано, одни ошибки! Страшно! Ну, да вот, видимо, смиловался Господь, оставил ещё время на покаяние.
Жутко было слушать эти речи: если Батюшка, оглянувшись на свою жизнь, видел в ней одни промахи и ошибки, то – что увидим в своём прошлом мы, если только получим надлежащую остроту зрения? Памятно мне это лето тем, что именно в этот мои приезд переломилась решительно моя жизнь и слово «монастырь» в первый раз было сказано твёрдо и определённо.
Выше я писала, что Старец успокоил меня относительно возможности спастись в мiру. Упоминала и о шутке его, когда он надел на меня свою шапочку, чтобы посмотреть, как я монашенкой выглядеть буду. Но потом мы о монастыре не говорили. А в одном из писем, в ответ на мой вопрос о монашестве. Батюшка мне написал: «Я тебя не посылал ни в монастырь, ни за монастырь, а живи, как жила, и старайся не грешить».
Между тем, приезжая в Оптину, я встречалась с монахинями, слышала речи о. Варсонофия к ним, вслушивалась в их разговоры между собой, – и понемногу стала смотреть на монашество совсем иными глазами. Оно перестало мне казаться учреждением ненужным и отжившим, и часто приходило в голову, что жизнь монахини гораздо полнее и осмысленнее, чем многозаботливая суетливость мiра. И я решилась снова спросить Батюшку – не поступить ли мне в монастырь? Это было года через полтора после начала моего знакомства с Оптиной. И получила я очень резкий ответ: «А я тебе о монастыре не только говорить, а и думать запрещаю. Оставь это. Ты себя монастырём только растравляешь. Живи, как жила, и спасай свою душу».
Не смела я ослушаться Старца и полтора года молчала, но думать, – как заставить себя не думать, когда мысль всё упорнее возвращалась к запретному предмету. Кроме того, постоянно, незаметно для меня самой, между мной и мiром вырастала стена, отделявшая меня от него, и отчуждённость эта всё укреплялась. Батюшка отреза́л у жизни моей одну за другой мiрские утехи, запрещая то одно, то другое. Сначала театр, который я очень любила, потом лёгкая литература, потом мiрские концерты (впрочем, серьёзную классическую музыку Старец оставил мне) были запрещены мне. Труднее всего было расстаться с театром и романами, и подчинилась я не сразу. В минуту бунта против Старца, поддавшись мысли, что духовная жизнь мне не по силам, что нужно жить, как живут все вокруг меня, я брала билет и шла в театр или вытаскивала запрятанные в шкафу запретные книги и залпом прочитывала сотни страниц. Но странно: театр, прежде доставлявший мне большое наслаждение, книга любимого прежде писателя оставляли в голове после себя только какой-то чад, дурман, сквозь который постепенно прорывались угрызения совести: «послушница» Старца, духовная дочка его, и так-то исполняет его заветы! Становилось стыдно, душу тяготило сознание своей виновности – и в результате писалось покаянное письмо. До сих пор сохраняются у меня его ответы, вроде такого: «Бог простит; радуюсь, что театр не доставляет вам прежнего удовольствия, советую впредь оставить посещение его».
Но к стыду своему должна сознаться, что прощение приходилось выпрашивать неоднократно. Однажды, рассердившись сама на себя за свою бесхарактерность, которая мешала мне отстать от лёгкого чтения, запросила у Батюшки благословения передать или пожертвовать куда-нибудь свою библиотеку, состоявшую из русских классиков-беллетристов. Объясняла я это тем, что, стоя у меня на полках, книги эти являются мне постоянным соблазном, и легче мне было бы сплавить их с глаз долой. Батюшка так вдумчиво посмотрел на меня: «пожертвуешь, а потом скучать станешь. Нет уж, оставь, пусть себе стоят в шкафу». Так и остались при мне эти книги и не раз ещё были причиной моего ослушания. Наконец я устала от этого метания от мiра к Оптиной и обратно, привыкла жить без запретных удовольствий. Тогда стали отпадать светские знакомые. Старец говорил:
– В этом доме ты больше не бывай... С теми-то говори пореже и поскорее, короче... С этими вовсе порви, даже встретясь на улице, не кланяйся.
Исполнено и это. И оказалась я в мiру, как в пустыне: ни мiрских радостей, ни общения с мiрскими людьми... Да и какое могло быть общение с ними, когда мне их радости были запрещены, а им мои занятия вовсе чужды. Чётки, Псалтирь, Жития святых – все эти вещи мало употреблялись в том кругу, где я вращалась, и приходилось мне, как сказал когда-то Батюшка, вручая чётки: «Носить их при себе, но так, чтобы, избави Бог, кто их не увидел», – словом, жизнь свою приходилось всячески прятать от других, живя в мiру, жить не по-мiрски. С каждым днём это становилось труднее, и такая раздвоенная жизнь делалась невыносима. Итак, о монастыре – невольно думалось, но сказать слово «монастырь» я не смела как раз до того лета, когда совершилось пострижение Батюшки в схиму. Памятно оно мне, и жизни, в этот раз складывалась как-то особенно.
Обычно, бывало, приехав в Оптину, я говела раз, много два, – часто приобщаться Батюшка не разрешал.
