Памяти в Бозе почившего митрополита С.-Петербургского высокопреосвященнейшего Палладия
Речь, прочитанная в публичном торжественном заседании Совета Казанкой академии, в память м. Палладия, 11 декабря 1989 года, проф. А.А. Царевским
Не радостное торжество, не праздник науки созвали нас сегодня в это торжественное зало, – собрало нас сюда событие глубоко-печальное. Академия Казанская справляет скорбную тризну по дорогом, родном человеке, который вышел из недр академии, потом воссоздал академию и все время был ее самою сильною опорою и защитою, лучшим ее украшением и славою. Шесть дней тому назад, когда Казань светло праздновала священную память небесного покровителя своего, первого архипастыря Казанского св. Гурия, печальный колокольный благовест возвестил о преставлении в загробный мир одного из последних ее архипастырей, высокопреосвященнейшего митрополита Палладия. Погасла жизнь, по высокому положению почившего, дорогая для всех сынов православной всероссийской церкви; для Казанской же академии это – утрата в высшей степени чувствительная, тяжкая, горе жгучее, родственное.
На меня между прочим пало почетное поручение Совета академии предложить настоящему собранию воспоминания об отшедшем в вечность незабвенном питомце Казанской академии. В силу моих исключительных отношений к новопреставленному, я с радостью берусь за исполнение такого поручения; но, с другой стороны, я смущен непосильной для меня в настоящих условиях работой. Когда сходит со сцены столь видный и крупный общественный деятель, естественно, всем интересующимся хочется слышать о нем что-либо важное, характеризующее его личность и деятельность, восстанавливающее и увековечивающее в памяти его нравственный облик, по меньшей мере хочется слышать что-либо новое о нем и общеинтересное. Между тем вынуждаюсь наперед заявить, что сколько-нибудь целостной характеристики покойного и даже просто нового о нем, имеющего общий интерес, я не могу предложить, как потому, что и сам я в эти дни не успел еще собрать свои мысли и воспоминания, так еще более и за недостатком необходимых для того материалов. Все мы, академики и духовенство казанское, как люди наиболее близко к почившему стоявшие, знали прекрасные качества его души, преклонялись пред его административным тактом, его редкостным практическим умом и добрейшим сердцем, все мы искренно его уважали, более или менее вседушевно его любили; но картина всей его многополезной деятельности, интимная сторона его жизни, даже биография его – были мало и только отчасти нам известны. Теперь, когда имя митрополита Палладия отошло в область истории, без сомнения, немало появится, особенно в местах его служения, воспоминаний и известий о нем; рано или поздно извлечены будут из архивов да епархиальных органов печати материалы, имеющие выяснить его долгую и славную деятельность, осветить его многосодержательную, украшенную светлыми качествами ума и сердца, личность. Завидная задача воспользоваться этим обильным и благородным материалом принадлежит будущему биографу митрополита Палладия. Успокаиваясь только на том убеждении, что всем нам, сюда собравшимся, в настоящие поминальные часы, хочется слышать что бы то ни было о нем, я воспроизведу главные факты его жизни, а также позволю себе сообщить и те личные, частные мои наблюдения и воспоминания о нем, которыми при иных обстоятельствах я не позволил бы себе занимать внимание просвещенного и высокочтимого Собрания, которому я теперь предстою.
Ровно семьдесят один с половиной год тому назад, 20 июня 1827 года, в селе Ивановском, Арзамасского уезда, Нижегородской епархии, в благочестивом семействе приходского священника о. Ивана родился сны Павел, будущий митрополит Санкт-Петербургский Палладий. Узким путем скудости, смирения и неустанного труда шел талантливый и Провидением Божиим измлада предъизбранный ребенок от бедного приюта родительского до высоты положения первенствующего члена Святейшего Всероссийского Синода. Как птенец семьи духовной, Павел Раев должен был идти обычным и предками освященным путем – чрез старую бурсу, сначала училищную, а потом семинарскую. Неизвестны подробности этого многолетнего искуса, для большинства молодых людей в старину, как известно, неудобовыносимого, но, очевидно, с выдающимся успехом пройденного и с честью пережитого юношей Павлом Раевым. Как лучший питомец Нижегородской семинарии, он в августе 1848 года, на казенный счет, отправлен был в Казанскую академию. То были еще, так сказать, зеленые, совсем молодые годы нашей родной академии. Еще не собравшаяся с учеными силами и средствами, все время пред тем кочевавшая по частным квартирам, академия, конечно, не давала и доли тех средств и удобств к занятиям, каким она располагает, например, теперь. Тем не менее студент Павел Раев с увлечением взялся за академическую науку и быстро выделился из ряда сотоварищей – своей талантливостью, трудолюбием, так сказать, выдержкою и прекрасною настроенностью, так что он явил в себе общеизвестный, изначала определившийся и у нас в Казани, тип солидного, серьезного и деловитого академического студента. За курсовое сочинение свое, обратившее на себя внимание выдающимися учеными достоинствами, он получил полную премию, учрежденную тогда преосвященным казанским Григорием, и – окончил академический курс в числе самых первых магистров IV в Казанской академии курса. За неимением свободных кафедр в академии, молодой блестящий магистр Павел Раев должен был искать приюта в родной ему Нижегородской семинарии, куда и поступил он профессором психологии, логики и еще приватно – татарского языка, так как в академии он серьезно занимался между прочим изучением и миссионерских наук.
Можно сказать, с молоком матери привившаяся душе его благочестивая христианская настроенность, воспитавшаяся потом во время шестнадцатилетнего пребывания его в духовной школе и особенно окрепшая под влиянием высшего богословского образования в академии, побудила его стремиться к более непосредственному и активному служению церкви Божией. Но как человек, по натуре своей общительный, живой и жизнерадостный, он не решился вступить на путь, обычный в таких случаях для академической братии, – отречься мира и принять монашество; он удовольствовался менее видным, скромным званием приходского пастыря. И вот, на четвертом году своей службы в Нижегородской семинарии, в 1856 году, профессор Павел Раев, по необходимости уже вступивший в семейную жизнь, рукоположен был во священника Покровской в Нижнем Новгороде церкви.
К величайшему сожалению, я не имею никаких сведений об этих первых шагах, так удаленного теперь по времени, пастырского служения о. Павла Раева. Известно только, что Господь не благословил его счастьем долговременной семейной жизни, и скоро, лишив его семьи, призвал в свои объятия Отчия. На четвертом году своего священства о. Павел овдовел; безропотно перенес он столь жгучее для молодого человека испытание и, усмотрев в нем перст Божий, ведущий его к иного рода деятельности, смиренно прнял монашество с столь уже знакомым, дорогим для нас именем Палладия.
