Из воспоминаний об Александре Васильевиче Горском
Прошло уже двадцать пять лет с той поры, как Московская Академия с единодушной, искренней и глубокой горестью опустила в могилу того, в ком видела свое наилучшее и драгоценнейшее украшение. Конечно, в жизни учреждения четверть века срок не большой, но не таков он для отдельных лиц. Оглядываясь теперь кругом в среде своих сослуживцев, я с трудом могу насчитать лишь какой-либо десяток таких, которые могли бы в большей или меньшей степени назваться питомцами Александра Васильевича Горского, – для которых с этим именем соединяется живой образ знакомой им и дорогой для них личности. Эти уцелевшие доселе, младшие современники незабвенного Александра Васильевича сами теперь уже перешагнули далеко за половину жизни своей и переживают такой возраст, когда человеку в особенности свойственно оглядываться назад и жить воспоминаниями о своем прошедшем. Позвольте же и мне, как одному из них, хотя немножко перенестись мысли туда, назад за четверть века.
И вообще говорится: „что пройдет, то будет мило“, но не потому только несется туда мысль моя. Вдумываясь в самого себя, я, как и другие мне подобные, не можем не признать, что, если в нас имеется что-либо хорошее, то весьма значительной долей его мы обязаны нашей родной Академии, а в ней самой – больше всего великому благотворному примеру и влиянию Александра Васильевича. В прекрасные, но и самые опасные, годы жизни своей, в пору лишь складывающихся убеждения, пробуждающихся и борющихся чувств и увлечений, мы встретили здесь такую серьезную и благородную среду, такой высокий образец в лице главного руководителя, что беспредельную признательность за это великое благо может изгладить в душе нашей только могила. Вот эта то вечная признательность и просится теперь наружу, хочет хотя сколько-нибудь излиться в посильной попытке воскресить пред Вами то глубокое впечатление, которое некогда производили на нас, юных тогда студентов, наш незабвенный о. ректор.
Собрались мы сюда в Академии, как и теперь всегда бывает, со всех концов Руси великой, проучившись уже не мало лет и в училищах, и в семинариях, испытавши влияние разных начальников, нередко и достойнейших и любимых и оставивших нам по себе наилучшую память. Вступая в эту высшую богословскую школу, мы думали встретить и здесь, во главе его, что-либо подобное, может быть еще более достойное и высокое, но во всяком случае обычное. В действительности – же оказалось совсем, совсем не то. Не „один из многих», не обычный о. ректор встретил нас здесь, а такой благолепный, величественный старец, от которого прямо веяло чем-то совсем особенным, не земным, при созерцании которого мысль невольно переносилась ко временами христианской древности, искала параллелей в великих вселенских учителях, Василии Великом или Григории Богослове. Привлекала к себе и самая внешность его. Хороший рост, плотная осанистая фигура, большая совсем открытая голова с одной лишь густой опушкой седых кудрей, окладистая, белая как снег, борода, густые нависшие брови над серьезными, в высшей степени выразительными и беспредельной добротой светящимися глазами, какая-то необыкновенная, лучезарная, прямо в душу проникающая улыбка широких уст... все это производило глубокое, неотразимое впечатление. Люди совсем его не знавшие и видевшие в первый раз любовались им, заглядывались на него; до такой степени выделялся они из ряда людей обычных своими особенными благолепием. Два раза пришлось мне быть очевидцем его случайных служений в Москве в университетской и в одной из приходских церквей. При первом же его появлении я видел в народе приятное изумление, слышал то там, то здесь вопросы: „кто это?“, „откуда такая прелесть?» И действительно, Александром Васильевичем можно было искренно любоваться!
Но если и не знавшие его любовались им, то те, кому привел Господь узнать, не могли не полюбить его и не благоговеть пред ним.
