Чего ждет общество от духовно образованного юношества

Источник

Вступительная лекция, сказанная студентам 1-го (LXI) курса пред началом чтений по Метафизике.

Мм. гг.

Всякий раз, когда в начале учебного года я встречаю пред собою аудиторию с новым составом слушателей, я спрашиваю себя: какие запросы несет она с собою, – что ее интересует прежде всего и больше всего, и на какие именно вопросы хотела бы она получить ответы от нас, своих учителей?

Конечно, общий ответ на этот вопрос можно предположить известным: кто идет учиться, тот хочет знать истину, а кто идет в высшее учебное заведение, тот, предполагается, идет туда с целью знать по интересующим его вопросам высшую истину, на данном уровне развития относящейся сюда группы наук. То же стремление я могу и должен заранее предположить и в вас. «Мы хотим истины и только истины», – так могли бы вы ответить на мой вопрос, по крайней мере, наиболее идеалистично настроенные из вас.

Не сомневаюсь, ибо юность всегда и по преимуществу идеалистична. Однако, словом истина, как известно, часто злоупотребляют. Мы берем его обыкновенно в смысле слишком общем и, потому, разумеем под нею нечто неуловимое, неописуемое и непередаваемое. Поэтому, высочайший идеализм, объятый, по-видимому, одним лишь стремлением к истине, на деле, в жизни часто граничит со скептицизмом. Пилаты, со своим искусительно-скептическим вопросом: «что есть истина?» всегда стояли и будут стоять рядом с искателями и исповедниками истины, потому что всегда будут укрываться за неопределенностью и растяжимостью понятия «истина» и там, за этим кровом, будут чувствовать себя спокойно и неуязвимо. Чтобы вывести их из этого спокойно-равнодушного состояния, необходимо отвлеченно-неопределенный вопрос «что есть истина?» поставить в конкретной форме. Дело тотчас же примет другой оборот, если мы будем спрашивать не вообще об истине, а спросим, например, так: «Что есть истина о Боге – существует Он или не существует? Что есть истина о мире – есть ли он машина или целесообразно управляемое целое? Что есть истина о человеке – есть ли он животное или качественно и по природе от него отличное существо?» и т. д.

Итак, на ваш предполагаемый ответ: «мы идем сюда с жаждой истины, ищем истины и только истины», я отвечу, и, с полным, думается, правом, новым вопросом: какой именно истины ищете вы, истины о чем? Говоря иначе: какую сторону, какой момент или элемент истины вы хотите, прежде всего, и главным образом себе здесь разъяснить? Ведь истина, в достигнутом и завершенном состоянии, свойственна лишь Богу, а человеку и человечеству она открывается лишь частично и постепенно, по мере их движения вперед, по мере их духовного подъема, путем подвигов мысли и жизни. Когда Бэкон говорил, что «истина есть дочь времени», то ведь он ошибался лишь в том, что за истинами, частично и постепенно открывающимися человечеству, не видел единой истины, в них отражающейся, не видел единого и вечного идеала истины, направляющего и регулирующего эти откровения и от века реализованного в уме Божием, а не в том, что ставил частичные истины, и со стороны их происхождения и по их содержанию, в зависимость от времени. Ибо, ведь несомненно, что всякое время увлечено разработкой какой-нибудь особенной стороны в великой и необъятной системе истины, подходит к ней со своими запросами и приемами. И наше время, без сомнения, не представляет в данном отношении исключения. И вот я спрашиваю: истиной каких именно явлений, каких сторон бытия и жизни и в каких именно отношениях вы интересуетесь по преимуществу? Какие из поставленных современностью вопросов более всего хотели бы вы для себя уяснить и, если возможно, разрешить?

В мое время, то есть когда я готовился к поступлению в Академию, нас более всего занимали вопросы космологии, с модным тогда дарвинизмом и вопросами о самозарождении живых существ, самообразовании (эволюции) вселенной и т. д., во главе. Потом, у следующего поколения, на первый план выступили вопросы социологические и нравственные. А теперь, – что теперь вас интересует? Какой стороной отражается в вашем сознании, как и в сознании других юных философствующих теологов современность?

