Русская гимназия в г. Шумене (Болгария)
1 класс
24 мая, суббота
Я не помню, в котором году я выехал из Севастополя, но помню, что я ехал на пароходе, который назывался «Рион», потому что Красная армия подошла к Перекопу, и добровольцы отступали к Севастополю. В этой армии был мой отец, и когда добровольцы вошли в Севастополь, то был издан приказ, чтобы все семейства добровольцев уезжали в первую очередь. Мы собрали вещи и на другой день сели на «Рион», о котором я уже упомянул. Наш пароход двинулся поздно вечером, и когда мы отчалили от пристани, то мы увидели пламя, взрывы и нам сказали, что это горят пороховые склады и от них загорались дома. И от взрывов убивало много людей, как и почему, я не знаю. Вдруг появился какой-то человек, и у него была адская машинка, и никто не заметил ее, но вдруг один матрос бросился на кого-то, и, убив его, схватив машинку, выкинул ее за борт.
Итак, мы поехали дальше, и когда выехали в открытое море, то мы увидели, что нас догоняет один пароход. Капитан нашего парохода приказал остановить пароход, миноносец «Звонкий». Его послали к нам для того, чтобы он провел нас до Константинополя, и у него было немного угля, чтобы дать нам немного, так как у нас было очень мало угля. Мы с ним вместе поехали в Константинополь, но по дороге нам все-таки, тогда на наше счастье, был сильный ветер, и мы, поставив парус, поехали дальше; на нашем пароходе все были голодны, так как не было ни хлеба, ничего. На наше счастье проезжали недалеко 4-ре американских парохода, и наш капитан обратился к ихнему начальнику с просьбой о том, чтобы он довез нас до Константинополя. Он согласился довести нас до Константинополя и притом дал нам хлеба и консервов. Таким образом, мы на другой день были уже в Константинополе.
В Константинополе мы держали карантин, но вдруг к нам подъехал один миноносец и взял всех детей в Константинопольский Американский приют; там мы пробыли одну неделю, и после нас опять повезли на пароходе «Рион» в Галлиполи... Был дождливый день, когда мы приехали в Галлиполи, то мы нашли плохую комнату, в которой были выбиты стекла и когда входишь, то все дрожало и пол трещал; мы там пробыли 6-ть месяцев и на седьмой, 16 марта, уехали в Болгарию (в Варну) на пароходе «Ремит-паша»; и когда мы приехали в Варну, мы поместились в гостинице «Болгария»; там прожили 3 дня и поехали в Старую Загору. Там я заболел, и меня повезли в Новую Загору, и там мне делали операцию. После операции я опять приехал в Старую Загору, и там папа получил письмо от своего товарища из Тырнова, из хоз<яйственного> училища, который там учителем; он писал папе, что для него есть место в с<ельско>х<озяйственном> училище учителя. И мы поехали в Тырново, где и сейчас живут мои родители, отправив меня в Шумен, в гимназию, в 1-й класс. Конец.
12 лет
24 мая, суббота
Я родился в г<ороде> Керчи в 1911 году; я не помню, как я провел свою жизнь в 1918 и 1919 <годах>.
Однажды утром громовой удар упал на весь город с очень невеселой вестью: «Большевики взяли Перекоп». Все пришли в смятение. Крымские войска стали отступать; только что снялись пароходы, как звери ворвались в город; так называли большевиков, и это было правильное название. На другой день начались розыски добровольцев, так как многие остались, многие были расстреляны, а другие успели скрыться от казни. Утром к нам вышел квартирмейстер и сказал, что у нас займут самую лучшую комнату. Нам это было очень неприятно, но что ж поделать, пришлось отдать комнату, извините, господа читатели, этим «свиньям». На другой день мы встали очень рано, так как боялись, что у нас что-нибудь украдут, так как мы знаем, что большевики воровистые.
Через месяцев 8 у нас истощились записьι совсем. Был один день, что даже у нас не было денег на хлеб; встал я рано утром, умылся, как всем известно, попросил у мамы хлеба; мама посмотрела на меня с жалобным видом и сказала: «Нету, детка, хлеба». Меня эта фраза очень обидела и я – со злости: «Сам достану себе хлеба», – и скорыми шагами вышел за ворота. Вдруг я увидел кошель; я от радости застыл на месте; я сейчас же схватил кошель, опрометью побежал к маме; мама взяла у меня кошель и сказала, где я его взял; я сказал. Как велика наша была радость, в кошельке оказались деньги, <на> которые прокормились целый день.
Однажды в час дня к нам пришел знакомый человек и сказал, что нас зовет папа в Константинополь; я сейчас же рассказал, что уезжаю, но куда именно, не сказал; на другой день мы прощались и уехали; 21 день мы были в море и на 22 приехали в Константинополь. Там мы нашли папу. После нас определили в гимназию. Конец. Николай.
24 мая, суббота
Я не помню, в каком году я выехала из России. Я только помню, когда мы выехали из Одессы, мы ехали на пароходе очень долго. Мы останавливались около Севастополя. Мой папа заболел тифом, и его отвезли в больницу. Папа сказал, чтоб мы ехали дальше в Болгарию, и сказал, что когда он выздравит, то приедет к нам. Я, мама и брат поехали дальше. Мама заболела тоже тифом и пролежала на пароходе целый месяц.
Мы приехали в Варну. Маму положили в больницу; скоро и я простудилась и заболела воспалением легких, и меня тоже отвезли в ту же палату, где лежала моя мама. Брат мой остался на пароходе один. Узнали об этом наши знакомые, что маме так тяжело, взяли моего брата, определили в Варненский пансион. Скоро я и мама выздравили, и меня тоже определили в пансион. Мама была еще слаба, но потом поправилась и начала работать.
Был как раз праздник, я и брат веселились. Мы долго не получали от папы писем. Вдруг мы получаем телеграмму, что папа наш умер. Мама страшно плакала. Скоро пансион закрылся, потому что не было денег содержать его. Мама определила моего брата в корпус в Сербию, я с мамой приехала в Шумен, мама нашла себе работу, а меня определила в гимназию.
2 класс
12 лет
Севастополь – портовый город, в котором я жил с 1918 года. Как-то раз, когда я поссорился с сестрой и вместо обыкновенного «спокойной ночи» сказал «неспокойной ночи», так и было – ночью меня разбудила мама. Слышались выстрелы, ночь была холодная. Мы вышли из дома, войдя в какой-то подвал; я заснул. Утром, проснувшись, я спросил, что было ночью; мне что-то ответили, но что именно, не помню. Часов в 12 дня в город вошли немцы. Они приходили к нам на квартиру и опять ушли. Папа работал в порту, и к нему часто приходил «толстый немец», так я с сестрой его называли. Один раз мы – мама, сестра, няня и я, папа был на работе, пошли в город. Вернувшись домой, мы увидели открытые двери. Через полчаса пришел папа. Оказалось, что нас обокрали. Папа ходил куда-то. Дальше я не помню.
В плохой день, пасмурный, дождливый, холодный, к нам пришла какая-то женщина. Она очень долго говорила о чем-то с папой и мамой. На следующий день чуть свет мы сели на корабль и в Святую субботу покинули родную землю и то место, где я так долго жил. Через два дня мы очутились около Константинополя; потом в Афинах; и оттуда поехали в Сербию. Там папа работал, и потом его вызвали в Константинополь; там он работал в Русской морской базе. Когда она закрылась, мы уехали в Болгарию; на 1 день Пасхи приехали в Софию. Через неделю мы приехали в Шумен, и я с сестрою поступил в гимназию 21 апреля 1922 года; это был первый день в моей жизни, когда я остался один среди чужих мне людей; до того дня я ни разу не расставался с отцом и матерью.
12 лет
24 мая 1924 года
Это было в Евпатории. Однажды утром, часов в 12 мама вернулась откуда-то и стала складывать вещи. Я по любопытству спросил, зачем все эти приготовления? Тогда мама сказала, что сегодня в 10 часов должен придти пароход, на котором мы должны уехать в Ялту. В 7 часов вечера мы поехали на извозчике на пристань. Пароход пришел с опозданием, так что, когда мы начали грузиться, была уже ночь. На другой день к вечеру мы приехали в Ялту. С пристани мы поехали в гостиницу. Прожив в Ялте, сколько лет, не помню. Помню одно, что скоро большевики стали подходить к Ялте, и нам нельзя было оставаться больше там. В один прекрасный день мама пошла куда-то, вернулась очень взволнованная и сказала, что мы должны на другой день уехать в Константинополь. Мама всю ночь укладывалась. На другой день мы поехали на пристань. Погрузились там на пароход. Через два дня мы приехали в Константинополь. Из Константинополя мы поехали в Софию. Теперь моя мама поехала в Париж, и, нe имея средств взять меня с собой, отдала меня в Шуменскую Русскую Гимназию.
15 лет
1920 года Россию заняли большевики, и пришлось уехать за границу. Приехал я в город Константинополь, денег было мало, жить было трудно. Надо было искать работу, мне было 13 лет. Один раз я пошел в город искать работу. Вдруг меня кто-то сзади остановил и спросил: «Кто ты такой?». Я ему ответил: «Я сам русский, фамилия моя такая-то». Он спросил: «У тебя родители есть?» Я ему ответил: с Мать осталась в России, а отец здесь, в Константинополе». Тогда он сказал: «Не хочешь ли ты поступить работать ко мне в магазин?». Я согласился и был очень рад.
На другой день я пришел к нему, он сказал: «Твое дело будет такое, подмести в день 4 раза пол, вытирать стекла утром и ходить туда, куда скажет хозяин». И назначил цену – 2 лиры в неделю и 25 пиастров каждый день на обед. Я согласился, и с тех пор я стал у него работать. Проработал я у него 2 месяца и на эти деньги почти кормил отца. После двух месяцев я узнал, что в городе открывается гимназия. Я пошел к директору и начал просить, чтобы меня он принял; он меня взял в гимназию в 1 класс, но через неделю оказалось, что я слаб по-русски, по-французски, и меня перевели в приготовительный класс. И с тех пор я все в этой гимназии. Уже перехожу в 3-й класс.
12 лет
Моя жизнь во время большевизма
Это было во время большевизма. Моя мама не хотела уезжать из России. Мой папа в это время был в полку; этот полк стоял в городе Таганроге, а мы жили в Харькове. Однажды вечером мы слышим – звонок, наша горничная Маруся пошла открывать дверь и что же видит – у дверей стоял мой дядя, о котором мы уже 2 года не знали, где он и что с ним. Дядя вошел в столовую, поздоровался с мамой; я и моя сестра давно уже спали. Дядя приехал сообщить маме, что он хочет, чтобы мы и наша тетя сейчас собирались, а в 6 часов утра ехали бы на вокзал, так как большевики находились в шести верстах от города. Моя мама стала собираться. В доме был шум, и я и моя сестра Таня проснулись и ничего не понимали, в чем дело; вдруг входит наша няня, только она хотела подойти будить нас, но мы уже сидели на кроватях и о чем-то рассуждали. Няня подошла к нам и стала нас одевать, через 10 минут мы уже были в столовой, где сидела мама, давно уже одетая, и о чем-то разговаривала с дядей. Няня принесла нам молока и бисквита, мы быстро выпили молоко, и нас стали одевать в шубы; мама тоже одевалась, вдруг вошла Маруся и сказала: «Барыня, извозчик давно уже готов. Вещи уже отвезли на вокзал».
Мы вышли на двор. Ночь была морозная, луна сияла. Мы сели в сани и поехали на вокзал. Там мы слезли и пошли к поезду; когда мы сели, то через полчаса был уже звонок. Поезд отошел, я была очень довольна, так как я очень любила ездить на поезде. Мама была очень скучная, а я, наоборот, прыгала, бегала по поезду. Вот на другой день мы подъехали к Новороссийску, там мы прожили 2 педели. Мама получила письмо из штаба, где ей пишут, что мой папа был сильно болен, а сейчас умер от тифа.
На другой день наш пароход отошел. Мы ехали 6 дней, нас по дороге застал туман и маленькая качка, но это скоро прекратилось. Когда мы приехали в Константинополь, то нас всех отправили на остров Антигону, мы там прожили 1 год, потом мы уехали в Тузлу, где прожили 1 год тоже. Из Тузлы меня мама определила в гимназию, которая ехала в Болгарию.
11 лет
Моя жизнь
Я жила в Харькове очень хорошо, но вот случилось несчастье, пришли большевики, напали на русские владения и разграбили все. Но вот пришли к нам в дом большевики и хотели нас убить, по потом они ушли и нас не тронули. Мой папа был офицер, и ему надо было уехать из Харькова, и мы поехали в Екатеринодар вместе с папой. Потом нам надо было ехать в Новороссийск, а мой папа не поехал в Новороссийск, потому что ему нельзя было ехать, и мы поехали без папы. Когда мы приехали в Новороссийск, моя мама заболела сыпным тифом, а в это время мой папа тоже заболел сыпным тифом; и он умер, а мама выздоровела. Потом мы поехали на пароходе и приехали на остров Антигону. Я, мама и моя сестра поехали в Константинополь, и нас мама определила в Русскую гимназию, и эта гимназия переехала в Болгарию в город Шумен; и мама моя осталась в Константинополе. Потом моя мама приехала в Шумен, пожила там 2 месяца и уехала в Софию работать. А я с сестрой остались в гимназии учиться. А в каком году это было, я не помню.
12 лет
Вечером мне было очень грустно, няня подошла ко мне и мягким голосом сказала: «Иди, дитятко, в кроватку». Вечером я приняла ванну, и мама боялась, чтобы я не простудилась. Как сейчас помню, вошла кухарка Тоня (она была полька) и принесла мне в кровать горячую большую котлету. Мама сидела перед туалетом и что-то вышивала. Тихонько растворилась портьера, и вошла тетя Юля, как мы ее называли, тетя Юца. Она грустно опустилась в кресло и долго о чем-то разговаривала с мамой...
Рано утром встало ясное солнышко, и я стала одеваться. В это время я услыхала несколько ружейных выстрелов. Все были чем-то обеспокоенные, и папа, одетый по-походному, поцеловал пас всех и куда-то ушел. Дедушка все время сидел у себя в кабинете. Вдруг сразу началась сильная пальба, пули часто залетали к нам на балкон и даже в комнаты. Всем это очень действовало на нервы. Тетя Юца, одетая в костюм сестры милосердия, стояла в передней, а мама и тетя Лида уговаривали ее о чем-то. Помню, мы все спустились па парадную лестницу; в это время мы услышали стук в дверь. Вошел дьякон нашей церкви и, запыхавшись, объявил, что тетю Юцу убили. Мы все были страшно убиты этим и боялись говорить дедушке. Потом поднялась страшная суматоха, и я помню только одно, что у нас в столовой на столе, покрытом коврами, лежала тетя Юца, одетая невестой. После обеда мы похоронили ее в саду и могилу украсили лилиями и розами. Еще позднее, на закате мы взяли чемоданы с золотыми вещами и несколько платьев и ушли на другой конец города к нашим знакомым Абрамовым. Тетя Лида осталась с дедушкой, потому что он не хотел уходить из родного дома. Вечером, сидя в спальне Абрамовых, мы увидели зарево пожара, которое расстилалось на громадное пространство. Еще позднее пришел папа и сказал: «От нашего дома угля не осталось». И я увидела в первый паз у папы на глазах слезы.
Ночью Абрамовы оросились бежать; мы тоже. Большевики наступали со всех сторон. Были слышны взрывы, и небо было залито заревом. Мы бежали к другим друзьям, Давыдовым, и у них мы пробыли два месяца. Потом мы перешли на Московскую улицу, рядом с Братской церковью. Однажды мы услышали опять выстрелы и увидели тучи большевиков, которые бежали из города. Через 15 минут мы услышали резвые голоса. Это были офицеры в погонах. Потом приехал папа со своими войсками. Представьте нашу радость. Так прошли 3 месяца счастливой жизни в России, а после начались все ужасы, которые только писались в сказках. Больше писать не могу, потому что у меня болит зуб.
12 лет
Моя жизнь во время революции
Раз к нам вошли 2 большевика. Они хотели реквизировать у нас комнату. Мама им показала все наши комнаты. Они поселились вдвоем в одной комнате. Они оба были очень молодые. Один был брюнет, а другой блондин. Брюнет скоро уехал, и <блондин> остался один; ему на вид было лет 17–18. Мы скоро узнали его поближе; оказалось, он был очень симпатичный, пошел в большевики только потому, что у него была мать, которую он хотел предохранить от большевиков; потом оказалось, что у него была старшая сестра Маруся, которая потом перебралась к нам жить, а он уехал.
Как-то раз я с мамой пошла к нашим родственникам. Когда мы возвращались, мы услышали не особенно сильную стрельбу. Мы пошли скорей. Как только мы пришли домой, началась страшная стрельба. Это наступали немцы и казаки; вечером вошли в город немцы; к нам поместился один немецкий офицер, а во дворе у нас поселились казацкие солдаты, я их очень боялась. Потом я все очень смутно помню.
Потом я помню себя, когда мы уезжали из Новороссийска в Турцию. Ехали мы всего 6 дней, погода все время была хорошая, только на 5-й день был туман. Ехать было очень скучно. Когда мы приехали на Антигону (это остров в Турции), на Антигоне было тоже скучно. Но зато очень хороший и красивый остров. Потом мы поехали в Тузлу (это маленький городок в Турции), но жили мы не в самом городе, а за городом, в лагере. Там было очень весело. Но мне все-таки хотелось попасть в закрытое учебное заведение. Наконец меня удалось устроить в гимназию, которая уезжала в Болгарию.
11 лет
Мои воспоминания
В 1918 году однажды я рано утром проснулась от сильного шума и выбежала на улицу и увидела солдат с красными лентами. Они подъехали ко мне и спросили, где народное управление, но я тогда была маленькая и не знала, и сказала: «Я не знаю». Папа очень боялся их, и он вместе с дедушкой уехал. Однажды папу взяли на фронт, и папа уехал; мы всю ночь не спали и все думали о папе. На другой день мы целый день думали, где папа и что он делает. Поздно вечером на другой день <он> пришел весь пыльный и голодный. Мы стали расспрашивать, что он там делал.
В 1919 году была сильная грязь; папа пришел и сказал маме, что идут большевики и что я уеду. На другой день я проснулась рано утром, потому что знала, что папа скоро уедет. Папа уехал; мама сняла ковры, сожгла карты и бумаги. Папа прожил целый месяц в городе Майкопе. Потом папа приехал, и мы были рады. Год жиль счастливо.
В 1920 году мы также прожили счастливо. Одна наша хорошая знакомая говорила, что ей говорила большевичка, что казаки приходят, все рады, а когда большевики приходят, все по домам прячутся. Через неделю мы сначала уехали в Крым, а потом в Константинополь и в Болгарию. Дальше не помню и рука болит.
13 лет
Воспоминания о моей жизни во время революции
Мы жили в России раньше хорошо. Вдруг стало все дорожать, и мы узнали, что появились такие люди, которые стали у продавщиков и у всех все отбирать. Я сначала думала, что это все делается к лучшему, но потом дела пошли хуже, и я поняла, что такое революция. Дальше я забыла, что было, только помню, как мы приехали в Севастополь. В Севастополе тоже первое время мы жили хорошо, но потом стали появляться большевики, и все стали выезжать за границу. Мы сначала решили остаться в России. В одну ночь, когда почти все уехали, маме не спалось, и мне и сестренке тоже не спалось; мы слыхали, как рвались снаряды, и на улице была какая-то паника. Мама решила ехать последним пароходом, который отходил утром. Сейчас же начали собираться; еще не рассвело, как мы были уже готовы, наняли подводу, уложили вещи на нее и сами пошли на пароход.
Мы приехали в Константинополь в 1919 году; сначала не помню, как мы жили, но потом стали жить довольно плохо. Мама начала продавать вещи, и мы этим жили, но потом удалось определить нас в гимназию В<сероссийского> С<оюза> Г<ородов>. Я и Леля не хотели ехать в гимназию, потому что мы думали, что нам будет плохо там, но потом мама уговорила нас, и мы поехали в гимназию. Нам очень понравилась эта гимназия.
3 класс
13 лет
Мои воспоминания с 1917 года до поступления в Шуменскую гимназию
1917 год я помню очень плохо потому, что был очень мал, и могу написать очень немногое. Помню только, что как немцы стали покидать Украину и большевики шли по ихним пятам, я вместе с матерью и отцом эвакуировались в ближайший городок, называемый Белополье. Немцы охраняли этот городок около месяца, но после упорного сражения с большевиками они были вынуждены отступить. Наша семья, которая состояла из трех человек, не могла отступать: во-первых, отец мой уехал на Юг, а сестра была очень больна. Прожили мы в этом городе до Рождества, а когда наши средства стали истощаться, нам пришлось обратно ехать в то имение, в котором при старом правительстве служил мой отец.
При большевиках нам жилось довольно хорошо. В это время все толковали, что вот-вот должны придти добровольцы, и, верно, они пришли, и с ними пришел и мой отец. Но вскоре добровольцы опять отступили, и мы перешли в руки большевиков; так мы из рук в руки переходили три раза, но все это время большевики не делали нам ничего плохого. Но на четвертый раз нам не посчастливилось – добровольцы ушли, а мы остались, думая, что и на этот раз нам ничего не будет, но горячо ошиблись; в 12 часов дня банда, которая была численностью человек в 17, ворвалась к нам, разграбила все, что у нас было, и выгнала нас из имения. Мы выехали в ближнее село, которое в это время было занято добровольцами. Приехав в это село, мы сели на поезд с отступающими войсками, отправились в город Белгород к моей бабушке; там мы застали отца, о котором не знали долгое время. Теперь мы отступали все время вместе. На одной из станций отец мой отправился в свою часть, а мы остались без него.
Так мы приехали в Новороссийск, прожив там довольно много почти без денег. Вскоре мы сели на пароход и отправились в Египет, где прожили более двух с половиной лет. После этого долгого житья в Египте мы отправились в Болгарию, где в настоящее время живем все мы.
Извиняюсь, господа, за мое краткое изложение моего рассказа с моей жизни, но у меня времени осталось очень мало.
16 лет
Мои воспоминания
Это было зимой, в начале декабря. Родители мои жили в Донской области, в станице Боковской. Мне было тогда 9 лет. Учился я в станице Усть-Медведицкой в реальном училище. После Нового года за мной в училище приехал отец и увез меня домой. Я спрашивал его, почему он приехал за мной сейчас, но на мои вопросы он говорил, что скажет, когда мы приедем домой. Когда мы въехали в станицу, то меня удивило то, что магазины все были закрыты и по улицам ходили толпы вооруженных солдат и казаков. Я спросил у отца, почему на улицах много народа, отец мне сказал, что казаки бросили фронт и разошлись по домам. В станице был страшный беспорядок, толпы вооруженных солдат сновали из одного дома в другой и делали обыски. К нам в дом несколько раз среди ночи приходили с обыском, но, ничего не найдя, уходили. Дома у нас было небольшое хозяйство: лошади, коровы и т.д. Но когда я очутился дома, то у пас ничего не осталось; я спрашивал, куда все делось, на мои вопросы мама мне сказала, что накануне приезда папы с фронта к нам в дом ворвались толпы каких-то вооруженных оборванцев и ограбили нас. Жаловаться было некому, а защитить свое добро было невозможно и потому, скрепя сердце, приходилось терпеть унижения и переносить всякого рода лишения.
Накануне моего приезда отец вернулся с фронта; приехав домой, отец сейчас же отправился домой. Дома у нас стало гораздо хуже, чем было раньше. Отец рассказывал, что Русская армия под влиянием революционной пропаганды развалилась. Временное правительство объявило свободу. Русский народ, не понимая значения этого слова, стал делать, что ему вздумается. Начались грабежи, убийства, расстрелы; но я всего того, что пережил, не могу написать.
Простите меня за то, что дальше я описать свою жизнь не мог, потому что о дальнейшей жизни остались неясные воспоминания.
14 лет
Мои воспоминания о Родине с 1917 года до прибытия за границу
В декабре 1917-го года взбунтовавшиеся рабочие и молодежь низшего класса с красными знаменами ходили по городу, кричали «Да здравствует свобода», говорили речи и разбивали все стеклянные и мраморные таблицы с изображениями орла. В то время я учился в гимназии Союза русских людей Михаила Синицына. Красные студенты заняли здание нашей гимназии. Сняли саженный портрет Николая II и его семьи, сожгли. Директора, его супругу и сына вывезли за город и расстреляли их там. У нас занятия кончились в марте месяце. И я, не окончив второе полугодие второго класса, принужден был оставить занятия. На меня сильно повлиял внезапный переворот власти, закрытие гимназии и убийство директора Н.Н. Родзевича. Все решительно было закрыто, и мой отец, ввиду закрытия банков, должен был сидеть без дела. По вечерам нельзя было выходить на улицу, ввиду сильных грабежей и убийств. Спустя несколько месяцев на улицах Одессы стали происходить бои между большевиками и добровольцами. И город за сутки минимум три раза переходил из рук в руки. И вот произошло окончательное сражение, добровольцы отступили. Приблизительно в сентябре 1918 года в Россию пришли немцы, выгнав большевиков из Одессы, заняли ее и взяли в свои руки. Во время пребывания немцев в Одессе жилось ничего, но после ухода их стало очень плохо. Ушедшие немцы сдали город в руки добровольцев. В то время шли сильные бои под Херсоном, куда из Одессы отправились греческие и добровольческие войска и, потерпев большое поражение, принуждены были отступить, даже сдав Одессу. Но недолго пришлось ждать прихода добровольцев. Спустя месяц большевики сдали город с большими потерями.
В августе мы выехали из Одессы в Константинополь. Я был первый раз за границей.
14 лет
Мои воспоминания от 1917 года до поступления в Шуменскую гимназию
До революции я жил в городе Николаеве Херсонской губернии. Отец мой занимал должность участкового товарища прокурора этого города и почти все время находился безвыездно здесь. Именно начала революции я не помню, а начну свой рассказ с того времени, когда город был взят и освобожден от коммунистов армией генерала Деникина.
У нас был собственный дом, который отец продал, наняв недалеко от него квартиру в 5 комнат, одну из которых власти реквизировали для одного телеграфиста с семьей. И вот один раз, гуляя во дворе под окнами этой комнаты, я увидел на земле скомканную телеграмму. Я поднял ее и прочел: «Армия генерала Деникина нескольких десятках верст от Николаева», и приказ лица, пославшего эту телеграмму, о немедленной эвакуации учреждений. Прочитав ее, я бегом бросился к матери, показать ей эту приятную весть. Отца в это время не было дома, так как он был арестован большевиками и сидел в тюрьме вот уже вторую неделю как бы за то, что в Одессе белогвардейцами были арестованы видные коммунисты. Показав матери телеграмму, я с братом пошел на улицу посмотреть, что там делается. Около ворот стояла подвода, на которую нагружали вещи телеграфиста. Через несколько минут он пришел к матери, попрощался и сказал, что он с семьей вынужден покинуть Николаев. Попрощавшись, он сел на подъехавшую бричку и поехал по дороге на вокзал. Через полчаса уже весь город знал о том, что большевики эвакуируются, и везде около ворот стояли люди. Некоторые были довольны, а другие, не скрывая своего неудовольствия, говорили: «Вот увидите, этот Деникин будет гораздо хуже себя показывать, чем большевики». Вечером уже все войска, бывшие в городе, были выведены за город для защиты. Мост, ведший в соседнюю деревню Варваровку, которая находилась по другую сторону Буга, был здесь переполнен телегами, экипажами, автомобилями бывшей «Великой армии труда». Скоро после этого ночью мы вдруг услышали, что за городом происходила оживленная пальба, и через несколько времени в город влетели, как безумные, кубанцы под предводительством генерала Слащева, догоняя и убивая на месте бегущих красноармейцев. Утром пришел из тюрьмы папа. Теперь наступила совершенно новая жизнь. Все подешевело. Папа опять занял свое бывшее место.
Так прошло около двух месяцев. Как вдруг опять послышались слухи, будто бы большевики усиливаются, и в самом деле, недели через две деникинцы стали эвакуироваться в Херсон. И мы решили ехать тоже туда, к родным, а папа на новое место службы в Одессу. Ехали в Херсон мы очень долго при пятидесятиградусном морозе. Приехав ночью, наняли бричку и поехали к родным. Прожив в Херсоне две недели, поехали в уездный город Алешки, который находился в 18 верстах от Херсона. На берегу рек Днепра и Конки. Там жила моя тетка, земский врач, к которой мы и ехали. Ехали по замерзшему Днепру на санях. Был сильный мороз, и мы порядочно-таки перемерзли.
Приехав на квартиру тетки, мы обогрелись. Здесь мы познакомились с бывшим товарищем прокурора. В Алешках мы прожили два года. В самом начале нашего пребывания там было очень хорошо; конечно, скучно без отца, от которого мы не имели никаких сведений. В начале июня пришли сюда опять белогвардейцы. Они никак не могли пробраться в Херсон, а от взятия его зависел весь успех дела. За городом установили батареи, и когда из Херсона подплывали вооруженные пушками и пулеметами большевистские пароходы, то эта батарея по ним стреляла. Один месяц Алешки 17 раз переходили из рук в руки. Тогда мы уходили за два километра к нашим знакомым в виноградный питомник, но и туда долетали большевистские снаряды. Так мы этот весь месяц ходили – то в город, то за город. А вечером, бывало, ляжешь между виноградом, подмостишь под бок пальто и спишь до тех пор, пока не услышишь над собой свист снаряда и не вскочишь, как ошалелый; а снаряд уже пролетел и, вырыв кусты винограда, упал, вырыв большую яму. Мы сейчас бежим и подбираем еще горячие осколки. По скоро ряды белогвардейце опустели от чересчур частых стычек, и им пришлось отступить в Крым. Помню, как мама, узнав от одного солдата, что в одной батарее находится наги знакомый офицер, бывший раньше судейским, взяла меня с собой, и мы пошли туда. Помню, меня больше всего поразили орудия, расставленные в порядке и покрытые чехлами. После ухода белых войск мы узнали, что один человек ищет пассажиров, чтобы ехать в Варну. Мы согласились поехать и для этого отправились в Херсон. Хозяин этого судна ехал в Варну, а сказали чекистам, что едем в Севастополь.
Перетерпев в пути много бурь, мы приехали в Варну и увидели папу. Через несколько месяцев после моего выздоровления от сыпного тифа поехали в Софию.
15 лет
Мои воспоминания до поступления в Шуменскую гимназию
Наступила революция. Солдаты тысячами ехали с фронта домой увидать жену и детей после долгой разлуки. Воевать было незачем. Я был в это время в Киеве и учился в 8-ой гимназии. Занятия были неаккуратны. Преподаватели часто не приходили. Власти менялись чуть ли не каждый день: то петлюровцы, то матросы, то гетманцы, то большевики и т.д. В городе были грабежи и пожары. Занятия часто прерывались, пока какая-нибудь власть не укреплялась. Большевики победили и укрепились в городе, и пошли расстрелы и убийства. Год кончался; переводили в следующие классы буквально всех, несмотря на плохие баллы. Разошлись красные варвары; залили кровью одежду, руки и душу; убивали ни за что ни про что невинных людей; надругались над верой. Большевики в храмы Божьи вторгались, убивали священников, вынимали мощи и разбрасывали по церкви, ругались по-большевистски, смеялись, но Бог терпел и терпел.
Спустя некоторое время гимназия закрылась, и наша семья уехала в Херсонскую губернию, где я и пережил морально ужас революции и голода. В 1921 году осенью большевики брали разверстку, то есть налог. Хлеб у крестьян забирали почти весь, оставляли очень мало, примерно в среднюю семью душ в 5 – 10 пудов пшеницы. Хлеб был очень дешевый, они отдавали почти даром, лишь бы не отдавать коммунистам. Мы приобрели порядочно пшеницы, которая нам впоследствии спасла жизнь. Голод начался; но хлеба было много на базаре, а люди голодали, в особенности рабочие и бедные крестьяне, которые не умели запастись. Голод есть не отсутствие хлеба, а безработица. Хотя деньги были дешевые, но заработать негде. Продавали вещи, но ненадолго; все вышло, продавать нечего, а люди пухнут и умирают. Были случаи даже людоедства, которые тяжело вспоминаются мне. Люди умирали массами, целыми семьями, их не хоронили и бросали на кладбище на съедение собакам. Я очевидец, и это правда.
Потом мы уехали за границу в Варну, и я поступил в гимназию. Еще много писал бы, но время нет и т.д.
16 лет
Мои воспоминания до поступления в гимназию
Помню я, когда мне было 10 лет, то в России вспыхнула революция. В 1918 году мы должны были выехать, но большевики нам перерезали путь. В 1920 году мы выехали из России. В последний день перед эвакуацией из Крыма в городе все волновались, спешили скорее уехать, потому что большевики были близко от Крыма. Склады с порохом, с вещами горели. Солдаты беспокоились, бросали все, спешили скорее выехать, потому что большевики были очень близко от Крыма. Офицеры бросали свое оружие, лошадей. Все почти продукты бросали.