Прежде всего, нас поражала и приводила в изумление его необычайная ученость. Если в этом отношении он удивлял даже самих ученых, не только русских, но и иностранных, как Стэнли, например, если такой выдающийся русский ученый как Срезневский, называли Александра Васильевича „великаном русской науки“, в сравнении с которыми многие другие наши ученые казались «пигмеями», то каким – же недосягаемым колоссом представлялся он нам – студентам?! Самая обстановка жизни его была совсем не обычна. Он буквально весь были обложен книгами. Два громадных кабинета и спальная его ректорской квартиры представляли собою сплошное книгохранилище: по стенам большие стеклянные шкафы, полки и этажерки с книгами, середина комнаты заставлена столами с теми же книгами, на диванах, на креслах, на стульях – везде книги, даже на полу тянутся сплошные ряды книг, или возвышаются целые их груды. Сам Александр Васильевич занимался обыкновенно на большом мягком диване пред раскрытым ломберным столом. Весь этот диван его были завален книгами: книги были и по бокам Александра Васильевича и за спиною его, и в ногах на полу. Когда случалось приходить к нему к вечернему чаю, то, чтобы сесть в стоящее подле кресло, нужно было сперва расчистить себе место на нем, а слуга, приносивший маленький самоварчик, не без труда успевал поместить его на краю стола, тоже заваленного книгами. Трудно было и представить себе, чтобы нашего о. ректора можно было застать иначе, как с книгою в руках. И эта „палата знаний“ с любовью была открыта для всех. Правда, сам Александр Васильевич напечатал очень мало сравнительно с теми, что мог бы напечатать при своих широких познаниях и неутомимым труде нескольких десятков лет жизни, почти всецело посвященной науке; но помимо внешних влияний, были для этого и глубокие, внутренние причины. В своей ученой деятельности, Александр Васильевич обнаруживал такие свойства, которые характеризуют его как явление исключительное в ряду людей, подвизающихся на том же поприще. К печатному слову он относился с необычайным уважением, которое нередко тяжело отзывалось и на произведениях других авторов, поступавших к нему на рассмотрение. Он требовал, чтобы каждое выражение и даже каждое слово сочинения, предназначавшемся к печати, было строго обдумано и вполне соответствовало своему назначению. Такая требовательность еще в гораздо большей степени находила себе применение в отношении к его собственным трудам. Если он отдавал в печать, то только уже такие произведения, которые казались ему обдуманными до последних подробностей, а подобные произведения требовали, конечно, слишком много времени для своей подготовки и потому не могли быть многочисленными. Но важнее всего то, что у Александра Васильевича не существовало тех побуждений, которые в большинстве случаев заставляют ученых людей усиленно печатать свои работы. К ученой славе, к общественному почету, к материальным выгодам он относился с полнейшим равнодушием. Если что могло побудить его к печатанию своих трудов, то только необходимость исполнить чье-либо требование. Если бы, по инициативе митр. Филарета, Св. Синод не предписал составить полное описание славянских рукописей синодальной библиотеки, если бы сам митр. Филарет не возлагал прямо на Александра Васильевича ученых работ и если бы не требовалось срочных трудов для академического журнала или актовой речи, то, мне кажется, не имели бы мы в печати и большей части тех сочинений Александра Васильевича, какие в настоящее время существуют. Посвятив всю жизнь свою научным занятиям, он работал из чистой любви к знанию, а потому давал место своим исследованиям не на печатных страницах, а карандашом на полях тех книг и рукописей, которые им читались, или на листках тех частных записок и писем, которые никогда не предназначались к печати. Этими заметками библиографического, лингвистического, хронологического, критического и всякого другого научного содержания, пользовался и доселе пользуется целый ряд ученых поколений, Находя в них иногда некоторые драгоценные указания и всегда благоговея пред широкой аудиторией их автора. Но для нас – студентов он сам был живой энциклопедией, которая раскрывалась пред нами не просто с добротой и снисхождением, а даже с радостью, с наслаждением. По какому бы предмету ни задавалось нам сочинение, мы, прежде всего, спешили за советами и пособиями к отцу ректору. Мы так веровали во всеобъемлющую широту его учености, что нам как-то и в голову не приходила возможность такого случая, чтобы Александр Васильевич оказался несведущим в интересующем нас вопросе. И с искреннею радостью встречал он каждого из нас, кто только обнаруживал действительное желание серьезно заняться своею работой. Хотя и вечно занятый, он никогда не жалел времени на беседу со студентом: забывая свои лета, он на коленах ползал по полу в пыльных кипах нагроможденных книг, и никто не уходил от него с пустыми руками. За ходом наших работ следил он с большим вниманием. При каждом свидании, придёт-ли к нему студент в качестве дежурного, или по-своему какому-либо делу, он не преминет завести разговоры о его занятиях, подробно расспросит о всем прочитанном, даст свой совет, иной раз любовно поспорит с увлекающимся юношей, который вынесет всегда из такой беседы великую пользу. Довольно часто совершал Александр Васильевич обход наших занятных студенческих комнат, всегда по вечерам, когда все должны были сидеть за своим делом. Переходя от стола к столу, от конторки к конторке, из номера в номер, Александр Васильевич останавливался у каждого студента и беседовал с ним о его работе. Вот почему, хотя, при тогдашнем разделении академических кафедр по факультетам, мы далеко не все, как и я в том числе, были непосредственными слушателями Александра Васильевича, но все-таки все в сущности были его учениками.