Помню, как-то на беседе завёл он речь о частом приобщении и о том, что некоторые, ссылаясь на пример христиан первых веков, требуют и теперь разрешения причащаться если не ежедневно, то еженедельно: «Не понимают они, что те христиане постоянно готовились к смерти, часто прямо от Литургии их брали в тюрьму, каждый ждал, что не сегодня-завтра придёт и его черёд пострадать за веру во Христа. Тогда и жили они трезвеннее, тогда и жизнь их была, можно сказать, сплошным говением. Неудивительно поэтому, что они часто приобщались Святых Таин. Мы живём не так, и нам равняться с ними не приходится. Поэтому у нас в обители положено братии приобщаться шесть раз в году, каждый пост по разу, а в Великий и Филиппов – по два. Отступления от этого правила допускаются редко, и каждый раз с благословения старца и настоятеля, так что иной раз братия удивляется:
– Что это такой-то отец подходит к Чаше? – А знающие, в чём дело, объясняют:
– Ему было страшное искушение, он видел бесов в чувственном образе и очень изнемог. Вот Батюшка и благословил ему подготовиться».
Итак, частого приобщения Старец мне не разрешал до того лета, о котором идёт речь. А в этот раз всё шло как-то иначе. Приехала я за неделю до Петровок, и о. Варсонофий благословил меня готовиться, не дожидаясь поста: «А то потом много исповедников будет, мне некогда тогда с тобой возиться».
Настал пост, и Батюшка озабоченно говорит, выйдя на благословение: «Скоро праздник Иоанна Крестителя, хорошо бы подготовиться к этому дню». Прошло дня два после 24 июня, – и опять: «Скоро Петра и Павла, надо бы приобщиться в этот день», – так что в течение полутора месяцев мне пришлось приобщиться четыре или пять раз. Кто знает, может быть. Батюшка видел, что я уж очень измалодушествовала и изнемогла душою, и хотел, чтобы подкрепила меня благодать Господня, – только я жила в Оптиной уже второй месяц, а Старец всё от праздника до праздника откладывал отъезд мой и всё заставлял готовиться.
И особенно памятна мне последняя в это лето исповедь. Набралось нас, исповедников, довольно много, и всем нам Батюшка назначил прийти вечером. Когда мы собрались, и он ввёл нас в свою моленную – нас оказалось столько, что мы еле поместились в маленькой комнате, и я оказалась далеко в углу у двери. Батюшка медленно облачался, тихо повторяя:
– Благословен Бог, и паки благословен Бог, – потом обратился к одной из присутствующих, стоявшей ближе к окну, – ты заметила эту картину? – и подал ей какое-то полотно. – И ты погляди, – пригласил он другую. Потом, окинув глазами всех, он и меня вызвал из уголка. – Пойди, посмотри картиночку.
Довольно большое полотно (работа покойного о. Даниила Болотова) представляло собой портрет монашенки, судя по одежде, – послушницы, лежащей в гробу.
– Батюшка, да она мёртвая! – воскликнула одна из разглядывавших.
– Кто тебе сказал, что мёртвая? Какая она мёртвая? – точно недовольный, возразил Старец.
– Да ведь это же гроб, – продолжая вглядываться, настаивала она.
– Что же, что гроб? Телом-то она мёртвая, но душой... Вглядись в её лицо: как оно мирно и прекрасно, сразу видно, что это небожительница. Вот поступай в монастырь, и ты такая будешь, – неожиданно добавил он. Собеседница его как-то растерянно замялась, а Батюшка вдруг обернулся ко мне, хотя я стояла за его спиной: – А ты мне что на это скажешь?
Что-то дрогнуло у меня в душе. Раньше я, правда, говорила о монастыре, но как-то не по-настоящему, себя не проверяя, а последние полтора года мне и думать-то о нём было запрещено – и вдруг теперь этот неожиданный вопрос. Я вся точно подобралась внутренне, как-то почувствовала, что этой минутой многое должно решиться.
– Благословите, Батюшка, пойду! – только и нашлось у меня слов.
– Что ты говоришь? – как бы удивлённо переспросил Старец.
– Если вы благословите – я пойду, – повторила я.
– Ну вот, разве такие важные вопросы так быстро решаются? Знаешь, что диакон говорит, выходя со Святыми Дарами? «Со страхом Божиим!» Так и о монашестве – со страхом и трепетом надо помышлять, а ты вот как, вдруг...
– Батюшка, да это вовсе не вдруг, ведь я давно об этом думаю!
– Ну, нет! Нам ещё надо с тобой получше познакомиться. Ты сколько лет сюда ездишь? Три года! Так вот ещё четвёртый подумаешь, пятый поездишь – тогда другое дело будет, и я, Бог даст, «дотяну», – закончил Старец и приступил к исповеди.
Так началось моё сознательное «отрывание» от мiра, но ещё много предстояло пережить, и многое накликала я сама на себя своим нетерпением и неумением слушаться без оглядки первого слова Старца.
Дело в том, что с этого лета повалились на меня беды и напасти, и я часто вспоминала слова Батюшки, что человек только помыслит об удалении от мiра, а сатана начинает уже мстить ему за это намерение, поднимая против него всякие искушения.
Слова Старца о том, что через два года я буду в монастыре, не выходили из головы, и трудно было жить в мiру, внутренне уже оторвавшись от него. Словом, не хватало у меня терпения, и не прошло ещё года, как, будучи в Оптиной на Пасху, я снова заговорила о монашестве. «Будешь в монастыре, только не сейчас, а так через год, через два, через пять», – ошеломил меня Батюшка.
Дотянула я до лета, когда приехала в Оптину одновременно с монахиней, с которой я раньше встречалась у Старца. Жили мы с ней в одном номере, я жаловалась, что ещё долго мне маяться в мiру, а она толковала, что знает наверное: попросись я в этом году в монастырь – их игуменья приняла бы меня. И, на её взгляд, лучше не упускать времени и проситься сейчас. Помню, как тогда всё, казалось, было заодно, и разговоры, и батюшкины речи, и Евангелие, читанное в церкви, – всё меня толкало на мысль о монастыре. Наконец, не решаясь заговорить лично, я написала о. Варсонофию письмо, которое передала через келейника. Там, приводя все свои доводы в пользу скорейшего поступления моего в монастырь, я упоминала и о разговоре знакомой монахини.
