СВЕТЕ ТИХИЙ, или: Что может сделать один луч солнца с душой человека

Светлой памяти моего учителя,
проф. Бориса Ивановича Бурсова


Крестилась я в марте, во вторую седмицу Великого Поста. В марте солнце в нашем городе ходит хотя и не очень еще высоко, но уже вполне уверенно, и даже закатный свет его уже избавлен от январской выморочности и краткости.
В один из таких мартовских вечеров и пришел мне на память Достоевский с его особым пристрастием к закатным часам.

Пристрастие это я заметила в далекие университетские годы, когда писала дипломную работу на тему: «Город и люди в романе Ф. М. Достоевского “Преступление и наказание”». Цель ее состояла в том, чтобы показать непреодолимую власть над чувствами и мыслями героев Достоевского окружающей их среды: и скверного петербургского ветра, и туманного петербургского утра, «самого делового в мире и в то же время самого фантастичного», и петербургских трактиров, и всех этих каморок-«гробов» со скошенными потолками, выходящих на брандмауэры, где только и могли рождаться и вынашиваться сумрачные идеи петербургских мечтателей.

И вот, читая подряд те произведения Достоевского, действие которых происходит в Петербурге, начиная от «Бедных людей» и кончая «Подростком», я заметила там один «сквозной персонаж» — закатные лучи солнца. Об этом писала еще жена писателя в своих примечаниях к «Братьям Карамазовым»:

Длинные косые лучи заходящего солнца встречаются в произведениях Ф.М. как наиболее любимые им часы дня.

Однако Анна Григорьевна, насколько мне известно, не детализировала эту тему, хотя бы потому, что у нее было множество гораздо более важных дел, связанных с огромным творческим наследием мужа. Я же посвятила закатам Достоевского несколько страниц своего студенческого опуса, и когда сейчас, в абсолютно новом, как у всякого неофита, состоянии души, эта «закатная тема» вдруг снова пришла на память, мне захотелось перечитать те страницы. И не просто из любопытства к далекой-далекой себе, а с тем, чтобы попытаться понять, что же стояло за этой любовью Достоевского к «длинным косым лучам заходящего солнца».

Я достала из старого книжного шкафа черновик моего диплома, переживший все архивные чистки и переезды, и сразу заглянула в конец: я хорошо помнила, что упомянутую тему рассматривала под занавес, не то как «луч света в темном царстве», не то как «ложку меда в бочке дегтя».
Однако в тогдашних своих комментариях к цитатам тех мест из произведений Достоевского, где фигурировало закатное солнце, я не нашла ответов на сегодняшние вопросы. Мой по-юношески цепкий глаз увидел, что никогда этот «персонаж» у Достоевского не случаен, никогда он не сводится просто к пейзажной зарисовке, а всегда обозначает собой начало цепи каких-то исключительных событий в жизни героя, нравственный переворот или примирение и успокоение. Но он не увидел, по неискушенности своей, то, что мне так хочется видеть сегодня. И я пошла по проложенному мною когда-то пути заново, используя проставленные под цитатами номера томов и страниц просто как верстовые столбы.

Обратимся же к самому Достоевскому.

Ордынов, герой одного из первых произведений писателя, повести «Хозяйка», открывший собою галерею «петербургских мечтателей», после двух лет добровольного заточения, погребения заживо в своем «углу» (а именно в «углах» по преимуществу и будут обитать потом герои Достоевского) выходит в город в поисках новой квартиры.

Теперь он ходил по улицам, как отчужденный, как отшельник, внезапно вышедший из своей немой пустыни в шумный и гремящий город. … Все более и более ему нравилось бродить по улицам. Он глазел на все, как фланер.

Постепенно Ордынов устает от наплыва новых впечатлений, и ему становится тоскливо и грустно. Но вот он заходит в «один отдаленный от центра города конец Петербурга» и уже к вечеру оказывается перед приходской церковью.