Отселе собственно и начинается длинное и так благородно, прекрасно пройденное им поприще общественного, открытого служения его святой церкви и нашему православному отечеству. Благодать Божия поистине почила на иноке Палладии; Провидение его хранило и неуклонно вело к все более и более высшему и важному призванию. Выдающеся дельный и деятельный, всегда душою преданный вверенному ему служению, в высокой степени симпатичный по своим христианским и общечеловеческим нравственным качествам, он быстрыми шагами шествовал по лестнице иерархических степеней. Тотчас по принятии монашества иеромонах Палладий призван был уже к административной деятельности и назначен инспектором Нижегородской семинарии. В следующем, 1862 году, он возведен был в сан архимандрита, а в следующем, 1863 году, он, как обративший уже на себя внимание, помимо всех своих положительных качеств, и административным тактом, переведен был инспектором в самую, так сказать, казовую нашу семинарию, находящуюся под всегдашним и непосредственным наблюдением высшей церковной власти – в семинарию С.-Петербургскую. Всех здесь очаровавший и всем понравившийся, архимандрит Палладий в следующем же 1864 году поставляется во главе этой семинарии, в качестве ее ректора.
За два года ректорства архимандрита Палладия, так оценил его и полюбил высокопреосвященный митрополит Санкт-Петербургский Исидор, что не решился расстаться с ним и избрал именно его себе в ближайшие помощники по управлению громадною в ту пору Новгородской, Санкт-Петербургской и Финляндской епархией, уже в звании викария своего, в сан епископа Ладожского. В 1866 году совершена была хиротония архимандрита Палладия, отселе ставшего в ряду уже иерархов православной русской церкви.
Целых три года высокопреосвященный Исидор держал епископа Палладия около себя, не решаясь расстаться с ним. Наконец, в 1869 г., по званию первенствующего члена в Святейшем Синоде, митрополит Исидор благословил возлюбленного своего духовного сына и дорогого помощника на самостоятельную епископскую кафедру в Вологду, – навсегда, впрочем, до последних дней жизни, сохранивши в душе своей к преосвященнейшему Палладию истинно отеческие чувства любви и благорасположенности. Известно, что христиански спокойно, так сказать, всецело обдуманно готовясь к смерти, маститый архипастырь митрополит Исидор сам указал на бывшего в ту пору экзархом Грузии архиепископа Палладия, как на желанному им своего преемника на митрополии. Желание великого старца совпало, как известно, и с благоусмотрением Высочайшей власти…
Четыре года епископ Палладий святительствовал в Вологде. Не имея под руками никаких положительных сведений о деятельности его здесь, приведу совершенно частный, случайный, но характерный факт: не далее как нынешним летом, проездом в Соловки, попал я ранним утром в Вологду. Посетивши несколько церквей, побродивши достаточно и по городу, я сел отдохнуть на грязном берегу грязной речонки Вологды, пересекающей город. Недалеко от меня расположился какой-то старичок, мирный обыватель из среднего сословия. С обычным провинциальным любопытством оглядевши меня, старичок радушно заговорил со мною, на что я охотно отозвался. По исконному нашему духовенскому обычаю, я стал расспрашивать его о церквах, об архиереях и т.п., тем более, что старец, очевидно, всем этим сам очень живо интересовался. И между прочим, как-то неожиданно даже для себя самого, я спросил: а помните ли Палладия? – «Это митрополита-то теперешнего? Как же не помнить! Молодой еще он у нас был, красивый и служака; хороший был архиерей, ах какой хороший!» Ничего, впрочем, больше этих излияний я не узнал от своего случайного собеседника о Палладии; да больше я и не расспрашивал, так как не имел тогда к тому никаких особых побуждений.
После четырехлетнего служения в Вологде, с начала 1872 года, «хороший архиерей», преосвященнейший Палладий был повышен назначением его в одну из самых коренных и центральных епархий – Тамбовскую. Отселе почивший архипастырь становится уже лично известным и мне, в ту пору скромному тамбовскому семинаристу. Не могу отказать себе в удовольствии при этом удобном случае отрадным словом вспомнить это золотое время моей юности, когда будто полнее как-то жилось молодою душою, когда я, откровенно должен признаться, как-то живее тяготел к храму Божию, когда был я еще большим, нежели теперь, любителем всяких церковных церемоний, завсегдатаем архиерейских и торжественных служений, когда с самым живым и захватывающим интересом следил я не только за архиереями, а и за протодьяконом, и за басистыми дьяконами, и за певчими, даже за звоном церковным и т.д. и т.д… Можно себе представить, какую эпоху в бесцветной и вообще-то говоря слишком неприглядной жизни семинарской составило прибытие нового архиерея. Хотя и смутно, но все же доселе припоминаю первые служения преосвященного Палладия в Тамбове и то поистине чарующее впечатление, которое произвел он на свою новую паству, по крайней мере несомненно на меня. К слову не мешает сказать, что преосвященнейший Палладий прибыл в Тамбов при исключительных в некотором отношении обстоятельствах: его предшественник, епископ Феодосий, был человек сухой, нелюдимый, а в последнюю пору к тому же и нездоровый, желчный, – так что он и не мог пользоваться особенными симпатиями тамбовского люда, вообще-то замечательно благочестивого, преданного церкви и горячего почитателя епископов. И вот, в такую-то вреду явился преосвященный Палладий, сияющий красотою и внешнею, и внутреннею красою добросердечия, ласки и любви. Прибытие его в Тамбов существенно оживило весь этот благочестивый город: в монастырь, где он жил и обычно служил, стекались массы народа; служение его в том или другом приходском храме было событием для тамбовцев. Словом, новая паства сразу и горячо полюбила своего нового богоданного архипастыря. Да и было за что!
Необычайно приветливый, благожелательный, он был самым драгоценным и желанным гостем всюду, где ни появлялся – на экзаменах, разных собраниях, актах торжественных, в домах граждан тамбовских, по случаю, например, праздников приходских и т.п. Любитель церковной торжественности, так сказать, эстетик в священнослужениях, он обставил свои архиерейские богослужения с давно уже невиданной дотоле в Тамбове красотою. Он обновил, можно сказать, всю обстановку церковную: обновил хор, избрал нового, именно громогласного протодиакона, нашел новых теноров иподиаконов и т.д. я положительно упивался красотою его священнослужений и, помню, послал в уездный свой городок восторженное письмо своему отцу, заочно знакомя его с новым архиереем, «красивым, ласковым, веселым» и т.д.
Еще более преосвященный Палладий оживил своим появлением тамбовское духовенство. Со всех концов многолюдной Тамбовской епархии потянулись к Тамбову массы духовных лиц, пред тем долго и безнадежно чаявших движения разнообразнейших дел по своим нуждам и просьбам. Многие, заматеревшие во днях своих, служащие лица духовного мира, в роде благочинных, устаревших диаконов и т.п., скоро были заменены новыми, и притом все без обиды старикам, а – или с повышением, или с каким-либо награждением. Постоянно живой, энергичный владыка ездил по разным краям своей обширной Тамбовской епархии, проникал и в самые глухие захолустья, где дотоле никогда не бывала нога архиерейская. Везде он непосредственно сближался с духовенством, делал окружные с собрания, вел долгие беседы, сам лично заходил в жилища священников, знакомился с семейным их бытом и обстановкой. Словом, новая, бодрая и светлая жизни закипела в дотоле пригнетенном и как бы заброшенном, забытом тамбовском духовенстве.
