Пять дней на Святой Земле и в Иерусалиме, в 1857 году

Источник

Содержание

Четверток 19 сент. 1857 Пятница 20 сентября Суббота 21 сент. Воскресенье, 22 сентября 1857 г. Понедельник 23 сентября Вторник, 24 сентября Среда, 25 сентября  

 

Четверток 19 сент. 1857

Давно желанное зрелище восхода солнца на открытом море было перед моими глазами. Горизонт был чист во все стороны. Легкий боковой ветер нес нас навстречу еще незримому светилу. Восток покрылся чудным багряным цветом. Думалось, что и само солнце явится перед нами в свете, какого никогда еще мы не видели. Но великолепное приготовление кончилось, и солнце блеснуло своим обычным лучем, золотисто-огненным. Волны схватили его, понесли и рассыпали по необозримости моря в миллионы движущихся искр. Восток и солнце магнетически приковывали к себе устремленный на них взор; но сквозь эту видимость зрелся душе некто другой, Невидимый, Кто с первых минут ее самосознания представлялся ей Востоком-востоков, солнцем правды, как учили ее сладкие и несравненные песни церковные, – это – Христос Бог наш.

Мы близились к берегам Сирии. Еще их не было видно, но легкая полоса тумана или дыма, висевшая параллельно горизонту над морем к юго-востоку, говорила ясно об их близости. Сзади нас, влево к северу темнелась другая, более определенная, полоса с неровной поверхностью. Это был остров Кипр, вчера сопровождавший нас почти целый день. Отчизна и паства простеца и великого угодника Божия Спиридона, а также и другого святителя. но менее известного Тихона, равно как и славного Епифания и многих других святых Божиих, долго вчера занимала меня. Она первая приветствовала нас на море «восточном». Смотря на зубчатые верхи гор кипрских, напрасно старался я угадать местность городов Тримифунта и Амафунта. Странно звучащие для слуха, имена эти, свидетельствующие своебытную населенность древнего Кипра, остаются мертвым словом для нынешнего населения, на 2/3 греческого и на 1/3 турецкого. Но для нас они слово жизни острова. Они воскрешают перед нами Кипр в лучшую эпоху его, – лучшую на наш православный взгляд. Европа до сих пор с самоуслаждением вспоминает эпоху эфемерного царства кипрского, распавшегося и улетучившегося, как и все ее фантазии относительно Востока, под не сочиняемым ходом действительности. Но, всего приятнее действовало на душу представление той эпохи острова, в которую в первый раз сладострастные поклонники Киприды услышали целомудренное слово Иисуса Христа и услышали из уст необыкновенного смертного, когда-то уже умершего и погребённого, и предавшегося тлению, но восставшего по гласу Toго, Кого теперь проповедовал. Имя Лазаря, друга Господня отрадно и сладостно говорило сердцу в то время, как его вторая Вифания1 все более и более тонула в волнах Средиземного моря.

К полудню резко обозначился берег Сирии. Высокие горы сторожили его. В трубу можно было различить, один из-за другого, восстающие, желтовато-серые хребты. Судя по разности цвета их, можно было заключать, что их разделяют большие пространства. Приучив, в течение многих лет, взор свой к горам всякого вида и размера, я мало занимался этим, уже обычным для меня, зрелищем. Но, когда карта сказала мне, что эти хребты суть Ливан и Антиливан, и что высшая точка синеющейся вправо громады, сокрытая на тот час в облаках, есть Ермон, сердце радостно встрепенулось. Я впился глазами в приближавшийся более и более берег, и не отходил от борта корабля до самого того времени, как зеленеющееся прибежище развернулось перед нами сперва длинной косой, потом полукругом, в глубине которого смотрелся в море широко раскинутый, возвышающийся по отлогости берега и насквозь пронизанный зеленью, город, варварски называемый теперь Бейрутом, в Евангельское же время известный под именем Вирита.

Мы бросили якорь и ступили на священную землю великих воспоминаний. Но вместо высоких образов библейских, мне представились там суетные образы обыденной жизни. Грустная мысль, что Церковь Христова здесь пленница и что эти, дикие взором, речью, поступью, одеждой, языком, голые и оборванные выходцы степей и лесов, которые там и сям безобразно толпились по нечистым улицам, считают себя народом господствующим, имеющим право посмеиваться моим глубочайшим убеждениям сердечным, терзала меня, и гнала поскорее вон из города опять на чистую и свободную поверхность моря. Это было первое мое знакомство с землей магометанской. Это, несколько неприязненное к ней, мое чувство естественно. Оно возникает в душе всякого, кому известна эта прекрасная страна, как родник и питомник христианства. При закате солнца, мы оставили бейрутскую бухту и с быстротой птицы понеслись вдоль берега на юг. Угасавший свет дня едва позволял рассмотреть в трубу историческую местность Сидона. Множество, частью разрозненных, частью скученных домов, сходящих по горной отлогости к морю, свидетельствовали о продолжающейся жизни сего древнейшего заселения человеческого. Быстро наступившая ночь воспрепятствовала нам видеть облик его брата и сотоварища, Тира.

Пятница 20 сентября

День первый. Палестинское солнце приветствовало нас ослепительными лучами. В блеске их скрывался берег, которого усиленно, но напрасно искал взор. Расстилавшаяся между солнцем и морем пелена паров позволяла различать только самую легкую черту, чуть чуть отделявшуюся от поверхности морской и несколько наклоненную к ней. Это был хребет иудейских гор. «Взявши высоту солнца», мы узнали, что находимся на широте Яфы. Поворотив потому прямо на восток, мы еще с полчаса времени не различали ничего, кроме очертаний берега, почти исчезавшего в лучах солнца. Наконец черной точкой стала отделяться перед нами одна возвышенность, которая вскоре с помощью трубы, оказалась массой зданий. Это была апостольская Иоппия, полная воспоминаний о первоверховном Петре. Далеко от нее фрегат наш бросил якорь, боясь мелководья и волнения. Простым глазом едва можно было различать частности города. Я стал смотреть в трубу; думалось, что одна из многочисленных террас иоппийских должна быть та самая, с которой апостол научился отраднейшему для всего человечества уроку о вселенском составе Христовой Церкви. Поразительным кажется этот божественный урок от местности, на которой он преподан. Иоппия была и есть дверь Иудеи в Европу. Здесь, в самом деле, как бы всего приличнее и уместнее было начаться распространению царства Божия за тесные пределы строго замкнутого в себе иудейства. Отсюда была прямая дорога идей в процветавшую тогда философией Александрию и на все острова языков до славных мудростью Эллинов, и до миродержавных Римлян, – этих четвероногих и гадов в отношении к Богопознанию и Богопочтению, не смотря на всю их гражданскую и военную славу в тогдашнем мире. Кто изменил славу нетленного Бога в подобие птиц и четвероногих, и гад тот, как образ и подобие своего божества, конечно должен был походить на таинственные образы, явившиеся апостолу. Местность дивного видения была, однако же, не там, где искал ее глаз. Нам сказали после, что она отстоит от города на полчаса пути. Я знал заранее, что не придется видеть ее. В распоряжении нашем не было ни одной лишней минуты; и потому оставалось довольствоваться одним усиленным представлением знаменательного явления, обнимавшего собой и нас, дальних пришельцев. Также нельзя было надеяться увидеть и другое замечательное место Яфы дом, – где совершилось чудо воскресения Тавифы.

Прямо с пристани, мы были приняты нашим вице-консулом и препровождены в Греческий монастырь. Город расположен уступами по скату холма и монастырь занимает средину на этом скате. Каменная лестница ведет к нему почти прямо с пристани. Имя монастыря принадлежит ему более по идее или по преданию, чем по праву. Он есть подворье иерусалимской патриархии или точнее разбитая на многие отделения и дворы гостиница, начальник которой титулуется игуменом. Подначальные его или «братия», обыкновенно и чуть ли не исключительно, заняты служением поклонникам, и надобно сказать, служат с достохвальным усердием. Впрочем, и богослужение, по правилу монастырскому, не оставляется ими. Утреня и вечерня отправляются ежедневно. Их церковь, выстроенная недавно попечением патриарха нынешнего, обширна и благолепна. Она единственная православная церковь города; нет нужды говорить, что мы приняты и угощены были с полным радушием.

С длинной и широкой террасы монастыря можно было любоваться великолепным видом Средиземного, поистине Библейского моря. Воображение без труда создавало на нем картину приходящих и отходящих кораблей Соломона, но не легко было вообразить праотца Европы Иафета сидящим в пристани своего города и надсматривающим за построением первого мореходного судна по образцу, – конечно памятному всему роду человеческому, ковчега. Яфет и Яфа так созвучны, что невольно хочется верить древнему преданию, но боязнь исторического греха удерживает воспламеняющееся воображение. Иначе вся Европа должна бы обращаться с благоговением к Яфе, как своей колыбели и все без исключения, мореходцы должны бы принести посильную лепту на сооружение в Яфе памятника в увековечение своей признательности отцу мореходства.

Солнце палило июльским знаем. Нам предлагали отдохнуть ради предстоявшего всенощного путешествия, но напарено было всякое усилие заснуть. Духота гнала вон из комнаты на ту же, освежаемую морским дыханием, террасу. Я подошел к окраине террасы, и долго смотрел вниз на набережную улицу, идущую возле самой стены монастырской. Вид самый не отрадный! На непривычного к Турции путешественника, он должен производить тягостное впечатление. Все там для него, от великого до малого, не похоже на то, что он знал и видел у себя дома. Все должно уверять его, что земля Святая не похожа на его родину. В первый раз он, может быть, с прискорбием заметит, что между, созданными им самим, образами библейскими и между действительностью есть разница, часто безмерная. Его представления городов, деревень, полей, лесов и рек, упоминаемых в св. истории, неожиданно оказываются для него неверными, простым осколком окружавших его дотоле предметов. Тяжело, но полезно такое разочарование. Оно приготовляет поклонника к выходу из той исключительности, в которую его невольно поставила его привычка видеть одно и тоже у себя на родине, – оно расширит его, большей частью, ограниченный круг зрения на предметы знания и веры, и если не тотчас, то мало-по-малу приучит его к умеренности и терпимости, столько нужной тому, кто решился принести на гроб Господень дань и своей признательной души вместе с тысячами других, подобных ему пришельцев, часто непохожих на него ничем, кроме одного образа человеческого и имени христианского. Все это тем с большей живостью думалось мне, чем пристальнее всматривался я в жизнь улицы. Вот один соотчич, видно недавний пришелец как и я, – покупая что-то в съестной лавке у араба, попеременно то с озлоблением, то с отчаянием силится вразумить его «русским языком», что у него нет других денег, кроме русских. Не было надобности гадать, каким чувством он был одушевлен. Резкие и через-чур домашние выражения его, обращенные к торговцу, показывали ясно, что земляк считает Палестину своей губернией.

Часов около 2-х дня дано было приказание собираться в дорогу. Вскоре шум под самым монастырем, какой у нас можно услышать только во время пожара или другого какого необыкновенного события, ознаменовал прибытие подвод наших, взятых до Иерусалима. Это были пять-шесть лошадей, столько же мулов и около 20 ослов. Их подвели. Тем и окончилось содействие нашему отравлению вожатых. Все прочее нужно было сделать самому и делать не зевая. Общество наше состояло почти все из людей, которые не заставляют просить себя и потому лошади немедленно были разобраны, а в след за тем и мулы. Я сел на мула. В беспорядке примерном тронулись мы с места и кое-как выбрались из тесного и душного города на чистое поле.

На протяжении двух верст за Яфой нас сопровождали сады зеленые и благоуханные, коим оградой служил кактус, лелеемый у нас в банках, a здесь достигающий высоты саженной и презираемый за негодность. Миновав сады, мы остановились и затем уже в порядке, поехали в открытую равнину, в конце которой на горизонте синела неровная линия гор. Первые впечатления были самые веселые. Глазам все виделась наша любезная Россия. Ровное поле, черная земля, кое-где вдали участки леса, все напоминало ее широкую и необъятную. Только дальние горы возражали собой на этот обман чувств. Всякий раз, как я возвращался к неизбежному сознанию того, что я в Иудее, я как бы пробуждался от сна. Первая, встретившаяся в стороне от дороги деревня показала, что мы на чужой земле. Несколько скученных на холмике серых или точнее черных землянок, оттеняемых деревьями своеобразного вида, мало походили на то, что мы привыкли называть селом или деревней. Таких деревень в течение трех часов мы встретили около пяти. Непривычность верховой езды заставляла несколько раз уже высматривать впереди вожделенную Рамлю или Рэмли. С небольшой возвышенности, наконец открылась, одиноко стоящая среди леса, четырехугольная башня арабско-готического стиля, предвестница близкого отдыха. Город, впрочем, был не там, где виднелось одинокое строение. Несколько минаретов, восстававших, как бы из земли впереди дорог, указали местность древней Аримафеи, куда мы вскоре и прибыли. Последние лучи солнца бросали розовый цвет на белевшие стены с фиолетовыми тенями. Множество куполов давали своеобразный характер городу, также скученному, как и Яфа. На высоком шесте утвержденный крест с яблоком обозначал латинский монастырь, встречающий путника прежде всех строений городских. Трое капуцинов, сидя па террасе, глядели на караван наш сперва с участием, а потом равнодушно. Мы проехали под самыми стенами монастыря и вступили в город, где пробирались узкой улицей минут 10, пока не въехали на один тесный и не очень чистый двор. Нам сказали, что эго монастырь греческий. Ничего похожего на монастырь, в привычном смысле слова, мы опять не нашли. Несколько лестниц вели со двора вверх. Взобравшись на одну из них и ожидая увидеть себя в комнате, мы сверх чаяния увидели перед собой опять двор, или обширную террасу самого неправильного вида, составлявшую верхний ярус монастырских зданий, и обставленную там и сям отдельными домами или комнатами, в которых нас и разместили. Это также гостиница или подворье св. Гроба, как и яфский монастырь. Монахи служат поклонникам. Старший из них называется игуменом. Кроме братий живет в заведении и одна старица для услужения поклонницам в случае какой-нибудь особенной нужды. И игумен, и старица жили прежде в Молдавии и знают несколько слов по-русски. Из разговора с почтенным старцем я узнал и что в городе очень мало христиан, что впрочем есть два приходских священника православных. «С фраторами (латинскими монахами) живем мирно», – говорил игумен. «Ходим друг к другу. Что там на верху (т. е. в Иерусалиме) делают, нам до того дела нет. Да и не из чего ссориться». Этот спокойной взгляд на вещи говорил много в пользу старца, как видно, хорошо искушенного опытом. Положено было отдыхать до восхода луны. Отдых однакоже в другой раз оказался невозможным. Мысль о близости Иерусалима заставляла раскрывать глаза среди самой глубокой дремоты. Наконец около 9 часов вечера слабое мерцание ущербленного светила позвало нас в путь, без сомнения, самый памятный в жизни каждого из нас.

С привычной обществу нашему быстротой мы очутились попрежнему верхом и скромно поблагодарив обитель за хлеб-соль, простились с начальником ее, поручив себя его молитвам. Сумрак ночи не позволил мне рассмотреть город. Хотелось видеть древнюю церковь св. Иоанна Предтечи, обращенную в мечеть. Всякий, чуть различаемый в полусвете, купол с окнами я готов был принять за искомую церковь, доколе масса зданий городских не осталась позади нас. Рощи кактусов сопровождали нас еще около версты, после чего мы вступили в открытое поле, – продолжение той рванины, которой ехали до Рамли. Около двух часов мы наслаждались самым приятным путешествием, какое только я мог себе представить. Ровная и мягкая дорога, тишина, прохлада, многолюдное общество. свет луны, сладкое чувство сознания себя на священной местности, прилив библейских воспоминаний, – все говорило душе радостью и счастьем. какого только можно пожелать дальнему путнику. Мы не встретили на дороге ни одного жилья человеческого. Несколько раз слышавшийся, отдаленный лай собак уверял впрочем, что благодатная земля не лишена и оживляющего присутствия человека. Поверхность земли постепенно и чуть заметно возвышалась. Темная полоса гор начинала уже мало-по-малу выявляться отдельными очертаниями, хотя все еще неясными. Взобравшись на один холм, мы почувствовали свежесть горную. И точно, это был предел равнины. Черневшая влево неровность носила имя Латруна. Так как латрон (latro) значит разбойник, то и составилось мнение. что здесь была родина одного из разбойников, распятых вместе с Господом, и притом разбойника, висевшего одесную. Местность невольно наводит на мысль о разбое и могла производить тяжелое впечатление на душу одинокого странника. Мы не испытали его, потому что по своей многочисленности и по своему грозному виду, скорее могли внушать, нежели испытывать страх.

Было уже за полночь, когда мы вступили в ущелье. Долго поднимались по тесной и извилистой, весьма трудной дороге и растянулись более, нежели на версту. Много раз, выезжая из одной извилины в другую, мы льстили себя надеждой, что увидим перед собой столько желанный Абугош или точнее деревню, принадлежащую племени, коего начальником не так давно был некто Абу-Гош, славный своими разбоями. Там предположено было сделать краткий отдых, в котором самые неутомимые из нас уже начинали чувствовать нужду. В таком утомительном подъеме прошло часа два слишком. Луна обошла нас полным полукругом и бросала тени наши уже вперед нас, уродуя образ наш на неровностях дороги. Веселые голоса все менее и менее слышались, и наконец, совсем замолкли. По временам только раздавалось спереди повелительное: «не отставать!», – передаваемое из уст в уста по всему каравану, или сзади чуть доносившееся: «стой!», – также переходившее от одного седока к другому до самого колонновожатого. Впрочем, иногда для развлечения общества, случались обстоятельства, развязывавшие отяжелевшие языки. Так, напр., раз вблизи меня споткнулся осел. Несколько сонливых русских голосов разлились остротами над павшим седоком. От седока речь перешла на животное, говоря о котором выражались всегда третьеличным местоимением в женском роде, без сомнения, воображая под собой по привычке лошадь. «Как она семенит ножками-то», – говорил один из моих соседей. «Ведь как жердочки тонки, а смотри, какую тяжесть несет! Силу Бог дал». «A от того», – подхватил другой, «что Христа на себе носила». – Новая оступка животного дала новый повод к разговору, в котором уже отзывалось явное нетерпение и нескрываемое желание отдыха. Тут досталось, между прочим и турецкому правительству, вовсе не помышляющему о том, чтобы поправлять дороги, «чтобы пешему человеку пройти было можно». Часам к трем с половиной, мы были повидимому на самой высоте хребта. Сзади нас уступами спускались пройденные нами возвышенности, едва различаемые при слабом свете луны. Спереди открылась ровная площадка с густым лесом. Всем почуялся желанный отдых. Но ни в лесу, ни за лесом деревни не было. Мы ехали до нее еще около часа. Спускаясь в лощину, по направлению чуть различаемых домов, я в сладком раздумье смотрел на возвышавшийся за ней новый хребет гор, еще высший, нежели пройденные нами, резко очерчивавшийся алой линией чуть белевшего востока. Там, за ним или на нем, стоит он, – любимая мечта детства – Иерусалим! Еще несколько часов и я ублажу себя видением, с которым ничто сравниться не может. Преславная глаголашася о тебе, граде Божий, лепетал язык и сердце таяло от радости и страха… Мы не могли расчитывать на какой-нибудь приют в Абугоше. Дух нетерпимости наследовал в ней духу грабежа и должно пройти, по крайней мере, еще одно поколение. чтобы переродился дух этот в дух гостеприимства. Мы спешились в стороне от деревни, возле какого-то огромного полуразрушенного здания с готическими окнами, и такой же высокой и широкой дверью. Некогда было рассматривать его. Утомление и бессонница обессилили совершенно и душу, и тело. Кто как мог, мы приютились к стенам здания и заснули для радостного пробуждения.

Суббота 21 сент.

День второй. Было 8 часов. когда дано было приказание «вставать и ехать». Мое ложе было в самых дверях здания. Подняв голову, я с изумлением увидел, что мы находимся в большой, совершенно опустелой церкви с двумя рядами столбов и готическими арками. Достойная сожаления участь храма Божия, некогда великолепного, теперь же обращенного, стыжусь сказать, во что! Не ожидал я такого горького привета от многорадостного дня. Стены и своды церкви еще в совершенной целости. По стенам, внутри храма, во многих местах сохранились очерки и краски икон. «Сколько ее на верху, столько же и под землей», – сказал мне наш кавас, указывая на церковь. Я обошел ее кругом и действительно, с южной стороны под алтарем увидел спуск в глубокое подземелье. Проникнуть туда уже не решился, боясь и отвращаясь нечистоты. Кем, когда и в намять чего выстроен этот замечательный храм? Некому было объяснить мне это. Архитектура его явно обличает время крестовых походов. Раумер в своей «Палестине» считает его остатком монастыря братьев Миноритов. По его мнению, Абугош есть древний Кариаф-иарим, славный местопребыванием Ковчега Завета. Ho пустившись отсюда в дальнейший путь, я уже на дороге прочел в одном писателе, что Абугош есть евангельский Эммаус и что церковь выстроена на месте явления Иисуса Христа ученикам по воскресении. Это известие глубоко поразило меня. Я доверился ему охотно. Божественное явление Господа ученикам эммаусским всякий раз, как я думал о нем, действовало на меня необыкновенно. Столько по сердцу приходился мне закрытый образ Богочеловека! Мысль, что я провел несколько часов на месте сего явления, наполняла душу тихим умилением. Первая, как бы встреча моя на богошественной земле с Евангелием была там, где всего охотнее желал я воображать себя и куда тысячекратно приникал с сердечным трепетом, испытующим взором веры. Долго потом еще в воображении моем рисовалась опустелая и преданная позору церковь. Мысль о ней подвигала душу на непрестанную жалость. Христиане, теснящиеся в разных местах земли и от тесноты выселяющиеся в степи и леса и на отдаленные острова океана, ужели бы не могли заселить дороги от Яфы до Иерусалима и очистить поклоннический путь от всего, чем возмущается христолюбивое сердце? Будь от всякой народности по колонии на пути сем, как бы все изменилось! Так думал я, но разумеется, думал на ветер. У земли обетованной есть своя обетованная эпоха, повидимому, еще весьма отдаленная от дней наших. В ту эпоху мое желание вызовет, может быть, улыбку.