Он вошел в нее рассеянно. Служба только что кончилась; церковь была почти совсем пуста, и только две старухи еще стояли на коленях у входа. Служитель, седой старичок, тушил свечи. Лучи заходящего солнца широкою струею лились сверху сквозь узкое окно купола и освещали морем блеска один из приделов; но они слабели все более и более, и чем чернее становилась мгла, густевшая под сводами храма, тем ярче блистали местами раззолоченные иконы, озаренные трепетным заревом лампад и свечей. В припадке какой-то глубоко волнующей тоски и какого-то подавленного чувства Ордынов прислонился к стене в самом темном углу церкви и забылся на мгновение. Он очнулся, когда мерный, глухой звук двух вошедших прихожан раздался под сводами храма. … Это были старик и молодая женщина.

И на этом сломе света, на самой грани сумерек начинается полудетективная история любви Ордынова к вошедшей в церковь молодой женщине, любви, воскресившей его к жизни — и едва не унесшей из нее.

В романе «Униженные и оскорбленные» закатное солнце фигурирует в похожем амплуа, однако все здесь другое — и время года, и сам облик солнца, и настроение, сообщаемое душе героя одним только его лучом!..

Я люблю мартовское солнце в Петербурге, — говорит герой «Униженных и оскорбленных», — особенно закат, разумеется, в ясный, морозный вечер. Вся улица вдруг блеснет, облитая ярким светом. Все дома как будто вдруг засверкают. Серые, желтые и грязно-зеленые цвета их потеряют на миг свою угрюмость; как будто на душе прояснеет, как будто вздрогнешь или кто-то подтолкнет тебя локтем. Новый взгляд, новые мысли… Удивительно, что может сделать один луч солнца с душой человека!

А дальше происходит вот что:

Но солнечный луч потух; мороз крепчал и начинал пощипывать за нос; сумерки густели; газ блеснул из магазинов и лавок. Поровнявшись с кондитерской Миллера, я вдруг остановился как вкопанный и стал смотреть на ту сторону улицы, как будто предчувствуя, что вот сейчас со мной случится что-то необыкновенное, и в это-то самое мгновение на противоположной стороне я увидел старика и его собаку.

И в это-то самое мгновение у героя оказывается в руках тоненькая ниточка, продвигаясь за которой, он выходит на дымящийся клубок чужих страстей и сам запутывается и пропадает в нем без остатка. А начинается это, как и с Ордыновым, на переломе между закатом и сумерками, между светом и тьмой.

Однако в произведении «Вечный муж» заходящему солнцу отведена уже совсем иная роль.

В один день, и почти сам не помня как, он (Вельчанинов, герой повести. — авт.) забрел на кладбище, на котором похоронили Лизу, и отыскал ее могилку. Ни разу с самых похорон не был он на кладбище; ему все казалось, что будет уже слишком много муки, и он не смел пойти. Но странно, когда он приник на ее могилку и поцеловал ее, ему вдруг стало легче. Был ясный вечер, солнце закатывалось; кругом, около могил, росла сочная, зеленая трава; недалеко в шиповнике жужжала пчела; цветы и венки, оставленные на могилке Лизы после погребения детьми и Клавдией Петровной, лежали тут же, с облетевшими наполовину листочками. Какая-то даже надежда в первый раз после долгого времени освежила ему сердце. «Как легко!» — подумал он, чувствуя эту тишину кладбища и глядя на ясное, спокойное небо. Прилив какой-то чистой безмятежной веры во что-то наполнил ему душу. «Это Лиза послала мне, это она говорит со мной», — подумалось ему.

Лиза, дочь Вельчанинова, о существовании которой он не подозревал, которая была ему внезапно явлена, подарена и столь же внезапно отнята, теперь оттуда, с закатного неба, говорила с ним. Из предвозвестника гибельных перемен заходящее солнце превратилось в великого Утешителя, посланника Царствия Небесного. Потому, быть может, что между «Униженными и оскорбленными» и «Вечным мужем» был арест за участие в революционном кружке, был смертный приговор, в последнюю минуту, уже после преломления шпаги над головами осужденных, замененный Высочайшим указом на каторгу, затем — несколько лет в кандалах, «Мертвый дом»… Так что «Вечного мужа» Достоевский писал во второй из двух своих жизней, где уже не было места желанию что-либо ниспровергать, а была «жажда верить», становившаяся все сильнее и сильнее… Но это, как говорится, другая история.

