И. Гревс

Василий Григорьевич Василевский как учитель науки

Источник

Набросок воспоминаний и материалы для характеристики

(Посвящается его бывшим слушателям и слушательницам и студентам-филологам Петербургского университета)

Содержание

Необходимость запомнить профессорский образ Василия Григорьевича Главный центр его научной работы и основной признак его научной физиономии Отличительные особенности метода его универсального преподавания Характер курсов Василия Григорьевича Отношение к студентам и ученикам. Общие черты умственного склада и нравственной личности  

 

Необходимость запомнить профессорский образ Василия Григорьевича

Холодным мартовским вечером нынешнего года собралась на варшавском вокзале небольшая группа товарищей, друзей и учеников Василия Григорьевича Васильевского, проводить его за границу. Он сидел в зале, весь закутанный, спасаясь от проникавшего в двери русского мороза, который не хотел еще уступать места теплу, – с лицом, измученным долгими страданиями, но с веселыми глазами и бодрой душой. Его поддерживала радостная надежда, что итальянское солнце возвратит ему здоровье; он с чисто юношеским восторгом предвкушал наслаждение, которое должна была дать ему своей природой, своими художественными памятниками, своими научными сокровищами дивная страна, куда давно влекли его многие собственные работы и связанные с ними интересы. В прежние годы он часто сам посылал туда своих учеников с добрыми пожеланиями вглядываться и вдумываться в великую старину, рыться в архивах, „расширять свое миросозерцание“, как он с шуткой в тоне, но справедливо говорил. Италия, действительно, не раз вдохновляла их мысль и направляла труд, после того как именно ему удавалось впервые пробудить в них истинную любовь к науке, внушить им определенную задачу исторической работы. Теперь он возлагал твердые упования на её чудодейственные свойства и для себя: он рассчитывал, что Италия быстро излечит его и откроет ему еще несколько лет хорошей старости, счастливой свободным научным трудом, к которому он всегда так рвался, и от которого постоянно отрывали его не одни болезни, но и многочисленные лежавшие на нем служебные обязанности. Жутко было каждому близкому видеть такую почти детскую радость и веру в человеке, очевидно, обреченном на скорый конец. Почти ясно было, что он не вернется; но горечь последнего расставания примирялась при виде того, что желание жить не было унижено в умирающем Василии Григорьевиче страхом смерти, а одухотворялось потребностью умственной деятельности; оно воплощалось не в мелочной тревожной мысли об избавлении от опасности, а разнообразных планах, что он будет продолжать и заканчивать, а потом искать, начинать, писать... Настойчивое, взволнованное стремление возвратиться к прерванным занятиям охватывало Василия Григорьевича эти месяцы всякий раз, когда несколько ослабевала болезнь, слишком полгода державшая его на краю могилы. И он проявлял здесь не часто встречающуюся силу жизни и энергию дела. Он тотчас же переставал смотреть на себя, как на больного, сердился на заботы окружающих, раскрывал свои материалы, окружал себя книгами, брался за перо, как бы боясь упустить остающееся время, ловя возможность произнести недосказанные слова. Он не жалел себя в такие критические минуты, когда только самая тщательная осторожность могла спасти и продлить остаток дней уже „в долг живущего», по выражению врачей, человека. Живая характеристика немногим предупредившего его смертью старшего сочлена по Академии А.Л. Куника, с большим искусством воспроизводящая типичную фигуру ученого оригинала, была написана Василием Григорьевичем в самые последние дни перед отъездом из Петербурга. Он принимался и за другие работы. Часто можно было застать его наклоненным над письменным столом, старающимся не замечать болей и изнурения, за дописыванием статьи, которую надо было сдать в журнал, за составлением отчета о том, что сделано в первые годы его существования „Византийским Временником», одним из последних важных его созданий. Непомерное напряжение, может быть, подрывало еще скорее лишь временно поднимавшиеся силы. Но эта вера в возможность для него возрождения и это не умиравшее влечение к научному труду вместе с тем, казалось, помогали ему побеждать физические мучения и слагались в прекрасную картину достойного и возвышенного угасания. Только такое нравственное настроение, по-видимому, дало ему силы предпринять и перенести длинное путешествие, пойти навстречу исполнения последнего горячего желания увидеть Рим перед смертью во что бы то ни стало. До отъезда он несколько раз говорил мне: „Приходите почаще; вы опять расскажете мне про Италию; ваша любовь к ней живит мою душу, делает меня здоровым и молодым”. Еще с дороги получил я от него хорошие, ясные строки, полные спокойного юмора над положением тяжело больного, в которое его ставили, и доверчивого оптимизма при мысли о будущем: „Доехал до Вены благополучнейшим образом. Просидев в четырех стенах с унылым и скучным видом на Загородный проспект и серенькое низкое небо в Петербурге, я сразу стать чувствовать себя лучше на более открытом пространстве. Уже под Вильной я заметил, что здесь и небо имеет другой цвет, и воздух другой. Хотя под Варшавой мы опять увидели снег – оказалось, что он только что выпал, – но это не нарушило моего благосостояния... По земле Чешской ехать было радостно; хотя воздух был свежий, но солнце светило ясно, открывались широкие перспективы, окаймленные горами. Кроме радости я ничего не чувствовал: не было никаких болей, ни даже усталости. В ознаменование своего восторга я спросил за обедом шампанского и в посрамление всех докторов выпил сам полстакана, и не только остался жив и здоров, но даже более повеселел...” – Письмо заканчивалось надеждою на хороший исход путешествия и нетерпеливо-радостным ожиданием приезда в Рим. Но быстро настало новое ухудшение. Доехав только до Флоренции, Василий Григорьевич был уже не в состоянии продолжать путь. Болезнь вступила в роковую фазу, и жестокое зло, подточившее организм, унесло его из жизни. Так ему удалось бросить только потухающий взгляд на темное небо Италии, только мимолетно ощутить живительные лучи её веселого солнца, которое уже ярко блистало, начинало согревать и его в маленьком садике на Via Magonta, где он поселился, и куда еще выходил подышать воздухом, полюбоваться уголком новой южной картины в хорошие дни несколько и там запоздавшей весны.

Утром 14-го мая распространилась в Петербурге в кругу близких Василию Григорьевичу людей весть о его кончине, совершившейся накануне. Смерть его – не только истинное горе для знавших и любивших его; это глубокая печаль для русской и даже европейской науки; это большая потеря для нашего университетского преподавания и для учебного дела у нас вообще. Суждение о результатах ученой деятельности В.Г. Васильевского не может быть составлено быстро и высказано немедленно, точно так же, как нельзя дать сразу объективного и полного изображения его духовной личности. Но почтить его память искренним словом уважением и сочувствием необходимо и теперь у недавно закрывшегося гроба. Как один из старших учеников почившего, находящихся ныне в числе университетских преподавателей, я чувствую на себе обязанность это сделать. Мне трудно выполнить ее, как должно, под горьким ощущением свежей утраты, и я надеюсь позже вернуться к более совершенному осуществлению её. Обстоятельную оценку основных и специальных научных трудов Василия Григорьевича сделают, можно сказать с уверенностью, компетентные византинисты. Я же сосредоточусь в настоящей скорбной заметки только на своих личных воспоминаниях об умершем учителе, как об университетском профессоре. О нем можно сказать очень много интересного и важного, даже ограничиваясь одной этой точкой зрения. Я постараюсь остановиться на самом главном: может быть, смогу я, хоть отчасти, напомнить его таким, каким знали его в этой прекрасной роли мои сверстники, бывшие его слушателями в 80-х годах, и наши более молодые товарищи, петербургские филологи 90-х годов.

За Василием Григорьевичем неоспоримо и прочно установилась у нас и на западе заслуженная слава крупного ученого, пролагающего новые пути, открывающего новые данные, формулирующего новые истины, постановляющего основы для исследования и изображения темных отделов и трудных проблем всемирной истории. Ни в русской, ни в иностранной литературе не существует до сих пор общего отзыва о его трудах, но его везде знали и высоко ценили. Как только основан был в Мюнхене журнал „Byzantinischt Zeitschrift”, редакция сочла честью для себя просить Василия Григорьевича вступить в число его сотрудников и всегда с неизменным уважением отмечала его новые работы. Он обладал замечательными и редкими дарованиями и как преподаватель.

Многое требуется всегда и везде от человека, чтобы он оказался способным достойно выполнить призвание профессора. Особенно разнообразны такие требования у нас, где наука еще не завоевала в жизни и сознании общества подобающего ей самостоятельного и важного места, не приобрела надлежащего всеобщего признания и уважения, где не дифференцированы еще её функции, где постоянно разрушаются едва заложенные научные традиции. У нас на родине именно особенно настойчиво и громко надобно „учить науке” еще закрытые для неё умы, привязывать к ней глухие сердца, подчинять ей упрямые против неё воли (и не только среди молодежи, но часто и среди тех, которые должны воспитывать её). Но у нас также область науки особенно беспорядочно и сложно переплетается с другими сторонами государственной, общественной, нравственной жизни личностей и групп. Потому то и служитель науки принужден вооружаться бесконечно многосторонними знаниями и умениями.

Чтобы поддерживать кафедру (двигать на ней науку) и владеть аудиторией двигать её наукой), требуется, очевидно, прежде всего, основательная и твердая ученость, выдающаяся специальная подготовка, которая притом не застаивалась бы, а находилась бы в постоянном движении вперед к усовершенствованию, поддерживаясь не ослабляющим трудовым следованиям за прогрессом науки. Но этого, без сомнения, недостаточно. Весьма важно, чтобы специальная ученость вырастала в уме университетского преподавателя на плодородной почве общего научного образования, организуемого философским мировоззрением. Кроме того в работе профессора и на кафедре во время чтения лекции, и в кабинете за составлением курса должны заметно выступать и эмоциональные стимулы. Профессор не может достигнуть цели, то есть, воспитывать наукой слагающиеся личности своих учеников, если не проникнется сам бескорыстной жаждой общей истины, которая свяжет его с объектом работы настоящим духовным сродством, наполнит его постоянным одушевлением. Ему нужно также любить и чувствовать юношество, к которому он обращается, чтобы понять его высшие интересы, следить за ними и симпатизировать им. Он призван служить этим лучшим потребностям растущих поколений с помощью слова и личного общения и поэтому должен обладать нелегким искусством сближать их членов с наукой, зажигать их силой речи, уметь выбирать, строить, излагать научный материал так, чтобы он входил в сознание слушателей, возбуждая ум, волнуя чувство, перерождая душу. – Все это черты не часто рождающиеся в человеке, нелегко вырабатывающиеся в нем. Приходится еще прибавить, что указанные разнообразные пути и способы действия профессора только тогда могут привести к глубоким результатам, когда они будут применяться с энергией и последовательностью, без которых нельзя образовать школы, а школа – это упрочение его дела, залог преемства его идеи. Особенности положения профессора в нашей жизни выдвигают вперед необходимость для него и других качеств, без которых ему трудно выполнить все свое назначение. Он действует в рамках большого общественно-образовательного учреждения, деятельность которого соприкасается с жизнью значительной части общества, не твердого еще в культурных принципах и навыках, и которому предназначено играть в нем руководительную роль. Чтобы быть готовым к осуществлению её, каждый представитель университетской корпорации обязан построить себе определенный общественный идеал и владеть способностью проводить его постоянно и стойко в факультете и совете, при сношениях со студентами и теми, кто стоит выше. Наконец, так как работа профессора протекает в непрерывном общении с живыми людьми и выражается в разностороннем влиянии на них, он может справиться с предстоящей задачей во всей её полноте, только обладая нравственным характером, который авторитетно действовал бы на сотрудников и начальников, производил бы обаяние на слушателей и учеников. Такое сложное соединение условий деятельности требует от профессора наличности очень разнообразных интеллектуально-моральных данных, и только совокупность их делает из него истинного учителя науки и учителя жизни, общественного педагога в широком смысле, то есть, ставит его на желанной идеальной высоте.

Трудно встретить отдельную личность, которая соединяла бы в себе все указанные качества. Почти невозможно одному человеку достигнуть высокого и равномерного развития таланта и знания, ума и воображения, трудовой выдержки и идейного энтузиазма, широкой общественности и высшей честности: отсюда – несовершенства в образе каждого выдающегося университетского деятеля. С другой стороны все эти свойства, обнаруживаясь и вырабатываясь в личности, могут приобретать неравную силу, воплощаться различно и сочетаться неодинаково: отсюда множественность типов хорошего профессора.