Когда мы выезжали, то у нас на судне около 200 человек одних офицеров было. Когда мы приехали в Константинополь, много мы там пережили. Папа был без дела. Питались американскими обедами. Жили в лагере. Так мы прожили два года. После меня и брата определили в гимназию, и через месяц мы прибыли в Болгарию.
14 лет
Мои воспоминания до поступления в Шуменскую гимназию
В первый год революции мы жили в Пятигорске. Помню я, как мимо нашего дома целыми днями сновали какие-то люди с красными значками, лентами и т.п. Всюду развевались красные флаги. На главной улице было такое скопление народа, что экипажи с трудом пробивали себе дорогу. С балконов всюду раздавались голоса, большею частью уже охрипших ораторов. На улицах беспорядок все увеличивался. В воздухе целыми днями пестрели бросаемые с аэропланов афишки, в которых говорилось о свободе, о каких-то разорванных цепях и т.п. Наконец как-то утром нам была подброшена записка, в которой нас предупреждали о грозившей нам большой опасности (такие записки бросались почти всем офицерским семьям). Сначала мы не обратили внимания на это предостережение, но потом действительно увидели, что нам необходимо уехать и как можно скорее. Решили уехать в станицу Баталпашинск, как в наиболее безопасное место, да к тому же у нас был там дом. Приехали мы не прямо к себе, а сначала жили в нанятой квартире, так как в нашем доме был какой-то приют. Через месяц приблизительно наш дом освободился; его немного отремонтировали, и там мы поселились. Но недолго мы там жили спокойно. В Баталпашинск пришли так называемые большевики. Папе пришлось перейти в другую квартиру и скрываться там, а к нам опять перешел приют, под прикрытием которого мы и жили.
Раз ночью мы все повскакивали. На улицах была страшная суматоха. Кругом трещали выстрелы. Вся станица была освещена огромным заревом, на окраине уже некоторые дома горели. Всю эту ночь мы были, как в аду. Наш дом был очень большой и старинный, стоял он почти на краю оврага, на дне которого протекала Кубань. Такое местоположение, конечно, не было благоприятно. Нам доставалось больше всех. Почти все окна в галерее, окружавшей наш дом, были выбиты, а во всем доме всюду дребезжали окна. Со стен сыпалась штукатурка. Но наконец, как говорится, буря миновала. Стрельба утихла. Утром на площади и на улицах появились офицеры в полной форме. На всех были погоны. Нашему удивлению не было границ. Оказывается, станицу взял Шкуро. Пробыл он у нас несколько месяцев, и опять стали ходить слухи, что большевики близко. Наконец опять началась перестрелка, опять крики, шум, треск. Большевики подошли совсем близко. Мы не могли оставаться в станице, и пришлось бежать. Вещей с собой взять не пришлось, все бросили дома. На скорую руку запирались и укладывались сундуки, комоды. Кладовые прямо заваливали вещами и замыкали. Во всем доме царил мрак. Все были в страшной панике. Наконец мы выехали из станицы. Не буду описывать всех подробностей этого пути, скажу только, что у нас у всех было ужасное состояние. С минуты на минуту ожидали мы или огня по нам или погони. Наконец с большим трудом мы добрались до Екатеринодара, где папа поступил на службу к генералу Деникину, и мы жили все-таки сравнительно спокойно.
Но нам пришлось уехать и отсюда. Опять были близко большевики. Папа записал нас на о<стров> Кипр. И мы выехали в Новороссийск. Там мы несколько дней жили со всеми беженцами в сарае на вокзале, около самого берега моря. Но вот нам приказано грузиться на телеги, которые всех нас отвозили на пристань. Началась погрузка на довольно большой пароход «Анатолий Молчанов». На нем-то мы и приехали на Кипр. Во время дороги погода была сносная, так что нас не очень качало. Особенно хорошо было, когда мы ехали по Мраморному морю. Кругом нас кувыркались дельфины, показывая свои зубчатые спины и сверкая ими на солнце. Разнообразные медузы плавали в глубине. Чайки рассекали воздух своими белоснежными крыльями. Воздух был очень свеж и приятен. Все вышли из трюмов и кают. Наконец мы приехали в Константинополь, где долго стояли в карантине. Выдержав карантин, мы двинулись дальше и вскоре прибыли на остров Кипр, на котором я и лишилась папы, не вынесшего жары.
Жили мы на Кипре довольно хорошо, особенно во втором лагере. Пробыли мы там около 3 лет, и наконец нас опять посадили на пароход и привезли в Варну, откуда мы и попали в Шумен, а я в Шуменскую гимназию, где я и пишу свои воспоминания.
4 класс
18 лет
Мои воспоминания до поступления в гимназию
Когда началась революция, я жил в городе Севастополе. У нас про революционные движения стало известно только в апреле. Утром началось большое движение по улицам города. Двигались большие толпы народа и портовых рабочих с красными знаменами и оркестрами музыки. Вся эта толпа двигалась ко дворцу Николая II-го. Здесь уже ожидали толпу ораторы, которые выступали перед народом и говорили речи.
Наступил 1918 год, стали ходить слухи, что скоро должны будут придти немцы. Местные большевики заволновались; видно было, что они должны будут скоро покинуть город. На другой день в город вступили немцы. Население было очень радо приходу их, так большевики все-таки и за это короткое время дали себя почувствовать. Но жители города наконец так привыкли к сменам властей, что это было обычным событием в городе.
Когда приходили все эти события, я учился в Мореходном училище. Но когда в городе окончательно укрепилась власть большевиков, мне пришлось бросить учение, добывать средства к жизни. Так как мой отец был расстрелян большевиками, а мать не могла сама достать средства к жизни, то мне, 14-летнему мальчику, пришлось работать для того, чтобы прокормить мать и себя. Такая жизнь продолжалась до 1921 года. И когда Врангель сдал Крым, и красные войска вступили в Крым, то для меня настала еще худшая жизнь, однообразная, скучная; одна мысль, как бы достать средства для жизни на другой день.
Но, наверное, на этот раз сам Бог сжалился надо мной: мне удалось поступить на советское судно простым матросом. Поплавал я на судне простым матросом все лето, как осенью вдруг случилось несчастье. Наш капитан, бывший морской офицер, решил уйти от большевистского ига, не говоря мне об этом. Мы выходим из порта Одессы, дует попутный ветер, мы быстро удаляемся от берегов. Я только в море узнал, что мы идем в Константинополь. И вот я в Константинополе, хожу по улицам громадного города, не зная, что мне предпринять. Но на этот раз сам Бог мне помог. Мне удалось поступить в русскую гимназию, которая должна скоро ехать в Болгарию.
17 лет
Из моих воспоминаний с 1917 года
Я еще был маленьким, когда пронеслась весть, что государь Николай Александрович отказался от престола. Весть эта тяжело запала в мое сердце. После этого начались бунты и разные беспорядки.
На следующий год я поступил в Донской приготовительный пансион, где на первый же день нам приказали эвакуироваться. Все пансионеры, которые, имели родителей в Новочеркасске, должны были отправиться к ним, а те, кто не имел в городе, а где-нибудь по станицам или хуторам, того должно было отвезти начальство пансиона; таков был приказ Войскового атамана.
Не помню, в какой именно день мы выехали из Новочеркасска, но помню, что под вечер. Подвод (саней) для пансионеров было отведено одиннадцать. Ночью, уже за Кривянской станицей, нам начали попадаться казаки-большевики. Немного погодя, мы доехали до маленького леска. Вдруг мне показалось, что лес начал двигаться; я думал, что мне кажется или я живу во сне, но когда я протер глаза, то увидел, что из леса на нас мчится около полка всадников. Они, как только поравнялись с нами, закричали: «Стойте, не то будем стрелять». Телеги остановились. Здесь мы узнали, что это были казаки-большевики (27-ой полк), которые ехали занимать Новочеркасск.
Мы тронулись дальше. Вдруг вдали показался свет, который постепенно продвигался к нам. Когда мы доехали до этого света, то увидели человек сорок вооруженных людей, которые нам приказали остановиться. Начался осмотр. Первая подвода была начальника пансиона, который, одев кучерский полушубок и влезши на облучок, был принят за кучера. Первую подводу отпустили, потом вторую и наконец дошли до последней, одиннадцатой, в которой сидели трое офицеров-воспитателей. Их, может быть, тоже проехали27, не останавливая, если бы не увидели, что сзади саней бежит какой-то конь. Они остановили последнюю подводу, а нам приказали ехать дальше. После мы от них узнали, что было дальше. Когда мы поехали, то большевики спросили, кому принадлежит конь. Есаул Домов, хозяин коня, ответил, что конь принадлежит ему. Большевики сказали, что этот конь атамана Голубова, которого вы украли. Ес<аул> Домов начал было просить отдать коня, но они приказали им раздеться. Делать было нечего, пришлось догола раздеться на сильном морозе. Но они благодарили Бога, что Он сохранил им жизнь.
Постепенно начали пансионеры разъезжаться, и наконец остался один я, потому что я не имел никого родных. Жил я на хуторе Чернышеве у самого нач<альника> пансиона в доме. Я был хоть и маленький, но все же помогал генералу, чем мог. Все лето пас коров в его даче, чистил конюшню, подметал двор и т.д. В августе месяце 1919 года ко мне приехал брат. Проживши неделю с семейством генерала, брат сказал мне, чтобы я готовился в дорогу на Новочеркасск. Когда брат сказал генералу, что намерен меня взять в Новочеркасск, то генерал согласился. На другой день, вставши рано, мы взяли провизии, попрощались со всем семейством и отправились в путь-дорогу. К вечеру этого же дня мы достигли х<утора> Бугураевского, где намерены были сесть на поезд и ехать до Новочеркасска. Только что мы дошли до полустанка, как услышали, что уже начали тарахтеть рельсы. Мы взяли билеты и вышли на платформу. Из пассажиров были только я да брат, так что мы не боялись, что останемся без места. Поезд простоял 2 минуты, пошел дальше. Я тотчас заснул. Проснулся я, когда мы подъезжали к Новочеркасску. В Новочеркасске мы остановились у дяди, где узнали, что через пять дней начнутся экзамены в корпус. Подавши прошение, брат начал подготавливать меня к экзаменам. Мои экзамены прошли ничего, и через две недели я был уже кадет.
Но недолго пришлось мне пробыть в стенах кадетского корпуса. В декабре месяце большевики снова уже вторглись в пределы Донской области. Донское правительство назначило нам день, когда эвакуироваться. 21-го декабря в 8 часов вечера все кадеты, кроме <...>28 класса, выступили из дорогих каждому кадету стен Кадетского корпуса. Идти было очень трудно, а в особенности маленьким, которые плакали и часто падали в глубокий снег, но все-таки продолжали идти вперед. Остановку нам пришлось делать в ст<анице> Старочеркасской, где уже нам наши квартирьеры приготовили квартиры. Помещение, отведенное для нас, было очень маленькое, так что пришлось спать, согнувшись на корточках, или совершенно не спать.
Так проходили станицу за станицей, село за селом и наконец дошли до Кущевки, которую, наверно, каждый кадет будет помнить очень долго. Погрузившись на поезд, все с облегчением вздохнули. Приехали мы в Екатеринодар все грязные да вдобавок еще очень голодные. Из Екатеринодара мы приехали до Новороссийска, где умер наш директор и еще много кадетов. Жизнь в Новороссийске была невеселая, мороз не давал возможности выйти на минуту на двор, а в помещении было темно, грязно и очень холодно. Здесь, в казармах, почти у всех кадет появились насекомые.
22-го февраля 1920 года мы погрузились на пароход «Саратов», на каком и припыли в Египет. От Александрии, куда мы приехали с самого начала и где держали 15 дней карантин, корпус поехал в лагерь Тель-Эль-Кебир, где была почти райская жизнь. Еды было вдоволь, сколько хочешь, столько и ешь, жили в палатках и вообще проводили дни очень хорошо. Затем нас перевели в Измаилию, где нам жилось еще лучше, потому что там проходил Суэцкий канал, в котором мы могли купаться. Англичане, взявшие нас на пропитание, объявили, чтобы корпус приготовлялся к переезду в Болгарию. Месяцев через 6 (шесть) после этого слуха, нам...29
15 лет
Мои воспоминания с 1917 года
1917 год. <В> воскресенье 22 нюня я с моей тетей вышли гулять в сад. Вдруг со стороны вокзала раздался выстрел, потом другой, третий и пошло... Тетя испугалась и потащила меня домой. Стреляли целую ночь, и я не мог уснуть, мама тоже не спала и разговаривала с тетей; как я узнал из разговора, очень боялась, чтобы это не были большевики. На следующий день все стихло, но на улицу никто не выходил; по ним только разгуливали красноармейцы и грабили дома. Как только мама узнала, что это большевики, сейчас же стала прятать более цепные вещи на чердак и в сарай, но, слава Богу, к нам не зашли, потому что наш дом стоял в саду и с улицы его не было видно. Сейчас же на улицах появились приказы, чтобы сдавать оружие под страхом смертной казни. Дом доктора Вилижского реквизировали под Чрезвычайную комиссию, где расстреливали по несколько тысяч человек в день, а чтобы выстрелов не было слышно – играла музыка. Через неделю их выгнали петлюровцы, которые тоже принялись вырезать оставшихся большевиков. Но они тоже не могли долго удержаться, потому что их было мало. Власть переходила из рук в руки раз 8, но большевики в конце концов укрепились. Мама поступила на службу в народообразе, а меня определила в 5-ую советскую школу, но после перемены власти мама осталась без службы, а школу закрыли.
1918–1919 годы. Власть опять переходила из рук в руки несколько раз, но большевики все-таки взяли верх. Мама опять поступила на службу, а я в школу, но меня скоро выгнали, потому что узнали, что мой отец офицер, а маму, когда было сокращение штатов, сократили, и мы зимой остались без дров и без денег. Мамы почти что целый день не было – она обивала пороги коммунистам, прося, чтобы ее приняли куда-нибудь на службу. А я в это время с товарищами, только не в кавычках, а по школе, ходил вечером ломать заборы, чтобы хоть на ночь протопить печку. Наконец маму приняли в Рабоче-крестьянскую инспекцию, где она и прослужила до нашего отъезда за границу; я в школу не поступил и остался гулять на воле. На моей обязанности лежало приготовить обед к маминому приходу и нарубить дров для печки.
1920–1921 годы. Мы все время не имели сведений, где папа и жив ли он. Но в начале 1919 года получили от него письмо, где он писал, что жив и здоров и находится в Болгарии. Мама стала переписываться, но письма шли очень долго и многие не доходили, но все-таки из полученных нескольких писем мама поняла, что папа хочет, чтобы мы приехали в Болгарию.
1922–1923 годы. Мама стала хлопотать сначала паспорт на право выезда из России, который получила довольно скоро, а потом польскую визу па право въезда в Польшу, но ее оказалось получить гораздо труднее, чем советский паспорт, и только благодаря знакомому, который жил в Варшаве, удалось получить транзитную визу только на проезд через Польшу, и кроме того, так как Варшава была переполнена, то находиться в Варшаве не более двадцати четырех часов. Из Винницы, в которой мы жили, мы поехали в Киев, где нужно было получить визу; получивши визу, мы поехали в Шепетовку – на границу. Там перерыли все наши вещи, но так как у нас мало что было с собой, то и не придрались. Переехавши границу, нас остановили в Здалбуново, где просматривали бумаги и вещи. Оттуда мы прямым сообщением поехали в Варшаву, где, благодаря папиным знакомым, без особых трудностей удалось достать визу на право <въезда> в Румынию, куда мы и отправились. При переезде границы Польши мама забыла сдать багаж для пересмотра, а уже в Румынии, где пересматривали, мама пошла, чтобы взять багаж для пересмотра, но его не оказалось. Мама сейчас же пошла к начальнику станции, чтобы узнать, почему его нет; он справился по телефону и сказал, что он остался в Польше, так как его не дали пересмотреть, и маме пришлось в 2 часа ночи ехать обратно за багажом, а я остался сам на вокзале сторожить ручные вещи. Мама приехала обратно с багажом в 6 часов утра, и через час мы уже двинулись в Кишинев к маминой сестре.
Мы прибыли в Кишинев через два дня. Там мы пробыли несколько месяцев, пока папа доставал визу на право въезда в Болгарию. Получив визу, мы через несколько дней были в Болгарии с отцом.
16 лет
Мои воспоминания до поступления в Шуменскую гимназию
Когда началась революция, я еще был маленький; и когда все ходили с красными лентами, мне это очень понравилось, и я тоже прицепил себе красную ленту. Но когда казаки стали бросать немецкий фронт и идти на Дон, то во главе их шел один офицер Голубов. Проходя донские станицы, Голубов не грабил казаков, а уговаривал их идти за ним на Новочеркасск. Многие молодые казаки пошли за ним на Новочеркасск. Голубов пришел в Новочеркасск в 10 часов вечера, а в это время было собрание войскового округа. Голубов хотел занять место войскового атамана, но ему не удалось это, и его прогнали из Новочеркасска. После Голубова заняли Новочеркасск большевики, и тогда начали устраиваться разные очереди за хлебом.
Мой отец, бывший офицер, уехал с казаками из Новочеркасска. Я оставался дома с матерью. Каждый день вставал в 1 ночи и шел занимать очередь за хлебом. У меня было очень тяжело на душе, и мне хотелось, чтобы скорее заняли казаки Новочеркасск. Всю Страстную неделю большевики были пьяные, и на второй день Пасхи казаки заняли Новочеркасск. Тогда мне было весело и радостно на душе, когда я глядел в окно и видел вместо хохлов с винтовками вооруженных кадетов и казаков. Когда мой отец подъехал с казаками к нашему дому, я выбежал к нему навстречу, и, поцеловавшись с ним, я начал рассказывать ему, где есть большевики. Когда большевики стали отступать от Новочеркасска, но жившие большевики напротив нас не ушли, а залезли в погреб. Я показал отцу этих большевиков. Он сейчас же пошел с тремя казаками туда. Придя на тот двор, отец стал спрашивать, нет ли здесь большевиков, а там хозяйка сказала, что никого здесь нет. Тогда я вышел вперед и повел казаков к погребу, в котором находились казаки. Подойдя к погребу, погреб был закрыт на замок. Отец потребовал ключ, но хозяйка сказала, что ключ утерян. Тогда отец велел казакам сломать замок. Сломавши замок, казаки пошли в погреб. Выйдя оттудова, они стали докладывать отцу, что никого там нет, кроме нескольких бочек. Отец хотел уже уходить, но я схватил его за рукав и стал уговаривать его, чтобы он пошел обыскать погреб еще раз. Отец быстро согласился и пошел в погреб с тремя казаками и со мной. Войдя в погреб, мы начали переворачивать бочки и под одной бочкой нашли одного комиссара, а под другой – другого, а под третьей – сестру милосердия. Выведя их из погреба, отец вынул револьвер и начал стрелять в них. Комиссары были сразу убиты, а сестра была убита только после третьей пули.
После этого я поступил в кадетский корпус. Жизнь была хотя однообразная, но все же было весело среди товарищей. Отец тогда служил в Ростове помощником коменданта города. Учился я в корпусе плохо, и меня не пускали в отпуск по месяцам, и хотя моя мать жила в Новочеркасске, мне все же приходилось писать домой письма, что я заболел и не могу придти в отпуск. Но когда кончился год, то я не знаю, как проскочил во второй класс, получив только работу по французскому языку. Прогулявши лето, второй год я начал учиться лучше, и в конце первого полугодия получили известие, что большевики наступают на Дон. Тогда старшие кадеты бросили заниматься и пошли отстаивать Донскую область; все остальные кадеты хотели последовать их примеру, но их удерживало начальство. По когда большевики уже стали подходить к Ростову, то пришел приказ, чтобы кадеты собирались уезжать из Новочеркасска. Погрузив свои вещи в вагоны, стали дожидаться вечера. Вечер пришел, и пришел <приказ> от Донского атамана, что кадеты в вагонах не поедут, потому что большевики отрезали путь. И вместо вагонов мы пошли пеши. Тяжело было расставаться с родной Донской областью, но мы не показывали это. И с песнями после молебна вышли из Донского кадетского корпуса; а когда вышли за город, то начался сильный мороз, и ноги начинали мерзнуть. Не пройдя полдороги до Старочеркасска, кадеты начали развязывать свои сумки и вынимать оттудова свои вещи и бросать их на дороге.
Я шел впереди и на одной из перекрестных дорог сел отдохнуть и, посмотрев на одну из дорог, увидел вдали сани. Подождавши их, я незаметно для кучера прицепился сзади и благополучно доехал до Старочеркасска.
15 лет
Мои воспоминания до поступления в гимназию
В начале революции моя семья жила в Киеве. Первые дни прошли в Киеве довольно спокойно. Кроме митингов и процессий с красными флагами ничего не было, но когда в Киев пришли большевистские части, в городе начались обыски и расстрелы. Мы все время были под гнетом мысли о том, что придут большевики с обыском, узнают, кто мой отец, и расстреляют его. Это все было так непохоже на спокойную мирную жизнь при Государе, которого большевики так зверски убили. После нескольких месяцев к Киеву подошли добровольцы и после долгого боя взяли его. В отместку за это большевики долго обстреливали город из орудий, стараясь попадать в церкви. И вот, после долгих страхов за свою жизнь, наступило спокойствие. Прекратились расстрелы и обыски, на улицах появились люди, стали открываться магазины.
Но вот над Киевом нависла новая беда. К Киеву приближался Петлюра. В городе было мало войск и оружия, поэтому стали призывать к оружию всех, кто только мог. Но и это не помогло, так как у Петлюры было много войск и они были хорошо вооружены. Жизнь стала понемногу замирать; все старались уехать из Киева пока не поздно, потому что Петлюра был не лучше большевиков. В гимназиях были прерваны занятия, и я остался без дела. Я стал ходить повсюду, стараясь узнать, какое положение города. Все, что я узнал, было весьма неутешительным. Все говорили, что добровольцы не смогут удержать город в своих руках. И действительно, после тяжелого боя город заняли петлюровцы. Сразу начался жидовский погром, затем принялись и за других. Снова отцу пришлось прятаться. Неожиданно в Киев пришли немцы, и при них расстрелы немного притихли. Странно было слышать немецкий говор и повсюду видеть немцев. Петлюру и немцев сменили большевики.
Второй приход большевиков был ужасен. Снова начались расстрелы. Расстреливали за каждый пустяк, не щадя ни женщин, ни детей. Теперь к расстрелам присоединились и пытки и Чека. Большевики запретили ходить позже 9 часов по улицам и зажигать свечи позже 10 часов, а у кого окна светились, то в окна стреляли. Постепенно стали дорожать цены на съестные продукты, и скоро в Киеве настал голод. Мы продавали все, что можно было продать для того, чтобы покупать еду. Продав все, нам пришлось перенести голод. Целый месяц мы ели только суп из гнилой картошки и плесневелых корок хлеба. Немного легче стало тогда, когда большевики стали выдавать по особым карточкам хлеб, сахар, еще кой-какие продукты. Но, чтобы их получить, приходилось стоять с 4 часов утра в очереди, мерзнуть на морозе и часто уходить ни с чем, так как продуктов не хватало. В Киев стали проникать слухи, что на Юге собрались добровольцы во главе с Деникиным. Эти слухи нас очень радовали, и мы надеялись, что добровольцы придут в Киев.
Наши надежды оправдались, добровольцы приближались к Киеву. Среди большевиков стало заметно смятение. Понемногу стали эвакуироваться их учреждения. Но вместе с тем усилился террор. Но это была предсмертная агония большевиков. Когда к городу подошли добровольцы, среди большевиков поднялась паника, и они без боя отдали город. Население радостно приветствовало своих избавителей.
14 лет
Мои воспоминания до поступления в гимназию
До 1917 года мой отец был старшим офицером лейб-гвардии Павловского полка и находился почти неотлучно на фронте. Наша семья жила тогда в Петрограде на собственной квартире, в казармах Павловского полка. Лишь только на фронт пришло известие о бунте, вспыхнувшем в первый раз решительно и серьезно в Петрограде, мой отец оставил фронт и немедленно приехал домой. Начиная с 10-го марта, вся наша многочисленная еще прислуга, состоящая из денщика, кухарки, няньки, бонны-гувернантки и казачка, безостановочно, дни и ночи, дежурила на вокзале в течение 4-х недель и бесплодных попытках достать билет. Мы тогда уже решили ехать к бабушке в Киевскую губернию, в город Черкассы. Наконец денщику посчастливилось. Билеты были налицо, и вместе с тем решился наш отъезд.
Всех ужасов революции я не помню, мне было тогда всего шесть лет. Я смутно помню только сырой, туманный вечер, беспрерывную стрельбу по улицам и ничего более. 20 марта в кабинет отца вошел денщик и долго там оставался. О чем он говорил, я узнал только тогда, когда, спустя некоторое время, отец вышел и объявил нам всем, что завтра мы едем. Начались энергичные приготовления, и, спустя сутки, я сидел, развалившись на скамейке, в вагоне третьего класса. Этот переезд почти совершенно ускользнул из моей памяти. Помню только вид Днепра у станции Орша. В Черкассах мы поселились не у бабушки, домик был занят жильцами, а на окраине города, у тети. Это был один из наиболее спокойных периодов моей жизни; я был слишком мал, чтобы меня могли волновать политические события. В моей памяти особенно врезался яркий солнечный день. Скоро должен был начаться 1918–1919 учебный год. Мой старший двоюродный брат Владимир, 8-ми лет, подготовлялся к экзамену в приготовительный класс Черкасской мужской гимназии. Я был на год младше его. И вот за две недели до экзамена мне пришла в голову идея держать экзамен вместе с Володей. Я начал усиленно заниматься с тем же репетитором и выдержал, а Володя провалился. Так началась моя карьера на учебном поприще. В приготовительном классе я шел исключительно на четверках; у меня не было ни одной тройки, но зато и ни одной пятерки.
Летом 1919 года я ездил лечиться в Евпаторию. Не успел я начать курса первого класса, как слухи о наступлении большевиков становились все грознее и грознее и скоро стали оправдываться. Нужно было уезжать. Отец, как комендант Черкасс и Кременчуга, не мог ехать с нами и должен был оставаться в городе до последней минуты. Мы покинули Черкассы с эшелонами Павловского и Литовского полков и бронепоездом «Непобедимым». На границе Киевской и Херсонской губерний на наши три поезда напала довольно большая разбойная банда. Но, конечно, силы бандитов, хотя и очень значительные, не могли равняться с образцовыми дисциплинированными солдатами гвардейцами. В городе Николаеве мы долго находились в неопределенном состоянии. Полковое имущество распродавалось, хозяйство распадалось, эшелон разваливался. Через месяц и Николаеву стала угрожать опасность со стороны большевиков. Мы страшно беспокоились за оставшегося в Черкассах отца. Но он приехал, и приехал в 11 1/2 часов вечера 31-го декабря 1919 года. Полные надежд на улучшение нашего положения, мы все вместе покинули Николаев на последнем пароходе «София».
Месяц в Одессе и три года в Проскурове полны для меня таких тяжелых воспоминаний, что об этом времени я расскажу только вкратце. 25-го января, когда большевики стали подступать к Одессе, ушел с армией отец, оставив нас на произвол судьбы. Ехать мы не могли, сестра заболела тифом. Уже оставшись одни, мы совершенно случайно встретились с одним нашим дальним родственником, режиссером артистической труппы, который, узнав о нашем бедственном положении, записал маму кассиршей в свою труппу. Там мы прожили три долгих года, как вдруг на Рождестве 1922 года мы получили письмо отца, адресованное в Черкассы к бабушке. Отец очень политично, чтобы не быть отысканным, осведомлялся о нашем адресе, и сообщал свой: «Болгария, Ловеч, Торговая ул., N 9. Евгения Ильина». Моего отца звали Евгений Ильич. Мама с самого Рождества начала хлопотать о получении паспорта. 26-го апреля 1923 года настал долгожданный день. Все наше маленькое хозяйство и некоторые драгоценности были проданы за 5 миллиардов рублей, на которые мы и уехали.
В Одессе пришлось жить неделю в ожидании парохода в Болгарию. Наконец последние хлопоты были кончены, все формальности выполнены, нам произведены два обыска, и «Чичерин», рассекая воды Черного моря, унес нас в Болгарию, куда мы прибыли 10 мая 1923 года. В Варне мы на три дня остановились у наших знакомых, которые нам помогли устроиться в поезд на Плевну. Мы известили из Варны телеграммой отца о нашем прибытии, прося встретить нас в Плевне; но когда мы в 12 часов ночи приехали в Плевну, отец нас не встретил. Решив, что он почему-либо не приехал, мы втроем взяли извозчика и поехали в гостиницу в город. На глухой проселочной дороге между городом и вокзалом мы встретили ехавшего на извозчике отца, опоздавшего на вокзал. Тут разыгралась трогательная сцена встречи. К вечеру на следующий день мы были в Ловече, где нам был устроен торжественный прием чинами русского гвардейского отряда, которым командовал отец. Через три месяца я уехал в Шуменскую Русскую гимназию.
14 лет
Мои воспоминания до поступления в Шуменскую гимназию
Я жил в городе Москве, когда началась революция. По улицам шли процессии с красными флагами и пели революционные песни. Мне было очень интересно и ново все это, и я тоже нацепил красный бант на груди и вышел на улицу. Показалась большая толпа народу, посреди нее вели двух человек. Толпа страшно шумела и кричала. Оказалось, что эти два человека украли у одной женщины кошелек с большой суммой денег, и теперь толпа хотела учинить над ними самосуд. Мне стало страшно жалко этих людей, и я подумал, а все-таки раньше было лучше, чем теперь. Тогда просто арестовали бы их и наказали, а теперь их мучают, может быть, совершенно невинных, не разбирая их дела. Спустя несколько дней мой отец пришел домой и рассказал, что солдаты бросили с моста через Неглинную на лед их командира полка.
Через три недели большевики устроили выступление. Юнкера, кадеты и вновь сформированные офицерские части, даже несколько французских батарей, вступили в бой с большевиками. Целый день слышались ружейные выстрелы из Кремля и из центра города. Вечером я лег спать очень встревоженный. Ночью я видел странный сон, который впоследствии оказался очень правдивым. Вот этот сон. Я сижу в поезде, вдруг поезд останавливается, и кондуктор говорит, что дальше поезд не может идти. Я выглянул в окно и увидел перед паровозом большой обрыв, наполненный водой, но посреди было сухое место, и на этом месте горел костер, а вокруг него скакали отвратительные черти; вдруг все это исчезло, и поезд двинулся дальше. Когда я проснулся, то сейчас же рассказал этот сон отцу.
На другой день мы решили уехать из Москвы к себе на Дон в станицу Н<ово>ч<еркасскую>. Мы наняли подводу, сложили вещи и поехали на вокзал. По дороге мы видели вырытые окопы среди улицы. Я не мог поверить, что русские могли убивать русских, но, к несчастью, оказалось, что это так. Я сел в поезд с одним только чувством, скорее бы уехать из этого города. После нескольких часов ожидания поезд двинулся, и мы поехали. На всех почти станциях только и слышалось, что кого-нибудь обокрали или избили. Но нас Бог хранил, и мы благополучно доехали до донской границы. Там мы с удивлением увидели чисто и хорошо одетых наших казаков и офицеров. Теперь мы спокойно доехали до станции. Там мы прожили несколько месяцев довольно спокойно. Но и здесь начались те же беспорядки. Стали срывать погоны, но офицеров не трогали. Прошел слух, что близко большевики; тогда генерал N сформировал станичную дружину из реалистов, кадет, казаков и офицеров. Мой отец был помощником генерала Ν. Большевики узнали про дружину и послали в нашу станицу карательный отряд. Генерал N решил сдать станицу без боя. Мой отец остался с нами и переоделся в оборванный штатский костюм. Я страшно боялся за него, но Бог сохранил его. Карательный отряд еще несколько времени свирепствовал и наконец ушел, оставив маленький гарнизон. В это время разнесся слух, что Каледин застрелился. Я еще был тогда маленький, но все-таки почувствовал сильную ненависть к насильникам нашей Родины и убийцам лучших наших патриотов и людей.
17 лет
Мои воспоминания с 1917 года до поступления в Шуменскую гимназию
2-го марта 1917 года в России произошло событие, перевернувшее, весь государственный строй, царивший до этого времени: пал двуглавый орел, и воцарилась красная звезда. Утром 3-го числа товарищи моего отца, придя к нам в дом, принесли печальную новость об отречении Государя Императора от престола. На меня это известие произвело удручающее впечатление. Мне не верилось, что в России больше нет Государя, которого я так любил и за которого, ложась спать, каждый вечер молился Богу. Но не только я переживал это, вся Россия переживала то, что переживал я.