Не забыл новый владыка и с такой надеждой и любовью взиравшую на него Тамбовскую семинарию. Нередко появлялся он в ней, обязательно принося с собой для всех семинаров истинный праздник и светлое оживление. Чем больше стеснялся при его появлении преподаватель или отвечающий в классе ученик, тем с большим радушием он заговаривал с ним, заговаривал иногда о чем-нибудь совсем постороннем, тем давая человеку возможность оправиться, ободриться. Каждый визит его в класс оканчивался всегда благодарностями и ученикам, что несказанно поднимало в последних энергию, и учителю, даже учителю иногда и слабому – очевидно, с целью возвысить, поддержать авторитет его перед учениками. В нужных и сколько-нибудь важных случаях преосвященнейший бывал и строг, даже далек от потворства. Как сейчас помню, например, такой случай: на уроке церковной истории, преподаватель, теперь давно уже сошедший со сцены, позволил себе не серьезно, полуиронически отозваться о предании, что святой апостол Андрей был на горах киевских; так, как внушительно и сильно бывший тут преосвященный укорил учителя за несерьезное отношение к делу! С какой энергией восстал он на принципиальную защиту вообще благочестивых преданий, раз они безусловно не опровергнуты историческим изучением!
Вообще, преосвященный полюбил Тамбовскую семинарию; полюбил и ее достойнейшего начальника, незабвенного, общего нашего семинарского любимца, тогдашнего ректора, о. протоиерея Димитрия Иоанновича Самбикина, ныне благополучно святительствующего высокопреосвященнейшего Димитрия, архиепископа Тверского. Преосвященнейший Палладий много способствовал закреплению в нас, семинаристах, любви к родной семинарии, воспитанной уже этим возлюбленнейшим нашим наставником-ректором. Преосвященнейший Палладий много прибавил горечи к нашим слезам, которые мы буквально проливали, прощаясь с родимой семинарией, забыв все невзгоды своего горемычного семинарского житья-бытья.
Как, кажется, решительно везде, где только ни был преосвященный Палладий, так и в Тамбове, он оставил много вековечных и осязательных памятников своей заботливости, энергии и доброго усердия. Помню по крайней мере про услуги его для семинарии: он учредил общежитие для бедных семинаристов, он напомнил о необходимости преобразования Тамбовской семинарии, так как семинария наша, едва ли не последнею из всех, словно забыла была: уже в 1874 году я оканчивал курс еще в старой, непреобразованной семинарии, делившей курс на три двухгодичные класса – риторику, философию и богословие. В следующем же, после моего выхода, году семинария Тамбовская, по настоянию преосвященнейшего Палладия, была, наконец, преобразована. Но еще важнее и очевиднее то, что преосвященный Палладий всесовершенно обновил и всю обстановку, весь объем и вид Тамбовской семинарии. Нужно сказать, что семинария Тамбовская, одна из самых многолюднейших в России, была дотоле в полном забросе. Может теперь показаться даже невероятным, что, например, мы, оканчивавшие курс богослова, зимою сидели в прехолодных, почти не топленных классах старинного сводчатого корпуса, сидели в валенках и тулупах, а в перемены классные подогревали застывшие члены свои благодетельными упражнениями в бороньи и кулачных потасовках. Повторяю, как я выше сказал, что наша семинарская жизнь той поры, по убожеству и нашего квартирного существования, и этой крайне неудовлетворительной обстановке классных занятий, была поистине горемычная. Нас согревало, примиряло и даже привязало к семинарии, даже заставило искренно оплакивать разлуку с ней, единственно только одно нравственное тепло, что внесено было в нашу жизнь семинарскую милым, дорогим нашим ректором, да вот еще гуманным, столь добрым и участливым отношением к нам преосвященнейшего Палладия.
Тотчас же по прибытии своем в Тамбов, епископ Палладий обратил внимание на вопиющие нужды Тамбовской семинарии и предпринял столь энергичные хлопоты, то через год же приступлено было к полному переустройству семинарии. Сдавали последние, выпускные экзамены мы уже в полуразобранном старом здании семинарском. А когда лет через шесть, по окончании академического курса, я опять попал в Тамбов, я уже и следов старого и столь памятного мне здания не узнал в громадных, роскошных корпусах новой Палладиевской Тамбовской семинарии.
С первого же года служения преосвященнейшего Палладия на Тамбовской кафедре начинается и мое личное, если только можно так выразиться, знакомство с ним, т.е. точнее – с той поры он стал знать меня. Дойдя теперь до этого, самого, конечно, безынтересного для других, но самого заветного, самого незабвенного пункта моих воспоминаний, могу с истинной гордостью сказать, что я имел высокое счастье пользоваться многолетним и самым теплым расположением ко мне почившего архипастыря – вот с первой же моей встречи с ним и до конца его земной жизни. Я многим, многим ему обязан! Потому-то и выразить в словах не могу всю тяжесть, всю горечь моей личной утраты в смерти блаженно преставившегося митрополита Палладия!
Никогда, конечно, не забуду я моей первой встречи и первого разговора с покойным. Случилось это в родительском моем доме, летом, во время каникул. Новый епископ знакомился в это время с самой отдаленною, северною оконечностью своей епархии, с Елатомским уездом, направляясь между прочим к находящейся около этого уезда, знаменитой на всю Русь православную, Саровской пустыни. Этот первый приезд преосвященнейшего Палладия в наши елатомские пределы живо врезался в память мою и потому еще, что он затронул, всколыхнул всю мою родную семью.
В семи верстах от города Елатьмы, в маленьком и бедном сельце Квасьеве священствовал тогда мой дед – представитель еще прошлого столетия, из старых церковников, ни в какой школе не учившийся, но старик умный и пребольшой оригинал. Около того времени было какое-то подтверждение, чтобы священники оставались на приходских местах только до шестидесятилетнего возраста, а потом уходили за штат. Деду моему было далеко за шестьдесят; да притом, как не аттестованный никакою школою, он ведь и прав никаких не имел, кроме одного права – полувековой своей службы церкви Божией. Слух о молодом, энергичном архиерее, конечно, не мог не обеспокоить старика, тем более, что этот архиерей объезжал и все захолустья, все по возможности лично осматривал, во все вникал; так что, по-прежнему, укрыться от преосвященного в недоступной глуши своего Квасьего деду не было никакой надежды. Напрасно я силился успокоить старика, уверял его, что этот архиерей добрый, что он, конечно, и его не обидит, – дед уже окончательно остановился на мысли, что дни его служения сочтены. Тем не менее, с полным самообладанием, бодро приготовился он к встрече епископа, –как, говорил он, к последнему для него на земле «суду Божию». Преосвященный Палладий, действительно, еще по пути в Елатьму, завернул между прочим и в убогую, бедную церковь села Квасьева. Дед мой, в конце обычной при встрече епископа литии, сам, за неимением дьякона, остатками когда-то громадного голоса провозгласил преосвященнейшему Палладию многолетие и сам же, с единственными своим причетником Иваном, воспел ему «многая лета». Преосвященный заинтересовался белым, как лунь, приходским пастырем и, благословляя народ, после того, как замолкло «многая лета», ласково обратился к старику: «Да ты, батюшка, еще певец!» – «Пою Богу моему, дóндеже есмь» –находчиво ответил дед. – «А что, ты, вероятно, еще из неученых, простых?» – «На простые сердца взирает Господь», –отрапортовал дед. И т.д. Не помню уж теперь долго передававшегося молвою этого оригинального разговора: что не спросит преосвященный, а дед ему по-славянски, да текстом. В конце концов, преосвященный, отнюдь не оскорбившись на старика, но еще более заинтересованный им, заметил: «Ты так долго служишь, неужели у тебя нет никакой награды?» – «Един Господь слава моя, Той и украшение мое!» – «Пойдем же со мною в Елатьму; завтра я буду там служить и награжу тебя. А теперь пойдем к тебе в гости: я хочу посмотреть, как ты живешь». В гостях неданный посетитель без церемонии спросил себе чаю и закусил сельским пирогом из русской пшеницы. На следующий же день, за литургией в Елатомском соборе, дед мой, действительно, украшен был набедренником. И по возвращении в Тамбов, преосвященный не забыл старика: в первую же очередь представил его к скуфье, в каковой дедушка мой скоро потом и ушел в могилу. Можно себе представить по достоинству это теплое, сердечное сочувствие там, где ожидалось отношение только формальное и казенное! Не даром тот же дед мой приобрел себе потом икону святого Палладия и, постоянно молясь пред ней, молился не только за того, но, если можно так сказать, и на того, кто своею милостью, любовью и ласкою так утешил, так несказанно скрасил последние дни старца.