Блестящие примеры редкого могущества и поразительной гармонии намеченных элементов мы находим в таких незабвенных героях нашей университетской истории, как Грановский и Кудрявцев о которых недавно вспоминали русское общество и русская литература по случаю состоявшихся их печальных годовщин. Тайна красоты их духовных образов заключается именно в полноте и цельности, с которыми у них комбинировались в живом единстве превосходные дарования богатой природы. Покойный В.Г. Васильевский чтил их имена и на лекциях вызывал благоговение к их делу, побуждая при этом читать их книги тех из своих слушателей, которых не подумали познакомить с Грановским и его друзьями их гимназические учителя. Это уже выясняет, как высоко он понимал задачу профессора, и как желал сам вдохновляться и других привлекать к лучшим примерам. Воспоминание о названных замечательных деятелях, хотя работа их относятся к еще недавнему прошлому, уже „сияет как бы легендарным блеском,» по выражению одного уважаемого нашего современного историка. После них не появлялись на университетских кафедрах (по крайней мере, в кругу исторического преподавания) таких всесторонне ярких индивидуальностей с таким неотразимым влиянием на окружающую среду. Но в ряду продолжателей этих первых учителей всеобщей истории у нас могут быть названы ученые, которые в чисто научной области вместе с новейшим прогрессом самой науки опередили их своими знаниями и совершенством метода исследования и преподавания. В деле развития исторического мышления в учащимся юношестве, в деле установления в университетах научных преданий и последние сделали весьма полезное крупное дело и заслужили очень почтенное имя. В числе их справедливо поставить на почетное место В.Г. Васильевского.

В настоящем очерке, посвященном характеристике его преподавательской деятельности, я не хочу говорить официальное „похвальное слово» о нем. Я попытаюсь нарисовать его „правдивое изображение“. И я не буду скрывать того факта, что в характере его проявлялась некоторая неопределенность очертаний и некоторая неполнота красок. Это объясняется отчасти действительно пробелами или недостатками натуры; отчасти же это вытекало из известных особенностей её, которые срезывали её рельеф и прикрывали содержание. Но гораздо более происходило это от того, что различные элементы его природы, вследствие обстоятельств и условий, среди которых слагалась его личность и совершалась деятельность, не срослись в стройное единство, оставаясь диспаратными и не всегда поддерживая один другого. Во всяком случае, нужно сказать, что характер Василия Григорьевича благодаря его удивительной скромности и особого рода замкнутости, которая была ему свойственна, познавался во всей его полноте лишь после долгого знакомства, преимущественно при интимном общении, так что многие, встречавшиеся с ним лишь изредка и знавшие его лишь внешним образом, часто далеко недостаточно оценивали его и неверно судили о нем. Я не надеюсь воссоздать полную и живую характеристику исчезнувшего учителя, хотя близко знал его в продолжение восемнадцати лет; но буду искать материала в положительных чертах, которым, без сомнения, оставляли основу его нравственного существа. Я выдвину в нем то, на чем покоится его немалая заслуга, постараюсь показать то, что особенно дорого ученикам, и чего лишились, как очень важного блага, наши будущие студенты-филологи и магистранты-историки, а также и те из бывших питомцев Василия Григорьевича, которые, даже ставь сами преподавателями университетов, продолжали пользоваться его советами.

Главный центр его научной работы и основной признак его научной физиономии

В.Г. Васильевский смело и серьезно может и должен быть назван „хорошим профессором,“ поражавшим не блеском, но глубиной своих дарований, не разбрасывающимся кругом ярким пламенем страсти и воображения, а сосредоточенным около него ровным светом познающей мысли, сильным именно научным воздействием на людей, входивших с ним в последовательное соприкосновение.

Получив высшее образование в бывшем Главном Педагогическом Институте и окончив его в Петербургском университете, дополнив и усовершенствовав свои знания за границей, преимущественно в Германии, Василий Григорьевич с 1870 г. вступил в состав профессоров истории Петербургского университета. До самого последнего года своей жизни он вел здесь преподавание средневековой истории. Каждый сознательный слушатель, освоившийся со способом чтения профессора, скоро чувствовал, что перед ним находится первоклассная ученая сила, вызывающая почтительное удивление и незаметно захватывающая в сферу своего умственного руководства. – Обладая замечательным талантом историка-исследователя, отличаясь проницательным умом, высокой степенью научного остроумия Василий Григорьевич был великолепно вооружен самыми лучшими средствами ученой работы. На фоне прекрасного классического образования в нем обнаруживалось глубокое знакомство со вспомогательными историческими дисциплинами, и он свободно распоряжался всеми приемами исторического метода, как в области анализа критики и интерпретации источников, так и в области построения извлекаемых из них данных. Рядом с такой безусловно твердой и редко законченной методологической подготовкой в нем открывалась и по существу положительно огромная эрудиция. Она выражалась в превосходном знакомстве с самыми разнообразными источниками по русской, византийской и западной истории и весьма широкой, даже поразительной начитанности в ученой литературе на всех языках, посвященной изучению и изображению обширных отделов истории, среди которых вращалась его работа, а также соприкасающихся с ними многочисленных периодов и вопросов. Все это создавало в Василие Григорьевиче незыблемую основу выдающегося ученого исследователя и критика. Громадные сведения, самостоятельно переработанные и претворенные в общие идеи, сообщали ему также многие черты, необходимые для историка-мыслителя, истолкователя прошлых судеб человечества.

Как известно, специальной сферой ученых занятий Василия Григорьевича была история Византии. Разнообразные сочинения его в этой трудной и важной области – лучшее свидетельство высоты его таланта и совершенства его научного мастерства. Он является в них перед нами полным господином предмета, когда издает какой-нибудь памятник или критически воспроизводит его генеалогию и биографию; и когда рисует историческую или историографическую характеристику, и когда реконструирует ход события или развитие явления, часто очень запутанного, из политической, церковной или культурной истории путем оригинальной комбинации источников, и когда разрабатывает историко-этнографический вопрос, исследует законодательство, социально-экономический институт, даже просто когда пишет полемическую статью или рецензию. Интерес к византийской истории в русском ученом понятен из той связи, в которой находились судьбы Руси в киевский и московский периоды с общественным строем и духовной культурой средневековой преемницы римской империи. Точное научное разрешение вопроса о “византийском влиянии” в русской истории в целом в деталях возможно лишь под условием весьма основательного разыскания и воспроизведения самой истории Византии, которая изучалась до сих пор сравнительно мало, неудовлетворительно и отрывочно. Это первостепенная задача, которая является условием прогресса нашей отечественной истории в смысле выяснения пределов и оценки значения одной из стихий, создававших русское государство и общество, религию и просвещение. – Но помимо такой национальной, так сказать, важности для нас византийской истории с изучением её связывается другой, гораздо еще более значительный в теоретическом отношении интерес всемирно-исторического характера. Развитие византийской истории есть сложный и многовековой процесс, богатый по содержанию и могущей существенным образом содействовать уяснению основных проблем исторической эволюции человечества, но разработанный лишь поверхностно и односторонне, а во многих, может быть, самых важных вопросах совсем нетронутый. Такая заброшенность исследования тысячелетнего периода существования крупного государственного и культурного организма, непосредственно вышедшего из древнего мира и коснувшегося своим концом эпохи вторичного расцвета его образованности, объясняется как трудностью самой работы над памятниками, оставшимися от его жизни, так и долгим господством в воззрениях историков предвзятого взгляда на дело. Византийскую империю многие почти до последнего времени представляли себе так же, как еще не очень давно изображали её предшественницу – римскую, исключительно временем культурного умирания, чуждым какого бы то ни было движения, работы и борьбы творческих начал народной жизни. Может быть, именно блестящее открытие учеными новой школы настоящей истории римской империи и обнаружено значения этого раньше игнорировавшегося периода в ходе всемирной истории – побудили внимательнее вглядеться в источники познания и византийской старины. И это должно было доказать ошибочность старого голословного мнения. Параллельно с указанным, самое перерождение теоретических взглядов на сущность исторического процесса раскрыло принципиальную несостоятельность такой, безусловно отрицательной, оценки характера и роли могущественной и долговечной культурной единицы. Углубление понимания того, что составляет истинный интерес науки истории, и куда должны простираться усилия её деятелей, показали кроме того, что и эпохи „регресса” (decadence) cодержать в себе поучительный материал. После такого изменения отношения к византийской истории любознательность ученых с особенным рвением обратилась к расследованию обширного и темного периода, скрывающего такую массу неизученных данных для, быть может, драгоценных будущих построений. Данные эти теперь могут с самого же начала обрабатываться при помощи твердых методов, создавшихся и укрепившихся на изучении истории запада, и заманчивый труд сулит капитальные выводы и значительные, совершенно новые обобщения.

Для работы над историей Византии и с последней, всемирно-исторической точки зрения опять же русские ученые поставлены в особенно благоприятные условия. Всестороннее выполнение подобной задачи требует основательного знакомства с русской историей; здесь необходимо привлечение русских и славянских источников, пока еще мало доступных западно-европейским историкам. Эти условия открывают для русских ученых видное место в коллективном международно-научном деле разработки византийской истории, как части всемирной. Осуществление её может сделаться большой заслугой русской науки, если деятели её сумеют по-настоящему широко, свободно и беспристрастно понять её, вступая в открытый и честный равноправный союз с западными собратьями; они достигнут на этом поприще важных результатов, если справятся с делом серьезно и глубоко, работая энергично и последовательно, как и западные ученые, и вместе с тем смело, бескорыстно и справедливо, чуждаясь фальшивых и узко патриотических предрассудков, которые сковывают мысль и мертвят плоды её работы.

В.Г. Васильевский как нельзя лучше был подготовлен к руководящей роли в организации и выполнении трудного дела исследования Византии с национально-исторической и всемирно-исторической целью. Оно стало центральной заботой его ученой жизни, главным предметом его труда и одушевления. И такое посвящение себя разысканию малоисследованной области с глубоким и всесторонним пониманием его задач – причем он приступал к работе во всеоружии замечательного исторического искусства – придавало особую значительность его ученой личности, ставя его на место основателя русской византологии.1 Предаваясь осуществлению поставленного им себе научного долга, Василий Григорьевич достиг много и стяжал себе славу одного из первых византинистов Европы. Нужно только заметить, что несмотря на высокие качества исторического таланта и огромную ученость, он не торопился сосредоточиться около разработки широкой темы, которая захватывала бы большой период Византийской истории или в обобщенном виде изображала бы крупное явление, глубоко и по всем направлениям вошедшее в жизнь. К этому никто не был призван больше, чем он. А между тем Василий Григорьевич воздерживался до конца жизни от прямой постановки такой задачи; он все откладывал даже приведение к общему единству полученных им самим богатых, весьма ценных и совершенно новых результатов, продолжая длинную серию давно намеченных критических изданий, отдельных этюдов и частных исследований.

Подобная ориентировка самого плана ученой деятельности Василия Григорьевича объясняется, впрочем, не столько характером его научных склонностей, сколько сопутствовавшими обстоятельствами. Она вытекала прежде всего из неразработанности того отдела всеобщей истории, который он избрал своей специальностью, в необходимости расчистить путь для широко-синтетического сочинения по византийской истории многочисленными самостоятельными монографическими „Vorstudien“. Другой причиной такой осторожности является редкая добросовестность его в работе, твердое убеждение, что можно строить обширное здание только из безусловно прочного материала, и беспощадно строгое отношение к самому себе. Наконец, от решения предпринять большой труд общего характера постоянно отвлекали Василия Григорьевича лежавшая на нем текущие очень разнообразные обязанности, ученые и педагогические, – профессора, академика, редактора журнала, члена ученого комитета и т. д., которые лишали его досуга и покоя, необходимых для работ „de longue haleine.” Это печальная особенность русской научной деятельности: недостаток людей при развившихся довольно высоких потребностях, хотя и распространяющихся на небольшую группу интеллигенции, и необходимость вследствие такой бедности для каждого ученого нести на себе такую массу труда, какая для вполне успешного, свободного и быстрого его выполнения непременно должна быть разделена между несколькими. Такое коренное зло в организации у нас научной работы, вместе с плохой материальной обеспеченностью ученой профессии, жестоко вредить процветанию научной деятельности: оно связывает и парализует ученые силы, а под конец и подрывает их. Постоянная специальная работа, без сомнения, до последних минут поднимала ученую индивидуальность Василия Григорьевича на всё большую высоту. Этот не останавливается и в старости, умственный рост благотворно действовал на тех, с кем он находился в общении; он порождал новые замечательные статьи и исследования. Но постоянное загромождение времени помешало ему дать науке всё то, что соответствовало его научным силам, что хранилось в виде сырых материалов в его столе, что береглось еще невыраженным в богатейшем запасе его знаний. Так оставалась его научная деятельность разбросанной, результаты её несведенными в одно стройное целое. Это мучило самого Василия Григорьевича, и в последние годы, он готов был, когда стал свободнее, приняться за труды более общего характера. Он хотел, по крайней мере, собрать и переработать главные свои статьи и наследовали. Но болезнь истощала энергию, а смерть унесла с собой необнародованные слова и идеи, скрыла навсегда уже сформулированные в уме историка драгоценные выводы. Давнишняя же мечта написать общую историю Византии казалась настолько несбыточной ему самому, что доставляла ему больше горя, чем радости; под конец он уже не говорил о ней и не любил, когда на нее намекали.

