Array ( )

Кризис протестантизма: от реформации до наших дней. Александр Прилуцкий

Расшифровка видео

Прилуцкий Александр Михайлович – доктор философских наук, профессор РХГА и общецерковной аспирантуры и докторантуры имени святых Кирилла и Мефодия. Бывший пастор Евангелическо-лютеранской церкви Ингрии. В прошлом ректор Лютеранского теологического института.

– …Вот этот кризис нравственности – он не на пустом месте происходит, он логично следует из тех теологических посылов, которые лежат в протестантском учении. Это же части единого кризиса. Нельзя рассматривать, что вот кризис в теологии – это одно явление, а кризис в нравственности – это другое. Тут надо говорить о комплексном, причём таком глобальном или глобализирующемся кризисе. Ну и что очень важно тоже, что он не на пустом месте возник, это не стечение роковых обстоятельств ХХ века. Потому что мы говорим: ну вот война, Вторая мировая война, вот её травматический опыт, он так сильно деформировал христианское сознание Европы… Ничего подобного. Предпосыл этого кризиса коренится уже в глубинных пластах Реформации, вот об этом и надо, наверное, говорить. А что касается этики, она вторична в данном случае. То есть это разные проявления одного и того же кризиса. Мы выйдем на проблему sola scriptura обязательно.

– Как, каким образом человек – современный человек, человек интеллектуальный – выбирает для себя такой путь теологический, именно лютеранство?

– Знаете, я думаю, тут есть несколько аспектов или несколько путей, которые определяют такой выбор. Вы помните хорошо – я уверен, – что есть в теологии два метода: апофатики и катафатики. То есть кому-то нужна рациональная система, а кто-то строит своё общение с Богом через сумму таких вот внутренних интуиций, которые трудно словесно выразить и которые трудно рационально обосновать. Вот те, кому катафатический подход дорог, кто во всём пытается найти систему, пытается найти некий логический порядок – вот для них на каком-то этапе, – я повторю: на каком-то этапе, – путь лютеранского богословия кажется преимущественным. Потому что при первом знакомстве с лютеранством кажется, что вот человек находит систему – достаточно стройную теологию, в которой он может найти ответы на те вопросы, которые его волнуют. Потому что на фоне мистического богословия с такими элементами неоплатонизма, как там у Псевдо-Дионисия Ареопагита, предположим, на фоне такой сложной образности, сложной семиотики, такая строгая немецкая пунктуальная упорядоченность может показаться привлекательной. И, наверное, вот это такой путь. Я повторю, что это кажущаяся стройность и кажущаяся логичность, потому что при более глубоком ознакомлении с ней, особенно вот в контексте ХХ-ХХI века, который вообще ставит вопрос о рациональности происходящих событий, что мы не можем мир тварный разложить на рациональные компоненты без остатка, не касаясь богословия, возникает масса вопросов. Но это как бы вот подтекст. Есть второй путь: для кого-то приход в лютеранство мотивирован такими вот этническими факторами. Потому что есть традиционные лютеранские культуры –скандинавские, немецкие, люди, у которых корни германо-скандинавские, для них выбор лютеранства в какой-то степени может быть мотивирован такой вот традицией.

 – Как я понимаю, у Вас именно рациональный.