С полчаса мы ехали косогором, начавшимся у самого Абугоша и потом спустились в приятную долину, пересекаемую малой речкой, первой, – встреченной нами в Палестине. Несколько домов с садами, носившие имя Галены, свидетельствовали, как думают, о существовании некогда на месте этом римского поселения (colonia). Мы проехали мимо трех остатков древних построек. Ровная кладка стен, из огромных четырехугольных камней без цемента, сначала заставила меня думать, что я вижу перед собой памятник Еврейской архитектуры; но значительное сходство их, с недавно виденной церковью, удержало меня на пути, так близком к иллюзиям. От деревни дорога опять поднимается, делая извивы по неровностям горного ската. Взобравшись на высоту, мы увидели, что конец пути нашего еще далеко. Перед нами лежала глубокая долина или лучше рытвина, за которой еще раз стояла крутая и подобно всем другим, голо-скалистая гора, уже конечно последняя. И спуск и подъем равно были для нас трудны. Солнце стояло уже высоко и палило нас ослепительными лучами, от которых не в силах был защитить и зонтик. От главной долины вправо и влево расходились побочные логовины такого же вида и образования, как и множество других, виденных нами. Вид глубоко-печальный! На всем огромном пространстве не видно было ни одного дерева! Голые серые горы, пластовидным образованием своим, часто заставляли предполагать то там, то сям, следы давно исчезнувших деревень и городов, которыми так густо усеяна была когда-то Иудея. В полу-горе к северу от дороги виделась однако же какая-то небольшая деревня. На иных картах Палестины тут помещается славный Гаваон. Но, я удержал свое воображение от представлений из мира ветхозаветного. Меня все еще преследовала трогательная мысль, что по этой дороге (иной нет) некогда, в самый светлый день воскресения, шел прославленный пакибытием Спаситель. Мысль о присутствии Его когда-то здесь заменяла мне собой настоящее отсутствие жизни в этой глухой и мертвой пустыне. Наконец мы оставили ее за собой.

Думалось, что поднявшись на высоту, мы немедленно увидим св. Град. Я называл счастливцами тех, которые были впереди и все ждал, что они сверху будут, на зависть нам, выражать знаки своей радости. Напрасная надежда! До Иерусалима еще было 25 или 30 минут пути, т. е. версты 3 или 4. Послушливое ожидание чередовалось с порывами нетерпения. Взобравшись в числе последних на высоту, я напрягал зрение во все стороны, но ничего, кроме голой и каменистой поверхности земли не увидел. Правда, не так далеко впереди стояло какое-то здание с куполом, но упредившая меня часть кавалькады нашей давно уже объехала его и все смотрела вперед. Точно, купол принадлежал одному могильному памятнику, а не Иерусалиму. Миновав его, я ожидал, что за возвышенной полосой земли, куда скрывались один за другим передовые, уже откроется все. Между тем, открылось только вправо от дороги, в значительной отдаленности, большое строение с башней в роде русской колокольни. Я сейчас отгадал, что это Крестный монастырь с училищем, о котором уже начала носиться слава по Востоку. А Иерусалима всѳ не было! Палящий зной увеличивал нетерпеливость нашу. Утомленные животные еле шли. Мул мой по временам издавал раздирающий вопль. Понять нельзя было, отчего до сих пор не виден город, бывший по расчетам уже весьма близко, тогда, как поверхность земли была повидимому совершенно ровная. Ho последнее было не что иное, как обман. Самым незаметным образом, она склонялась к нам. Минута, не повторяемая потом, приблизилась. Легкая неровность земли вдруг обозначила за собой, впереди дороги, два минарета и быстро восстал передо мной, рисуясь на светлом небе темными стенами, Иерусалим. Где вы, столько лет лелеемые в душе, приветы Граду Божию, преславному, прекрасному, возлюбленному? Где вы, так давно и так заботливо готовимые, горячие слезы, – жертва бедная от бедного Богатому и Обнищавшему ради меня? Придите на уста мои и на очи мои! Минута свято-заветная настала. О светлый и избавленный град, голубице2, Град правды, мати градовом3! Град Царя великого4! Град Господа сил! Селение Вышнего!5 Град взысканный н не оставленный!6 Ты ли это перед моим взором, моим умом, моим сердцем?

Да! К великому счастью духа, это не был сон.

Медленно подвигались мы на встречу чарующему видению. Глаз впивался во все, что мог различить. Но различал он пока не многое. Длинная и высокая, темная стена, с двумя массивными башнями посередине, закрывала собой все. Башни сторожили западный вход в город, так называемые Яфские ворота, хорошо известные свету по рисункам. Они должны примыкать к замку Давидову, но и замок вместе с городом не виден был нам; напрасно также взор искал гор Сионской и Елеонской. Все, что возвышалось над окраиной стены, было два-три минарета, два-три плоских купола и какое-то круглое здание новой постройки в отдалении, правее Иерусалима, чернелось на возвышенности какое-то большое здание, окруженное садом, единственный предмет, коим оживлялась мертвая окрестность. Сначала я счел его за Вифлеемский храм, обманутый малым сходством, но расстояние до него, по глазомеру, не больше 5–6 верст, обличило меня в грубой ошибке. Потому же направлению, но ближе к городу, лежало обширное кладбище турецкое со множеством памятников, из коих некоторые имели вид малых храмов с куполом. Западнее кладбища виделась огромная четырехугольная яма, высеченная в скале и служащая водоемом городу, как мне объяснили. Влево от нас, чем далее от дороги, тем чаще показывались деревья, большей частью масличные, которые, на параллели Иерусалима, образовали уже, как бы целую рощу, закрывавшую с этой стороны горизонт.

У какой-то загороди мы остановились и оправились, насколько это было возможно, и построились в порядок, которого требовала, неотступно следившая за нами, субординация. Стройно, так. обр., мы подъезжали к стенам города, высоким и крепким, кладенным из серого камня, правильно сеченного. Ежедневно повторяя покаянный псалом Давидов, мы невольно ежедневно молимся о сих стенах. С такой теплотой воссылаемая здателем Иерусалима, молитва о сих стенах видимо была услышана. И теперь, ничем не может похвалиться с вещественной стороны Иерусалим, как своими стенами. Кем и когда они воздвигнуты в том виде, как теперь суть, и сохранилось ли что-нибудь в них от времен Давыдовых, это вероятно останется навсегда нерешенным. Наконец перед нами открылись во всем величии твердыни Яфских или Вифлеемских ворот, казавшиеся дотоле безжизненными; местность вдруг оживилась, лишь только мы спустились с последнего холма. Перед воротами кипел народ, то входивший в город, то выходивший из него, то отдыхавший на предпутьях караваном с развьюченными верблюдами. У самых ворот нас встретили, караул турецкого гарнизона с левой, – и ряд нищих, с правой стороны. При всем желании нашем въехать во св. град в полном порядке и с приличной торжественностью, это не удалось. В самих воротах, столпивишись и перемешавшись, мы въехали уже, как попало, в тесную улицу, обставленную низкими каменными домами без окон, представлявшими одну сплошную стену, кое-где пробитую тесными дверцами. Забота о том, как бы не столкнуться со встречными, не потерять из вида своих передовых и не быть смятыми задними, пыль, жар, духота, теснота и шумная разноголосица, все это, соединившись вместе, изгоняло из головы мысль о необыкновенной важности места. После двух поворотов, улица привела нас под переброшенную через нее широкую арку. У первых за ней ворот, по правую руку была непроходимая толпа пешего и конного народа, в которую, в след за другими, врезался и мой мул. Мы были у Патриархии.

С невыразимою отрадой физической сошел или точнее, свалился я с животного, и ступил под сень ворот двора Патриаршего. Это также монастырь странноприимный, в роде Рамльского или Яффского, только в больших размерах. Те же малые дворики, соединенные одни с другими крытыми переходами, те же лестницы, ведущие на террасы и на террасах опять дворики, опять переходы и лестницы в высшие отделения! Ни описать, ни передать чертежом подобного устройства нет возможности. Избранным из общества нашего отведена была на первой террасе большая комната, накрытая сводом, с низкими и широкими лавками вдоль стен. Лавки покрыты были коврами, а пол циновками. Избраннейшим же отведено было отдельное помещение в особой гостинице. Усталость и бессонница, мелочные заботы приезда и помещения, заставляли нас смотреть на себя только как на путешественников, добравшихся до места. а отнюдь не как на поклонников. Суетливая услужливость усердных монахов, обращавшаяся все около предметов житейских, довершала, так сказать, оземленение первых впечатлений наших на местах такой высокой святости. Мысль об Иерусалиме входила в ряд других, нисколько не тревожа их своим присутствием. Не того чаял я, может быть, не в меру идеально настроенный, от первых минут пребывания своего во святом граде.

Но всему свой черед. Вскоре и притом вдруг, в душе моей все приняло иной оборот. Ради какой-то потребности, я вышел из комнаты на террасу и увидев себя перед самым куполом гроба Господня, внезапно, как бы проснулся от сна действительности. В глазах моих исчез Иерусалим географический, Иерусалим, – город сирийский, город турецкий, каких много в Турции, а восстал Иерусалим исторический, евангельский, принадлежавший не столько месту, сколько времени, не столько зрению, сколько воображению, не столько уму, сколько сердцу. И вот, началась та борьба видения с представлением, странная и томительная, которая продолжалась весь этот приснопамятный день. Видишь, самому себе не веришь, что видишь, места и предметы, с детства относимые к какому-то другому миру! Видишь и все еще ищешь видеть, не довольный тем, что представляет видение! Потому что действительность слишком обыкновенна, проста и близка, а предметы эти всегда облекались в образы дивные, полу-телесные, полу-духовные, неопределенно-таинственные и всегда поставлялись на известное расстояние от полного и совершенно ясного сознания. Смотря на гору Елеонскую, я поминутно нудил себя признавать ее тем, чем она известна всему миру и поминутно отходил от светлого образа к простому представлению горы. Евангельский «Елеон», почему-то казался не существующим более или, по крайней мере, существующим гораздо далее того, который такими простыми и раздельными, и прибавлю, скромными очертаниями рисовался в совершенной близости от меня, закрывая восточный горизонт грустной и томящей панорамы.

Был полдень. Утружденные спутники спали, разбросавшись на нарах. Уготованная страннолюбием обители, трапеза стояла нетронутая. Стакан безвременного чая остался недопитым. Все свидетельствовало о том, что есть время всякой вещи под небесем. Между тем, у меня не было ни сна, ни бодрого духа. В полдень, обыкновенно, храм бывает заперт. Надобно было ждать три часа, пока отопрут его. He зная, чем наполнить этот промежуток, я пошел по обширной площади плоских кровель (террасе), облегающих всю южную сторону храма, которого своды до самых куполов с этой стороны доступны боязливой ноге странника. Я исходил всю большую террасу, любуясь с каждой точки ее видом Иерусалима и пытаясь найти отверстие на стене большого купола, чтобы посмотреть внутрь храма. По малой лестнице, с большой террасы, взошел я на меньшую, примыкающую к меньшему куполу (над церковью Воскресения), более той возвышенную, с которой я надеялся иметь еще лучший вид. И точно, там мне открылся другой вид… Почти посредине террасы увидел я небольшую возвышенность, как бы верхушку скрытого под ней купола. Она обделана плитами простого камня и вся сплошь покрыта надписями на разных языках. Всех их смысл был один и тот же: помяни Господи во царствии Твоем такого-то, я невольно отступил от нежданно встреченного места. Оно было над Голгофой. Веки за веками стали проходить в воображении моем, чередуясь и увлекая мысль мою все глубже и глубже в давнее прошедшее, пока я не увидел себя среди событий дня, потрясшего сердце земли и помрачившего лик солнца. Высоко и глубоко простершееся тогда незримыми оконечностями своими, малое древо крестное зрелось мне теперь во всей своей ужасной простоте, как древо казни, орудие жестокого уничижения человеческого достоинства, сколько бесчестное, столько и бесчеловечное; что есть самого горького в участи человеческой, то все соединял в себе крест, как бы нарочно чьей-то злобой или чьей-то неумолимой справедливостью придуманный для того, чтобы Имеющий понести на Себе грехи наши восчувствовал на нем всю их безмерную тяжесть. При грозном зрелище этом, лица двух разбойников, ожесточенное и умиленное, легко очертывались в воображении моем. Но лицо Того, Кто, по выражению песни церковной, был мерилом праведным между грешниками, кающимся и нераскаянным, оставалось неуловимо для меня. Я и не усиливался представить его, считал это слишком дерзким и даже боялся грешным взором встретиться с ним. Уже одной священнейшей местности было довольно к тому, чтобы проникнуться глубоко чувством своего недостоинства и искать поразительные представления ума свести на простую молитву. Но вот, чего я боялся давно, как постыдной возможности психической, то едва-едва не случилось теперь. Что, если на св. местах, думал я, собираясь видеть их, я испытаю тоже, что иногда испытываешь, к стыду и мучению своему, при вступлении во храм Божий, когда с каждым новым шагом к святилищу все слабее и слабее становится молитвенное настроение духа, когда мысли, вместо сосредоточения, разбегаются в след всякого предмета? Попытка помолиться молитвой разбойника благоразумного на месте, где в первый раз она была произнесена и услышана, убедила меня окончательно, что молитва не есть ни ремесло, ни искусство, а что самая благоприятная обстановка иногда не в состоянии произвесть ее в душе, не приготовленной к тому долгим и долгим богомыслием. Грустно сознаться, но где же и место покаянию, как не у креста?

Спустившись на нижнюю террасу и обходя ее снова, я встретил там спавшего в тени одинокого поклонника. Он весь был олицетворенное измождение. Труд телесный и душевный, а вместе с тем и сладкий покой сознания принесенной жертвы, печатлелись на почерневшем от солнца лице его. Положение спавшего трудника вызвало душу к жалости. Из глубины ее прорвался вздох, а за ним излетела и напрасно вынуждаемая дотоле молитва. И вот те же самые предметы для меня были уже не те и верхняя терраса заговорила сердцу иначе. Сладкий сон бедного пришельца пал, как бы укором на сердце, не услажденное Голгофой. Колико наемником отца моего избывают хлебы, аз же гладом гиблю… произнесено было смущенной совестью. «Темный человек», мирянин выплакал боли души своей над Голгофой и теперь в мире глубоком ожидает услышать от Господа: днесь со мной будеши в Раи, а священник, так близко поставленный к «Сладчайшему», не сумел пролить над крестом Его слезу или «слезы часть некую» во очищение грехов своих! Не бедно ли это? Разве менее у него поводов стенать и радоваться, просить и благодарить? Разве в жизнь его не вплетена искупительная и промыслитсльная нить несчетных благодеяний, простертая от Голгофы? Разве там, разве здесь… не Он был мой помощник и покровитель? Да не только «там» или «здесь», но именно здесь, в сем месте, в сию минуту Он же, конечно, послал с Голгофы вслед меня свой тихий укор, как некогда послал свой дружеский взор, отрекавшемуся ученику. Но, .... довольно!

Пользуясь еще остававшимся до вечерни свободным временем, я представился патриаршему наместнику, митрополиту петрскому Мелетию. Почтеннейшего иерарха я нашел таким, каким его описывали тысячи наших поклонников, – добрым, приветливым, простым и умным. С ним были два епископа и несколько других духовных лиц. Архиереи сидели на широких лавках с поджатыми ногами. На них же они привставали, благословляя меня. За обычными вопросами: откуда, когда, как и надолго ли, следовали взаимные приветствия, взаимные изъявления любви и преданности, выражения взаимных сожалений об участи св. града, оставленного на попрание языком доселе, и утешений надеждой на более радостное будущее. Беседа кончилась предложением услуг со стороны обязательного владыки; я с благодарностью принял предложение и испросил у него благословения на обозрение святых мест. За тем я посетил другого митрополита, преосвященного Агафангела, бывшего настоятеля Балаклавского монастыря, удалившегося сюда, после разгрома Севастопольского, отдохнуть от страшных впечатлений и кончить дни у гроба Господня. Оба святителя Греки, но долговременное пребывание последнего в России положило на него особенную печать важности, которой недоставало первому, незнакомому с тяжелым величием и приличием Европы.

Время идти в церковь, между тем, наступило. Нас свели по особой лестнице с террас Патриархии прямо перед южные (и единственные) врата храма Воскресения Христова на площадь, столько известную всем и каждому, по сделанным с нее рисункам. Переступив порог храма я остановился. чтобы собраться с духом. Сверх чаяния, первое посещение святейшего места земли, показало душу способной к одному только простому любопытству. «Точно так», – думал я. «Вот направо Голгофа, налево, – гробная часовня, впереди камень помазания! Как описывали, так и есть! А вот и турецкий страж с трубкой в зубах и презрительным взглядом должен сидеть тут, налево, у самого входа и отбирать деньги». Турок точно сидел, но не с чубуком, а с четками в руках, ничего не требовал и приветливо помахивал головой поклонникам, поводя глазами налево, по направлению к гробу Господнему, как бы указывая дорогу. Его кроткое лицо, неподвижное положение и важный взор резко противоречили подвижной, шумной и страстно оживленной толпе, стремительно влетавшей из дверей, падавшей у «камня помазания» и разбегавшейся потом направо и налево. Ей дорого было, ее живо касалось все, что было впереди ее. Некогда и невозможно было ей стоять и думать, когда сердце горело!… Благословенна ты, теплота сердечная!

В след другим двинулся и я ко гробу Господнему. Выступив из-под сводов круглой галлереи на площадь так называемой «Ротонды», я приветствовал, всеми ублажениями родного чувства, знакомую часовню, тысячекратно приветствованную уже прежде заочно в разные времена и в разных обстоятельствах жизни. Да, это она новая скиния свидения, ничем незаменимого и ни с чем несравнимого, – она, хранящая в себе нерушимый ковчег неразрушимого завета, она сияющая во всю вселенную трисолнечным светом нетления, воскресения и жизни вечной. И на минуту прислонился к одному из столбов, поддерживающих купол, и старался продлить в себе впечатление неповторимое; кругом меня и далее по всему помосту, виделись коленопреклоненные и приникшие к полу фигуры, едва различаемые в полусвете храма. На самой же площадке перед часовней была толпа непроходимая, в коей не мало виделось и наших спутников, ставивших свечи и ждавших очереди войти ко гробу. Заметив идущего одного поклонника, они поспешили открыть ему дорогу. Народ расступился, сменяя на время молитву чувством удивления, при виде высокой фигуры в эполетах и орденах, вступавшей на площадку с важностью и благоговением. «Генерал» разнеслось шепотом по толпе. Благочестивый поклонник уже приблизился к дверце, ведущей в св. пещеру, как вдруг какой-то соотчич из простого звания схватил его за полы мундира и сказал тоном, к которому, конечно, не привык остановленный: «Стой! Разуйся!» На осведомление сего последнего: в чем дело и что тому нужно, какая-то поклонница, также простого звания, начала объяснять, что место тут свято, что надобно входить туда босыми ногами и пр. Когда же увидела, что объяснения ее ни к чему не повели и поклонник вошел в часовню не разутый, с сердцем заговорила толпе: «Они ведь святые. У них все чисто, не то, что у нас грешных» и т. д.

Настала и моя очередь войти в богоприемную пещеру. Малый кусок серого камня, сделанный в виде четырехугольной плиты и положенный на четвероугольном же столбике, стоял посреди приделанной к скале комнаты. Он есть остаток камня, замыкавшего некогда вход во гроб. Об этой комнате я не имел прежде верного понятия, не смотря на столько описаний часовни. Составляя одно с сей последней, она в тоже время не принадлежит гробу, служа преддверием к нему. Я дерзнул переступить черту, отделяющую ее от пещеры и припал к камню, покрывающему смертное ложе Иисуса. Представление Его бездыханного, повитого плащаницей и распростертого в глубине скалы, разделяющего общую участь земнородных, усердно погребенного и враждебно стрегомого, наполнило душу сочувственной скорбью. С дерзновением, достойным наилучше предочищенных душ, поклонялся я месту временного покоя Сына Божия, касался устами сего источника и моего воскресения по слову песни пасхальной, пил его питие новое, не от камене неплодна чудодеемое, и в нем утвердился всей полнотой моих последних чаяний. О, зачем, раз успокоенное сердце должно возвращаться потом опять, к бессмысленной тревоге при вопросе о смерти, о тлении, о рассеянии стихийного тела по стихиям мира? Да звучит вслух душевный неумолкаемо, вынесенное мной из светлого чертога пакибытия, слово Господне: идеже есмь Аз, ту и слуга мой будет. О божественного, о любезного, о сладчайшего твоего гласа! Служитель Твой недостойный, бедный и немощный собой, но сильный и богатый Тобой, в виду суетных совопрошений суетного мира, отрекается знать что-либо… Мой ответ всему Ты, Твое слово, Твой гроб и Твое воскресение!