В романе «Преступление и наказание» закатное солнце вводится Достоевским дважды — в начале и в конце, и оба раза — едва ли не как перст Божий. Родион Раскольников, как мы знаем, замыслил «арифметическое», «теоретическое» убийство отвратительной, никому не нужной старухи-процентщицы. «Арифметическое» — потому, что он, Раскольников, имеет целью не завладеть ее деньгами, а единственно лишь доказать себе, что, если он «вытерпит» это убийство, «переступит», значит, он — не «тварь дрожащая», а «право имеет».

Но вот он видит страшный сон о забитой мужиками кляче. В ужасе очнувшись от этого сна — заметим, на закате, — Раскольников с отвращением отбрасывает мысль об убийстве.

Он встал на ноги, с удивлением осмотрелся кругом, как бы дивясь и тому, что зашел сюда, и пошел на Т-в мост. Он был бледен, глаза его горели, изнеможение было во всех его членах, но ему вдруг стало дышать как бы легче. Он почувствовал, что уже сбросил с себя это страшное бремя, давившее его так долго, и на душе его стало так легко и мирно. «Господи! — молил он, — покажи мне путь мой, а я отрекаюсь от этой проклятой … мечты моей!».
Проходя через мост, он тихо и спокойно смотрел на Неву, на яркий закат яркого, красного солнца. Несмотря на слабость свою, он даже не ощущал в себе усталости. Точно нарыв на сердце его, нарывавший весь месяц, вдруг прорвался.

И даже красный цвет солнца не нарушает сошедшего на Раскольникова душевного покоя. Можно почти не сомневаться в том, что автор придал солнцу этот «яркий, красный цвет», чтобы лишний раз напомнить своему герою, что он «яркую, красную» кровь собирается пролить. Но тот смотрел на кровавое солнце «тихо и спокойно» и лишь молил Господа: «…покажи мне путь мой», не видя, что путь этот, который он сам для себя измыслил в своевольном стремлении сравняться с Богом, уже явственно обозначен на небе…
А путь этот ведет Родиона с моста прямиком на Сенную, где он случайно слышит разговор, из которого узнает, что «завтра, ровно в семь часов вечера, Лизаветы, старухиной сестры и единственной ее сожительницы, дома не будет и что, стало быть, старуха, ровно в семь часов вечера, останется дома одна». После этого Раскольников входит к себе «как приговоренный к смерти», уже зная, что все решено окончательно. Назавтра «проклятая мечта» осуществляется.

Итак, преступление, заявленное в названии романа, произошло. Но и после него, на протяжении всего романа, Раскольников продолжает вертеть со всех сторон свою «арифметическую» идею и тот реальный способ, которым он попытался ее осуществить, убив «заодно» на беду свою оказавшуюся дома вовсе уж ни в чем не повинную Лизавету. То, что он не «вытерпел» эти убийства, не «переступил», Родион понимает сразу же, а точнее — понимал еще до преступления. Понимает он и то, что ждет его каторга, но не так прост Достоевский, чтобы назавтра же отправить своего героя в контору с повинной. Он еще поводит Родиона по семи кругам ада, в котором живут герои его многонаселенного романа, и лишь затем отправит каяться на ту же самую Сенную, а потом — к следователю с повинной.

Но прежде Раскольников должен проститься с матерью, с сестрой Дуней, с Соней. Он ужасно спешит, потому что хочет «кончить все до заката солнца». Простившись с матерью, он забегает домой, где застает сестру, которая уже все знает. Еще один мучительный разговор и прощание. Теперь — к Соне! («Солнце между тем закатывалось», — напоминает автор.) И уже от Сони, после великой сцены, где «сошлись блудница и грешник», — прямиком на Сенную. Начинаются сумерки, а он хотел «кончить все до заката», еще раз подчеркивает автор…

Но нигде, пожалуй, причина столь необыкновенной важности для писателя закатных часов не сформулирована с такой четкостью и, прямо скажем, лапидарностью, как в романе «Подросток». По странному капризу гения Достоевский доверяет сделать это отнюдь не кому-либо из ключевых героев романа, а некоему Тришатову, которого сам же иронично называет «хорошеньким мальчиком».

Что же говорит этот Тришатов, вспоминая роман Диккенса «Лавка древностей» (а надо сказать, что к Диккенсу Достоевский относился с пиететом и даже подумывал одно время в поисках «положительно прекрасного человека» взять за прототип его мистера Пиквика)?