Во время этого приезда преосвященнейшего Палладия в Елатьму, там в местном духовенстве царило довольно ощутительное безначалие. Должность благочинного исполнял священник, не столько еще старый, сколько в конец расшатавший себя известною слабостью, человек совершенно сам опустившийся и дела благочиния до крайности запустивший. Преосвященный Палладий сразу все это оглядел и, обративши особенно благосклонное внимание на моего отца, соборного протоиерея и законоучителя елатомских учебных заведений, тут же, на месте, назначил его благочинным. После этого отец мой, уже избираемый духовенством, служил благочинным в течение нескольких сроков, пока сам, незадолго до смерти, не отказался от этой должности. С того же дня началось неизменное благоволение преосвященнейшего Палладия к моему отцу и ко всей родной моей семье: отца моего он прямо называл потом первым благочинным в епархии, в смысле всегдашней его аккуратности и деловитости; его он два раза успел представить к Высочайшим наградам; впоследствии, уже в Казани, преосвященнейший Палладий сам заводил со мною разговоры о переводе отца в Казань. В одно из свиданий своих с отцом моим здесь, в Казани, высокопреосвященный Палладий благословил его иконой святых Кирилла и Мефодия, которую, получив теперь по наследству от родителя, я берегу, как великую святыню.
В тот же первый приезд свой в Елатьму преосвященнейший Палладий между прочим заехал в дом моего отца, и тут впервые я удостоился беседовать с благоговейно любимым мною уже и тогда архипастырем. Узнав, что я из первых учеников в класссе и желаю потом идти в академию, он вполне одобрил это и старался укрепить меня в этом намерении, так как то было время какого-то эпидемического бегства семинаристов в университеты. На прощанье благословляя меня, владыка, как сейчас помню, с удивительным, так свойственным ему радушием, сказал: «ну, теперь будем знакомы; Бог даст в Тамбове встретимся!»
И Бог, действительно, посылал мне счастье встречаться с ним несколько раз на экзаменах, и всякий раз он меня узнавал. Уходя теперь мыслью в эти воспоминания, между прочим не могу до их пор без ужаса вспомнить печального случая во время одной такой встречи. На экзамене догматического богословия попался мне один из самых труднейших билетов – о частном суде загробном. Допекаемый всякими возражениями, я спутался и не мог существенно отличить частного, посмертного суда от всеобщего, по втором пришествии Христове. Такой конфуз, в присутствии беззаветно любимых мною о. Ректора и преосвященнейшего Палладия, невыразимым стыдом поразил все мое существо… Но добрый владыка, заметив полный упадок во мне духа, скорее прервал мои мучения и, ставя мне все же пятерку, ласково сказал: «ну, ведь какой и билет трудный ему попался! Ничего, – я знаю, что он хороший ученик».
Никогда также не забуду последнего моего прощания с преосвященным Палладием в Тамбове. Так как предполагался отъезд его по епархии, то преосвященный явился к нам, оканчивавшим курс, на последний экзамен, и – после оного состоялось прощание. Владыка что-то нам говорил, чего я, будучи в крайне взволнованном состоянии, и не мог внимательно слушать. Затем начал он всех нас, каждого в отдельности, благословлять. Не помня себя от нервного, и в ту пору часто обладавшего мною волнения, я, уже представ пред лицом преосвященного, инстинктивно перекрестился, как обыкновенно крестятся, подходя к кресту, иконе или Евангелию. Это озадачило преосвященного, он остановился, устремил свой взор на меня и, после минутного молчания, сказал: «Ну и я тебя перекрещу!» И действительно, не благословил, а осенил меня большим крестом, заметив стоявшему тут же о. ректору: «Хороший будет академик!»
Этим исчерпываются мои немногосложные, но заветные, на век мой незабвенные воспоминания о Палладии, епископе Тамбовском.
Далее, когда я уже был на втором курсе академии, в 1876 году, узнали мы тамбовцы-студенты о перемещении нашего любимого архипастыря, преосвященнейшего Палладия на старейшую кафедру – Рязанскую. Нас тогда не могло уже это известие ни опечалить, ни особенно взволновать; но духовенство тамбовское, как это известно нам было и из Епархиальных Ведомостей, и из частных писем, провожало любимого архипастыря со всяческими выражениями благодарности и со слезными причитаниями. Помнится, целый номер Тамбовских Епархиальных Ведомостей наполнен был прощальными излияниями, выраженными поэтической прозой и даже прозаическою поэзией. По крайности, мы, студенты, немало посмеялись, читая тут длинную стишину в честь палладия, составленную стариком священником, как раз отцом одного из нас. Но смешного, впрочем, ничего тут не было: очевидно, от избытка чувств даже старческие уста налаживались на поэтический строй.
За неимением положительных данных, к сожалению, не могу сообщить подробностей о служении, уже возведенного потом в сан архиепископа, высокопреосвященнейшего Палладия на кафедре Рязанской. Удержались в памяти крупнейшие факты: 1) там он учредил женское духовное училище и так роскошно обставил его, что оно, говорят, одно из лучших в России; 2) существенно расширил, почти вдвое увеличил помещение семинарии; 3) учредил эмиритуру для духовенства и 4) основал Попечительство о бедных семинаристах. Но ведь, без сомнения, это только самое видное и немногое из многих проявлений деятельности высокопресвященнейшего Палладия, деятельности всегда, везде и всесторонне энергичной, полной инициативы и практической мудрой опытности.