Первые дни было страшно выйти на улицу, в глазах пестрило от красных флагов, лент, цветов, которыми были украшены груди праздношатающейся толпы. Беспорядки начались с первых же дней. Около разграбленных погребов были целые лужи вина и спирта, около которых, упав лицом прямо в грязь, валялись подозрительные типы. Начались погромы, расстрелы, насилие. Apecmoванных целыми группами увозили за город и расстреливали. К нам в дом постепенно начала вкрадываться нужда. Мы начали продавать вещи, сперва ненужные, старые, а потом дошло дело до драгоценностей. Помню, как тяжело нам было расставаться с фамильными бронзовыми часами, которые нужно было продать, чтобы было за что купить на завтра хлеба. Когда часов не стало, в доме воцарилось такое настроение, как будто кто-то умер. Наконец дальше жить в таком положении не стало никакой возможности. Столица осталась без хлеба. Конечно, кто был у власти, тот пользовался всеми благами жизни, но простые смертные... И вот, дойдя до высшей точки терпения, мы увидели, что в Петрограде оставаться нельзя, а надо пробираться на юг. Достав необходимые документы и собрав свои вещи, которых осталось у нас немного, мы с грустью покинули свой дом. Перед уходом я обошел все комнаты, голые стены которых произвели на меня удручающее впечатление. Но как тяжело, как жаль мне было их бросать! Ведь я знал каждый уголок, каждую стену, каждую дощечку паркета; со всем было связано какое-нибудь воспоминание. Я даже прослезился, когда посмотрел на угол, в котором я, не раз стоя, горько плакал. Но вот меня позвали, чтобы идти на вокзал. Идя по улицам столицы на пути к вокзалу, я думал: «Неужели я ее больше никогда не увижу?» И невольно отгонял от себя эту мысль. И сидя в вагоне, который уносил меня далеко на юг, я, высунувшись из окна, смотрел затуманенными от слез глазами на свой родной город, покамест он не скрылся у меня из глаз.
Путешествие было тяжелое; кроме того, что мы ехали по железной дороге, нам приходилось ехать в телеге или просто идти пешком. Помню, как, добравшись до Украины и увидев белый хлеб, мы с жадностью накинулись на него. После петроградского хлеба с половой30, отрубями и даже с опилками, белый хлеб нам показался слаще пирожного. Наконец, перетерпев столько невзгод и лишений, мы добрались до Тирасполя. И вот в декабре месяце 1919 года я должен был покинуть Россию, перейти по льду Днестр и попасть на Бессарабскую территорию, которая была тогда уже оккупирована румынами. Мы ждали наступления ночи, чтобы под ее прикрытием перейти Днестр. Ночь наступила тихая, морозная. Снег скрипел под ногами и, как будто усыпанный драгоценными камнями, переливался всеми цветами радуги. Днестр, скованный ледяным покровом, блестел как зеркало, отражая в себе слабый лунный свет. Перекрестившись, мы стали с большой осторожностью переходить границу. Румын мы не боялись, они беженцам ничего не делали, но мы боялись красных, которые могли нас заметить и открыть по нам огонь. Мы прибавили шагу и через несколько минут, взволнованные и с сильно бьющимися сердцами, стояли на бессарабской земле.
Два года я пробыл в Румынии, покамест не попал в Болгарию, где поступил в сельскохозяйственное училище. Прожив 2 года в сельскохозяйственном училище, я был переведен по болезни в Шуменскую гимназию. И теперь, когда устроился, я часто вспоминаю, сколько я пережил, покамест не вошел в тихую пристань. Как правильно выразился наш родной поэт: «Как мало прожито, как много пережито».
<Аноним>
Мои воспоминания с 1917 года до поступления в Шуменскую русскую гимназию
В 1917 году я училась в Одесском институте; была я в 7 классе. Наш институт стоял на окраине города, это большое просторное двухэтажное здание с двумя большими садами. Жили мы мирно и спокойно, вплоть до начала большевизма. Сразу, как появились «товарищи», начались всякие притеснения. Первый этаж заняли «безработные»; детей солдат и всех нижних чинов определили к нам и так стиснули, что поневоле приходилось роптать. Безработные заплевали и загрязнили институт, на учение смотрели сквозь пальцы. Нас называли буржуями, генеральскими отродьями, но трогать не трогали; в таком положении мы прожили целый год. На следующий год жить стало труднее и гораздо опаснее, и вот (какое правительство, я сейчас не помню) решили институт и кадет вывезти из Одессы на пароходе куда-нибудь в более безопасное место.
Нам это объявила начальница института после утренней молитвы. Боже, какая поднялась паника, тем более, что надо было сейчас же собираться, потому что в 2 часа дня уже посадка на пароход. Я сейчас же вспомнила, а как же мама? Как она останется одна; у меня болезненно сжалось сердце; хотелось плакать, но слез не было, и только какой-то сухой твердый комок стоял в горле. Через несколько времени пришла мама, благословила меня и сказала, что я должна ехать с институтом, потому что она сама не знает, как проживет, а я ей совсем свяжу руки. Маме надо было уже уходить, так как нас уже ставили в пары. Наскоро перекрестив и поцеловав меня, мама направилась к выходу, и тут-то я заметила, что у ней на глазах блестели слезы; я бросилась к ней и начала тоже плакать и просить, чтобы она взяла меня домой, никаких доводов я не понимала, и одна только жгучая мысль вертелась у меня в голове – вернуться домой. Наконец, меня оторвали и увели. Нас построили в пары, каждой девочке дали нести свой тюк с постелью; идти до порта было очень далеко, был март месяц и очень жаркий, а мы, несчастные, все были в зимних пальто и шапках; было жарко невыносимо, а вдобавок эти еще тяжелые тюки. Наконец, с Божьей помощью, мы кое-как доползли до порта; у пристани стоял большой океанский пароход, весь старый, в заплатах, «Кронштадт». Кадеты уже были на пароходе и теперь помогали взобраться нам. Все они были вооружены штыками, даже у маленьких висел на поясе штык, хотя он рукояткой и упирался ему в подбородок, а острием в колени. Дали нам малюсенькую кают-компанию (всех нас было 100 человек); разместили на полу, у всех вид был усталый, измученный и угнетенный; сварили нам какую-то похлебку, но никто даже к ней не притронулся. Приблизительно часов в 7 пришла к нам начальница и сказала по секрету классным дамам, что вся команда парохода, кроме капитана, отказалась нас везти. Кадеты старших классов заменили команду. Нас уже ничто не трогало, усталость взяла свое, и мы, кто как сидел и лежал, уснули.
Сколько мы спали, определить трудно, помню только, что проснулась я от сильного толчка и гула, сотрясшего весь пароход; я вскочила, вслед за мной проснулись и остальные, у всех были широко раскрытые испуганные глаза. Прибежала начальница и сказала, что мы, кто в чем есть, бежали бы на палубу на правый борт. Оказалось, что после долгих трудов и попыток кадеты заставили нашу старую калошу добраться до рейда, тут мы наткнулись на мину, которая пробила большую пробоину на носу у парохода, вода начала быстро наливаться в трюмы и уже залила динамо-машину, и электричество потухло, а так как вода перетягивала больше на левую сторону пароход, то, чтобы поддерживать равновесие, все пассажиры вышли на правый борт. Было жутко, ночь была темная, звездная, было часа три, гудела сирена и эхом лилась по морю и ударялась о берег, но помощи никто не подавал; между тем пароход медленно, но верно погружался в воду; как ни странно, но паники не было, и среди мертвой тишины раздавался голос капитана, через каждые 5 минут спрашивающего, сколько на баке? Когда уже осталось сажени две, чтобы залить палубу, начали спускать в воду вещи. Я никогда не забуду, какое на меня тяжелое впечатление произвело, когда спускали пианино, оно было открыто, без крышки. Когда его бросили, был слышен только плеск воды, и затем вода ударялась по клавишам, и пролились тихие грустные звуки, терзающие душу. Наконец нам раздали: кому спасательные пояса, кому круги, и все приготовились или доплыть до берега, или погибнуть. Меня обуял ужас, так как я тогда еще плавать не умела. Светало. Вдруг от пристани отделились два парохода и быстро начали приближаться к нам; это были английский пароход «Катория» и русский пароход «Александр Михайлович». На «Каторию» посадили институток, а на «Александра Михайловича» – всех кадет. Только успели всех пересадить, как большая волна залила «Кронштадт», и он в несколько минут пошел ко дну. Картина была потрясающая. Всходило солнце и бросало свои розовые лучи на воду, а из воды еще виднелся кусок трубы, из которой шел еще черный дым большими клубами, и мачты.
На пароходе нас англичане вдоволь накормили, и мы направились в Батум, а кадеты – в Туапсе. Ехали мы два дня; подъезжая к Бутуму, мы увидели высокие красивые горы, покрытые зеленью; на берегу было оживление, сновали разносчики со всякой ерундой. Для места жительства нам дали за городом старую гимназию, в которой мы и прожили семь месяцев на содержании англичан.
16 <лет>
Мои воспоминания 1917 года до поступления в гимназию
Мне было 9 лет, и я очень смутно помню начало революции, но все таки постараюсь восстановить в своей памяти это тяжелое время русского народа.
Революция меня застала в городе Воронеже. Как-то раз, возвращаясь из гимназии, я заметила на улицах какое-то необычайное волнение. Толпы народа куда-то стремились и что-то возбужденно говорили. Меня подстрекало любопытство, что бы это все значило? И, увлеченная толпой, я незаметно для себя очутилась на базарной площади.
На площади было прямо-таки столпотворение. Стояли какие-то люди с красными флагами, музыка играла (как мне тогда казалось, французскую Марсельезу), говорили речи. Я часто слышала от окружающих меня слово «революция» выбралась из толпы и, недоумевая, поспешила домой к маме за объяснением. Выйдя на другую улицу, я увидела опять необычайное для меня зрелище: городовые срывали с себя погоны, шашки и фуражки.
Когда я пришла домой, то застала маму и бабушку в слезах. Я спросила маму, что такое творится в городе? Мама объяснила мне, что это революция и что это слово значит. К вечеру стали слышны оружейные выстрелы. Я вышла посмотреть, что делается на улице. Там снова грузовики с солдатами и выставленными пулеметами. Долго мне не пришлось наблюдать, так как мама взяла меня с улицы. В доме царило уныние. Мама и бабушка сидели и читали Евангелие. По щекам у мамы беспрестанно катились слезы. Мамочка очень беспокоилась за папу, который был на фронте, и за братьев, кадет. Я хоть и мало понимала все происходившее, но была испугана выстрелами и настроением многих родных. Было скучно, уныло сидеть <и> ничего не делать; на сердце заползла какая-то тоска. Но скоро я уснула, забыв все переживания дня.
Потом дни потекли однообразно. Когда все успокоилось, я опять стала ходить в класс. Но то были не такие занятия, как раньше. Было только 2 или один урок, затем всех собирали в общий гимназический зал, приходил какой-то мужчина со скрипкой, и вот, под скрипку, мы разучивали разные революционные песни. Нам, детям, нравилась такая перемена в гимназической жизни; ведь были глупые, не понимали всего! Затем стали выбирать представителей от всех классов, начиная с первого. Так приказали высшие советские власти. Представители должны были присутствовать на педагогических советах и разных собраниях. И меня, 10-ти летнюю мартышку, выбрали представительницей моего класса. Я очень гордилась тем, что я буду присутствовать на заседаниях взрослых. Но много ли я понимала, что говорилось в совете? Сидела на кресле и болтала ногами, так как они еще не доставали до пола. Педагоги, смотря на меня, улыбались и гладили по голове.
Весною товарищи прислали в нашу гимназию бумагу, чтобы детей развивали не только умственно, но и физически. И вот в гимназическом саду начали гимназистки сами вскапывать грядки, затем сажать разные овощи, цветы и так далее. О занятиях не было и помина. Время было занято работами в саду, разучиванием песен к большевистским праздникам. На последних нам, маленьким гимназисткам, не очень-то нравилось присутствовать, потому что нас строили по 4 человека в ряды, давали каждой красный флажок и, идя по улицам процессиями, мы должны были петь песни. Приходилось останавливаться на городских площадях, так как говорили речи. Это было для нас ужасно, стоять на улицах под солнышком и слушать непонятные для нас речи.
После таких хождений нас вели в гимназию, где нас поили чаем, <кормили> бутербродами из колбасы, которая была из конины. Мы эту колбасу боялись есть, так как слыхали, что она сделана из мяса больной сапом лошади, а те, кто пробовали, очень долго плевались, другие же их изводили тем, что они осквернились, съев конину. Глупенькие, не знали, что придется есть не только лошадей, но и кошек и собак!
В 1918 году начался голод. Хлеб достать было очень трудно. Появились какие-то карточки, которые разделялись по категориям, и смотря какая категория, такое количество хлеба выдавалось. Буржуям (желтая карточка) не выдавалось ничего. А пролетариату доставалось хлеба очень мало, по 1/8 фунта на человека. Вот и наешься! Остальные продукты достать было почти невозможно; если и доставали, то за большие деньги.
Плохое время досталось на долю нашей семьи. Нас выгнали из собственного дома, как жену белогвардейского офицера. Поместили нас в комнатки-клетушки, но что было делать, как не молчать, иначе грозила чрезвычайка. Бедная мама должна была поступить на службу в какую-то советскую столовую, чтобы поддержать семью в 5 человек. О папе и братьях не было никаких известий. Терпели мы и голод и холод, и все ужасное. Бывало, прибежишь из гимназии, схватишь соленый огурец без хлеба, съешь и начинаешь дрожать на сундуке, укутавшись в шубу. Согреешься немного, нужно было бежать за мамой, у которой от недостатка питания было такое малокровие, что она сама не могла ходить, приходилось ее вести. О теплой квартире нечего было и думать. Приходилось ходить в лес в 14-ти верстах от города. Слабая, изнуренная, тащишься туда, наберешь немного дров, выйдешь из лесу, встретится какой-нибудь комиссар и все это отбирает. Домой приходишь совсем разбитая, а есть нечего. Ляжешь на кровать, отдохнешь немного, ну, бабушка где-то достанет немного хлеба, покормит.
Появилась вскоре Добровольческая армия, которая шла освобождать несчастных, находившихся под игом большевиков. Наконец и мы освободились от этого рая. В 1919 году мы бежали из города Воронежа и в этом же году эвакуировались на о<стров> Кипр.
5 класс
18 лет
В 1917 году произошел переворот в России; я в это время учился в Высше-Начальном училище31. Этот переворот стал известен нам в училище из газет. Я был тогда еще малым, но несмотря на мой возраст, меня стало интересовать это новое событие; оно интересовало меня не с политической точки зрения, сколько с того, что приближается что-то новое, небывалое, да и кроме того, мне очень хотелось побывать на позиции, о чем очень часто в то время приходилось слышать от людей, приходивших с фронта. Все это новое я ожидал с нетерпением, но эти ожидания исполнились очень скоро. К нам приехали комиссары, они взяли все должности в свои руки, людей же старой власти арестовывали и сажали их в местную тюрьму или же отправляли в другие города. Таким образом, все влиятельные лица, пользовавшиеся раньше большим общественным мнением, были посажены или же совсем высланы из города. После этого я разочаровался в новом, что так с нетерпением ожидал раньше. Это новое осталось у меня очень ясным в памяти, потому что с этого момента у меня появляются новые взгляды на окружающую среду. Я стал прислушиваться к разговорам еще с большим интересом, чем раньше, но со всем этим старался разобраться самостоятельно, а не следовать за всеми, как это было раньше.
16 лет
В это время жил я в городе Николаеве, готовился в первый класс реального училища, когда была объявлена революция. Везде стали появляться красные флаги. Все это мне очень нравилось. Но вот я поступил в реальное училище. Все шло хорошо. Но вот в 1918 году большевики заняли город. Тогда начался красный террор. В это время приехал мой брат, который был в Москве. Через две недели после его приезда нас постигло несчастье: мой отец, который был офицером, попал в чрезвычайку. Я ходил к нему три раза в неделю. Так прошло три недели. Три недели, что это такое – три недели; кажется, немного, но для меня они тянулись дольше года. Но вот на четвертой неделе меня не пустили к отцу. Это всегда делали перед расстрелом. Я совершенно упал духом и не знал, что делать. В таком состоянии я однажды сидел дома. Вдруг дверь отворяется и входит отец; что тогда было, я написать не могу.
Через два месяца после этого город взяли добровольцы. На душе у меня просветлело. Я уже был тогда в третьем классе. Время летело быстро. Но вот настал 1919 год. Большевики стали подходить к городу. Нам надо было оставить город и переехать в Севастополь. Надежда на освобождение России от большевиков и жидов, которая появилась в это время, стала гаснуть, а затем разлука с городом и с близкими расстроили меня окончательно. И вот настал день отправления. Рано утром мы отправились на пристань и сели на пароход. Я вышел на палубу и смотрел на город. У меня было предчувствие, что я смотрю <в> последний раз. Так я простоял до тех пор, пока город не скрылся.
Несмотря на то, что пароход был большой, народу было масса; все каюты были битком набиты, некоторые находились даже на палубе. Мы остановились в Одессе. Здесь нам было сказано, что нас отправят в Болгарию, в город Варну. Когда мы готовились уезжать, пароход выехал на рейд; для желающих отправиться в город дан был катер. Мой отец отправился в город за провизией вместе с одним офицером. В это время в городе рабочие подняли восстание. Катера, отправившиеся туда, стали возвращаться. Но отца не было. Мне в голову стали приходить разные мысли. Но вот к нашему пароходу подошел английский крейсер и взял нас на буксир, так как пароход наш был испорчен и не мог идти сам, и мы отправились в путь. Мысль о том, что я больше не увижусь с отцом, и разлука с Россией так меня расстроили, что я заплакал. Когда мы выехали в море, началась буря.
18 лет
1922 год
Воспоминаний и впечатлений осталось много за эти годы. Одни из них ярко запечатлелись, другие сгладились. О погибшем хорошем не жалею; неудачи и невзгоды вспоминать не хочу; а вот жизнь и обстановка нашего корпуса во время его пребывания в Египте.
Жизнь протекала медленно и однообразно, хотя, конечно, не для всех, но для большинства. И если бы климат получше, да дисциплины чуть поменьше, то образовалась бы там лет так через десять «Запорожская Сечь». Жили мы лагерем на берегу огромного озера, через которое проходит Суэц, в нескольких километрах от города Измаилии. Зимой были уроки, летом же представлялась полнейшая свобода.
Когда немного обжились, появился у нас и литературнохудожественный кружок, и пианино, и сцена, и футбол. Жили очень дружно, в беде выручали друг друга, радости делили пополам. В городе бывали все, но город Измаилия не представляет из себя ничего примечательного. Жители этого города разделились на две части, часть города арабская и <часть> европейская. Европейская часть еще была похожа на город, а арабская представляла из себя маленькие глиняные хижины, которые превращаются в гору грязи после хорошего дождя. Жители этой части были арабы. Арабы же заселяли и оазисы, пустыни, но только назывались «бедуинами». Они занимаются скотоводством и разбоями. Разводят верблюдов, овец и великолепных лошадей. Один «небольшой арабский царек» случайно встретился с русскими тремя авиаторами; он предложил им службу за хорошие деньги. Летчики эти были беженцы и жили в лагере в Александрии. Они согласились. Он забрал их к себе в оазис, платил им исправно жалованье, содержал очень хорошо, но работы никакой не давал месяца четыре. Русские были в полном недоумении, зачем же он их нанял. Но вот в одно утро, он зовет их к себе и приказывает сесть в аэроплан и бросать бомбы в проходивший караван купцов. Летчики эти сели, поднялись и прилетели к англичанам, за что получили хорошее вознаграждение.
И так мы жили лагерной жизнью два с половиной года.
16 лет
1917–1922 годы
Мы жили в Петрограде, когда началась революция. Первые дни революции для меня прошли незаметно. Я с интересом смотрела, как через Литейный мост или прямо через лед по речке двигались массы людей. Неприятное впечатление на меня произвел пожар Окружного суда. Это здание находилось рядом с нашим домом, наискось от него. Дома этого не было видно из наших окон, но все небо было залито яркокрасным заревом, и все время на крышу нашего дома попадали пули. Через несколько дней я видела похороны первых жертв революции. В красных гробах и с торжественным маршем их пронесли мимо.
Потом мы уехали из Петрограда. Мы выехали в самый день выступления большевиков. В городе уже было беспокойно, и поэтому мы отправились на вокзал за несколько часов раньше. Я помню, что мне ужасно надоело сидеть на вокзале, и я была очень рада, когда наконец мы отправились. Мы приехали в город Майкоп Кубанской области. Это – маленький городок и очень грязный. Мы поселились там в отдельном домике. Наши хозяева были богатые купцы. У них были две девочки, с которыми я скоро сошлась, кроме того, я вскоре познакомилась со всеми соседками, так что там мне было весело. Не помню, как город попал в руки большевиков и как он опять перешел к добровольцам. Помню только, что добровольцы не сумели удержать город, и большевистский полк, который шел сдаваться, взял город. Во время перехода власти мы сидели в подвале, и когда пришли большевики, то они нас оттуда выгнали, но никого не тронули. Дня через 3 город опять перешел к добровольцам, и добровольцы расстреляли массу большевиков. Большевики обещали перерезать всю интеллигенцию, если город перейдет в их руки. Поэтому, когда мы узнали, что большевики в 30 верстах от города, мы сейчас же уехали, прямо на подводах.
Тяжелое было это путешествие. Я была нездорова, а подводы тряслись по дороге. В одном месте мы проезжали через разрушенную деревню. Там стояли какие-то черкесы. Я помню, что мне хотелось пить, а мама боялась, что эти черкесы нас ограбят, и сказала, что я успею напиться после. Этот случай остался у меня в памяти так ясно, что я до сих пор, когда вспоминаю его, вижу оборванных черкесов и полусожженную деревушку.
От Екатеринодара до Новороссийска мы ехали на поезде в товарном вагоне, а в Одессу на пароходе. Я помню, что в каком-то порту наш пароход остановился, и там же стоял другой пароход, который шел из Одессы. Оказалось потом, что на этом пароходе ехал папа к нам в Майкоп, так что мы разминулись. В Одессе мы поселились у дяди. Когда Одессу взяли большевики, мы остались в городе. Вот когда мы жили неважно. Денег было мало, все было дорого, и мы жили впроголодь. Вода у нас в доме не шла, и мне приходилось стоять в очереди за водой за квартал. Я помню, какое было напряженное настроение, когда ждали добровольцев. Большевики ходили с красными плакатами по городу и распевали песни. Над нами в квартире поселилась большевистская семья, и мы сначала боялись, как бы он на нас не донес, но он оказался хорошим. Наконец, пришли добровольцы. Я помню, как целый день через наш дом летали снаряды, но мы не боялись, а наоборот, было приятно слушать эти звуки. Вместе с добровольцами приехал папа. Во все время добровольцев мы жили хорошо. Не было напряженного страха, что вот-вот нагрянут большевики.
Но вот стали носиться слухи, что скоро будет эвакуация. Мы сначала не верили, но потом пришлось уезжать. Мы ехали на пароходе «Ксения», который прибыл в Варну. В Варне мы жили на пароходе 9 дней, потом нас впустили в город. Я помню, как в самом начале на нас смотрели, как на зверей. В Варне мы жили 2 года; после уехали в маленький болгарский городок Севлиево, где жили еще 1 год; после этого мы переехали в Шумер, где я поступила в гимназию.
16 лет
В начале 1918 года мы ехали из Батума в Сибирь. Мой отец, инженер-путеец, работал сначала в Сибири, где вел постройку Амурской железной дороги. По окончании работ папа был приглашен в Батум, там проводилась узкоколейка. Папа уехал. Прошло 3 месяца и вспыхнула революция. Я помню, такое было радостное настроение у всех. Все чего-то ожидали, говорили о том, что будет лучше. На что-то возлагали надежды, и никто не замечал того, что в воздухе уже что-то надвигалось.
У нас, на Дальнем Востоке, все эти перевороты прошли тихо, спокойно. Через два месяца я с мамой была уже в Батуме, и тут вот первый раз я столкнулась с жизнью в довольно непривлекательном ее виде. Все было страшно дорого; это было бы еще ничего, если бы можно было достать. Хлеб выдавали по карточкам. Бывало, настоишься в очереди, да еще перед твоим носом закроют пекарню и говорят, что хлеба нет, да и какой это был хлеб – пополам с отрубями, с ячменем. Настроение тревожное; говорят, что турки наступают, грозят перерезать армян и русских. Хотя большевиков еще и не было, но было небезопасно ходить по улицам. Вечерами часто начиналась какая-то стрельба и, того и гляди, какая-нибудь шалая пуля может тебя зацепить. Одна из таких шалых пуль чуть не ранила маму; она пролетела только на дюйм от маминого уха, когда та перебегала двор, чтобы спрятаться у хозяев.
И так прошло месяцев 6–7; турки подошли совсем близко и предложили всем русским заблаговременно выехать и даже давали нам пароход. Они говорили: «Если вы останетесь здесь, мы не можем отвечать за вашу безопасность. Мы будем резать только армян, которых ненавидим». И это не были пустые слова; ненависть их доходила до крайних пределов. Вот более или менее яркий пример: когда мы приехали на Кипр, там были армянские дети, человек 300, по большей части сироты, отцы и матери которых были замучены турками. Что пережили эти дети, трудно описать. У многих из них были увечья: вырезаны кресты, слова из священного писания, ошпаренные, перебитые конечности. Да всего не перескажешь. Я так отвлеклась этими воспоминаниями от своей первоначальной темы; ну вот, буду продолжать. Этот пароход перевез нас в Таганрог, а оттуда мы пытались через Ростов проехать в Сибирь. Но дальше Ростова мы не поехали, тут и застряли. С нами ехал один офицер, родители которого жили в селе Б.К., в 60 верстах от Ростова. Мама поехала туда найти квартиру, а я с папой осталась в Ростове. Время, которое я там провела, несмотря на непродолжительный срок, было очень тяжелое и, как казалось, тянулось страшно долго. Неделя эта оставила у меня страшно много неприятных воспоминаний. Во-первых, каждодневные обыски, искали оружие и еще Бог знает чего. В какое угодно время к вам вламывались, несмотря на то, что ночь или день. Еще было хорошо, если заходили анархисты, они всегда были воспитанны, не ругались и, ничего не трогая, уходили. Но беда, если приходили большевики, лезли в комнату, ругались, кричали, тянули все, что ни попадется под руку. Благодарение Богу, я не пережила всех ужасов большевизма, и это время было одно из самых тяжелых моих воспоминаний, конечно, за исключением тех, когда я покидала Россию. И в таком напряженном состоянии прошла неделя.
Мама вернулась и сказала, что можно ехать в Б.К. Мы нашли какого-то жида, у которого были лошади; за большую сумму денег уговорили его перевезти нас. Обедая в ресторане, услышали слухи, носившиеся по городу, о том, что завтра наступление казаков. В это время по городу шла похоронная процессия, которая останется у меня навсегда в памяти. Хоронили анархиста, одного из главных их руководителей; все было в черном, несли бархатные черные знамена с разными надписями. Особенно резко бросалась в глаза одна с белой надписью: «Наша месть близка». Сзади шли мать и сестра убитого; он был убит в стычке с большевиками. Невозможно описать горе матери, плачущей над трупом убитого сына. Рыдания разрывали ее грудь на части. Боже! Какие проклятия она посылала на голову убийц! Картина была очень тяжелая. Рядом с матерью шла жена; она себя сдерживала, и только изредка из груди ее вылетали душу раздирающие крики. Процессия медленно подвигалась вперед. Все было так жутко, так неожиданно, что я еще долго смотрела вослед удаляющимся, как бы не понимая, что значит все это; и только тут я увидела и поняла, конечно, настолько, насколько могла понять, все отчаяние и горе матери.
В ночь началось наступление на город, и это было единственный раз, когда я попала под огонь; я все время провела в тылу и никогда не испытала пыла боя. Раздавалась стрельба, трещали пулеметы, грохотали пушки, что-то свистело, пищало, откуда-то доносились стоны. А я в тот момент смеялась, мне все это очень нравилось. Я была, можно сказать, совсем еще ребенок, мне – 10–11 лет в то время; когда люди умирали, я веселилась, не думая о будущем и, вернее, думая о том, как я буду летом купаться в речке в селе Б.К.
Прошло 1 1/2 года; за это время не произошло ничего интересного, могущего занять чье-нибудь воображение. За это время я успела переехать несколько раз из одного города в другой и обратно, бежать из Ростова, но это все не заслуживает особого внимания.
1920 год, который доставил мне много тяжелых и грустных переживаний. Во-первых, заболела тифом мама. Надо было доставать лекарства, нужно было питание, и на это на все нужны были деньги, а где их взять? Вот вопрос, который не раз ставил себе папа и даже я, 12-летняя девочка, уже знала, что значат деньги. Надо было продавать вещи, но хорошо, если у кого они были; но все же пропало, и вот тут-то приходилось тяжело. Мне надо было ухаживать за мамой и работать дома. Не успела мама выздороветь, как заболеваю я. Прошел месяц, в продолжение которого я ничего не помню, так как была при смерти. Едва я поправилась, как надо было эвакуироваться. Я была так глупа, что хотела уехать, стремилась путешествовать. И только в последние дни мною овладела какая-то грусть.
О расставании я могла бы много написать, но это так тяжело переживать вторично, слишком тяжело; все это связано со смертью папы. Не могу, тяжело. Папы нет, он мертв.
15 лет
Мои воспоминания. 1917–1924 годы
В самый разгар революции я была в Петрограде. Слишком я была мала, чтобы помнить те ужасы, которые происходили в первые дни этой кровавой расправы. Тем более я не помнила, что нас, то есть детей и женщин, отправили на Юг на дачу, хотя это было еще не время дачного времени. Но избежать от большевистского ига нам не удалось. Благодаря малой сплоченности наших (то есть добровольческих) войск большевики проникли на юг. Несколько раз нам приходилось претерпевать ужасы ожидаемой «Варфоломеевской ночи», но нас хранил Бог, и мы более или менее счастливо выходили из этих приключений. Мой папа, удрав от большевиков, оставил нас (то есть семью) без всякой вести. Средства были на исходе, и маме надо было искать какую-нибудь работу. Меня отдали в институт, брата – в корпус, а сестру отправили к тете, так как всех нельзя было содержать на маленькое жалованье, которое получала мама. Бедная сестра так и осталась у большевиков и теперь. Из всех этих грустных воспоминаний один был светлый день, это возвращение папы после долгого скитания за границей.
Между тем большевики ползли и ползли и подошли к самой Полтаве. Нам пришлось бежать. И уже после этого отъезда мы кочевали чуть ли не по всей России. Приблизительно в 1920 году мы эвакуировались за границу из Новороссийска. Тяжело было уезжать, тем более, что мы опять расставались с папой, которому нельзя было уехать. Еще ужаснее было то, что мы не знали, куда мы едем. Ходили слухи, что мы едем на Кипр, на Лемнос, и в конце концов мы высадились в Египте, в Александрии. Оттуда нас отправили в Тель-эль-Кебup – станцию, по одну сторону – через Нил, арабский оазис, по другую – за несколько верст в пустыне лагерь, обнесенный проволокой. Первое впечатление было ужасное. Но понемногу стали сживаться, устроили церковь, гимназию, театр. Невыносима была жара и ссоры, которые были всегда и всюду, каждый день, каждый час. Сталкивались на почве религии, войны и вообще за темой ходить далеко не приходилось. Скандалы также были не в диковину. Маленьким развлечением была поездка в Каир, но это было один раз.
По прошествии 8 месяцев пришел «Херсон» для желающих вернуться в Россию (в Крым). Мы сейчас же уехали. В Крыму жизнь была несладкая. И через три недели мы опять, уже все, ехали в Константинополь. Там, благодаря дяде, мы более или менее жили сносно. Я вскоре поступила в гимназию.
6 класс
21 год
В 1917 году, в то время, когда Русская Земля загорелась со всех концов, я, несмотря на то, что был совсем мальчиком, не мог быть безучастным ко всему происходящему вокруг меня. Не помню, высказывал ли я свои переживания кому-нибудь чистосердечно, но, во всяком случае, они были. Чтобы дать более или менее точное представление о моих переживаниях, я постараюсь разбить их на отдельные группы:
1. Невольно задаю себе вопрос: «Как я воспринял такой перелом в истории России, как революция?» Насколько помню, первое известие об отречении Государя от престола ошеломило меня, маленького мальчика, как ошеломило оно почти большую часть России. Во всех проявлениях начавшаяся революция носила стихийный характер, и я, безусловно, не был исключением. Хотелось верить во что-то хорошее, потому что все ждали и верили в это хорошее; но уже в то время начиналась та борьба, которая приняла характер Великой Русской Смуты. Правда, это было не так заметно в то время, но возникал вопрос: «Почему люди, крича о равенстве и братстве, уже стали делить себя на «старорежимников» и «новорежимников»; и невольный страх закрадывается в душу при мысли (или, вернее, при смутном чувстве), что радостные песни и крики сменятся горькими слезами и стонами.