Отдав письмо, я расположилась ждать хоть до Рождества, не рассчитывая, что Батюшка скоро доберётся до него. Но на другой же день, на общем благословении, Батюшка обратился ко мне: «Прочёл твоё послание, правда, не всё ещё, но главное понял: понял, какой ты мне ультиматум ставишь, но нужно почитать его вместе и кое-что дополнить лично». Помня случай, когда Батюшка выражал намерение «переговорить лично», а потом умышленно или по забвению оставлял его неосуществлённым, я думала, что и с письмом моим будет так же. Монахиня тоже говорила: «Вам и хорошо, уже теперь Батюшка вам ответит, хотя не сейчас, а может через неделю или к Рождеству даже, но вы будете знать окончательное решение».
Батюшка появился опять в коридоре, где я сидела, и мимоходом промолвил: «Да, о твоём важном вопросе надо поговорить лично!» – и ушёл, а проходя через несколько минут обратно, как-то настойчиво повторил: «Слышишь, о твоём серьёзном письме нам сегодня надо поговорить».
Сразу во мне точно упало что, я ужасно испугалась, точно сейчас должно совершиться что-то новое и бесповоротное. Так стало жутко, что я не могла усидеть одна и вызвала свою знакомую. «Это недаром вы испугались, значит, какое-нибудь решение скоро будет», – говорила она. А во мне всё трепетало, и я готова была без оглядки убежать вон, только бы как-нибудь отсрочить предстоящий разговор. Как приговорённый к смерти, которого уже ведут на казнь и который всё себя утешает, что ещё не так скоро конец, что ещё осталось проехать вот эту улицу, ещё поворот, ещё три фонарных столба... так и я себя успокаивала: вот сколько набралось исповедниц! Батюшка на исповедь вновь прибывших всегда принимает раньше, – ещё не скоро до меня дойдёт... Вдруг в дверях показался Старец и, минуя ожидавших его исповедниц, громко произнёс: «Где тут Леночка? Идём о твоём серьёзном вопросе говорить».
Ни жива, ни мертва вошла я в моленную и опустилась на колени. Батюшка вынул из кармана моё письмо, готовясь его читать, и вдруг спросил меня:
– Ты соты любишь?
– Что?
– Соты, соты любишь?
– Люблю.
– На же тебе «соты», – и дал мне «Соты духовные», листочек с наставлениями о. Амвросия. Но до чтения ли мне было? Зажала я в кулак листочек, а Старец начал вслух читать моё послание и, дойдя до того места, где я упоминала о словах монахини, быстро произнёс:
– Зови её сюда! – и не успела я прийти в себя и хорошенько понять, что здесь происходит, как услышала такой разговор:
– Мать Евдокия, вот сестра наша о Господе, девица Елена, выражает желание поступить в монастырь, и я думаю, что это желание теперь достаточно созрело. Ты говорила, что у нас мать игуменья взяла бы её?
– Говорила, Батюшка! У нас...
– Так вот, бери её!
– Как? Когда?
– Да сейчас бери и поезжай с ней. Поддержи там её на первых порах.
– Когда же ехать, Батюшка?
– Да хоть сегодня, ну, или завтра.
Однако по окончании разговора отъезд был отсрочен ещё на пять дней.
– Батюшка, а когда одевать её назначат – оденьте её сами!
– Одену!
Дело повернулось так неожиданно быстро, как мне и во сне не снилось, и сразу поднялись вопросы: как быть с родными, которые все не сочувствуют монашеству и которых мой уход поразит ужасно? У кого побывать в Москве, через которую придётся проезжать? Как держаться здесь до отъезда? Своими ответами Старец совершенно разъединил меня с окружающим мiром: знающим меня его духовным детям, находящимся здесь, в Оптиной, я не должна говорить о монастыре ничего, а отъезд свой мотивировать просто желанием прокатиться. Родным не писать ни слова, пока не будет решено окончательно моё поступление в монастырь. Ни к кому в Москве не заезжать.
Никогда не забуду чувства, с каким я вышла из моленной. Радость, что кончено томительное ожидание; сознание, что ломается вся жизнь; страх перед ожидающей неизвестностью; чувство умирания для всего старого охватило меня. Говорить мне нельзя было ни с кем, кроме посвящённой в мои дела монахини.
Этот день я была всё время как-то взвинчена, половину ночи мы проговорили, но к утру настроение изменилось: в полусне стали представляться родные, их скорбь о моём решении, их горе, их надежда. Утром я совершенно изнемогла. Страшные мысли обступили меня со всех сторон. Жалость к родным, жалость к себе, ужас перед ожидающей меня нищетой и много других страхов. И точно хор голосов, кричащих в уши: «Одумайся, пока не поздно! Что ты делаешь? На что решаешься?» И пришлось же так, что происходило всё это во вторник, заветный батюшкин день, в который он никого не принимал, – значит, на целый день я была предоставлена самой себе. Без ужаса не могу вспомнить этот день, – вероятно, так с ума сходят.
На другой день, в среду, собираясь к Старцу, я почти решилась просить у него отсрочки, но на благословении, не давая мне вымолвить ни слова, он произнёс:
– Ну, в воскресенье на новую жизнь? Так! На новую жизнь! – Вопрос звучал так твёрдо, глаза Батюшки смотрели так серьёзно, что моё малодушие куда-то схлынуло, и я ответила:
– Да, Батюшка.