Поклонение прочей святыне храма было отложено мной пока, потому что в соборе начиналась уже вечерня. Она была воскресная и потому отправлялась торжественно. Сам наместник патриарший присутствовал в церкви, одетый в мантию. Служба шла порядком, мне хорошо известным. О малых уклонениях обрядности, условливаемых местностью, не стоит говорить. Но нельзя умолчать о том, также местном обстоятельстве, что все песни церковные несравненно глубже падали и живее действовали на сердце здесь, в виду живоносного гроба, чем где-либо, когда-либо. Так, каждое слово вечерней стихиры: Радуйся сионе святый, мати церквей, Божие жилище! Ты бо приял еси первый оставление грехов воскресением, заключало в себе теперь для меня как бы новый смысл. Также и обращение ко Господу в стихе: Слава Тебе, Христе Спасе, Сыне Божий единородный, пригвоздивыйся на кресте и воскресый из гроба тридневен, не казалось мне уже сочинением, чьим-бы то ни было, ни даже простым обращением к Богу более по привычке, нежели по нужде, а было восторженным взыванием души к своему благодетелю, присущему ей если и незримо, то все равно ощутимо. Я ублажил тех, кои могут быть постоянно под этим живым и действенным впечатлением песнопений церкви.

После вечерни, спутники мои представлялись правителю иерусалимскому, которого нашли вообще «прекрасным и любезным» и даже образованным человеком. Не смотря на эти качества, он отказался однако же дать нам позволение видеть внутренность мечети Эль-Сахр, опасаясь фанатизма народного, хотя охотно показывал ее из окна своего и даже присовокупил, что пожалуй он даст стражу, с которой ручается за вход в мечеть, но за выход оттуда не отвечает. Наиболее мужественные из нас погорячились, слышна была чья-то похвальба «одним выстрелом разогнать всю сволочь», но свежее еще предание об одном Англичанине, не так давно убитом чернью, вследствие такой же неуместной решимости прать противу рожна, охладило мало-по-малу горячку.

По возвращении к храму Воскресения, занялись большей частью покупкой около него перламутровых икон, крестов, четок и пр.; при этом не без удивления слышали, как продавцы, все почти Арабы, объяснялись с нами по-русски. Выражения: купи, узми, хорош, еден руп и пр. оглашали хотя и странно, но приятно слух наш. He забуду я, как при этом сопутствовавший мне, почтенный и обязательный О. В. покупал для меня, у одного из сидевших на площадке перед храмом, Арабов пригоршни крестников и когда тот не соглашался уступить их за предлагаемую цену, погорячился на него. Тогда продавец с кротостью, достойной евангельских Закхеев, поднял к нему простодушное лицо и сказал: «дорог – не купи, а не сердись». Заметив же при этом мою улыбку, подал мне все крестики и сказал: «бери, дай, что хошь». Спокойствие и добродушие бедняка тронули меня.

Между тем смеркалось. Общество наше опять отправилось ловить отдых, столько нужный для предстоявшей ночной молитвы. Меня же опять бежал желанный сон. Наскучив бороться с бдением, я оставил комнату и вышел на террасу. Сопутствовали мне туда глубокая темнота и не менее глубокая тишина. Привыкнув по ночам уединяться в надземный мир Божий, я рад был бессоннице. Знакомый, в общности и даже в некоторых подробностях, свод звездный накрывал собой св. град, как накрывал его столетия и тысячелетия прежде того. He только один и тот же для множества эпох, но один и тот же для множества пространств нашей малой земли, этот свод радостно действует на душу путника, занесенного за тысячи верст от привычного места жительства, говоря ему о его родном угле своим присутствием, и приучая его распространять тесные пределы своего кружка на всю землю, – единую, Господню, по словам пророка. Особенно нужно это приучение для подобного мне поклонника, прибывшего в Иерусалим искать следов Того, Кто стал своим для всех стран земли, сделав ее одним, общим селением рода человеческого. Но, земному ли только учить и должно учить, Иерусалимское небо? Хотя без строгой отчетливости, на меня убедительно действовало представление, что как на земле, без видимого какого-нибудь средоточия ее, было одно такое место Иерусалим, – которое столько времени можно было признавать постоянным средоточием откровений Божиих, жилищем Божиим, по слову писания, то и там, в общей целости мира миров, можно бы также гадать о каком-нибудь Иерусалиме, жилище Божием, не средоточным, может быть, в отношении астрономическом, но средоточным в космологическом смысле, где пребывает Он, наш Первенец из мертвых, наш Предтеча и Вождь, Уготователь наших вечных обителей в доме Отца Своего, с Своей торжествующей Церковью.

В 10 часов нас ввели в церковь на утреннее богослужение. Там уже читалась полунощница. Десятка два-три богомольцев стояли вдоль стен в стоялках, то делая вдруг по несколько поклонов, то надолго оставаясь неподвижными и блуждая взором по высоким сводам храма, – видно усиливаясь разогнать дремоту, которую навевало на них однотонное чтение, прерываемое изредка крикливым пением, также мало способным возбудить дух к молитве. Истомленный двухдневным бодрствованием и множеством поражающих впечатлений, я также, вместе с другими, боролся со сном, поминутно теряя сознание и болезненно возвращаясь к нему. Уже утреня преполовлялась, малыми отрывками достигая слуха, как вдруг сильное и приятное впечатление нежданно ободрило меня. По близости меня, с правой стороны алтаря, раздалось громкое и стройное пение. Сперва я не мог понять, что бы такое это было. Но скоро сладкое чувство отчизны, проникши всего меня, сказало мне, что это наша Русь воззвала своим могущественным и торжественным голосом ко Господу во след своей изнемогающей матери, – Греции. На Голгофе русские поклонники начали петь свою «всенощную». Чудно было слышать эти два православных пения, одно современно с другим. Слух, естественно, настраивался в тон русского пения, как более звучного и греческое казалось уже неприятным диссонансом. Но когда смолкало первое, напев греческий принимал естественность и переставал беспокоить изможденный, и уже всему страдательно подчинявшийся, слух, на который ударом колокола падало потом опять русское ex abrupto пение. Уже обе утрени, греческая и русская совпавши, близились к окончанию, а время шло к полуночи, как раздался под сводами храма сильными звуками орган, возвестивший начало латинской утрени. Холодное, из высоты несшееся и повсюду расходившееся в храме, звучание латинского богослужения выражало как нельзя более характер сей, чуждой Востока, церкви, холодной для его интересов. Но вот орган умолк. Впечатление бессердечной церкви однакоже оставалось в душе и резко чувствовалось Ты тут, гордый Рим, самим собой заменивший для запада и Иерусалим, и Голгофу, и гроб Господень! Ты дал нам знать о себе, напомнил о своем отдаленном существовании, пронесшись бездушным гласом над святыней под сводами чуждого тебе храма! Зачем же ты здесь? Тебе не нужен Иерусалим, Иерусалиму не нужен ты. Здесь место воплей и взываний молитвенных, а ты являешься с игрой трубной!

Так думал я. Но сменившее орган живое пение или чтение на распев священника католического, однообразное и напряженное, более жалобное, нежели торжественное, заговорило в слух мой неподдельным, истинным голосом церкви, глубоко падавшим на душу и тем глубже, чем более вслушивался я в простые древние мотивы христианской молитвы, истекшей некогда из сердца, проникнутого глубоким умилением. Яснейшим образом было видно, что это молится церковь одной древности с Греческой. Их родственная близость ощущалась всякий раз, как замолкало русское пение и слышалось одно только греческое и латинское. Их сходство не отрицаемо, хотя также не отрицаемо и различие. Теперь глубокая вражда разделяет две церкви, но думается, что в самой вражде их можно предполагать присущее им сознание своего взаимного родства, сознание для обеих сторон болезненное, раздражающее, как и всякий неестественный разлад. У гроба Господня позволительно скорбеть об этом раздвоении церкви. Припомним, как дружно спешили к сему гробу некогда Петр и Иоанн. Между характерами их также было резкое различие, но одушевлявшее их чувство у обоих было одно. Им мало было нужды до того, что один из них притек скорее, а другой увидел скорее. Это случайности; их занимало высокой важности дело, – судьба своего Учителя. Отчего же члены церквей, хвалящиеся духом и преемством приближеннейших к Господу учеников, представляют собой печальное зрелище разномыслия, невиданного между двумя апостолами? Ужели иссяк в них источник апостольской любви к Иисусу Христу? Повидимому нет. Вот, они у одной и той же, равно им драгоценной святыни, соединяясь в чувстве беспредельной преданности к одному и тому же Господу. Полезно чадам наследниц и учениц великих апостолов чаще припоминать уроки, полученные сими от своего учителя. Петр, помыслив раз о земном царстве Иисуса Христа, услышал от него следующее: не мыслиши яже суть Божия, но человеческая7. Иоанн, пожелавший истребления городам, не принявшим евангельской проповеди, получил замечание от Учителя: не весте коего духа есте8. Пусть же римские католики отделят от церкви все, что пристало в ней человеческого к божескому. Пусть Греки умерят свою ревность ко всему своеобразному, так сказать, национальному своей церкви и имеют более снисхождения к немощам других, памятуя слово Господне: кто не против нас, тот за нас. Тогда подобно первенствующим апостолам, обе церкви будут вместе с большим успехом подавать цельбу страждущему человечеству.

К 12-ти часам часовня гроба Господня осветилась многочисленными разноцветными огнями. Извнутри ее исходил целый поток света, прорывавшийся по временам сквозь движущуюся толпу народа по всему пространству собора, в котором водворилась уже глубокая тишина. В слитном шуме, окружающего часовню народа, стало слышаться однотонное чтение. Это были часы, бегло читаемые по-русски. Вскоре раздалось и громкое русское пение. Литургия длилась около часа. К общему утешению, на тот раз собралось во св. граде русских поклонников более 400 человек, из коих не мало было лиц духовного звания. Оттого божественная служба правилась не только торжественно, но даже можно сказать, великолепно. Чувство радости пасхальной возбуждала она беспрерывно, от начала до конца своего. Да будет сладкая память о ней утешением душе в минуты, когда не будет для нее в мире ни одной радости! О пасха велия и священнейшая Христе! О Мудросте и Слове Божий и Сило! Подавай нам истее тебе причащатися в невечернем дни царствия Твоего!

По местному обыкновению, после литургии все прикладывались к животворящему древу в соборе, в то время, как из гроба Господнего износились уже звуки другого голоса и другого пения, напоминавшие собой отчасти греческую, отчасти латинскую службу. To была армянская обедня. Латинской мы уже не слыхали, потому что позваны были «подкрепить силы», в самом деле до крайности ослабевшие, – в примыкающих к Голгофе комнатах патриархии, где был и сам преосвященнейший наместник. Затем все разошлись для покоя.

Воскресенье, 22 сентября 1857 г.

Короткий, но глубокий сон освежил тело и душу. Странные ощущения вчерашнего дня уже не повторялись. Представления более не двоились. Без усилия сочетавались в голове разные образы Иерусалима, вставляемые теперь уже, как отдельные эпохи, в общую историческую картину его, подобно тому, как это бывает при обзоре всякой другой древности мира, просуществовавшей много веков и пережившей множество поколений человеческих, оставивших на ней печать своего мимолетного бытия. Одним словом, передо мной был уже один археологический Иерусалим, как в свое время были таковыми Царьград, Афины, Рим и другие города, – памятники древности. Вчерашний день, как бы вовсе уже не существовал для меня, по крайней мере относим был мной к другой какой-то отдаленной эпохе жизни. Так я сознавал сегодня состояние свое, сидя в четырех стенах отведенной мне комнаты и держа перед собой карту Иерусалима. Я готовился делать обозрение св. града.

Около 10 часов утра, все общество наше формально представлялось патриаршему наместнику. Почтеннейший иерарх старался при этом говорить по-русски. На вопрос же одного из нас, как он научился русскому языку, не выходя никуда из Иерусалима, – старец ответил, улыбаясь: «воровски, крал то у одного, то у другого поклонника по слову и вот несколько научился». Простота обращения его изумила и тронула общество наше, закованное службой и привычкой в строгие формы самого неумолимого приличия. Многие не хотели верить, что это архиерей и еще митрополит. При этом, разумеется, не обошлось без различных взглядов на высшее достоинство церковное. Одним хотелось, чтоб и русские святители, в простоте обращения, походили на греческих; другим казалось, что Грекам еще должно учиться у нас и приличию, и вкусу, и такту жизни. Для меня не было новинкой видеть святителя греческого. Оттого я был в выгодном положении бесстрастного наблюдателя чужих мнений. Читатель может занять еще выгоднейшее, – их ценителя.

Вышед от наместника, мы разбрелись кто куда хотел. Я стал рассматривать храм Воскресения с архитектурной его стороны, но вскоре понял, что нахожусь в не исходном лабиринте. Какая часть его к какому должна быть относима времени, этого вероятно никто бы мне не объяснил. После стольких пожаров, что осталось в нем от древнего времени? Тот или другой писатель, упомянувший о разрушении и воссоздании храма, говорил о том обыкновенно весьма кратко и односторонне, не предполагая возможности более подробных расспросов и допросов потомства. Винить ли в том его простоту или свою пытливость? He зная, таким образом, ничего положительного, напрасно старался я угадывать, что и в котором месте есть в храме византийского, и что готического, и что относить должно ко времени турецкому? Я взошел к самому куполу храма Воскресения и осязал его руками, как бы спрашивая у стен, кто и когда их построил. Но наружность купола, скрытая под штукатуркой, не давала никакого ответа. Его 8 окон, сведенные к верху полукругом, слишком общего стиля, чтобы по ним можно было судить о чем-нибудь. Ни карниза, ни другого какого-нибудь украшения не существует на стенах его. Свод покрыт сверху цементом и по его поверхности идет спиралью лестница из камня или того же цемента, доводящая до самой шейки его, на которой, без сомнения, стоял некогда крест, снесенный оттуда изуверством. Приписывают непростительной робости или беззаботности греческого духовенства то, что знаменитейший храм христианского мира остается теперь без заветного христианского украшения. Терпимость нынешнего правительства турецкого позволяет думать, что с его стороны не было бы препятствия к водружению на храме креста (на первый раз хотя бы каменного). Другие вероисповедания христианские едва ли найдут уместным вмешаться в чужое дело; ибо собор (т. е. соответственно церковь Воскресения Христова), есть всеми признанная собственность Греков. В одном из окон купола устроена дверь, вводящая внутрь здания на железную галлерею, идущую вокруг внутренней стены купола и назначенную собственно к тому, чтобы поддерживать спускающиеся с нее вниз цепи и веревки, унизываемые во время великих праздников, на всенощных бдениях, разноцветными лампадками, производящими, как говорят, удивительный эффект. Но 10 или 12 раз в году, служа украшением церкви, эти тяжелые и безвкусные привески, во все остальное время, безобразят ее. Куполу, как подобию неба, всего приличнее быть совершенно открытым для взора всех, – особенно же там, где он есть единственный проводник света в церковь. Не смотря на свои, для нашего времени уже скромные размеры, купол сей есть один из обширнейших, завещанных нам древностью. Внутренность его, также как и внешность, выштукатурена, но пробитая в нескольких местах, штукатурка обозначила таящийся под ней мрамор, именно же три тонкие колонны, коими обрамлены, поводимому, все окна. Одна из них с гладкой поверхностью, другая, – дорожчатая, третья, – витая. Обстоятельство это дает повод думать, что штукатурка скрывает под собой гораздо более ценную поверхность, может быть даже мозаическую и во всяком случае, ведет к заключению, что купол не есть перестройка новых времен, a свидетельствует собой старую эпоху архитектурного эклектизма, – когда наследники богатых предков, византийские Греки, в постройках своих старались совместить все, что досталось им от отеческого искусства. Нельзя было не пожелать, чтоб эта возвышеннейшая и лучшая часть единственного из храмов христианских некогда была восстановлена в первобытной красоте; пожелать, чтобы вся церковь была открыта и освобождена от всех заделок и привесок, перегородок и загородок, – значило бы пожелать невозможного, – если не на всегда, то еще на долгое время.

От меньшего купола, я перешел к большому, накрывающему собой часовню гроба Господня. Состояние, в каком он находится, по справедливости, возбуждает и сожаление, и страх, и негодование. Собственно, когда говорится о сем куполе, разумеется, одна только верхняя часть его, т. е. свод или крыша. Свод этот деревянный и по обширности поперечника своего, неизбежно грузный, а вслед за тем и естественно непрочный. Извнутри он выштукатурен по решети, снаружи по мелкой драни покрыт свинцовыми листами. От ветра последние во многих местах отодрались, вследствие чего и внутри во многих местах штукатурка отвалилась, обнажив безобразный остов свода, и открыв доступ внутрь храма и дождю, и снегу, и всем разрушительным действиям непогоды. Опасность, таким образом, с каждым годом увеличивается. Находясь вчера внутри «ротонды» и глядя на разодранный во многих местах свод, я неприятно испытывал все три, упомянутые выше ощущения (сожаление, страх и негодование), к коим примешивалось еще четвертое чувство удивления путям Божиим. Святейшее место земли не только видимо пренебрежено, но и подвержено несомненной опасности. В то время, как идут нескончаемые споры о том, кому исправить поврежденный свод или выстроить на место его новый, христианский мир может в какой-нибудь, достойный вечного оплакивания день, вдруг услышать, что громада подгнившего леса обрушилась и разбила все, что было вверено ее ненадежной защите. Если нет возможности уладить дело между христианами, пусть займется им рука неверная. По греческой простой пословице, «из двух предстоящих зол надобно предпочитать (для выбора) то, которое менее худо». Возобновление св. Софии султаном, без сомнения, во всяком христианине возбудило чувство признательности к возобновителю. Тоже будет и с возобновлением купола над гробом Господним, хотя поначалу может показаться тому или другому ревнителю церкви Христовой и прискорбным вмешательство неверного в дело, столько близкое верующим.

Малое оконце, пробитое в восточной стене большого купола, обращенной к церкви Воскресения, хотя и закладенное теперь, все же оставляет в душе тяжелое чувство. Когда-то я утешен был, услышав, что в комнате за ним хранятся одни старые вещи и более ничего. Теперь мне сказано было, что там действительно живет по временам Турок и как Турок, конечно не один… Но это ли одно оскорбляет теплое и живое чувство благоговейного поклонника в священнейшем из храмов Божиих? Первая, вопиющая нужда, падающая неотменным долгом на всех, иже во власти суть, изгнать из храма сего всякое жилище человеческое. Страх турецкой власти уже прошел безвозвратно. К чему еще запираться на ночь поклонникам? Это, возмутительное для доброго чувства, обыкновение должно быть прекращено во что бы то ни стало. Все вероисповедания имеют в сопредельности с храмом свои жилища. Пусть там и ночуют поклонники, приходя в урочный час в церковь. Все равно, теперь привратник Турок отворяет же двери церкви по особенному востребованию и в полночь, и ранее полночи. Пусть он отворяет их постоянно в полночь и ранее полночи, одним словом в какой бы то ни было урочный час. Латины, всех живее чувствующие неудобства запертой безвыходно церкви, обвиняют в несовременном продолжении старого насильственного порядка вещей Греков, у коих будто бы на этот счет есть тайное соглашение с Турками. Подобное нарекание ощутительно веет духом вражды и озлобленности. Греки, может быть, только менее других, оказывают рвение к изменению старого, для всех равно стеснительного положения вещей, боясь при нововведении утратить что-нибудь из своей собственности или из своих прав. Горький опыт научил их быть весьма осторожными. Но, как бы то ни было и Грекам, и Латинам, и Армянам, и самим Туркам надобно спешить очистить достопоклоняемое место от нестерпимого позора. Кто бывал в Иерусалиме и хоть раз провел несколько минут во храме Воскресения Христова перед часовней, тот не только разумеет меня, но надеюсь и сочувствует мне вполне.