Не знаю, может быть, у меня эти мысли были в то время потому, что я был сын священника, и жизнь сама определила меня в группу «старорежимников». Думая это, я все же повиновался общему влечению и, кажется, даже вторил поющим Марсельезу. Спустя некоторое время первые признаки вражды стали проявляться еще явственнее. Уже слышно было, как рушилось громадное здание – Россия. С фронта доходили недобрые слухи. Все более и более приходилось встречать во время общего веселья задумчивые лица и приходилось слышать опасения стариков, и боязнь несчастного окончания войны. «Почему они боятся? Что происходит на фронте?» – задавал я себе вопросы. Ведь я люблю Россию своей пылкой любовью мальчика, а взрослые, неужели они ее не любят? Неужели они могут допустить, чтобы она была побеждена? И кажется, да, они допустят позор России, безжалостно подталкивая ее на Голгофу; но они подталкивают по какому-то больному чувству, которое отуманивает здравый рассудок. Помню, больно было при этой мысли, но я был мал и дать себе ответ не был в состоянии, а ответить чистосердечно и здраво на мои вопросы едва ли кто имел время и возможность. Жизнь шла своим чередом, не спрашивая желания людей, да и зачем спрашивать; они в угаре веселья, того необузданного веселья, которое сопровождает великие исторические процессы. Если в начале революции уже намечались враждебные лагери, то дальше искра вражды разгорелась в пожар. Борьба уничтожала благосостояние России, уже подорванное войной и, естественно, я, как член России, должен был чувствовать это на себе, но кроме запросов материального характера являлись моральные запросы, которые еще мучительнее были потому, что моя впечатлительная молодая душа быстро воспринимала их. Случайный разговор между старшими наводил на целый ряд размышлений и вопросов, на которые некому было ответить, а сам я не разбирался или понимал односторонне.
Как-то раз, играя возле ворот духовного училища, в котором я учился, мне пришлось слышать разговор стариков рабочих училища. Из центра города доносились революционные песни. «Слышь, Митрич, – говорит старый сторож, – ни Бог им не даст слобожденья, ни царь и ни ерой... Царь и ерой, хоть и грешно, да куда ни шло, а вот ежели за Господа Бога так, это бесовское дело... не к добру, братцы». Не знаю, почему, но эти слова так врезались мне в память, и я старался разрешить вопрос, почему дядя Андрей говорит «не к добру», а его сын Микита радостно приветствует грядущий рай? Впоследствии каждый раз, когда я вспоминал эти слова, я мысленно говорил: «Дядя, дядя Андрей, ты прав, – не к добру».
Повторяю, что все это я облек в форму уже теперь, хотя и стараюсь припомнить те впечатления, которые были у меня тогда, но это удается только приблизительно.
2. Приход немцев. «Ух, тяжко, хоть бы немцы пришли, да порядок навели», – говорила, отдуваясь, толстая старуха, сидя на перроне одной из станций. Я был поражен этим; меня возмущали до глубины души эти слова, и это говорила старуха, мать, теща или жена одного из погибших на кровавых полях Польши, и это так скоро, когда еще там на фронте борются жалкие остатки великой Русской армии. Больно было, и еще больнее, быть может, оттого, что я не вполне понимал все происходящее и не мог выставить доводы, оправдывающие желание старухи видеть немцев, «наводящих порядок». Только ясно вырисовывалось слово «позор».
Пришли немцы. Грабежи и дележи барского имущества прекратились, но какая-то ненависть чувствовалась к этим высоким людям в железных касках. Вот этот или, может быть, тот, который стоит у ворот, заколол своим блестящим штыком моего брата, а теперь они пользуются всеми благами нашей богатой Родины и чуть не каждый день шлют посылки в Германию.
Приход петлюровцев для меня не играл роли в политическом отношении, но он удовлетворял моему национальному чувству, а именно – немцы были до некоторой степени стеснены и почему-то стали уходить.
3. Большевики. «Товарищи идут!» – слышались возгласы в толпе, собравшиеся встречать новых властителей города. Вдали показался бронепоезд. Впереди, на контрольной площадке, развевался большой красный флаг. Поезд, шипя, остановился у самого вокзала. Из вагонов стали вылазить красноармейцы с винтовками в руках и пулеметными лентами вокруг плеч. Кричали «ура», говорили речи, так же точно, как кричали и говорили предшествующие владыки города. Прежние украинские вывески были заменены большевистскими, украинский герб – большой красной звездой, а сущность не изменялась, а если изменялась, то только разве в том, что раньше расстреливали по подозрению в коммунизме, а теперь – в буржуазности, или просто без всякого подозрения, из любви к «искусству».
4. Класс во время большевиков. Хочется сказать несколько слов о классных и внеклассных занятиях по приходе большевиков. Беспорядок, внесенный в русскую жизнь революцией, не замедлил сказаться в классной жизни. Появились ученики гетманцы, петлюровцы, большевики, беспартийные и т.д. Все эти «подразделения» имели своих вожаков и в своих спорах были так непримиримы, что, казалось, от решения вопросов зависит существование мира. Возник совет учеников, который подвергал обсуждению вопросы, о которых вряд ли имел достаточное понятие. Наши наставники, которые раньше были иногда даже излишне строги, не находили в себе гражданского мужества разъяснить нам наши ошибки, а зачастую доходили до низости восхвалять нашу глупость и подстраиваться под настроение «молодых деятелей».
Ученики все реже и реже стали посещать классы и в конце концов стали искать развлечения в «более веселых заведениях». Все вопросы, возникавшие в ученической среде, сводились к политике, волновали наши молодые умы и заставляли искать разрешения вопросов где-нибудь на стороне; но разъяснения какого-нибудь услужливого большевистского агитатора мало удовлетворяли, ввиду расхождения слов с действительностью.
Совет раб<очих>, солд<атских> и крест<ьянских> депутатов постановил занять помещение нашей семинарии под курсы красных офицеров, а нашу семинарскую церковь, как более подходящее помещение, перестроить в кинематограф. Наша святыня, где мы изредка искренне молились (ну хотя бы перед тем, как идти отвечать латинский или греческий), превращалась в дом развлечения разгульного люда. Это обстоятельство заставило нас быть в некоторой оппозиции к большевикам и их учению. В довершение всего этого из домов приходили нерадостные вести: у одного арестовали отца, у другого – брата, и он где-то исчез, а у третьего был утоплен отец и брат в Донце, связанный с приходским дьяконом и псаломщиком. Вся эта обстановка создавала условия, при которых классные занятия были невозможны, и глубоко не прав тот, кто осуждает учащихся в содействии упадку образования в России.
Наряду с этим на каждом перекрестке встречаешь плакаты, провозглашающие «Свободу, равенство и братство», но злой иронией звучали эти слова, и я невольно задавал себе вопрос: «Где же выход?»
Забытые слухи об армии Корнилова стали опять шепотом передаваться из уст в уста. Добровольческая армия настолько уже тревожила большевиков, что они, при всей своей способности молчать в таких случаях, начали изменять своим правилам. Из населения у одних при слове «белые» срывались ругательства, а у других – скрытая горячая молитва о скорейшем их приходе. Все это оставляло в душе какой-то осадок; было больно и хотелось кричать: «Спасите».
5. Я доброволец. Наконец пришли добровольцы. Все мои товарищи поступили в Добровольческую армию. Казалось, что вот теперь, после последнего усилия, окончатся нестерпимые душевные страдания, и тогда заживет Россия старой жизнью, потому что план нового «архитектора» очень глуп и не обдуман. Казалось, что те, которые находятся за рубежом фронта, неистово вопят об освобождении. Россия зовет; я слышал ее призывный голос и повиновался ему с счастливой улыбкой, взял в свои слабые руки винтовку. С радостным лицом шли мы, добровольцы, в бой, провожаемые нашими родными, и трижды проклят тот, кто не сумел оценить нашей любви. Кто не сумел поступиться своими предрассудками ради величия России!
Голодные, измученные мы вынуждены были добывать себе одежду и пищу, зачастую прибегая к насилию, а там, в тылу, толстые бары весело проводили время, забыв о том, что их веселье построено на костях мальчишек-гимназистов. Обещая освобождение освобожденному населению, мы, ничем не отличаясь от большевиков, грабили его. И армия мальчиков стала отступать, обагряя грязные дороги и широкие поля своей чистой кровью. Видя невыгодность продолжать борьбу против наступающих, люди, для которых война была способом обогащения и бесстыдством старых «перелетов», стали переходить в лагерь большевиков. С грустью прощались мы с родными гнездами, посылая последний привет всем, близким нашему сердцу людям. Быстро таяла молодая армия от холода, голода и болезней. Казалось, все потеряно; и невольно приходилось упрекать судьбу за то, что она хранила в боях. Обрываю, нет времени.
18 лет
Воспоминания о прошлом
Тяжелое настроение, созданное войной с Германией, ухудшилось благодаря смутным слухам о неурядицах в высших сферах, о бунтах, восстаниях; и наконец, как громом поразило отречение императора от престола. В моей голове в то время никак не укладывалась мысль о том, что боготворимый всеми (по крайней мере в той среде, где я воспитывался) представитель русской нации может подвергаться таким гонениям, оскорблениям, какие были направлены против него. Я слышал кругом разные непонятные для меня тогда термины: «социалисты», «демократы, «народные» и тому подобные. В некоторых учебных заведениях под влиянием лиц нового течения начали зарождаться комитеты, устраивали сборы, митинги, а некоторые из учащихся даже примкнули к непонятным для меня типам.
Занятия шли своим чередом, но общее настроение в ожидании чего-то страшного, потрясающего переходило и на нас, малышей; в особенности после занятий, когда приходишь домой и слышишь разговоры старших, которые часто упоминали слово «революция». Но разыгравшиеся события дали почувствовать себя, и мы, малыши, уже начали разбираться в том, кто друг нам, а кто враг, и эти, чисто инстинктивные, воззрения перешли в твердые убеждения; мы поняли, что взявшая верх партия большевиков – наши враги.
Время шло, мы подросли; среди нас были отколовшиеся, которые пошли по другой дороге, и друзья стали врагами. Часть моих товарищей по гимназии уехали в сформировавшуюся Добровольческую армию, вслед за ними поехал и я. Наша встреча была в Донских степях, где собрались все, кто был не доволен новыми порядками. И этот новый период моей жизни, который был проведен в борьбе с большевиками, сопровождающийся лишениями разного рода на военной службе в Астраханской армии, только укрепил, закалил меня. Через некоторое время я был ранен под Царицыном и отправлен в тыл. На новом месте я почувствовал себя очень плохо, как в физическом, так и в духовном отношении. Во-первых, рана давала себя чувствовать; вследствие этого находили невеселые мысли о доме. Меня очень тревожило то, что я не знал, где мой отец, мать, не расстреляли ли их эти изверги. До меня доходили сведения о том, что большая часть имений на Украине разграблены, сожжены, и что владельцы их были разными путями отправлены на тот свет. Благодаря этому во мне закипала злоба против людей, у которых не было ничего святого, которые исковеркали жизнь миллионов людей, превратили богатое государство в груды развалин. Я их не считал, да и теперь не считаю, за русских; мне казалось, что какие-то полчища диких, совершенно чуждых мне людей нахлынули и затопили собой и кровью тех, на кого они напали.
Благодаря хорошему уходу, моя рана быстро зажила, и я мог свободно ходить по станице. Командировка на Украину, которую я получил от своего начальника, дала мне право побывать дома. Приехав в N., я узнал кое-что о судьбе моих родителей, которые неподалеку скрывались от большевиков. Кое-как достав себе документы, по которым мог свободно жить, не боясь попасть в Чека, я всячески старался улучшить жизнь моего отца и матери. Много приходилось слышать неприятных вещей, но я старался не обращать внимания на это. С некоторыми из своих друзей я опять встретился, и мы решили обратно отправиться в нашу армию. Для этой цели мы были принуждены поступить в один из отправляющихся на фронт большевистских полков. Приехав на место назначения, мы постарались попасть в первый батальон, который отправлялся спешным порядком на поддержку одного из советских полков. Этот батальон не помог, и мы остались в селении, от которого отступили красные. Как только этот пункт взят был войсками Добровольческой армии, мы явились к командиру полка, занявшего то селение, который сначала встретил недоверчиво нас, но как только узнал, что мы были сначала на Дону, потом побывали на Украине, очень заинтересовался жизнью местностей, занятых большевиками. Одна мысль, что мы опять среди своих, наполняла радостью нас.
Все следующее время проводили в погоне за красными, которые быстро очищали свои позиции. Таким образом, мы очутились в северных губерниях, откуда, к сожалению, начали отступать так же быстро, как шли вперед. Мне пришлось отступать мимо того города, где жила моя мать и сестра; чтобы не оставить их на растерзание «товарищей», я постарался получить отпуск для того, чтобы их взять с собой. К моей великой радости дома я встретил своего отца, приехавшего из своей части по той же причине, что и я. Ужас выражался на физиономии родного города; поезд за поездом увозили в Крым тысячи семей военных, которым ни в коем случае нельзя было оставаться здесь.
В Крыму, когда жизнь вошла в свою колею, многие потеряли своих родных. Все несчастья нахлынули на этот оставшийся кусочек русской земли. Все так измучились, устали от этой кошмарной жизни, что хотелось поскорее закончить жалкое существование. Наконец силы иссякли, мы больше не могли защищать эту узенькую полосу земли, с которой было связано воспоминание о Родине. В 1920 году мы покинули последнюю пядь земли, обильно политую нашей кровью.
Эвакуация сопровождалась кошмарными картинами. Не хотелось уезжать куда-то, неизвестно зачем; удастся ли вернуться когда-нибудь? Такие мысли бродили у каждого из нас. Но одна та мысль, что оставшись на берегу, попадешь врагу в руки, который будет над тобой смеяться и на твоих глазах топтать в грязь то, что для тебя свято, вызывала дрожь в теле. Когда мы погрузились на пароход, все как бы замерли, вся жизнь заглохла. Какое-то безразличие напало, вызванное такой быстротой событий. Разочаровать некоторыми овладело, а некоторые еще питали слабую надежду на возвращение. Но дело фактически было проиграно, и мы двинулись в Турцию.
В стране полумесяца несладко жилось эмигрантам; многие нашли там себе успокоение благодаря тяжелой жизни. Подумав о своей будущей жизни, я решил кончить среднее образование для того, чтобы иметь возможность в будущем принести какую-нибудь пользу моей Родине; я поступил в русскую гимназию, которая в скором времени была отправлена в Болгарию, в город Шумен.
20 лет
Моя жизнь с 1917 года
В то время, когда началась революция, я был учеником 6 класса Коммерческого училища в городе X. Все чему-то радовались, ликовали, спешили вдеть в петлицу красную розетку (ленточку). Другие же с ненавистью спешили покончить с формой. Как будто что-то произошло такое, что может еще вернуться, так лихорадочно все спешили подышать свободой.
Но такой переворот был как-то неожидан. Весть о том, что Государь отрекся от престола, была как будто не понятна увлекшимся народом, тем народом, который так недавно почитали и преклонялись перед ним. Пускались фразы, в которых выражалась ненависть ко всему, так недавно прекрасному. Толпа, поймав полицмейстера, желая показать теперь свою храбрость, плевала на него и говорила всякие дерзости. Все это производило впечатление, как будто зверей выпустили из клетки. В это время почти нельзя было уже учиться. Вмешательство родительского комитета в педагогические дела, зимой – отсутствие топлива, все это заставляло приостанавливать занятия. Наконец в начале 1918 года вся Россия была объята пламенем революции. У нас этот пожар выразился в массовых арестах, обысках и вместе с ними грабежах. Жить было трудно, да и каждый подвергался опасности. Беспорядочная стрельба на улицах, дикий разгул красных; их поведение наводило ужас. Опасно было перейти улицу из одного дома в другой.
Помню я такой случай, который произошел с нашим знакомым соседом. В 3 часа дня он вышел из дому купить в киоске газету и был убит пьяной компанией красноармейцев, ехавших быстро на автомобиле и постреливающих наугад в публику направо и налево. С тех пор каждый, выходя даже на полчаса из дому, прощался со всеми, как будто он уходил навсегда. Видеть все это и не принять никаких мер было бы грешно. Но все-таки, к великому сожалению, были32. Это люди, старающиеся тщательно изолировать себя, чтобы остаться целым. Это здраво, но в то время, когда находились люди, не щадя жизни, вступать в неравную борьбу с дикими инстинктами противника, – прятаться за их спины было нечестно и подло. Так, один офицерский отряд был истреблен целиком красными в здании Мариинской Женской Гимназии. Хотя красные превосходили численностью, отряд офицеров мог бы одержать победу, если бы пришла помощь извне; но она подоспела поздно и то из молодых гимназистов, реалистов и вообще учащейся молодежи, также безжалостно истребленной. Но недолго пришлось им так властвовать; вскоре они были изгнаны из города восставшим почти всем населением – за мученическую смерть священника, замученного большевиками.
Много было перемен в смысле правления в городе, властители которого каждый по-своему задавал тон и требовал под страхом смерти подчинения. Произвол большевиков только больше озлобил все классы сознательного населения. События встрепенули всех, и все как будто очнулись от какого-то сна, но было поздно. Кое-где по России уже лилась кровь честных людей, желавших добра России. Каждую пядь земли завоевывали и охраняли, как зеницу ока. Понемногу наши дела улучшились, и мы надеялись, что Россия стряхнет присосавшихся к ней и грязь, которой она была выпачкана.
В то время я окончательно решил, что и я могу принести помощь страдающей своей Родине. Я, по примеру многих товарищей, поступил на службу в Добровольческую армию, бывшую еще при Деникине. Состоял сначала в особой роте учащихся, но вскоре со своими товарищами33 выбыл с маршевой ротой на фронт. Нас отправили сразу же против Махно, новоиспеченного бандита. Здесь держали мы фронт до общего рокового отступления нашей армии. По прибытии в Перекоп все пали духом. Говорили, что дела наши плохи и что, быть может, придется идти дальше.
Но немного не так было. Решили держаться до последнего. Прошла зима с переменными успехами, ничего никому не говорящими. Началось наше время, наша очередь (так как обыкновенно летом мы наступали); мы вышли, потерпев, однако, большую потерю. Продвигались вперед с большим трудом, так как армия красных с каждым днем делалась все крепче и крепче. Но все-таки, благодаря нашим хорошим вождям и личному желанию, как будто что-то говорило – увидеться в последний раз, подбодряло нас и давало силы.
В это время недолго мне пришлось быть на фронте. Я был контужен и отправлен в Крым. Так, больше не повидав родных мест и при всем желании лишен этой возможности и до сего времени; пролежав некоторое время, мне вспомнилось, как я уезжал из дому, и как мать, не говоря ни слова, благословила меня. В порту только она не выдержала, когда я садился на пароход – разрыдалась. И стало мне чего-то больно, чего-то жаль. Все эти переживания и сейчас оставили тяжелые воспоминания и изменения во всем. С этого времени я стал раздражителен. Эвакуацию не стану описывать; она достаточно всем известна, и слишком тяжело вспоминать переживания, которые были испытаны мною. Заграничный же образ жизни заставил подумать и взяться за восстановление утраченного бесплодно дорогого времени. Это нас только заставит тем сознательнее отнестись и произвести оценку ценностей.
Сравнивая здесь жизнь, кажется, нет ничего такого, что бы подходило под русский аршин. Все, что далеко и чуждо для нас, сейчас все нашли прекрасным, и тянешься, как к запрещенному плоду, который так таинственно манит. И.Н.
19 лет
Мои переживания за время гражданской войны
Начну с того момента, когда мне пришлось бросить Кадетский корпус и некоторое время сидеть дома. Это начальный период бескровной русской революции; но вот начался период большевистской кровной революции, когда в городе начался треск пулеметов, срывание погон как с офицеров, так и с нас, кадет, и вообще все ужасы революции. Но у нас в городе это продолжалось очень недолго; захватили власть так называемые грузины, которые образовали свое собственное демократическое государство, где началось преследование иностранцев; так называли они русских. Русские так много сделали для этой маленькой, когда-то со всех сторон окруженной врагами страны, которая упрашивала русских взять ее под свое покровительство.
Жить в Грузинской республике мне пришлось недолго. До всех нас доходили слухи, что в Советской республике не спокойно. Начались восстания. Не вытерпели русские люди жидовского засилья и вооружились против этих хищников. Я, по примеру многих своих товарищей, пробрался во Владикавказ и поступил в Добровольческую армию. Я горел страстным желанием отомстить большевикам за поруганную Родину. Поступив на бронепоезд, я попал в пулеметную команду, в которой мне пришлось разделиться с моими тремя товарищами, вместе выехавшими из Тифлиса, и подружиться с одним кадетом Донского корпуса.
Дела первое время на фронте шли великолепно. Мы каждый день отвоевывали из рук большевиков дорогие нам земли Русские; но вот, подойдя к Москве, мы пошли обратно. Как же тяжело было, но пришлось отступить. Не буду описывать все тяжести этого отступления, но скажу лишь одно, что многие дошедшие до Новороссийска люди стали терять надежду на спасение Родины; большинство же еще сильнее окрепло. В Новороссийске остался мой друг, все время бывший вместе со мной. Как ни тяжело было расстаться мне с этим другом, делившим со мной все ужасы гражданской войны, но это пришлось сделать. Мы отплывали в Крым.
В Крыму я поступил в Марковскую дивизию, которая по своему прибытию в Крым пошла сразу на Перекоп. На Перекопе в первом же бою я был ранен в ногу и на время выбыл из строя. Прибыл я на фронт только в начале наступления нашей армии. Шли все время кровопролитные бои. Под Большим Токмаком в одной из боев наш 3-й батальон II-го полка был отрезан после отчаянной защиты против окружившей нас кавалерии, с которой мы вступили в бой на рассвете, и который продолжался больше шести часов и, может быть, длился бы и дольше, если бы на помощь красным не пришел бронеавтомобиль, который и закончил наше поражение, врезавшись в нашу цепь, навел панику и дал кавалерии возможность ворваться. Началась ужасная рубка; я уцелел лишь потому, что был ранен и лежал около oдной разбитой тачанки. Первый, кто ко мне подскочил, был красный кавалерист, мальчишка, который, быстро соскочив с коня, предложил мне раздеться и, видя, что мне самому трудно, стал мне помогать. Оставив меня в одном белье, он поскакал дальше. Первая лава проскакала дальше, а нас, оставшихся в живых, в большинстве раненных и раздетых, погнали в ближайшую деревню. Здесь мы узнали, что из нашего батальона осталось всего двадцать два человека. После всяких допросов и издевательств, нас отправили в Лозовую, в особый отдел 13-й большевистской армии.
Здесь нас, как контрреволюционеров, а также золотопогонников, присудили к принудительным работам до окончания гражданской войны в городе Казани. Все это происходило осенью 1920 года; уже начинались холода. Нас отправили этапным порядком на место заключения. По дороге начались заболевания от простуды и голода. Настроение у всех было страшно плохое; я жалел, что не был убит. И если бы не надежда на Бога, то покончил бы тогда с собой. Но вот счастье, рана, которую я получил, начала гнить, и меня в городе отправили в госпиталь. В госпитале я получил надежду на избавление от одного доктора, некогда служившего у моего отца. Этот доктор часто звал меня к себе в кабинет и дал мне понять, что если я захочу рискнуть, то он мне поможет документом и одеждою на случай побега.
В 1920 году в <...>34 была мобилизация, город был полон новобранцами и, ввиду большого скопления народа, госпитали были переполнены больными с самыми разнообразными «профессиями», как-то: дезертирами, арестованными и красноармейцами. Это все способствовало тому, что доктор выдумал план, который удался на славу. Во время одной комиссии, происходившей в госпитале, всем красноармейцам, болевшим сыпным тифом и после ранения, давался отпуск на 2 месяца. И вот в число красноармейцев попал и я. Мне был дан отпуск и выдано доктором удостоверение, что я красноармеец 4-го запасного полка. С этим документом я, почти что раздетый (потому что мне удалось достать только валенки и порванную шинель), отправился в город, где надеялся застать кого-нибудь из родных или хорошо знакомых. Доехав благополучно до почти что конечного моего пути, я встретил там на станции моего лучшего друга за период гражданской войны. Я страшно обрадовался встрече; мы обнялись как старые хорошие друзья, и с вместо в карьер начал делиться всеми своими переживаниями, которые последовали после нашей разлуки в городе Новороссийске. Я так увлекся, что не обратил внимания, что этот самый друг – в военной форме со звездой на фуражке, и который начал внимательно меня выслушивать, не перебивая, но изредка задавая вопросы, которые, Боже сохрани, чтобы показались мне чем-нибудь подозрительными. Я никак не мог ожидать, что тот, с которым мне пришлось разделять все трудности войны35; я даже пошел дальше, я ему высказал надежду на тo, что, может быть, я, по приезде в город <...>36 постараюсь поступить опять в какой-нибудь отряд, чтобы продолжать борьбу с ненавистными мне большевиками. После своего излияния я начал расспрашивать его о его жизни. Спросил его, почему он со звездой. Он уклончиво мне отвечал на мои вопросы, все стараясь, наоборот, расспрашивать меня. Но в конце концов, все было рассказано, и он сделал маленькую уловку, предложил мне закурить, но сказал, что папиросы у него находятся где-то там и что он сейчас их принесет.
Я, ничего не подозревая, остался ждать его на платформе. Близость дома и встреча с моим другом заставила меня быть в самом хорошем настроении духа. Я даже впервые за 6 месяцев пребывания в советских тюрьмах начать петь. Через несколько времени пришел мой друг, который пригласил меня войти в помещение вокзала. Взяв меня за руку, он втолкнул в здание, где я почувствовал прикосновение револьвера к моему лицу. В тот же момент я услышал сзади ругательства моего друга: «Попалась, сволочь белогвардейская, шпион кадетский; теперь, брат, не уйдешь. Товарищ, арестуй его»,– обратился он к господину с револьвером. Недолго думая, меня обыскали и отвели в помещение, носящее название Оргчека, где начался продолжительный допрос и новый мой арест. В момент ареста и ругани моего друга я был ошеломлен. Не знаю, был ли в тот момент испуг, но знаю, что сердце мое обливалось кровью; это друг, которому я доверился, которому я открыл все, что было у меня на душе, мог меня предать.
18 лет
Мои переживания с 1917 года
Во время отречения Императора я находился в корпусе; при чтении манифеста у большинства понимающих невольно встал вопрос, что будет дальше. Многие, которые поняли, каковы будут последствия отречения Императора, ходили, как больные. К числу этих многих принадлежал и я. Поведение малышей, их ужасные поступки, их отношение к портретам государя, государыни и наследника невольно наводили на мысль, что же будут делать крестьяне, которым не внушали любовь к Родине, государю.
Мой отъезд из этого заведения, шатание по разным комиссарам, все это стало отзываться на мне; все эти комиссары и солдаты, которыми были наполнены все управления и станции, пугали меня. Я стал их бояться. По прибытии на Дон к родителям я почувствовал, что попал опять в старый государственный строй; но это мне показалось сначала, когда я стал вглядываться внимательнее в городскую жизнь, то стал замечать, что здесь тоже заражаются атмосферой, которой была заражена большая часть России. На улицах, площадях стали появляться кучки, толковавшие только о политике. Объявление города на военном положении опять заставило многих волноваться, <...>37 власть и призывать народ на борьбу с разрушителями Родины; но взрослые либо не хотели воевать, либо боялись, что их будет мало и они ничего не смогут сделать с большевиками. На призыв откликнулась только одна молодежь, но этой молодежи было слишком мало, большевики задавили их своей численностью. Они принуждены были все время отступать, но, отступая, они наносили большевикам большие поражения; отступая медленно, они думали, что солдаты и казаки одумаются и придут к ним на помощь, но помощь ниоткуда не приходила, и они принуждены были уйти в степи, чтобы вновь сформироваться и снова вступить в борьбу с большевиками. По занятии большевиками города улицы опустели, ходили лишь краноармейцы с обысками; иногда пройдет какой-нибудь прохожий, пугливо оглядываясь по сторонам. Грабежи, расстрелы, насилие большевиков еще больше запугало население, и оно пряталось и прятало свое имущество подальше от кровожадных глаз.
Восстание против большевиков, бои на улицах – все это давало себя чувствовать, но отрезвились сперва не все, и посему новому правительству пришлось продолжать войну с маленькими частями.
Неудачи на фронте и отступление Белой армии наводили панику на жителей, и они уходили вслед за армией. Корпус, в который я поступил после первого изгнания большевиков, эвакуировался. Он шел походным порядком до Кущевки, а оттуда на товарном поезде прибыл в Екатеринодар. В Екатеринодаре он поместился в Свободном театре. Прожив в Екатеринодаре около одного месяца, нас отправили в Новороссийск. В Новороссийске нас опять соединили с кадетами, которые были отправлены из Кущевки прямо в Новороссийск. Расположившись в так называемых «косых казармах», мы начали нести караул. Плохое помещение, плохая пища, грязь, появление сыпнотифозных – все это вызывало неудовольство, проклятия сыпались на большевиков со всех сторон. В Новороссийске мы похоронили директора корпуса, преподавателя и шесть кадетов.
Внезапная эвакуация была встречена нами с радостью, но при отплытии парохода из порта у большинства были глаза влажными от слез, и они украдкой вытирали их. Расставание с Родиной наполнило душу тоской, и вставал невольный вопрос, увидим ли мы снова свою матъ-Россию и скоро ли. Во время плавания по морю на пароходе проходили занятия по иностранным языкам. Обещали спустить в Константинополе с парохода и показать замечательности турецкой столицы, но не могли, так как па пароходе были больные. Получив продукты, на пароходе мы отправились дальше и прибыли на Кипр, так как думали, там высадимся, но опять это, благодаря больным, не удалось.
В то время, как пароход стоял в порту, англичане и жители острова Кипра снабжали нас апельсинами. Простояв там два дня, наш пароход отправился дальше и держал путь в Африку. Чудная картина, которая открылась нам, поразила нас. Пальмы, обильно снабженные финиками, опускали свои кисти очень низко, и арабы мальчишки, спеша скорей напиться, обрывают целые кисти. Минареты и их дома, которые сходились один с другим, представляли сплошную крышу. Нас высадили в Александрии и отправили прямо в карантин. В карантине мы сидели, как узники, которых выпустили на двор, окруженный высокой стеной. Отсидев недели три в карантине, нас отправили в лагерь беженцев, но поместили нас отдельно. По приказанию директора у нас начались занятия; занимались изучением английского языка. Жара страшно действовала, и мы ходили как пьяные, ища тень; хотя были устроены англичанами души, но и они не помогали. Директор видел, что в этом лагере заниматься невозможно, выхлопотал перевод кадет в другой лагерь, но нас отправили в другой город и поместили на берегу Суэцкого канала. Занятия были регулярны, по 6 уроков в день. Прожив в Египте два с половиной года в хороших условиях, нас отправили в Болгарию и расформировали корпус. Часть кадет оставили в Константинополе, часть отправили в Чехию, а часть попала в Шуменскую Русскую гимназию; в последнюю часть попал и я.
18 лет
В конце 16-го года учащаяся молодежь нашего прифронтового города К... была в исключительных условиях, и что дало ей возможность как-то сильнее заинтересоваться военной жизнью, чем это могло произойти в других, более отдаленных от позиции городах. Этот городок к 1916 году насчитывал около 150000 жителей самых разнообразнейших национальностей и темпераментов и, находясь на рубеже с Румынией, принял оттуда румынскую томность и негу; от армии – разгул и разврат. В последние годы моего там пребывания К... представлял собой все время военными оркестрами гремящий, чрезмерно веселящийся уголок, где бешено гуляли приехавшие с фронта офицеры и солдаты. До сих пор спокойный или почти спокойный городок с 1916 года становится не то Римом перед падением, не то чем-то, не менее веселящимся. Занятия в учебных заведениях начинают страдать, главным образом потому, что гимназии отводятся под лазареты; еще потому, что за гимназистками начинают ухаживать усиленно военные; и наконец потому, что почти вся учащаяся молодежь чрезмерно возбуждена и бежит, и спешит за новыми для нее переживаниями и ощущениями. В общем, с военными в наш городок попадает какая-то новая и заманчивая волна, и в ней, как пьяные, носятся и учащиеся, и старики, и присмиревшие вдовы.