Остаток времени до моего отъезда Старец, постоянно говоря со мной при других, укреплял меня отдельными словечками, незаметными и непонятными для других. Странное было моё положение. Многие духовные дети Батюшки меня знали, со многими я встречалась и разговаривала и в хибарке, и в гостинице, – и ни одной не смела сказать, куда и зачем еду. Между тем жизнь вокруг шла обычным путём. Люди ссорились и мирились, строили планы, горевали, радовались, а я чувствовала, что всё это, вся обыденная жизнь, в которой я раньше так охотно принимала участие, куда-то отошла от меня, всё потеряло свой интерес по сравнению с тем, что совершалось со мной, и чего никто из окружающих не знал. Словно бы я умерла, а кругом меня продолжали жить. А мне странно было, как могут люди интересоваться мелочами обыденности, когда я вся трепещу от важности происходящего со мной.
Наконец наступил день моего отъезда. Отправиться в Иверский монастырь я должна была одна, монахиню Батюшка задержал ещё у себя. В день отъезда он снова говорил со мной: «Положись на волю Матери Божией и приготовься всё принять с благодарностью. Проси Царицу Небесную, чтобы она через игуменью выразила Свою волю. Если матушка примет тебя, значит, есть на то воля Матери Божией, а если велит ещё подождать год, – значит, такова воля Матери Божией».
В последний раз получила я благословение на дорогу у Тихвинской иконы. Попросила Старца молиться за меня. Он как-то разом повернулся к иконе и только перекрестился, придерживая меня за плечо. Но надо было видеть, как засветились в эту минуту его глаза, как порывисто прижал он пальцы ко лбу, полагая Крестное знамение. Мне даже жутко стало: в этот момент Старец весь был в молитве. Перекрестился, перекрестил меня, резко, точно оторвавшись, отошёл и захлопнул за собой дверь на мужскую половину. Я ушла и двинулась в путь, вся потрясённая впечатлением этого безмолвного вопля Старца за немощное его чадо.
Так я уехала, и уехала на го́ре. Все расчёты моей знакомой оказались ошибочными, в монастырь меня не приняли, а потратила я на эту поездку около трёх недель. Тяжело было особенно то, что, руководясь не знаю какими соображениями, матушка игуменья не отказала мне сразу и окончательно, а отсрочила моё поступление в монастырь на год, предложив остаться в гостинице, пожить и приглядеться к монастырской жизни. С неделю, должно быть, я пребывала в счастливом неведении: бывала в церкви, раза два в трапезе, в мастерских, где познакомилась с несколькими сёстрами, – и всё больше привязывалась к монастырю и привыкала к мысли, что это-то и есть место, где, по благословению Старца, наладится моя дальнейшая жизнь. Отсрочка на год, – и та меня не так пугала. Думалось, что за это время я успею приготовить свою семью к мысли о моём уходе, и он не выйдет таким неожиданным, каким был бы в этом году. И вдруг, совершенно неожиданно, из разговора с одним близким к игуменье лицом, я узнала, что под воображаемой отсрочкой надо разуметь окончательный отказ. Это подтвердилось при моём личном свидании с игуменьей, и я опять почувствовала, что почва ушла из-под моих ног.
Потеряв почти месяц каникулярного времени, потратив почти все заготовленные на летний отдых деньги, с перспективой нового трудового года впереди, совершенно разбитая нравственно, я, как мышонок в ловушке, готова была головой колотиться об стену моего монастырского номера. Куда мне было теперь деваться? В таком состоянии явиться к семье, ничего о моих приключениях не знавшей, – было немыслимо, и когда я писала в это время Батюшке, – из-под пера моего вырывалось что-то вроде таких слов: «Батюшка, да чувствуете ли вы, каково пришлось вашей дочери?»
Получив благословение от Старца вернуться к нему, уехала я из Иверского и опять пришла в хибарку, но в каком состоянии? Мысленно порвав с семьёй и мiром, я чувствовала, что жить буду там, как мёртвая среди живых. Неудачная попытка поступить в монастырь отняла у меня надежду, что мне когда-либо удастся забыть что. Поступок игуменьи, словно бы обманувшей меня, подорвал веру в человеческое слово вообще. Но главное – неудача предприятия с батюшкиным благословением, отказ там, где Старец был уверен в положительном ответе (хотя на самом деле, как я писала выше, этого не было), отняли у меня веру в прозорливость Батюшки. Последняя моя опора падала.
Встретил меня Старец необыкновенно сердечно. На общем благословении, словно намеренно обходя меня, подошёл ко мне последней; а я и смотреть на него не могу: слёзы залили всё лицо, стою, не шевелюсь, чтобы громко-то хоть не плакать. А Батюшка, благословляя, спрашивает: «Всё слава Богу?» Ну, какое же «слава Богу», когда я совсем изнемогла от скорби, – и ничего не ответила. Батюшка продолжал: «Всё перед очами Божиими! Господь видел и всё прошедшее, и настоящее, видит и будущее. За всё слава Богу! Утри слёзы. Ангел-хранитель твой отнесёт эти слезинки к Престолу Божию. Вот я тебе сейчас конфетку дам». Одна приезжая дама просила благословения угостить нас, нескольких вновь прибывших, привезённым ею мёдом. «Бог благословит. Где Л.? По вкушении некоторой горечи надлежит тебе вкусить и сладости».
Позже, приняв меня наедине, Старец вспомнил о письмах моих:
«Ну, уж и письмо твоё! Читала ты «Тараса Бульбу» Гоголя? Там, когда Остапа на казнь вели, он крикнул в толпу: «Батько, слышишь ли?» – и отец ему отозвался: «Слышу, сынку, слышу!» Так и ты: «Батюшка, слышите ли?» – «Всё слышу!""
Выслушав рассказ мой о моих приключениях, Батюшка сказал:
– Матушка говорит, что ещё не настал час воли Божией, чтобы поступить тебе в монастырь, что надо подождать и радоваться.