– От рационального, да. Да, можно так сказать. Можно так сказать. Но тут ещё тоже был ряд обстоятельств. Собственно время моей юности приходится на начало горбачёвской перестройки, когда стереотипы рушатся, когда все мы были очень уставшие от советской идеологии, да вот такой «плохой» советской схоластики сусловской. И казалось, что надо найти какую-то альтернативу. Кстати, ведь многие и в христианстве видели альтернативу вот этой казёнщине советской, и шли в церковь как в некую такую идеологическую альтернативу. И казалось, что вот западные традиции, западная культура представляют собой нечто радикально отличное от этого надоевшего всем советского образа жизни, и тут был элемент такой, конечно, и фронды политической, как неприятие советской реальности идеологической. Там же целые поколения были в плену вот таких идеологем, что Запад – это территория интеллектуальной, и духовной, и культурной свободы, и очень некритично всё это воспринимали. Я вот вспоминаю это время, когда студенты 4 курса, мы очень неполиткорректно вели себя по отношению к преподавателю научного атеизма, и добились того, что он перестал ходить на занятия. И это воспринималось как такая грандиозная победа, я вам скажу. Гордились этим и радовались. И вот на фоне этого казалось,что мы ищем альтернативу, мы такие оппозиционеры советской идеологии. Почему лютеранство? Ну, дело в том, что уже тогда было понятно, что то, что предлагает радикальный протестантизм – это очень мелко и в плане эстетики, и в плане содержания. Ну, вот эта брошюрка, небольшая книжечка, которая казалась всем суммой всего богословия. Но для людей, которые уже имеют какое-то представление об интеллектуальной культуре, имеют какое-то гуманитарное образование, это кажется неинтересным. А в лютеранстве казалось, что вот глубина, глубина истинной богословской мысли. При этом аналог Запада, который тогда – я повторю – воспринимался некритично, все тогда были западниками выраженными и убеждёнными. Вот совокупность таких факторов. Но время проходит, и всё, как говорится, расставляется на свои места. Поэтому тут, наверное, тоже какие-то общие закономерности из восьмидесятых-девяностых интерполировать на современность вряд ли будет корректно. Сейчас, наверное, уже совершенно другие предпосылки, которые приводят людей в лютеранство. Но опять-таки надо сказать, что особого прироста же нет. Ведь особого роста не наблюдается, и так обычно, если там на богослужении присутствует 20–30 человек это вот среднестатистическая ситуация, это данность.

– Это в России?

– Ну, это всё в среднем по России. Для Запада ситуация в общем-то не кардинально отличается. Это тоже обычная ситуация. Если в Финляндии в приходе формально там несколько тысяч человек по спискам, а на воскресном богослужении будет там 30–50 человек, это тоже очень стабильная ситуация. Там, может быть, на Рождество, на Пасху церковь будет полной, то есть люди по традиции придут. Но вот такой жизненной религиозности в повседневности не наблюдается. В Германии то же самое.

– Я знаю, Вы сами были пастором, поэтому из своего опыта.

– Да, могу сказать, что это в целом примерно одинаковая ситуация.

– А когда произошел такой переход, Вы как-то для себя определили, что хотите уже служить как пастор, может быть, преподавать где-то в семинарии?

– Это как-то всё вот так логично следовало одно из другого. Потому что я получил потом богословское образование в Америке, я несколько лет учился. Это было очень хорошее время, когда была возможность изучить греческий в достаточной степени, для того чтобы – я не экзегет, – но вот в той степени, в которой в теологии необходимо апеллировать к тексту. Там было прекрасная библиотека, что дало возможность много источников собрать.

– А где Вы учились?

– В Concordia Theological Seminary, это Форт-Уэйн, штат Индиана. Потом здесь, в Санкт-Петербурге преподавательская деятельность, и вот уже, наверное, года полтора, как Ваш покорный слуга присоединён к Русской Православной Церкви.

– Хорошо. А что сподвигло так, потому что же это и путь катафатики,  апофатики?

– Ну тут надо сказать, что просто Бог привёл. А если более глубоко попытаться проанализировать, не штампами отвечать – хотя я абсолютно уверен, что всё промыслительно совершается в жизни христианина. И здесь безусловный именно промысл присутствует. Там совокупность факторов. Совокупность факторов – и теологических факторов, то есть возникает сомнение в действенности таинств, которые совершаются в протестантском мире. А совершать служение, сомневаясь в действенности таинства – это категорически нельзя. То есть, если человек совершает таинство, священник сомневается в его действенности, то это очень большая духовная проблема, безусловно, духовная проблема.

 – Это общая тенденция?

– Я думаю, что это – ну, тут опять я рефлексирую свой опыт, – но вот для меня это было очень важно. Ну и в общении со своими знакомыми, друзьями, большинство из которых было и остаётся из православной Церкви, я просто понимал, что вот тот духовный путь – он, безусловно, правильный. Что в протестантской традиции уходит экклезиальность, там как бы не остаётся компонента церковности. То есть происходит такая трансформация Церкви в какой-то проект, который так худо или бедно руководится кем-то, но вот внутреннее экклезиальное содержание в нём утрачивается. Ну, видимость как бы сохраняется, что вот есть апостольское преемство, но оно не признается никем. Это тоже большой вопрос: если там три четверти или четыре пятых христиан ставит под сомнение действенность этого священства – наверное, это повод задуматься.

– Вы имеете в виду церковь Ингрии?