Спустившись вниз, я, на досуге при собранных мыслях и успокоенных чувствах, обошел внутри храма все святыни, поклоняясь им. На тот раз в обширном здании была тишина глубокая. С высоты Голгофы можно обозревать значительную часть священной местности. Небольшого усилия нужно было к тому, чтобы перенестись мыслью ко времени, когда, загроможденная теперь зданиями, окрестность была полем каменистым и холмистым, как и вся почва Иерусалима. Стоя на бывшей «Краниевом» или Лобном месте» перед изображением распятого Господа, всего естественнее воображаешь себе лицо Его обращенным внутрь храма, т. е. на запад. Ho, по всей вероятности, оно было обращено к городу, следовательно к теперешней стене придела Голгофского. Оттого, кажется и место, где стояла в страшные минуты казни и смерти Сына Божия Его Пречистая Матерь, означенное теперь на помосте храма очертанием круга на перекрестке путей к Голгофе и св. Гробу, едва ли не ошибочно указывается9. Когда мироносицы шли зело заутра ко гробу, путь их лежал через теперешний собор или несколько севернее его. Свет, начинающегося дня, должен был освещать им скалу гробовую. Страшный холм Лобный, возсиявшу солнцу, мог впрочем закрывать ее своей тенью, потому что событие происходило в начале весны, когда солнце бывает около середины между зимним и летним востоком, и следовательно, почти на прямой линии от Голгофы к Богоприемной пещере. Соседство грозного места не страшило боязливых по природе, но на тот раз исполненных отваги, жен. Их занимала своя мысль: кто отвалит им камень от дверий гроба? Легко представлялась в моем воображении сия малая и низкая дверь, черневшая на светлом серо-желтом фоне скалы, с отваленным впереди ее такого же цвета камнем, велиим зело. Трепетные жены стоят в нескольких шагах от сего камня, там, где теперь все, подобные им, благоговейные души, принесшиеся со всех концов мира, изливаются в теплейшей молитве, уготовив Господу, вместо мира, горячие слезы. Евангельских жен, без сомнения, смутило неожиданное обстоятельство. Они не знали, что ранее их прихода на том камне произошло страшное явление ангела, ужаснувшее стороживших пещеру воинов до того, что они разбежались и оставили место пустым. Мироносицы вероятно ничего не знали о приставленной Пилатом страже; иначе они не решились бы идти туда одни почти еще в ночную пору; по крайней мере, идя туда, не могли бы всю свою заботу сводить на вопрос о том, кто отвалит им камень. Когда трепетные жены вошли в отверстие скалы, их взор естественно прежде всего упал на гробовое ложе, где положен был Учитель. И только тогда, как они уже не обрели в нем телесе Господа Иисуса, и стали размышлять о том, что бы тут могло случиться, как бы очнувшись от овладевшего ими чувства, заметили по правую руку от себя, следователю у самого входа, на месте, через которое они только что прошли, светлый образ юноши. Другой, такой же юноша, сидел пред ними и у противоположного конца гроба. Вероятно, при свете сих-то новых стражей и могли святые жены заметить, что в глубине иссеченной ямы не было тела Господнего. При виде тесной пещеры легко представить весь ужас пришелиц. Страшные видения были возле самих их. He могши вынести преестественного чувства, они пали лицом на землю, т. е. к самому мертвенному ложу не обретенного ими Учителя. Дивное и преисполненное утешений видение! С теплейшим чувством признательности и невозмутимым покоем духа все человечество должно приникать к сему смертному одру Богочеловека и вместе колыбели своего бессмертия. Я не могу ничего придумать величественнее, торжественнее и радостнее сих немногих минут безмолвной встречи ангелов и человеков у гроба Богочеловека. Слышится и мне, хотя в тысячном отзвуке, ни с чем несравнимый и ко всем применимый, вопрос бессмертного: что ищете живаго с мертвыми? Сколько восторгающей радости заключается в словах сих! В них впрочем есть и нечто особенное, на чем невольно останавливаешься вниманием, – в них слышится, как бы укор мироносицам в забывчивости или недоверчивости прямому предречению Спасителя о Его воскресении. Чем же отвечали на слово ангельское мироносицы? Страхом и радостью. Трепетало бренное естество от непривычного соприсутствия миру духовному, а сродный сему дух торжествовал. Но и то, и другое чувство вело к одному и тому же последствию, – скорейшему выходу духовидиц из пещеры. Исшедше из нее скоро, они бежали. Я видел воображением их испуганные и вместе радующиеся лица, освещенные восшедшим уже солнцем, их открытые для неудержимого слова, но безмолвные, уста, их бег спешный и неровный, не управляемый волей, их уже безвременно печальные одежды, их уже не нужное более миро… Я за них трепетал от радости, предвидя близкую встречу их с Господом. Взор мой проникал сквозь стену алтаря соборного, следя за бежавшими образами благовестниц воскресения. Но, у меня не достало ни сил, ни дерзновения живописать образ Самого Воскресшего, в славе Его Божества, под покровом прославленной плоти. Достаточно было для меня и одного Его тихого и прознающего сердце слова: радуйтеся. Полагают, что местом явления Иисуса Христа мироносицам был нынешний алтарь соборной церкви. Таким образом, первую речь Воскресшего можно бы было слышать с Голгофы, если бы было кому слушать ее в тот, чрезвычайный для нас, необыкновенный для земного Иерусалима, день. Блаженные боговидицы не испытывали Явившегося им ни взором, ни мыслью, а только поклонились Ему до земли, обняв ноги Его. Но прикосновение к стопам Господа показало ученицам, что Учитель уже не принадлежит чувственному миру и они снова поддались тягостному чувству страха. Господь сказал им: не бойтеся, и повелел идти с вестью о Себе к братьям, – апостолам… Тихое умиление наполнило душу мою. Светлые образы, вызываемого перед взор мысли, давно минувшего исчезли. Стена и мрак одни были передо мной в действительности! Оставалось припомнить вечноблажащее слово Господне: блажени не видевшие и веровавшие и помолиться о том, чтобы Принявший, всякую власть на небеси и на земли, не отринул и моей духовной бедности от лика своих «братий», – не исключил из Своего царства, – единого для всех, – и для мироносиц, и для апостолов, и для боголюбивых строителей святого храма сего, сберегших в стенах его для потомства драгоценнейшую святыню земли, и для отцов наших, и для нас, и для отдаленнейших родов человечества! Глубоко трогательное явление Господа Магдалине, бывшее у самого Гроба, я переводил через сознание и сердце в минувшую ночь, когда стоял на месте мироносицы, и подобно ей, приникал внутрь светосиянной пещеры. У той же пещеры, я с живостью воображал видеть и двух апостолов, приходивших увериться в истине благовестия мироносиц. И доселе остается для меня предметом упорной думы выражение одного из них о самом себе: обаче не вниде. С навязчивым, может быть, пристрастием следящая за любимым образом любимого ученика Христова, мысль моя упрекала меня, зачем я не подражал ему и не отказал себе, хотя на первый день, в удовольствии войти во св. гроб. Причин возникновения в душе тех или других «помышлений лукавых» нередко невозможно бывает доискаться. Но на этот раз механизм наваждения скоро обнаружился передо мной. Сначала я поверил добронравственности внезапного самоукорения. Но помыслив потом о безмерном расстоянии, существующем между предметами, не идущими ни в какое сопоставление, понял в чем дело и ответил помыслу припоминанием одного великого исторического лица, на которое малые земли думали походить, держа, подобно ему, на сторону голову…

Спустившись с возвышенности Голгофского холма, я сквозь малое оконце, пристроенной к нему стены, видел саму скалу, обсеченную здесь отвесно первыми строителями храма. В преддверии этой комнаты, стоявшие некогда гробы царей-освободителей Иерусалима, при всем должном уважении к их памяти и мне показались неуместными здесь. На вопрос мой, как они могли исчезнуть во время последнего пожара, мне ответили, что тогда было не до гробов людских. Просто и сильно! Пустые гробы Иосифа и Никодима свидетельствуют ясно, что даже и сами погребатели Господа, даже и святые, издревле чтимые и блажимые церковью, даже и в отдалении от Голгофы не нашли себе покоя там, где покоился некогда Владыка твари и Господь славы. Суетным ли памятникам суетной жизни дальних воителей, мечем приобретших себе суетное титло царей Иерусалима, оставаться было под одним кровом с памятниками величайшего события земли? Только слепому самолюбию Европы надобно приписать то ожесточение, с каким вообще нападают на это «святотатство» Греков: Годофред и Бодуен (Балдуин) для поклонников-католиков закрывают собой все другие исторические облики Иерусалима. Они носятся перед ними в воздухе от самого берега родной земли по всему Средиземному морю, беспрестанно вмешиваясь в их мысли, – по крайней мере, слова и односторонне заправляя их доброе боголюбивое чувство. Разные описания св. мест, составленные в исключительном духе латинства10, которыми запасается (или запасаем бывает) паломник, успевают до того предзанять его ум и сердце, что ступая на св. землю, он вместо умиленного Христолюбца является там разъяренным рыцарем «св. Стула», до которого Иерусалиму нет никакого дела. Удивляет меня всегда, как не поймет смешной стороны всего этого умный мир!

Было далеко за полдень, когда я оставил храм. Большая часть общества нашего отправилась уже в Вифлеем, откуда намерены были безостановочно продолжать путь,

через обитель св. Саввы, на Иордан. Сроком для этой поездки было утро послезавтрашнего дня, – дня, в который около обеда уже предположено было ехать обратно из Иерусалима. Я не знал, на что решиться. Хотелось и на Иордане побывать, и осмотреть подробнее оба св. града. Последнее желание видимо должно было превозмочь. Я удовольствовался возможностью видеть Иордан с горы Масличной. Пользуясь четвертью часа свободного времени, я пошел в монастырь Архангельский, называемый «нашим» в беседе поклонников-соотчичей, чтоб иметь понятие частью вообще о поклоннических приютах, в особенности же о помещении нашей, пока de facto не существующей, миссии. Монастырь этот опять только монастырь по имени. В существе он, – заезжий или точнее захожий двор с площадками и переходами вниз и вверх, с закоулками и захолустьями, тесный и мало опрятный, опаляемый жгучим тогда полуденным зноем и поражаемый лучами солнца, отражавшимися на белых стенах его келлий. Встречавшиеся мне лица все были поклонники. От них я едва допросился, где тут церковь, хотя стоял возле самой стены ее. Так она мало похожа на храм Божий! Заглянув в две-три комнаты и встретив там добрую Русь нашу во всяких положениях, я напрасно добивался узнать, где находятся кельи архимандричьи, и может ли кто-нибудь показать их мне. На все вопросы был один ответ: «А не знаем! Мы здесь странные». Походив, таким образом, по террасе около церкви и напрасно прождав кого-то, кто обещался достать ключи от келлий, и исчез вместе с своим обещанием, я отправился к себе на квартиру. Там уже готовы были к отъезду в Вифлеем. Если бы читатель присутствовал при нашем отправлении из одного святого града в другой и имел терпение сопутствовать нам туда, он бы не раз почудился тому, как боголюбивый поклонник ежеминутно готов бывает иногда превратиться в себялюбивого туриста. И это тоже Русь, и тоже добрая, но она уже не говорит: «мы здесь странные». Ей почему-то все воображается, что она у себя дома и что ее слово тут закон. Говорю это для того, чтобы читатель, в какую-нибудь летучую минуту умиления, не составил ложных заключений относительно своей природы нравственной и не подумал, что достаточно дохнуть кому-нибудь священным воздухом, чтобы вдруг, так сказать, переродиться.

Мы выехали из города около вечерен, теми же самыми воротами «Давидовыми», которыми и въехали вчера в город из Яфы. Но сейчас же за стенами Иерусалима дорога разделилась на две ветви: северо-западную и южную. По первой мы ехали вчера, по второй направились сегодня. Она немедленно повела нас в ложбину, которую мы должны были пересечь диагонально. По мере отдаления от жилищ человеческих, всегда стесняющих своим временным и местным характером полет мысли, передо мной начала вскрываться историческая картина древнейшей жизни народа, ставшего своим всякому христианину. Лица Авраама и Мелхиседека, не смотря на яркое освещение их бытописанием, не представлялись мне в желанной близости. Напротив, образы Давида и Соломона выступали в чертах яснейших. Мы ехали по местности, где при первом были сады, памятные всем, кто знает историю сего царя, а при втором, – пруды, известные под его именем и также памятные. Лощина, загибаясь к востоку, все делалась глубже и обойдя Иерусалим с южной стороны, соединялась с долиной, носящей имя Иосафата, по которой в зимнее время течет ручей или поток Кедрский, столько известный по Евангелию. За местом соединения двух рытвин начинается великое ущелье, идущее до самого Мертвого моря. Обозревая все это с противоположной Иерусалиму высоты, я припоминал грустную историю царей Давидова рода с их непостижимой страстью к идолопоклонству; и опять с любовью возвращался к их родоначальнику, который на этих самых местах стоял некогда с своим войском, осаждая, возвышавшийся по ту сторону оврага, замок Иевусеев и взяв его, перенес сюда столицу своего царства. С тех пор, место это прикрепило к себе судьбы человечества. Пытливости моей усильно желалось взглянуть на него из современности Соломоновой. Какой жизнью кипела тогда эта глухая пустыня и какой благодатью веяла эта сухая земля! А каким истреблением была поражена потом! Какими потоками крови напоена, – до пресыщения!

Дорога наша за Иерусалим шла, возвышаясь по наклонной к нему равнине, обращенной в пахотные поля и потому, в настоящее время года, сухой и обнаженной. Вправо, назад, не было ничего, на чем бы можно было остановиться вниманием; зато налево горизонт расширялся далеко, оканчиваясь сизыми горами Аравии, впереди коих полосой особого цвета, как бы легкого тумана или сгущенного воздуха, обозначилась впадина незримого Мертвого моря. К югу, впереди нас, виднелась роща, окружающая четырехугольник стен, довольно мрачных. Мы скоро достигли его. Это есть греческий монастырь св. пророка Илии. При нашем приближении раздался там звон колокола, приглашавший нас к отдыху в стенах обители. Но вечерявший уже день не позволил нам, воспользоваться дружеским приглашением. Усердные отцы вынесли нам на дорогу воды и варенья, – у места, где отдыхал некогда пророк. Эго самая высшая точка на пути между Иерусалимом и Вифлеемом и находится почти на половине его. Отсюда видны оба священных места. Оба города Давидовы лежат на склоне одного и того же горного хребта. Только у Иерусалима этот склон спускается обрывом в узкую юдоль, а у Вифлеема расстилается широкой долиной. Место, на котором мы были, отлично годилось бы для уединенной, созерцательной жизни. Оно ждет своего Иеронима или Дамаскина.

С перевалом на Вифлеемскую сторону, нам открылась, более радующая взор, картина. Повсюду виделась зелень в виде, то масличных рощиц, то виноградников, то отдельных мелких кустов. Вправо, в отдалении, невольно бросилось мне в глаза огромное белое здание, казавшееся издали дворцом, в несколько ярусов и со множеством окон, возвышавшееся на косогоре по близости одной деревни. Это, – местопребывание латинского лжепатриаха иерусалимского и вместе семинария. Зоркий и расчетливый о. Валерга избрал место, повидимому, всего менее благоприятное для его замыслов. Соседняя деревня вся состоит из православного арабского населения и до сих пор, упорно отбивается от навязчивого пришельца, с которым даже завязала процесс за место, где выстроена его резиденция. «Но», – прибавил со вздохом, сообщавший мне эти сведения рассказчик, – «дело кончится тем, что он их совратит. Так же было в Вифлееме. У кого есть деньги, тот если не убедит, то купит». Жаль, если это сбудется! Что бы ревнителю веры Христовой поселиться где-нибудь между мусульманами и действовать на них оружием, каким хочет! Верно слово Господне: ин есть, сеяй, и ин есть жняй. Пожинаете вы чужую жатву, незваные жнецы, но приходит ли вам на мысль. что и ваш посев на этой, таинственной своими судьбами, земле также может быть снят другими жателями? Я не говорю более. Меня, как и вас, радует мысль, что это несчастное население получит какое-нибудь образование, столько нужное для страны, где оно живет. Но потомки наши увидят, на что обратит оно этот обоюдоострый меч.

По мере приближения нашего к Вифлеему, нам стали встречаться окрестные жители. Мужчины удивляли меня своим блестящим нарядом. Хитоны их с широкими рукавами самого яркого красного цвета бросались в глаза издалека. Была пора собирания маслин и потому мы могли видеть целые кучи народа, рассыпавшегося по садам и пестревшего на зелени своими пунцовыми рубашками и белыми чалмами в вперемежку с голубой одеждой женщин. В оттенок этой живой и пестрой картине, нам встретились верстах в двух от города, прогуливавшиеся 4 капуцина в кофейного цвета одежде с открытыми головами. Приветливо раскланиваясь с ними, я думал себе: вам ли, с ног до головы непохожие на это население, когда-нибудь сойтись с ним? Полагаю, что и они не остались в долгу, и тоже в след меня послали какую-нибудь, не лестную для меня, думу. В полусвете оканчивавшегося дня явился, наконец, передо мной Вифлеем, присно веявший на меня тихим чувством невозмутимого покоя. Как у ребенка нет слов при встрече с давно невиданной матерью, так у меня не излетело ни одного привета на встречу пленительному образу. На тот раз, я знал и помнил одно только слово: Вифлеем. В нем, казалось мне, заключается уже все, чем бы я ни придумал заявить свой сердечный лепет. В виду Вифлеема неизбежно младенствовать. Мне кажется даже, что горе тому, кого вертеп и ясли не возвращают к его собственному детству и не усыпляют, как песнь матери, в колыбели безмятежной веры.

И вот, я в Вифлееме! Отроча младо и Матерь Дева, вертеп и ясли, ангелы и пастыри, звезда и волхвы, Ирод и младенцы, – здесь, здесь все это было! He дивись слышать глагол сей странный. Ты точно в Вифлееме, пришелец отдаленный! Эта земля, – Вифлеем! Эти хижины, – Вифлеем! Эта улица, полная народа, – Вифлеем! Уже не мыслимый, не рисуемый воображением, не сновидимый, не начертанный резцом или кистью, а истинный Вифлеем, где Христос родился! Опять вчерашнее очарование и опять борьба! Что это столпился тут народ вокруг каких-то пришельцев? – Уж не пастыри ли это, вопрошающие, где родися им Спасение? А эти развьюченные и отдыхающие верблюды, – уж не пришли ли они из Персиды и не принесли ли на хребтах своих злато и ливан, и смирну… Но есть всему чреда, есть она, – и увлечению. Нынешний Вифлеем не заслуживает имени города, ни даже местечка. Он есть селение и притом небольшое и невзрачное. Единственная улица его крива, тесна и как везде на Востоке, неопрятна. Мы нашли ее оживленной народом, высыпавшим из домов, может быть, ради праздничного дня, может быть, ради вечерней прохлады. Присматриваясь к пестрой толпе, я удивлен был скромным нарядом двух или трех женщин (христианок, ибо лица их были открыты). Как рубахи мужчин напомнили мне хитоны апостолов, сохраненные до нашего времени иконописным преданием, так синее покрывало женщин с прямыми складками по сторонам лица, спускавшееся на плечи и обхватывающее весь стан, живейшим образом напомнило мне одеяние Божией Матери, как принято изображать ее в Церкви от времен древнейших. Случайное или нет, напоминание это было самым благовременным напутием мне к святыне Вифлеемской. Под бесчисленными и разнородными впечатлениями дня, я как бы истратил уже тот запас цельного чувства, с которым должен был предстать пред Младенца, – превечного Бога. Теперь пронесшийся перед взором, живой образ Приснодевы-Матери закрыл собой все, волей или неволей собранное душей, и освободил ее для принятия новых впечатлений.

Уже были сумерки, когда мы подъехали к высокой стене с крепкими воротами. Мы сошли с лошадей и изъявили желание немедленно видеть храм Рождества Христова и богоприемный вертеп. По данному знаку, ворота отворились и мы вступили на небольшой четырехугольный двор, примыкающий к церкви с южный стороны. Впереди нас отворялась уже дверь (южная) самого храма. Войдя ей в церковь, мы увидели себя, как бы на балконе, с которого должны были спуститься на помост церковный многими ступенями. Зная хорошо план этого замечательнейшего из христианских храмов, я сначала потерялся в соображениях, увидев себя в громадном, но несообразно укороченном, здании. Нам дали в руки зажженные свечи и при пении греческого тропаря Рождеству Христову, мы стали спускаться по мраморной лестнице под церковный помост, откуда исходил целый поток света. Спуск этот был впереди алтаря под возвышением или солей. Сошед вниз, мы очутились в пещере неправильной формы, освещенной множеством лампад, по подобию Гроба Господня, повешенных в одном из углублений ее. В сем месте вертепа родился Господь наш Иисус Христос. Углубление перегорожено горизонтально доской, служащей престолом при совершении литургии. Под сей доской, вставленная в мрамор пола, серебряная звезда с латинской надписью обозначает место события. Из этой главной части вертепа двумя ступенями спускаются в боковую (к югу) ветвь его или придел яслей, также освещенный множеством светильников. Стоя там, я слышал и не слышал, как обязательный о. A. В. отправлял по-русски литию, поминая при этом по обычаю и наши имена, которым, казалось, неуместно было оглашать собой священное подземелье, где раздавались первые человеческие восклицания Слова Божия. Нельзя описать того чувства которым переполнена была душа, когда мы слушали в след за тем по-славянски чтимое Евангелие от Луки о Рождестве Христовом, так хорошо известное, но теперь казавшееся новым от поразительного сосвидетельствования ему самого места. Помолившись и приложившись к святыням, мы осматривали св. пещеру. Она вся вымощена мрамором, равномерно и стены ее до некоторой высоты также одеты мрамором, но свод оставлен таким, каков вероятно всегда был. Впрочем он закрыт от любопытного взора подвешенной к нему материей, довольно убогой и старой. Сделано это, как говорят, в предотвращение покушений поклонников отбивать себе на память по кусочку от священной скалы. Этим объяснением может успокоить себя тот, кому бы хотелось, чтобы вертеп оставался доднесь в том самом убожестве, в каком был во времена Христова.