– Ну, уж радости-то во мне вовсе нет. Батюшка!
– Как же не радоваться? А разве это не радость, когда тебе говорят, что через год ты будешь в монастыре и что такова воля Божия, воля о нас всегда благая и совершенная!
И рассказал мне Старец, как сам он терпеливо ждал, когда пройдёт двухлетний срок, назначенный ему батюшкой Амвросием для приготовления к монастырю.
– Когда я рассказал об этой отсрочке одному уважаемому мной игумену, он смутил меня: «Да что он, святой что ли? Что же, он может, значит, поручиться, что в эти два года вы не умрёте и он проживёт?» Смутил он меня, но я безгранично верил батюшке Амвросию и потому только отмахнулся: «Не знаю!»
Этот рассказ напомнил мне о нашедшем на меня искушении, и я пожаловалась, что последнее время не могу слышать панихиды, что на меня нападает страх смерти.
– Удивительное дело – пока не собиралась в монастырь, и смерти не боялась, а как в монастырь собралась – так и страх смерти напал, – засмеялся Старец.
– Да мне в мiру умереть не хочется.
– Не умрёшь! И я бы не хотел, чтобы ты до монастыря умерла. Нет, не умрёшь! Ещё надо тебе в баньке отмыться, обелиться, прежде чем позовут тебя к ответу окончательному. Нет, ещё будешь в монастыре!
Затем учил меня Батюшка, как держаться дома, с окружающими, чтобы не выставить на посмеяние своё желание уйти из мiра. Он запретил мне кому бы то ни было дома говорить о моём намерении, но и не отрицать того прямо, а отделываться полувопросом: «Да кто вам это сказал? Мало ли что говорят?»
– Так и мне батюшка Амвросий велел поступать, и благодать Божия покрыла меня, и никто не знал о моём уходе из мiра, пока я не выехал из Казани. А прямо отрицать, отказываться, – избави тебя Бог.
Этим окончилась наша беседа, и в этот же день, указав на меня одной духовной дочери, Старец сказал: «Вот она теперь совсем оптинская стала. Ну, а какая она ещё будет – иверская или иная – это как Бог даст!»
Батюшка благословил поговеть, а я, несмотря на его ласковый приём, вся гнулась под какою-то тяжестью, что-то тёмное угнетало мою душу. Накануне причастия, совсем обессиленная борьбой с этим внутренним мраком, я просила Батюшку помазать меня освящённым маслом, как это он часто делал. Кроме меня в моленной было ещё несколько человек, так что говорить о своём душевном состоянии было неудобно, но, всё же, воспользовавшись минутой, когда Батюшка помазывал меня, я тихонько попросила его помолиться, чтобы отошла от меня эта темнота, последние дни совсем заполонившая меня. Батюшка, глубоко-глубоко глядя мне в глаза, соболезнующе произнёс трижды: «Господи, помилуй! Господи, помилуй! Господи, помилуй!» – тихонько, только для меня. Потом стал говорить: «Господь тебя да укрепит. Господь тебя да обрадует...», достал большую книгу (Требник или Псалтирь – не знаю), вынул из неё шапочку с мощей святителя Митрофана Воронежского, как мне потом сказали, надел её на меня и стал надо мной читать трогательную молитву, читаемую над больными перед приобщением их на дому. Окончив, он многократно благословил меня, спросил у меня платок и, как ребёнку, вытер всё лицо досуха, пока не осталось следа слёз. Потом отослал меня к вечерне. Тёмная сила как-то отхлынула, и я успокоилась, затихла. Теперь, вспоминая то время, невольно поражаешься – откуда у Старца, окружённого толпой народа, заваленного письмами и делами по управлению Скитом, – откуда у него бралось время и силы, чтобы возиться с нами, как в тот раз возился он со мной: так самая нежная мать только и может ухаживать за больным ребёнком.
Прекрасно понимая, что неудача с поступлением в монастырь была моей главной болячкой, Батюшка всё время напоминал мне о монашестве, выражал уверенность, что рано или поздно это моё намерение осуществится. То даст листок с увещанием «не искать монашеского образа, но не уклоняться от него», то заодно с другой духовной дочерью, монахиней, благословит чётками, то, глядя на нас с ней, тихо говорит, указывая на неё:
– Настоящая, настоящая...
– Не пойму, Батюшка!
И указывал на меня: «Будущая». Тогда мы поняли, что речь шла о монашеском одеянии, для неё настоящем, для меня ещё будущем.
Как-то застала я Старца благословляющим народ и оделяющим всех бумажными иконочками. Подавая одной девочке изображение святой царицы Александры, он спросил, как её имя.
– Александра.
– Вот видишь, я ведь не знал, что тебя зовут Александрой, а тебе твой Ангел достался. Что это значит? То, что святая царица Александра тебя любит, и ты должна любить её, жить хорошо, слушаться матери.
Так же произошло с одной Анной, которой достался образок святой пророчицы Анны.
– Замечаешь ли ты, – спросил меня Батюшка, – как святые идут сами к тем, кто носит их имя? Видно, они их любят. И тебя твоя святая любит, вот и ставит тебя на тесный и тернистый путь – и пойдёшь по нему, Бог даст.
Вечером этого же дня Старец оставил меня в коридоре, а сам ушёл на мужскую половину. В это время из Шамордина приехала одна его духовная дочь, из дворян, уже немолодая, которая по его благословению ездила туда с целью поступить в число сестёр. Приехала она радостная и возбуждённая и сообщила нам, что она уже послушница, принята «без сучка и задоринки» и отпущена, чтобы собрать вещи и покончить дела в мiру. Радостно и оживлённо рассказывала о своём путешествии эта госпожа, а меня охватила тоска и зависть: поступают же вот люди «без сучка и задоринки» в монастырь, а я... В это время в полутёмный коридор вышел о. Варсонофий и окликнул меня. Когда я подошла к нему, он перекрестил меня, повернул к образу Царицы Небесной и говорит:
– Всё полно мира и отрады вокруг Тебя... как дальше?