Отличительные особенности метода его универсального преподавания

Надобно было обозначить круг работ Василия Григорьевича, чтобы показать главный центр его научных интересов, которые должны были отчасти (по крайней мере, с известной стороны) определить его направление и как профессора. Василий Григорьевич, в качестве замечательного византиниста, составившего себе, широкую концепцию изучения и построения фактов, в избранной им области, уже являлся на кафедре истории внушительной и авторитетной физиономией. Византиеведение стало душою его ученой личности, и её он даже невольно должен был раскрывать перед слушателями. Ставить, однако, византийскую историю в основу преподавания средних веков в университете значило бы неправильно и вредно суживать научное общеобразовательное влияние курса всеобщей истории. Такую точку зрения вполне признавал и всегда твердо проводил покойный. Он строил свои общие курсы по всемирно-исторической, а не по византийской программе, доказывая тем ученое беспристрастие и широту научно-педагогического взгляда. Византийской истории он посвящал лишь часть специальных своих чтений, с которыми обращался к молодым людям, всецело посвящавшим себя науке и в частности желавшим идти по стопам учителя на дороге к разработке избранной им специальности. Он заботился о том, чтобы в преподавании средней истории в С.-Петербургском университете заложена была постоянная традиция курсов по византиеведению; но всегда внушал и ученикам-византинистам сознание необходимости для них основательного знакомства с западно-европейской историей.

В самом характере постановки общих курсов и со стороны приемов разработки материала, вводимого в их содержание, Василий Григорьевич был представителем особого взгляда и, можно сказать (по крайней мере, у нас), новатором в нем, а во всяком случае оригинальным его применителем. Он никогда не стремился прочитывать каждой смене своих слушателей полного краткого обозрения всего средневекового периода. Всякое беглое изображено рисовалось ему поверхностным и казалось мало плодотворным. Он ставил их преимущественно под руководство аналитико-критического, а не синтетико-догматического метода. При этом имелась в виду задача не только дать обстоятельное изложение события, вопроса, явления эпохи, сообщая последние выводы, достигнутые наукой для их освещения; профессор старался кроме того показать, что послужило почвой для такого вывода, и как удалось его установить. Поэтому внимание слушателей попеременно обращалось к источниковедению, историографии, критическому воспроизведению факта, анализу элементов явления и только, в конце концов, к формулировке обобщенного заключения. Отсюда проистекала, конечно, известная медленность преподавания (хронологическая неполнота): нельзя было давать в один год обзор длинного ряда веков. Отсюда же получалось, на первый взгляд, преобладание детальности над широтой (неполнота содержания): приходилось сосредоточиваться на сравнительно небольшом числе вопросов исторической жизни рассматриваемого периода и ограничивать наблюдение лишь частью территории, занятой тогда культурным человечеством. Благодаря такому воззрению Василий Григорьевич, очевидно, не мог проходить всего средневековья в один год. Полный цикл его общих курсов завершался обыкновенно в четыре года. Первый курс посвящался переходной эпохе от древнего мира к истории новой Европы (римская империя и варварские государства); второй – франкскому периоду (до распадения монархии Карла Великого); третий – эпохе образования и развития феодализма (преимущественно на почве истории Франции); четвертый – давал любопытное обозрение истории востока и запада во вторую половину средних веков (с рассмотрением и высшей точки развития и упадка типичных явлений эпохи – папства и империи, крестовых походов, византинизма, ислама, средневекового мировоззрения и государства).

Много спорят о преимуществах и недостатках того и другого метода университетского преподавания истории. Противники того воззрения, которого придерживался Василия Григорьевича, и которое принимается и проводится сознательно и последовательно до сих пор сравнительное многими профессорами, в опровержение его целесообразности ссылаются чаще всего на неподготовленность студентов к занятиям наукой в настоящем смысле слова. Именно в виду неспособности их будто бы критически перерабатывать чересчур обширный материал и сознательно воспринимать его детальную обработку, признается необходимым знакомить их сначала лишь в кратких чертах с великими отделами истории, давая при этом научное освещение главных явлений лишь в самых существенных признаках. Таковой рисуется для сторонников указываемого взгляда задача общих курсов. Углубление же в изучение отдельных вопросов с анализом источников и критикой ученых мнений представляется им делом курсов специальных. Нельзя отрицать теоретически образовательной полезности подобных суммарных изображений больших периодов и трудных проблем, которые вводили бы начинающих в ещё чуждую им научную сферу. Но при выполнении их приходится встречаться с двумя опасностями. Стараясь таким путем взбежать многочисленных трудностей, связанных с обращением к неопытным слушателям, преподаватель невольно может понизить тон до характера элементарного учебника. Отдаваясь же свободному влечению показать им, прежде всего, последние и самые общие выводы науки, объединяющие громадные эпохи со сложным содержанием, он владеть в отвлеченный схематизм, который поднимет изложение до высшей ступени научного познания предмета. И то, и другое будет не соответствовать силам учащихся. Первое – не возбудить интереса и работы мысли, потому что ощутится, как повторение известного и наскучившего, не вольет энергии в настроение студента, вызывая впечатление открывающихся широких неизведанных горизонтов, а усыпить его внимание и труд отсутствием новизны и движения. Второе – не найдет в запасе его памяти достаточного материала, прочно усвоенного и хорошо сгруппированного, который наполнил бы живым конкретным содержанием предлагаемые абстрактные формулы и тем обусловил бы возможность одушевления слушателя новым способом обработки уже близких сердцу вопросов. Вот почему такое изложение с трудом сделается сильным средством деятельного развития мысли, так чтобы сообщаемые при его помощи идеи и знания воспринимались не формально на веру, а действительно питали зреющий интеллектуальный организм новыми живительными соками. Такое слово не встретит также в большей части юношества, к которому оно обращается, твердо выработанного отвлеченного рассуждения и привычки распоряжаться тонкими приемами логического построения, которые необходимы, чтобы речь профессора, облеченная в описанную оболочку, захватила ум и воображение и повела вперед, а не подавила волю сознанием беспомощности. Последнее же неминуемо должно вызвать особый вид скуки, связанной с невозможностью понимать и не менее могущественно влияющей на омертвение мышления, чем тоска, сопровождающая работу, которая не требует никакого напряжения. Таким образом ,синтетико-догматическое построение истории человечества, как абстрактной эволюционной схемы, есть форма, подходящая наилучшим образом к преподаванию не последней ступени университетского курса, а никак не к начальному его моменту. Это – обобщение, а чтобы оно было живо и сильно, нужна хорошая предварительная проработка данных, из которых оно выводится, то есть, серьезные знания и умения обращаться с ними для извлечения из них научных выводов. То и другое дается в желательной для каждой мере системой, которую Василий Григорьевич со свойственной ему мягкой настойчивостью, развивал в течение своей почти тридцатилетней университетской деятельности.

Кроме указанного надобно отметить, что и в ученой литературе общие теории эволюции человеческой цивилизации установлены до сих пор лишь весьма шатко и несовершенно; история, как социология, есть еще наука будущего. Поэтому при настоящем уровне разработки её подобное изображение требует от профессора не только совсем выдающегося таланта, но и исключительной силы именно построительного воображения, смелого самосознания объединяющей мысли, а также редкой яркости научного языка. В.Г. Васильевский в личных беседах с учениками часто восхищался курсами тех немногих из его русских коллег, которые дают особенно блестящие опыты таких обобщенных обзоров полного течения какого-нибудь великого отдела истории. Он советовал им учиться у таких крупных мастеров их замечательному искусству образцовой общеисторической „Dагstellung,” откровенно и с сожалением заявляя, что сам он не может дать ничего подобного. Некоторые бывшие слушатели Василия Григорьевича, не ставшие однако его учениками, теперь сделавшись сами профессорами и проводя точку зрения о необходимости „элементарных» курсов, как основы изложения истории с университетской кафедры, любят ссылаться в спорах с адептами системы учителя на такое „признание Василием Григорьевичем собственной слабости.” Мне кажется, что они неправильно понимают слова, на которые хотят полемически опереться. В последних обнаруживается, опять же, только удивительная скромность Василия Григорьевича и его замечательная способность видеть и ценить в других свойства и достоинства, ему не доставшиеся. Они, вероятно, не вслушались, как он на ряду с этим превосходно аргументировал целесообразность аналитического метода исследования по правилу перехода от частного к общему в университетском преподавании истории. Он убедительно доказывал предварительную неизбежность её применения для подготовки молодых людей хотя бы к уразумению тех действительно высоко талантливых научно-педагогических произведений, которым он так беспристрастно отдавал справедливую честь. Затем, они не отдавали себе, по-видимому, отчета в том, что Василий Григорьевич одобрял не их точку зрения. Он признавал полезность обобщенных научных формул в университетских курсах, но не допускал обращения курса в учебник: он полагал, что ознакомление с ходом истории и элементарные ответы на главные её вопросы должны добываться самими студентами по имеющимся лучшим руководствам и доступным пособиям, которые он всегда тщательно указывал.

Собственные чтения Василия Григорьевича являются лучшим фактическим подтверждением правильности такого мнения. Всякий прошедший филологический факультет Петербургского университета в те годы, когда всё преподавание средней истории находилось в его руках, я убеждён, согласится со мною, что никто из профессоров истории не обнаруживал такого глубокого влияния на их образовало, не оставлял на знаниях и умственном складе каждого, основательно занимавшегося наукою, такого прочного следа, как именно Василий Григорьевич. На его лекциях слушателя всегда охватывала бодрая и величественная, серьезная и свободная научная атмосфера, возвышающая дух, вызывающая пытливость; после каждой лекции он выходил из аудитории изменившимся – обогащенным сведениями, лучше понявшим задачу исследования, больше заинтересованным в открытии истины.

Под конец в защиту поддерживавшейся Василием Григорьевичем системы университетского преподавания обращу внимание на то обстоятельство, что главная цель, которую должны преследовать, по мнению их сторонников, синтетические курсы, то есть, стремление дать полное изображение всего процесса эволюции культуры в определенный долгий период, не достигается ими. Известный курс одного из первых знатоков нашей отечественной истории, являющейся почти безукоризненным образцом разбираемого метода, все-таки оказывается главным образом картиною развития государственных учреждений и сословного строя на Руси. Отсутствие систематического обозрения истории духовной культуры заменяется в нем, правда, мастерскими характеристиками некоторых великих людей и выдающихся деятелей, которые глубоко вводят в понимание интеллектуального и морального настроения эпохи, и некоторыми отдельно стоящими очерками явлений умственной и религиозной жизни русского народа. Но это – лишь экскурсы, так что только богатство выделки развертывающейся перед глазами слушателей ткани и покоряющая внимание великолепная стройность всего произведения заставляет забывать такие пробелы в его содержании. Другой уважаемый представитель нашего университетского исторического преподавания, строящий по тому же методу изложение западно-европейской истории в средние века, также принужден для приобретения возможности провести курс через всё тысячелетие от V-го по ХV-й век остановиться на рассмотрении одной лишь стороны исторического процесса. Он дает замечательное по научному совершенству и методической выдержанности изображение развития форм властвования, выясняемых эволюций социальных отношений, которая представлена в свою очередь на почве хозяйственного роста главных народов Европы от падения римской империи до образования великих национальных государств нового времени. Но для достижения единства плана и цельности результатов ему приходится устранить из рамок изложения, во-первых, некоторые страны, во-вторых, отказаться от разъяснения ряда очень важных вопросов опять из области преимущественно культурно-религиозной истории.