И вот раз закатывается солнце, — и этот ребенок на паперти собора, вся облитая последними лучами, стоит и смотрит на закат с тихим задумчивым созерцанием в детской душе, как будто перед какой-то загадкой, потому что и то, и другое ведь, как загадка — солнце, как мысль Божия, а собор, как мысль человеческая, — не правда ли?

Поразительно красив и предметен этот образ — две мысли, устремленные навстречу друг другу: одна — сверху, другая — снизу, особенно если вспомнить, что собор — готический.

Впервые сформулированная (а быть может, и впервые осознанная?) в «Подростке», «философия заката» Достоевского приобретает совсем уж определенное звучание в устах старца Зосимы, необыкновенно важного для писателя персонажа последнего его крупного произведения — «Братья Карамазовы»:

Люблю закат его, длинные косые лучи его, а с ними тихие, кроткие, умиленные воспоминания, милые образы из всей благословенной и долгой жизни — а надо всем-то правда Божия, умиляющая, примиряющая, всепрощающая.

Теперь длинные, косые лучи солнца уже неразрывно связаны не просто и только с «мыслью Божией», но с «правдой Божией». И вряд ли случайно слова эти вложены в уста лица духовного. Исповедь старца Зосимы жена писателя включила в число «особенно ценимых» писателем эпизодов «Братьев Карамазовых». Как известно, Зосима писан был с реального старца, Амвросия, с которым Достоевский имел длинные беседы в Оптиной пустыни, куда специально приезжал. Так что тут каждое слово было продумано. На закате жизни — а Федору Михайловичу не оставалось жить и двух лет — словами не играют.

На этом и можно было бы поставить красивую точку, если бы… не сон Версилова из того же «Подростка»:

Был уже полный вечер, в окно моей комнаты, сквозь зелень стоявших на окне цветов, прорывался пук косых лучей и обливал меня светом. И вот, друг мой, — и вот — это заходящее солнце первого дня европейского человечества, которое я видел в своем сне, обратилось для меня тотчас же, как я проснулся наяву, в заходящее солнце последнего дня европейского человечества.

Это версиловское пророчество заката «европейского человечества» совершенно естественным образом приводит на ум Шпенглера с его «Закатом Европы», трагическую пьесу Гауптмана «Перед заходом солнца», где этот заход прямо ассоциируется с увяданием, умиранием и, наконец, смертью — пусть и увенчивающей собой последний бурный всплеск жизни в сердце старика.

Да и существовала же, в конце концов, целая философия заката, восходившая к тем первозданным временам, когда с последним длинным косым лучом заходящего солнца человек оказывался наедине с враждебной тьмой ночи.

Не говоря уж о том, что с сотворения мира рай помещался на востоцех, а когда человек преступил заповедь, Создатель изгна его, и всели прямо Рая сладости (Быт.3:23-24), то есть на западе. «Распятый Господь, — пишет святитель Игнатий (Брянчанинов), — взирал к западу от востока, и мы, устремляя взоры к нему, кланяемся на восток».

…Все встало на свои места, все примирилось и сошлось, когда я впервые прочла (а не услышала на службе: поёмые слова, в отличие от чтомых, разобрать трудно, а именно прочла) дивный «Свете Тихий».

Свете Тихий святыя славы Безсмертнаго Отца Небеснаго, Святаго, Блаженнаго, Иисусе Христе! Пришедше на запад солнца, видевше свет вечерний, поем Отца, Сына и Святаго Духа, Бога. Достоин еси во вся времена пет быти гласы преподобными, Сыне Божий, живот даяй; темже мир Тя славит.

…Однажды на вечерне мой взгляд упал на свитер стоявшего впереди и несколько наискосок молодого мужчины: в закатном луче, преломившемся в стекле витража, свитер этот, только что черный, стал изумрудным. Отклонила голову чуть в сторону — снова черный.

Вот и с закатами так же: все зависит от угла зрения. Иной раз посмотришь на заходящее солнце — и так грустно станет, так печально. Взглянешь еще раз — и «узришь» в нем «мысль Божию», и возблагодаришь Господа за одно то, что еще раз видевше свет вечерний. Свете Тихий.

1999 — 2002

Размер шрифта: A- 15 A+
Цвет темы:
Цвет полей:
Шрифт: A T G
Текст:
Боковая панель:
Сбросить настройки