– И над Тобой! – закончила я.
– Ну вот, то-то, – и ушёл исповедовать монахинь. Удивительно было, как родной Батюшка духом почувствовал, насколько далеки были от меня в ту минуту мир и отрада, и захотел подбодрить меня.
В числе исповедниц были две послушницы какого-то монастыря, из которого одна убежала, а другая собиралась бежать. Старец долго говорил с ними на благословении и обратился к убежавшей со словами: «Есть старая песня – «Ах ты ветка бедная, ты куда плывёшь? Берегись, несчастная, в море попадёшь! Там уж ты не справишься с бурною волной..."» И высказал мысль, что мiрянке в мiру ещё можно спастись, на монахиню же, вышедшую в мiр, враг накинется с ожесточением и прямо растерзает её. С этими девочками мне пришлось много говорить, и поднялось новое смущение во мне, а что если жизнь в монастыре так нестерпима, как они рассказывают? А что если я не вынесу её? И пошла опять работать мысль, и исчезло опять спокойствие духа. В это время о. Варсонофий взял меня одну и начал говорить: «Вот опять возвратишься ты в мiр, в это волнующееся море. Хотелось мне взять тебя оттуда, да, видно, ещё Богу не угодно. Ты не унывай, со Христом везде хорошо. И там всё будет слава Богу, а когда-нибудь и в монастырь поступишь!» Я спросила его, гожусь ли я, по его мнению, для монастыря? Старец засмеялся: «Так спрашивать – всё равно что спросить: гожусь ли я для Царствия Небесного. Сами мы никуда не годимся, но с Господом Иисусом Христом, помощью Его, делаемся годными. Впрочем, сейчас ты не загадывай ни в монастырь, ни за монастырь, а работай, как работала, и жди, когда тебя Господь позовёт! А Он позовёт, я верую, что ты будешь в монастыре!» Спросил, не нужно ли мне денег, не потратилась ли я, и пообещал приготовить мне на дорогу: «Ты потом отдашь». Провожая меня, опять заговорил о своей любви к нам: «А когда монашенкой придёшь, вот тогда я тебя ещё больше полюблю». Благословляя, нагнулся и сказал мне на ухо программу жизни: «Сердце чисто созидать, на мужчин не взирать и никого не осуждать. Просто? Понятно?»
Больше месяца пробыла я так под крылом Старца, пока окрепла настолько, что могла не выдать себя, вернувшись к семье, и была в силах взяться за занятия. Навсегда останутся в памяти моей это лето и те мытарства, которые выпали тогда на мою долю, и потому ещё, что это было моё последнее лето в Оптиной при Батюшке. Теперь, оглядываясь назад, не могу не сознаться, что, собственно говоря, во многих своих бедах виновата была я сама. Ровно за год перед этим, как я выше писала, о. Варсонофий ясно и определённо назначил мне срок поступления моего в монастырь: «Четвёртый год поездишь и пятый поездишь, тогда другое дело будет». Но я, прождав четвёртый! год, потеряла терпение, захотела повернуть дело быстрее – и поплатилась за это. И после только вспоминала слышанное мною от кого-то наставление, что, обращаясь за советом к Старцу, надо с верой относиться к первому его слову, не вступая с ним в спор и не пытаясь переменить его решение, так как спорами и человеческими соображениями можно сбить его, и второе его слово может быть ошибочным – что я и испытала на себе. Сама кругом виноватая, чуть было не рассердилась на Старца за то, что послал меня на муку проситься в монастырь. Так и не удалось мне ускорить судьбы Божии, и в конце августа я вернулась к семье своей, к месту своей службы.
И начался последний мой год в мiру – пошёл пятый год моего знакомства со Старцем. Когда я возвратилась в свой город, обыденная мiрская жизнь обернулась, было, ко мне нарядной своей стороной: и родные ласково встретили меня, и привычная работа, и минуты отдыха где-нибудь на лекции или за интересной книгой, – всё показалось тем привлекательнее, чем ярче помнилось, что от всего этого я едва не ушла. А потом старые сомнения в прозорливости Старца, в истинности намеченного им для меня пути, искусительная мысль: «Погоди, пожалей себя, пожалей семью», – и так далее. Всё это одолело меня. Я без ужаса вспомнить не могла, что этим летом чуть не сделала бесповоротного шага, и трепетала, как бы Старец не задумал опять куда-нибудь послать меня. Начались страхи, а ну как сегодня получу письмо с новым распоряжением? Ну как начнётся новая ломка? и страшно, ужасно становилось при этой мысли. Дело дошло до того, что прежняя радость от каждой весточки из Оптиной, каждой строчки от Батюшки превратилась в опасение, и я облегчённо вздыхала, когда почтальон проходил мимо нашего дома, не зайдя к нам. Нет писем, слава Богу! А потом пришло в голову – как бы переменить адрес, чтобы совсем исчезнуть от Батюшки. Додумалась до того, что готова была хоть в Америку бежать от страха грядущего. Но на десять рублей до Америки не доедешь, и все мои путешествия остались только в воображении. Скоро всё повернулось по-новому: пошли опять беды и напасти со всех сторон. С мiра и его соблазнов соскочила приманчивая маска, да и острота летних невзгод прошла, и мне опять стыдно стало за своё малодушие.