Вопрос весьма естественный, ибо, ведь, современность, вследствие своей многосторонности в одном сознании может отразиться так, а в другом иначе, в вашем так, а в моем иначе.

К сожалению, чем более отдаляешься от юности, тем менее начинаешь понимать ее с ее, всегда несколько загадочным и неесным языком, с ее неопределенными стремлениями и увлечениями, с ее стихийными порывами, иногда поспешными и бурными, с ее симпатиями и антипатиями, часто и, притом, в очень значительной степени безотчетными...

Но, зато, чем более отдаляешься от юности, с ее замкнутостью и мечтательностью, чем более погружаешься в великую жизнь, с ее реальными и часто суровыми запросами, с ее неотступными, потому что живыми и жизненными требованиями, тем более и яснее начинаешь понимать, чего ждет от духовно образованного юношества само общество и в каком именно отношении оно должно бы было придти на помощь этому последнему, если бы хотело оставаться верным своему званию и признанию, – своей, как говорят философы, идее.

Несколько предваряя дальнейшее изложение, отвечу, – на сколько знаю и могу судить, – на этот вопрос теперь же. Общество хотело бы видеть в духовно-образованных юношах посредников и истолкователей, которые бы, сходя к нему с высот чистого богословского умозрения, освещали бы ему простым и понятным языком, непременно простым и понятным, дела и заботы житейские с высших точек зрения и, наводя его на вопросы вечные, хоть сколько-нибудь содействовали бы возвышению его над прозою и мишурою жизни. Оно хотело бы найти в представителях духовно образованного юношества людей, которые бы, утверждаясь сами на неподвижной почве начал своей науки, помогли бы и ему найти точку опоры среди стремительного потока современности. Прежде же всего и больше всего общество, еще не совсем отпавшее от Церкви, хотело бы видеть в духовно-образованных и воспитанных юношах именно то, к чему они и призваны, то есть представителей внутренней миссии, в духовном ли то сане или же и без него, чтобы оно не переставало быть само собою, но мужественно несло бы пред веком факел христианского идеализма, чтобы его свет «всем виден был и в ту светил бы тьму...».

Говоря это, я руковожусь не общими соображениями и даже не литературными только указаниями, но непосредственными наблюдениями над жизнью. Как, по-видимому, современный человек ни далек от высших, в собственном смысле, философских вопросов знания и жизни, но, когда сблизишься с ним и вникнешь в психологию его мысли, то всегда убеждаешься, что, в сущности, его глубоко и иногда болезненно волнуют эти вопросы, что он жаждет встретить того, кто хоть сколько-нибудь рассеял бы эту тьму, и несказанно рад бывает, когда находит такого человека.

Чтобы не быть голословным, поделюсь с вами некоторыми из моих живых впечатлений, пережитых минувшим летом.

В начале лета мне пришлось сделать длинный переезд из Москвы на юг России. Два дня я оставался в одном и том же вагоне и за это время у меня был всего лишь один постоянный спутник, военный врач, человек уже немолодой, в чине генерала. Конечно, разговорились. Врач оказался человеком очень серьезным, не практикующим только врачом, каких большинство, но человеком науки. Между прочим, он сам, и вполне самостоятельно, занимался очень интересными научными экспериментами, далеко выступающими за пределы задач медицинской практики (над микроогранизмами) и вообще, по-видимому, стремился от науки не отставать.