В 1882 году, уже состоя юным доцентом академии, к неописанной радости своей, услышал я о назначении высокопреосвященного Палладия в Казань. Буквально не мог удержаться я от слез умиления, глядя на старого знакомого, столь дорогого душе моей архипастыря, при первом его вступлении в кафедральный казанский собор. То был, без сомнения, один из счастливейших дней моей жизни. Казанцы помнят, конечно, эти дни, когда прибыл архиепископ Палладий, еще в расцвете его жизни и сил, бодрый духом и телом, чуткий умом и сердцем, с ласкающим проницательным взором, с тонкой улыбкой в высокой степени приветливого его лица.
Не буду говорить о всем более или менее здесь ведомой его энергичной деятельности епархиальной. Историческим памятником этой его деятельности является, например, столь выдающееся событие, как областной собор двенадцати епископов, созванный архиепископом Палладием для рассуждений и мероприятий по поводу общих религиозных нужд и потребностей целого северо-восточного края России. Вещественным же памятником архипастырской деятельности высокопреосвященнейшего Палладия в Казани является, например, церковь святых Кирилла и Мефодия, сооруженная по его инициативе и при его щедром материальном вспоможении.
Гораздо незабвеннее для нас услуги его Казанской академии. Эти услуги его поистине бесценны и вековечны. Благородно признательный к академии Казанской, некогда воспитавшей его, высокопреосвященный Палладий именно сыновне возлюбил эту академию и, когда Господь вверил ее верховному его надзору, с отеческой заботою и любовью пекся о ней. Кому из нас не известно это, как бы в пословицу обратившееся его выражение: «Моя дорогая академия!» Имени Казанской академии он не произносил иначе, как непременно с эпитетом: дорогая, родная, милая моя академия. И это не только здесь в Казани, но даже всегда и после, даже – могу засвидетельствовать – до последних дней его жизни. И это не только на словах, а и на деле: академия Казанская стала любимым его детищем, о котором уже всегда он болел душою, страдал ее печалями, радовался ее радостями, делал все, от него возможное, для ее блага и процветания. Им академия наша была обновлена и, так сказать, заново воссоздана: его стараниями, главный корпус академический увеличен более чем в два раза, что в свою очередь дало возможность увеличить и состав студентов нашей академии также более чем в два раза, против прежнего. Множество студентов, прежде прошедших академический курс у нас, и по крайности целая половина из теперь здесь существующих наших студентов обязаны митрополиту Палладию, давшему возможность приютить их в так существенно расширенных им академических помещениях. Нет слов достойно возблагодарить его за это только одно! Пусть же знают, пусть запомнят это те многие, кого это касается, чтобы не забывать митрополита Палладия и сознательно молиться об упокоении его души!..
Но это не все. Высокопреосвященнейший Палладий сам и по своей именно мысли учредил при академии нашей Общество вспомоществования бедным своекоштным студентам, – сам, своим крупным пожертвованием положил основание фонду этого Общества. Это – второе и также великое его благодеяние, которому и теперь, и после многие студенты будут обязаны своим академическим образованием. Кроме того, высокопреосвященный Палладий оживил наш академический журнал «Православный Собеседник», заново реформировал всю его редакционную постановку; сам сделал большое пожертвование на улучшение содержания журнала. Сверх того, много вспоминается и частных единовременных пожертвований незабвенного архипастыря на академию: он, например, исключительно из своих личных средств назначил премию за сочинение о митрополите Филарете московском1; он множество книг своих пожертвовал в библиотеку академическую; академии он пожертвовал весьма ценное и редкое издание – Коронационный, роскошно иллюстрированный альбом, Высочайше пожалованный ему за участие в коронации Императора Александра III, и т.д.
Все это – вещественные проявления уже ничем не оценимых нравственных симпатий высокопреосвященного архипастыря к его «родной, дорогой Казанской академии». Могу ли я забыть и могу ли теперь публично не поведать о следующем, например, красноречивом факте: когда после печальной истории в нашей академии – увольнения около 20 студентов (в 1891 году), в каникулы я явился к нему, он буквально не мог спокойно сидеть и говорить об этом несчастии: нервно ходил по комнате, с полными глазами слез, отрывисто, прерывающимся голосом он долго-долго изливал предо мною скорбь свою: «что это вы там наделали? Как это возможно было допустить! До чего довели мою академию! Ведь первою была, а теперь опозорена, унижена, обесславлена, хуже всякой последней! Скоро ли теперь поднимется она!» и т.д.
Зато с каким сияющим взором, с каким захватывающим интересом он, обыкновенно, говорил и расспрашивал о всем добром в его академии, как радовался он потом постепенному подъему этой, скомпрометировавшей себя его академии, как деятельно работал он в пользу изменения дурного мнения о Казанской академии снова на доброе! С какою, наконец, справедливою гордостью он указывал на свои усилия ради родной академии! – «Хорошо ли вот то-то?» –спрашивал он обычно, – «Ведь это я настоял на этом» и т.п. Ну просто, как молодого, увлекающегося юношу, его искренне радовала всякая возможность сделать что-либо доброе, полезное, оказать какую-либо услугу дорогой его Казанской академии! Пусть же будущий историк первого столетия нашей академии обратит на все это должное внимание, чтобы память несравненного благодетеля, восторженного благожелателя и высокого покровителя Казанской академии, митрополита Палладия, осталась действительно вечною в летописях нашей академии!
Но, впрочем, я забежал вперед. Речь была о пребывании архиепископа Палладия в Казани. Возвращаюсь еще на минуту к тому времени, так как признательное чувство обязывает меня и тут, хоть несколькими словами, упомянуть о незабвенных добрейших отношениях высокочтимого архипастыря лично ко мне. Встретил он меня в Казани, как старого знакомого, по обычаю его, в высшей степени ласково и радушно. Не часто, но приходилось мне бывать у него. Как только можно участливо расспрашивал он меня о Тамбове, о родителе моем, о моих делах и занятиях. Особенно же он стал всегдашним моим покровителем после магистерского моего диспута и после прочитанной мною речи на Кирилло-Мефодиевском празднике в 1885 году, произведших на него самое выгодное впечатление. После, как сам он неоднократно мне о том говорил, он всегда читал все мои статейки и впоследствии, уже в Петербурге, сделал мне однажды серьезный выговор за то, что я не прислал ему своевременно одной новой брошюрки своей. Между прочим, на первом же году своего архипастырства в Казани, узнав, что я любитель пения, он выразил желание, что я как-нибудь спел в церкви при его богослужении. Чтобы исполнить его волю, я с радостью согласился, и однажды великим постом за преждеосвященною литургией, облачившись в стихарь, действительно, я пел в трио – Да исправиться молитва моя… Спел я уж конечно гораздо слабее его солиста, Ламеха (казанцы помнят, вероятно, что этим библейским именем почему-то обозваны были в Казани два рослых и голосистых дьякона, привезенные высокопреосвященным Палладием из Рязани); так, спел я куда слабее Ламеха, тем не менее пение мое понравилось высокопреосвященному, и он горячо меня благодарил. После того он же много способствовал упрочению в ту пору моей, с позволения сказать, артистической известности: всюду сам разглашал, что у него в академии есть артист-певец, это сиречь – я. Следствием того было то, что, с его же благословения и соизволения, меня потом затаскали по благотворительным концертам, в качестве участвующего. Эти артистические упражнения однако мне скоро так надоели, что к концу того же года, по поводу новых и новых приглашений в концерты, я счел нужным даже клеветать на своего благостнейшего архиепископа, что-де он запрещает мне петь.