Подошло Рождество, последнее Рождество моё в мiру и с Батюшкой в Оптиной. Несмотря на то, что я письменно каялась Старцу в своих прегрешениях, он встретил меня отечески ласково. Но когда я сказала ему, что готова была ехать в Америку, чтобы бежать от него, он усмехнулся:
– В Америку? К кому же ты побежала бы? К ирокезам, что ли? Или на озеро Тана? – А потом выговорил, наполовину шутя:
– Ну как же можно так пугать человека, такие страшные вещи говорить, – видите ли, в Америку собралась! Да я как услышал – у меня волосы дыбом и стали!
А через несколько дней, выйдя на благословение, подозвал девочку-гимназистку и меня и дал нам по открытке. Её открытка с рождественским сюжетом, а моя – копия с картины Каульбаха «Отреклась». Она изображала очень молодую монахиню, по костюму – католичку, задумчиво следящую за двумя играющими в солнечном луче бабочками.
– Нравится тебе эта картинка?
– Очень нравится, Батюшка!
– Я и знал, что тебе понравится, вот и надумал отдать её тебе. Только здесь монахиня словно неправославная.
– Да, Батюшка, это католичка.
– Католичка... А ты православная? – и на мой утвердительный ответ добавил: – Ну, слава Богу! Возьми себе эту картинку, прочти подпись на ней!
– «Отреклась».
– Вот так оно и есть, я ведь знаю, внутреннее отрешение уже совершилось, и внешнее, Бог даст, совершится!
И так твёрдо это было сказано, что картинка эта долго служила мне якорем спасения.
Тяжёлое это было Рождество и, наверное, многим оно памятно. Описывать происходившие тогда события я не берусь, предоставляя это сделать более осведомлённым лицам, по не могу не отметить, что приезд преосвященного Серафима, поднявшиеся толки, разыгравшиеся страсти и злоба сделали Оптину далеко не похожей на Рай, где я привыкла отдыхать от мiрской злобы510. Слухи одни тяжелее другого доходили до нас... «Батюшку сошлют под начало», – говорили сегодня. «Батюшка уходит в затвор», – сообщали завтра. «Батюшку делают архимандритом где-то в другом монастыре», – появилась, новая весть.
И последняя пугала не менее предыдущих. Ставить архимандритом семидесятилетнего Старца, и так видимо слабевшего с каждым годом, возложить на него бремя самостоятельного управления, оторвать его от Скита, где он полагал начало, – чувствовалось, что это было бы равносильно смерти для него. В эти трудные дни Старец нас успокаивал, ободрял: «Бояться и беспокоиться нечего, всё слава Богу, всё хорошо. Не смущайтесь – Владыка хороший, это ему надо было бы быть построже, а он хороший, благостный, – говорил нам Батюшка, когда мы пришли к нему, взволнованные резкими речами Преосвященного. – Непременно примите от него благословение святительское. Святительское благословение много значит!..»
Уехал Владыка. Миновали святки. Прощаясь с о. Варсонофием перед отъездом, я, по обыкновению, просила благословения приехать на Страстную и Пасху, – и сверх всякого ожидания получила отказ:
– Приедешь летом, а то с какой стати тебе на какие-нибудь три дня ездить.
– Да не на три дня, а на две недели. Батюшка! – попробовала я запротестовать, – ведь я же на Страстной раньше у вас, здесь говела!
– Ну, то было раньше, а теперь приезжать нельзя, да и мне на Страстной некогда будет: здесь такой кипяток будет – беда! Нет, летом приедешь!
С тем и отпустил меня Батюшка, но я, по правде говоря, не поверила, что это так и будет. Думалось: пугает Старец, а подойдёт Страстная – получу я благословение на приезд и встречу Пасху в Оптиной. Но оказалось не так.
Великим постом получила я известие, что Батюшку переводят архимандритом в Голутвин монастырь.
* * *
Протоиерей Василий Васильевич Шустин (1886–1968), православный миссионер, духовный писатель. Родился он в благочестивой семье, готовился стать инженером, но институт (Санкт-Петербургский электротехнический) окончить не удалось. В студенческие годы духовно окормлялся у о. Иоанна Кронштадтского и у Оптинских старцев (В. Шустин был духовным сыном старца Варсонофия). В первую мировую войну сражался на боевых позициях, в гражданскую – воевал в рядах Добровольческой армии. Эмигрировал сначала в Болгарию, затем в Сербию. Проживая в сербском городе Белая Церковь, преподавал физику в Кадетском корпусе. Вместе с другими русскими беженцами приложил немало усилий к строительству православного храма, где и был рукоположен в иерея. Здесь же, в Белой Церкви, в 1929 году, с помощью иеромонаха Иоанна (Шаховского) были изданы воспоминания о. Василия Шустина «Запись об о. Иоанне Кронштадтском и Оптинских старцах». Позднее текст воспоминаний был автором дополнен и расширен и предоставлен Ивану Михайловичу Концевичу, работавшему в 1950–1960-е годы над книгой «Оптина Пустынь и её время».
Последние тридцать лет жизни о. Василий Шустин провёл на севере Африки, в Алжире, возглавляя там русский приход. (Там же, в Алжире, в 1935 году о. Василий венчал И.М. Концевича и Елену Юрьевну Карпову.) Скончался о. Василий в Каннах 6 августа 1968 года. (В настоящее время прах его покоится в Ницце.)
Воспоминания о. Василия Шустина приводятся в том виде, в каком они сохранились в частном архиве И.М. и С.Ю. Концевичей. Хотя в этих воспоминаниях и встречаются некоторые неточности (см. о них в примечаниях), они по-прежнему сохраняют для нас ценность живого слова современника великого Старца, очевидца событий последних лет его жизни.
В жизнеописании Старца этих сведений нет.