Мало-помалу, вопрос перешел на темы принципиального характера. Оказалось, что в отношении к этим вопросам мой спутник большой критицист: он признает лишь то, что видит, – простым глазом или в микроскоп, – о чем говорит ему осязающая рука и созерцающий глаз. С этой точки зрения о так называемых «последних вопросах» он рассуждает, как тот вольнодумец-эмпирик, который говорил, что он исследовал в телескоп все небо, а Бога там не видал, значит, вероятно, Его и нет... Так и мой спутник: "не раз, – говорил он, – я анатомировал человеческое тело, сделал на своем веку множество вивисекций и вскрытий, операций всякого рода, но души не видал, вероятно, и нет ее». Такие суждения и речи меня нисколько не удивляли. Ведь они обычны у эмпириков! В области философии эмпирики, по большей части, позитивисты. Однако, мало-помалу, за этим поверхностным эмпиризмом для меня открылся другой слой идей и настроений, – несравненно более интересный и характерный. Оказалось, что и самому эмпиризму, с его методами и выводами, мой спутник придает лишь очень условное и относительное значение.

«Почем знать, – неоднократно и с настойчивостью повторял он, – почем знать, может быть, наше познание, как бы положительно оно ни было, не есть познание окончательное и вполне достоверное? Ведь наше познание, есть именно лишь наше познание, так что, с иной точки зрения и при иных условиях, та же вещь может оказаться иною. Почем знать, может быть и так называемые нами законы явлений вовсе не подлинные и окончательные законы, а подчинены другим, которыми, при известных условиях, изменяются и даже совсем отменяются. Вселенная, – заключал он обыкновенно, – велика, необъятна, а ум человеческий, наука постоянно наталкиваются на свои границы: все возможно...». Оказалось, таким образом, что в моем собеседнике за позитивистом скрывается скептик. Но и это еще не особенно характерно само по себе, ибо, ведь, как известно, скептицизм есть обычный спутник позитивизма, как этот последний есть обычный спутник эмпиризма. Нет, характерен в этом скептицизме не сам он, но опять таки то, что за ним скрывалось, – тот, так сказать, душевный изгиб, который им задрапирован, та борьба за возможность внутренней жизни, за право иметь верования и надежды, которая вступила в союз со скептицизмом, потому что не нашла ничего другого, лучшего. Говоря иначе и яснее: за скептицизмом в моем спутнике таился мистицизм, глубоко и непоколебимо верующий в мир высший. И весьма поучительно, как совершился этот переход от скептицизма к мистицизму, завершивший первые шаги в духовном развитии: от эмпиризма к позитивизму, от позитивизма к скептицизму.

«Лет десять тому назад, – говорил мне мой интересный спутник, – у меня умерла жена. Странная смерть и неожиданная! Женщина она была не особенно крепкая, но, с другой стороны, не внушала и никаких особенных опасений. Всего менее пред смертью. Вдруг, в одну несчастную ночь, в самую полночь, она будит меня, называет по имени, прощается и – умирает. Тихо и спокойно. Со всей своей положительностью я решительно не мог осмыслить этого факта и примириться с ним. Где она, да и существует ли она теперь вообще где-нибудь и как-нибудь? Безответные вопросы!.. И вот, когда я стал искать утешения и хоть какого-нибудь разрешения тайны, я не нашел ничего лучшего, как делать то же, что в подобных случаях делают и все другие, – люди, рожденные и воспитанные в христианских традициях. Я стал ходить в церковь, заказывать заупокойные обедни, подавать просфоры. С моей, позитивно-эмпирической точки зрения, это было, конечно, непоследовательно. Мне даже говорили об этом мои друзья и знакомые, одного, с моим, образа мыслей. Но, во-первых, – что же мне оставалось, в моем горе, делать, помимо этого? Во-вторых, почем знать, может быть ведь и действительно этими путями, то есть чрез церковные молитвы, устанавливается какое-нибудь, хотя нам абсолютно непонятое, таинственное общение между мною и умершею. Ведь раз я принимаю, – а я должен принять это, – что мой способ познавания не есть единственно возможный способ и наши формы и законы существования не единственные, то почему мне не принять, что возможны и другие способы познания, как и иные формы существования? Может быть, моя покойная жена еще как-то продолжает существовать и, раз она как бы то ни было существует, она может ко мне как-нибудь и относиться – настраивать меня без звуков и слов, внушать мне свои мысли, равно как и наоборот...»