Таким образом, не смотря на приложение к делу больших искусно сосредоточенных и опытных сил замечательными научными талантами, им не вполне удается в рамках университетского курса достигнуть, даже применяя абстрактно-догматическое построение, полной системы исторического обзора, который захватывал бы большой период. А ведь это первое, что требуется сторонниками подобных общих курсов, как необходимое условие, удовлетворяющее, по их мнению, общеобразовательной цели. Самая громадность исторического материала с одной стороны, несовершенство разработки исторической науки – с другой и, наконец, трудность понимала отвлеченного изображения для неопытного в научной работе юноши ослабляют успешность такого способа преподавания. Всё указанное, повторяю, с особенной очевидностью освещает научно-педагогическую верность точки зрения В.Г. Васильевского. К чему же стремиться при установке принципов общего университетского курса истории к полноте программы, принося ей в жертву полноту разработки, если цель эта не соответствует ни состоянию развития самой науки, ни интересам учащихся и является поэтому не только недостижимой, но и ненужной? Не всякий студент готовится, конечно, к ученой деятельности; но всякому, проходящему университет необходимо испытать на себе действие настоящей научной работы, чтобы действительно воспользоваться благами высшего образования. Научное же упражнение найдется только в глубокой аналитической обработке того или иного материала. Она может быть дана в исторической области только путем сосредоточения на небольших эпохах и немногочисленных вопросах. Но штудирование их под прямым руководством профессорских лекций разовьет в обращающихся к науке юношах силу сознательно и самостоятельно браться за дальнейшее изучение других проблем, если только они будут живо затронуты умственной жаждой. Во всяком случае, оно одно может сообщить зрелую складку их мышлению. Василий Григорьевич это прекрасно понимал. Он основывал свои курсы на детальном критическом и историографическом рассмотрении вопросов, вводимых в их план. Он ограничивал чтения каждого года, как замечено, небольшими хронологическими пределами. Но это были именно общие курсы, так как они проникались всемирно-исторической точкой зрения, то есть, централизовались около событий, явлений, процессов, имевших капитальное значение в развитии и прогрессе человеческой культуры. Для желающих ознакомиться, по возможности, с обозрением значительной части средневекового периода и вдуматься в решение большинства важнейших вопросов истории этого времени он предлагал весь цикл своих сменяющихся по очереди курсов. Те, кому удавалось воспользоваться ими в целом, особенно ясно убеждались в великих достоинствах его преподавания. Но и другие, которые оказывались вынужденными удовлетвориться одним годом занятий под руководством Василия Григорьевича, покидали его лекции с благодарностью, и им делалась понятной идея, что нет необходимости непременно пройти через всё содержание той или иной отрасли знания тому, кто ищет основательного университетского образования. Им выяснялась истина, что главная задача высшей школы – ввести в глубину научного освещения вопросов познания, дать на примере исследования их твердый закал рассудку, воображению и памяти, связать с умственным трудом лучшую часть духовной жизни юности, соединить с ним самые благородные чувствования и дорогие настроения и оставить потребность идейности на все дальнейшие годы существования человека.

Я потому пытаюсь обозначить с некоторой подробностью основную точку зрения, определявшую направление преподавания Василия Григорьевича, что вижу в ней одну из самых типичных черт его ученой природы, являвшихся одним из главных условий весьма немаловажной его профессорской заслуги. Это чувствовали, думается не все хорошие его слушатели, но твердо формулировать такую оценку и громко провозгласить её – есть обязанность его ближайших учеников, особенно теперь, когда учитель навсегда сошел со сцены жизни и когда опасно дать остановиться порожденному им течению, когда необходимо работать для укрепления заложенной им традиции.

Характер курсов Василия Григорьевича

Чтобы иллюстрировать справедливость выше установленного суждения, лучше всего вглядеться пристальнее в концепцию и содержание самих курсов Василия Григорьевича. Я разберу в виде примера именно первый из них, который дорог моим университетским воспоминаниям, так как студентом 2-го курса я занимался его составлением. Это была моя первая серьезная работа; она требовала большого и нелегкого напряжения; но исполняя её под руководством Василия Григорьевича, я познал уже тогда, как плодотворно действовали его лекции, как деятельно настраивало ум научное общение с ним, и как он способен был развить в ученике своем умение находить радость в труде.

Курс, который я хотел бы охарактеризовать точнее и определеннее, представлял, как отмечено выше, обозрение событий и явлений переходной эпохи от древности к так называемым средним векам. Самая постановка темы – посвящение работы целого года изучению лишь возвышения и упадка римской империи и возникновения новых форм социально-политического объединения и культурного развития народов западной Европы – являет уже прекрасный пример проведения эволюционного метода через преподавание истории с университетской кафедры. Она сразу обращала внимание слушателей на сложность и медленность исторического движения. У нас еще господствуют крайне отсталые взгляды на историю, особенно в общеобразовательной школе. Гимназист обыкновенно не представляет себе, для чего должно и как можно делить развитие человечества на периоды; он плохо понимает, в чем заключается связь между ними; единство культурного процесса, закономерность его – это пустые слова для очень многих оканчивающих курс среднего учебного заведения.2 Не всегда и в университете хорошо и сразу выясняются эти основные истины студентам с самого начала. Большая часть моих товарищей, по крайней мере, от Василия Григорьевича почти впервые услышали глубокую и спокойно-убежденную речь о генетическом исследовании, о внутренней цельности истории и невозможности резкого рассечения её на части, уразумели ясно, что древность входит в средние века результатами своей работы, и последние уже живут в первой своими корнями, Это вселило в нас не только отвращение от схоластических рамок при классификации великих исторических отделов, но, может быть, навело на мысль о шаткости самого шаблонного понятия – „средние века“, о необходимости внести жизнь в символизацию течения истории, заменить неподвижный принцип хронологических частей гибким понятием сменяющихся фаз развития.

Первая часть четырехчленного цикла курсов Василия Григорьевича действительно раскрывала перед слушателями широкие и важные, новые и общие перспективы.3 Пространных введений теоретического содержания Василий Григорьевич избегал, предпочитая развивать руководящие взгляды по мере разработки исторического материала и формулировать методологические и философско-исторические выводы вслед за ознакомлением слушателей с данными, из которых они строятся. В этом также видно подчинение его основной истине, которую он ставил краеугольным камнем своих преподавательских воззрений: подготовлять всякое синтетическое обобщение долгой аналитической работой. В этом смысле правила его совпадали с идеей Фюстел-де-Куланжа, историка, которого всегда высоко ставил Василий Григорьевич, превосходно знакомя своих учеников с его сочинениями.

В первой лекции Василий Григорьевич обыкновенно кратко заявлял, что будет изображать историю, как генезис явлений общественного строя и духовной культуры, определял задачу данного курса, намечал в немногих словах его главные расчленения, а затем переходил к обозрению основных фактов и течений историографии по средним векам. После быстрого указания „неисторичности” мысли XVIII века он давал в высшей степени интересный этюд о Гиббоне, на примере которого пояснял, что такое историческое изображение, как возникло научное изучение прошлого человечества, что дало при своем появлении, чем ценно до сих пор и в чем отстало от современных успехов науки знаменитое произведение – „Нistory of the decline and fall of the Roman empire.” – Затем, установив, что создание истинно-научной „исторической школы” было делом XIX века, профессор обращался к рассмотрению взглядов и трудов главных представителей исторической науки во Франции, Германии и Англии и разбору основных направлений новейшей исторической мысли. Личность и сочинения Гизо, Тьерри и Фюстель-де-Куланжа, Гизебрехта, Вайтца, Зибеля, Ранке и Нитча, Стеббса, Фримана и Грина, наконец, также Грановского, Кудрявцева и Ешевского проходили перед умственным взором слушателей в обстоятельных, живых и хорошо документированных характеристиках, а потом распределялись в соответствующие группы, разъясняя и истолковывая направления. Романисты и германисты, доктринеры и критики, националисты и философы, политики и экономисты – все эти понятия, поскольку они полезны для уразумения развития и прогресса изучения средневековой истории западной Европы и отражения его успехов в России – делались мало по малу известными слушателям Василия Григорьевича. Многие называют историографию безусловно задачей специальных курсов. Но его изложение доказывает, как осторожный и искусно построенный экскурс в область истории науки действительно прекрасно вводит начинающего в незнакомую ему среду. Такой очерк является незаменимым средством, сообщая ему сведения о научном деле авторов, которые должны стать его руководителями в работе, выдвинуть перед его глазами и главные вопросы, которые он будет изучать. Основные проблемы средней истории – падение римской империи, великое движение германцев и образование их государств (и вообще расовый вопрос), развитие монархии Франков, Карл Великий, монашество, папство, империя, феодализм, города, схоластика – постепенно становились близки слушателю Василия Григорьевича в то время, как он узнавал в освещении профессора мнения о них тех ученых, которые содействовали их постановке и разрешению.

Самый курс вслед за историографическим введением распадался на следующие отделы: 1) Первоначальное заселение западной Европы и её романизация; 2) Религиозно – нравственный кризис в римском мире и происхождение христианства; 3) Древняя Германия и начало проникновения варварской стихии на римскую почву; 4) Падение римской империи и великие германские вторжения; 5) Характер первых варварских государств с заключением о возникновении франкского королевства.

Каждая из перечисленных здесь частей была чрезвычайно богата разнообразным фактическим материалом, который раскрывал перед слушателями самую сущность вопроса, показывал особенности периода. Изображение объединялось такими глубокими точками зрения, что желающий получал в руки полную возможность сознательно отнестись к предлагаемой работе и постоянно расширять свои познающие силы, усваивая орудия исследования, уразумевая природу и признаки научного изучения предмета. – Так, первый из указанных отделов, рассматривавший этнографическую основу европейской истории, обширный и систематический, знакомил с данными методами и выводами антропологи, доисторической археологии и первобытного права. Здесь классифицировались вещественные памятники, оставшиеся от древнейших слоев населения Европы в последовательном порядке, применялись приёмы сравнительного изучения языков, мифологии, народной психологии и древних учреждений для определения места, которое занимали арийцы в первобытной жизни Европы. На примере кельтской старины давалась характеристика первоначальной религии арийцев и рассматривался их древнейший, доступный истории семейный, социальный и политический быт. В результате получалось воспроизведение эволюционной цепи заселения Европы с разъяснением того, как смыкаются вместе её звенья при помощи построения схемы первых фаз культурного творчества народов и взаимодействия между ними. Сообщалась масса совершенно новых для мало подготовленного студента и высоко поучительных сведений и идей, уже отчасти перерождавших его мировоззрение, прочитывались вместе с ним великолепные страницы из истории наук, появившихся в последнее десятилетие, но уже оказавших истории существенные услуги.4

Дальнейшая глава – завоевание римлянами стран и народов далекого северо-запада и их постоянная ассимиляция Риму точно также изобиловала любопытными и важными сведениями. В ней заключалась характеристика всемирно-исторической роли римской империи в той формулировке, какая достигнута наукой новейшего времени, являясь капитальной „соntribution” для установки убеждения во внутреннем единстве процесса развития человечества.5 Мы получали тут на лекциях Василия Григорьевича самое точное понятие о сущности и результатах замечательных исследований Момзена и его школы, научались оценивать громадную важность привлечения эпиграфических памятников к выяснению условий развития внутренней жизни римского мира. Перед нами развертывалась захватывающая, внимание и волнующая душу, картина огромного культурного воздействия романизующей силы на варварский мир.

Следующий отдел, рассматривающий постепенное распадение религиозно-нравственного мировоззрения античного общества и зарождение христианства, может быть назван прекрасным опытом “эмбриогении мировой религии”, с которой тесно связана вся человеческая цивилизация от упадка древней культуры до настоящих дней. Изложение было проникнуто в одно и то же время почтительным благоговением перед грандиозным явлением человека, склонного быть верующим, и исполнено научного беспристрастия историка критика, не желающего вносить в исследование затемняющей его научное понимание догматической неподвижности. Профессор последовательно останавливался в рамках разбираемой части своего курса на изучение греко-римской религии и её разложения философией с одной стороны в образованных классах общества, изменением нравов, расширением исторического опыта и столкновением с другими верованиями с другой стороны в народных массах; потом он делал обозрение неудачных попыток философской мысли сначала стать на место религии, потерявшей авторитет над сердцами, позже возродить её силу искусственными средствами. Он показывал преемственные фазы постепенного роста новой жажды религиозного искупления в человечестве, объединенном римским оружием; затем анализировал элементы, из которых сложилось зерно первоначального христианства, и прослеживал судьбы христианской общины, устройство церкви и религиозного настроения адептов новой веры внутри старого государства. Так выстраивалась мало по малу древняя история христианства, как первостепенного фактора культуры, от момента появления его в столице и главных городах всемирной империи и скрытого существования под покровом неизвестности, через драматическую эпоху борьбы с языческой стариной, до времени торжества новой веры над могуществом государства, косностью общественного мнения и уединенностью научной мысли, до так называемого религиозного мира при императоре Константине. Помимо густо насыщенной красками и законченной, твердо обобщенной картины изображаемого явления – эволюции верований, нравственных настроений и идей, религиозного устройства – лекции профессора и здесь заключали ценные данные историографического и методологического характера: давалось, например понятие о принципах тюбингенской школы, ярко рисовалась оригинальная учено-поэтическая фигура Ренана, разбиралось сочинение Гаусрата (Neutestamentliche Zaitgeschichte), описывались христианские древности катакомб, сообщались результаты исследований Де-Росси с выяснением всемирно-исторической важности знакомства с памятниками древне-христианского искусства.