Мы уже намеревались идти обратно в церковь, как нам предложено было возвратиться в нее подземными переходами латинского монастыря. Заблаговременно дано было знать о том «фраторам», а потому на первый стук вожатого нашего в небольшую дверь, находящуюся с северной стороны вертепа, она отворилась и мы пошли узким переходом, направляясь все к северу, за каким-то монахом, лицо которого дышало добротой и усердной готовностью. На пути нам показывали комнатку блаженного Иеронима, не украшенную ничем и вероятно оставшуюся такой, какой была при подвижнике и невдалеке от нее, – другую комнату двух учениц его: Павлы и Евстохии. Великий муж, краса и слава латинской Церкви, может быть почитаем родоначальником всех, спустя после него несколько веков, двинувшихся в св. землю, Латинян. Он первый показал Востоку характерное несходство двух половин Христовой церкви восточной и западной. He с него ли начались те нескончаемые споры Греков с Латинами, которые, к позору христианства, окружают и колыбель, и гроб Спасителя мира доселе? Отзыв о нем Лавсаика, как «о человеке неуживчивом», повидимому, может подтверждать мысль эту11. В келье его, смотря на водившего нас западного инока, повидимому кроткого и простодушного, и из обращения его с нашим вожатым, замечая их близость и некоторую степень взаимного уважения, я радовался восстановляющемуся миру в земной отчизне Примирителя. He есть ли, в самом деле, величайшая несообразность отвечать на благовестные слова ангела: Слава в вышних Богу и на земли мир, враждой и ожесточенной бранью самых приближенных ко Христу, и по месту и по званию, лиц, – Его служителей? И где же это? Пред лицом неверия, посмеивающегося святейшим таинствам христианского исповедания! Знаю, что мне скажут: легко говорить, а не так легко сделать, – и предложат самому пожить и испытать трудность соблюдения мирных отношений между людьми, отстаивающими свою собственность и людьми, не признающими за ними сей собственности. Но и сознавая справедливость всего этого, все же можно думать, что при большей общительности и искренности настоятелей той и другой половины, значительная часть столкновений была бы избегнута. Подходя к церкви латинского монастыря, мы рассматривали сокровищницу ее. Заметив при этом, что мы на все обращаем внимание, соединенное с благоговением, добрый вожатый еще более хотел умилить нас и отдернул занавес одного небольшого шкафа. Как же неприятно поражены были мы, увидев там лежащее на пеленах восковое розовое дитя с блестящими глазами, неподвижно устремленными на нас! Мне даже жаль стало бедного патера, который без сомнения заметил наше общее не сочувствие к его Bambino Divino. Церкви св. Екатерины, мы не могли разглядеть хорошо при слабом свете держимых нами светильников. Из нее мы вышли в так называемые Колонны. Меня поразило зрелище неожиданное, могу сказать, хотя и давно искомое. Я был в Юстиниановом12 храме Рождества Христова. Ряды колонн, при недостаточном освещении, казавшихся гигантскими, перекрещивая во всех направлениях обширную залу, живо напомнили мне собой великую церковь св. апостола Павла «за стенами» Рима. Обходя этот каменный лес, я горько чувствовал, однакоже, пустоту и не убранство великолепного некогда храма, теперь совсем оставленного, даже не считающегося храмом, а просто называемого колоннами. Разумеется, я говорю теперь языком Греков. По всей вероятности, Латины не только не знают этого названия, но и имеют прямую выгоду или нужду называть его не иначе, как храмом. Толстая поперечная стена отделяет колонны от нынешней церкви или восточной части Юстинианова храма. Малая дверь ввела нас в нее из правой боковой галлереи колонн. Когда13, кем и для чего выстроена эта стена, отсекшая одну часть церкви от другой? Я не в состоянии отвечать на это, но кажется и нет нужды задумываться над отыскиванием ответа. Легко угадать причину появления этой неуместной преграды, – этого позорного свидетельства неуважения потомства к боголюбивому здателю. Если бы нужно было только поддержать стеной столбы, к коим она теперь примыкает, от времени может быть покосившиеся, то достаточно было для этого пристроить к ним упоры, сведши их вверху сводом. Единство храма при этом осталось бы ненарушенным, но сего-то единства может быть и хотели избежать. Так как, Ланитам удалось (со времен Иеронима?) завладеть северной стороной смежной с церковью земли, выстроить тут монастырь и сделать из него выход прямо в церковь (которым и мы вступили в нее), а затем, с течением времени, распространить свои притязания и на саму церковь, то теснимые и угрожаемые православные отгородили для себя существенную часть ее, пожертвовав великолепным притвором, который сделался, таким образом, достоянием ничьим, осужденный на запустение, в ожидании лучшей будущности. Скажем же слова два и о сей будущности. Боязнь Греков или вообще православных потерять то, что имеют или по крайней мере, быть стесненными, основательна или нет? Основательна, несомненно, была она дотоле, пока вопрос о владении священными местами подлежал усобному решению владеющих и следовательно, всякий раз мог зависеть от известного «права сильного». Теперь же и особенно после последнего разгрома бранного, потрясшего всю Европу, из-за сего самого вопроса и доказавшего неоспоримо, что новые притязания и покушения более невозможны, можно бы, кажется быть спокойными православным владельцам храма, и возвратить своей церкви свой притвор. Но тогда Латины будут иметь непосредственное сообщение с церковью? Будут, – с чужой церковью, проходя только через нее, когда нужно, к вертепу. Но они будут делать при этом свои церемонии? Но они потребуют, но они выдумают?… Но на всякое но, существуют условия, договоры писанные и подписанные, нарушение коих, как мы недавно видели, не так легко. Еще раз повторяю: требуется искреннее объяснение, кого из кем? Это не мое дело знать. Латины должны признать, что весь храм есть достояние православных. Православные должны придти к необходимому убеждению, что Латинов невозможно отстранить от св. мест, что они имеют право на участие в них, не право владения или завладения во имя того или другого исповедания, той или другой народности, не право частных лиц или целых обществ, а право христиан, в котором им нельзя отказать даже и тогда, если смотреть на них, как на отступников православия; потому что и вступив вновь в церковное общение с нами, они все бы потребовали себе и отдельного местожительства, и отдельного богослужения, и отдельной обрядности, одним словом: всего отдельного, вследствие своей отдельности по языку, своих исторически развившихся долговременных привычек, от которых и не должно, и бесполезно отучать их. При взаимной, законной уступчивости обеих сторон, не сомневаюсь, дело могло бы уладиться к общей радости христианского мира, и святейший храм земли получил бы достойный своей бесконечной важности вид.

Из церкви, мы отправились в прилежащий к ней, с восточной стороны, греческий монастырь. Мы вошли на четырехугольный двор, обнесенный со всех сторон двухъярусной галлереей и рассеченный пополам крытой террасой, на которою снизу вели лестницы. С галлерей нас приветствовали знакомые лица наших спутников, пришедших сюда еще днем. Уроженцы большей частью крайнего севера, они считали себя перенесенными чудом в Вифлеем и затруднялись верить, что здесь, на самом деле, они видят тот вертеп и те ясли, о которых столько слышали бывало в святки на далекой родине. Всего более мешали их простому представлению ясли, которых они напрасно искали в вертепе, хотя и прикладывались к ним. Я хотел сказать им, что если они желают видеть ясли Христовы, чтобы шли в Рим в церковь «св. Марии Великой», но не знал сам, что там за ясли хранятся и раз в году показываются; ибо сам не имел счастья видеть их и потому удержался приложить смущение на смущение усердным христолюбцам. Нас ввели в большую комнату, обставленную вокруг стен низкими и широкими лавками. Там нас ожидал уже и радушно принял преосвященный вифлеемский Иоанникий, почтенный старец, недавно перемещенный сюда с другой какой-то (кажется номинальной) епархии. Около часа мы с ним беседовали о предметах, более все общих. Я несколько раз пытался завести с ним речь об отношениях его к монастырю латинскому, но получал от него всегда ответы, весьма сжатые, так что из опасения надоесть перестал вовсе говорить о том. Часов в 9, владыка пригласил нас ужинать, хотя все мы охотно предпочли бы ужину покой, в котором имели ощутительную нужду.

Я же, кроме того, имел нужду и в уединении. С раннего детства, слагаемые в сердце образы «Вифлеемской Ночи» вместе с сладкими песнями церковными рождеству Христову, теперь просились вон из души. Мне хотелось пересмотреть их, переговорить, перепеть. Лишь только я остался один, окруженный глубокой тишиной, хлынули из заветного тайника умилительные представления. Единственная, священнейшая ночь оная со всеми ее неисчислимыми и неизмыслимыми чудесами окружила, так сказать, меня теперь и веяла на меня своим благодатным дыханием. Я сознавал, что я в Вифлееме и этого достаточно было к тому, чтобы всякое представление мое, из круга событий той ночи, получило ясность, жизнь силу. Итак, сладким представлениям и их повторениям конца не было. Но вместе с ними, по слабости естества, вызывались или лучше, незвано появлялись и другие, тоже умилительные, только в другом роде, представления давнего детства, столь много увлекавшегося, бывало, мало понимаемым событием, но сильно чувствуемым праздником его. На устах была трогательная и любимая песнь: эдем Вифлеем, отверзе. Приидите видим! Пищу в тайне обретохом. Приидите приимем сущая райская внутрь вертепа! Тамо явися кладезь неископан, из негоже древле Давид пити возжадася. Тамо обретеся корень ненапоен, прозябаяй отпущение. Тамо Дева рождши Младенца, жажду устави абие Адамову и Давидову. С языка лилось пение, а воображение рисовало сумерки зимнего холодного дня, тишину родного дома, любезный образ отца, с святым увлечением певшего эту самую песнь, вторимую моим, прерывавшимся от чувства, голосом и за тем общее поющих усилие представить себе Вифлеем, вертеп. Тихие образы, ничем не заменимые! Рассеивая часто не впопад душу, занятую размышлением и в один миг, заставляющие ее терять собранное часами, они в тоже время способны дать ей мгновенно умиление, перед которым размышление многих лет не значит ничего! Сон бежал от меня. При мерцании луны, я ходил долго по галлереям монастыря и недовольствуясь этим, выходил даже на церковный двор, где смотря на громаду храма, старался впечатлеть в памяти Вифлеем действительный в замен идеально составленного по образцам, свойственным другому климату, другим местностям, другим нравам и обычаям. Было уже за полночь, когда я возвратился в комнату.

Понедельник 23 сентября

День четвертый. В час ночи колокол позвал нас к утрени. Ее служили в большой церкви Рождества, алтарь которой устроен прямо над Вертепом. Церковь была пуста и мало освещена. Только из глубины св. пещеры широкой полосой разливался в храм свет от неугасимых лампад. И священник, и диакон глашали по временам по-славянски, в утешение общества нашего, которое всякий раз, как слышало родной язык, нарушало тишину церкви шумом удвоенных поклонов и произношением в втихомолку: Господи Иисусе! Служба была непродолжительна. По окончании ее, мы опять разошлись по комнатам на час отдыха. Вторичный звон собрал нас уже в богоприемный Вертеп. Литургия правилась по-русски. Пение громкое и довольно согласное, хотя и совершенно безыскусственное, было умилительно. От исключительности положения нашего, мы позволяли себе делать отступление от правил церковного устава и дружное пение, всеми присутствовавшими тропаря Рождеству Христову, слышалось не раз, когда положено петь совсем другое. Обедня кончилась на рассвете. На церковном дворе ожидал нас целый базар, с разного рода местными произведениями: четки, крестики, иконы всякого вида и размера из перламутра, дерева, красного камня и камня Мертвого моря (из последнего камня даже чайные чашки с блюдцами) разложены были кучами по обеим сторонам дороги. Продавцы, – Арабы все объяснялись с покупателями по-русски, дополняя то, чего не выражал язык, знаменательными движениями глаз и рук. Покупатели более всего бросались на крестики. Одному удалось купить за английский червонец перламутровый крест в пол-аршина вышины и лицо его сияло восторгом. «Куда ты с таким большим крестом?», – спросил я. – «Приложу в свою церковь на помин своих родителей», – отвечал он. «У нас ведь из святого Вифлеема кто видал что-нибудь»? – Взошедши наверх в приемную комнату, мы угощались из рук владыки вареньем и прочими принадлежностями восточного гостеприимства, в то время, как лежавшая на столе толстая записная книга и стоявший при ней чернильный прибор, напоминали нам ясно, что за одолжением естественно следует благодарение, хотя сему последнему дан такой вид, что оно опять похоже более на одолжение, потому что с посильным приношением вписывают имена приносителей для церковного поминовения. Мы простились с преосвященным. Все мои спутники немедленно отправились прямо в Иерусалим. Я же, с обязательным о. В., пошел снова в церковь, которую около ¼ часа рассматривал при дневном свете. Кое-где на стенах ее еще видны остатки прежнего великолепия, – мозаические иконы с подписями, на коих читается имя императора Мануила; такими же иконами украшен был и притвор. Осмотрев в последнем единственный теперь замечательный предмет, – базальтовую купель, я оставил приснопамятный храм, а вслед затем и монастырь, и город.

Путь мой лежал к востоку по склону горы, на которой стоит Вифлеем. Через четверть часа, мы достигли пещеры, в которой, по преданию, останавливалась и кормила грудью божественного Младенца Богоматерь. Матери Вифлеемские и окрестных мест берут себе землю из этой пещеры на благословение. Латины устроили в ней убогий престол, на котором и отправляют иногда богослужение, вероятно, по заказам матерей своего вероисповедания, коих в Вифлееме не мало. Отсюда дорога идет несколько южнее. Еще издали мы увидели четырехугольную ограду среди поля, оживленного по местам масличными деревьями; через другую четверть часа мы были уже у нее. Это место явления Ангелов пастырям в единственную ночь. Ограда сложена грубо и видимо в недавнее время, но в основании ее лежат большие тесаные камни; это заставляет думать, что она составляла некогда крепкое строение, которое с уверенностью можно относить ко времени построения над Вертепом великой церкви. Пространство площади, объемлемой ей, впрочем не велико; наибольшее протяжение ее от запада к востоку. Близ северной стены, внутри ее, кучи камней свидетельствуют о бывшем там здании; тут была церковь. Место алтаря обозначается ясно. Стоя в черте его, я несмотря на ослепительный блеск солнца, старался представить себе глубокую, холодную ночь. Думалось видеть тут неподалеку сжавшееся в кучу и спавшее стадо овец, а на месте, где я стоял, стерегших оное пастырей. Спутник, вожатый мой, понял мою мысленную работу и сказал мне: «Полноте! Мы еще не там, где было явление». Он указал на малое и глубокое отверстие в земле, почти возле самого меня, и сказал: «Там было то, что вы воображаете». – «Как! В земле?», – «Да! Т. е. в пещере». Мы сделали несколько шагов к западу и увидели широкий спуск под землю. Сошедши в низ, очутились в полумраке пещеры, освещаемой несколько со входа и сквозь упомянутое отверстие в своде. Впереди нас стоял бедный иконостас. Осмотревшись, я увидел и другие принадлежности церкви. «Здесь, вы видите пещеру евангельских времен, во всей ее первобытной неприкосновенности», – сказал мне спутник. Пещера видимо не носит на себе никаких следов обделки; было поразительно смотреть на это подземелье и думать, что таким оно было и в святую ночь ангельского благовестия. Но прежде, я никогда не воображал, чтобы ангельское славословие раздавалось под землей. «Кто же сказал вам, что здесь, – в подземелье, – было явление?» – спросил я спутника нетерпеливо. – «А кто же сказал, что не здесь, не в подземелье?» – возразил он. Никто не сказал ни того, ни другого. Я это знал хорошо. Заметив мое недоумение, спутник прибавил: «Приезжайте сюда зимой и тогда увидите, оставляют ли здесь пастухи стада свои на ночь под открытым небом. Да и там, где вы живете, я думаю, то же самое делают». Я вспомнил, что это действительно так бывает. Но ведь речь не о стаде, а о пастухах, стерегших стадо. Была ли им нужда проводить ночь вместе со стадом в духоте и тесноте, или они, загнав стадо в пещеру, стерегли его поверх земли? Последнее казалось мне вероятнейшим.

Во время этих размышлений, в подземелье явился престарелый священник в рясе и чалме. Немедленно, он надел на себя епитрахиль, отдернул завесу царских врат и начал петь и читать литию. В первый раз я видел арабского священника и арабское богослужение. Все меня при этом занимало и суетливые движения старца, превосходившие живостью даже греческие, и наряд его убоже убогого, и речь его, дико звучащая, и слово: «ыскэндер», различенное мной на эктении, и произнесенное с особенным усилием, и взор его, в котором уже едва светился луч жизни. Дрожащими руками взял он потом с престола ветхое рукописное Евангелие и сказав по-гречески едва различаемым выговором: «От Луки св. Евангелия чтение», начал читать по-арабски повествование Евангелиста о явлении ангелов пастырям. He разумея слов, я понимал чтимое по выражениям лица чтеца, – до того резким, что казалось он с кем-то спорил за истину всякого выражения Священного писателя, – и частью по возвышению голоса, доходившему иногда до того, что в нем уже не слышалось старческого дребезжания, а все сливалось в один гортанный крик. Пот струился с утомленного чела старца, а открытая и поросшая седыми волосами грудь подымалась часто и высоко. Памятной на долго останется мне эта первая встреча моя с арабской церковью. И сия ветвь православия ждет заступничества и горячего участия нашей, можно сказать, царствующей церкви. Священник этот много лет был на приходе в Вифлееме14, но потом передал место сыну и теперь живет на покое, если можно назвать покоем то, что он может ежедневно, и даже не по разу, бежать из Вифлеема к пещере вслед поклонников, чтобы прочесть им Евангелие и получить что-нибудь за труд.

Проводник наш, – мусульманин – уже давно выражал нетерпение от нашего замедления. Он против воли поехал с нами сюда и видимо сердился. Мы поспешили потому оставить место, не напитавшись, так сказать, им до-сыта В Вифлеем мы уже не возвращались, а направили путь прямо на Иерусалим, даже не на монастырь св. пр. Илии, остававшийся у нас левее. С косогора, мы скоро спустились к каменистому руслу малой безводной речки. Один из береговых камней ее был для меня камнем претыкания, грозившего не малой опасностью, что вместо соучастия, произвело в проводнике нашем еще большее раздражение, которое меня не мало смутило. Взбираясь на возвышенность, разделяющую горизонты вифлеемский и иерусалимский, я поминутно оглядывался на Вифлеем, запечатлевая глубже и резче в памяти его присножеланный образ. По сторонам дороги виделись окопанные виноградники с небольшими башнями, служащими для выделки вина. «Насади виноград, и окопа, и созда столп», – говорил Господь в притче о «делателях». Виноградники, с коих божественный Учитель брал примеры и доселе остаются такие же, не смею сказать; те же, какие были тогда. Поразительно видеть и можно сказать, осязать все это. О мехах для вина я почитаю излишним говорить. Они во всеобщем употреблении на востоке и даже у нас на Кавказе. Кровли, на которых можно заниматься беседой и даже переговариваться с дома на дом и теперь повсеместны в Палестине. Светильник елейный есть единственный в домашнем употреблении. Град, вверху горы стояй, есть явление тоже обыкновенное. Возлежание есть любимое положение людей, не занятых делом или отдыхающих. Ослы и верблюды на каждом шагу. Я говорю только о том, что видел сам и вовсе не имея намерения вдаваться в библейскую археологию.

Послав последний взор, – и почему не сказать вздох – Вифлеему, я простился с веселой окрестностью его и по обнаженной, безжизненной равнине, покатой несколько вперед, поехал к Иерусалиму, который виделся отсюда двумя своими сторонами, южной и западной, или точнее стенами, определяющими его с этих сторон. Печальная местность! Печальный город! Спутник отвлек мое внимание от града Божия к предмету, который занимает поклонников наравне с важнейшими памятниками св. земли. Он указал мне на ровное место при дороге, где всегда можно видеть множество мелких округленных камешков, величиной с горошину, разбираемых поклонниками на память и всегда находимых в изобилии. Предание об этом каменном горохе, я и слышал и читал, но оно не могло во мне возбудить умиления. Заметив мою несловоохотливость, спутник завел беседу с проводником, желая чем-нибудь задобрить его; тайная же мысль его была уговорить его ехать с нами до Крестного монастыря. Мы были недалеко от него и если бы успели обозреть его сегодня, свободнее завтра могли бы осматривать северо-восточную окрестность Иерусалима. Но при первом слове нашем о монастыре, смягчившийся было до улыбки, проводник наш покраснел от злобы. Вследствие чего, мы и решились отложить поездку туда до вечера. Около 10 часов, мы были уже в стенах города и мирно возвращались в свой приют.

После малого отдыха, тот же неутомимый и достойный всяких похвал ο. В., повел нас по городу для обозрения наиболее чтимых и отмеченных историей, и преданием мест. Мы начали путь свой от площадки перед храмом Воскресения, с южной его стороны. Она слишком известна по рисункам. Стоя на ней лицом на север, в линии существовавших некогда колонн, от коих теперь остались одни основания, видите перед собой часть храма или почти целую половину его, заключающую в себе собственно церковь Воскресения, или Греческий Собор, и придел Распятия. Стена в нижней части пробита двумя большими смежными дверями, из коих ближайшая к востоку закладена камнем, а другая служит входом в храм. Над дверями, в верхней части стены, есть два больших окна, также как и двери, смежные друг другу, и разделяемые одной колонной, по сторонам которой из глубины стены к ее поверхности идет ряд выступающих карнизов, обрамляющих весь оконный прорез и увеличивающих, так. обр., простенок. Архитектурная особенность эта есть изобретение Византийцев, от которых в XII и XIII столетиях перешла в смешанный романский стиль и окончательно окрепла в готическом. Правее линии дверей и окон выступает впереди стены, шага на два или на три, крыльцо, ведшее некогда в придел Распятия или на Голгофу, которая, как из этого обстоятельства заключать надобно, не имела некогда прямого сообщения со внутренностью храма, хотя видимо, входила в объем его. В крыльцо это упирается глухая и высокая стена, идущая под прямым углом к храму и ограничивающая площадку с восточной стороны. За ней находится приют Коптов и Абиссинцев. Параллельно сей стене, с западной стороны, ограничивает площадку другая, также глухая стена, с несколькими выступами алтарных нишей, скрытых за ней церквей греческих. В ряду ее, у самого храма, возвышается тяжелая и крепкая четырехугольная башня, предназначавшаяся когда-то, конечно, для колокольни, но оставшаяся недостроенной. Она стоит пока праздно и бесполезно, – до времени молчит. Но, полагаю, при первой попытке обратить ее в колокольню, она возбудит не менее шума в христианском мире, как и «ключи Вифлеемские, и большой купол храма». Такова обстановка нынешней площади великого храма Воскресения Христова, сокращенной до размеров, по истине жалких! В христианские времена Иерусалима было конечно иначе. Следы бывшей колоннады говорят ясно, что в старину храм был свободен от пристроек. Утешительно по кр. мере то, что все загромоздившие бывшую площадь постройки, суть жилища христианские. Пока я не видел Иерусалима собственными глазами и руководился в понятиях своих о нем рассказами и описаниями других и частью разными видами св. града, то находя близ самого храма Воскресения магометанский минарет, с глубокой скорбью представлял себе, что в самом близком соседстве с священнейшими для нас местами находится и враждебная нам мечеть, а при ней, конечно, такое же и население. К великому утешению моему, я теперь узнал, что магометан близ храма нет15 и что одинокий, бесцельный минарет есть только исторический памятник и надобно сказать, памятник высокого великодушия мусульманского.