«К сожалению, – продолжал он с горечью, – среди своих колебаний между возможностями я нигде и ни в ком не мог найти поддержки. Мои единомышленники надо мной иронизировали и, в лучшем случае, снисходительно пожимали плечами. Люди противоположного лагеря, то есть представители положительной веры, когда я обращался к ним за помощью, приводили мне такие соображения, убедительность которых для меня была в высокой степени сомнительна, или же говорили таким языком, которого я совсем не понимал. Например, один иеромонах – сорокоуст служили в монастыре – посоветовал мне почитать книги (известные книги иеромонаха Митрофана и о. Дьяченко), в которых рассказывается множество случаев о видениях из загробного мира. Потом я и сам подыскивал подобные же книжки. Но они меня совсем не затрагивали. Дело в том, что в них уже предполагалось известным, достоверным как факт, то, о чем я еще только спрашивал. Бывают видения. Пусть. Но мне не было видений. И я пока должен довольствоваться лишь мыслью о возможности их, готовностью к ним. И вот я спрашиваю: во имя чего же я должен принимать, как положительную истину, посмертное существование душ и, в частности, души моей дорогой умершей?..»

Со своей стороны, я назвал спутнику несколько книжек из области интересующего его вопроса, другого характера, философских. Оказалось, что некоторые из них он уже имел под руками, но во вкус их так же не вошел. "Нет, – повторял он, – они написаны не тем языком и не с тех точек зрения. Они не отвечают на живые запросы. В них все отвлеченно, холодно и безучастно...» И вот, он, как улитка замыкается в свой скептицизм и лишь в нем чувствует себя, насчет своих, дорогих его сердцу, верований, относительно безопасным. В самом деле, ведь все возможно для скептика, потому что все одинаково подлежит сомнению! Его вера в потустороннее существование есть, конечно, лишь полувера. Но он держится за нее, потому что видит слишком мало для того, чтобы утверждать истинность полной веры, и слишком много, чтобы совершенно ее отрицать. Он – на распутье и жаждет, чтобы кто-нибудь указал ему выход.

И не он один ищет теперь, при сходных же душевных настроениях, этого выхода. Таких людей, как мой почтенный спутник, в настоящее время много, – больше, чем можно предполагать. Какое-то странное, почти патологическое, сочетание мистицизма и скептицизма есть характерная черта людей нашего времени, с которой постоянно приходится на практике считаться. И дело это очень трудное. В самом деле, раз вы начинаете таким людям что-либо разъяснять и доказывать, – вы невольно должны идти прежде всего против их скептицизма. Но именно с ним-то они и не хотят расстаться, так как не только свыклись и внутренне сроднились с ним, иногда в течение долгих лет, но видят в нем, – и в нем одном, – непоколебимо-надежную защиту своих заветных верований... И вот создается какая-то невозможная, глубоко антиномичная задача: нужно рассеять скептицизм, чтобы утвердить в человеке веру, и в то же время нельзя касаться скептицизма, потому что в таком случае собеседник тотчас же почует в вас врага, может быть даже своего личного врага... Нужно, чтобы он предварительно убедился, что вы разрушаете его скептицизм не затем, чтобы разрушить его веру. Тогда он будет с вами спокойно говорить. Но и тогда задача для вас, очевидно, очень трудная.

Я неоднократно убеждался в этом во время продолжительной беседы с моим спутником. Я брал различные точки отправления и всегда получался почти одинаковый результат. Я пытался, например, держаться почвы чисто религиозной. Я говорил, что, кто верит в Христа, как Бога, тот должен верить и Его словам; Христос же учил о бессмертии, о жизни за гробом и т. д.