Все указанные вопросы, редко затрагивающиеся у нас в общих университетских курсах, слушались аудиторией Василия Григорьевича с особенным вниманием и доставляли особенное наслаждение. Но и следующие отделы не уступали предшествующим в обильной полноте содержания, основательности группировки материала, ясности и поучительности глубоких выводов. Студенты находили в них, во-первых, подробное описание тацитовой Германии, в котором искусно исчерпывался главный источник и примыкающие к нему дополнительные памятники с систематическим разбором сложной литературы о первобытном германском праве и общественном строе. Далее подробно и мастерски излагались запутанные события так называемого „великого переселения народов”; причем между воззрениями старых германистов, рисовавших германское завоевание разрушительным катаклизмом, ничего не оставившим от римского развития и заменившим его „свежими“ германскими национальными началами цивилизации, – и резко отрицающей всякое значение германцев теорией Фюстель-де-Куланжа вырабатывалось исторически достоверное и строго-научное среднее мнение. Необходимость появления варваров на почве римских провинций искусно обнаруживалась изучением внутреннего состояния самой империи. Василий Григорьевич внимательно разыскивал перед слушателями причины её упадка. Он рассматривал учреждения диоклетиано-константиновской абсолютно-бюрократической монархии и выяснял их политическую непрочность и гибельность; изучал ненормальность социальных отношений – образование аристократии, разорение и закрепощение трудящейся массы и служилого большинства.6 Кроме того профессор делал набросок последней стадии религиозного кризиса античного мировоззрения, централизуя изложение около характеристики любопытной личности императора Юлиана, его сотрудников – последних философов и врагов – иерархов христианской церкви; в данной связи начертывалась картина изменения новой веры, её духа и организации, а также одряхление научной и литературной мысли, омертвение социальной энергии и солидарности внутри общества. Таким образом великая катастрофа выводилась, как необходимая, и раскрывалась в постепенных своих фазах. Конечный вывод – “империя пала не под оружием варваров, а в силу собственного внутреннего разложения” (Моммзен) – естественно истолковывал уничтожение римского единства, и описанием различных типов государств, возникших на западе поверх его развалин, заканчивался обширный курс, основа которого воспроизведена на предыдущих страницах.

Таков образец чтений В.Г. Васильевского, который я могу выставить, как лучший specimen, характеризующий его преподавательское направление. Думаю, что даже набросанный мною спешный и несовершенный эскиз может дать понятие о его больших научных и педагогических достоинствах. Долго было бы также обстоятельно излагать содержание и отмечать особенности программы следующих курсов. Достаточно сказать, что и они отличались теми же многими положительными редкими и ценными чертами, как и первый; и в них соединялись мастерство выбора подлинного повествовательного материала, данных для познания внутреннего развития народов, обществ и государств и сведений по историографии с искусством солидно добывать выводы и отчетливо их формулировать, наконец, выводить слушателей на широкий простор раскрывающихся кругом научных горизонтов. Как пробел этих курсов – второго и третьего – можно назвать недостаточную разработку (местами даже игнорирование) истории Германии, Италии и особенно Англии. За центр при группировке фактов и за руководящую нить при развитии изложения принималась история Франции: на её примере прослеживались все великие мировые явления средневекового периода. Нужно, впрочем, обратить внимание, что Франция именно была поприщем лучшего расцвета всех типичных явлений средневековья; это в известном смысле оправдывает сосредоточено аналитического курса около её истории, тем более, что факты для сравнительных наблюдений постоянно выбирались из прошлого других стран.

Справедливым будет признать, что вторая половина истории средних веков разработана была в чтениях Василия Григорьевича в общем слабее первой. Но и здесь следует указать целый ряд любопытных, важных и чрезвычайно интересных глав; таков очень полный и обстоятельный анализ феодализма и рыцарства или, далее, подробный обзор возникновения, развития результатов городского движения, оригинальный очерк средневекового просвещения, а также солидно составленные и своеобразно изложенные отделы чисто повествовательного характера: судьбы франкского королевства в период Моровингов и Каролингов, начало и распространения монашества, деятельность Бонифация и др. Эти части представляются мне образцами „прагматического» изображения, подготовлявшего материал для анализа и обобщений. Два капитальных явления средневековой жизни – папство и империя – не рассматривались Василием Григорьевичем систематически в полноте их истории и развития. Они вдвигались в план общих курсов, собственно (как выходило по внешности), эпизодически. Но несколько типичных пунктов и характерных моментов в эволюции того и другой освещались настолько глубоко и твердо, что давали ясное понимание сущности их и вырабатывали в слушателях способность самостоятельно изучать остальные эпохи по научным сочинениям. Укажу в виде примеров разбор возникновения папского величия при Григории I и его преемниках и первоначального создания папского государства в VIII и IX веках с одной стороны; с другой – превосходное рассмотрение сущности монархии Карла Великого и идеи Священной римской империи вообще. Наконец, два упоминаемые явления занимали видное место в последнем, очень замечательном курсе Василия Григорьевича, открывавшемся параллельной характеристикой эллинизма и романизма, начиная с деятельности их родоначальников – Александра Македонского и Юлия Цезаря, – и посвященном общему изучению всех крупных фактов и течений истории средневекового запада, византийского и исламского востока.

Могучий остов, составлявший непоколебимую основу высоко–талантливого и твердо–авторитетного преподавания Василия Григорьевича – его общие курсы, окружался и усиливался еще в своей влиятельности среди органов научного образования студентов-филологов, постоянно читавшимися рядом с ними специальными. Посвященные также всегда существенным вопросам истории человечества в средние века и вырастая на почве, тщательно обработанной общими курсами, они давали слушателям, желавшим стать прямыми учениками Василия Григорьевича, образцовые примеры научного исследования уже в полнейшем смысле слова. Большая часть таких специальных чтений отдавалась византийской истории; но не забывалась и западная.7 Нужно положительно удивляться, откуда брались у часто болевшего и обремененного громадной работой Василия Григорьевича силы, чтобы нести на себе долго с безукоризненной честью и без всякой помощи такие сложные профессорские обязанности.

Как лучшие достоинства, проходившие через все чтения Василия Григорьевича, кроме уже выше отмеченных – спокойной простоты и естественной “gravitas” тона, чуждого элементарной рутины, общих мест и напыщенного пафоса, необходимо выдвинуть следующие выдающиеся черты. Лекции его были замечательно богаты фактическим содержанием, которое делало излишним для слушателей принимать утверждения профессора на веру. Он всегда избегал голословных суждений, предварительного провозглашения отвлеченной формулы, а давал возможность выводит её из сообщаемых данных. Он вручал слушателям и разбирал перед ними источники, приводил и группировал великолепно подобранные выписки из них, которые постепенно приближали их к старине, научал их чувствовать своеобразие периода, к изучению которого обращалось их внимание. Исходной точкой при освещении явления, эпохи постоянно служило недавно (или только что) вышедшее замечательное важное сочинение, ориентировавшее в новую сторону исследование и изображение вопроса. При этом бросались ретроспективные взгляды в прежнюю литературу; сообщалась студентам тщательно составленная в интересах их дальнейших занятий „bibliographie choisie et raisonnée” по вопросу, явлению, учреждению, затронутому на лекции. Василий Григорьевич не любил повторений в своих университетских беседах с кафедры. Трудно было бы представить себе его читающим из года в год то же самое, как считают полезным иногда делать некоторые другие профессора, даже напечатав собственные прекрасные руководства. Отдельные курсы его носили поэтому ярко индивидуальный отпечаток. Так, когда в начале 90-х годов вышли блестящие последние тома (4-й, 5-й и 6-й) большого сочинения Фюстель-де-Куланжа – „Histoire des institutions politiques de la France Василий Григорьевич, читая феодальный период, построил курс в виде любопытного, систематически разработанного комментария его теория, выросшего в пересмотр всей громадной проблемы о происхождении, сущности и значении феодализма. Специальность задачи была лишь кажущаяся: она выражалась только в оригинальной критической оболочке широко обобщенного обозрения. Всё это придавало изложению в одно и то же время удивительную содержательность и свежесть, ученость и жизненность, привлекало к борьбе с трудностями, которые делались посильными, благодаря тому, что преподносились в несомненно колоритном изображении.

Василия Григорьевича нельзя было назвать хорошим лектором в обычном понимании слова. В начале даже требовалось довольно значительное усилие, чтобы приучиться его слушать. Фраза у него складывалась тяжело, иногда выходила по внешности неуклюжей, изложение отличалось неровностью; в расположении частей лекции не всегда замечалась строго выдержанной стройности: мысль заходила порой вперед и в стороны, возвращалась назад, иногда не достигалась необходимая для выпуклости впечатления сжатость. Профессор редко поднимался во время чтения до воодушевления, речь его обыкновенно не была оживленной. Сам Василий Григорьевич вполне признавал свои „ораторские несовершенства”; он даже добродушно посмеивался над ними, но мало работал над их исправлением, шутливо утешая себя афоризмом, что „для филологов не требуется красноречия“. С последним, без сомнения, нельзя согласиться; но трудно сожалеть, что Василий Григорьевич не заботился об отделке своего лекторского языка: он мог бы достигнуть некоторого второстепенного искусственного улучшения, но уничтожил бы то достоинство натуральной непринужденности, в которой, при всех недочетах стилистической физиономии его лекций, открывалась своеобразная красота. Помимо выше обозначенных выдающихся качеств содержания, в самой речи его, несмотря на её шероховатость, ощущалось особое внутреннее изящество. Кому удавалось, или кто постарался прислушаться к его изложению, тот отлично чувствовал это. Говорю это по собственному опыту, который мне посчастливилось проверить и подтвердить мнением более старших, чем я, слушателей Василия Григорьевича (например, уважаемого ближайшего сотрудника и преемника его по редакторству Журнала Министерства Народного Просвещения), и более молодых, к которым и мне самому уже пришлось обращаться с преподавательским словом в качестве помощника Василия Григорьевича в Петербургском университете.8 Тайна привлекательности такого дальнейшего впечатления от чтения Василия Григорьевича объясняется ярко и прекрасно отражающейся в нескладных иногда и угловатых словах глубиной и живостью самостоятельной мысли, блещущими в них умом и ученостью, широкой просвещенностью, тонким вкусом, вытекающим из превосходного знакомства с наукой и жизненной неослабевающего интереса к ней, наконец, готовностью бесхитростно и в полной мере делиться с желающими всем этим богатым духовным имуществом. Если внутреннее изящество научного мировоззрения и господствующего душевного настроения Василия Григорьевича не находило полной гармонии в его лекторских свойствах, то оно очевидно для всех доказывается языком его сочинений и статей: его по праву можно назвать одним из лучших наших научных писателей по определенности и вместе с тем гибкости, подвижности, прозрачности и строгости стиля.