Утешение было мне весьма нужно. Вышед с площадки малыми и низкими воротами на городскую улицу, мы вскоре увидели себя среди духоты и нечистоты невообразимой. По левую руку от нас было кожевенное заведение, распространявшее зловоние на далекое пространство. По правую руку, несколько далее, стояли открытые великолепные ворота готического стиля, ведшие на довольно пространный двор и со двора в полуразрушенную церковь того же стиля. И двор, и церковь наполнены были нечистотой до омерзения. Я узнал, что тут была славная странноприимница знаменитого ордена храмовых рыцарей16. Мне невольно припомнилась при этом того же стиля прекрасная церковь в Абугоше, также обреченная на поругание. Стало невыносимо грустно и даже страшно при виде таких поразительных свидетельств не принятого Богом усердия Крестоносцев. Миновав этот отвратительный квартал, в укор христианскому имени соседствующий с гробом Господним, мы вместе с улицей повернули налево и скоро увидели перед собой древнюю стену Иерусалима с большими воротами. He доходя до нее, вожатый наш указал мне по левую руку, между грудами разваливающихся бедных построек, стоящую колонну и сказал, что, судя по размерам, ее надобно считать принадлежащей к колоннаде храма, остаток которой мы видели вверху на площади. По заключению его, надобно думать, что храм царицы Елены начинался от самых стен тогдашнего города, из ворот которого прямо восходили к его алтарю.

Приближаясь к воротам, я тревожился духом от мысли, что за ними начинается крестный или страстный путь, и что я пойду по нему с душей, уже рассеянной от впечатлений дня. Несмотря на то, при виде больших, темных и лоснящихся от времени камней, образующих вход в древний город и несомненно современных дням Иисуса Христа, я тронут был глубоко. На мгновение исчезло настоящее и лик Господа, строгий и печальный, утружденный смертным томлением, один представлялся взору робевшей и унывавшей душе. Ей тоже, как бы слышались в ответ, уже не на безотчетное желание о страдальце слова, коих во век не забудет Иерусалим: Дщери Иерусалимския! He плачитеся обо Мне. Обаче себе плачите и чад ваших (Лк.23:28).

В глубоком раздумье шли мы сторонясь, как бы пропуская кого через ворота и вступив на крестный путь, подвигались медленно. Что в сем пути осталось от древнего истинного пути, по которому в последний раз шел Богочеловек, – определить трудно. Может быть одно направление его. Вся нынешняя обстановка его есть видимо позднейшая. Самый помост улицы, конечно, значительно выше древнего богошественного. Вожатый наш умолк, давая место собственным каждого размышлениям. Да и что мог он прибавить к такой умилительной беседе самого места? Только раз попросил он нас обернуться и взглянуть на один дом, стоявший в отдалении, вне крестного пути. «Там, полагают, был дом Ирода», – сказал он нам и след., туда водим был Иисус Христос Пилатовой стражей в пяток утром. Узнав, что от предполагаемого дома четверовластника галилейского не осталось ничего, мы не пошли к нему, а продолжали медленно свой путь. Вскоре пришли мы к арке, известной под названием: се человек, с которой будто бы Пилат, показав Господа народу, произнес оные слова. Арка эта есть крытый переход с одной стороны улицы на другую. Мне она показалась недостаточно древней, чтобы можно было принять, не сомневаясь, рассказываемое о ней.

Мы дошли, т. обр., до Претора или до места, где он был. Его указывают по правую (южную) сторону улицы. В домах, занимающих теперь эту горько-памятную местность, помещается гарнизонная казарма. Немедленно доложено было, кому следует, о нашем желании видеть внутренность зданий. Узнав, что между нами есть лицо с важным военным чином, предварительно осведомились о степени этого чина, чтоб встретить нас по артикулу. Вступая под арку входа, мы действительно приняли военные почести от преемников древних преторианцев, из коих не один украшен был серебряной медалью за участие в последней войне. Внутренность двора или дворика не носит на себе ни малейшего следа древности. To же самое надобно сказать и о зданиях, окружающих его, в чем убедились мы, проходя некоторые из комнат, и взойдя по лестнице на террасу, служащую кровлей казарме. С высоты ее, глядя внутрь двора, я пытался воскресить в памяти горестные события, совершившиеся здесь; но не имея к тому живой поддержки в чуждой тому времени обстановке предметов, обратил взор и мысль в другую сторону. Терраса непосредственно граничит с площадью храма Соломонова, недоступной христианину. Ее всю можно отсюда обнять взором. Изразцовая мечеть «Священного камня», чуждая сочувствия нашего, при всей своей обширности, кажется детской игрушкой, брошенной тут без плана, без цели, без архитектурного соображения местности, ради одной потехи. И откуда взялся этот «камень»? (на котором будто бы Авраам хотел заклать Исаака), был ли он известен в еврейские времена на этом месте? И как попал Магомет в Иерусалим, чтобы сделать этот таинственный город равно драгоценным и священным, и еще одной религии, значительно также распространенной по лицу земли? Но, оставляю мечеть (в которой, впрочем, при царях ново-иерусалимских отправлялось и христианское богослужение). Быть здесь и не вспомнить о деле Соломона, Зоровавеля и Ирода, строивших и перестраивавших великий храм иудейский, было невозможно. Сколько раз я сидел над чертежами сего храма, измышленными то строгой ученостью, то игривой фантазией и усиленно желал взглянуть на самое место, где он стоял, полагая, что оно одно в состоянии дать точную идею плана! Напрасная надежда! Нужно глубоко вскопать место, чтобы понять, что и как на нем было. В ожидании сего, надолго еще невозможного дела, полагаю всего лучше, для определения искомого плана, советоваться с памятниками египетской религиозной архитектуры, современными Иерусалимскому храму. Только вместо двух пилонов тамошних храмов надобно воображать здесь один, дававший целому зданию фигуру единорога, согласно с выражением Псалмопевца, приложимым вероятно и к каменнозданному святилищу. К сожалению, некогда было мне гоняться за неуловимым образом стертого, по пророчеству Господнему, с лица земли здания. Мы торопились сойти с террасы, где я желал бы провести день, – и не один. Напрасно, я устремлял взор на великую церковь Введения Божией Матери, повидимому, не меньшую Вифлеемской, желая допытаться от нее, не на ее ли месте стоял Соломонов храм. По преданию церковному, Пренепорочная Отроковица была введена во Святая Святых. Храм же в честь и память сего введения, естественно думать, был воздвигнут на месте самого введения, след., прямое заключение: святая святых была там, где теперь (бывшая) церковь Введенская, а не там, где мечеть Омарова. Напрасно также я искал в ряду строений, ограничивающих храмовую площадь с запада, бывшую церковь св. Апостола Иакова, выстроенную на месте, где он был убит. Увидев знакомую мне фигуру купола с 16-ю окнами, византийской постройки и в стене под ним, не менее знакомый, очерк окна, разделяемого впродоль мраморной колонной на два просвета, видимо знаменующие собой христианский храм, я не сомневался, что это именно и есть искомый Апостолей17 (Апостольский храм). Спешность моих заключений увеличил, раздавшийся на прилегающей к террасе высокой башне римской постройки, крик сторожа или муэдзина, призывавшего окрестное население к полуденной молитве. Я едва успел догнать своих спутников, – так встревожил их этот невольный провозвестник времени (бывшего впрочем в полном нашем распоряжении)! Преисполненный воспоминаний, Претор остался, так. обр., для моей памяти в чертах самых неясных. Вышед на улицу, я еще пытался несколько времени, в оставленной казарме, отыскивать какой-нибудь след священной древности. Заложенная в стене ее дверь, с странными наверху украшениями из жженой глины, причинила было мне сначала высокое удовольствие, понятное археологу. Мне мечталось, что я уже вижу перед собой памятник иудейской эпохи, с которой я еще так мало встречался в столице Иудеев. Но то был обман. Подобного рода украшения, спустя малое время, я видел над входом в мечети и должен был признать в них, столько известные в архитектуре, арабески в собственном этимологическом смысле слова.

За Претором, на продолжении Крестного пути, по левую сторону нам указали темницу, где содержался некоторое время и был бичеван Господь, по определению игемона. Мы вошли низкой дверью на малый и тесный дворик, и с него неожиданно (для меня) переступили в католическую церковь, весьма прилично украшенную и чисто содержимую. Как думают, она выстроена на месте самой темницы; значительное количество икон, представляющих упоминаемые в Евангелии и предполагаемые истязания Господа, бывшие в стенах сего узилища, украшают стены церкви. Она на тот раз была совершенно пуста (и отперта с обоих входов, к немалому удивлению нашему). Мы не нашли к кому обратиться с вопросом об имени церкви, о времени ее постройки и пр. Отрадно было видеть, что, по крайней мере, одно, освященное страданием Богочеловека, место на страстном пути, не только защищено от поругания, но и содержится благолепно. Дождется ли когда христианство, что весь сей путь застроится святилищами от всякого языка и от всякого племени, исповедывающего имя Христово? Ах, если бы больше любви, любви и любви!… Продолжая идти, мы видели по ту же сторону в отдалении, опустелую церковь св. Боогоотец Иоакима и Анны. С улицы, к сожалению, нельзя было пройти к ней и потому я удовольствовался тем, что посмотрел на нее с одного возвышения. Я надеялся видеть ее уже восстановленной18 французским правительством, которому подарил ее Султан. Это, давно уже не обычное, распоряжение церквами мусульманина произвело не малое озлобление между православными востока. Взамен неудовлетворенного желания видеть церковь Богоотцев, нам указали выходящую на саму улицу баню, примыкавшую некогда к дому их и в которой купали престарелые родители младенца, уготовавшего быть живым храмом Божества.

Мы окончили священный путь, дошедши до восточных ворот города, не охраняемых никем, верно по незначительности путей, ведущих от них во внутренность страны. Чувство глубокой тоски овладело мной, когда я вышел за стену и увидел перед собой места, возбуждающие столько дум в душе христианской. Юдоль плача, поток Кедрский, Вертоград Гефсиманский и над всем сим возвышающаяся, Гора Масличная… все эти, все эти, столько раз тщетно создаваемые воображением, вожделеннейшие места были перед моими глазами! Еще раз я, как бы не поверил собственному зрению. Мы посидели несколько минут молча, на каком-то полуразрушенном надгробном камне, в виду вопиющей в слух сердца местности. О чем было говорить? И как начать говорить? Казалось грехом сказать слово, которое бы не было словом Евангелия. Путеводитель, дав нам надуматься, повел нас обратно в город. Ступив несколько шагов, мы очутились над огромным пустырем, образующим четырехугольное углубление в земле, засыпанное многовековым сором и доднесь им наполняемое. С двух сторон окружают его дома, с двух стены, – городская и бывшая храмовая. С первого взгляда становится очевидным, что встарину это было водохранилище, собиравшее воду с террас и кровель храмовых зданий. Тут полагают место Овчей купели. Вот место, с которого всего удобнее археологам начать свои исследования еще нетронутой исторической почвы. Никем необитаемый, пустырь этот без затруднения мог бы быть доступен рукам исследователя. Разрытый же также без большого труда, он показал бы миру эпоху Соломона, вероятно, не в малочисленных памятниках.

Возвратившись на крестный путь, мы вскоре опять свернули с него вправо в темный переулок. Проводник хотел поразить нас неожиданностью и не говорил, куда мы идем. Между тем, попадавшиеся нам на встречу жители мусульмане, ровняясь с нами, посматривали на нас значительно, как бы что-то желая сказать нам. Наконец, один нищий, выходя из дверей мечети или кофейни, лишь только увидел нас, закричал во всю мочь. На крик его выбежало несколько мальчишек и также стали кричать, и чем менее мы обращали внимания на крик их, тем ожесточеннее он делался. Встречаемые и провожаемые видимым недоброжелательством, мы дошли до больших великолепных ворот с колоннами, то прямыми, то винтообразными, стоявшими по две вместе на одной базе и под одной капителью. Это главные ворота бывшего храма, м. б. те красные, которые известны из книги Деяний Апостольских. Сквозь их отверстия нам открывалась запретная для христиан площадь мечети Эль-Сахр. Я не знал, как благодарить почтенного проводника за это одолжение. Видеть в Иерусалиме неприкосновенную древность Христова времени, было для меня в высшей степени вожделенно. Она, как бы соединяла для меня прошедшее с настоящим и меня самого с Господом. Проводник стоял в самих воротах и приглашал нас туда же, чтобы оттуда беспрепятственно видеть площадь. Между тем, нас окружала уже значительная толпа народа, более или менее кричавшего. Проводник наш успокаивал фанатиков, говоря, что мы вовсе не имеем намерения идти за ворота, а только хотим смотреть сквозь них, на что имеем полное право. Его не слушали. Мы хотели уже идти назад, но хладнокровный защитник прав наших просил нас оставаться, прибавив, что хочет проучить безумцев, что пора им дать знать, что время насилия миловалось и что это особенно полезно сделать при нас Русских. Оратора грозили столкнуть со ступенек, а он спокойно и решительно отвечал: «Не смеешь сделать этого. Ты видишь, что я не иду дальше, а смотреть отсюда никто не может запретить мне, куда я хочу». И точно, никто не осмелился ничего сделать ни ему, ни нам, но фанатики стали впереди нас в воротах плотно друг к другу и загородили нам собой вид на мечеть. Возвращаясь переулком, естественно, мы вели речь о фанатизме. По мнению одного из нас, достаточно было «уколотить хотя одну бестию», чтобы навсегда угомонить фанатизм. По отзыву другого, более умеренного, спутника, такое дело не истребило бы, а еще усилило фанатизм. Мое мнение было: при обозрении Иерусалима брать с собой от местной власти официального стража. Проводник стоял на своем. Ему все казалось, что лучше «урезонивать» народ. Рассуждая, таким образом, мы дошли до крытого двора с водоемом посредине, у которого мы сели отдохнуть. Здесь, те же мусульмане оказали нам всякие вежливости и осуждали действия невежд, кричавших у ворот.

Имея ввиду посетить армянскую патриархию, мы, от места отдыха, пошли другими улицами города. Предложение почтенного вожатого видеть дом, где жила св. Елена и где до сих пор еще показывают те котлы, в которых будто бы при ней приготовляли пищу для множества работников, строивших церковь Воскресения, было отвергнуто к глубокому моему сожалению. За то, мы прошли одной из самых тесных и нечистых улиц города. Выбравшись потом из духоты и толкотни на более широкую улицу, мы прошли мимо дома, или точнее, – места того дома, о котором упоминается в книге Деяний Апостольских, по случаю чудесного освобождения апостола Петра из темницы ангелом. Направляясь все к югу и наконец к юго-западу, мы достигли монастыря св. Иакова. Насмотревшись на повсюдное убожество св. града, мы были удивлены, встретив внезапно картину обилия и даже роскоши. Обширный двор, прекрасная церковь, огромные строения, порядок, чистота, вкус, – все это заставляло забывать, что мы в Иерусалиме. В церкви мы поклонились св. главе апостола, взглянули на древнее Евангелие, на неприглядную стенную иконопись и изразцовую обкладку стен, – предметы весьма не занимательные, – и поспешили в комнаты патриарха; приемная зала удивила нас своим великолепием. С большой предупредительностью и лаской нас принял, т. наз., патриарх или наместник истинного патриарха (католикоса). Разумеется, первое и последнее слово краткой беседы нашей было о России. Привязанность к ней патриарха и братства его, и всей нации если бы и не высказывалась при этом словами, выражалась на стенах зала, увешанных портретами августейшей фамилии19. Глава сильного в Иерусалиме населения, однакоже, не выражает собой идеи силы, ни даже других известных свойств этого замечательного народа. Его слишком простое лицо и тяжелая, безприкрасная фигура резко противоречили, окружавшей его, изысканной пышности. Молчаливое и умное лицо второго по нем архиерея, встречавшего и провожавшего нас, кажется без слов говорило, что пружина сильной машины была вне ее видимого средоточия. Впрочем ошибиться легко. Армянский монастырь занимает самую крайнюю к юго-западу и самую возвышенную часть Иерусалима, носящую за стенами его славное имя Сиона.

От монастыря св. Иакова, мы возвращались домой чистой и широкой улицей, идущей вдоль западной стены. Она привела нас к, т. наз., замку Давидову или примыкающему к стене укреплению, стерегущему важнейшие ворота города (Яфские). Украшающее эту огромную и грузную башню имя делает ее привлекательной для всякого путешественника. Наслушавшись церковных песней: В дому Давидове страх велик… В дому Давидове страшная совершаются… Тамо бо престолом поставленным судятся вся племена земная… Огнь бо тамо паля всяк странный ум…, наши простосердечные поклонники и особенно поклонницы, с чувством суеверного страха относятся к тому, что им выдается за таинственный дом Давидов. Однакоже, не напрасно имя Давида привязано к крепостному строению. Вероятно, здесь был некогда дом его и дом его преемников, иначе: Дворец царский. Здесь, повидимому, надлежало бы искать наиболее уцелевших остатков древнего Иерусалима. Между тем на простой взгляд не открывается ничего, что бы можно было с достоверностью относить к до-христианскому времени. Башня хорошо построена из больших, правильно сеченных камней, имеющих в нижних частях ее весьма значительные размеры. Но, что в ней к какой эпохе приурочить должно, этого нельзя сказать, не изучив археологически всего Иерусалима. Вообще св. град ждет ученого и специально приготовленного исследователя. При малом объеме своем и при стольких исторических свидетельствах своего минувшего, он может дать понять себя и восстановить (археологически, – на бумаге) лучше всех других городов древности. День уже склонялся к вечеру, когда мы достигли своей гостиницы. Нас ожидала там толпа продавцов разных священных и не священных изделий местной промышленности, более всего четок (янтарных, перламутровых, масличных, кокосовых, – всяких цветов), икон, крестов, линеек, палок, ящичков, ножей для разрезания книг, – все почти из орехового дерева, – и разных других вещей и вещиц. Всем этим любителю можно запастись во множестве и за пустую цену.

Дорожа временем, я отказал себе в отдыхе и отправился еще раз в церковь Воскресения и обходя ее всю, запечатлевал в памяти все подробности единственного святилища. Спустившись в подземный храм Обретения Животворящего Древа, я в тишине и уединении размышлял там о временах давно минувших. Скорбное чувство близкого расставания, с окружавшей меня святыней, давало характер унылый всему, что я ни думал. Вдруг возле меня раздался голос: «Хорош! Христарад!» Во мраке тут же бродил слепой нищий араб. Уразумев почему-то, что я русский, он пристал ко мне и до тех пор, не переставал величать меня «хорошим», доколе опытом не убедился в том.

Вышед из храма, я еще раз взошел на террасы патриархии и оттуда смотрел, на освещенный багряным светом заходящего солнца, Иерусалим. Я знал хорошо, что обозреваю его отсюда в последний раз и потому на всяком предмете останавливался с удвоенным и утроенным вниманием. Ко мне подошел один соотечественник и полагая, что угадал мою думу, сказал мне без всяких предисловий: «Его можно купить за 30.000 рублей». – «Кого?», – спросил я. – «Пустырь-то». Ближе всего ко мне действительно виделось пустое место с ветхой церковью св. Предтечи. «Ведь скажите», – продолжал собеседник, «не стыдно ли нам, что мы не имеем здесь и одного аршина земли своей? А это ведь возле самого гроба Господнего!» – «Но, у кого же купить?» – «Конечно у того, кто хозяин, – у Греков. Они отдадут его за 400.000 грошей». Я считал неуместным спросить не то у патриота, не то у фактора, почему он это знает и утешил его надеждой, что с возвращением нашей миссии, у нас дела пойдут иначе. «Миссия миссией, а дела, – делами», – сказал он на это угрюмо. Слова его возмутили мир души моей. Я стал смотреть на пустырь иными глазами и смотрел на него до тех пор, пока на воображаемых там домах и церквах не лег непроницаемый покров сумерок.

Возвратившись на квартиру, я хотел было поверить свои впечатления с описанием св. мест известных наших паломников древних и новых. Но, во всякое другое время, приятное и занимательное чтение показалось мне на этот раз сухой работой. Мне хотелось самому пожить Иерусалимом, не справляясь ни с кем и ни с чем, хотелось жить и более ничего, – вполне и нераздельно вкусить сладость сознания, что я нахожусь в Иерусалиме и дышу его воздухом. Когда к этому, столько отрадному сознанию примешалась мысль, что завтра в эту пору я уже далеко буду отсюда, на душу опять сошла скорбь, разрешившаяся однакоже немедленно тихим умилением. Я почувствовал глубоко божественную благость, даровавшую мне высокое счастье видеть Евангельскую землю, которую вообще желают видеть столько и столько людей. Я счел долгом поделиться своей радостью с близкими мне, и весь вечер посвятил на письменную беседу с ними. Легкий ветерок, пошумев листьями дерева под окном, влетал по временам ко мне в комнату и освежал, горевшую от множества ощущений и усиленного бодрствования, голову. За письмом меня застал стук в ворота, возвещавший нам время идти в церковь на литургию ко гробу Господнему. Было около полуночи.