Редкая ученость соединялась в Александре Васильевиче с еще более редкою силою веры. Трудно и представить себе более гармоническое сочетание умственного и религиозно-нравственного развития человеческой личности. Пламенная и непоколебимая вера была основою и его научной деятельности. „Во время самых сильных болезненных кризисов западной богословской науки, говорить один из выдающихся учеников покойного, – „кризисов, неизбежно отражавшихся более или менее сильно и у нас, особенно в высшей школе, он мог воскликнуть со св. Златоустом: сильные волны, жестокая буря, но я не боюсь потопления, потому что стою на скале; пусть воет буря, пусть ярятся волны, они ничего мне не сделают“. Он стоял на несокрушимой скале своей глубокой веры. Как в ученых трудах, так и в академических лекциях, он всегда являл себя не только строго-научным исследователем, но и пламенно верующим человеком, что особенно ярко светило в его жизни. Не принимая на себя иноческих обетов, Александр Васильевич по жизни своей был всегда самым строгим монахом. Чистый девственник, он и в пище отличался чрезвычайною скромностью и воздержанности. Добровольно наложив на себя обет не вкушать мяса, он строго держался его в продолжении многих лет до самой своей смерти. Высшим для него наслаждением было участие в общественном богослужении; дни приобщения Святых Тайн отмечались в дневник его, как дни высочайшей духовной радости, а потому принятие священного сана было истинным торжеством для его религиозно-настроенного духа. Благодаря именно его ревностным стараниям, в здании Академии была устроена домовая церковь, которая стала предметом самых горячих забот его и попечений. Не проходило ни одного праздничного дня, когда Александр Васильевич уклонился бы от совершения богослужения, а когда он был в храме возвышенное религиозное настроение так глубоко проникало его, что невольно отражалось во всем его существе и производило сильное впечатление на всех присутствующих. По отзыву тех, которым приходилось служить вместе с Александр Васильевич, их охватывал нередко благоговейный трепет, когда он со слезами восторженного умиления предстояли престолу Божия и дрожащим от волнения голосом произносили священные слова литургии. Глубоко западали в душу слушателей и слова назидания, с которыми он нередко обращался к своим питомцам в церковных поучениях, особенно во дни Приобщения. Каждый невольно чувствовал и понимал, что не искусственные плоды красноречия касаются его слуха, а такие слова, которые прямо исходят от пламенеющего верою и любовью сердца. В храме, во время богослужения, религиозное чувство отца ректора обнаруживалось, конечно, с особенною силой; но и вне храма и всегда оно было в нем господствующим, представляя живой назидательный пример исполнения апостольской заповеди: „непрестанно молиться“. Читая дневник Александра Васильевича, нельзя не заметить, что каждое сколько-либо выдающееся явление обыденной жизни наводит его прежде всего на религиозные размышления; каждое сомнение, недоумение, огорчение располагает его к молитве и побуждает искать подкрепления, назидания и утешения в чтении Святого Писания. Новый Завет был его постоянною настольною книгой, его неизменным советником и руководителем. Сам проникнутый глубоким религиозным чувством, Александр Васильевич всеми силами старался воспитать его и в своих питомцах. При всяком удобном случае он внушал нам необходимость неопустительного посещения церковного богослужения; когда мы иной раз отговаривались спешной работой в виду приближения срока сочинения, он убеждал нас, что „все написанное во время богослужения в прок не пойдет“, как лишенное Божьего благословения. Заботился он и о том, чтобы домашняя молитва в студенческих комнатах ежедневно, особенно во время поста, совершалась по установленному порядку и нередко сам приходил для присутствования на этой молитве. И ничто так сильно не действовало на нас как его собственный живой пример. Не думайте, однако, что он хотел сделать из нас непременно монахов и требовал от нас лишь молитвенных подвигов. Нет, и светские благородные развлечения для нашей юности он признавал вполне естественными и законными. При нем, именно в наше время, студенческие номера впервые огласились звуками рояля, который мы приобрели и снабдили ассортиментом нот, склонив к пожертвованию тогдашнего почетного блюстителя Академии и устроив подписку между собою и между профессорами.