Рассматривая деятельность В.Г. Васильевского, как профессора, необходимо обратить внимание на то, что ему принадлежит честь постановки у нас первых серьезных опытов практических занятий по истории. Дело это находилось в начальном пренебрежении в Петербурге еще в начале 80-х годов, когда в Москве оно уже было твердо установлено профессорами В.И. Герье, В.О. Ключевским, П.Г. Виноградовым и некоторыми другими. Отдельные профессора Петербургского университета, правда, и тогда занимались у себя на дому с немногими специалистами. Но ввести „принцип семинарной работы» в лекционное расписание настойчиво старались, сколько мне помнится, только И.В. Ягичь в сфере филологии и В.Г. Васильевский в кругу исторического преподавания. Таким образом, его следует признать заложившим фундамент для исторического семинария на филологическом факультете Петербургского университета. Он посвящал свои практические занятия чтению и интерпретации какого-нибудь памятника, но византийской или западной истории, или предлагал студентам производить небольшие историко-критические исследования по первоисточникам, задавался целью систематически разобрать какое-нибудь капитальное ученое сочинение или историографический вопрос. Назначавшиеся работы всегда были серьезны и полезны для научного образования участвующих, и усилия Василия Григорьевича в данном пункте также составляли важный элемент его профессорских забот. Если далеко не всегда успешно шли у него коллективные занятия со студентами, то это происходило от того, что очень высоки и строги были его требования; студенты редко и немногочисленно отзывались на них, а он не хотел их понижать и мало был склонен к „педагогическому принуждению». Для повышения уровня занятий студентов Василий Григорьевич постоянно предлагал также темы на соискание медалей. Делал он это не потому, чтобы хотел возбуждать и питать научное честолюбие начинающих мыслью о славе и награде, но потому что полагал, что публичность, так сказать, подобного рода работ явится лишним стимулом для глубокого к ним отношения: ими не только двигалось просвещение самих пишущих, но развивалось научное направление деятельности факультета и его честь.

Отношение к студентам и ученикам. Общие черты умственного склада и нравственной личности

Нельзя сказать, что Василий Григорьевич был лично близок со студентами, даже с большинством прямых своих слушателей. Он не только сознательно не добивался никогда популярности, но и по природе избегал многочисленных и шумных отношений, даже смущался „на людях” при встречах с большими группами, предпочитал более тесное общение с немногими единицами в интимном кругу. Самые лекции его часто принимали характер домашнего научного разговора, обращенного к хорошо знакомым людям, которых он представлял себе основательно заинтересованными наукой, как и он сам. Он с трудом делал первый шаг для сближения, не шел навстречу к слушателям, привлекая их к себе. Это принималось иногда за недоступность, и поселяло нерешительность, порою даже холод в аудитории, задерживало возникновение сношений. Но происходило это не от пассивности отношения, как такового, а объяснялось робостью инициативы в общении с людьми, составлявшей неблагоприятное свойство характера Василия Григорьевича. Конечно, часто такая складка суживала сферу прямого влияния его, ограничивая последнее в большинстве случаев тем, что получалось непосредственно на лекции. Правда, мы видим, что и это уже было очень много; но надобно указать еще и другое: если студент, пересилив естественное смущение юноши перед авторитетным профессором, сам обращался к нему с вопросом, искал помощи, совета, поддержки, Василий Григорович всегда отзывался внимательно и сочувственно на выраженную потребность. Когда же он замечал в студенте действительное желание серьезно заниматься, выражающееся в искренних опытах научной работы, это его немедленно оживляло, и он охотно приближал к себе такого слушателя – просто и дружески вступал в разговор, расспрашивал, советовал, указывал и давал книги, звал к себе, направлял неопытный труд, не жалея своего времени. Равнодушия к студентам у него не было никогда, точно так же, как не было поверхностности, подозрительности, неприятного отношения свысока. Василий Григорьевич ставил задачу студенчества высоко, ждал от них многого, судил о их недостатках строго, но без педантизма и сухости, с сочувственным сожалением, иногда с мягким, ничуть не оскорбительным юмором, но всегда с внутренне сильной, хотя сдержанно выражавшеюся любовью. Все это обыкновенно хорошо понималось после того, как пережиты были колеблющиеся впечатления от первых столкновений с профессором.9

Василий Григорьевич чутко отзывался не только на научные занятия своих слушателей, но и на другие интересы студенческой жизни. Он, например, старался прислушиваться к волнениями, происходившими от времени до времени в среде молодежи, и хотя часто не мог прямо сочувствовать со своей точки зрения желаниям и способам действия юношества, но стремился разобраться в причинах нестроений в их жизни, понимал их убеждения, гуманно относился к их увлечениям, сердечно симпатизировал их действительным бедам. Пока факультеты и совет до 1884 года имели возможность руководить жизнью студенчества, Василий Григорьевич поддерживал своим словом систему идейного воздействия на молодежь. Как это ни тяжело было ему при застенчивой замкнутости его характера, он с другими профессорами не раз ходил на сходки, выслушивал студентов и убеждал их. Он не обращался с речами к толпе, но вступал в беседу с небольшими группами, стараясь привести их к согласию со своим мнением всегда – верно или ошибочно, но искренно – направленным к их благу. Василий Григорьевич глубоко и горячо любил университет. В последние месяцы своей жизни, нынешней зимой и весной он горько печалился о событиях, нарушивших правильное течение его жизни и как всегда искал умом средства для разрушения тяжелого кризиса, вдумываясь в интересы растущих поколений и в причины, затрудняющие их нормальное развитие. Эти тягостные мысли и впечатления сильно смущали его перед отправлением в последнее путешествие.

Особенно отчетливо и полно познавались многочисленные достоинства ученой и индивидуальной природы Василия Григорьевича тем, кто становился его специалистом. Это было хорошо известно между нами, и стать хоть не надолго в ряду последних стремились не только те, кто избирал ученые занятия средневековой или византийской историей своим призванием, но и другие всеобщие историки, а также русские, затем словесники, особенно слависты, романо-германисты, даже иногда классические филологи. Если прочитать в годичных отчетах университета последовательный ряд рецензий Василия Григорьевича на представлявшиеся его учениками медальные диссертации, то уже из них можно убедиться, с каким вниманием преданного их успехам учителя он относился к первым их трудам. Для всех нас останутся памятными вечера, которые мы у него проводили за научными собеседованиями. Особенно дорого вспоминаются мне уже отодвигающиеся вдаль годы моей молодости, когда Василий Григорьевич жил еще на Петербургской стороне или потом в отдаленной линии Васильевского Острова у Малого проспекта; я проводил тогда один или с несколькими товарищами немало часов зимой, сидя рядом с ним у камина, около которого он согревал свои, давно страдавшие от ревматизма ноги, или весной, прогуливаясь по саду, прилегавшему к дому, в котором он обитал. Помимо большего удовольствия, которое доставлял разнообразный откровенный разговор, и интересных сведений, который из него почерпались, можно сказать, что здесь a la longue с течением месяцев и лет, на которые протягивалось такое общение, проходился целый курс теории и практики научного исследования в виде непринужденных экскурсов в различные области исторического знания. Здесь слагалась сама собой оригинальная „éсоlе des hautes études», дух и форма которой вполне соответствовали настроению и характеру самого руководителя. И тут, впрочем, Василий Григорьевич не всегда легко раскрывал себя. Чтобы расположить его к сообщительности, требовалось со стороны самих учеников усилие, порыв доверчивости, симпатии, оживления, обнаруженной любознательности. Но раз это удавалось, обильный источник духовного просвещения удовлетворял самым разнообразным умственным потребностям. Недавно, уже после смерти Василия Григорьевича один из видных наших профессоров истории – Г.В. Форстен – с глубоким чувством благодарного воспоминания говорил мне о том замечательном состоянии научного энтузиазма и деятельной энергии, в котором он возвращался домой после вечеров, проведенных у Василия Григорьевича. Оно устанавливалось прочно, всегда возрождалось и служило важным орудием ученой работы. Уважаемый Георгий Васильевич, я уверен, простить меня, что я позволил себе сослаться на его слова, в которых видел подтверждение своего собственного много раз проверенного опыта.

Менее знакома мне в подробностях деятельность Василия Григорьевича, как члена факультета и совета. Многие тут обвиняли его в недостаточной устойчивости при проведении и защите интересов свободного развития науки и её преподавания, в чрезмерной уступчивости веяниям, шедшим против этих интересов. Может быть, косвенное основание для этого давал сам Василий Григорьевич. Я указывал выше, что он не был человеком трибуны и большой аудитории. Он также чувствовал себя неловко во всякой коллективной организации кроме только ограниченной группы учеников и слушателей. Даже последние иногда смущали его. Он был вполне сам собою только за рабочим столом и в сфере тесного индивидуального влияния. Тем менее ощущал он себя на своем месте там, где надо было резко сталкиваться с другими, вступать в конфликт с товарищами и сотрудниками. В нем не было инстинктов борьбы, которая бывает иногда неизбежна во всякой общественной деятельности. Он чувствовал себя стесненным, иногда слабым перед упорством противника или непреодолимостью препятствия. Но такое положение объясняется не отсутствием у него определенных взглядов или пренебрежением их отстаивания, а общей его болезненностью и недостатком веры в свою способность достигнуть победы. – Во всяком случае, в важные моменты университетской жизни он становился в факультетских делах на сторону тех, которые, как он понимал, хотели служить истинной пользе науки и студенчества, и старался делать, что мог по своему темпераменту, для содействия им. В начале 80-х годов, когда решались капитальные вопросы будущей жизни университетов, мне приходилось много говорить с ним об этих вопросах. И я могу сказать по совести, что редко слышал я от него мнение, которое шло бы в разрез с защитой внутреннего блага университетов, подвергавшегося испытанию. Те, которые утверждали, что Василий Григорьевич! недостаточно пользовался своим авторитетом для ограждения добрых сторон университетской старины, преувеличивали силу этого авторитета и потому неверно освещали некоторые его действия точно так же, как они несправедливо толковали, бывало, причину его разногласия с ними. Василий Григорьевич мог иногда быть чересчур снисходительным к слабостям других; но чистым и верным себе он оставался всегда.

Василий Григорьевич вообще широко относился к делу высшего образования. Это очень хорошо видно, например, из его участия в работе для женских курсов. С самого года основания их он читал там среднюю историю, а после смерти В. В. Бауэра некоторое время и новую, затем исполнял обязанности заведующего историко-словесным отделением. Он покинул курсы только после преобразования в 1889 г., но и в следующие годы высказывал сочувствие молодому учреждению. Он ставил свои чтения там так же добросовестно и так же научно, как в университете, и был отлично оценен лучшими из слушательниц, которые научились работать под его руководством. Он, можно сказать, и вообще пользовался популярностью на курсах, несмотря на то, что не обладал свойствами и чуждался приемов, производящих эффект, который в учебных заведениях с неустановившимися традициями иногда легче всего обусловливает успех. Это лишний раз показывает, что молодость умеет иногда угадывать своих научных друзей, если обстоятельства помогают им известное время спокойно воспользоваться их руководством. – Как член ученого комитета при министерстве народного просвещения Василий Григорьевич старался распространить свое влияние на исправление системы преподавания в средней школе и на улучшение педагогической литературы по истории.

Как человека, Василия Григорьевича по-настоящему знали немногие. Он мало обнаруживался перед теми, кто стоял в стороне. Происходило это не в силу преднамеренной скрытности, а вследствие независимой даже от его воли природной деликатной сдержанности. Чтобы узнать глубокую суть его личности, надо было долго работать с ним и полюбить его, несмотря на известные стороны его характера, затрудняющие сближение. Тогда он, проникаясь сам уважением к другому, радуясь совместным занятиям, а также ощущая его симпатию к себе, как бы забывал свою замкнутость и раскрывал задушевный внутренний мир. Но даже и близкому не совсем легко верно и полно представить его интимную характеристику. Я уже говорил, что натура Василия Григорьевича не достигла в своем развитии гармонической цельности: это был замечательно богатый материал, который не сросся в стройное единство и не пришел в полное равновесие, так чтобы единичные свойства постоянно и дружно дополняли друг друга, находясь в прочном кристаллическом соответствии одно с другим. Крупно выдающиеся элементы его ума и характера не слились в один, громко в стройно поющий аккорд, а звучали часто отдельно, причем другие молчали: не было диссонанса, но впечатления получались неполные. Когда вспоминалось о нем одно, другое могло изгладиться и отсюда вытекало ложное ощущение кажущегося, на деле не существовавшего противоречия. Физическая слабость организма Василия Григорьевича (он рано начал хворать) и нелегкие условия трудовой и личной жизни были причиной образования именно такого склада его личности, от недостатков которого, впрочем, страдал он сам несравненно чаще, чем люди, с которыми он соприкасался, и дела, в которых он участвовал. Жизненные удары или, по крайней мере, толчки выработали в нем склонность реагировать на них не вызывающим протестом деятеля, а критическим раздумьем мыслителя. Такие личности, глубокие и разносторонние, но сильно в себе сосредоточенные, обыкновенно плохо понимаются, и с них трудно снять духовный портрет. Многое ускользает, когда задаешься целью писать их характеристику. И в данном случае мне надо было бы тщательно воспроизвести многое, сейчас изгладившееся из памяти, воспользоваться указаниями старых друзей Василия Григорьевича, проверить свои суждения впечатлениями моих сверстников и других, младших учеников его, собрать и перечитать различные его письма, перелистать даже его сочинения. Теперь я не имею возможности этого сделать и потому должен ограничиться несколькими чертами, чтобы восстановить хоть приблизительный силуэт Василия Григорьевича, как человека.