В 1887 году, к великому огорчению казанцев, высокопреосвященнейший Палладий возведен был в звание экзарха Грузии. Тяжело было и ему расставаться с любимою и так полюбившей его Казанью, и уезжать в далекую окраину. Но вещее слово митрополита Исидора, который писал ему: «Гряди, чадо, по моим стопам!» –умирило его смятенную душу, и он, напутствуемый самыми искренними благожеланиями казанской паствы, с всевозможным торжеством его провожавшей, покорно отбыл на Кавказ.
Не знаю, а потому и не буду говорить о служении экзарха Палладия в православной церкви грузинской. Только после, уже в Петербурге, я видел у него большой альбом, поднесенный ему духовенством при прощании с Грузией, на верхней доске которого стояла знаменательная надпись: «Мир и тишину принес ты нам». (За подлинную точность надписи, впрочем, не ручаюсь, но смысл вот именно такой). Очевидно, экзарх Палладий и там, в Грузии, явил в себе те же высокие качества нравственные и административные, какие мы знали в архиепископе Палладии здесь, в Казани.
В сентябре 1892 года скончался митрополит С.-Петербургский Исидор. Согласно вещему предсказанию великого старца, по стопам его шло любимое им чадо: державною волею Государя Императора экзарх Палладий возведен на митрополичью С.-Петербургскую кафедру со званием первенствующего члена в Святейшем Синоде.
Не буду говорить об этой, открытой теперь уже для всей России и принадлежащей уже всей русской церкви, деятельности митрополита Палладия. Без сомнения, эта первосвятительская деятельность его найдет себе основательное и детальное изложение и обсуждение в столичных органах печати. Пока же приведу краткие слова одной, только что полученной петербургской газеты, сказанные под живым впечатлением утраты энергичного и неусыпного кормчего православной русской церкви: «Имя покойного навсегда останется памятным в истории русского епархиального управления. Владыко издавна уже прославился своею архипастырского деятельностью. Его административные способности давно уже обратили на него внимание. Широки и многосторонни были всегда замыслы почившего, и с замечательным тактом умел он приложить их к жизни. За время его архипастырской деятельности устроено много церквей, училищ, учреждены братства, богадельни, библиотеки религиозно-нравственного содержания. Во всем этом ярко проглядывает та настойчивость и решительность, которыми отличался почивший иерарх». Это – голос с последнего места служения высокопреосвященнейшего митрополита об его собственно административной деятельности. Я же, в заключение моих воспоминаний, только напомню ведомые всем, знавшим покойного, нравственные, духовные его качества, что проявлял он всюду и всегда, что так влекли к нему, всех привязывали и покоряли, что делали имя его широко популярным и дорогим, любимым в среде не только духовенства, а и всего вообще пасомого им люда, на всех местах его служения.
Не нужно изыскивать и не приходится разбираться, напрягаться в изображении нравственных качеств почившего: они так были очевидны, так общеизвестны. Беспредельная доброта, всегдашнее благорасположение и готовность на услугу, горячая, деятельная любовь ко всем и всему, в его глазах хорошему, честному и справедливому, чарующая ласка и приветливость – вот эти очевидные, самые выразительные, коронные качества его души. Это был человек редкой доброты и благодушия, душа – открытая, общительная, личность в высокой степени благородная, гуманная. Всегда и для всех он бесценно дорог был по своей редкостной, изумительной в его положении простоте, сердечности и общедоступности. Всякий шел к нему смело – и с нуждою, и с горем, и с просьбою, и за благословением, и даже с повинною головою, –и всякий знал, что услышит не грозу, а ласку, встретит не казнь, а милость, получит только добрый совет, святительское мудрое наставление, отеческий урок. Милостивый и благосердый, он всюду приносил с собою, как справедливо сказало ему на прощание грузинской духовенство, «мир и тишину», водворял своим нравственным авторитетом вокруг себя благодушие и благоволение. Величие сана и высота служебного положения не охладили в нем теплоты душевной, не затушили в сердце его искру человечности и высокой гуманности. Начальническая суровость была чужда ему и не свойственна. Правосудие и справедливость, сопровождавшие все его дела и решения, всегда проникнуты были и его христианской любовью. Можно ручаться, что во всю свою жизнь он никого не заставил плакать беспричинно, не стеснил, не покарал напрасно; зато, с другой стороны, он тысячи людей осчастливил, облагодетельствовал, он оставил тьмы людей, только благословляющих его имя. В нем поражало это удивительное сочетание высокого достоинства, священного величия с необыкновенной мягкостью обращения, с нежностью сердца, неизменно сострадательного и жадно сочувствующего благу ближних. Он умел соединить безупречную справедливость с милостью, соблюсти высокую свою авторитетность с полнейшей общедоступностью, умел внушить подчиненным и должный, сдерживающий человека страх, и самое полное, открытое к себе доверие. На высоте самой высшей церковной власти он остался лучшим из людей. Среди несчетных дел и забот, беспрестанно всеми беспокоимый и отрываемый, разбираясь в бесконечных просьбах, дрязгах, жалобах и кляузах, что естественно могло бы и утомлять и, так сказать, притуплять человека, он не потерял святых качеств своей души, сохранил всю чуткость и отзывчивость своего глубокого сердца. До конца дней своих он был, по слову апостола, всем вся; необыкновенно живо, даже нервно откликался он на всякое чувство; уже угнетенный болезнью, старец, так горячо, так молодо отзывался он на чужие радости и скорби. До гробовой доски его он был так приветлив, ласков и мил, что, казалось, это не высокопоставленное и могущественное лицо, держащее в руках своих бразды правления всей русской церковью, а человек близкий, родной, наш – простых людей – брат, наш друг. «Ну что я ему, – рассказывал мне один бывший студент Петербургской академии, – а ведь, бывало, придешь к нему по возвращении с каникул из Рязани, – и усадит, и обласкает, и расспросит, и даже без угощения, без чая ни за что не отпустит!»
Полный высокого благородства в обращении со всеми, почивший святитель с особенною любовью отеческою относился к ближним своим сподвижникам, хотя бы, например, вот нашему брату, деятелям духовной школы. Зорко следил он за нашей работой и душевно утешался, искренно радовался всякому частному, личному нашему успеху. Он не давил нас своей властью и авторитетом; высоко ценя в нас всякую и крупицу таланта, всякое проявление ученой или нравственной в нас силы, он был для нас первым покровителем и, можно сказать, увлеченным нашим защитником. Любил он всею душою и молодежь нашу духовную, горячо ей сочувствовал, –очевидно, никогда не забывая, что и сам был молод, и до старости свято храня молодость высоких чувств в душе своей. Недаром, например, он так болел душою за пострадавших в известной истории питомцев нашей академии; недаром после того, даже напр. чрез меня, постоянно слал он свои наставления кому нужно, чтобы жалели студентов, чтобы снисходительно относились к ним, чтобы не столько карали, сколько миловали их.