– Да, я имею в виду вообще проблемы скандинавской апостольской преемственности. Да, они заявляют, что у нас она сохранена. Но католическая церковь её не признаёт категорически. Там даже есть энциклика, отлучающая от церкви тех католиков, которые признают действенность скандинавского и англиканского священства. Православная Церковь тоже не считает его действительным, а это как минимум три четверти христианского мира. Это большой вопрос. Дальше. Таинства. Формально они существуют. Но как они понимаются тоже? Таинств остается два, интерпретация их достаточно своеобразна. То есть священство есть, но как понимается оно? Как должность. То есть с точки зрения протестантской теологии – да, это должность, она не отличается от мирских должностей. И вот пока человек служит – он священник. Когда он перестаёт, он возвращается в то сословие – ну это писалось в условиях сословного мира, – сейчас бы мы сказали: в ту социальную страту, из которой он выходит. Вот совокупность всех этих вопросов. И приходит осознание того, что вот эта стройность лютеранского богословия – это мнимая  и это кажущаяся стройность, потому что основной принцип, который лежит в основании, – эта знаменитая sola scriptura – он теологически очень-очень не бесспорен. К нему целая масса богословских вопросов возникает.

Ну, во-первых, на основании самого Писания обосновать принцип sola scriptura нельзя. Он из Писания не вытекает. Сразу возникает вопрос: тогда откуда он был взят, откуда он был выведен? Он был выведен в условиях протестантской полемики с католиками, как инструмент протестантской апологетики, для того, чтобы снять возможное обвинение католиков, что лютеранская церковь (протестантская тогда ещё) нарушает каноническое право, отрицается институт монашества, причём иногда в радикальных формах, иногда в менее радикальных. Вот для того, чтобы снять эти обвинения, был введён принцип sola scripturа: что, господа, то, что на Библии не основано, для нас не обязательно. Но это хорошо как декларация, как лозунг, но теологию на этом нельзя выстроить. Потому что отрицая Предание, тем самым водится принцип не sola scriptura, но что-то типа sola ego – «только я». Потому что для чего нужно Предание? Без Предания Писание тоже не может существовать как источник вероучения. Потому что Предание – это такой герменевтический механизм, который позволяет Писание понять. Мы можем посмотреть – вот детишек в школе учат читать: вот там прочитали текст, теперь, Машенька, расскажи, как ты поняла его. Потому что прочитать-то мало. Вот молодец, хорошо, правильно поняла. А вот если нет этого герменевтического ключа, как я могу быть уверен, что я правильно понял прочитанное? Ведь принцип – только текст. И получается, что вот есть как бы два элемента: есть я как читатель, и есть текст как то, что я читаю. И вот так, как я прочитаю текст, для меня будет высшей богословской нормой. А отсюда что следует: сколько в протестантстве конфессий и деноминаций? Насчитать очень сложно, их тысячи.

Наверное, каждый день кто-то понимает, что ему пришло откровение?

– Да, абсолютно верно. И там он находит несколько сторонников, и вот пожалуйста: принцип sola scriptura привёл к образованию ещё одной протестантской общности. То есть он не работает. Все заявляют sola scriptura – ну, только, может быть, там самые радикальные сектанты скажут, что вот в Библии написано так, а я делаю по-другому. Никто же так не скажет. Скажут: мы живём и учим в соответствии с Писанием. И что при этом нет уже согласия в протестантском мире ни по одному богословскому вопросу, ни по триадологии, потому что есть откровенные модалисты. Ни по христологии, потому что есть сторонники неоарианских учений, ни по сакраментологии, по эсхатологии нет. То есть кто-то говорит, что будет хилиасское это тысячелетнее царство – не будет его, и так далее, так далее, так далее. Ну, что, у всех sola scriptura?  Согласия никакого нет.

– В этом плане церковь Ингрии провозглашает себя более консервативной, старается следовать Книге Согласия, может быть, какие-то рудименты Предания воспроизводить.