Общий фон его духовному образу давало редкое между членами нашего общества, даже в частности между учеными, образование и сделавшаяся его „второю природой идейность. – Исторические сведения его, мы уже видели, были громадны, захватывая все отделы и области истории, и они постоянно расширялись и умножались неослабевающим трудолюбием и умственной жаждой. Интересы его простирались далеко во все стороны за пределы исторической науки. Он массу знал и постоянно много читал помимо тех книг, которые необходимы были ему для дополнения и освежения курсов и для обработки специальных трудов, – не только все замечательное, что выходило вновь на широком поле истории, но и в среде философии (отчасти богословия), права, литературы... Часто можно было застать его, особенно летом в деревне, среди неприхотливой нашей северной природы, которую он тихо и созерцательно любил в уединении и на покое, за классическим сочинением древнего или нового философа, гениального поэта, великого историка. Такая обстановка и такое занятие было лучшим отдыхом для Василия Григорьевича. Подобное постоянное искание духовной пищи создало в нем положительно огромный умственный капитал. Ощущение его притягивало, скажу даже, очаровывало в беседах с ним, когда он бывал откровенен и в духе. – Менее увлекался Василий Григорьевич текущей политикой, хотя следил и за ней и при известном настроении любил говорить и о ней, высказывая нередко хорошее понимание событий и интересные замечания по отдельным вопросам современности. Такая разнообразная полнота внутреннего мира, несомненно, должна была украшать его жизнь прекрасным и возвышенным содержанием. Оно сказывалось всегда в его беседе. Он был чужд ригоризма – любил пошутить, в нем было много остроумия и юмора. Но в разговоре он предпочитал развивать вопрос, чем судить о людях. Когда он говорил о последних, слова его никогда не обращались в злословие, к которому он не был склонен, а воплощались в характеристику с теоретической принципиальной подкладкой. Нужно заметить, что Василий Григорьевич, когда воодушевлялся, был очень хорошим рассказчиком. Он много видел, превосходно хранил в памяти пережитое; такой жизненный опыт, перерабатываемый высоко-культивированным умом, давал в результате речь, яркую красками и изобилующую оттенками, в которой было много своеобразной прелести. Его можно было заслушаться до позднего вечера. Что еще замечательно: он никогда не делал себя центром своих рассказов. Затрагивая факты из своей жизни, он описывал то интересное, что с ними соприкасалось. Он не любил подчеркивать перед другими свои успехи так же, как жаловаться на жизненные невзгоды: скромно нес он свои большие дарования и с мужеством переносил не всегда благополучную судьбу. – Такой серьезный идейный настрой не покидал Василия Григорьевича до конца.

Василий Григорьевич отличался гуманной мягкостью сердца и отзывчивой добротой. Иногда эта мягкость со стороны принималась за индифферентизм. Но это было, безусловно, неверно. Он не умел, правда, иногда противостоять с достаточной энергией назойливости и карьеризму других, иногда был слишком доверчив и не замечал, когда ему льстили, чтобы воспользоваться им. Поэтому случалось, что он оказывал помощь людям, которые её не стоили. Неспособный к ненависти, он, бывало, прощал, что не заслуживало пощады, не решался расстаться с теми, кто имел с ним мало общего, и кто шел совсем не к тому, куда он хотел бы вести или сопровождать. Но сам он постоянно повиновался своей честной природе, уважал и любил только тех, кто совпадал с ним в стремлении освещать жизнь трудом и идеализмом – В Василии Григорьевиче медленно развивались, но глубоко упрочивались симпатии. Иногда научные труды, многочисленные дела, семейные заботы, мучительные недуги (независимо от его воли) временно надрывали некоторые его отношения; но, в общем, он был ровен и верен друзьям и ученикам.

Мне кажется, что у Василия Григорьевича было мало честолюбия. Если даже он не был вполне чужд его, то оно носило исключительно научный характер. Он чувствовал радость при воздании ему за заслуги, к которым он сам был строже всех. Но для получения такого удовлетворения он никогда не шел на искательство, без тщеславия, но независимо охраняя свое достоинство перед теми, кто властен был награждать. В товарищеских отношениях он далек был от малейших признаков зависти к их успехам; напротив и тут всегда стремился поддержать и помочь. В столкновениях с людьми он в общем правиле был редко терпим к противоположным взглядам и удивительно терпелив к шероховатостям чужого характера. Я отлично помню свои горячие споры с Василием Григорьевичем по вопросам политики, педагогики и нравственности, и всегда уважение к мнению младшего, сохранение доверия даже при, очевидно, коренном разногласии поражали в нем и ободряли меня. Если в молодом ученике, к которому был привязан и которого считал дельным и даровитым, он встречал иногда чудачество, объясняемое юношеским самолюбием, он умел иной раз, даже не без неприятности для себя игнорировать такие скучные свойства, смягчая их снисходительной добротой и вниманием к существенному. – Василий Григорьевич обращался к людям, подходившим к нему, с естественной благожелательностью. Он умел быть ласковым и приветливым без аффектации с простыми рабочими людьми, с которыми он сталкивался, и с которыми завязало, вероятно, в нем известную внутреннюю близость, если не происхождение, то детство, проведенное в деревне, и школьные семинарские годы, разделенные с сыновьями сельских священников и дьячков. – Скажу еще, что общий фон нравственного поведения Василия Григорьевича окрашивался господствующей искренностью и прямотой, и мне всегда было не понятно, когда приходилось слышать, что некоторые называли его дипломатом и практиком. Он, конечно, делал промахи, как и все; но как немногие легко признавал свои ошибки, всегда скорбел о них и добросовестно старался, когда мог, исправлять их последствия. Прямота эта чаще всего была причиною того, что иногда портились к нему отношения окружающих. Если у него не было собственно врагов, так как трудно было не уважать его (у него было слишком много достоинств и слишком охотно сознавал он свои слабости, извиняя недостатки других), то многие постоянно чувствовали и высказывали против него неудовольствие; число друзей его было ограниченно, и оно медленно увеличивалось.

Относительно общего мировоззрения Василия Григорьевича, религиозного и общественного, теперь на расстоянии слишком еще близком от его кончины, решаюсь сделать лишь несколько намеков о том, как мне представлялась эта глубокая сущность его души. Сам он систематически не высказывался о таких основных проблемах бытия ни в печати, ни в беседах, и можно только угадывать главное.

Хотя Василий Григорьевич был чужд вероисповедной исключительности и формализма внешнего благочестия, в нем было много глубоко религиозных элементов в нравственной природе и умственном настроении. Он верил в высший смысл существования и в направление мировой жизни верховным началом к разумной цели. Он строил равновесие своей духовной жизни на идее эволюции мира к совершенству, рисовал себе, стало быть, и человечество идущим к прогрессу. В этом смысле он может быть назван философским оптимистом, хотя такой оптимизм носил в нем, как в глубоком историке, более критический характер, чем у историков старой школы, например, у Гизо. В нем чувствовался поэтому всегда живой интерес к философии, хотя, повторяю, он мало говорил о подобных вопросах, теоретических по существу, но, тем не менее, теснейшим образом связанных с внутренней святыней человеческой индивидуальности.

В отношении общественных идеалов и симпатий некоторые считали Василия Григорьевича славянофилом. Но вряд ли это было верно. С одной стороны широта его взглядов, с другой созерцательность его настроения ставили его выше ранок определенной группы. Кроме некоторых личных отношений со славянофилами его сближала горячая любовь к родине и твердая вера в великие судьбы русского народа. Но это слишком общие признаки и он слишком тесно примыкал к западной науке, мысленно живя в самом центре её работы, чтобы разделять односторонности и крайности этого чисто русского учения. К Василию Григорьевичу неудобно также было бы применить обычные термины – „консерватор,» или „либерал.» Во-первых, он действительно мало участвовал лично в общественной деятельности в чисто техническом значении слова. Во-вторых, он обладал в высшей степени тем, что редко проявляется, например, у нас в консерваторах – замечательной гуманной терпимостью, выражавшейся не в равнодушии индифферентиста, а в критическом понимании и уважении чужого искреннего мнения, какие должны быть свойственны широко и свободно мыслящему уму. Он придавал большое значение государственности в развитии народной жизни и благосостояния, но признавал необходимым, чтобы руководящими деятелями во внешней и внутренней политике были всегда высоко-просвещенными людьми. Последнее вызывало в нем особенную симпатию к Ренану, которого он и вообще любил за его яркий научно-художественный талант. Он с удовольствием отводил душу, а чтением его книг, хоть и не сходился с этим писателем во многих частностях его воззрений. Помню, как вскоре после смерти Ренана я принес Василию Григорьевичу прочитать попавшуюся мне тогда в одной из кавказских газет прелестную заметку о знаменитом историке христианства, автором которой был бывший его ученик г. Цветницкий, и озаглавленную – “Скептик- идеалист”. Она очень понравилась Василию Григорьевичу, и разбирая её, он много и сочувственно говорил о Ренане. Я думаю, что он чутьем ощутил в этой формуле сродство со своим умственным темпераментом. Он тоже был своего рода скептиком-идеалистом (mutatis mutandis). Он опасался слишком широких построений, смело рассчитывающих на быстрое и бурное достижение лучшего будущего, но глубоко верил в торжество прогрессивных начал, проводимых всегда победоносной мыслью и нелегко побеждаемым упорным трудом во имя правды и справедливости.

Василий Григорьевич никогда не мнил себя выдающимся общественным деятелем; но он не утешал себя в подобном сознании тем, что у нас все хорошо, и остается только неподвижно охранять существующее. Он видел напротив, как много дела везде, на всех поприщах. Он хорошо понимал, что сила мысли – главное условие прочного движения к совершенству человеческой личности и общественных порядков. Ему было ясно, что общество, в котором мало уважают лучший орган деятельности мысли – науку и плохо пользуются ею, лишено великого и необходимого орудия прогресса. Верно оценивая свой душевный склад, он оставался главным образом наблюдателем жизни, но выбрал себе призвание активного работника науки и проводника научного духа в молодых поколениях при посредстве университетской кафедры и исторического семинария. Вот почему назвал я Василия Григорьевича учителем науки. Он был хорошим учителем её, и прибавим, что в профессоре, который любит науку и жизнь, как Василий Григорьевич, учит науке – это вернейший способ подготовлять к пониманию жизни и сознательной полезной деятельности в ней. Наукой развивается истинная потребность познания, которая потом питается не одной книгой, прививается способность беспристрастного и глубокого изучения окружающего мира природы и общества; так укрепляется критическая сила, искание и построение идеалов и растет одушевление ими. Наша родина очень нуждается в таких деятелях, и она должна быть благодарна им, в каких бы разнообразных индивидуальных сочетаниях ни воплощалось такое служение обществу через посредство науки и мысли, если оно искреннее, умное, талантливое и твердое...

Для меня будет большой радостью, если на предшествующих страницах, написанных слишком спешно, чтобы они могли выражать в полной силе и настоящей гармонии заключающуюся в них мысль, и слишком неспокойно, чтобы охватить задачу в целом, – мне удалось сказать, по крайней мере, часть правды о личности и профессорской деятельности покойного дорогого учителя. Я буду удовлетворен, если, в знавших Василия Григорьевича, вызову близкий им образ и дам повод лишний раз сосредоточенно подумать о нем и крепче запомнить его, а в мало с ним знакомых и иначе судивших о нем возбужу доверие к моей оценке, во всяком случае правдивой, – надеюсь, и правильной. Это будет первая слабая дань сильной благодарности в честь того, которому я очень многим обязан в своем научном и идейном развитии. Это будет единственное „похвальное слово,” какое я могу и хочу сказать в память крупного научного и педагогического деятеля.