"Конечно, – соглашался мой собеседник. – Но, ведь, кроме Христа были и другие вероучители, и они отрицали загробное существование-по крайней мере личное. Ну, вот, хотя бы, например, Будда...» Тогда приходилось брать исторические образы Христа и Будды, – конечно, лишь в самых общих очертаниях, – сопоставлять их и апеллировать к непосредственной нравственной оценке, к свидетельству непосредственного нравственного чувства, чтобы разъяснить, какой образ выше и какой, следовательно, единственно должен быть признан образом Учителя Божественного, так как другой с ним не совместим. Таким образом, вопрос переносился в самые элементы, в критику скептицизма, в поиски самоочевидных истин и оценок, чтобы отсюда шаг за шагом подниматься выше, к истинам более сложным... Трудная задача!

Иногда я пытался держаться почвы чисто научной. При помощи известных в философской науке аргументов, я разъяснял, что душа есть самостоятельное существо, которое обнаруживает себя во всей нашей душевной жизни; что, как такое существо, она должна и по разрушении тела сохранить свое существование. Я пытался начертать и самый образ перехода души в бестелесное существование: постепенное угасание внешних чувств, с развитием на их счет чувств внутренних и т. д. Собеседник слушал внимательно; по-видимому, заинтересовывался. Но потом, вдруг, и часто совершенно неожиданно, снова замыкался от моих аргументов в свой скептицизм: «а как мы можем сказать, что наши заключения и выводы достоверны, когда вообще-то наше знание недостоверно?» И вот, снова приходилось спускаться в область философских элементов, чтобы шаг за шагом добираться до истин самоочевидных и отсюда начинать постройку знаний более сложных.

Много требуется при этом такта и терпения. Но, во всяком случае, как вы видите, это единственный путь. Жизнь может научить скептика иначе. Может коснуться его и благодать Божия: ибо такие люди, – искренно ищущие истины, – всего чаще удостаиваются особых опытов жизни, утверждающих их в вере, которой они столь страстно ищут. Но с чисто теоретической и объективно-научной точки зрения задача здесь, в конце концов, сводится именно к борьбе со скептицизмом: нужно, прежде всего, разъяснить систему истин самоочевидных, хотя бы и элементарных, чтобы затем, на этом фундаменте, возводить построение системы более сложных знаний и верований.

Я очертил пред вами один тип людей, с которыми вам придется встретиться, когда вы выступите в жизнь, на поприще внутренней миссии, – крайне необходимой при современном состоянии умов, особенно в среде так называемой интеллигентной. Здесь требуются одни приемы убеждения. Здесь своя и специальная задача. Но есть в современном интеллигентном обществе люди другого типа, в отношении к которым задача внутренней миссии определяется уже иначе: там свои требования и свои приемы.

Покажу вам, опять-таки на живом примере, в чем здесь дело.

На обратном пути с юга мне пришлось ехать в отдельном купе с одним молодым инженером. В этом спутнике судьба послала мне живое и яркое дополнение к тому, которого я очертил выше. Тот был скептик, сомневающийся во всем и всяком знании и, потому, считающий для себя дозволительной всякую веру, – типичный представитель так называемый «двойной бухгалтерии»: христианин сердцем, но язычник и даже отрицатель умом. Этот, напротив, насквозь проникнут верою в «освобождающую силу знания и науки». Типичный представитель современного молодого поколения, – показатель высокого идейного давления на современную молодежь со стороны передовых вождей новейшей мысли, от Ницше и Толстого до Максима Горького включительно!

Несмотря на то, что философия жизни моего юного собеседника имеет многочисленные и разнообразные корни, – у Спенсера, Ницше, Толстого и проч., – она отлилась у него в довольно стройную форму и, в общих чертах, очень проста.

"Наука, – так можно было бы передать ее, – непрестанно развивается и, развиваясь, совершенствует людей. Из дикарей они превращаются в людей культурных. В однородной, первоначально, толпе дифференцируются индивидуальности, которые вырастают до способности жить личной жизнью, сознательно пользоваться благами культуры и, в свою очередь, содействовать ее совершенствованию и росту... Содействовать безостановочному шествию прогресса, очеловечения первоначальных дикарей, – в этом смысл жизни, в этом высшая нравственность, в этом счастье, в этом же и бессмертие».