Я помню, с каким восторгом и любовью принимались и встречались разные герои и негерои; помню, как они везде видели и ловили на себе самые умиленные взгляды и как им везде отдавалось предпочтение. А шпоры со звоном a la malina38, а золотые погоны, а золотом и серебром шитые ярко-красные брюки? Разве этого не достаточно, чтобы воспламенить наши детские души? И начинаются побеги на войну. Я еще был маленький, но тоже загорелся общим желанием идти на войну, но с этого ничего не получилось. Меня, раба Божьего, вернули и водворили опять в гимназию. Но уже училось плохо. Я уже имел много представлений о некоторых заманчивых картинках веселящегося военного, пришедшего в наш шумный уголок, и может быть, в последний раз <решившего> вкусить прелести кипучей жизни. Да, эти военные, приехавшие с театра военных действий, были чересчур возбуждены и спешили как можно больше оторвать от гудящего веселья и своим чрезмерно взвинченным настроением возбуждали и увлекали также и нас. Я помню, как в один вечер в нашем городском саду собравшиеся учащиеся решали вопрос о поступлении в Добровольческую армию. Среди нас были и офицеры.
На другой день около двухсот мальчиков самого разнообразнейшего возраста отправлялись к вокзалу, намереваясь попасть на Дон. Я тоже вначале сам себе не верил. Я и герой, то есть будущий. Я уже мысленно одевал себя в самые наияркие и выделяющиеся цветные брюки и погоны, я уже попробовал смотреть на снующую толпу, как на что-то низшее и менее достойное и не понимающее той великой задачи, за которую я так храбро дерусь. Наконец поезд тронулся, и – ужас! – я, храбрый герой и т.п., вдруг чувствую, как у меня от необъяснимого страха спирается дыханье, в глазах стоят самые недетские слезы. Я помню, что сердце так сжалось от боли, что я уже готов был броситься вниз и бежать домой.
Но поезд шел. Стук его колес, казалось, выбивал самые наиразнообразные ритмы; то слышал в них я предостерегающие слова моей матери, то слышал какие-то дикие звуки еще непонятного мне шума боя. Но мои волнения и страхи скоро были рассеяны. То там, то здесь начинают петь. То там, то здесь поднимаются свободные веселенькие разговорчики, где на первом плане будущая война, наше геройство и ожидающее удовлетворение. На второй день, уже «мать» не отзывалось так больно в груди, а еще через день я начинал жить походной жизнью. Уже бегал то за колбасой, то увлекался кумысом среди его родины и пил его из рук настоящей калмычки. То любопытно присматривался к такому огромному числу совершенно незнакомых людей в больших городах или сравнивал чужие вывески и здания с вывесками и домами нашего города. Очень быстро забылись дорогие лица нашего города, и их начинают заменять уже посторонние, встреченные с уже военной готовностью.
Не прошло и года, как я стал уже взрослым мальчиком, то есть мне так казалось. Я уже тщетно нащупывал свою верхнюю губу в надежде встретить там некоторые признаки желанного растительности. Я уже любил посещать разные театры и везде чувствовал себя совершенно самостоятельным; уже любил находиться в кругу более взрослых и с ними пробовать некоторые, ранее мне незнакомые, шалости, и любил еще, немножко приукрашивая факты, рассказывать о моих геройствах и приключениях. Я любил смотреть, как существо, перед которым я изощрялся и в красноречии, и в маленькой неточности, смотрело на меня тоже удивленными глазами, и любил искать в этих глазах некоторое чувство восхищения моей персоной. На позиции я быстро стал осваиваться. Сначала было довольно трудно, и при виде трупов хотелось бежать, но после, боясь потерять некоторый престиж, я стал деланно храбриться и бравировать. Но в душе делалось черт знает что такое. Перед каждым трупом я рисовал себе и бедную мать, убитую горем (я раньше мог видеть только матерей, и думать о том, что у этих убитых могут быть жены, я не знал). В общем, через год я уже настоящий военный. Уже в сапогах, в модных брюках (галифе) и с погонами вольноопределяющегося. Но как я разочаровался!
Я думал найти на войне какой-то сплошной триумф и праздник, а видел только трупы. Я думал, что буду находиться в каком-то сплошном увеселении, а пребывал в большинстве случаев в ужаснейших физических ограниченностях. Хотя и вначале я не имел какого-либо твердого и даже вообще убеждения, но уже через год я стал каким-то пассивным, ничего особенного не желающим, ни к чему сильно не стремящимся. Все эти погоны и перья, которыми мы были разукрашены, как боевые петухи, начинают терять для меня свою прелесть и ценность, и я начинаю вырабатывать в себе какое-то особое философское отношение к войне и к армии. Я вначале думал, что армия – это в высшей степени что-то благородное, умереть готовое для каких-то мне неизвестных идей; я видел в ней что-то святое, а столкнулся на самом деле с самим животным и гадким понятием об армии. Как я ни стараюсь напрячь свою память, но никак не могу припомнить хоть одну какую-нибудь идеально чистую, бескорыстную и благородную личность.
18 лет
Мои переживания. 1917–1922 годы
1917 год. Этот год никогда не забудется в моей жизни. С него началась тяжелая пора. В это время я увидел жизнь во всей ее наготе; жизнь, не покрытую розовыми лепестками. Этот и последующие за ним четыре года оставили глубокую неизгладимую печать на моей жизни, моем мировоззрении, характере.
С чего это началось и как происходило? Точно и подробно ответить на этот вопрос невозможно. Картины недалекого прошлого пробегают перед глазами, как в калейдоскопе, одна заслоняет другую, одна другой кошмарнее. Уследить за всеми и описать все нет никакой физической возможности. Возьму более яркие, более выпуклые, которые лучше сохранила память.
Вот поднимается завеса семи прошедших лет, и я вижу себя еще маленьким мальчиком в Москве. На дворе зима. Холодно, морозно. Ветер уныло завывает в трубе, как бы предсказывая будущую судьбу России и перемену в моей жизни. Помню, потом наступил теплый солнечный весенний день, день мартовской революции. Радостно и весело было на душе. Я радовался веселому солнышку, прилетевшим птичкам, радовался чему-то новому, происходившему на улицах Москвы. Вот валят толпы народа с красными флагами, с новыми песнями. Говорят, что царя нет. Что война кончится долгожданным миром. Я радовался и тому, что царя не будет; мой детский разум понимал тогда, что царь слишком слабоволен для управления своим громадным народом в такое тяжелое время. Он ничего не мог сделать сам, слушал своих приближенных и Распутина. Так думал я тогда: «Что-то будет новое. Будет править народ. Будет равенство, братство, свобода». Сбылись ли эти красивые величавые слова на деле? Правда ли стал править народ, правда ли наступил рай на земле, где все люди – братья, свободные и равные? О, нет! Удостовериться в этом пришлось очень скоро, кажется, в тот же вечер. Наступила ночь. Революционная московская беспокойная ночь. Только что улеглись спать. Вдруг стук в дверь – что такое? Пришли с обыском. Перерыли все в квартире. Забрали бумаги отца и вместе с бумагами ценные вещи. Первое разочарование.
Потом пошли обыски все чаще и чаще. В квартиру вселили каких-то новых жильцов, еврейчиков. Где же свобода, так долго жданная? Но это еще только маленькие цветочки; ягодки же были впереди.
Наступило лето. Поехали, как обыкновенно, в имение в Тамбовскую губернию. Уже тогда что-то тяжелое залегло на душу, и начало давить предчувствие чего-то страшного, неминуемого, непреодолимого. Как были настроены крестьяне? Я был тогда еще маленьким, но вот что оставила мне память. Крестьяне были в большинстве случаев рады совершившемуся перевороту. Радовались они еще больше тому, что им была обещана долгожданная земля. Лишь изредка раздавались голоса стариков: «Не к добру это, братцы, ох, не к добру! Ить народ-то как лается и песни-то все бесовские поет».
Но вот начались (с убийством князя Вяземского) погромы наших соседей-помещиков. Выйдешь, бывало, на двор и слышишь, как кругом стучат топоры, скрепит отдираемое с крыш железо, звенит разбиваемое стекло. Изредка раздаются выстрелы. Помню, наступило 1-е декабря. О, этот день послужил кошмарным началом бедствий, которые пришлось мне вынести. Этот день был пасмурный, холодный. Северо-восточный ветер налетал сильными порывами и поднимал целые лавины снежной пыли. Проснулись рано. Какая-то особенная тяжесть залегла на душу. Сели пить чай. Вдруг на дворе послышались крики, шум, ругань. Я подбегаю к окну и вижу толпу крестьян, которая направляется к нашему дому. Впереди какой-то солдат в зеленой шинели. В руках у него топор. Он что-то дико кричит. Толпа глухо ему вторит. Вот они подходят ближе. Глаза их сверкают гневом. Это уже не люди. Это взбунтовавшаяся стихия человеческих душ, забывших совершенно все святое. Это звери в образе людей. Злоба прорвала наконец плотину, так долго ее сдерживавшую, и вылилась. Нет силы, которая теперь могла бы сдержать эту толпу. Чем, по каким побуждениям двигалась она? Впереди был вожак. Он знал, что делал, куда вел. Толпа (именно толпа) этого не сознавала. Она шла за ним куда угодно, лишь бы что-нибудь ломать, бить, резать. Если бы был кто-нибудь в эту минуту, убрал бы вожака, так толпа бы остановилась, несмотря на озверение. Нельзя в этих случаях винить отдельных лиц. Они теряются в толпе как индивидуумы, и получается стадо, которое идет куда угодно за своим вожаком.
Итак, увидев крестьян, я бросился к двери и хотел удержать ее. Но что я мог сделать? Чья-то сильная рука откинула меня в сторону, я услышал над собой голоса: «Довольно, попили нашей кровушки. Настал теперь и на нашей улице праздник». Началась какая-то дикая оргия. Я почти потерял сознание. Только, как во сне, слышались мне треск, шум, звон. Пришлось уходить из родного гнезда. Идти в уездный город пешком с жалкими остатками имущества. Было страшно холодно. Поднимаемый ветром снег слепил глаза. С трудом передвигались ноги. А на душе лежала тяжесть только что пережитого, и в голове появились зачатки злобы, ненависти к ним, этим крестьянам. За что, за что разгромили они нас? Зачем ворвались в нашу жизнь непрошенными и внесли с собой столько горя и несчастья?
Только теперь, разбирая и анализируя все происшедшее тогда, я прихожу к мысли, что, ненавидя их в ту минуту, я был глубоко не прав. Разве виноваты все эти Ивановы, Сидоровы, Карповы? Нет! Они не виноваты. Они подпали под влияние вожаков, стали толпой – стадом.
Приехали в Одессу. Здесь большевики сменялись гайдамаками, гайдамаки – петлюровцами, петлюровцы – немцами. Все смешалось в памяти в какой-то неясный калейдоскоп. Одно осталось впечатление от этого периода – впечатление тяжелое. Большевистская чрезвычайка, обыски... Всего не опишешь.
Теперь на чужбине, за запрещенною для меня гранью, остается одна надежда на будущее. Господь помог перенести нам все страдания, поможет и в будущем. Надо надеяться, что Русь вновь восстанет, и над матушкой Москвой Белокаменной разовьется трехцветный русский флаг.
18 лет
Переживаемые чувства от 1917 года
Прошло много времени с тех пор, как мы покинули свою Родину, и потому все чувства, которые я переживал, немного затуманились, но постараюсь припомнить. В то время, когда началась революция, я был в первом классе Донского корпуса. Хотя я был тогда небольшой, но чувства мои проникали глубоко в душу. Когда было известно, что в Москве совершается переворот, начинается революция, и что войска расходятся с фронта, не желают воевать. На меня это известие, признаться, не подействовало, и я к этому как-то хладнокровно относился. Но когда директор корпуса собрал всех и прочитал бумагу, в которой было сказано, что Император Николай II отрекся от престола, я почувствовал какое-то неравновесие в государстве, которое, по-моему, должно произойти.
Революция принимала все большие и большие размеры, и ее действия слышались раскатом орудий под г<ородом> Ростовом. Все волновались и ожидали чего-то страшного, которое не замедлило явиться спустя несколько времени. Занятия наши <то> прерывались, то снова начинались. Видны были следы злодеяний большевиков, насильство, беспорядок; все свидетельствовало о гибели столь могущественной и великой России. Я с сожалением смотрел на пожженные дома, некогда принадлежавшие богатым владельцам, на те конские заводы, которые были разграблены и уничтожены, на разбитые мосты и вагоны, валявшиеся возле полотна – все это когда-то представляло богатство и гордость нашей Родины. Я готов был разодрать коммуниста-большевика на части за то, что он, безмозглая голова, рушит то, что создавалось целыми веками.
Периодами большевики гнали нашу армию, то есть антибольшевистскую, и потом, и обратно. Так продолжалось 3 года, но силы нашей армии истощались, и подкрепления брать негде, а большевики массами нахлынули на Донскую область, которая, не в состоянии выдержать натиска, стала отступать.
В один день директор корпуса собрал <нас> и объявил поход. Кто желает, может ехать домой к родителям, а кто остается – будут отступать. Помолившись Богу в корпусной церкви, вышли из корпуса в 9 часов вечера. Был зимний холодный день, и луна освещала город Новочеркасск, который был в каком-то молчании, как будто ожидал наступающей бури. Снег под ногами хрустел и напоминал мне сейчас же о доме, о родных местах, и мне стало грустно прощаться с корпусом, родной стороной и с домом. Я как будто чувствовал, что это последнее присутствие мое в родной стороне. Мне казалось странно, что я русский, а приходится оставлять ее. Итак, походным порядком мы направились в Кущевку, а там в Новороссийск, где мы пробыли продолжительное время и все дожидались, скоро ли это все кончится, когда наступит опять мирная и тихая жизнь! Но надежды то появлялись при какой-нибудь победе, то рушились при поражении.
В Новороссийске я увидел море и пароходы в первый раз, и мне хотелось поехать на этих пароходах и посмотреть чужие страны и море. Желание было большое, и я с охотой при эвакуации сел на проход. Новые впечатления заглушили до некоторой степени события, совершавшиеся в России. Но при отплытии парохода я стал печальным и задумчивым. Воспоминания и картины роились в моей голове, и жалко было расставаться с Родиной. И я, стоя на пароходе, старался запомнить город Новороссийск и очертания гор, как будто этим хотел отметить особенности Родины от тех стран, в которых обещала судьба мне быть. Грустно и печально смотреть на скрывающийся берег Родины; сердце заметно билось, и я как будто прощался со своими сестрами и матерью.
Громадный гигант идет, рассекая волны, и уносит с каждым часом меня все дальше и дальше с шумом бушующих волн. На следующий день пароход прибыл в Константинополь, но здесь ничего особенного не было. Город понравился, и больше ничего. Отсюда на другом пароходе попали в Египет, в город Измаилию. Лагерь наш расположился на песке Ливийской пустыни возле Крокодильего озера, близ Суэцкого канала.
Заветная мечта моя попасть в Африку сбылась, но что доволен был этим или нет, вы увидите. У нас был довольно большой лагерь с бараками, построенными англичанами, и около сотни палаток. Мы, люди жившие в умеренном поясе и попавшие в тропический пояс, сперва были довольны теплотой, которая достигала до 40 градусов, и тропической зеленью. Но однообразная жизнь и та же жара, и песчаная пустыня опротивели и заставили искренне вспомнить свою Родину с ее обширными полями, степями и лугами, с ее богатством и предприимчивым населением, что здесь совершенно отсутствовало. Болея душой, я на каждом шагу представлял себе пение птичек в нашем саду; если услышишь пение птичек на каком-нибудь скудном кустике, растущем среди песка, увидишь травку, похожую на нашу степную, и тебе представляется степь и поля. Человек, живший на свободе и среди степей и полей и попавший в пустыню, конечно, скучал, страдал и вспоминал свое прошлое. Я не ел иногда, а ходил по пустыне и вспоминал дом свой, вербы нашей левады39, весенние вечера дома, пребывание мое весной в поле с лошадьми, и все это мне было милым и дорогим. Я здесь уже не мог больше жить и, конечно, заниматься, почему у меня были попытки уйти из корпуса и уехать в Россию, но слух пронесшийся остановил замысел, и я стал ждать будущего.
Предполагался перевоз нашего корпуса в Болгарию, что потом оправдалось, и я очень обрадовался, что увижу славянскую страну, землю, траву, поля и ждал этого дня, который долго не пришлось ждать. В один вечер играл наш кадетский оркестр марши, из которых большое впечатление произвел Белебеевский марш. Мне вспомнилось, что какая великая и могущественная Россия, перед которой преклонялись все, и на которых она смотрела, гордо подняв голову, теперь стонала под игом большевизма. Если бы я был царем, то обязательно до единого человека поперевешал, не имея никакого ни сожаления, ни сострадания. «Вам такая жизнь не нравится, так подите и поищите ее!» – говорил сам себе, и чувствовал, как кровь приливает в голову, но вошедший товарищ вывел меня из задумчивости. В Болгарию приехали мы весной 1922 года, где я немного отдохнул душой и телом. Попав в Шуменскую гимназию, я уже почувствовал прилив сил и энергии и мог приступить к занятиям.
Возраст 23 года
Мои переживания с 1917 года, с 1-го января
1924 года 24 мая
Я поступил добровольцем в 1917 году в мае месяце потому, что не хотел учиться, да и плохо понимал, что такое наука. Революция застала меня на Северном фронте. В первый момент революции я очень плохо разбирался, но только спустя два месяца, когда я увидел разнузданность солдат и их отношение к Родине, меня побудило поступить в батальон смерти, куда поступала молодежь, стремившаяся довести войну до победного конца, но что же из этого вышло? – Ничего. Наоборот, когда наши товарищи по полку после боя 10-го июля 1917 года, будучи раненными, попали в Петроград на излечение, они были ненавидимы поголовно всеми, как чернью, так и интеллигенцией. Бывало, пройдешь по улице в форме нашего полка, только и слышишь из-за углов: вот идет жандарм, который получает 1000 рублей в месяц, чтобы восстановить опять монархию.
О, как было больно и жалко этих заблудших сереньких людей, которые не соображали, что делали; вот тут только и понял, как необходимо учение. После боя 10 июля был смотр нашего полка генералом Гурко, командующим 5-ой армией, и кто из раненых остался в бою, были награждены орденами Св. Георгия за этот бой; я тоже получил орден Св. Георгия, ибо был ранен в мякоть ноги, но я пожелал остаться в строю.
6-го августа 1917 года из-под Двинска нас перекинули на Рижский фронт. По прибытии в Ригу с нашим полком 12-го августа произошел каверзный случай. Этот случай мне глубоко запал в душу. 12-го августа наша пулеметная команда пошла в баню. По дороге я и несколько моих друзей отстали от команды на несколько кварталов. Вдруг откуда ни возьмись выскакивает человек двадцать солдат латышского полка. И у нас с ними завязалась драка. Я же лично скорей сбегал за помощью в полк. По моему зову вышел весь полк, и завязался настоящий бой между латышскими батальонами и нашим полком, который длился ровно 8 часов. Это началось из-за того, уже как раньше сказал, что нас считали жандармами Николая Второго. И будто бы мы пришли обезоружить латышские батальоны. Но на самом деле ничего этого и не было, а нас прислали как ударную силу, еще нравственно не испорченную, против немцев. Но я рад был случаю, что пришлось поколотить отчасти жидов, которые наводнили нашу страну своей гадкой породой. Но я только стал <убежденнее> во всем том, что нашей Родине грозит гибель, как наводнением немцев и большевиков; потому-то я принял решение: как только кончится война, во что бы то ни стало закончить как среднее, так и высшее образование. Но это желание исполнилось за границей. После случая боя с латышами 18-го августа нам пришлось выступить из Риги на позицию к взморью, где прорвали большевики, но было поздно, потому что вечером же 18-го августа немцы начали бомбардировать город Ригу. И нам пришлось покинуть город. Но это было бегство стада животных, которые <были> в паническом ужасе перед немцами. Ригу было очень трудно взять, ибо она хорошо была укреплена, а войско было достаточно. Но это я объясняю тем, что были разрушены нравственные устои каждого человека. Душу солдат и простолюдина старались развратить всеми способами, а главное, внедрить в душу, что нет Бога, а религия создана только для оморачивания темных людей. А про интеллигенцию не стоит и говорить, ибо она не стояла на своем месте. Но больше всего виновата та аристократия, которая затеяла дворцовый переворот. Больше всего виновата Государственная дума, которая не смогла удержать чернь от тех беспорядков и безобразий, которые она выкидывала. Мое же личное мнение, что Николай Второй был хороший и добрый Император; но если бы и был плохой, то все-таки да был порядок, а при хорошем правительстве народном стал беспорядок. А насчет отрицания Бога не стоит и говорить, потому что каждый своим долгом считает сказать, что Бога нет.
После сдачи Риги я пробыл в полку смерти 38 пехотной дивизии 1 1/2 месяца и отправился в Москву. В Москву я прибыл как раз в день восстания большевиков. На меня это выступление произвело очень корявое впечатление. Потому, что мы – братья, сыны одной Родины – убиваем друг друга без зазрения совести. Но я недолго пробыл в Москве, и тяжело да и нельзя было оставаться в Москве; во-первых, участник одного заговора, и доброволец полка смерти. Но мне недолго было отправиться в Финляндию. В Финляндию я прибыл в конце 1917 года в последних числах декабря. Но здесь пришлось пробыть всего только три месяца и увидеть последнее падение могущества России; это когда Русский флот покидал пределы Финляндии, и взрыв морского форта Ина. Но я понемногу стал мириться с тем, что происходило в России и даже с большевизмом. Но, по приезде на одном из миноносцев в Кронштадт, после сдачи <нрзб.>, и в Кронштадте я недолго пробыл. Кронштадт покинул в первых числах мая и отправился на юг России. Но попал в Сызрань на Волге, где я нашел горсточку храбрецов, не желавших подчиняться красному игу. Меня это очень обрадовало, и, в свою очередь, присоединился к ним. Но мы недолго продержались, всего лишь с месяц, хотя нам помогали чехословацкие дружины, но врагов было много; во-первых, латышские батальоны, с которыми я дрался под Ригой; и пришлось опять встретить <их> на своем пути. Но вскоре и Сызрань покинул, а направился к себе на родину в Литву, где я думал найти отдых; но здесь его я не нашел, ибо был возмущен всей той неправдой со стороны немцев по отношению к оккупированным областям. После всего виденного и испытанного я стал стараться развивать дух националиста и ненависть ко всему нерусскому. Стал присматриваться к окружающей обстановке и к людям. В конце же 1918 года я прибыл в Добровольческую армию, где всего лишь прослужил два месяца на фронте и потерял ноги. С потерей ног я больше сознал, как необходимо учиться.
В 1919 году в ноябре месяце я поступил на общеобразовательные курсы, но здесь тоже недолго пробыл, потому что пришлось эвакуироваться из России. Но я все равно не падал духом и не падаю, а надеюсь увидеть величие нашей Матушки России. Один счастливый случай в Константинополе помог мне исполнить мою заветную мечту, а именно поступить в гимназию, хотя я имел уже 20 лет да вдобавок со 2-го класса городского училища. Но я все-таки добился своего и поступил в 5 класс, хотя не знал ни одного языка, а об математике и говорить нечего, это была для меня китайская грамота. Но для пользы России в течение двух лет я заставил себя догнать по всем предметам. В настоящий момент я в 6-м классе, учусь почти на круглые 5, 1-го июня буду переведен в 7-й класс. На свете нет ничего невозможного, что бы человек ни пожелал, всего он может добиться.
20 лет
Революция произвела на меня жуткое, но в то же время и непонятно-радостное впечатление. Разговоры взрослых о том, что теперь будет хуже, что скоро будет то, что было во Французскую революцию; говорили о терроре, вспоминая гильотины. Это было услышано в кругу родных. Улицы были полны народу. Красные банты резали как-то глаза. Приходили войска, кругом было радостно и как-то ново. Уличная жизнь производила непонятно-радостное впечатление. Находясь больше дома, чем на улице, ясно взяло перевес мнение окружающих меня родных, и я чувствовал какую-то неприязнь к революции.
Время шло. Постепенно я начал разбираться в явлениях, которые окружали меня все чаще и чаще. Реквизиции, сопровождаемые толпой кричащих торговок, грабежи с ужасной резней, наконец выборы в какое-то собрание. Как следствие выборов, началась партийная борьба. На улицах нашего города завязалась борьба между «большевиками» и «кадетами». Большевики – восставшие местные рабочие. Кадеты – юнкера 3 N... школы прапорщиков. Почему эти люди дерутся? Что они хотят? Юнкера почему – ясно. Во-первых, они защищаются от озверевшей толпы; а во-вторых, они же военные, они опора современной им твердой власти.
Что же хотят озверевшие рабочие? Ответ легко найти в прокламациях, разбросанных по городу рабочими. Они хотят истребить «золотопогонную сволочь»; они хотят, чтобы крестьяне и рабочие объединились и истребили «буржуев и интеллигенцию». Хотят многого, нужно разобраться. Впервые я начинаю ясно разбираться, кто чего хочет и что он может получить.
Кто такие «золотопогонники»? Это те, которые страдали за Родину, отдавали по капле крови за каждую пролитую Родиной слезу. Зачем же их истреблять? Истреблять тех, без которых солдаты, кричащие, что «и мы проливали кровь», в трудные минуты битв были как стадо без пастырей. Это несправедливо!
Истреблять интеллигенцию, правящую страной? Прежде всего, что такое интеллигенция? Происходит от латинского слова intelego40. Истребить в стране понимающий элемент и оставить темную массу. Это невозможно. Кто будет править страной? Рабочий – он не готов. Он рабочий. Он так же не может быть министром, как министр – рабочим специалистом.
Разобравшись в этом, я решил, что большевизм не может существовать в рамках обыденной спокойной жизни. Преследования, ночные расстрелы и еще много причин заставили меня довольно легко стать антибольшевиком.
Достойный великой памяти Его Превосходительство ген<ерал> от инфантерии Лавр Георгиевич Корнилов первый восстал против гибели Великой Родины. Собрав единомышленников, он двинулся в поход, названный Первым Кубанским походом.
Чудеса храбрости добровольцев и редкая, случайная храбрость большевиков ясно говорили, что борьба идет, с одной стороны, за идею освобождения Родины, а с другой, за интересы жидов. К тому времени жиды становились мотористами русского государственного мотора. Они захватили власть над черной массой. Этого я не понимал; вернее, не знал, что творят «обиженные царем русским – граждане еврейские».
Меня тянуло в армию. Я жил этой мечтой. Отец только что перенес кризис сыпного тифа, и я убежал в армию. Правда, желание попасть в армию росло еще больше, когда я слышал рассказы раненых офицеров в госпиталях Мариинской гимназии. В этом госпитале я работал простым санитаром-волонтером. Часто, сидя на кровати раненого поручика Б., я задавал ему вопрос: «Возьмешь меня с собой?». Он отвечал, что я еще молод и хочу в армию из-за приключений и, наверное, не преследую никакой идеи. Во время одной такой беседы он меня обидел напоминанием об идее. Я погорячился и прямо сказал, что я думаю и чего хочу. Мои слова его удивили, и он, после долгих разговоров, согласился взять меня с собой.
Я в армии. Отступление. Дон, Ставрополь, Кубань; все пройдено, много пережито. Эвакуация, Крым. Теплый, уютный Крым. Зеленеющий, шумящий, веселый Бельбек, где стояла база нашего бронепоезда и учебная команда. Все это как-то перемололось в голове и улеглось, и спит до сих пор красивым сном. Но этот сон имеет свой грустный конец; это – эвакуация. Мы покидали последний клочок Великой Русской Земли.
Константинополь. Его жизнь. Иностранцы, ставящие рубль выше Бога. Все это заставило подробно вспомнить Россию. Именно подробно вспомнить тех дураков, которые кричали: «Господа, мы отстали от Запада, учитесь у него». Правда, Константинополь не есть Запад, но это правильное зеркало Запада. Константинополь служит пристанищем людей разных национальностей и разных культур; а значит, по Константинополю можно судить о Западе. Правда, чувствуется, что русский холст грубоват в сравнении с английским шевиотом, но не в материях дело. Чувствуется, что русская душа красивее и шире западной души, идеал которой – рубль.
Существовал я на деньги, полученные от иностранцев за исполнение всякой работы. Душа соскучилась по русскому языку, по русскому обществу. Я узнал, что в Константинополе есть русская гимназия. Прежде чем поступить в гимназию, мне нужно было заработать деньги, чтобы одеться. Я работал. Назначение моей работы было серьезней, чем я предполагал. Только работая, я мог впоследствии поступить в родную Русскую гимназию. Часто за работой приходилось вспоминать слова Надсона:
Борись! Во имя света и науки!
Теперь я чувствую, что гимназия дала мне очень, очень многое. И горячо благодарю и буду всегда благодарить своих дорогих наставников.
19 лет
Мои переживания с 1917 года до поступления в Шуменскую Русскую Гимназию
В конце 1910 года я с родителями приехал из Петербурга в Севастополь, где и жил до поступления в Добровольческую армию. Я был в третьем классе реального училища, когда началась революция. В то время мне было 13 лет и у меня, конечно, не было никаких политических убеждений, но все же революция мне совсем не понравилась. Я видел, что солдаты и матросы, на которых я смотрел с уважением, как на защитников Родины, сразу изменились и начали носить вместо погон красные банты и перестали отдавать честь офицерам. Это изменило мои мнения об армии, и <я> стал косо смотреть на красноармейцев. После переворота в октябре 1917 года в Севастополе сейчас же начались аресты и расстрелы офицеров, чиновников и вообще всех «буржуев». Обыски производились по несколько раз в день. Матросы приходили на квартиру искать оружие и, не найдя его, забирали все ценные вещи. Таким образом была разграблена и наша квартира. В начале 1918 года по городу стали ходить слухи о том, что с Дона движется Добровольческая армия. И действительно, из Севастополя довольно часто стали отправлять эшелоны матросов и красноармейцев на фронт для борьбы с «контрреволюцией». Я с нетерпением ожидал прихода Добровольческой армии, но она не приходила, а вместо нее перед Пасхой пришли германские войска. Несмотря на то, что с начала Великой воины я был настроен против германцев, я им начал симпатизировать за освобождение от большевиков. Появилось в городе несколько русских офицеров, но вся Добровольческая армия все еще не приходила.
Германские войска занимали Крым около полугода, а затем Крым заняли французские, английские и греческие войска. Сейчас же после этого в городе появились части Добровольческой армии, и вместе с этим начали формироваться новые части. Ко всем этим пертурбациям (то есть к приходу германцев, французов, англичан и тому подобное) я относился безразлично. Германцам я симпатизировал за освобождение от ига большевиков; французам за то, что они начали войну с большевиками.
В 1919 году большевики снова заняли Крым. Добровольческая армия в небольшом количестве и французы неделю защищали Севастополь, но все же эвакуировались, вскоре после восстания французских матросов. Большевики вели себя гораздо лучше, чем в 1917 и 1918 году, но все же я был настроен против них весьма враждебно. Красная армия совсем не была похожа на армию и напоминала скорее банду грабителей и «налетчиков». Меня очень возмутило то, что командир одного коммунистического отряда начал стрелять из винтовки в бронзовую корону, которая находилась на памятнике потопления кораблей. Это происходило на самом людном месте Приморского бульвара. Вокруг стреляющего собралась толпа, которая подавала весьма недружелюбные реплики по его адресу. Кончив все патроны и не попав в корону, командир ушел при шумном негодовании толпы.
В июне 1919 года Крым снова заняла Добровольческая армия, и в Севастополе стали формироваться новые части армии. Я немедленно, с разрешения родителей, поступил на бронепоезд, который в скором времени был отправлен на махновский фронт. Я довольно быстро освоился с военной службой и, несмотря на ее тяжесть, терпеливо переносил все невзгоды и лишения. При взятии бронепоездом какой-то станции я был контужен и отправлен на лечение в Севастополь. Вылечился я от контузии довольно быстро и с еще большим рвением рвался на фронт. Меня, так же, как и всех, встревожило отступление Добровольческой армии, но я надеялся, что это было легко поправимо. После Пасхи 1920 года бронепоезд, на котором я служил, был расформирован, и вся команда была переведена на тяжелую позиционную батарею. Когда началось наступление, я не выдержал и перевелся в кавалерийскую часть, которая была на фронте. В кавалерии служба была еще тяжелее, чем на бронепоезде, но я все же не падал духом, и во мне не угасло желание воевать с большевиками.
В сентябре 1920 года я был легко ранен в ногу, но не вышел из строя. Когда началось отступление и армия дошла до Джанкоя, я все еще надеялся на что-то; но когда я сел на пароход и берег Крыма скрылся из вида, я совсем пал духом. Меня мучили вопросы, кто будет с нами? Куда мы едем? Эвакуировались ли мои родители? И много других.