Вторник, 24 сентября

День пятый. Литургию, в часовне гроба Господня, служил по-славянски почтенный вожатый наш по Иерусалиму, о. A. В. Читали и пели мы сами не так громко и стройно, конечно, как это было в запрошлую незабвенную ночь. По окончании службы, священнодействовавший благословлял нас в напутие животворящим древом крестным в храме Воскресения. Я уже не надеялся более быть в нем и потому грустно прощался, и взором и сердцем со всем, что хранит он в себе на утешение миру. Да будет не многое это время присным напоминанием и подкреплением мне в грядущие дни немощей и искушений, неизбежных для того, кто переступил уже предел мужества, и склоняется к западу жизни!

После краткого сна или лучше беспокойного дремания, я снова готов был в путь, обещавший мне еще столько тревог сердечных. Запасшись зонтиком, кошельком и благодушием, я, на восходе солнца, опять уже был верхом и вместе с несравненным вожатым выехал из города теми же яфскими воротами. Предположено было начать обзор окрестностей Иерусалимских с Крестного Монастыря, занимавшего меня вдвойне и как освященное преданием место, и как православное училище, – лучшее, если не единственное, в Сирии. Чуть мы выехали за стены, до нас стали доноситься визгливые голоса женские. Это были плакальщицы, сидевшие в белых саванах по обеим сторонам дороги, вблизи магометанского кладбища. «Умер какой-нибудь богатый Турок», – сказал мне спутник. Бедные твари воют ради хлеба, будут сидеть тут, пока не принесут покойника. Это их ремесло». За кладбищем дорога пошла по каменистому полю и скоро начала спускаться в лощину. До монастыря будет версты три. На всем этом пространстве не встретили мы ни дерева, ни кустика. Зато приятнее было увидеть целую рощу масличную, окружающую монастырь и придающую ему веселый и привлекательный вид. По обычаю страны, малая, низкая и тесная дверь вводит внутрь обители. Прежде всего, нас ввели в церковь, обширную и довольно величественную византийского стиля с четырьмя столбами, на которых возвышается светлый, осмиконечный купол. Постройка свидетельствует о первых веках текущего тысячелетия, но дает видеть в себе не искусную архитекторскую руку. Вся внутренность ее по стенам, столбам и сводам украшена иконами с грузинскими надписями, – эпохи не очень отдаленной. Связанное с животворящим древом предание, восходящее ко временам Лота, также изображено в нескольких видах на стенах. Под престолом указывается место, где по преданию, росло древо Креста Христова. Более близкое и достоверное предание о том, что здесь переночевал с животворящим древом император Ираклий, возвративший его из Персии, накануне торжественного внесения его во св. Град, также изображено на стенах храма. Церковь, видно, еще недавно была в полном запустении. Штукатурка во многих местах осыпалась и стенная иконопись редко где не попорчена. Особенно жалкой представляется внутренность купола. О церкви я и прежде уже имел довольно сведений, но никто мне не сказал о замечательной в ней редкости, – мозаическом поле. Подобная работа свидетельствует Римскую эпоху. Как же она очутилась в христианской церкви? He выстроена ли церковь на развалинах языческого храма? He был ли здесь загородный дом проконсулов иудейских? Темные по местам пятна на мозаическом полу нам объясняли пролитой тут кровью христианских мучеников. Новый повод к догадкам… Надеюсь, что со временем обитель сама решит недоумения уже не догадками, a положительными свидетельствами.

Вышед из церкви, мы поднялись по лестнице в примыкающие к ней здания, имеющие все выходы на одну обширную террасу, из под коей посередине выникает купол церкви. Там и сям мелькали перед нами питомцы школы, выглядывая на нас из дверей и окон; нас встретил начальник училища, бывший питомец Халкинской богословской школы, молодой иеродиакон с умным, важным и кротким лицом. Он немедленно пригласил меня в класс. Там, за длинным столом, сидело около 15 детей арабов от 10 до 15 лет. На тот раз, они занимались изучением своего родного языка. В высшей степени отрадно было видеть эти начатки образования народа, столько известного миру своим разрушительным характером и еще не выступавшего на поприще истории в качестве христианского деятеля. Мне кажется, что этот, воинственный некогда и вместе созерцательный, народ обещает мирную будущность, полную дел благотворных для всего человечества. При несомненном охлаждении и недоверии Иафетова племени к «идее» в пользу всякой, – и одной только «действительности», первоблагословенный род Симов, может быть, имеет призванием своим остановить во время старейшего брата, кажется, уже готового вместе с Хамом посмеяться над мнимым разобнажением тайн бытия и жизни: почем знать? Умная Греция и гордый Рим получили свет также с презираемого востока. Благословенна мысль блаженнейшего патриарха Иерусалимского, – учредить школу совместного образования детей греческих и арабских – будущих апостолов в краю, где так много можно ожидать плодов от их деятельности! Пора православным народностям всем дать равные права в церкви Божией, не делая снова Агари рабой Сарры. Наш новый Отец верующих не признает различия между рабами и свободными, эллинами и варварами: о Иисусе Христе несть раб, ни свобод. Будем, разные народы и языки, составлять единую православную церковь, – пусть ни Греческая, ни Русская, ни Румынская, ни Грузинская, ни Арабская, ни всякая другая народная или племенная церковь не стремятся к преобладанию одна над другой, подобно латинской церкви, чтобы не потерпеть в след затем страшного удара своего протестанства. Сила православия, как сила всякого органического тела, не в чрезмерном развитии одной части его в ущерб другой, а в строго-соразмерном образовании и согласном действовании всех их. Да не прельщает нас автомат латинства. Он может существовать и действовать, пожалуй, долее живого организма; он не подвержен болезням, он бессмертен, если угодно, но… он мертв! Этим, думаю, сказано все. Одного надобно желать, чтобы прекрасно начатое дело также хорошо и ведено было заведывающими крестной школой, т.е. чтобы, образуя арабов в служителей Христовой церкви, им не навязывали ни чуждый язык, ни чуждую народность.

Я пожелал, чтоб один из мальчиков прочитал что-нибудь по-арабски и по-гречески. Дикие звуки арабского языка в устах детских смягчались и чтение казалось не только занимательно, но даже трогательно. Оно, видимо, было делом души, – делом, а не занятием от безделья, каким кажется чтение у нас флегматиков. Тут при каждом слове исходило и слышалось дыхание. Непривычная нам остановка на долгих гласных делала речь, как бы прерывающейся, а беспрерывное повышение и понижение голоса делали ее похожим на пение. Тот же мальчик читал потом по-гречески, – хорошо, но без души. А помнится мне, как один ребенок (из русских Греков) с пламенным одушевлением читал греческий текст одной книги и заикался при каждом слове, когда начал читать русский перевод ее. Ужели неясно, что есть в природе человека непреложные законы, с которыми не следует бороться тому, кто действует во имя их? – Из класса мы прошли в комнаты начальника заведения. Помещение его очень скромное, образ жизни, – простой, свойственный вообще Грекам, хотя видимо, введенный уже в границы строгого приличия. Он представил мне и своих двух сотрудников учителей, одного светского, другого духовного. На расспросы мои об ученых пособиях училища, он повел меня в библиотеку, примерно скудную, хотя и прекрасно устроенную. Его взор, устремленный на ряд пустых шкафов, служил ответом на мои расспросы. Я дал себе обет не забыть этого назидательного ответа. Из библиотеки мы прошли по всему заведению. К удивлению моему, я нашел его не только прилично, но и роскошно устроенным. Повсюду чистота, порядок, a главное изящный вкус, надобно сказать, редко встречаемый в общественных заведениях греческих! Даже столовая и кухня не оставляли ничего желать лучшего. Да будет благодарная признательность всего православного мира просвещенному и ревностному патриарху! При его неутомимой деятельности, обширной опытности и отличном уме, школа крестная в несколько лет может сделаться рассадником православия для Азии и Африки. Да найдет его боголюбивая душа сочувствие в нашем отечестве и по преимуществу, в наших учебных заведениях, коих долг священный пособить отдаленному рассаднику просвещения всем, что у них есть лишнего, а для него необходимо, – и книгами и картами и инструментами. Если бы не существовало подобного заведения, его следовало бы создать. Когда же оно есть, поддержать его уже легко.

Мы простились с монастырем-училищем, пожелав ему процветания и плодоносной деятельности. Встретившиеся при выходе из него, две старушки, развешивавшие белье питомцев, напомнили мне слова одного путешественника Француза, уверявшего в своей книге20, что церковь есть собственность русских и что монастырь населен монахинями

(Уж не сестрами ли милосердия? У кого что болит). Долго еще я оглядывался на мирную обитель немногих пока наук. Мне хотелось прозреть в ее будущность. Рассуждая о ней, я вдруг встретился с вопросом: откуда знаменитое заведение de propaganda Fide21 получает такие огромные средства своего содержания? Вопрос этот не был ни неестественен, ни не уместен. Смуглые лица и необычный язык питомцев крестных напомнили мне таких же питомцев совсем в другой обстановке. В Риме, в зале «Пропаганды», я помню, был публичный акт. Покойный кардинал Францони председательствовал и раздавал награды отличившимся воспитанникам. Около 30 роздано было одних золотых больших медалей. Из них две достались одному Абиссинцу. Надобно же было случиться, что доселе молчавший, спутник мой, вдруг прервал нить моих воспоминаний. Указывая на поле, близ которого мы проезжали, он с самодовольством, истинно тронувшим меня, сказал: «мы его прикупили к монастырю». Так вот и вы также с своими средствами, – бедные соперники Pontificis Maximi! Ho, как скудны ваши не только вещественные, но и нравственные средства, в сравнении с теми, какими располагает папа!

Мы ехали другой уже дорогой от училища, направляясь почти прямо на яфскую дорогу. Пересекши ее, держали путь на север и скоро въехали в Масличную рощу. Провожавший нас мальчик сперва уверял нас, что он знает хорошо Гробы Царей, но потом показал вид, что не понял нас. Таким образом, мы сами должны были искать их. Заметив в стороне одного Араба, мы отнеслись к нему с вопросом, но он предварительно потребовал от нас денег. Спутник сказал ему на это: «если бы ты не договаривался заблаговременно, у тебя был бы сегодня хлеб. Теперь нам тебя не нужно. Дорогу мы знаем». Араб поспешил оставить нас, вопреки моему предложению. В услугах его, впрочем, не было нужды. Обширная яма означила сама себя издалека. Достигши ее, мы по осыпавшейся земле спустились внутрь ее. Перед нами к северу стояла прямо обсеченная скала, с выдолбленной в ней пещерой в виде длинных сеней, коих навес спереди не поддерживается ничем. Мы сошли с лошадей. Походив по сеням, я увидел в западном конце их малое отверстие в землю, ведшее наискось под стену. Откуда ни возьмись, прибежало несколько детей с восковыми свечками и кто зажигал их, кто уже спустившись в отверстие, подавал оттуда руку… Ясно было, что оставалось нам делать. Спустились и мы туда же, и проползши под стену, очутились в малой комнате, заваленной землей и камнями, между коими виделись и толстые каменные створки, замыкавшие некогда вход в нее. Из комнаты этой были низкие и тесные выходы в боковые отделения, состоящие опять из комнат с дальнейшими выходами… В устроении этого, нацело высеченного подземелья, заметна большая тщательность и правильность. Видимо, что работа точно царская. Поспешив выйти на чистый, я любопытствовал знать, нет ли в противоположном конце галлереи такого же спуска, но дети уверяли, что там ничего нет. Оставалось рассмотреть, идущий поверх пещеры, карниз греческой или римской работы, высеченный по отвесу скалы и представляющий попеременно то триглифы, то венки. Увидев это собственными глазами, я убедился вместе с другими, что это не гробницы древних царей Давидова рода. Других заключений я не делал, боясь вмешаться не в свое дело. Я старался разузнать, где другие гробницы, древнейшие этих, носящие имя Судей, но не нашел никого, кто бы мог указать их.

Мы поехали к Иерусалиму, направляясь на северо-восточный его угол. Мы были уже недалеко от стен многострадального города, как спутник мой сказал: «а пещеру Варуха мы и оставили!» Ворочаться было неблизко, а потому я удовольствовался тем, что посмотрел по направлению к ней и поехал далее к раскрывавшейся передо мной долины Иосафатовой. Поравнявшись с Гефсиманскими воротами, мы сошли с коней и спустились пешие к потоку Кедрскому, без сомнения, по тем камням, которые многократно попирала стопа Господа Иисуса Христа. «Мы в Гефсимании», – сказал спутник. – «Да!», – отвечал я, не умея, что сказать более. «Здесь побит был первомученик Стефан». Отсюда, след., он видел над собой отверзшееся, не во гнев астрономии, небо и Сына Божия, стоящаго одесную Отца или по его замечательному выражению, общеупотребительному во времена апостольские, одесную Бога, как единственно и возможно было говорить тогда с Иудеями, – мехами старыми еще непригодными для нового вина. Оттуда Апостолы внимали пению Ангелов над праздным гробом Богоматери. Там Ангел подкреплял изнемогавшее человечество Сына Божия. А там, – на высоте – еще раз ангелы утешали Апостолов по вознесении на небо их Учителя. О места преисполненные тайн и откровений! Кто придет на вас и не вдохнет в себя струю иной жизни? В самой глубине юдоли, несколько севернее места побиения Стефана, выходит из земли четырехугольный фасад небольшого здания, напоминающий собой наши часовни, с большой посредине дверью готической архитектуры. Это священнейшее место погребения Божией Матери. К великому прискорбию моему, на тот раз дверь была заперта, а ключ от нее обыкновенно хранится в патриархии. Чтоб утешить меня, спутник описал мне подробно всю внутренность священного подземелья. Надобно было довольствоваться этим воображаемым видением.

Возле самого почти входа в гробную пещеру Богоматери22 есть дверь, вводящая в другую пещеру, о коей я не имел никакого понятия. Спутник сказал, что ее надобно видеть и вскоре на его зов явился латинский монах с ключом в руке. Мы вошли в неправильную, довольно обширную пещеру. «По преданию латинскому», – сказал вожатый, «здесь молился Господь в ночь предания». – «Т. е., молился о Чаше, как мы говорим?» – «Да!» – «В пещере!» – «Они думают так». – Еще раз: пещера! Для меня это было совершенной новостью. В пещере устроена церковь, украшенная несколькими иконами приличного месту содержания. Пещера соединялась некогда дверью с гробом Богоматери и видимо, составляла некогда с ней одно целое. Подобно пещере «у Пастырей» и это новое подземелье, вместо сосредоточения мысли, внесло в душу рассеянность. – «Но, где же спали, по их мнению, ученики?» – спросил я. – «Должно быть, тут же», – отвечал он. Я осмотрел пещеру во всех ее протяжениях. Она не имела, повидимому, пространства, означенного евангелистом. Но мысль, что тогда была ночь холодная до того, что во дворе первосвященника, слуги грелись у огня и что ученики не могли потому спать на открытом воздухе, побуждала меня не отвергать совершенно мнения латинов. «Впрочем для них довольно и того», – прибавил мой спутник, «что в их пещере могли укрываться и спать остальные 8 апостолов». Так, повидимому, примиряется дело.

Продолжая идти левой стороной Потока, по бывшему саду, мы вышли на узкую площадку, окруженную кучей камней, составлявших некогда здание легко угадываемого назначения. «Вот здесь, по мнению нашему, молился Господь», – сказал мне спутник, «а там на камнях спали ученики». Обозрев местность, с первого раза находишь вероятным такое мнение. Я постарался успокоить себя и возслал грешными устами молитву против страха смертного к скорбевшему здесь до смерти единому Бессмертному. Вместе с тем, поскорбел и о том, что святейшее это место остается не огражденным и чрез то, подвергается нестерпимому поруганию мусульманских фанатиков (чтый да разумеет!). Несколько ниже площадки выстроена продолговатым четырехугольником стена, ограждающая собой несколько старых маслин, в которых приятно воображать свидетельниц последней ночи, проведенной на земле Богочеловеком. Мы постучались в дверь загороди. Нам ее отворил преклонных лет монах католический, показавшийся мне как бы излишне суровым. Посмотрев на нас, он не сказал ни слова и пошел в свою убогую кущу, пристроенную к северному углу ограды. Мы же походили между сделанным его руками цветником, постояли в тени маслин, если и несовременных Евангелию, то несомненно родственных современным. Мне впрочем неприятно казалось, что почтенный отшельник бегает нас. Под предлогом жажды, я упросил спутника зайти в келью его. Молчаливо он принял нас. Желая как-нибудь вступить с ним в сношение, я собрал в памяти кое-какие остатки прежнего небольшого ведения итальянского языка и попросил у него, родным его словом, воды. Лицо его вдруг просияло. Он с радушием посадил нас, засуетился, засыпал нас вопросами, потом провожая нас, нарвал нам цветов и даже сорвал по веточке с заповедных деревьев, что считается обыкновенно знаком особенного внимания. Бедные люди! Они, напугавши Восток кознями той системы, которой служат, в свою очередь запуганы общим нерасположением к себе, которого не могут не чувствовать и рады всякому привету… Возвращаясь на дорогу, мы вблизи упомянутой выше пещеры молитвенной, видели закладываемое какое-то здание. Между каменщиками был виден и монах в коричневом платье, опоясанный веревкой и с шляпой на голове. Спутник не имел положительных сведений о том, что тут заводится.

Мы начали подниматься на священную гору Вознесения. Стезя узкая и для непривычных трудная, вела на нее. Кое-где при пути попадали нам деревья масличные, смоковные и терновые. В тени, одного из последних, стояли наши лошади, а проводник наш сидел на дереве и собирал ягоды, которыми немедленно поделился с нами. Поминутно оглядываясь на раскрывавшийся все более и более за юдолью Иерусалим, мы наконец достигли высшей точки горы. Против чаяния и желания, я там встретил деревню мусульманскую, малую и нечистую. На одном из дворов ее, мы дожидались, пока принесут ключь от церкви. Хозяин дома, преклонных лет старик, старался выказать нам все знаки своего внимания и сам повел нас в церковь. Но вместо церкви, мы вступили на осмиугольный, значительной обширности, двор, обнесенный высокой стеной. У каждой из 8 сторон сохранились основания стоявших тут некогда тройных колонн. На сих основаниях христиане различных вероисповеданий совершают Литургию в праздник Вознесения Господня. По середине осмиугольной площади находится малая молельня магометанская, также осмиугольная, с полумесяцем на куполе. Мы вошли в нее вслед за сторожем. Она была пуста и не украшена ничем, как и следовало ожидать от мусульманского храма. Но, изгоняя всякое изображение человеческое, магометанство не решилось коснуться следа пречистой стопы Иисусовой. Я не имел надлежащего понятия о сем отображении, не смотря на рассказы о нем стольких путешественников. Видев близ Рима мнимые следы апостола Петра, отпечатлевшиеся на мраморе и зная хорошо, что то были впадины, где утверждалась стоявшая некогда на камне статуя божества или императора, я дерзнул подумать, что и на священнейшем Элеоне, что-нибудь в подобном же роде. Между тем, здесь, я увидел совершенно иное. След стопы отпечатлелся на самой скале горы легко, но с удовлетворительной ясностью. Он не высечен, а вдавлен в камень. Случайность сходства тут, по крайней мере для меня, не мыслима. Встретиться с этим дивным свидетельством богочеловечества Иисусова было поразительно. Тут требовалась пламенная молитва, но для молитвы не приискивалось вдруг ни своих, ни чужих слов. Человечество бедное, во все дни окаеваемое, уничижаемое и жизнью и смертию, и наукой и невежеством, и самим человеком и всем, что его окружает! Отсюда ты вознесен превыше всего, что ведомо и что недоступно твоему ведению! Поклонись же Вечному, приявшему тебя в вечный и единобытный союз с Собой и не падай так безумно, – преступно с высоты, отселе тебе усвоенной! Мы точно поклонились телом и духом, лобызая устами и сердцем след Богочеловека. Свидетель наших ощущений магометанин, чуть заметив, что мы настроены к молитве, вышел из мечети. «Он сделал нам вежливость», – заметил спутник. В своем храме он не мог позволить иноверной молитвы, но и не хотел отказать нам в ней.

От места вознесения Господня, мы поехали по хребту горы к северу на другую возвышенность ее полем ровным и возделанным. Заметив нас снизу, один негр стрелой полетел туда же и успел предварить нас там, предлагая свои услуги, совершенно не нужные. На этой другой возвышенности, теперь опустелой, мы нашли кучу камней, составлявших некогда здание и окружающих теперь площадку, – вероятно, помост бывшей там церкви, из под которого, сквозь небольшое отверстие, страшно зияла пустая цистерна, поразившая меня своей огромностью. Этот отрог горы Масличной называется теперь горой Галилейской, горой мужей Галилейских, горой Малой Галилеи, удерживая за собой, во всяком случае, имя Галилеи. Когда, кем и почему усвоилось ему это имя? He желание ли только объяснить слова Евангелиста Матфея о повелении, данном Иисусом Христом ученикам идти в Галилею и о действительном видении ими Его на горе, было причиной, что часть Масличной горы получила особенное имя горы Галилейской23 (г), так как гора, о которой упоминается в Евангелии от Матфея, есть очевидно та самая, о которой говорится в книге Деяний Апостольских, нарицаемая Елеон, яже есть близ Иерусалима? Присовокупляя к этим соображениям сказание Евангелиста Луки, что Господь перед вознесением своим извел учеников из Иерусалима вон до Вифании, след., далее обеих возвышенностей горного хребта, мы приходим к заключению, что в древности вся гора, от потока Кедрского до лощины Вифанской, носила одно и единственное имя Масличной, на которой несомненно было Вознесение Господа, но в какой именно точке ее, этого с точностью определить нельзя. Чтобы согласить нынешнее предание о месте Вознесения Иисуса Христа, подтверждаемое следом пречистой стопы Его, с словами Евангелия: до Вифании, кажется не остается ничего сделать, как назначить место Вифании гораздо выше по восточному склону Елеона, предположивши, что на месте нынешнего Эль-Азирье было в старину только кладбище Вифании Христовых времен, начинавшейся непосредственно за верхушкой горы или по крайней мере, вблизи ее. Что кладбища всегда и были, и бывают в отдалении от жилых мест, в этом не может быть сомнения, а что на месте нынешней Вифании было прежде кладбище, об этом свидетельствует сам гроб Лазаря, находящийся теперь посередине ее.