– Тут есть тоже любопытная тема для дискуссии. Во-первых, что такое консервативный протестантизм, мне не очень хорошо понятно, потому что есть Всемирная Лютеранская Федерация, в которой обе крупные российские лютеранские церкви состоят. Это ЕЛЦ и церковь Ингрии. Вот так, условно говоря, одна ориентирована на скандинавский паттерн, а другая на немецкий. Ну, они обижаются, если их там называют немецкой или финской церковью, мы их обижать не будем, будем использовать их самоназвание, но речь-то не об этом. Вот в рамках Всемирной Лютеранской Федерации сейчас находятся церкви, в которых существует женское священство, женский епископат, уже достаточно ощутим сегмент, где так называемые «однополые браки» венчаются. И в рамках Всемирной Лютеранской Федерации существует евхаристическое общение всех церквей, в неё входящих. Поэтому вот тут вопрос о консерватизме – сами на него отвечайте.

– Ну, хорошо, смотрите: мы просто сталкиваемся с таким моментом, когда разговаривая с представителями церкви Ингрии, мы слышим от них то, что вот они сами причащаются, а я, например, не причастился с ними, мы считаем, что мы отдельно.

– Но считать-то можно всё, что угодно…

– То есть это тоже такая декларация?

– Ну, знаете, да. Тут, мне кажется, экклезиально это не очень понятно. То есть там делается вот такой выбор, что вот с частью церкви мы находимся в общении, а с частью не находимся, но экклезиально это очень спорно, это попытка как бы наполнить консервативные заявления каким-то содержанием.

– Ну, хорошо, а в плане каких-то вот этих «европейских ценностей» и однополых браков – это же, наверное, просто веяние моды времени?

– Это хороший вопрос, на самом деле. Очень я глубоко убеждён, что это всё взаимосвязано и это неслучайно. Можно сказать, конечно – и были такие попытки объяснить этот либерализм травматической реакцией на Вторую мировую войну. Потому что в условиях Европы вот та антихристианская цивилизация, которую Гитлер строил – она же строилась под лозунгом консервативной революции. И это скомпрометировало консервативные ценности в глазах многих христиан послевоенной Европы, потому что был такой травмирующий опыт Второй мировой войны, и такой вот экзистенциальный шок,  я бы сказал, для многих. Но это только катализатор. А принцип: чья власть, того и вера, который для Реформации сыграл значительную роль в становлении институтов, он логично разрешается вот в современном кризисе. И опять-таки мы возвращаемся к проблеме sola scriptura. Вот снят герменевтический ключ, который сохранял преемственность и понимание не только Писания, но и всей сущности христианской веры. То есть, что позволяет апостольское преемство в плане учения? Сказать, что вот мы учим так же, как первые епископы были научены от апостолов; что мы понимаем тексты Откровения так же, как они были задуманы Божественным автором.

Вот вы можете вспомнить, у Августина есть тоже этот экзегетический принцип, он размышляет, что ведь у Библии есть адресат. Этим адресатом является Церковь. И когда он говорит о еретиках – но понимая, там понятно, что это дискуссия с пелагианцами, – что, когда еретики используют аргумент Писания для обоснования ереси, они, – Августин говорит, – воруют Библию у Церкви, потому что она дана не им, у неё есть непосредственный адресат. Вот эта же проблематика возникает и здесь. Предание позволяет сохранить не просто традицию, оно позволяет сохранить неискажённую суть христианского учения. Там, где это Предание отвергается, там начинается разложение, там начинается и богословский, и, я бы сказал, моральный хаос, то есть то, что мы сейчас и наблюдаем.

Если оказывается, что моё понимание Библии единственно верное – а моё понимание Библии от чего зависит – от массы факторов, то я могу обосновать всё что угодно, всё чем угодно. И небольшая герменевтическая, скажем так, нечистоплотность, небольшая спекуляция герменевтическая может создать видимость богословского обоснования любому и моральному, и этическому безобразию – собственно, что мы и наблюдаем. То есть нельзя сказать, что кризис морали – это как бы вот одно явление, а кризис в теологии – другое. Это закономерное последствие вот тех оснований, которые были заложены с самого момента формирования теологии протестантов. То, что они проявились только в ХХ-ом веке – ну тут ‚безусловно, был элемент инерции. То есть церковь достаточно инертная среда. И когда там происходят какие-то расколы, какие-то разногласия, то экклезиальные последствия не одномоментно проявляются. Кстати, об этом же можете найти у Киприана Карфагенского размышления, что – да, раскол произошёл, но вот ещё некое движение соков в этой отсечённой ветви сохраняется какое-то время. За счёт чего?