По другим источникам, эпизод этот отнесён к посещению о. Варсонофием (тогда – П.И. Плиханковым) Андреевского собора в Кронштадте.
См. беседы от 27 декабря 1909 г., 22 октября 1911 г. и 26 марта 1912 г.
Вероятно, здесь неточность. П.И. Плиханков прибыл в Оптину Пустынь 21 декабря 1891 г., под Рождество Христово, а старец Амвросий отошёл ко Господу 10 октября.
Главный храм обители – собор в честь Введения во Храм Пресвятой Богородицы. Захоронения старцев находятся за алтарём его придела в честь святителя Николая Чудотворца.
На даче под Оренбургом.
Преподобный Оптинский старец, иеросхимонах Анатолий (Потапов: 1855–1922). В Оптиной Пустыни с 1885 г. Исполнял послушание келейника преп. Амвросия, затем – преп. Иосифа: уже в то время многие обращались к нему за советом. С начала 1900-х годов начал старчествовать, окормлял преимущественно народ. Имел необыкновенно доброе милующее сердце, его так и называли «утешителем». Причислен к лику местночтимых святых в 1996 г., всероссийских – в 2000 г. О нём см.: Житие Оптинского старца Анатолия (Потапова). Изд. Введенской Оптиной Пустыни, 1995.
Это скитское предание по сей день не истолковано.
Преподобный Оптинский старец иеросхимонах Нектарий (Тихонов; 1853–1928). В Оптиной Пустыни с 1873 г. Прожил 25 лет в келье при скитском храме, в полузатворе, занимаясь молитвой, чтением духовных книг, научной и художественной литературы. В 1912 г. избран Старцем. После закрытия Оптиной жил в с. Холмищи Брянской области, где и преставился. Причислен к лику местночтимых святых в 1996 г., всероссийских – в 2000 г. О нём см.: Житие Оптинского старца Нектария. Изд. Введенской Оптиной Пустыни. 1996.
В действительности отпевал старца Варсонофия митрополит Трифон (Туркестанов).
Один из главных бунтовщиков против архимандрита Ксенофонта. Оба монаха, и Патрикий, и Георгий, ничего общего с оптинским духом не имеют, люди немирные, хитрые и плотские. – Примечание С.А. Нилуса.
В начале печатания своих записок я имя его обозначил буквой В. он ещё жив был тогда, возлюбленный наш Старец, а о живых подвижниках благочестия не след нам, христианам, глаголати иначе, как прикровенно. – Примечание С.А. Нилуса.
Архиепископ Новгородский Гурий.
Вапы – краски (церк. слав.).
Отец Варсонофий возвращался тогда к Оптину из Маньчжурской действующей армии, куда он был командирован в качестве священнослужителя в одну из частей. См. также примечание к беседе от 27 декабря 1909 г.
Вероятно, Хотьков.
Тихонова пустынь (в 30 км от Калуги) была основана в XV в. преп. Тихоном Калужским (там доныне пребывают его мощи); славилась строгим уставом. Её посещала св. преподобномученица Великая Княгиня Елисавета Феодоровна. Обитель известна чудотворным источником, подобным источнику преп. Серафима Саровского. (Ныне возрождается.)
«Хибарками» на самом деле назывались пристройки к кельям старцев снаружи Скита. Здесь старцы принимали особ женского пола, которым входить в Скит воспрещалось.
Карцова родная сестра Е.Ю. Концевич), автор известной книги «Православное женское монашество».
Проповедь архиепископа Феофана Полтавского // Православная Русь. Свято-Троицкий монастырь: Джорданвиль, 1952.
Петербургский (название «Петроградский» – с 1914 г.).
Более подробно и развёрнуто эта поучительная история рассказана в духовном очерке Сергея Фомина под пространным названием: «О великом грешнике Павле Ильинове, послушнике Валаамского монастыря, Георгиевском кавалере, красном командире и питерском дворнике, чудесно исцелённом по молитвам батюшки Иоанна Кронштадтского и Оптинского старца Варсонофия». М.: Паломник, 2001.
Преп. Варнава Гефсиманский. См. примечание 5.
Оптинского старца преп. Анатолия (Потапова), который в то время был духовником богомольцев; келья его располагалась при больничной Владимирской церкви.
Митрополит Трифон (в миру князь Борис Петрович Туркестанов; 1861–1934) в 1887 г., после университета, поступил послушником в Оптину к преп. Амвросию. В 1890 г. стал иеромонахом, а в 1901 г. – епископом. См. также примечание 249.
По-видимому, имеется в виду община (будущий монастырь) «Отрада и утешение» в Калужской губернии, Ферзиковском уезде, на реке Дугне – в 105–110 вёрстах от Оптиной Пустыни. Основана обитель в начале XX в. Софией Евгеньевной Гринёвой (будущей схиигуменией), духовной дочерью преп. Варсонофия, с отрочества посещавшей Оптину Пустынь.
Казанский-Головинский монастырь (в 9 вёрстах от Москвы, в 2-х – от Ховрино), основан в 1876 г. московским купцом Никитой Игнатьевичем Сидоровым при сельце Головине, откуда и название обители.
Борисоглебская Аносина пустынь в Подмосковье, в Звенигородском уезде, основанная в 1820 г. княгиней С.И. Мещерской (игумения Евгения). По высоте духовной жизни обитель называли «женская Оптина». (Ныне возрождается.)
Блаженная Моника – мать блаженного Августина, епископа Иппонийского († 430; память 15 июня), автора «Исповеди».
См. примечание 492.
Ф.М. Достоевский беседовал со старцем Амвросием в домике справа от скитских Святых врат.
Об этом см. также: Концевич И.М. «Оптина Пустынь и её время». Глава «Осень. Оптинская смута и кончина старца».