До последней степени деликатный и обязательный, митрополит Палладий особенно дорого ценил всякую и самомалейшую услугу, ему лично оказанную. Потому-то так любил он своих подручных, непосредственных помощников, начиная с секретаря и кончая своих викарием епископом. Первых, т.е. секретарей, у него был, собственно говоря, один, любимый им и бессменный из Тамбова, симпатичный землячек мой, общеизвестный для всех, имевших какие бы то ни было дела к высокопреосвященнейшему Палладию, «Петр Иванович» (Тихомиров), а вторых, т.е. викариев, было у него много, так как всем им он сам первый желал всякого успеха и первый же не давал им засиживаться, способствовал движению их вперед. А какое множество, не родных или близких, а просто известных ему с хорошей стороны людей возвел он и поставил на высшее иерархическое служение церкви Божией! Взирая же милостиво и на малые заслуги малых людей, как любил он награждать, какую массу духовенства в своих епархиях украсил он разными знаками отличий!
А можно ли, вспоминая характерные черты покойного архипастыря, забыть про его полное неподражаемой красоты священнослужение? Поистине, как своеобразно выразился в простоте сердечной мой незнакомый знакомец вологжанин, это был «служака». Человек глубокой религиозной веры, доступный высокому религиозному одушевлению и вдохновению, он любил служить и как умел служить! Богослужение его носило печать умилительного благоговения и высокого, священного благолепия. Совершаемое по чину, благообразно, сопровождаемое всегда прекрасным пением всегда любимого им хора, Палладиевское богослужение являло во всей полноте дивную красоту и невыразимую прелесть нашего православного богослужения. Тут соблюдена бывала и земная эстетика, потому что все, начиная с сослужащих и кончая ризницею, сосудами, все за богослужением Палладия было изящно, безукоризненно, все было отобранное, подобранное, образцовое. Но тут еще больше была и религиозная осмысленность, высокое христианское одушевление. Благоговейная настроенность самого архипастыря выражалась в каждом слове его, светилась в лице его, сияла во взоре, обнаруживалась в каждом молитвенном его движении. Вдохновляясь священнодействием сам, он поднимал высокое одушевление и во всех окружающих и, замечая, например, холодность или монотонность в пении, так нередко заявлял клиросу свое требование: «Поторжественнее! Поторжественнее!» Кто бывал за Палладиевским богослужением, тот воспринимал целый запас святых впечатлений, выносил из храма надолго сладостное чувство молитвы, тот научался молиться и не замечать времени, не чувствовать усталости, как бы долго ни тянулась служба. Справедливо выразился о высокопреосвященнейшем Палладии один мой знакомый, что в священнослужении это был князь епископов! К счастью, эта Палладиевская манера богослужения, неспешного, отчетливо-ясного, благоговейно-торжественного, воспринята многими и из благополучно здравствующих преемников его, архипастырей нашей православной церкви.
Нельзя не упомянуть и об учительной деятельности почившего святителя. Особенно в молодые его годы, например, помню я, в Тамбове, он часто проповедовал. В этом отношении он принадлежал к типу еще старых наших ораторов церковных, представителем которых был незабвенный вития-философ православия, Филарет, митрополит Московский. Проповеди Палладия – не беседы, а по большей части именно целостные, законченные и округленные слова, с глубокой сосредоточенностью мысли, с строгою последовательностью в развитии темы. В них видится слово здравое, зрелое, исходящее от полноты религиозного убеждения и глубоко проникнутое библейским духом, богато украшенное священными изречениями из Священного писания.
Как не упомянуть, далее, о благотворительности и нестяжательности высокопреосвященнейшего Палладия? Уже из предыдущего беглого указания только мне известных и притом только наиболее выдающихся случаев его архипастырской деятельности, видно, как он щедрою рукою жертвовал на храмы, на благотворительные разные общества и учреждения. Несомненно, руки его, как и сердце, были всегда открыты для благодеяний. И при этом очевидно было для всех, что благотворения и жертвы его всегда сопровождались живым, личным участием и заботливостью, без которых простая раздача денег, по слову апостола, не приносит пользы дающему и не имеет нравственной ценности.
Не могу, наконец, решительно не могу не сделать замечания и о внешности митрополита Палладия. Истово-великорусский тип его благообразного лица, светлый ласкающий взор, благодушная улыбка, – все это лицо, зеркало души ясной, чистой и благостной, со всею его высокою, величественною фигурой, способны были произвести именно, как говорят, импонирующее впечатление на всякого. Легкая печать грусти, легшая на лицо его в последний его год, год уже страдальчества, еще более придала симпатичности и красоты его лицу. В белом клобуке, высокий, стройный, с вытянувшимися чертами худого и дышащего добротой его уже грустного лица, каким видел я покойного за три месяца до смерти, – он был положительно прекрасен!
Таков был наш незабвенный, возлюбленный архипастырь, которого сырая земля уже приняла теперь в свои материнские недра. Любовь к Богу и к людям была основною силою его великой души; а любовь, по слову апостола, не преходит и не знает смерти, она и в вечности сохраняется, когда все другие совершенства человеческие упраздняются (1Кор. 13:8). Таким образом, любовь перенес почивший с собою и в другой мир, как свое неотъемлемое достояние; здесь же покинул он все земное, всю суету человеческой деятельности, покинул и всех нас, предмет его и земной и, веруем, теперь небесной, неизменно вечной любви.
В последние годы его святительства на с-петербургской митрополии я ежегодно летом, а часто и зимой, в рождественские каникулы, бывал у него. Шел я к нему и в бодром, спокойном настроении, шел как к безгранично чтимому мною архипастырю за благословением, а случалось, шел и в угнетенном, подавленном состоянии души, шел как к защитнику и покровителю. И Боже мой, могу ли когда забыть эту бесценную силу всяческой его поддержки – и нравственной, а где было возможно, и начальственной! Мир, радость и отраду выносил я всегда из свидания с ним и от беседы его. Ласковый, веселый, дышащий добросердечием, он надолго завораживал тугу душевную, примирял и успокаивал смятенное житейскими невзгодами сердце. Когда, например, в одну из недавних зим случилось со мною совершенно нечаянно-негаданно маленькое несчастье, и я явился в Петербург «хлопотать», – как он волновался, как он всей силой своего виляния восстал на мою защиту! Больной, простудившийся во время крещенского выхода, совсем без голоса, он, не смотря на запрещение врача, все-таки поехал, куда нужно было, чтобы отстоять мое дело. Когда же окончилось все благополучно, он, словно отец родной, положительно ликовал за меня; в присутствии какого-то важного лица, явившегося к нему, стал меня обнимать, целовать, нервно, отрывисто расхваливая меня и сообщая свидетелю этой сцены, как давно он меня знает и за что он меня так любит. Да, он поистине счастлив был счастьем других; для него, кажется, не было большей радости, как успех тех, кого он любил, кому сочувствовал!