– Зеленая ветвь ещё лежит, а потом она станет жёлтой…

– Да, что за счёт чего ещё какое-то время там сохраняется какая-то действенность таинств, какая-то жизнь, вот эта инерция тут продолжалась 400 лет. А сейчас имеем то, что имеем.

– Вы считаете, что этот процесс будет дальше как-то развиваться динамически?

– Я думаю, что да, и это тоже очень любопытно, что когда папа римский motu proprio сделал возможность для консервативных англикан переходить в католицизм с сохранением англиканского обряда, то этим и воспользовались не только прихожане, не только священники, но там даже епископы переходили. И сейчас эта провинция растёт, она укрепляется и является собой реальную альтернативу тому состоянию англиканства, которое в господствующей в Англии церкви существует. Если же такая же motu proprio будет для скандинавского лютеранства, я тоже уверен, что многие консервативно настроенные протестанты будут просто уходить. Потому что внутреннее оздоровление, санация в условиях, когда церковь государственная, когда церковь обязана некритично следовать всем этическим нормам, которые принимаются в Евросоюзе, и когда за каждым словом, которое священник с кафедры произносит, там следят осведомители: «А вот не разжигает ли он рознь какую, а вот он грех обличает, то кто ему это разрешил делать?» – потому что это сеет смуту в обществе. Ну в этих условиях говорить о каком-то внутреннем оздоровлении, мне кажется, очень сложно.

– Говорим про католическую Церковь, но люди же всё-таки переходят в Православие?

– Да, переходят, конечно. Ну, на Западе переходят в католицизм, потому что он более знаком, он ближе – культурно ближе, потому как всё-таки в основе протестантской мессы лежит в большинстве случаев римский канон, и как бы католики всегда были перед глазами. Ведь о Православии на Западе достаточно бедное представление, мало сформированное.

– Вот тоже хотел спросить: какие возможности миссии или общения с лютеранами и какие перспективы в этом отношении?

– Я думаю, что перспективы самые широкие. И то, как растёт там Православная Церковь в Финляндии – это показатель, причем она растёт не только за счёт переселенцев из России, из других постсоветских республик – она растёт за счёт того, что и многие этнические финны приходят в Православную Церковь, потому считают этот путь верным для себя. И этот рост, безусловно, будет продолжаться, потому что по мере либерализации лютеранской финской церкви это будет вызывать естественное отторжение. Ведь сейчас там десятки тысяч человек ежегодно официально выходят из господствующей церкви, скажем так, из церкви большинства, там понятия господствующей нет для Финляндии. То есть люди уходят тысячами – несогласные с нововведениями, категорически неспособные принять. Кто-то идет в Православие, кто-то к католикам, кто-то к неопротестантам, но тенденция такая есть.

– У Флоровского человечество Христа выдвигается на первый план, и даже не просто человечество Христа, а вообще человек как ценность, он на первом плане.

– Это безусловно. Но Вы знаете, тут не проблема протестантизма. Вот эту мысль, такой антропоцентризм культурный, протестантизм наследует у Ренессанса. А Ренессанс всё-таки формируется в недрах католической Европы. Ведь тут тоже у нас есть такие стереотипы: мы говорим, что вот есть Средние века, тёмное и мрачное время, там невежество и так далее; и есть блестящий замечательный Ренессанс. На самом деле тут с точки зрения этических оценок всё диаметрально наоборот. Потому что Средние века при всей, может быть, скудости эстетики, тем не менее это очень христианская и христоцентричная культура. Тут есть один любопытный показатель для меня: вот как средневековый и ренессансный человек воспринимает эсхатологическую перспективу. Средневековый человек ждет парусию, ждёт Второго пришествия как радостного события, он ожидает Второго пришествия Христа как факта освобождения и восстановления той перспективы, которая была порушена грехопадением. А ренессансный человек начинает бояться Второго пришествия. Там происходит подмена фигура Христа антихристом. Вот именно в Ренессансе возникают эти ужасы апокалипсиса как фактор восприятия исторической перспективы. То есть, если средневековый человек ждёт пришествия Христа, то ренессансный боится пришествия антихриста. И христианская перспектива истории тут очень существенно искажается. Да, человек выходит на первое место со своими грехами и пороками. Эстетизация греха здесь же происходит. Для средневекового человека грех остается грехом. Да, он грешит по слабости природы, но он не идеализирует и не эстетизирует грех, для него грех остается грехом. Для ренессансной элиты грех, особенно вот то, что касается там мужеложства и так далее, часто становится предметом эстетической гордости. Можете провести параллель с тем, что происходило в России накануне революции. Вот эта эстетика декаданса очень близка к Ренессансу. Все эти ренессансные папы, начиная там с Александра Борджиа, им же нет числа, – очень хорошая иллюстрация. То есть антропоцентризм всё-таки европейская культура, это не есть влияние протестантизма.