Еще в 1854 г., в день Святой Пасхи, Александр Васильевич писал в своем дневнике – „удар колокола к утрене на светлый день застал меня на этих словах Евангелия Иоанна: „о сем разумеют вси, яко моя ученицы есте, аще любовь имате между собою». Мне показалось это знаменательно для меня, нужно мне часто повторять эту заповедь о любви». Вся последующая жизнь Александра Васильевича служила доказательством того, что он не только не забыл этой заповеди, но как бы воплотил ее в себе, так что широкая, истинно-христианская любовь была господствующей характеристической чертой всей его нравственной личности. Более чем кто-либо другой это чувствовала та многочисленная семья юных питомцев, во главе которой он был поставлен. Его отношения к нам – студентам имели совершенно своеобразный характер: высокопоставленный, властный и строгий начальник совсем стушевывался в нем за кротким, горячо любящим отцом. Чрезвычайно редко можно было видеть его гневным и грозным; никакого страха мы никогда пред ним не испытывали, не потому чтобы он был слишком слаб и потворствовал нашим слабостям, а потому что „страха несть в любви, но совершенная любовь изгоняет страхи». Его укоряющий взгляд, его глубокий горестный вздох, одно слово его кроткого назидания действовали на нас сильнее всяких грозных выговоров мы хорошо знали, что каждый наш проступок глубоко огорчит его, а потому старались быть осторожнее не из страха гнева и наказания, а только чтобы не расстроить и не огорчить Александра Васильевича и не заставить потом себя переживать тяжкие минуты стыда и раскаяния. И мы и наши ближайшие начальники до такой степени благоговели пред нравственною чистотой отца ректора, что прикасаться к ней с какими-либо низменными дрязгами обыденной действительности казалось какими-то святотатством. Если обнаруживалось какое-либо печальное явление в студенческой жизни, прежде всего старались о том, чтобы о нем, но крайней мере во всей наготе его, не узнал отец ректор. Никто не сомневался нимало в силе его всепрощающей любви, но всеми было невыразимо больно причинять ему глубокое расстройство и огорчение. Провиниться в чем-либо и подвергнуться кроткому укору о. ректора было иногда для студента истинною пыткой, а поводы к ней встречались, конечно, не редко. Александр Васильевич имел, например, обыкновение посещать неожиданно профессорские лекции и заставал иногда в аудитории студентов в гораздо меньшем количестве, чем бы следовало. В таких случаях он приказывать дежурному студенту переписать всех отсутствующих в журнал, где велся отчет о дневных занятиях. После подобной переписи долгое время провинившимся студентам приходилось расплачиваться за свою провинность. Каждый день, когда очередной дежурный являлся с журналами к отцу ректору, Александр Васильевич прежде всего отыскивал ту самую страницу переписи, и, если находил в ней фамилию явившегося, начинал журить его за допущенную некогда неисправность. Вынести эти кроткие укоры, слушать эти глубокие вздохи было хуже всякого наказания. Но не столько начальник и ректор слышался нам в этих укорах и вздохах, сколько любящий, огорченный отец. Однажды мы каким-то, должно быть выдающимся, проступком сильно огорчили Александра Васильевича. Вечером этого дня, часу в десятом, в наших номерах разнесся слух, что к нам идет отец ректор, мы тотчас же догадались, что идет он со специальной целью журить нас за наши деяния. Вдруг кому-то из нас блеснула счастливая мысль, которая тотчас же и приведена была в исполнение. Мы быстро собрались в тот номер, где обыкновенно совершалась молитва и несмотря на то, что время, назначенное для неё, еще не наступило, один из нас взялся за книгу и мирным голосом, с чувством, начал как бы уже давно продолжающееся чтение. Едва мы успели устроиться, как дверь отворилась и вошел Александр