Василий Григорьевич, хотя угас, достигнув начала старости, но все же слишком рано, чтобы можно было сказать: он совершил все, что мог, на земном поприще по данным ему большим силам. Умер он чересчур быстро, скошенный трудностями жизни и малой заботой о себе. Первых он не мог избежать, вторая не развилась в нем именно в силу его трудового идеализма, обилия духовных интересов и не покидавшего его чувства долга. Я уже говорил вначале, что он остался верен себе до конца. Слабеющая мысль до последнего часа отдавалась науке, неумирающая симпатия – тем, кого он в ней наставлял. За пять дней до смерти (8-го мая 1899 г.) он писал профессору В. И. Ламанскому, с которым вместе дружески прошел долгие, иногда хорошие, чаще трудные, годы университетской работы, строки, в которых ярко отражается стойкость такого настроения. Сказав несколько слов о положении болезни, из которых ясно, как ему было плохо, Василий Григорьевич продолжает: „Что со мной делается, не знаю, но мой доктор не унывает, я же продолжаю ему доверять. Бывают мучительные ночи, но в 6 часов открываются ставни: свежий, но не холодный воздух, много света, а затем и солнце ощущаю и вижу из моей постели, и сердце радуется, хотя бы на короткий срок...” Ниже он еще прибавляет: „После завтрака начинаются легкие занятия, прерываемые то припадками удушья, то дремотой. Теперь я стал прикасаться к Данту и почитывать Савонаролу Виллари... Соображаю разные комбинации о рукописях... Чувствую, что еще хранятся где-то силы для работы. Дай Бог, чтобы я продержался подле вас еще несколько лет и завершил кое-что из начатого.10 Мысль об учениках также не покидала его. Он собирался, как видно из того же письма, ходатайствовать о командировке в Италии одного из самых юных его питомцев, еще студента, только что углубившегося в занятия Византиею. Он хотел приобщить последнего к своим исследованиям, на которые рассчитывал, и тем доставит ему, нуждающемуся человеку, заработок и вместе с тем дать ему возможность под своим руководством „вступить в область византийской рукописной литературы.” Уже почти обессиленный приближающейся смертью, он все-таки рукой, едва удерживавшей перо, писал другому старшему ученику, работающему над диссертацией, отвечая на его только что полученные научные запросы. Он и в Италии, когда ему стало совсем худо, мало думал о своей болезни. Во всяком случае, он гораздо больше досадовал на неё, чем боялся. Не выносил он мысли о специальной борьбе с недугом. Он мечтал не о путешествиях в лечебный пункт, а о завершении своего паломничества в Рим, которое рисовалось ему необходимым актом его ученой жизни. Он умер почти у ворот великого города, не успев вступить на прославленную, так привлекавшую его почву. Эта картина как-то печально соответствует неоконченному, насильственно прерванному делу его жизни...

Но дело это не пропало даром и не могло пропасть, как вообще не пропадает искренняя работа большого ума. Оно только ему мало доставило радости и успокоения. Еще преждевременно говорить, что Василий Григорьевич положил начало особой своей школе. Будущее покажет это. Но можно и теперь утверждать, что некоторые элементы для неё созданы им. Он бросил превосходное зерно для развития византиеведения в еще не очень хорошо вспаханное поле русской науки. Не его будет вина, если оно, взойдя, быстро засохнет. Думаю, однако, что его ученики, хоть и немногочисленные, не дадут ему погибнуть, что они постараются продолжать начатое учителем дело разработки малоисследованного исторического периода. Между собратьями скончавшегося также есть ученые, способные разделить между собой труд, который он нёс. Историки, сами не занимающиеся Византией, признают теперь важность культивировать у нас данную отрасль исторического ведения, и некоторые из них готовы поддержать своих учеников, которые обнаруживают склонность сосредоточить на её исследование свои силы. Другие ученики Василия Григорьевича работают над всеобщей историею; среди них есть уже достигшие докторской степени. Они, конечно, проникнуты полученным от него в наследство серьезным духом историко-критического исследования. Они будут стремиться развивать на университетской кафедре профессорское направление Василия Григорьевича, воспитывать, как и он, способных и добросовестных тружеников на пользу развития русского научного просвещения.

Заметное влияние Василия Григорьевича простиралось на немногих. Но можно думать с уверенностью, что из бывших слушателей его не только те, которые сами стали профессорами или учеными специалистами, чтут его память и с удовлетворением и благодарностью сознают себя в известном смысле его духовными питомцами. Их можно найти в общей сумме немало среди учителей истории вообще занимающихся педагогическим делом мужчин и женщин, рассеянных по лицу русской земли, среди местных общественных деятелей и просто среди лиц, не попавших на поприща жизни, обычные для бывших филологов, проходящих будничную карьеру государственной и частной службы. Во всех их он заронил искру идейности, и все с грустью узнали о его кончине, но с радостью вспоминают о научном общении с ним. Пишущий эти строки в своих опытах научной работы, которые он к горькому сожалению только на несколько месяцев не успел довести до конца при жизни покойного, а также во многих приемах своего преподавания признает себя учеником Василия Григоровича. И он обращается в конце настоящего воспоминания с приветствием ко всем, кого может соединить вместе искреннее и бескорыстное общее почитание лучших сторон деятельности учителя в благородном желании разрабатывать все хорошее, что было им внушено. Тогда поднимется в свете самостоятельных идей, которые внесет каждый, почерпая их из новых требований жизни, уже взошедший скромный росток, из которого может вырасти большое дерево и дать здоровые плоды.11

Когда я вспомнил, составляя настоящую заметку, направление научных идей ушедшего из жизни Василия Григорьевича, мне невольно пришли на память несколько отрывков из замечательного сочинения “о будущем науки” знаменитого французского идеалиста. Он говорит здесь в одном месте: “Совершенным был бы тот человек, кто одновременно являлся бы поэтом, философом, ученым, нравственным человеком, притом не в известные промежутки и не в различные моменты (это было бы посредственное совершенство!), но в глубоком взаимопроникновении во все протяжение жизни, который был бы поэтом в то время, как он является философом, философом и вместе ученым, словом в котором все элементы человечности слились бы в высшей гармонии” (см. Е. Renan, L’avenir de la science, р. 11). Так должно отразиться в личности то, что составит идеальное совершенство и в человечестве; и наиболее передовые части человечества, как целые, преобразуют в своих лучших чертах такой будущий высший тип человека.12 Ренан видит, что современная человеческая личность далека от такого совершенства. Но он думает, что жажда истины, отыскиваемая всеми нитями познания, то есть, именно то, что мы называем „идейностью”, лучше всего приближает человека к такому состоянию, развивая в нем особенно сильно соответствующие мысли, чувства и склонности (Savoir est le premier mot du symbole de la religion naturelle”, ibid р. 17). При таком высшем искании наука – лучший светоч для человека; потому-то Ренан называет ее “первой потребностью человечества” и верить, что “она одна может поистине привести к улучшению положения человека на земле” (ibid р. IX). – С такими мыслями соглашался Василий Григорьевич, потому что они отвечали его интимному настроению и выражали симпатичный ему идеал. Он не мечтал сам никогда о таком совершенстве. Не требуется и людям, понимавшим и ценившим его, считать его таковым, чтобы сохранить о нем благодарное воспоминание и проститься с ним словами мыслителя, которого он любил, сочувствуя его призыву развивать идеальность в людях при помощи науки и работая незаметно в своей сфере в таком направлении по мере сил.

* * *

1

Грановский уже прекрасно понимал общеисторическое значение истории Византии и подчеркивал особенную важность изучения её для познания нашего отечественного прошлого. Он завещал эту задачу тем, кто после него будет заниматься историей. (См. Сочинения, изд. 2, т. II, стр. 121). После него отдельные ученые, специалисты по истории церкви и церковному праву, также историки древне-русской литературы и археологи затрагивая отдельные вопросы из византийской старины. Но это не отнимает у Василия Григорьевича заслуженного имени родоначальника у нас византиеведения, как дифференцировавшейся отрасли знания.

2

Руководства профессора Я. Г. Виноградова, представляющая важный шаг вперед, в деле улучшения метода построения и изложения гимназического курса, вышли еще недавно, и они только медленно вытесняют из школы прежние учебники, развивающие противонаучные понятия, совершенно неудовлетворительные, но получившие всеобщее распространение и держащиеся на рутине школы и невежестве среды. В.Г. Васильевский радовался появлению научной книги для гимназического обучения почитаемого им собрата, хотя и спрашивал себя с некоторым недоумением, победят ли юные умы её необычные трудности и захотят ли сами преподаватели поднять и поддерживать себя на уровне искусного и твердого толкования и разработки такого руководства.

3

До 1880 г. он читал для всех филологов III-го курса по 4 или 3 часа в неделю. Потом, когда ограничено было одним годом преподавания древней истории, временно занявшей несоразмерное место в плане факультетских предметов, общий курс средней истории был перенесен на второй курс. После введения устава 1884 г. дело, как известно, изменилось не в пользу предмета.

4

Статья Василия Григорьевича – Вопрос о Кельтах (См. Журнал Министерства Народного Просвещения за 1882 и 1888 г.), представляющая переработанные лекции (автор одно время мечтал подготовить, таким образом, к печати весь свой курс), свидетельствует о том, как он был освоен с рядом соседних с историей дисциплин, и как умел передавать основательно и ясно, критически и интересно их наиболее твердые и важные выводы.

5

Василий Григорьевич уже во время командировки в границу в шестидесятых годах увлекался этой новой оценкой раньше неверно, односторонне и узко изображавшегося великого периода к чутко понимал правильность новой концепции и важное значение её для прогресса построения всеобщей истории человечества. – См. Отчет его, напечатанный в Журнале Министерства Народного Просвещения т. I 121 (1864).

6

Детальный разбор вопроса о происхождении колоната должен быть назван одной из лучших глав этой части, и в ней превосходно обнаруживалась связь между римским прошлым и средневековым будущим, вскрывались в общественных порядках империи зародыши феодализма.

7

Список таких курсов можно отыскать в ежегодных „Обозрениях преподавания» в Петербургском университете. Они бывали довольно разнообразны. Василий Григорьевич читал обзоры истории Византии по эпохам, например, в Юстинианово царствование, во времена иконоборства, в период Комнинов; занимался византийской историографией (отсюда выросла замечательная его книга – „Обозрение трудов по византийской истории», которой, к сожалению, вышел лишь первый выпуск, в 1890 г.); или объявлял курсы специально по истории Англии в средние века, по истории Франции при королях из дома Валуа, по истории городов и городских учреждений, крестовых походов и т. д.

8

См. в одном из последних майских номеров С.-Петербургских Ведомостей за нынешний год симпатичную теплую и искреннюю заметку в память Василия Григорьевича одного из бывших его слушателей последних выпусков.

9

Часто у студентов отношения к профессорам ограничиваются слушанием лекций (да и то не очень последовательных) и держанием экзаменов. Я уже говорил, как смотрели филологи на лекции Василия Григорьевича. Его и как экзаменатора считали гуманным и справедливым, хотя он был очень требователен. Такая репутация дается не всякому.

10

Приношу глубокоуважаемому Владимиру Ивановичу искреннюю признательность за разрешение воспользоваться этим письмом, ценным для представления живого до последних минут умственного интереса и нравственной бодрости Василия Григорьевича.

11

Ближайшим ученикам Василия Григорьевича было бы дорого позаботиться о напечатании его университетских курсов. Исполнение этого дела, однако, сопряжено с большими трудностями: существующие литографированные издания или неудовлетворительны, или устарели. Выпустить их без изменения, ограничилось лишь исправлением ошибок и чисто внешней редакцией, значило бы дать нечто несравненно худшее, чем он давал на своих чтениях и нарушит один из главных принципов профессора – держаться в лекциях на высоте последнего слова науки. Если же начинать основательную переработку, то придется уклониться весьма сильно от авторского текста, то есть рисковать нарушить план и тон изложения покойного и не воспроизвести именно его произведения. Указанное заставляет сомневаться в возможности удачно построить такой действительно хороший памятник университетской работе покойного Василия Григорьевича, В ожидании появления опытов такого рода издания я предлагаю более скромную, но думается, небесполезную форму выражения благодарной памяти по Василии Григорьевиче. Хорошо было бы, если бы ученики, высоко и однородно оценивающие работу Василия Григорьевича, собрали в отдельный том свои некрологи, воспоминания, заметки, статьи, посвященные характеристике его, как ученого, профессора и человека в интересах укрепления заложенной им научной традиции. Так будет сохранен для следующих поколений студентов духовный образ крупного и замечательного ученого и педагогического деятеля.

12

Ibid р. 2: „Le modèle de la perfection nous est donné par I’humanité elle-mȇme; la vie la plus parfaite est celle qui représente le mieux toute I’humanité. Or I’humanité cultivée n’est pas seulement morale: elle est savante, curieuse, poétique, passionnée”


Источник: Гревс И.М. Василий Григорьевич Васильевский, как учитель науки // Журнал Министерства Народного Просвещения. 1899. Ч. CCCXXIV. Август. С. 27-74.

Комментарии для сайта Cackle