В последний раз я был у него в половине нынешнего августа. Разнообразнейшие, непрерывные труды, это его горячее, нервное отношение и к людям, и к делам, это непрестанное кипение в горниле столичной жизни, очевидно подточили его здоровье: силы его слабели, угасали; одна только прежняя доброта и ласка не угасли в его душе, одна только любовь светилась по-прежнему на его прекрасном лице. Зная о его болезненном состоянии, я даже не решался было беспокоить его; но он, услышав от своего Петра Ивановича о моем приезде, обязательно потребовал, чтобы я явился к нему завтра же в 10 часов утра. Когда я наутро явился точно к назначенному времени, келейник митрополита поймал меня еще на крыльце, так как владыка уже несколько раз справлялся, не пришел ли я, и повел меня в сад, где летом, в хорошую погоду, митрополит проводил все время, где принимал он и посетителей. Встретил он меня с такой радостью и радушием, как только может отец родной радоваться сыну. Ласка его превзошла все, даже и от него мною ранее виденное: он отлично сознавал, что в последний раз видится с человеком, напоминающим ему что-то отрадное, далекое, прошлое. С какие-то умилением расспрашивал он меня о всегда и дотоле горячо любимой им Казани: «Ах, как хорошо, спокойно и как здорово там жилось мне!» – восклицал он, неоднократно прерывая свои расспросы. С поразившей меня памятью и ясностью мысли, он перечислял многих казанцев, не только профессоров, духовных лиц, а и просто граждан казанских, называя каждого верно по имени и отчеству. Всех и все хотел он вспомнить, очевидно прощаясь мысленно со всем на веки. Нечего и говорить, с каким участием интересовался он состоянием своей дорогой академии; с самым теплым, родственным сочувствием расспрашивал он меня о моих личных делах, суля мне – «если еще поживу», обязательно добавлял он, – всякую помощь и поддержку в моих нуждах. Немало говорил он со мною о Соловках, откуда я только что возвратился, хвалил меня за это паломничество, и, как-то даже необычно и неожиданно, без всякого вызова с моей стороны, что особенно знаменательно для последнего именно свидания, – дал мне несколько общих советов и наставлений жизненных. Между прочим искренно и именно как бы по-родственному, он познакомил меня и со своим состоянием: «Слабею день ото дня! Молитесь за меня! Служить уж не в состоянии; стоять могу, а ходить – с большим трудом. Заниматься могу, но скоро и память, и внимание утомляются: сегодня вот, например, я уже бумаг 40 подписал; зато часто после работы уже и не помню ничего, – спрашиваю: что, утро или вечер теперь? Да вот в болезни горяч еще стал, вспыльчив очень: и накричу, и разбраню, а после себе же хуже да и жалко станет. Поэтому просителей к себе лично почти уж и не принимаю…» Чтобы не утомить его, я несколько раз пытался сократить мое посещение; но он все удерживал, и даже настоял непременно, чтобы его келейники именно прокатили меня по его саду в том кресле, в котором его катали: «А я вот посижу, немножко отдохну, а потом еще поговорим».
Повторяю, он совершенно сознавал, что болезнь его не излечима, и очевидно шел к вратам смерти без содрогания, без трепета, только с глубокою грустью обо всем, ему близком и дорогом. С какой болезненною скорбью несколько раз повторил он, что уж больше не увидит он ни Казани, ни родной академии, о чем он обыкновенно всегда мечтал в разговоре со мною, и все призывал на всех и все благословение Божие: «Ну, Бог с ним! Ну, Господь ее благословит». А прощаясь со мною, он прямо высказался, что конец его приближается. Несколько раз и с какой-то особенной торжественной тщательностью благословив меня, он сказал: «Прощайте! Не забывайте меня, молитесь! А сюда уже придете потом к N». Не считаю удобным теперь, прежде времени, повторить названное им имя одного архипастыря; скажу только, что желание незабвенного покровителя нашей академии и в этом случае совершенно совпало с горячим желанием всей его академии. Дай-то, Господи!2
Невыразимо растрогало меня это предсмертное свидание с так дорогим, с юных дней моих вседушевно возлюбленным, безгранично чтимым мною, родным душе моей, великим иерархом! Вернувшись в Казань, я жил надеждою, что Господь продлит дни святого старца. С ужасом потом прочитал я в газетах об его обострившейся болезни; с замиранием сердечным следил я по газетным сообщениям об его состоянии. Четвертого декабря между прочим была напечатана успокоительная телеграмма, что ему лучше, что он даже интересуется делами. Забота несколько отлегла, можно было успокоиться. Пятого декабря, после бывших в то утро у меня занятий, я, еще ничего не ведая, поспешил в собор, где совершалось торжественное богослужение в честь святителя нашего казанского Гурия. Кончилась обедня, прозвучало заключительное многолетие, как вдруг раздался зловещий удар колокола… Священнослужители снова вышли на середину храма. Сердце сжалось в мучительном предчувствии. Началась панихида… Кажется, было уже все понятно, но все еще не хотелось верить, – пока священнослуживший архипастырь не назвал имени «новопреставленного раба Божия митрополита Палладия!»
Итак, все свершилось! Старец великий смежил свои очи. Застыла рука, столько лет всем и всяко благотворившая и так еще недавно меня благословлявшая. Оледенело сердце, горевшее полнотой жизни, огнем добра и любви. Раскрылась могила, чтобы скрыть обветшавшую храмину бессмертного духа, который почил от многолетних, многотрудных, многополезных, незабвенных дел своих, почил для земли и воспарил к престолу вечной славы, в свою отчизну пренебесную!
Христианская кончина приснопамятного митрополита Палладия причинила тяжелую, неизлечимую рану душевную многим, очень многим. Что касается лично меня, то уже на первой панихиде, всею силою грешной души моей молясь об упокоении великой души почившего, я мучительно сознавал, что там, в далеком Петербурге, хоронят лучшие, может быть самые заветные воспоминания моей жизни, может быть самые светлые, возвышенные минуты моего прошлого…
Да послужат же эти бедные, стесненные горечью горечью сердечною, слова мои последней данью моей вечной и беспредельной ему благодарности! Знаю, что не нужны ему эти жалкие слова, когда душа его предстоит теперь самому Господу, Милосердому Судии и Мздовоздаятелю; но – то от избытка сердца уста говорили!
Пройдут года, сойдем и мы под мрачные своды могильные, время сгложет и все памятники наши тленные, а освободившееся теперь от тленной оболочки имя митрополита Палладия не должно быть предано забвению. По крайности, уж для Казанской-то академии он воистину заслужил право на вечную молитву, на вечную память!
* * *
В память столетия со дня рождения м. Филарета. Сочинение было написано студентом XXVI курса А. Городковым: «Догматическое богословие по сочинениям Филарета, митрополита московского». Казань. 1886 г.
Милостью Божией, предсказание почившего архипастыря исполнилось, к неописанной радости Казанской академии: Высочайшим рескриптом Государя Императора, от 25 декабря 1898 г., на осиротевшую митрополию С.-Петербургскую возведен славный питомец Казанской академии, бывший потом в течение 14 лет ее блестящим профессором, известный иерарх православной русской церкви, доктор богословия, архиепископ Финляндский АНТОНИЙ.