"Если я, – пояснил мне последнюю мысль мой спутник, – сознавая себя членом единого человечества, делаю хотя что-нибудь на пользу его общей жизни, ради его прогресса, совершенствования, то, ведь, мои дела и мои слова перейдут в потомство и будут жить в нем, то есть в потомстве будут жить как бы частички меня самого, в некотором смысле я сам... Вот, по-моему, бессмертие! Другого – мне, по крайней мере – не нужно. Надежда на такое бессмертие и желание его совершенно достаточны, чтобы сделать меня нравственным и счастливым»...

Здесь, очевидно, приходилось иметь дело уже не со скептицизмом и нерешительностью, но наоборот – с избытком веры, веры в силу знания, в человечество, в себя... Мои возражения, поэтому, здесь имели другую цель и другой характер.

"Допустим, – говорю, – Но что, с вашей точки зрения, может заставить негодяя и человека бесчестного быть лучше? С нашей, то есть с христианской точки зрения, к историческому бессмертию – ибо оно и христианством не исключается – присоединяется еще другое, бессмертие в собственном смысле, бессмертие личное, блаженное для праведных, и адски-мучительное для грешных. А с вашей как? Что может остановить злодея и негодяя? Ужели страх пред «историческим бессмертием», до которого, раз не допускается личного бессмертия, человеку в сущности нет никакого дела? Ведь слава, хорошая ли, дурная ли, отшумит с жизнью умершего и перестанет для него существовать, так как ведь его-то именно уже и не будет... Далее, говорю, – вы, по-видимому, имеете очень хорошее понятие о людях и крепко верите в их собственные силы. А, между тем, и исторический и личный опыт каждого ясно показывает, что мера личных сил человека очень и очень скромна. Где же ему искать, – среди своих добрых и бескорыстных, но часто не осуществимых, стремлений, восполнения своих, повторяю, крайне ограниченных, сил? С нашей, то есть христианской точки зрения, их можно искать у Бога, чрез молитву. И люди, которые ищут такой помощи, свидетельствуют о том, что ее получают. А у вас как? Может ли прогресс (он ведь лишь отвлеченное понятие, не следует этого забывать), – может ли прогресс дать какую-нибудь помощь? Конечно, нет. Таким образом, как злодею, с вашей точки зрения, нечего бояться за свои злодеяния (кроме, конечно, кары суда земного), так вашему добродетельному ригористру не на что надеяться.

Но ведь ваше бессмертие и ваш Бог, – возражал мне мой собеседник,– суть лишь догматы, простые верования...

Допустим, говорю, – хотя у этих догматов есть и объективные, чисто научные основания. Но вопрос пока не в этом. Допустим, что эти истины суть действительно чистые догматы. Ну а ваше то учение о прогрессе разве не догмат? На чем, в самом деле, в конце концов, основана ваша вера в прогресс? Что говорит за непрерывное совершенствование человечества? Посмотрите, – привычные пороки, переходящие по закону наследственности от родителей к детям, понижение идеалов от поколения к поколению, ненормально-ранняя зрелость и раннее чахлое старчество, алкоголизм и другие бичи человечества, – разве все это и многое другое, на что жалуются врачи, моралисты, философы и литераторы, не говорит против веры в прогресс?.. Бесспорно, во всяком случае, одно, – что рядом с совершенствованием известной группы представителей человечества идет понижение, упадок, настоящее декадентство другой. Значит, ожидание торжества прогресса есть не только верование, догмат, но, даже такой догмат, который имеет против себя уже и теперь очень сильные возражения. Во имя чего же вы, позволяя себе питаться верою, запрещаете это другим? Если христианин верует в своего Бога и в личное бессмертие, верует в помощь, сходящую свыше по молитве, так, ведь, и с вашей точки зрения, все эти верования для него, по меньшей мере, так же законны, как ваша собственная вера в прогресс законна для вас. Будьте же последовательны и терпимы!...