По приезде в Галлиполи я заболел сыпным тифом и пролежал полтора месяца в лазарете. После выздоровления я попал в лагерь. Там жизнь была очень плохая, спали на голой земле, паек был очень мал, и его не хватало. Всю зиму настроение у меня было подавленное, но с наступлением весны появились надежды на что-то лучшее. Одна из этих надежд оправдалась. Всю армию перевели в Балканские государства. Наш полк попал в Болгарию, в город, лежащий на Дунае. Зиму я жил снова довольно плохо, но весной отправился на работы в угольные шахты Перник. Я работал там целый год и, несмотря на жизнь более худшую, чем в Галлиполи, и несмотря на то, что Союз возвращения на Родину усиленно агитировал на Пернике и приглашал всех желающих ехать в советский рай, я остался крепкий духом и решил терпеливо ждать возвращения на Родину вместе со всеми русскими беженцами и при других условиях; а пока решил закончить образование и поступил в Шуменскую Русскую гимназию, где нахожусь и сейчас.
18 лет
До 1918 года я учился в реальном училище в городе Тифлисе, а затем уехал на Терек, потому что жизнь не только лишь для меня, но и вообще для русского человека в Грузии была невозможна. Потому что у грузин была мысль отделиться от России еще до 1905 года, но их сдерживали одни лишь казаки, под угрозой плети. А в 1917 году, когда не было на престоле никого, то они захватили власть в свои руки и притесняли русского человека, как им только хотелось.
Прибыв в родную для меня станицу, я думал найти спокойную жизнь, но оказалось совсем противоположное; и тут беспокоили своими грабежами и набегами на станицы полудикие племена – чеченцы и ингуши.
В конце 1918 года пришли большевики, которые своей политикой и террором заставили меня, братьев и отца бежать из дому и оставить то, что зарабатывалось не только лишь отцом, но и нами, братьями, потом, на произвол судьбы, для разграбления этим бандитам.
Весь этот год я был в партизанах полковника Б..., но затем большевики заставили меня отступить в Петровск, где сидел я до тех пор, пока не освободили нас кубанцы. В 1919 году я прибыл к себе в станицу и, конечно, увидел ее не такою, какую покидал. От своего дома я увидел лишь только груды кирпича и отсутствие двух братьев, которых расстреляли большевики за то, что они не хотели признать Советскую власть. Это меня заставило идти в армию генерала Деникина, чтобы отомстить им за братьев. Служил я все время в Терском полку, с которым я отступал в 1920 году обратно на Кавказ пробивать себе дорогу в Грузию. Грузины нам обещали многое, но это оказалось все ложь, потому что не успев вступить в их землю, как они нас обезоружили, затем отобрали собственных коней, снимали одежду и посадили в лагерь, в котором пришлось сидеть 5 месяцев, питаясь одной фасолью.
Из Грузии я уехал в Крым, к генералу Врангелю, где опять сформировался X... полк, и приступил к военным действиям. В 1920 году, ввиду измены со стороны белых, пришлось покидать Крым. Первое время не только я, но и другие не знали, куда мы едем, потому что нас не хотела принимать ни одна страна. Но затем болгары, более христианский народ, а также и сербы, согласились принять часть русских беженцев к себе, на свои земли. За два месяца я кое-как приобрел знания болгарского языка и поступил в Софийскую Болгарскую гимназию. В 1923 году я переехал из Софии в Шуменскую гимназию, в которой нахожусь до сих пор.
17 лет
Во время революции в октябре 1917 года я учился в городе Киеве в первой гимназии. До 1920 года я также продолжал учиться в этой гимназии; за это время приходилось часто голодать, сидеть без света и без дров; с удовольствием вспоминалось дореволюционное время. Жили мы в поселке Святошино, в 7 верстах, так что во время перемены власти там было, по сравнению с городом, спокойно. Приходили большевики, петлюровцы, добровольцы. За каждым приходом следовали аресты, реквизиции и убийства, в особенности во время большевиков и петлюровцев.
Нашу гимназию в 1919 году во время прихода вторично большевиков как «сильно» монархическую, по выражению редактора одной красной газеты, закрыли, и я перешел во вторую гимназию, в которой меня поразила масса учащихся евреев; у нас в гимназии их совсем не было. Однажды после окончания уроков я пошел к отцу в Управление ЮгоЗападной дороги, чтобы ехать вместе с ним домой; но пришедши к нему в комнату, мне сказал его помощник, что он арестован полчаса тому назад и отведен па Киевский вокзал в железнодорожное ЧеКа. Кончились занятия в гимназии. Моя мать, узнавши, что отца арестовали, открыла в Святошино столовую, так как после ареста отца прекращалась поддержка для всей семьи. Каждые два дня я возил отцу в ЧеКа пищу; затем я узнал от коменданта ЧеКа, что отца присудили к тюремному заключению на все время гражданской войны и перевели в Лукьяновскую тюрьму. Там он просидел до самого прихода добровольцев. С какой радостью мы встречали первый казачий разъезд, въехавший в наш поселок; его забрасывали цветами, давали им деньги, еду и тому подобное. А через день после прихода добровольцев пришел мой отец, которого большевики должны были перед своим уходом расстрелять.
Добровольцы твердо установили свою власть в Киеве. Мать уехала с больной сестрой и братом в Крым лечиться, а я с отцом остался в Киеве, чтобы окончить образование.
Первого октября неожиданно со стороны Житомира в Киев ворвались большевики, но они были недолго, всего 6 часов, прошел их Волчанский отряд. Мой отец бежал из Киева по направлению к Чернигову, но узнавши об отбытии большевиков, вернулся обратно. Прожил я с ним еще один месяц, как вдруг начался великий отход Добровольческой армии от Орла; большевики гнались за ними по пятам. Отец ушел из Киева па поезд ген<ерала> Бредова в Одессу, а оттуда – в Болгарию; он думал, что большевики пробудут, как и прошлый раз, не больше суток в Киеве, но оказалось иначе. Я остался жить у своего дяди; приходилось еще хуже голодать, чем в первые дни революции, жили на одной картошке; эти безобразные насилия со стороны пьяных жидов, комиссаров, приводили меня в ярость. От матери я никаких известий не получал, так как в Крыму были добровольцы.
Пришел Петлюра с поляками, покрутился около месяца в Киеве; Буденный зашел к нему в тыл, и он начал отступать с большими потерями. Крым был занят большевиками, восстановилось железнодорожное сообщение, и я от сестры получал письма с какими-то недомолвками; мало писала о матери и брате, и я что-то чувствовал недоброе. Все время, со времени ухода добровольцев, я не учился, а работал, спекулировал, торговал. Наконец приехала сестра с теткою, которая еще раньше уехала в Крым, и рассказала мне печальную повесть, даже не печальную, а ужасную, перевернувшую всю мою жизнь вверх дном. Моя мать с братом и моим братом купила небольшое имение на берегу Черного моря; в степи на десять верст кругом не было никакого жилья; когда ушли добровольцы и пришли большевики с Махно, то Махно была поручена охрана побережья; именно в том месте было мамино имение; и вот в ночь на 20 октября 1920 года мать, ее брат и мой брат были расстреляны, а имение было сожжено и разграблено. Сестра спаслась только потому, что была в санатории в городе Евпатории.
Мы поселились в Киеве у своего дяди; я и тетка ездили спекулировать, а сестра оставалась дома, ибо она не могла ничего делать. Во время спекуляции меня несколько раз арестовывали, но я два раза бежал из под ареста, а раза три платил штраф.
Однажды мы получили письмо от нашего дальнего родственника из Одессы, который, узнавши о моем положении, предложил поступить мне к нему на яхту, на которой он делал рейсы между Одессой-Севастополем-Николаевым-Керчью и т.д. и возил всякие товары; я тотчас же поехал к нему и поступил матросом на яхту. У него я проработал с марта по октябрь; заработал немного денег спекуляцией, провозкой контрабанды, за которую нас чуть не потопил таможенный миноносец. Зимой я уехал из Одессы в Киев; на Рождество я получил из Болгарии от отца письмо, где он описывал все свои мытарства и пригласил меня к себе. Испробовав все средства для поездки легальным путем и видя, что ничего не выходит, я решил ехать контрабандой. Весною 1923 года я поехал в Одессу и опять поступил на яхту, думая, что можно будет пробраться за границу морем, но мне это не удалось. Тогда я уехал в город Тирасполь, и в ночь на 1 сентября 1923 года перешел румынскую границу в 25 верстах от Тирасполя.
О принятии меня Румынией я ничего не могу сказать, так как с властями старался не встречаться; одно могу сказать, что румыны вообще бессердечный и жестокий народ. По прибытии в Румынию, в город Кишинев, я сел на поезд и доехал до Бухареста; там у русского консула я получил паспорт, но который нельзя было никому показывать, так как этот паспорт только для русских, а не для румын. Из Бухареста, по совету одного русского офицера, я пешком дошел до города Добруджи и в ночь на 17 сентября перешел болгарскую границу, на которой был обстрелян румынскими солдатами. Меня арестовал болгарский кордон, обошелся со мной очень вежливо, и меня отправили в город Варну, к градоначальнику. Из Варны меня отправили в город Тырново, где я встретился со своим отцом. Проживши две недели в городе Тырново, мы с отцом поехали в город Шумен, где я поступил в Русскую гимназию, в которой нахожусь и сейчас, и жду не дождусь того момента, когда мы все, как один, подымемся и освободим нашу Россию от власти жида; власть, которую я почувствовал на своей спине за всю мою пятилетнюю жизнь в России.
<Аионим>
В 1921 году мне исполнилось четырнадцать лет, я перешла в пятый класс; но учиться более в России мне не пришлось. Все ужасы революции мне пришлось ясно сознать, лишь начиная с 1918 года.
Я видела, что начало революции не приносит ничего хорошего; слышала споры домашних, но не понимала еще ясно, в чем дело. Думала, увижу, что будет дальше. Помню ясно первый день революции, когда я страшно удивилась, увидев вдруг на груди у всех красные ленточки, а на верхушке вокзала вместо национального флага какую-то развевающуюся красную материю. Многие соученицы, знакомые мальчики одели красные ленточки и напевали мотивы Марсельезы. Я с недоумением смотрела на всех. У одних на лицах была написала радость, у других же, наоборот – печаль. Видела, что мама плакала; а я так верила маме и думала тогда, что мама никогда не может ошибиться, что внутренне решила, что революция принесет нам горе, и что это «нехорошо».
Последующие события уже были печальны. Впервые мы услышали выстрелы; узнала я, что людей убивают, не считаясь ни с чем. Увидела много слез и горя. Затем стали меняться правительства; смена их всегда сменялась кровопролитием. Наш город Одесса часто обстреливался. Приходилось волноваться и ждать, когда наконец окончатся эти раздоры и снова будет более спокойная жизнь. Поговаривали, что все будет хорошо. Но лишь все ужасы были впереди. Так прошли четыре года, которые были адом для нас. Два последние года были мучительными. Папе приходилось скрываться по деревням, потому что он был приговорен к смерти; все имущество наше отобрали, а маме приходилось вносить налоги за папу, которые большевистская власть накладывала на него. Моего любимого дядю посадили в чрезвычайку по подозрению в контрреволюции. Дома был вечный хаос; мама целыми днями пропадала в городе, ходя от комиссара к комиссару, прося за дядю. Возвращалась усталая, измученная, но все же не теряла надежды. Мне было жаль маму, дядю, но я ничем не могла помочь. Боже, думала я, отчего я бессильна.
Ждали, как избавления, добровольцев, но они не приходили. А горя все больше и больше ото дня в день. Осталась одна надежда на Бога. Он видит все горе. Он видит слезы людские, и глубокая вера была, что Он сжалится над людьми. Церкви в последнее время были переполнены, хотя гонение пошло и на них. Я горячо молилась и верила, глубоко верила... Я жаждала гибели большевиков, как избавления; я думала: Боже, пусть придут, кто хотят, лишь бы только не они и не евреи. С какой болью, с какой жалостью приходилось нам наблюдать, когда мимо нашего окна, сначала, скача на лошадях, с красными звездами на шапках, с винтовками наперевес, стреляя в воздух, мчались красноармейцы, разгоняя народ и очищая себе на несколько кварталов путь. Все знали, что этот путь очищают для бедных, совершенно невинных узников. Мы жили на третьем этаже. Спрятавшись за занавески окна, мы видели, как тяжело громыхая шел грузовик. В этом автомобиле, связанные головой к коленям, набросаны были друг на друга несчастные. По бокам на перилах автомобиля сидели красноармейцы, уставив дуло винтовки в связанного. Стоило только бы несчастному поднять голову, и он бы был умерщвлен. Все знали, что они все были везены на расстрел и что уже ничем их никто не мог бы спасти. Как тяжело было смотреть на это, как больно, мучительно больно... Сознавать, что столько людей, лучших людей гибнет за правду, за веру, за свои убеждения. Мы боялись, что быть может, в среде этих приговоренных к смерти находится и наш родной дядя. Веселый, молодой, честный, за что он сидит в тюрьме? Думалось, неужели же эта власть хочет истребить всех честных, хороших? Мама и бабушка плакали, и видно было, что они внутренне молились. Я же всегда, услышав только выстрелы, крики и суматоху людей, убегала подальше в дальнюю комнату, чтобы не сознавать ничего, не думать, не видеть страдания близких. Но мысли, одна печальнее другой, роились в голове.
Кроме боев, расстрелов, пожаров, арестов, вечных опасений за свою жизнь, приходилось обдумывать каждое слово, прежде чем его сказать, потому что кругом были шпионы. Нас постигли болезни: холера, тиф и другие. Воды не было; приходилось за несколько кварталов ходить с ведрами воды и стоять чуть ли не целый день в очередях. Есть приходилось впроголодь; пища ужасная и за ужасную цену. Про ученье совершенно забыли во время большевизма, последний год, то есть 1921 год. Жизнь кошмарная и никакого просвета впереди. Все говорили, что это Бог послал в наказание за грехи людей. Другие говорили, что это конец света. Много разговоров было. Не было уже искреннего веселья. В каждой семье было какое-нибудь горе. Нигде не было уже прежней жизни. У каждого человека были лишь мысли: хоть бы день кончился благополучно и что бы ему сегодня поесть?
Неприветливая картина была зимой. Дома холод, голод, нет воды. Вся семья, собравшись в кухне около плиты, закутавшись во что есть потеплее, старается согреть окоченевшее тело. Думы и всех невеселые, у всех старших озабоченность на лице. Лишь иногда вечером мама захочет развлечься, просит дядю (другого брата мамы) поиграть на гитаре, а меня попеть. Голос у меня был тогда хороший, и я пела с увлечением, забыв хоть на время все. Часто пели хором богослужебные вещи, и так проходили дни. Где-то далеко теплилась надежда, что все пройдет, что жизнь еще улыбнется нам. Но пока все лишь только скорбь, горе, и редко выпадали радости. Я перешла в пятый класс, но учиться дальше мама меня не пустила, потому что ученья не было, а были лишь там разговоры с мальчиками о политике, о том, что нет Бога, о всем, о чем угодно, только не о учении. Я плакала, умоляла пустить меня учиться, но мама настояла на своем. Дома я читала, играла с двоюродными сестренками, помогала бабушке по хозяйству и не думала о будущем, потому что я еще была девочка, маленькая девочка 14-ти лет. Не знала о том, что в том же году мне, маме, папе и двум братьям предстоит отъезд из родной России и вместе с тем избавление, радостное избавление от всех ужасов этого Советского ада.
Расставалась я с Россией скорее с радостью, видя, как жаждут этого родные; хотелось успокоения, забвения всего перенесенного. Но в последнюю минуту мне было тяжело; я готова была остаться, только бы быть на Родине. Уезжали с надеждой, что в скором будущем вернемся в Россию, но уже более успокоенную. Мы не знали, что еще много испытаний ждет нас на чужбине, лишений, волнений, но это все ничто в сравнении с жизнью в России.
Здесь я могу окончить образование, учиться и жить спокойно и не боясь говорить правду. Но детство, дорогое детство, прошло и не вернется никогда. А годы юности проходят бесследно, без радости, вдали от родных и от Родины. Радости очень мало, а горя кругом много, Боже, когда же все будет хорошо?! Когда окончится вражда? Когда мы вернемся?! Эти мысли постоянно лезут в голову. Но за все теперешнее я благодарю Бога; все же нам лучше, чем нашим бедным родным в Советской республике.
17 лет
С 1917 года
Я жила в далеком городке Остроге Волынской губернии. Жили мы спокойно, тихо. Ждали от папы писем; он был на фронте. Но вот все сильнее и сильнее стали доходить до нас слухи, что не все спокойно. Что Государь собирается отречься от престола. Все стали говорить вслух о своих мнениях. Я была тогда еще совсем ребенком, но когда мне сказали, что Государь отрекся от престола, как-то больно застонала душа. Мы, дети, еще тогда сделались уже взрослыми. Стали рассуждать, вслушиваться в разговоры старших. Много было пережито за это время, всего и не вспомнишь.
Волнение с каждым днем все усиливалось. И так началась гражданская война. Сколько лилось крови безвинных людей! Билось два ревнивых чувства в моей душе: чтобы наши близкие люди были с нами, а другое, что нужно защищать Родину от этих мерзких гадов, большевиков. Теперь у же я взрослая, и когда я начинаю воспроизводить все те переживания в своей памяти и вдумываться, то больше и больше у меня возникает свое мнение, свой взгляд. Вспоминается та тихая, спокойная жизнь. Родная, милая, далекая Россия, слышишь, что здесь есть люди, которые жаждут тебя и молят за твое спасение.
Я помню только, когда мы переехали из Острога в Крым уже во время гражданской войны. Еще не было такого разгара революции. Вообще я тогда еще не особенно понимала это и не придавала этому никакого значения. Встречать и самой переживать мне особенно не приходилось. Как мы выехали в Крым, где в Керчи меня отдали в институт, так я до самой эвакуации прожила там. Родные мои много странствовали, и ими было больше гораздо пережито, чем мной. Помню только, как волновалась моя детская душа, долгое время не получая писем от папы и мамы; как всякие смутные мысли приходили мне на ум. Особенного со мной ничего такого не случилось. Живя взаперти год в институте, не слыша и не видя ничего, но когда мои родные стали жить в Керчи, то я уже стала хотеть все узнать и услышать. Я тогда своей детской душой уже ненавидела ужасно всех этих большевиков за то, что они так злы и несправедливы. Но, с другой стороны, меня тоже возмущало и в нашей Добровольческой армии такое халатное отношение к делу, все эти грабежи в тылу, а на фронте нужда, голод, нет одежды у солдат, а все требуют от них же. На моих глазах делались все дела в Крымско-Азовской армии. Здесь, в тылу, пьют, кутят, гуляют, а там, среди смерти, дерутся усталые, голодные воины. Они борются за этих мерзавцев, которые здесь кутят, за их же спасение! Но разве знали об этом бедные дети, которые оставили свой семейный очаг и всей своей горячей детской душой пошли спасать Россию. Я не могла смотреть на этих генералов, которые здесь спасают свою подлую совесть, а там дерутся с большевиками дети. И рухнуло все... Оно и должно было рухнуть! Разве можно было одному человеку среди его окружающих что-либо сделать? Рушится вера, надежда! Ослабевают силы. Мы эвакуируемся! Куда? Зачем? Если бы я была тогда не ребенком, то я никогда не покинула бы своей бедной Родины, терзаемой злыми коршунами. Не покинула бы могилы своего Императора и его семьи, могилы положивших свою жизнь за спасение России. Надо было положить свою жизнь там, на Родине!
Вспоминается тяжелая картина эвакуации. Эти измученные, изнуренные солдаты, воины, которые боролись за спасение своей Родины, а теперь разочарованные, потерявшие надежду, едут, куда сами не знают. Им все равно было тогда, куда их везли. Они чувствовали, что они покидают свою родную любимую Родину. Они молча прощались с милым родным берегом, который скоро станет для них чужой и далекий. Быстро волны мчали наш корабль, куда – не знал никто! Все мчались куда-то в неизвестность. Ехали мы несколько дней, и наконец мы добрались к стенам Константинополя. Что за чувство было у всех! Все казалось чужим, горьким, и что нас ожидало, а там остался милый берег России, той Великой России, которая стонет, и льются по ней реки крови. Крови безвинных людей.
Потом Галлиполи; там тяжелые, полные отчаяния дни. Но о Галлиполи сохранились некоторые хорошие воспоминания. Там были люди, которые смогли сделать более переносимой жизнь для нас. Там кусочек России. Там было русское место, где все молились за милую, любимую Родину; там все отдохнули от тяжелой войны. У всех окрепли нервы, и снова зажглась в них жизнь, прежняя вера, надежда в будущее. Что будет час, когда мы протянем свои руки освященной славой и могуществом России, когда Россия призовет нас к себе. Мы тогда снова увидим далекий, а теперь уже близкий нам берег, и крикнем громко: «Ура! Мы на Родине! Так пусть же воскреснет Россия!»
18 лет
Мои переживания с 1917 года
В 1917 году я вместе со своими родителями жила в России вблизи города Харькова в поселке Рогане. Вскоре мы переехали в Харьков, где я поступила в институт. Училась я там до Рождества. Еще не распустили на рождественские каникулы, как неожиданно приехал за мной папа. Я, конечно, сидя в институте, ничего не могла знать о политике и о внезапном приезде папы.
Приехав домой, я застала маму, укладывающую вещи. Мы в этот же день должны были выехать из города. На Харьков наступали большевики. Папа с самого утра ушел в город, дабы достать билеты. Наступил вечер. Долго мы ждали прихода папы. Наконец он пришел, говоря, что билетов не достал. А оставаться нам нельзя было ни в каком случае, ввиду того, что папа занимал в Харькове огромную банкирскую должность. Решили ехать на вокзал. С нами поехала и тетя. Вокзал был настолько полон народа, что даже трудно было представить себе что-нибудь подобное. Наконец раздался третий звонок, а ни папы, ни билетов не было. Вдруг показался папа, с которым мы вместе вышли на платформу. Билеты он достал, а мест в поезде не было. Обошедши все вагоны, папа сообщил, что все вагоны, кроме жандармского заняты. Оставалось только одно – как-нибудь устроиться в этом вагоне. Папа дал некоторую сумму денег, после чего поезд тронулся. Но, Боже, что это был за кошмар – духота, грязь, так что даже от всего голова кружилась. Увидев весь этот кошмар, тетя решила остаться в Харькове. Поезд тронулся. Мне как будто что-то подсказало, что я не скоро увижу свой город, в котором я родилась и пережила столько счастливых дней. Поезд должен был ехать прямо в Николаев. Ехали мы целую неделю, грязные, иногда хотящие пить. Несколько раз поезд останавливался и стоял по несколько дней. Даже ночью наши вагоны хотели отцепить, но люди заметили это и не дали осуществиться задуманному плану.
Наконец мы в Николаеве. Остановились в какой-то грязной гостинице, где жили в течение трех недель. Из Николаева переехали в Одессу. Я смутно себе представляю, что я делала и переживала в Одессе. Только помню одно, что мы долго там были, так как переехали в Евпаторию, где жизнь текла сравнительно спокойно. Поступила я в гимназию в первый класс, но вскоре пришлось бросить учение ввиду того, что папа, уехавший в Севастополь, прислал телеграмму о немедленном нашем выезде в Севастополь.
Ехали на шхуне, причем волны были настолько сильны, что заливали за борт. Приехали мы в Севастополь ночью, в часов 11. Пришли на квартиру, где жил папа, который сообщил, что за час до нашего приезда на его квартире были налетчики и старались пройти внутрь дома, но как ни велики были их старания, им это не удалось сделать. Папа нанял пароход, небольшой, на котором мы должны были переехать в Керчь, но опять-таки внезапный приход большевиков помешал нам это сделать. Папа был арестован; все вещи наши и деньги были отобраны. Только на следующий день папу выпустили, но через несколько дней опять взяли в чрезвычайку, дабы расстрелять, но помощью Божьей папа был оставлен. Поместили нас и еще какое-то русское семейство в двух комнатах, так что и повернуться было негде. Через полторы недели опять пришли за папой и заставили работать. Бедный папа ходил на вокзал и носил железные рельсы; это продолжалось месяца полтора. Внезапно пришли добровольцы, и большевики отступили. Мы опять отправились в Евпаторию, где были до самого дня отъезда в Болгарию.
Папа закупил соль, нанял пароход, и мы приехали в Болгарию, где русское агентство замошенничало соль и не дало папе денег. Было очень тяжело жить. Я поступила в гимназию, где была до самого отъезда в Шумен. Целое лето приходилось работать: то на табачной фабрике, то на макаронной, то в сладкарнице. За это время я много пережила, видя, как тяжело приходится папе. Жили мы в четырех верстах от города. Грязь, сырость, дождь – все равно приходилось ходить в гимназию. Наконец нас приняли в Шуменскую гимназию, где я нахожусь и в настоящее время.
7 класс
22 года
Гражданская война
В 1917 году Святая Русь свалилась в бездну кровавых насилий и угнетений. Она терпит и мученически переносит страдания, ибо, охваченная ненавистным красным кольцом Интернационала, она не живет нормальной жизнью, не прогрессирует. Она не может блюсти то, что для народа самое лучшее, самое святое и прекрасное. Это религия. Повсюду притеснения и гонения на церковь. А разве может Русь, эта страна бесчисленного множества церквей и неумолкаемого колокольного звона, смириться с горькой участью ее религии? Разве может гражданин, горячо любящий свою Родину и религию, спокойно относиться к притеснениям церкви? Нет, русскому гражданину далеко не безразлично. Он не отнесся спокойно к поруганиям церкви. И все те, кому дорога униженная честь России, кому свята ее религия, все те, у кого еще не угасло чувство долга перед Родиной, объединились в один общий лагерь – белых. Это лагерь тех, которые поставили свои интересы на последний план. Это те, которые действительно любили Россию, любили ее религию. Те, заветным желанием которых было освобождение России из-под кровавой руки Интернационала. Вспыхнула гражданская русская война. Что может быть свирепей и кровопролитней, чем эта русская гражданская война? Это война, в которой мы найдем все. Здесь мы видим и сведение личных счетов, и желание наживы, желание показать себя и т.п. И что печальнее всего, это то, что в этой войне мы можем встретить так называемых любителей человеческой крови. Это те, которые, не знаю, под действием каких сил и чувств, получают удовольствие в отнятии жизни человека.
И против всего этого и в защиту православной церкви встала «Белая армия». В продолжение всей гражданской войны мы видели, как эта армия любит Россию и считает своим долгом принести себя в жертву на служение Родине.
Пять лет проливалась русская кровь. Пять лет сыны России отстаивали ее честь. Но не в силу было бороться с <7>-миллионной массой врага. Белая армия не могла удержаться на русской земле. Она отступила. Она уехала из России, но не оставила там свои лозунги. И теперь у рассеянной по свету еще не угасло чувство долга. Все невзгоды и лишения, которые пришлось перенести на чужбине, еще больше укрепили веру в Россию. Она ждет, и мы с уверенностью скажем, что придет час, когда услышим клич «за Русь Святую». И сыны Родины с окрепшими силами и верой в правое дело станут на русский берег и освободят Россию от власти Интернационала.
18 лет
Воспоминания из периода смутного времени (1917–1924)
Это было в 1919 году. Наконец, после долгого скитания и пешком, и на лошадях, в вагоне, на пароходе, мы стояли на берегу Волги и вглядывались в противоположный берег. Но почти ничего нельзя было разглядеть, ибо на Волге была буря. Волны подкатывались по песку к самым нашим ногам, но мы их не замечали. Мы «знали, что на том берегу иже казаки. Неужели конец скитаниям? Были ли там казаки на самом деле, мы определенно не знали, поэтому так хотелось верить. Мы уже подходили к рыбакам, прося нас перевезти на ту сторону, но из-за бури все отказывались. Что делать? Не попытать ли счастья вон у того?
Вот мы и на том берегу. Лодка неслась под парусом, как стрела, прорывая волны, обрызгивая нас с ног до головы. Вокруг все – буря и брызги. Еще момент, и лодка целиком вылетела на прибрежный песок. Еще один вопрос у рыбака, такой нерешительный: «А где же тут казаки?» – «А кто ж его знает. Их, може, и нету совсем...»
Куда идти? Налево? Шли верст пять. Все по берегу. Нод обрывом. На горе – деревенька. И вот уже спускается кто-то. Папаха, но без кокарды. Тулуп не тулуп, шинель? А где же погоны? Сапоги... Кавалерийская винтовка на плече... Казак или нет? Подходит. Лицо доброе.
– Здравствуй, – сказали. И прибавили тихо: – Станишник... – Замерли. Не удивился. Казак... У нас были и советские, но дали царские <деньги>.
– А родственники в Красной армии? Нет? А где же? Не знаете? Здорово. Это здорово, что вы не знаете. Марш за мной! Вы арестованы, – Привели на какой-то двор. Сели. Что-то будет? Озлобления за арест нет. Наоборот чувствовалось, что вот мы только из Совдепии, а нас уже взяли на учет. Безусловно, нас отпустят. Только почему на нас никто не обращает ни малейшего внимания? Как будто не замечают. Встал, походил по двору. Припал глазом к щели в воротах и... вздрогнул весь; сердце забилось, даже как-то вздохнулось – не то легко, не то тяжело: я увидел в полной мере... офицера. Шапочка-кубанка, белые погоны, шашка. Молодой еще. Хорунжий. Хотелось кричать «ура», кадетское сердце разволновалось, но... меня отогнали от ворот.
Скучно...
Ночью нас, спавших прямо на земле с котомками в головах, разбудили. Тот самый офицер и с ним казак с фонарем. Проснулись как-то сразу и неожиданно.
– Ко мне на квартиру!
В чем дело? Покорно собрались. Пошли. Оказалось, что компания из этого <...>41 отряда просто-напросто хотела нас ограбить. Что за драгоценности предполагали они у нас в котомках? И что бы сделали с нами? Донес это офицеру один из казаков.
Ограбить... Неужели?!
На следующий день мы спокойно ехали на лошадях по направлению к42.
Этот случай как нельзя более ясно вспомнился мне вот при каких условиях.
Это было в Египте, во время небольшой экскурсии. Мы крепко спали на берегу Суэцкого канала. И так же внезапно, как и на том дворе, я проснулся. Быстро приподнялся на локте. У самых ног силуэт верблюда. За ним еще несколько. Арабы. Переговариваются о чем-то.
– Сайдэ ахуя, – поздоровался я по-арабски.
– Сайдэ, – ответило несколько голосов и сразу спросили: Инглизи (англичане)?
– Ла, ла! – заторопился я разуверить их, так как арабы ненавидят англичан, и пояснил: Москоб (русские). И мне сразу вспомнилось: там, на берегу Волги – «казак или не казак?». Чтобы окончательно привлечь арабов на свою сторону, я проговорил:
– Абари куайс, инглизи мушкуайс (то есть, что арабы народ хороший, а англичане – плохой).
– Москоби куайс, москоби карашо! – ответили мне в награду, и все удалились в глубину ночи, куда-то в бесконечную пустыню, мерно чем-то поскрипывая.
И опять тишина.
Налево блеснул прожектор. Это идет по каналу пассажирский пароход. Весь в огнях. Идет к Средиземному морю. Откуда? Может из сказочной Индии? Из Китая? Через час он осветит прожектором наш лагерь. Все спят. Лишь один кадет-часовой ходит около караульной палатки. Заблестит шашка под снопом света, забегают тени от деревьев по белым палаткам... Шакалы воют...
А теперь я пишу эти воспоминания в Шуменской русской гимназии. Еще с самого утра много толковали на тему: для чего нужно собраться в классы в одиннадцать часов? Слухов было масса. Во-первых, для того, чтобы никого в это время не было в городе, так как там будут казнить коммунистов посредством гильотины. Нашлись даже люди, видевшие эту самую гильотину (очевидно, строившуюся беседку для праздника «Кирилла и Мефодия»), а девочки уже плакали о том, что у этих коммунистов есть дети, которые останутся сиротами. Очень поверили. Во-вторых, нашу гимназию амнистировало советское правительство и принимает в школу курсантов. Собирают для того, чтобы заполнить анкеты. Этому решительным образом не поверили. В-третьих, в Туркестане восстание. Американцы приглашают желающих ехать. В-четвертых, приостанавливается движение на пять минут. Думать о гражданской войне! В-пятых... Ага! Взять карандаши?! Писать сочинение по русскому языку. Кто лучше всех напишет, того повезут в Прагу. И так далее, в этом духе.
В одиннадцать собрались. Нам раздали эту самую бумагу. Дали и для черновой. Но начерно никто почти не писал. Объяснили, в чем дело. Так мол и так. Психология.
Благополучно доканчиваю. Да здравствует психология! А мне все-таки философия больше нравится. Желаю успеха. Готовый к услугам...