А протестантизм, действительно, где-то катализирует это, но источник коренился в Ренессансе. А каким образом катализация произошла? Через порушение системы сословного мира, потому что для средневекового – да в принципе ренессансного отчасти тоже понимания – человек принадлежит к той социальной страте, в которой родился и должен в ней действовать. Протестантизм вводит принцип личного призвания. Каждый должен это личное призвание найти, он должен это личное признание воспринять и реализовать. И через это тут были, безусловно, в социальном отношении очень важные и полезные инновации, которые способствовали развитию общества, но тут было и искушение в плане этики, что коль скоро я есть центр своего мира, своего дискурса, то все, в том числе и Господь Бог, должны принять меня таким, какой я есть. А уж коль скоро я спасаюсь единой верой, так и вообще всё прекрасно и замечательно. Поэтому такая этическая парадигма развернулась во всей своей полноте и во всех красках тогда, когда фактор такой вот инертности развития – ведь этические парадигмы очень долго ломаются, Вебер это показывает. Они очень консервативны, устойчивее, чем собственно религиозные. То есть вера уходит, но вот такая повседневная культура поведения, основанная когда-то на вере, ещё может существовать достаточно долго. Вот такая секуляризация, безусловно, сейчас наблюдается, и, наверное, эта тенденция будет продолжаться.

Ещё вопрос о влияния блаженного Августина на западную цивилизацию, западную теологию. Потому что и лютеране хотят считать себя такими последователями.

– Вы думаете, они много его читают? Я не стал бы так преувеличивать. Это точно так же, как часто протестанты, когда ставится вопрос о продуктивности протестантской культуры, говорят: «Ах, Бах, великий Бах!» Безусловно, Бах – это огромная величина в музыкальной культуре. Но вот зайдите в храмы – что, там часто вы Баха услышите? Очень, уверяю вас, не часто. Там будут какие-то шлягеры исполняться, там «маленькие овечки, маленькие барашки», но вот Баха вы часто не услышите. С Августином примерно то же самое. Да, там на него любят ссылаться, говорить, что вот там христология августиновская, сотериология августиновская… – но уверяю Вас, что многие знают Августина так же, как советские пропагандисты знали Маркса. Ну, имя знают, там какие-то цитаты, но чтобы глубоко знать тексты – нет, совершенно уверен.

Просто на него опираются как на того, кто рационально всё пытается разложить в плане веры, как они считают. С другой стороны, не смотрят на мистической компонент.

– Ну, во-первых, у Августина есть достаточно выраженный мистический компонент, это тоже необходимо иметь в виду. И Августин, когда он размышляет о предопределении, – вот идея, которую Жан Кальвин разовьёт окончательно, – ведь Августин останавливается и говорит, что дальше я не буду рассуждать, здесь предел моего рационального размышления. Это так. То есть тут не надо преувеличивать фактор августинианства. Тут тоже есть такая черта, что поскольку объявлено, что только Писание есть высший единственный и главный аргумент, Предание сильно редуцировано и не обладает вероучительным значением, то с трудами отцов обращаются достаточно произвольно. То есть можно выбрать несколько цитат, которые вне контекста использовать в качестве аргументов – это красиво звучит, что вот смотрите, мы на отцов ссылаемся. Но цена-то этой ссылки какая? Это такая вот иллюстрация. А то, что там десяток противоположных мнений – ну, это вот мы как бы не заметили.

– Ещё вопрос такой: чтобы Вы могли пожелать тем людям, которые задумываются, находясь в лютеранской церкви?

– Я бы пожелал продолжать думать, вот единственное, что я могу пожелать. Тут, как мне представляется, никакая директивная рекомендация не может иметь места, потому что человек делает выбор, он несёт ответственность. То есть это вопрос сотериологической значимости. Говорить, что вы делайте все, как я, – я ни в коем случае не буду. Продолжать думать, молиться, размышлять и принимать решение.

Комментировать