Пусть, – отвечал мне мой собеседник. – Но зачем мне ваша вера? Чем она лучше веры в прогресс, морали альтруизма и вообще всего того, что входит в современную философию жизни, как она развита передовыми представителями литературы: Толстым, Ницше, и др., как она популяризируется нашим даровитым Горьким? и т. д.

Лучше, отвечаю, – хотя бы, уже одним тем, что, принимая в свой состав все лучшее что есть в вашей вере, – ибо, ведь, и христианство, повторяю, учит служить людям, помнить об ответственности каждого, между прочим, и перед потомством, и т. д., – итак, принимая все лучшее в вашей вере, христианство в то же время добавляет ко всему этому еще нечто. В нем есть, так сказать, свои плюсы и при том очень важные: для одних страх, для других надежда и т. д. Значит, на его стороне есть, прежде всего, так сказать, уже чисто количественное преимущество, не говоря о качественном, – о возвышенности и чистоте подлинно христианских учений и жизни».

Так, и в таком приблизительно направлении, велись наши дебаты. Не скажу, чтобы мне удалось достигнуть очень больших результатов. Юноша был самоуверен и не расположен к уступкам, которых, видимо, стыдился. Но иное, несомненно, его смущало, колебало его догматическую веру в прогресс и в самодостаточность одних человеческих сил, делало сомнительным мнимое спокойствие безбожия... Во всяком случае, задача здесь, как видим, была совершенно иная, чем в случае, очерченном выше. Здесь требовалось бороться уже не с избытком скептицизма, а напротив, с избытком веры в самодостаточность собственных сил человека, его собственного разума или, точнее, – с избытком самоуверенности... А теперь подведем итоги.

Я начал вопросом: «какой именно истины пришли искать вы в Академии?» и затем переставил этот вопрос так: «разъяснения каких именно истин, каких сторон единой истины ждет от вас общество?» Оказалось, что, при всех своих других интересах и глубже их, общество и теперь, как всегда, занято все теми же вековечными вопросами, которые всегда занимали мысль человечества, – вопросами существенно и по преимуществу философскими.

И, во-первых, мы видели, что общество, – устами представителя старшего поколения, – спрашивает: «что же, в конце концов, я могу еще знать с достоверностью?», а устами младшего: «во что, при всех своих знаниях, я все-таки должен верить?» Но, ведь, это и есть основной философский вопрос, в упрощенной форме, к которой подводил осторожный Кант: «что я могу знать и во что я должен верить?»

Во-вторых, общество, – и, на этот раз, уже согласно устами представителей обоих поколений, – спрашивает: «как я должен жить и на что смею надеяться?» И опять чисто философский вопрос, один из самых существенных в философии, к которому так же подводил методичный Кант.

Наконец, за этими двумя вопросами, как их необходимое предположение, чувствуется уже и третий основной философский вопрос: «в какой среде и при каких реальных условиях я живу или, говоря иначе, что такое мир и есть ли над ним и за ним действительность надмирная, сверхчувственная?»

Вот три вечных вопроса, которые возникают перед человечеством все снова и снова. Меняется лишь форма, постановка вопросов и приемы их обсуждения, – и в этом, повторяю, необходимо сообразовываться с требованиями современности, – но сущность остается та же: все те же думы о смысле и цели жизни, о вере и знании, долге и счастье, реальном и надежде, земном и небесном... И все эти вопросы и думы приводят нас прямо в область философии. В Академии изучаются и многие другие науки. Но в них и за ними, все же, чувствуются, в конце концов, именно эти вопросы, вопросы по преимуществу философские. Отдадим же им свое внимание, со всей той серьезностью, которой требует их бесспорная важность для нашего времени точно так же, как и для всех других!


Источник: Введенский А. И. Чего ждет общество от духовно образованного юношества: [Вступительная лекция по метафизике] // Богословский вестник 1902. Т. 3. № 10. С. 169-183 (2-я пагин.).

Комментарии для сайта Cackle