21 год
Один из многих случаев гражданской войны, который вряд ли скоро изгладится в моей памяти
Тихая летняя ночь спустилась на небольшой уездный городок, который находился как раз на самой границе между Советской Россией и Украиной. Жизнь постепенно затихала; все реже и реже мелькали тени прохожих; один за другим гасли огни в окнах небольших бедных домиков окраины. Изредка по улицам проходят патрули да слышно цоканье копыт разъездов. Только на самой окраине города, там, где находятся казармы, которые занимает казачья конная сотня, жизнь идет как бы своим чередом. Весь квартал, прилежащий к казармам, оцеплен часовыми; верно, должно случиться сегодня ночью что-то такое, чего никто не должен знать из жителей, что-то страшное и уродливое, как сама гражданская война. В дежурной комнате ярко горит лампа и сквозь полуоткрытую дверь доносятся громкие возбужденные голоса. Там только что кончился импровизированный «военно-полевой суд» над пойманными сегодня утром большевистскими комиссарами. Их шесть человек, все они жители этого же городка; «царствовали» здесь до прихода немцев и украинцев, потом бежали, и только сегодня, на их несчастье, попали в руки разъезда.
Самый интересный из них Г., объявивший себя «президентом» местечка Дубровичи; он венчался на президенство венчальной короной и всюду разъезжал в карете с княжескими гербами, которую «реквизировал» у местных помещиков князей К. Лицо у Г. для нашего времени было странное. Такое, какое бывает на старых иконах владимирских богомолов у Христа: чистое, нежное, с небольшой светлой, слегка вьющейся бородкой, и вьющиеся волосы на голове. Но самое замечательное в его наружности – его глаза, голубые, мягкие и полные кротости глаза. И этот человек, с такой наружностью, с такими на вид кроткими глазами, во время своего «президенства» славился на всю округу своей звериной жестокостью, своей изобретательностью всевозможных казней. Остальные пять человек, помощники и сподвижники Г., в отдельности каждый ничего собою особенно не представлял, если не считать их сильно развитую «любовь» уничтожать «белогвардейскую сволочь» (их слова).
Суд был, как всегда, недолгий, и вердикт краткий – «казнить». Осужденные стоят в коридоре, в котором толпятся казаки, с интересом разглядывая Г.. Наконец распахивается дверь дежурной комнаты, на пороге командир сотни, огромный саженного роста есаул С. «Веди», – коротко отдает он приказанье лихо подскочившему к нему вахмистру. Сухо и холодно звякнули приклады винтовок, и с глухим топотом осужденные и конвой прошли по мрачному коридору, спустились по лестнице и скрылись в темной ночи. Конвой и осужденные свернули налево и через коновязи, мимо конюшен прошли вглубь двора, к старому пороховому погребу. Дверь погреба открыта, несколько ступенек ведут вниз. Спустились. Слабо загорелась спичка и жалким язычком запылала зажженная свеча, освещая бледные, сразу ставшие землистыми лица осужденных. «Яковенков, сбегай на конюшню за лопатами да хворосту принести – костер разложить», – отдал приказание вахмистр. Через несколько минут, казавшиеся часами, ярко разгоревшийся костер освещает жуткую картину. Посредине погреба люди, озаренные багровым заревом, в одном белье копают себе общую могилу; немного в стороне, с суровонахмуренными лицами, стоят казаки. Но вот могила готова, и тот же расторопный Яковенков летит доложить командиру сотни. Через несколько минут появляется есаул в сопровождении младших офицеров сотни. Он в рубахе, в руках у него старая длинная ржавая пика.
«Ну, выходи, кто там первый», – говорит он. Но обреченные только теснее прижимаются к стенке. «Никто не хочет? Выводи Г.», – приказывает есаул. Г. выводят к дальней стенке и ставят лицом к есаулу. Последний становится на противоположном конце погреба. Рука есаула с пикой отведена назад; мгновенье, и пика со свистом врезается в лоб Г., раскалывая голову на две части. Колени Г. бессильно подгибаются, и он, неуклюже взмахнув руками, опускается на залитую кровью землю. «Давай! Следующий!», – командует есаул, и происходит точное повторение только что происшедшего. На третьем есаул от сильного напряжения сплоховал, только ранил. От группы казаков отделяется один, подходит к лежащему и добивает стонущего мерным сильным ударом шашки. Остальных трех по приказанию есаула рубят шашками или прокалывают штыками. Приклады мерно подымаются над головами и слышны глухие, как в пустую бочку, удары. Через три минуты все кончено. Трупы стаскивают штыками в яму и засыпают землей. Погреб опустел. Лишь догорающий костер слабо освещает темные пятна напитавшейся кровью земли да еле видимый, притоптанный тщательно сапогами, бугорок свежей земли.
18 лет
Воспоминания из гражданской войны
Глубокий след оставила в моей памяти та первая жертва, которую пришлось принести нашей семье на алтарь гражданской войны. Не так больна даже была сама жертва, как известие о ней. Да, это было ужасное больное известие... Известие о смерти брата.
Первым узнал эту весть мой отец. Помню, целую неделю ходил он молчаливый, сосредоточенный. Мы догадывались, что он что-то от нас скрывает. Наконец он не выдержал и как-то после обеда позвал мать, меня и сестру к себе в кабинет. Я заранее знал, что он скажет что-то страшное. Мы немного посидели. Отец волновался, чувствуя, что от него все ждут чего-то, и не знал, с чего начать. Вдруг глаза его замигали. Самовольные слезы покатились по щекам. Он поспешно закрыл лицо руками и сквозь пальцы, тихо и как-то жалостно произнес: «Алеша убит». У меня вдруг в груди как будто бы что-то оборвалось и стало так неприятно, так больно. Должен признаться, что первое время я даже не сознавал, что это такое – «Алеша убит». Я знал, что это что-то кошмарное, страшное, больное. В голове образовалась какая-то черная безграничная пропасть, и в ней бегали отрывки фраз: «убит», «кто», «зачем», «как же так», «был живой, а теперь мертвый...», «не может этого быть». А слезы в это время лились и лились. Мать тоже, уткнувшись лицом в плечо отцу, рыдала негромко, но как-то безнадежно. Я сначала спрятал голову в какую-то подушку (как она попала мне в руки, не помню); моментально на ней появилось мокрое пятно; тогда я подумал: «Зачем пачкать наволочку» и начал искать платок. Долго не мог найти карманы. «Какой паршивый портной, должно быть, неправильно пришил их», – подумал я. Наконец карман был обнаружен, а я уже и позабыл, зачем в него полез. Поднял голову, стараясь припомнить. Заметил, что мать плачет; заметил, что и сам я, оказывается плачу. Мне даже показалось это страшным: «Почему же это мы плачем? Да, вспомнил, убит кто-то». Вот такой каламбур мыслей тогда стоял у меня в голове. Помню, даже потом, спустя неделю, я все не мог себе представить, «как так убит, ведь он же был живой».
Это первое печальное известие было для меня самым тяжелым. Потом, когда через год я узнал, что мать и отец исчезли, то это известие такого впечатления на меня уже не имело. Быть может, это оттого, что вскоре после смерти брата я уехал из дому и уже разлукой как бы был подготовлен к тому, что их никогда не увижу. С.П.
22 года
Воспоминания из гражданской войны
О гражданской войне у меня не сохранилось цельного, связного воспоминания. Весь революционный период вспоминается в виде отдельных картинок, которые почему-то неразрывно связаны с целою серией картинок, к гражданской войне никакого отношения не имеющих. Одно воспоминание вызывает в памяти представление о другом образе; все это сливается в тихое и теплое чувство и кончается воспоминанием о Крымском береге, улыбавшемся так приветливо, когда я его видел в последний раз с парохода.
О гражданской войне любишь вспоминать не один, а с теми, с кем вместе воевал. Причем разговор всегда переходит на годы учения; вспоминается все оставленное, вспоминаются детские годы, беззаботные и безмятежные, и скоро все умолкают, каждый погружается в свое прошлое и не хочется говорить. Я не люблю вспоминать боев, хотя мою мысль во время воспоминаний о России часто пронзает представление боя, так ярко сохранившееся в памяти. Больше всего сохранились впечатления передвижений, и вся война представляется мне бесконечными передвижениями. Причем памятны больше всего весенние переходы. Я даже вижу свою фигуру, шлепающую по грязи. Идет дождик, мелкий и теплый; тихо; деревья уже зеленые; на полях зеленеют хлеба. Я в колонне, растянувшейся по дороге, иду медленно, наклонившись вперед и поддерживая винтовку, которая режет плечо. Сзади едут патронные двуколки и санитарная повозка. Ни чувств моих, ни моих мыслей не помню, но свежий сырой запах поля в такие минуты как будто обдает меня, и я чувствую его. Вспоминается много железнодорожные станции, почему-то пустые, без людей, без вагонов. Каменный дом и водокачка выглядывают из мокрой зелени деревьев.
Помню я моменты наступления, когда до противника еще не дошли. Обыкновенно начинаем наступать утром, и всегда бывает жаркий день. Ни одного наступления я не помню в дождь или зимой. Мы идем по полю. Колонны расходятся. Ноги мокрые от росы, я срываю стебельки травы и кладу их в рот. Мне не тяжело, не страшно, только жарко. Потом начинается артиллерийский обстрел. Снаряды пролетают чаще и чаще, мне не страшно, хочется только скорей дойти до деревни, где, по предположению, находятся цепи противника. Я чаще рву траву и нервно грызу стебельки. Несмотря на то, что у меня пулемет на плечах, я не испытываю тяжести, только хочется пить. Когда цепь ложится, я бросаюсь на траву, наклоняю голову к земле и чувствую теплый земляной дух, мешающийся с запахом зелени.
Помню я момент ранения. Было жарко, мы шли вперед, шрапнель ежеминутно разрывалась над цепью. Раненых я не замечал, несмотря на то, что пыль от падающих пуль вздымалась всюду. Вдруг я почувствовал сильный удар. Мне показалось, что вблизи разорвался снаряд, но пыли не было видно. Я чувствовал, что со мной что-то произошло, но что именно, я не знал. Потом увидел кровь на руке и догадался, что я ранен. Так как кровь была на правой руке, то я и догадался, что ранен в правую руку только по этому признаку, потому что никакой боли не чувствовал. Я подумал, что мне надо падать и опуститься на колено, хотя потребности в этом не чувствовал. В душе я был очень рад и обрадованно крикнул своим номерам, что я ранен; но радовался я не тому, что был ранен и имел возможность избежать боя, а тому, что избавился от тяжелого пулемета, который немилосердно резал мне плечо.
Потом, помню, как нас везли на станцию. Было лето; после дождя по небу носились тучи, нагоняя тень. Дул ветер. Мы ехали в крестьянских телегах, ехали медленно, часто останавливались, переменяли направление и все боялись, как бы не заехать к большевикам. Рука у меня болела неприятно, и на каждом толчке, а толчки были ежеминутно, я тихо стонал от боли. Рядом со мной лежал раненный в живот офицер и тоже тихо стонал. Помню, он все уверял меня, что у него рана нетяжелая, что он выздоровеет, лишь бы его скорее довезли, скорее бы окончился этот мучительный путь. Лицо его сморщилось. Глаза горели болезненным блеском, и я видел ясно, что жить ему несколько часов. Дорогой мы его оставили в селе, он больше ехать не мог.
Помню я, и всегда неразрывно с первым, воспоминанием, впечатление о другом ранении. Нас обстреливал бронепоезд, а мы находились в железнодорожной будке. Принесли раненого офицера, он был тяжело ранен в живот и умирал. Оставаться в комнате мне было неприятно, и я вышел на крыльцо. Мне почему-то стало весело, и я улыбнулся; вероятно, от сознания своей самостоятельности: один и на фронте. К моему удивлению офицер тоже улыбался, также вышедши на крыльцо из комнаты. Что означали наши улыбки, почему они появились в такую жуткую минуту, я до сих пор не знаю. Помню только, что ни убитых, ни раненых мне не было тогда жалко; хотя и сознавал, но не чувствовал боли других. Несколько раз приходилось мне видеть расстрелы и самому принимать в них участие. Пришлось; с большим любопытством и без малейшей жалости я стрелял в присужденного. Потом, после расстрела, и тело и душу охватывала нервная дрожь от смутного сознания своей неправоты. Много времени спустя я понял душой тот великий грех, который совершал так хладнокровно и с любопытством. Понял и ужаснулся. Теперь только с глубоким и беспросветным раскаянием вспоминаю случившееся. Теперь и боль другого мне тяжело видеть; глубокий реалист в душе, отворачиваюсь, как сентиментальная барышня, при виде даже легкого ранения и крови. И чувствую, что больше не подымется у меня рука на человека.
Часто я вспоминаю русское село, белые украинские мазанки, окруженные садами, сады Курской губернии, разросшиеся среди полей; вспоминаю русских крестьян, неизменных наших спутников – подвозчиков, которые так поспешно исполняли наши веления.
Зимних переходов я никогда не вспоминаю, и если мелькнет яркая картинка, я сейчас же отгоняю ее и стараюсь думать о другом. Из зимних передвижений я помню оставление Ростова; помню только как живую картину, в которой не только вижу, но и слышу топот копыт по льду, крики, раздающиеся в колоннах, и слова команды. Все вижу, все слышу, но ничего не чувствую. На горе, облитый солнечным светом, который отражался на золоченых крестах церковных куполов холодным блеском, каменными белыми домами <стоял> светлый город. Как черная змея, извивались колонны войск и обозы среди ровного снежного поля. Скрипели брички, скрипели полозья саней, скрипели сапоги. Валил пар от лошадей, гнущихся под тяжестью. А морозный воздух застыл, замолчал и только отражает звуки.
Помню Кубань, грязь, на дорогах дохлые лошади, оставленные повозки, дождь моросит, тело промокло, и я с нетерпением жду станицы, где переночую, отдохну и пойду дальше в грязь и холод.
Эвакуацию я никогда почти не вспоминаю. Оба раза я был болен, первый раз пролежал на палубе под орудием, второй раз десять дней почти ничего не ел.
Мои воспоминания о гражданской войне лучше бы назвать воспоминаниями о России. Потому что в этот период я больше видел Россию, чем войну. Вот почему они не носят тяжелого характера; тяжелое таилось и заглохло, от него отворачивается душа.
20 лет
Рассказ из жизни на фронте в 1917 году, переданный мне моим сослуживцем в одну из долгих осенних ночей в Галлиполи
Рассказчик не лишен был поэтической жилки, и начал он приблизительно так. Весна уже вошла в свои права и уже оживила своим дыханием спящую под долгим зимним покрывалом землю. Дремавший в дымке лес подернулся белым пухом. Жадно тянулась к солнцу каждая веточка, каждая пробуждавшаяся травка. И звонкий жаворонок уже запел свой «Заздравный гимн весне».
Вдоль опушки леса черной изогнутой линией тянутся ряды окопов. Здесь три года изо дня в день люди, оторванные от дома, переживали длинный крестный путь. Живительное дыхание весны принесло им, кроме своей чарующей красоты, усилившуюся тоску по родным местам и новые веяния. Веяния также заманчивые и так много обещающие.
Оказывается, что кровь, проливаемая ими в течение трех лет, проливается совершенно напрасно; что труды и лишения, принесенные ими на алтарь Отечества, бессмысленны. Появились люди, которые смело и дерзко бросали в их серые мозги такие чистые на вид и правдивые слова, что «все люди – братья», что «немец не враг, а брат» и что «враг тот, кто посылает их на эту бойню».
Вопрос этот, мучивший всех солдат, которые боялись и в то же время любили своего ротного командира за его строгость, обсуждался ими во время затишья. Юркий, всезнающий солдат из молодых объяснил им смысл всего происходящего. Он говорил о наступившей свободе, о равенстве и возбуждал их против командира, который, согласно новым приказам, уже не имеет права требовать отдания чести; что солдаты теперь имеют вместо обязанностей только права и т.д. С чисто демагогическим приемом призывал их к тому, чтобы удалить с поста этого командира. Под влиянием этих будирующих речей в душе каждого стали пробуждаться все те незначительные и мелкие обиды, которые они претерпели. У каждого стало просыпаться чувство ненависти. Все как-то вдруг забыли о его заботах и заслугах перед ротой, о том, как он, рискуя жизнью, спасал своих солдат. С этого времени все стали к нему относиться подозрительно, не верили его словам, призывавшим к исполнению долга. Поползли липкие сплетни, что он изменник, что часть денег, причитающихся им, остаются у него и т. д. Все говорили, что в других частях ничего подобного нет, что теперь все равны и за проступки наказаний не налагается. Его стали ненавидеть и сторониться.
Месяца через два объявлено всеобщее наступление. Командир, согласно чувству долга, ведет роту в бой. Дезорганизованные солдаты не выдерживают. Бой кончается неудачей. Масса убитых. Всеобщий ропот. Все винят в этом командира. Страсти разгораются, и необузданная толпа с гиком и ревом набрасывается на командира и убивает его...
Назначен новый. Он не подтягивает солдат, всячески потворствуя им, заискивает у них, называет их «товарищами». Предоставленные сами себе солдаты стали еще хуже. Из прежних, дисциплинированных, они превратились в разнузданную, голодную и оборванную толпу...
Рассказывавший это мне передавал, что месяц спустя после самосуда нередко приходилось слышать от этих солдат такие слова: «Вот бывший командир, так это был настоящий командир; все были при нем и сыты, и одеты; не чета теперешнему, который только заботится о своем кармане да поет нам сладкие речи о свободе. А если и наказывал прежний за что-нибудь, так на то она и служба; нашего брата, если не подтягивать, то он хуже свиньи будет вести себя». В теплые летние вечера на постах, в землянках часто можно было видеть кучки солдат, с теплою любовью вспоминавших убитого ими командира. Все прежнее хорошее вспоминалось ими: и сытый, довольный вид солдат при нем, хорошо одетых и подтянутых, и его неподкупная честность и храбрость, с которой он выручал их в трудную минуту боя.
Рассказ этот, глубоко запавший мне тогда в душу, теперь самому, когда я его написал и перечитал, кажется бледным. Влияние ли это времени или пережитых потрясений – сам не знаю.
19 лет
Весь период гражданской войны я находился в Персии. Мой отец состоял на службе у Персидского правительства, служа в Персидской казачьей Его Величества Шаха Дивизии. Время было беспокойное, часто приходилось переезжать из одного города в другой. Первое время незнакомая и чуждая обстановка сбила и спутала меня, но вскоре я привык и до такой степени освоился с тамошним укладом жизни и обычаями, что потом долго не мог освоиться, попав в конце 1919 года в Тифлис к бабушке. Мой отец отправил меня туда для поступления в учебное заведение. Еще в Персии заинтересовался естествознанием, находясь под сильным, впечатлением окружающей, подчас действительно волшебной, природы Гиляндской провинции.
В Тифлисе я сразу же попал под влияние А.Б. Шелковникова, который в то время получил задание основать отделение Кавказского музея в Эривании. Заметив во мне большой интерес к естественным наукам, А.Б. занялся мною, и вскоре я форменным образом «влюбился» в естествознание. Только теперь я начинаю понимать, как замечательно опытно В.Г. увлекает меня и руководит моими занятиями. Через А.Б. я вскоре познакомился почти со всем научным персоналом Кавказского музея, Тифлисского Ботанического сада, обсерватории и еще многих других подобных же учреждений. Скоро А.Б. купил для будущего отделения Музея великолепный микроскоп, и начались мои занятия бактериологией.
Вначале А.Б. сам занимался со мной, но потом передал ведение моего «бактериологического образования» опытному бактериологу. Через несколько месяцев почти незаметных занятий я освоился с микроскопической техникой и целым рядом сведений из бактериологии; но тут начались сборы и приготовления к предстоящей экскурсии в еще мало исследованные области Армении.
Этой экспедиции не суждено было осуществиться. Грузинское правительство создавало массу препятствий и затруднений для вывоза необходимого научного багажа.
А.Б., видя, что время проходит даром, решил начать работать по обработке богатого материала, собранного им в различное время на Кавказе, мне же он дал самостоятельную задачу. Снабдив меня необходимыми принадлежностями, он поручил мне произвести сбор материала по фауне насекомых и пресмыкающихся в Кахетии. Через несколько дней я уже ехал в имение своей тетки, находящееся недалеко от Сигнахи. Нечего и говорить, что все лето я провел самым деятельным образом. Материал удалось собрать довольно большой. Часть его мне удалось вывезти за границу, и только сейчас я начал определять богатую фауну жуков Кахетии.
Осенью А.Б. взялся за обработку собранных мною пресмыкающихся. Я часто присутствовал при его работах и скоро научился быстро разбираться в огромных определениях и главнейших семействах и родах пресмыкающихся.
Зимою я часто ходил в заснувший Ботанический сад, где жизнь билась в оранжереях и больших лабораториях. Да, совсем забыл! За это время в Тифлис пришли большевики. Их приход решительно ничем не отразился на моей жизни, тесно связанной с жизнью Ботанического Сада и музея. Научная работа продолжала идти тем же темпом, как и раньше. Ничего не изменилось в этих лабораториях, наполненных светом, воздухом и запахом реактивов. Так же монотонно тикали приборы физической обсерватории. На барабане сейсмографов не отразился приход большевиков. Зима прошла незаметно, и в Ботаническом Саду почувствовалось приближение весны. Весна в нем начинается всегда раньше, чем в самом Тифлисе, так как он отделен от города высоким каменистым хребтом, задерживающим холодные ветры. Весна наступила как-то внезапно. Раскрылись огромные оранжереи, и масса растений была высажена в грунт. Теперь я пропадал в Ботаническом Саду. Меня увлекла эта кипучая жизнь. Я целые дни проводил в различных отделениях Сада, прислушиваясь и приглядываясь к этому водовороту жизни. Одуряющий запах цветов огромных магнолий смешивался с неумолкающим пеньем богатого птичьего населения и трескотней кузнечиков. Это лето я провел в Боржоми, совершая постоянные экскурсии в его окрестности. Это было самое красивое лето, которое я когда-либо проводил.
Таким образом протекала моя жизнь в период гражданской войны. Этот полный кошмаров период ничем не задел меня; он прошел где-то стороной.
8 класс
23 года
Воспоминания из гражданской войны
Измученных физически и нравственно, нас, раненных в боях при взятии Ростова в феврале двадцатого года, везли в санитарном поезде в сторону Екатеринодара. Пятьдесят верст, которые нам пришлось проехать до узловой станции Кущевки, наш экспресс пролетел ровно в сутки. Мы надеялись, что отсюда нас уже без задержки направят в Екатеринодар и распределят по лазаретам. Но увы, надежды наши лопнули, как мыльный пузырь. Ни поездное наше начальство в лице старшей сестры, которую мы все вскоре возненавидели, ни комендант станции, никто не знал, что с нами делать. Состояние наше было ужасное. Перевязок нам не делали, не кормили, и провизию достать, даже и за деньги, было крайне трудно. Но самое ужасное, бьющее по нервам и заставлявшее нас стараться не выходить из поезда даже для поисков чего-нибудь съедобного, это был вокзал.
Вокзал представлял из себя какое-то кладбище, до того был он переполнен умершими и обреченными на смерть. Все залы, буфеты и коридоры вплотную были завалены неподвижными лежащими телами. Всемогущий тиф ежедневно приводил сюда сотни страдальцев и безжалостной рукой бросал их на гнилую, загаженную и кишащую паразитами солому. И эти, попавшие сюда, были уже обреченные; только чудо могло их спасти. И они лежали там вперемешку, живые и мертвые, в жуткой тишине, изредка прерываемой бессмысленным бредом. Иногда живой, под впечатлением навеянных на него бредом грез, обнимал мертвого соседа и потом, не разжимая объятий, тоже уходил в лучший мир. Ночью в абсолютной тишине слышался лишь хрип умиравших и писк крыс, устраивающих игры на трупах. По утрам покойников выносили и складывали штабелями в станционном садике. Потом из ближней станицы приезжали подводы; на них штук по десять-пятнадцать набрасывались тела и отвозились на кладбище.
Однажды утром, это было, кажется, на четвертый день нашего стояния в Кущевке, мы с ротмистром М. шли за молоком. Проходя мимо станции, мы были остановлены слабыми стонами, доносившимися до нас из кучи мертвых тел, сложенных около беседки. Мы подошли ближе – стоны стали явственнее. «Живого положили с мертвыми», – мелькнула у нас мысль, и мы, не сговариваясь, начали одного за другим сбрасывать покойников на землю. Почти на самом низу нашли мы стонущего молоденького, лет семнадцати, мальчика-юнкера. Он был жив, он не был даже в бреду. В глазах его был виден дикий, безысходный ужас, он не мог говорить. Оказалось, что его, спавшего, приняв за мертвого, вытащили из станции и бросили в кучу покойников.
23 года
Воспоминания из периода гражданской войны
В последних числах февраля 1917 года в маленьком уездном городке были получены первые сведения о готовящихся событиях. Впервые все слухи передавались «по секрету», чего-то остерегались; но после появления статьи в газете «Южный Край» публика стала высказывать свое мнение открыто. Я был тогда в 5 классе гимназии. Вместе со мной учился еврей, человек начитанный и всесторонне развитый. Первыми впечатлениями мы делились между собой в гимназии. Обыкновенно в разговоре принимали участие почти все ученики 5 класса, но особенно много и толково говорил этот еврей, употреблявший тогда много иностранных, иногда даже непонятных для меня, слов. Все разговоры приходили к тому, что сейчас произошло великое событие, что мы должны радоваться ему, поддержать его и т.д. В одно время классом была даже послана телеграмма (которую, наверное, не допустили туда, куда она была адресована) Временному правительству с выражением чувства «доверия» и т.п. («Мы, граждане пятиклассники, доверяем Вам...»). Все эти дни мы восторженно проводили больше в разговорах.
Кончился учебный год, и все разъехались по домам. С началом нового учебного года стали слышаться уже другие разговоры; правда, их было очень мало, но все же стоит отметить. Были слухи о том, что генерал Корнилов идет против Временного правительства; эти слухи постоянно подвергались обсуждению. Сейчас уже можно было заметить некоторое разделение; было несколько человек, которые высказывали свои недовольства Временным правительством, но большинство же оставалось, как и прежде, быть «на страже революции».
Но вот появляются в газетах все больше и больше сведений о деятельности большевиков. Никто не мог допустить мысли о том, чтобы большевики могли появиться у нас. Но проходит зима. Ранней весною появляется отряд пьяных красноармейцев, который и начал хозяйничать. Назначается комиссаром города еврей, что вызывает еще большее недовольство жителей. Тем не менее большевики оставались в городе недолго, хотя за время пребывания успели расстрелять несколько видных граждан. Стала слышна орудийная стрельба; заметно в городе волнение большевиков; а через несколько дней в город вступили немцы. Граждане встретили своих избавителей очень радушно. Жизнь снова начала приходить в нормальную колею. Было вывешено первое обращение к молодежи идти на Дон и оттуда начинать дело спасения Родины. Каждый день на вокзале можно было видеть офицеров, едущих на Дон. С наступлением осени вместе с неприветливыми тучами нависли и вести о том, что большевики опять приближаются. Много жителей стали уходить из города, боясь расправы. Зимой город снова был взят большевиками и на этот раз с большей жестокостью. Начались старые песни, аресты и т.п. Настроение горожан не подлежит описанию. Все ждали спасения и Добровольческой армии, которая в это время победоносно наступала. Большевики призывали добровольцев, но к ним шло мало. Как раз в это время был издан декрет об упразднении 8 класса гимназии, и так как я был в 7 классе, то я, согласно декрету, подлежал выпуску. Комиссар народного просвещения обращался к нам («красные абитуриенты», как говорил он) с призывом поступать в курсанты, но каждый, молча, старался незаметно ускользнуть из глаз, затая в себе надежду на скорый приход Добровольческой армии и возможность поступления в ее ряды.
В июне месяце вступили первые части Добровольческой армии. Нельзя описать тот энтузиазм, с каким были они встречены. Сразу всех потянуло в ряды армии, в которой служить считалось за величайшую честь. Из гимназии ушло 50 человек, которые составили отдельный взвод. Взводом командовал наш преподаватель, который также поступил добровольцем. Через несколько дней мы все имели уже воинский вид и были отправлены на фронт. Вокзал был декорирован, и никогда не собиралось на нем столько публики, как в тот день. Было произнесено несколько речей, отслужен молебен, и поезд тронулся.
Вечером мы уже были в прифронтовой полосе. Слышна была оружейная стрельба. Ночью мы должны были придти в часть. Никто из нас никогда не чувствовал себя таким счастливым, как в эти минуты нашего первого похода; мысли всегда были сосредоточены, говорили мало; каждый, сознавая собственное величие, воображал, как всего через несколько месяцев он будет точно так же идти где-нибудь под Москвой. Ранним утром мы достигли назначенной части и сразу были отправлены в заставу. Как хорошо было, впервые стоя на посту, сознавать, что ты охраняешь покой нескольких людей, что за твоей спиной люди покойно могут уснуть, отдохнуть от тех боев, какие они несли здесь в течение недели беспрерывно. В этот же день мы получили свое боевое крещение, принимая участие в бою полка. Был ранен один из наших товарищей в руку, и его, окружив заботами, отправили в лазарет и после на лечение в наш городок. Прошло три недели как мы уже прибыли на фронт. За это время свыклись, прошли значительное расстояние вперед. Как только были свободны, садились есть, принимались писать. В них описывали свои переживания, впечатления; но скоро, по мере продвижения вперед, переписываться стало труднее, и как раз в это время был ранен наш преподаватель – взводный. Тяжело было расставаться с человеком, которого мы любили в гимназии, а еще больше полюбили здесь, на фронте, где он в тяжелые минуты ободрял наш дух своей храбростью и отвагой. Он сильной воли, но не мог не расчувствоваться, расставаясь с нами; уезжая, он обещал скоро вернуться, стараясь скрыть свое волнение.
Был назначен к нам командиром взвода новый офицер, которого мы также полюбили. Приблизительно в это время был получен приказ о том, что учащиеся могут возвращаться продолжать свое образование. Наш новый начальник советовал нам ехать, уверяя нас, что мы достаточно молоды для того, чтобы принести пользу Родине. В начале сентября мы приехали в свой городок. Здесь уже вели себя соответственно своему «званию»; больше времени уходило на рассказы, воспоминания и т.п., до занятий же доходило мало. На уроки являлись неаккуратно, да и к тому же в это время, как черная туча, снова нависли слухи о том, что большевики наступают, что, возможно, снова придется сдать город; и все эти мысли потрясающе действовали на нас, а еще больше – на наших родителей. В конце декабря нам дали документы, и мы снова вместе со своим выздоровевшим взводным-преподавателем и еще несколькими педагогами выступили из города.
24 года
Воспоминания из периода гражданской войны 1917–1920 гг. Последний бой
Наша N-я дивизия поспешно отступала па юг и, соединившись с другими дивизиями, создавая «кулак», доблесно отбивала яростные атаки противника. Порядок был полный. Солдаты сильно устали. Мы приближались к Чонгарскому мосту, к которому в свою очередь стремились противники, стараясь отрезать нам отступление в Крым. Но благодаря стойкости частей, на долю коих выпало защищать этот единственный узкий проход, всем удалось пройти мост. Здесь позиции были сносны, и пашу дивизию, как более активную, пешком перебросили на Перекопские позиции. Переход этот, да и вообще переходы последних отступлений, совершались весьма быстро. Люди были голодные, ибо кухня больше одного раза не могла варить пищи, поэтому солдаты сами доставали муку, которую и варили и пекли во время отдыха на угольях.
На Перекопе нам пришлось оставаться недолго, ибо в эту зиму озера, находящиеся к западу от Перекопа, позамерзали, и противнику удалось переправиться и оказаться в тылу у нас; поэтому нам пришлось отступить. Причиной отступления еще было то, что хотя озера и позамерзали, но линия, окаймляющая нас, не была укреплена надлежащим образом. Нас за день до генерального сражения отвели в ближайшую деревушку, дабы дать отдохнуть перед неминуемо завязывающимся боем. Но это не был отдых. Будучи все время наготове, одетым, то чистя оружие, нельзя было отдаться сколько-нибудь спокойно отдыху.
Наступил канун боя. Все части стали стягиваться к месту, где предполагалось сражение. Первые стычки были удачными для нас: их разведка и передовые отряды были разбиты и взяты в плен. Но уже чувствовалось, что нет настроения, воодушевления, все как будто пали духом; смех, если бывал, то напускной. Все плелись, словно их кто-то толкал под роковое колесо гигантских размеров, так что казалось, спасения нельзя было ожидать ниоткуда.
Вечерело. Сумрак ночи покрывал землю. Под шум орудийных выстрелов и <под> дождем рвущихся шрапнелей наш полк приблизился, и наконец благополучно удалось занять предназначенную позицию. Полк занял вторую линию в лощине перед окопами, в которых находился другой полк нашей же дивизии. Пулеметному взводу, в котором я находился, пришлось идти в сторожевое охранение, которое нес наш полк как фланговый. Холодно был чересчур. Соляные озера покрылись толстым слоем льда, не очень прочным, но все-таки через него можно было пройти во многих местах. Несмотря на то, что стояли сильные морозы, снега еще не было. Поле было покрыто желтым саваном, то есть травой, засохшей на стебле. Эта трава сослужила огромную службу нам, ибо в поле нигде поблизости не оказалось ни одного дома, и эту траву собирали по пучочку, устраивали костры, на которых и сжигали ее, что давало возможность хоть сколько-нибудь согреться.