Васильевич. Строгий взгляд, насупившиеся брови ясно свидетельствовали о том, в каком настроении и с какою целью пожаловал к нам отец ректор. Помолились мы на этот раз так, как не часто приходится молиться, голос чтеца звучал с особенною выразительностью, низкие поклоны виделись в гораздо большем количестве, чем в обыкновенное время, и с замиранием сердца следили мы за выражением лица дорогого отца ректора. Чем дальше продолжалась молитва, тем строгий взгляд его становился все мягче и мягче, а когда прозвучали последние слова заключительного песнопения, светлая, любящая улыбка уже сияла на его кротком лице. Глубоко вздохнул он, глядя на нас, и сказал: „пришел было я с вами браниться, – ну, да уж Бог простит“! Затем низко поклонился и вышел из комнаты. И долго еще после его ухода мы никак не могли опомниться под влиянием того впечатления, какое произвело на нас это достопамятное посещение. И любили мы Александра Васильевича именно как отца. В наше время в среде студентов не было ему и другого имени, как „папаша». Никто из нас не говорил: „пойду к отцу ректору», или „меня зовет ректор», а непременно: „пойду к папаше, или „меня зовет папаша». И шел к нему каждый из нас со всеми своими нуждами и горестями, как к родному отцу. Постигало ли студента какое-либо семейное горе, он шел за советом и утешением к папаше. Понадобились ли ему деньги, чтобы помочь ради какой-либо случайности своей бедной семье, или просто чтобы поехать на праздниках на родину, «Братства» тогда не было, и он шел просить в займы у того же папаши. И встречал здесь всегда отеческий прием. Отеческий, прежде всего, даже по самой внешней форме. Нередко, бывало, выйдет к нему папаша в одном подряснике, ласково возьмет под руку, иной раз обнимет даже, и начнет тихонько прохаживаться по комнатам, выслушивая и расспрашивая пришедшего о его нуждах и горестях. И утешал он горюющих, и щедрою рукою раздавал направо и налево свои деньги, так что, отдавая все другим, при всей своей личной умеренности, не оставил после себя ничего, кроме книг. Не только встречал он всякую нужду с готовностью помочь, но и сам шел к ней на встречу, без всякого вызова. Кто из питомцев Александра Васильевича не помнит, например, с какою нежною заботливостью относился он к каждому заболевшему студенту, которому приходилось поместиться в больнице. Навестить академическую больницу папаша считал своим священным долгом почти каждую неделю, а в особенных случаях и гораздо чаще. С каждым больным студентом он непременно побеседует, расспросит его и о здоровье о делах семейных, о занятиях; подкрепит и утешит своим любящим словом, а вернувшись к себе, пришлет еще какой ни будь гостинец, или книжку для легкого чтения. С особенною нежностью относился он, конечно, к лучшим студентам и главным образом к только что поступившим и дальним по происхождению, всеми силами стараясь вознаградить их своею ласкою за непривычную и долгую разлуку с семьей. Один из первых по успехам студентов, уроженец далекого юга, только что принятый в академию, рассказывал мне, что в день его именин Александр Васильевич неожиданно призвал его к себе и вместе с ласковой беседой предложил ему персик и еще кaкой-то десерт, чтобы по возможности утешить именинника, оторванного от далекой родины. Можно себе представить, какое неизгладимое впечатление должна была оставить эта отеческая ласка всеми глубокоуважаемого начальника в сердце юноши, не ожидавшего, конечно, ничего подобного. А такие проявления любви и ласки каждый из нас видел со стороны нашего общего дорогого папаши почти на каждом шагу. Вот почему в сердцах своих питомцев этот незабвенный папаша Александр Васильевич оставил такой глубокий след, который может изгладиться только с самой жизнью. Вот почему его имя всегда было для нас и останется святыней!
В. Соколов