К сему гробу направили мы путь свой, проезжая горной тропой, которой столько раз приходил из Галилеи и возвращался в Галилею Божественный Учитель. Ею проходил многократно, конечно и отрок Иисус с своими «родителями».

В тихом раздумье возвращались мы к хижинам, окружающим место Вознесения. Поминутно взор устремлялся то направо, то налево, к несравненным картинам с одной стороны, – Иерусалима, с другой, – отдаленной долины Иордана, на которой в трубу можно было различить сами воды священной реки. Я поклонился ей, – первой свидетельнице величайшей тайны триединства Божия, прообразу и первой купели воссоединяющего нас с Богом таинства, – и еще раз поскорбел, что лишен был возможности видеть край, где дух Предтечи, как бы до сих пор, еще витает. От деревни мы стали спускаться тропинкой по восточному склону горы, пока выехали на дорогу Вифанскую. Местность в первый раз показалась мне такой, какой я привык воображать ее. Несколько холмистая, оживленная зеленью садов и виноградников, и обставленная кругом горами, она успокоительно действовала на сердце. Перед нами Вифания. Издали бросается в глаза небольшое четырехугольное отверстие, выходящее на единственную улицу селения в том месте его, где видится наибольшее число лучших его зданий, или старых и новых развалин, как приличнее назвать дома Вифании. Где, в котором из них или на месте которого из них жили приснопамятные сестры Марфа и Мария, так ярко освещенные Евангелием в назидание всем ученицам Иисуса Христа? Напрасно было бы допрашивать о сем немое место и глухое предание. Мы остановились у самой пещеры Лазаря. Нам немедленно принесли несколько восковых свечек и при свете их, мы спустились в глубь могилы; там, среди мертвой тишины и гробовой сырости, я без труда представил себе поразительное событие. Лазаре гряди вон. Эти повелительные звуки творческого голоса слышались там вверху, а здесь совершалось неописанное чудо; мысль о том, как разлагавшийся организм телесный вставал вдруг живым существом, наводила ужас на сердце, а присножеланный глас Друга-Воскресителя, преисполненный любви и милосердия, нес ему сладчайшую отраду, давая угадывать в себе божественное сочувствие и с его немощами! Я осмотрел пещеру. Она довольно глубока и тесна, но вместе с тем, несоразмерно высока, когда-то была обделана изнутри камнем и повидимому, вмещала в себе малую церковь. Теперь трудно узнать, что и как в ней было встарину. Мы вышли вон, держа в памяти, как выходил некогда Лазарь, обвитый и обвязанный, не столько идя, сколько влачась к Свету жизни. Поразительно величие чуда воскрешения Лазаря, мертвеца четверодневного, но но менее поразительно, как мог встать и выйти сам собой из глубокой и темной пещеры еле живой человек, связанный по рукам и по ногам, с завитым в плащ лицом. Но Зиждительная Воля влекла к себе воскрешенного и Лазарь шел и явился в отверстии гроба! Невольно тут разделяешь ужас видящей это зрелище толпы.

Отдохнув у пещеры, мы отправились к соседней мечети, желая разглядеть бывшую христианскую святыню, но дикий фанатизм, какого-то нищего магометанина, возбранил нам это. С высоты одной разваливающейся стены могли только взглянуть на ее небольшой двор и скрывавшийся в тени фасад, говоривший ясно о первоначальном назначении здания. Зато мне указали камень, где встречен был Господь плачущей сестрой умершего и где Сам Он прослезился, послав слезой своей утешение всем скорбящим. Четвертое евангельское место в Вифании не было указано мне. Предание не отметило для потомства дома Симона прокаженного, где совершилась приснопамятная вечеря, прославившая благое усердие ученицы и обесславившая злое усердие ученика.

Грустно простился я с Вифанией, но находя возможности веселиться там, где плакал Христос. При отъезде же нашем, тот же фанатик-нищий протянул к нам руку за милостыней. На замечание наше, что он стыдился бы теперь смотреть в глаза нам, когда только что поднял на нас всю деревню своим криком, не позволяя нам смотреть на мечеть, он отвечал совершенно спокойно: «того вам нельзя, a это можно». Обратный путь наш был уже не через вершину горы, а дорогой, идущей по южному ее склону, – несомненно той самой, которая была и во время Спасителя, потому что местность не позволяет иного пути. Тут, след., где-то была, иссохшая по слову Господнему, смоковница. Тут Господь воссел на осла и с царскими почестями провожден был народом до самого Иерусалима. Пред нами открылась глубокая долина или рытвина Геенская, ужасная по своему имени и безотрадная по своему виду. По одну сторону ее возвышалась гора злого совещания, a по другую, – славная гора Сионская и вместе с ней Иерусалим, который, как бы говорил мне; еще с вами мало есм. Вмале и ктому не видите Мене. Мне стало еще грустнее. Я не смел приложить к себе другой половины стиха: и паки вмале и узрите Мя… Кто знает будущее?

Палимые солнцем, мы спешно спускались к потоку Кедрскому. Почти над самой окраиной его, мы проехали по кладбищу еврейскому к гробницам, носящим имена Захарии24 (д) и Авессалома. Последняя своей странной фигурой обращает на себя невольно внимание каждого. На одну треть высоты своей она забросана камнями в укор памяти неблагодарного сына. Если памятник точно Авессаломов, то он дело рук Давида, заслуживающее, если не почтительной, то снисходительной памяти. Памятников, Давидова времени, так мало, что если доказана будет подлинность Авессаломовой гробницы, археология должна употребить все средства, чтобы спасти ее для отдаленнейшего потомства, возбранив невежеству всякие нападения на драгоценный остаток глубокой и поистине священной древности. У памятников сих мы спустились на мост, пересекающий поток и перейдя его, стали подниматься к Сиону. Это также страстный путь. Им вели Господа в ночь предания из Гефсиманского сада к первосвященнику Анне. Им же, конечно, апостолы, собравшиеся «богоначальным мановением» в Иерусалиме после многих лет проповеди, несли тело Богоматери с Сиона в Гефсиманию на погребение. Поравнявшись с углом городской стены, я внимательно рассматривал ее постройку, желая увидеть в ней, что-нибудь уцелевшее от времени Неемии. И точно, основные камни стены, своим видом и огромностью, заставляют думать о временах до-христианских. Спутник предлагал мне ехать берегом к Силоаму и оттуда подняться к Сиону по Геении, но было уже за полдень, я должен был спешить, и потому отказался видеть целебную «купель», превратившуюся теперь, как уверяют, в грязную лужу. Поднявшись на крутизну, мы ехали вдоль южной стены города, из-за которой виделся верх великой церкви Введения Божией Матери, обращенной в мечеть, известную под именем Ель-Акса. Она долго привлекала к себе мое внимание. Счастливые поколения будущие узрят, конечно, и ее славу. Наконец мы были на Сионе.

Сион и Псалтирь, Псалтирь и богослужение, – мы все в родстве с Сионом. Но не одна Псалтирь связала нас с ним. У нас с Сионом есть другой существенный и глубочайший союз жизни. От Сиона мы получили «хлеб небесный и чашу жизни». От Сиона мы приняли «Духа сыноположения, вопиющего в сердцах наших: Авва Отче». От Сиона «изыде закон», обнявший всю вселенную и связавший все человечество в единство царства Божия. От Сиона, – благолепие красоты Его (Бога) разлилось живыми, светлыми и чистыми струями на весь обитаемый нами мир. Мы здесь познали Бога так, как не могла показать нам Его никакая наука, никакая самая усиленная подвижническая практика. О верный Сион (Ис.1:26), град Господень, Сион святаго Исраилева! (Ис.60:14). Уже ли это ты под ногами смиренных путников являешься такими смиренными и неблаголепными очертаниями земли засоренной, заброшенной, намеренно пренебреженной?… Как бы исполняя заповедь священной песни: обыдите Сион и обымите его, мы окружили гору с южной стороны и обняли взором все его невзрачные здания. В виду Сиона, у ворот средневековой постройки, мы спешились и немедленно очутились среди толпы детей, с криком сопровождавших нас внутрь ограды. Неприятно подействовала на меня эта встреча. Священнейшее место земли желалось увидеть и обозреть среди невозмутимой тишины мира внутреннего и внешнего. Мы введены были в комнату со сводом, поддерживаемым двумя колоннами, разделяющими ее по длине на две половины. Это все, что дозволено видеть христианину. С первого раза ясно становится, что комната эта есть только часть здания, уходящего за ее стены и перегородки. В южном углу ее есть спуск в подполье к мнимым или истинным гробам Давида и Соломона. Туда, разумеется, не было возможности проникнуть. Я хотел посмотреть сквозь заколоченную досками дверь в северной стене комнаты, выводящую, сколько можно судить, на открытый двор или задворье. Дети подняли крик. Особенно отличалась неистовством одна девочка 10 или 12 лет. Спутник мой с полным хладнокровием вступил с ними в разговор, «урезонивая» их. Но, эта мера оказалась недействительной. Тогда он подошел к девочке и ласково сказал: «зачем ты кричишь? Ты не знаешь, что когда кричишь, то лице у тебя делается как у старухи». Между детьми раздался хохот. Крикунья покраснела и умолкла. За ней и другие все утихли. Однакоже, когда я снова и уже издали, стал смотреть сквозь щель двери, ее маленькие фанатики загородили собой. Таким образом, все что приносит взору и сердцу христианскому нынешний Сион, есть одна пустая комната смешанного стиля византийско-готического, – безмолвная указательница места, на котором совершились два самых важных для жизни нашей откровений Божиих. Отсюда, с этой исходной точки истории нашей церкви, Иерусалим представляется рубежом древнего мира. Его стена, повидимому, так некстати рассекшая Сион на две части, кажется поставлена нарочно служить ясным знамением сего раздела заветов. Поя мысленно восхитительные песни праздника Троицы, я носился воображением в оной горнице, а взором прощался с безотрадным зрелищем разрушения, пустоты, нечистоты и дико-враждебной толпы водворившихся на Сионе. Бог спасёт Сиона… И любящие имя Твое вселятся в нем (Ис.68:26–37). Господи! Ужели они, эти нынешние населители Сиона, есть любящие имя Твое, спрашивал я, посылая последний вздох уже исчезавшему за соседним домом Сиону. Дом этот, с виду похожий на тюрьму и принадлежащий, как мне сказали, Армянской общине Иерусалима, носит имя первосвященника, судившего Судию всяческих. С его памятным именем возвращается в душу ряд печальных представлений, неотразимо преследующих посетителя Иерусалима. А вот и он сам, город мира, уже веки и тысячелетия не оправдывающий судьбами своими своего названия. Мы въехали в него воротами Сионскими, высокими и крепкими, как и все твердыни, сторожащие Иерусалим. Возвратились в гостиницу вчерашним путем, – единственным, на котором европеец может вздохнуть свободно.

Я нашел всех уже готовыми к отъезду. При вещах моих лежал мешок с подарками из Патриархии, заключавший в себе четки, крестики, иконы из перламутра и большое количество мыла. Внимание почтенного Владыки наместника тронуло меня. В то же время, меня убедительно звали, хотя на минуту, в патриаршую типографию. Я и без приглашения желал видеть ее; там меня ожидал архиепископ Лиддский Герасим, второй епитроп патриарший, уроженец Пелопоннеса. Он мне показал все, что было замечательного в заведении. Печатались современно и греческие, и арабские книги. Во всем видна была деятельность, достойная высокой похвалы. Жаль, что срочный час не позволил мне войти в более подробное обследование отделения арабских книг. Я вынес с собой из типографии горячее чувство признательности блаженнейшему патриарху Кириллу за его просвещенную ревность к делу Божию. Преосвященный Герасим дал мне на память прекрасно отпечатанную толковую Псалтирь бывшего патриарха здешнего Анфима и беседы св. Григория Паламы. Когда я вышел на улицу, общество наше уже шумно разбирало лошадей. Я поспешил взять напутственное благословение преосвященнейшего Мелетия, столько известного в России под именем «Святого Петра». Почтеннейший иерарх, как бы забыл, что уже одарил меня богато, еще искал в убогой келье, чем бы благословить меня на дорогу и кстати, нашел на полке просфору. «Вас видели и не видели», – сказал он, провожая меня. «Надеюсь, что еще будем видеться». Я внутренне пожелал, чтобы слова его сбылись и просил его святых молитв. От него я зашел проститься с дряхлым старцем преосвященнейшим Агафангелом, которого нашел в церкви св. Константина и Елены у вечерни. Крепко желал еще раз помолиться у Гроба Господнего, но из боязни отстать от своего общества, не решился сделать это. Да проникается присно памятью его сердце мое и да сделается оно само гробом Христовым, покоищем чистым и невозмутимым божественных даров!

С трудом и в беспорядке пробирались мы по тесной улице, пока не выехали на площадку перед Вифлеемскими воротами. Здесь, по возможности устроились, дохнули в последний раз освященным воздухом Иерусалима, перекрестились и выехали за ворота. Мной владело чувство довольства и радостной благодарности Богу, уподобившему меня видеть места, от ранней юности желанные, святочтимые и любимые. Ho, по мере того, как отдалялось от глаз светлое видение, в сердце закрадывалась тоска. Мне жаль было расстаться с Иерусалимом. Он вызывал во мне уже чувство родное. На минуту мне казалось даже, что там, за стенами его, я оставил и Иисуса Христа. Томительно прошло через сердце это неразумное представление. Уже мы миновали и магометанское кладбище, и древний водоем. Подробности города стали сливаться в один очерк стены, венчаемой кое-где выпуклыми возвышениями. Я не сводил глаз с зрелища, поистине ненаглядного, ожидая трепетно с каждым новым шагом лошади, что оно вдруг сокроется от меня. Но скрываться начало оно постепенно. Ближайшие неровности земли стали задвигать собой южную окрестность св. Града и вскоре на месте его представили взору одни свои голые очертания. На душе, сверх чаяния, стало легко. Я дерзнул припомнить при этом блаженных апостолов, возвращавшихся, по разлучении с Учителем, с горы Масличной с радостию великою (Лук.24:52), о чем я многократно думал и недоумевал. Хвала Ему, сияющему солнце благодати своей на благие и злые!

Мы ехали дорогой, которой Богочеловек, в прерадостный день воскресения, шествовал с двумя учениками в Еммаус. Как не подумать, что это необычное и неожиданное, таинственное явление Его на пути в мир языков, во славе обожженного человечества, преднамеренно было устроено Им, как утешение отдаленнейшим родам христианским, – как первый привет Его Европе, имевшей столько возлюбить Его, – как сладкий залог обручения Его с церковью языческой, дотоле не любимой, а отселе возлюбленной (Рим.9:25), дотоле пустой, отселе многочадной! Вчастности же, для христолюбивых поклонников, встречаемых и провожаемых памятью сего явления, оно должно быть с одной стороны наставлением им, идущим во Иерусалим, чтобы они не искали там, подобно Мироносицам, живаго с мертвыми, с другой утешением им, отходящим из Иерусалима, ибо и в них от незримого, но несомненного присутствия Его сердце может гореть всякий раз, как они будут слышать слово Его во святом Евангелии и на пути своем к отдаленной отчизне.

Было к вечеру и день преклонялся, когда мы проехали мимо селения Галонье. И здесь ищут, потерянного для географии, Эммауса. Кажется с большей вероятностью можно усматривать его здесь, нежели в Абу-гошевой деревне. От последней не легко было Клеопе и другому ученику дойти до Иерусалима в краткий срок обвечеревшего дня25, хотя с другой стороны, от Галонье до Иерусалима расстояние менее означенного в евангелии, т. е. не составит 60 стадий. – Вблизи, около колодца на открытом поле, мы встретили наступающую ночь. Малый отдых продолжался до восхода луны. При ее мерцании, мы отправились далее и миновав Абу-гош, с едва очертившейся в сумерках церковью, вступили в грозное ущелье, столько страха наводившее прежде на поклонников, да и теперь еще не совсем безопасное. В расспросах и рассказах о путешествии некоторых спутников на Иордан, а также и в поверке впечатлений иерусалимских, мы скоротали ночь. Часам к трем утра, в крайнем изнеможении добрались до Ремли.

Среда, 25 сентября

Восход другого светила прервал другой наш отдых. С силами разбитыми, я еще раз сел на лошадь и опять не имел ни времени, ни благоприятных условий к тому, чтобы рассмотреть город, по крайней мере напечатлеть в памяти его общий очерк. Теплота дня и

веселая местность, мало-по-малу оживили меня и заставили забыть бедственно проведенную ночь. Трехчасовой последний путь мой по св. Земле совершен был под самыми благими впечатлениями. Прошедшее представлялось сладким сном, будущее великолепным праздником. Завидев Иоппию, мы забыли и усталость, и смертельно томившую жажду, и понеслись к ней с быстротой, от которой я тысячекратно желал, но не мог или не умел отказаться. Самые радостные приветы посылались морю, когда оно показалось нам снова, после пятидневной разлуки.

И было чем восторгаться! За светлой синевой вод его, мне зрелся уже лучезарный Египет.

Декабрь 1857 г.

Ликодим.

* * *

1

Гробница его находится в приморском городе: Ларнака, проучившем от нее свое имя Λάρναξ, значит гробница, рака.

9

Правдоподобнее, что она стояла тут во время приготовления тела Господа к погребению на так называемом камне помазания. Но была ли она в то время здесь?

10

Со мной была подобная книга: Palestine, надписываемая также: Livre d’or. Ha заглавном листе ее поставленные блестящие фигуры Годфрида и Давида могут служить девизом всего издания. Поминутно дивишься в ней слепой односторонности писателей, за свою ученость и благочестие, достойных уважения. Почти к каждой статье примешаны подвиги крестоносцев, а картинки переполнены фигурами латинских монахов. Точно Палестина есть Испания!

11

Лавс., гл. 68. Латинский переводчик Лавсаика или издатель сего перевода (Vitae Patrum., 1617, p. 774) называет автора Лавсаика за этот отзыв об Иерониме оригенистом и пелагианцем.

12

Вернее бы сказать: Константиновом. Архитектурный стиль храма указывает на время, предварившее Юстинианову эпоху.

13

Itiniraire de L’orient (p. 828) относит постройку стены к 1842 г. Но, разумеется, ошибочно. Ее видел уже наш паломник Мелетий Саровский в начале текущего столетия.

14

В Вифлееме 4 приходских священника. По бедности жителей, всех их содержит монастырь греческий, в свою очередь содержимый патриархией.

15

Близ храма, – нет, а в самом храме, – есть.

16

Греки думают, что здание это вместе с церковью выстроено императрицей Евдокией, супругой Феодосия младшего.

17

Ἀποϛολεῖον, – составленное по образу Μαυσολεῖον, – Мавзолей.

18

«Рука-то длинна, да видно также пуста», – говорил в утешение себе один туземец, по поводу расспросов моих о церкви Богоотцев, имея ввиду уколоть Франков.

19

Иные посетители видали, на тех же стенах, портреты иных царствующих и не царствующих лиц.

20

La Terre sainte en 1853 par Louis Enault.

21

На нынешнем греческом языке φίδι (от древнего ὅφις οφίδιον) значит: змея. Можно представить, к каким остротам подает повод в устах греческих это случайное созвучие слов fides и φίδι, когда дело идет о Пропаганде.

22

Арабы называют Богоматерь Святой Марией (Ситти-Мариам). Это же имя они придают и всей части Иосафатовой долины от гроба Богоматернего до Силоамского источника.

23

Впрочем, очень могло быть, что через эту возвышенность шла дорога в Галилею и что на ней был в древности приют Галилеянам, от коих она и имя получила.

24

Греч. Проскинитарий вместо Захарии имеет имя Исайи.

25

А до места Кубей-би, лежащего в стороне от дороги, которая в средние века вообще считалась за Еммаус, еще далее. Га (или Ka) лонье есть, несомненно, испорченное Colonia. По свидетельству Иосифа Флавия (о войне Иуд.7:6–6), Имп. Веспасиан поселил в Еммаусе 800 солдат, выслуживших свой срок. Вот основание, на котором можно строить предположение о тождестве Галенье с Еммаусом.


Источник: Пять дней на Святой земле и в Иерусалиме, в 1857 году с изображением Иерусалимского храма Воскресения / А.А. : [архимандрит Антонин (Капустин)]. - Москва : Унив. тип., [1866]. - [2], 113 с., 1 л. ил. (Авт. установлен по изд.: Масанов И.Ф. Словарь псевдонимов... М., 1956. Т. 1. С. 28).

Комментарии для сайта Cackle