В каком-то безразличии и беспечности наш взвод отделился от полка и направился в сторону, к месту сторожовки. Пришли, расположились, приготовили пулеметы, и так как целый день ничего не ели, то тоже развели костер и стали печь на угольях тесто. Поели по одной лепешке и оказалось достаточным, так что, когда пришла кухня, мы даже отказались от обеда.
Хотя тогда не приходилось восхищаться чем бы то ни было, но я помню мне ярко бросилось в глаза следующее. На нашей стороне, в лощине, зарево множества костров освещало весь наш лагерь. Дальше, в сторону противника, темная полоса, словно завеса, отделяла нас от противника, а еще дальше другое зарево определяло расположение противника. А завтра с рассветом бой. Сколько русских жизней падут ни за что. Я в этом лагере, а там, быть может, мой брат. И я, и он завтра пойдем друг на друга. Хочется крикнуть: «Постойте, люди! Что вы делаете, что вы не можете разделить между собой?»...
Перед рассветом мрак ночи стал сменяться густым туманом. Колесо поворачивалось, и бой начался. Сначала мы вышли из окопов через проволочные заграждения и перешли в наступление; пехота противника начала отступать. Мы радовались, перебрасывались прибаутками; несмотря на то, что не пришлось спать, откуда-то взялись новые силы и желание двинуться вперед. Но все это было непродолжительно. Наша кавалерия не подоспела вовремя, а со стороны противника показалась туча кавалерии, которая быстро стала наступать. Мы поспешно заняли опять окопы и приготовились отбивать ее. Лава за лавой, словно волна морская, набегали и разбивались о наши стойкие части. Благодаря тому, что нам удалось остановить кавалерию, мы могли свободно и спокойно отступать. Это был последний бой на земле родной. О, какие переживания были тогда! Не знаю, чем объяснить, но мне почему-то хотелось тогда умереть, лишь бы остаться там, на родной земле...
Но судьба решила иначе; она и меня вместе с другими отбросила за границу.
24 года
Воспоминания из периода гражданской войны
Смутно долетали в глухую далекую станицу вести из бившегося и трепыхавшегося в судорогах войны мира. Где-то гудели орудия, трещали пулеметы, лилась кровь, а в станице жизнь текла своей чередой; разве только соберутся где вечером досужие политики да, сидя на колодке возле хаты, делятся впечатлениями, выхваченными из газет. А то иной раз на заре, когда особенно слышно в ясном утреннем воздухе, раздается женский плач, заголосит баба – значит, вести пришли с фронта; то мать, жена или сестра горько оплакивают убитого казака.
Потом переворот. Ничего не могу сказать об этом ярком моменте жизни России: как раз я не был в родных краях, в родной станице; но когда весной мне удалось снова попасть туда, то, заходя к казакам, я видел у многих на стенах портреты царской семьи, и на чей-либо любопытный вопрос хозяйка обыкновенно отвечала: «Да што, пущай висит, они же никому не мешают». Хозяева-казаки обыкновенно помалкивали и в политические споры старались не вступать. А когда потом на призыв Временного правительства «все на фронт» собрали сход, то сбором решили отдать на нужды армии и ради общего дела хлебные запасы, копившиеся годами в хлебных «магазинах» – складах станицы.
Дальше ярко сверкнула перед глазами светлая полоса жизни – выборы Войскового Атамана. «Ну, теперь, – говорили казаки, – у нас свой Атаман, казак, хучь и генерал, а все одни у нас с ним дела да интересы; будет защищать своих, а то што – присылали к нам немцев каких-то; да ить они знали, што ль, в чем мы нуждаемся? Да хучь бы и знали, кому больна чужая бяда».
Прошла эта светлая полоса. Позасели по большим станицам, поблизости от солдатских полков или рабочих центров, комиссары – люди чужие, далекие, и пошла по станицам недовольная волна. «Ишь, ведь, дряни, не захотели там, у себя, в Вятской да Калуцкой комиссаритъ, к нам на Дон приехали». Появились грешки комиссаров, росло недовольство; и стали появляться удалые головы, которым все равно – грош жизнь, лишь бы жилось хорошо родному краю. Старых атаманов вспомнили, водивших на бой когда-то удалую вольницу. Пришла пора. Ударил набат, прошел сполохом по степи, и собрались в круг, как встарь, казаки.
Ярко врезался в памяти этот момент. Гудела, волновалась площадь перед правлением, сбирался отовсюду народ. Слышались речи. Не было ограничений, не было узкой определенной программы: как говоришь, что говоришь. Все говорили, кому что на душу взбредет, и за большевиков, и против большевиков, и за то, чтобы восстание начать, и против него.
Вышел молодой казак, их окружной, он недавно перед этим приехал, комиссаром, что ли, каким был там, и начал говорить, чтобы казаки подчинились Советам и признали власть комиссаров. «Да ето хто говорит? – раздался на площади голос. – Он што – учить нас приехал, али управлять нами? Долой его! Он у отца када дома жил, индюшек устеречь не умел, а тут ишь ты, нас учить приехал; иде ему станицей ай округом править! Долой!». Несмотря на напоминания председателя (не помню, кто им был, атаман ли или выборный кто), оратору так и не удалось закончить своей речи; с жалким, расстроенным видом он слез со сцены и ушел. Стали другие говорить. Лились буйные речи о прежней вольности, о прежней удали казачьей, о своих атаманах. Говорили: «Встанем все как один и прогоним долой незванных гостей!». Гудел сбор. Соглашались все в своей ненависти к пришельцам, комиссарам; а когда крикнули клич: «Записывайся в отряд, братцы!», притихла толпа.
Записался оратор сам, записался сосед бородатый, старик-казак, да я, тогда еще мальчишка, душой и телом живший в тогдашних казачьих делах. Смело вышел, гордо вошел в круг: «Запишите меня». А в ушах зазвенела ироническая фраза, брошенная кем-то поблизости: «Мальчишка, пороху не нюхал, вот и лезет». Обернулся – крикнул: «Что, ай чересчур много его нюхал! Языком болтали, а как до дела, так назад». Потом уже слышны были возгласы: «Кабы мобилизация, так другое дело, а то што – пойдешь добровольцем, ну тут уж ни тебе, ни семье пощады не будет».
Не пришлось никому тогда идти в бой. Брожение на миг как бы улеглось, и лишь месяца через полтора всколыхнулась вольница. Узнал потом, много времени спустя, уже будучи партизаном, что убили старика того, добровольца, который записывался вместе со мной. Жалко было.
<Аноним>
Партизан
Отряд под мелким весенним обложным дождем переправлялся через речку. Беспрерывно била неприятельская батарея, звучно шлепали в воду гранаты, выбрасывая высоко в воздух столбы воды, рвалась в воздухе шрапнель. Быстро идут лодки через реку; сижу, держа винтовку в руках, на носу лодки и, наблюдая и за тем, что делается впереди, и за тем, что позади осталось, присматриваюсь к взрыву снарядов. Вот от хутора к реке подвезли казаки коня напоить. Ударил поблизости снаряд, за ним другой; казака тиной речной забросало, дымом окутало. Конь вырвался и, заржав, побежал. Жив, думаю, казак, слава Богу.
Переехали в заставу. Место утреннего боя. У реки под яром сестра убитая лежала и партизаны, два; все были прикрыты шинелью. Вечерело. Прошли к посту и остановились в саду возле плетня. Мелкий обложной дождь сеял, как из сита. Возле плетня раненый лежал, красноармеец. Рубаха на груди разорвана, голова разбита, мозги видны. Без сознания был он. Глянул безучастно – ни жалости, ни боли не ощутил. Думаю, все равно помрет. Лишь, когда подошли другие и потешаться начали, выругался; нехорошо над раненным смеяться. Застава ушла, оставив его на том месте, где он лежал.
В полночь попали на пост. На предложение сменяться отказался – все равно спрятаться от дождя негде было, сесть также, вода по щиколотку кругом. Стали с другом-партизаном в полуоборот друг от друга – наблюдаем. Белесоватый туман разлился над равниной. Светать начало. Наблюдением, проникая взором в туманную мглу. Впереди зашевелилось что-то в кустах. Щелкнули затвором; фигура показалась. Крикнул: «Кто идет!» Промямлил кто-то что-то. Подняли винтовку: «Подходи сюда». Подошел – оказался свой телефонист, заблудившийся ночью в садах, проводя телефонную линию. Подумал: придется возвращаться так с разведки когда-нибудь, на своих наткнешься. Сробеет часовой, помутится в голове – убьет! Свой убьет – неприятно стало.
Еще один яркий момент. Попал я в полк к своим станичникам. Полк конный. А у меня не было ни коня, ни седла. Лошадь удалось добыть, хоть и плохонькую, а насчет седла труднее. Говорили, что где-то в обозе есть. А тут как раз отступление. Верст двенадцать гнали за нами. Неприятная вещь – без седла на лошади. Нервничаешь, теряешься, а тут еще отступать приходится. Зато, когда тут же удалось раздобыть седло, рай прямо. Поставил ногу в стремя и чувствуешь себя как дома! Ни нервозности, ни боязни, как будто куда на охоту едешь. В руках винтовка очутилась; отстанешь позади своих – повернешься, вскинешь – раз, другой выстрелишь и опять к своим.
Зато атака хороша. Забываешься в красоте полета. Шашка в руке блестит. Впереди одна заветная удаль – сойтись, сшибиться грудь с грудью!
<Аноним>
Воспоминания из периода 1917 года до поступления в гимназию
В конце февраля месяца 1917 года я приехал довольно рано в гимназию и остался в классе повторить уроки. Спустя несколько минут гурьбой влетела в класс компания «евреев» нашего класса и о чем-то усиленно спорила. Я прикрикнул на них, чтобы они замолчали, но это не подействовало, и мне пришлось пригрозить им кулачной расправой; это на них подействовало и они замолчали. В гимназии жизнь шла своим чередом. Так же собирались на молитву в большом зале, пели молитву «Боже, Царя храни» и расходились по классам. На большой перемене мне пришлось слышать из уст других учеников своего же класса о каком-то перевороте в Петрограде; о том, что там «примкнул» куда-то и к кому-то гарнизон; а когда услышал слово «революция», то я совсем стал в тупик. Я побежал купить газету и действительно там нашел всему слышанному подтверждение, только решил обратиться за разъяснением к своему воспитателю. Все, что я не понимал, мне объяснили, но у меня в голове ничего не осталось. С большим нетерпением я дожидался конца пятого урока и скорее пошел домой, чтобы расспросить отца, в чем дело.
В мое отсутствие, очевидно, отец узнал о событиях, но мне сказал: «Тебе еще рано знать». Получив такой ответ, я старался упросить отца ответить на другой вопрос, что хорошо ли это или нет, так как другого ничего я не мог сказать. Ответ последовал скоро: «Пока ничего хорошего нет, а что будет, посмотрим». Больше я не старался обращаться за разъяснениями, так как видел, что отцу это неприятно, и что он даже как-то постарел.
Мне приходилось ездить поездом в гимназию – всего две, три станции, или вернее, только через Днепр. Ранее наш ученический поезд уходил всегда точно, ни на минуту не опаздывал, а теперь начал опаздывать на час, два и более. Приходилось мерзнуть на морозе, мокнуть под дождем в ожидании поезда, а иногда отправляться в город по шпалам. С каждым днем движение поездов на нашем участке становилось все хуже и хуже. Меня это тогда сердило, и я все задавал себе вопрос: «Почему?». Так прошло несколько недель. Вскоре в городе был назначен парад войскам, и почему-то должны были участвовать все рабочие завода, мастерские, фабрики и т.д.
Наступил день парада. С раннего утра начали даваться гудки со всех заводов, мастерских с тем, чтобы собираться и идти в город. Поднялся сплошной вой, и мне казалось, что где-нибудь начался пожар. Приблизительно через час у моста через Днепр собралась многотысячная толпа и почему-то стояла. Оказалось, что вожаки различных групп спорили, кому идти первым. Конца спора я не дождался и сел на поезд, чтобы ранее шествия прибыть в город. Мне нужно было скорее добраться до гимназии, но каково было мое разочарование, когда я увидел, что трамвай не ходит и что вся наша главная улица представляет движущееся живое море. Куда и зачем, я не отдавал себе отчета. Пришлось идти пешком пять-шесть верст.
Около собора на площади собрались уже войска и ожидали все конца шествия черной массы. Наконец прошел парад войскам. Должны были расходиться по домам, но не тут-то было. В различных местах площади среди черного людского моря появились ораторы, преимущественно нерусского происхождения, и начали говорить, кричать и даже ругаться. Везде и всюду было слышно «товарищи», потом масса иностранных слов, которых я не слышал и потому ничего не понимал. Так продолжалось часов шесть.
Наконец двинулись войска, как всегда, стройно, не спеша и четко отбивая ногу. За ними пошли рабочие. Вот где мне пришлось наблюдать картины, которые я никак не мог представить. Каждая группа несла плакаты на больших длинных палках, и на них были написаны «лозунги», как мне объяснили дома потом, но, признаться, я до сих пор не даю себе точного отчета, что это за птица. Начали попадаться огромные куски красной материи, иногда очень дорогой, испещренные массой надписей. Меня это заинтересовало, и я начал читать. Надписи были написаны очень безграмотно, очень смешные, а одна из них меня рассмешила до слез: «Товарищи переплетчики, соединяйтесь!» Потом была еще масса подобных глупостей, и я все старался задать вопрос: «Куда соединяться и зачем?»
Шествие продолжалось до наступления темноты, и я отправился домой опять по шпалам. Настроение у меня было подавленное; чувствовалась какая-то сумятица и отвращение ко всему виденному, так как там, кроме беспорядка, я ничего не видел. Я дал себе слово больше не ходить на подобные празднества.
События развивались, а наши рабочие чуть ли не каждый день давали тревожные гудки собираться и идти митинговать в город или у себя на заводе.
Так прошел 1917 год. Собрались мы встречать новый 1918 год, и как раз за час до Нового года к нам явились с обыском. В комнаты ввалилась толпа каких-то оборванных вооруженных людей и приказали нам не двигаться с места. Отцу предложили показывать дом, двор и постройки. Слава Богу, обыск не дал никаких результатов, только обыскивающие переранили друг друга, так как не умели обращаться с оружием. Новый год мы встретили очень плачевно, а в столовой лежали два раненых. Наконец ушли «товарищи»; между прочим все, что было приготовлено на столе из кушания, было ими уничтожено в два счета. Прошло два-три месяца, и домой приехал брат, офицер, с фронта. Он рассказывал о том кошмаре, который там творился, о зверствах; о том, что все наши военные запасы, склады и все прочее без боя забрали немцы, а наши бежали, как стадо баранов.
Все это, только в другой форме и под другим соусом, мне пришлось наблюдать дома. Так же грабили, убивали друг друга, и жизнь человеческая ни во что не ценилась.
Наконец появились у нас «украинцы», «гайдамаки», «красноармейцы»-большевики, потом анархисты; и каждая партия старалась захватить власть хотя бы в городе. Конечно, они не помирились и учинили бой на улицах города. Результатом явилась масса жертв человеческих, если не принимать убытки, причиненные городу. Верх взяли большевики. Вскоре появилась чрезвычайка со всеми ее ужасами, казнями и пытками. Началась полнейшая вакханалия, но продолжалась недолго, так как наш город заняли немцы, и порядок был восстановлен. Вздохнули все легче! Жить стало лучше, но не надолго. Брат уехал на Дон к Корнилову, а я себе поставил целью последовать его примеру.
На глазах моих развалилась немецкая армия; опять пришли большевики, и настала не жизнь, а ад. Очереди, дороговизна, хвосты за хлебом, наконец отсутствие хлеба, продуктов, разрушение железнодорожного транспорта, полный произвол; все это меня убивало, и с каждым днем все сильнее и сильнее становилось желание пробраться к Корнилову, о действиях которого доходили только слухи. Наступила весна 1919 года, и с каждым днем «товарищи» все больше и больше кричали о «белой опасности». Больше я сидеть дома не мог, так как удержать себя был не в силах; это время я не жил, а мучился. Украдкой от отца и матери я бежал на Дон; добрался благополучно и вскоре победителем явился домой. Нес службу я добросовестно и нередко слышал похвалы своих начальников.
Теперь скажу о первом боевом крещении. Нашу цепь обстреливали с двух сторон, и пули противника ложились около моей головы. Я не сознавал, что это пули и, увидев след, который они оставляли после падения, старался разрыть землю и узнать, что падало. На это обратил внимание мой начальник и приказал стрелять чаще. Больше со мной не было подобных вещей. С тех пор я себя начал чувствовать солдатом.
Дома не пришлось долго быть, так как моя часть скоро выступила, и через две недели я был ранен в левую руку и левую ногу.
Не кончил.
<Аноним>
Наступал 1917 год. Было что-то напряженное, все чувствовали, что с наступающей весной произойдет что-то огромное и до сих пор незнакомое; по рукам передавались запрещенные цензурой речи членов Госуд<арственной> Думы. Газеты, где помещались речи членов Государ<ственной> Думы, выходили с белыми полосами.
28 февраля 1917 года вечером бегали мальчишки с экстренным выпуском газет, которые моментально раскупались. Собирались кучки людей, возбужденных и говорящих вполголоса. Арестованы члены старого правительства, образовано новое из членов Государственной Думы. Полиция уже не препятствовала распространению газет и куда-то исчезла. Ждали с нетерпением следующего и следующего дня, и ждали все нового и нового.
Появился манифест царя об отречении от престола в пользу брата Михаила Александровича и отречение последнего. Образовался Совет солдатских и рабочих депутатов и Временное правительство. На местах вместо Городской Думы образовывались Врем<енные> Комитеты, вместо полиции – милиция. Воинские части сменяли своих командиров и заменяли их своими кандидатами. Все части, отправляющиеся на фронт находились под влиянием посторонних людей, «пострадавших за народ», которые сумели подчинить их себе, а следовательно и распоряжались ими. Начались бесчисленные парады и митинги всем частям гарнизона, учащимся и рабочим. Все с красными плакатами и флагами, с красными лентами в петлицах двигались к площади. Все были радостны и возбуждены. Старики предупреждали, что это хорошим не кончится, но их никто не слушал.
В июне попытались захватить власть большевики, но правительство не обратило серьезного внимания на это, и «бескровная» уже превращалась во что-то другое, совершенно противоположное.
Октябрь. Новая власть... «Долой внешнюю войну», «Да здравствует гражданская война». «Буржуи» вне закона. Пошли аресты интеллигенции и избиение офицеров. На окраинах появляется первое вооруженное восстание против существующей власти, из местных жителей – интеллигенции и стекшихся со всех сторон офицеров.
Вот уже смелым духом и недовольные новой властью при сочувствии населения продвигаются все вперед и вперед к сердцу России – Москве...
<Аноним>
Воспоминания из периода гражданской войны
Революция со всеми ее кошмарами не прошла и мимо учащихся. Редко кому старше 17 лет не пришлось нести полевую или гарнизонную службу, или побывать на позиции. Особенное впечатление за все время моей военной службы оставили военно-полевой суд, на котором мне пришлось присутствовать. Было это в Северной Таврии в последние месяцы нашего пребывания в России. N-oe училище, после тяжелых походов и работ по укреплению позиции, остановилось наконец в городе М. Все думали, что пришло и наше время отдохнуть, но, увы, мы ошиблись. Передали нам всю гарнизонную службу, а в свободное время читали лекции по разным военным наукам или гоняли на строевые занятия.
Однажды попал я в число конвоиров. Пришлось сопровождать 4 человека на суд. Из них были 2 русских офицера; один лет 40 гусар мирного времени и другой лет 28, офицеры гражданской войны, а два другие – пожилых лет евреи. Подвели их к трехэтажному дому, в котором временно помещался военно-полевой суд. Небольшая комнатка на третьем этаже представляла из себя судейскую. Военно-полевой суд – суд скорый, при закрытых дверях и никак не милостивый, а о справедливости его я судить не берусь. Все дело разобрали в течение полутора часов. Обвиняли офицеров в незаконном получении сахара и чая из интендантства, а евреев – в приобретении казенных вещей. Их не спрашивали, какие причины побудили получить продукты из интендантства. Только прочитали им обвинительный акт. По каким только статьям, распоряжениям и приказам не обвиняли; вспомнили и время царского режима, и Временное правительство и Юга России и прочее и прочее. И в конце концов: «Лишение всех прав состояния, чинов и орденов и смертной казни чрез расстреляние» – это для офицеров; а для евреев «чрез повешение». Евреи затрясли головами, присели на скамью, которая здесь стояла, и ничего не могли от волнения сказать, а офицеры приняли приговор спокойно, и только высокий старый гусар попросил бумаги и карандаш, чтобы написать жене письмо. Суд передал офицерам, что они могут обжаловать приговор; для этого в их распоряжении есть времени 24 часа до приведения в исполнение приговора. Но уже, видно, они знали, что теперь помочь ничем нельзя.
Рядом с судейской была другая, еще меньше комнатка. Одно окно этой комнаты выходило в узкий переулок с низким забором и какими-то развалинами. Легко можно было спуститься по водосточной трубе и скрыться с глаз. А другое окно выходило на балкон, которое было забито. В эту комнату перевели приговоренных, и вместе с ними заперли и меня. Евреи совсем пали духом, обессилели и сейчас же легли на пол, а на лицах офицеров заметно было волнение. Еще немного, и их не станет на этом свете. Единственное спасение для них – окно. Было больше вероятности спрыгнуть с третьего этажа и остаться живым, чем во время исполнения приговора. Я это сразу понял и, как только вошел, сейчас же стал у окна, сжал крепко правой рукой винтовку и внимательно следил за каждым движением осужденных.
Два часа я там простоял. И когда щелкнул замок у двери, я облегченно вздохнул. Эти два часа мне показались за вечность.
<Аноним>
Засада
Воспоминания из гражданской войны? Да их у нас такая масса, что трудно даже остановиться на каком-нибудь из них. За одним вспоминается другой, третий эпизод. Много пришлось пережить, увидеть тяжелого, грустного, а подчас и красивого по-своему.
Мне особенно памятен один случай, мельчайшие подробности которого ярко стоят перед глазами. Наш взвод сидел в канаве мокрой, грязной, заросшей травой, полуприкрытой плетнем. Всю ночь пришлось провести в заставе под проливным дождем, а теперь в виде отдыха нас поставили на левый фланг для его безопасности. Бой шел с утра. Трескотня и уханье настолько утомили ухо, что порой казалось – стрельба то приближалась, то отдалялась. Многие дремали, некоторые курили.
Когда рассвело и сколько было времени, я не мог сказать, так как тоже дремал. Окончательно из полузабытья меня вывела струя воды, скатившаяся с козырька моей фуражки. Я встрепенулся и встал на ноги. Все зашикали. Среди наших юнкеров находился посторонний, казак из связи. Все лица были серьезны и озабочены, говорили прерывистым шепотом, пулеметчики смазывали «люис». Наш капитан, командир взвода, напряженно смотрел в щель плетня. Оказалось, обходная цепь противника двигалась флангом к нам. Если нас не заметят, то приблизительно через час их фланг будет в каких-нибудь 50 шагах от нас. Все понимали серьезность положения, не шутили, осматривали оружие. Главная цель – не выдать себя. Мучительно тянулось время. Для меня в этот период весь мир сконцентрировался в щели плетня. Я отлично помню прутья с каплями дождя, сломанный сучок, облепленный красными козявками, а там – поле и кусок свинцового неба... От неудобной позы и нервного состояния мне свело судорогой ногу, и я всячески старался отделаться от неприятного ощущения.
Время шло, никого не было видно. Вдруг сразу очень близко послышались голоса, команды и даже смех. Постепенно в видное мне пространство стали выныривать фигуры. Это был фланг цепи. Они шли поспешно, спотыкались, хлюпая по грязи. Крайние были так близко, что без труда можно было наблюдать за выражением лиц. Среди пеших находился верховой, на измученной лошади, в брезентовом плаще, набухшем от дождя и в синей «буденке» на голове. Он старался закурить и, защищаясь руками, крутил пальцем колесико зажигалки, но, как видно, это ему не удавалось; он приостановил лошадь и крикнул: «Эх, товарищ, дай припалить». Этот голос странно поразил меня. Вот они, «враги».
«Приготовсь!» Я вздрогнул, это уже наша команда. Засуетились, захлюпали в грязи, защелкали затворами, снимая «с курка». Моя винтовка ремнем зацепилась на ногу приятеля, и мы никак не могли распутаться; когда нам это удалось, все уже стояли вдоль плетня с винтовками «на изготовь». «Взвод!» – прозвучало резко, уже полным голосом. «Вот сейчас», – подумал я и стал целиться в голову лошади, но потом перевел на всадника и медленно стал поднимать винтовку. «Пли!» – сухо хлестнуло в воздухе. Верховой встрепенулся и сполз с взвившейся на дыбы лошади. Затем еще четыре залпа. Красные окончательно растерялись и бежали вдоль своей цепи, оставляя убитых и раненых. Уже не было волнения; наши спокойно, четко давали залп за залпом, как на учении, выстроившись перед канавой. Через минут пять последовала команда: «Вынь патроны, можно курить!».
Вот жуткий ли, печальный ли, красивый эпизод, пережитый мною. Бог его ведает, но он почему-то вспоминается мне ярче всех.
<Аноним>
Воспоминания о периоде 1917–1921 гг.
Конечно, развернуть во что-то большое этот, казалось бы, короткий период в течение двухчасовой работы невозможно. Попытаюсь, если удастся, рассказать пережитое вкратце.
Задолго до 1917 года мне пришлось слышать о каких-то революциях. Пятилетним мальчуганом, живя в южном русском городке, видел я перья и пух еврейских перин, видел слезы и крики детворы и женщин, видел дикие лица толпы, потом видел толпу с портретами Государя. Говорили мне, «революция»...
Пока я жил с семьей, она поддерживала во мне нелюбовь к революциям, правда, к таким, какую я узнал в 1905 году. Но вот в 1911 году я попадаю в большой русский город в центре России, попадаю в семью студентов и курсисток. Эта новая семья незаметно, исподволь откалывала у меня старое русское, связанное с Верой, Царем, Родиной, почитанием старших, лампадками, нянями, Бовой-Королевичем... Узнал я, что старики всегда отстают от жизни, что они теряют правду, что правда в наших молодых головах; узнал я о капитале, гнетущем рабочих; о классах и классовой борьбе; мне поднесли пророков Маркса, Энгельса; научили революционным песням... И вот революция, но революция не 1905 года, а какая-то другая, красивая, далекая оказалась нужной и России, и мне, глупышу. Не знаю, что было со мной, но война 1914 года многое вымела из головы молодежи; я сказал бы, даже оздоровила желторотых. В конце 1916 года я решил идти в армию; отец не удерживал от этого шага, но говорил, что я своими слишком молодыми силами едва ли принесу пользу.
Казарма не показалась страшной, к ее грубости я себя подготовил; солдаты оказались такими же милыми людьми, как и окружавшие меня раньше, разве только попроще. Отношение было ко мне хорошее, не подчеркивалось, что я барчук, вольноопределяющийся и так далее.
Но вот приходят февраль и март 1917 года. Вначале радовались, кажется, все; как же, свобода! Революция без крови! Да еще во время войны!.. Но... занятия стали короче; солдаты бродили расхристанными, без поясов, курили в казармах; молитвы сменились руганью; было то, чего не могло быть раньше: продажа казенных вещей; солдаты отказывались идти на фронт; митинги не прекращались, грабили соседние виноградники, говорили о кровопийцах-офицерах. Видел я, как брезгливо стали относиться офицеры к солдатам, которых прежде любили, о которых заботились. Ведь старался же офицер одеть свою роту лучше, ведь думал о том, чтобы накормить лучше, и все это делалось не затем, чтобы понравиться солдатам, тут не было тени заискивания. Но вот появились комитеты, забравшие вначале в свои руки продовольствие рот, батальонов, полков. Эти комитеты менялись быстро, и вот почему: выбранный комитет первые недели две кормит хорошо, а потом начинается угасание кормежки, видно денежки липнут! Комитет, состоявший из более практичных, как-то сразу исчезал, разъезжался по домам, а если не было разъезда, то солдаты, недовольные кормежкой, попросту изгоняли этот комитет. Выбирался новый, но он бывал не лучше, а хуже. Солдаты уже научились выбирать тех, кто при выборах обещал лучше кормить, давать отпуска домой, уменьшить время занятий и так далее. То есть выбирались такие, которые сулили золотые горы, и неважно, могут ли они выполнить или нет. Офицеры были отстранены этими крикунами, были почти вычеркнуты из жизни полка. Им, офицерам, предлагалось пока жить с солдатами, стоять в очереди с котелком, изредка говорилось, что пора бы чистить уборные... Ясно, что все офицеры жались к тем, к кому они были ближе по воспитанию, к вольноопределяющимся, которым, нужно сказать, жилось также скверно. Нас тогда пачками стали отправлять в военные училища. Это было и плохо, и хорошо. Плохо потому, что с отъездом каждой партии офицеры в полку оставались более одинокими и беззащитными; уходила нравственная поддержка, а без нее было тогда тяжело. Хорошо, потому что из полков собирали все то, что еще уцелело морально, и мы, уже юнкерами, чувствовали себя сильней и бодрей. При отъезде из полка в училище солдаты устроили нам проводы со свистом и криками. Гадливо и сейчас воспоминать этот отъезд. Боюсь, что если бы не винтовки нашей уезжающей группы, нам было бы скверно.
В училище нас быстро захлестнула волна деловой дисциплины. Гимнастика, ученье, классы, репетиции – все это не давало времени ни говорить, ни думать. Правда, по вечерам велись долгие беседы о России, войне, призраке большевизма, о той участи, которая ждет нас по выпуске в полках. Сколько боли, жалости и тоски было в наших маленьких сердцах, с какою любовью говорили о Родине, с каким упрямством – о необходимости продолжать войну, о необходимости личной жертвы во имя общего. И только иногда, вскользь в какой-нибудь маленькой сжившейся группе робко заговорят о Государе... Тогда боялись громко говорить!
Училищные офицеры твердо держали нас, и если бы кому-нибудь пришла сумасбродная мысль о комитете, было бы плохо ему. Хотя у нас и был свой юнкерский суд чести, но он был незаметен. Все недоразумения разрешались офицерами. Они сумели держать себя так, как держали себя и до революции, и это было, конечно, благодаря и их личным качествам, пониманию долга и пониманию того, что их мысли воспринимались всей толщей юнкеров; юнкера и офицеры жили одними мыслями и болями, мы были одно целое, неотделимое.
В начале ноября 1917 года мы услышали о большевистском перевороте, о тяжелых боях, вернее, резне юнкеров в Москве и Петрограде. И мы теснее прижались друг к другу, мы были – монолит. Не раз гоняли банды, приходившие из Харькова разоружать нас. Мы еще тогда дали друг другу адреса своих родных, то есть приблизились к мысли умереть. Не совсем было понятно, «зачем же нам драться?». Ведь мы цели не видим. Ну хорошо, выпустят нас прапорщиками. А дальше?.. Срыванье погон и пуля оборванного «революционного« солдата из-за угла... О том, чтобы приноровиться к службе в только что родившейся Красной армии, конечно, из нас, молодежи, никто и не думал. Драться после того, как были разбиты училища в Москве и Питере, с тем, чтобы удержать за собою что-либо здоровое – на это мы не претендовали. Так что же нас держало в постоянной готовности дать отпор большевикам? Здесь, мне кажется, не будет ложным сказать, что было главным стимулом желание, бескорыстное желание удержать и принести куда-то и кому-то сильному то единственное, что осталось, о чем все русские души болели, чего уже почти не было на Руси, но что будет, будет – это наша честь, любовь к русскому. Была здесь и озлобленность.
(ГА РФ, ф. 5785, оп. 2, д. 86)
* * *
Так в подлиннике (Примеч. ред.).
Цифра пропущена (Примеч. ред.).
Не окончено (Примеч. ред.).
Мякиной (Примеч. ред.).
Так в подлиннике (Примеч. ред.).
Так в подлиннике (Примеч. ред.).
В старом значении этого слова (Примеч. автора).
Слово пропущено (Примеч. ред.).
Видимо, слово пропущено (Примеч. ред.).
Слово пропущено (Примеч. ред.).
Слово пропущено (Примеи. ред.).
Т.е. с «малиновым» звоном (Примеч. ред.).
Участок близ дома или селения (Примеч. ред.).
Точнее: intelligens – разумный, понимающий (Примеч. ред.).
Слово пропущено (Примеч. ред.).
Название пропущено (Примеч. ред.).