Никифор Григора

Источник

Книга шестнадцатая

1-я глава

Итак, из фракийских городов не осталось ни одного, за исключением прибрежной Мидии264, который бы не подчинился Кантакузину после его входа в Византий и полноценного провозглашения императором. В Македонии же, где другие города подчиняются правителю трибаллов, Веррия вскорости сама перешла в его подчинение, потому что без военной поддержки не могла долго выдерживать постоянную борьбу с варварами, при том что занимавший тогда пост губернатора Мануил, сын императора, тем временем бежал оттуда. А Фессалонику не устраивало присоединение к кому бы то ни было – ни к Кантакузину, ни к правителю трибаллов.

Ибо город издавна был охвачен мятежом и группировка так называемых зилотов имела там преимущество перед прочими, а политическая система в нем не напоминала никакую другую [из известных]. Она не была ни аристократической, каковой некогда Ликург заповедовал спартанцам следовать, ни демократической, как первоначально у афинян, которую Клисфен сделал из четырехфильной десятифильной265, ни такой, какую Залевк266 установил для эпизефирских локров или Харонд Катанский267 – для народа Сицилии, ни какой-то новой, составленной воедино из двух или более [старых], как та бывшая у киприотов и та, которую, как говорят, народ установил в древнем Риме после восстания против консулов268, – но какой-то странной охлократией, ведомой и направляемой случаем. Некоторые наиболее наглые люди, собравшись в самопровозглашенную властную группировку, набросились на все взрослое население, направляя с помощью демагогических приемов городскую толпу к тому, чего они хотели, отнимая имущество богатых и роскошествуя сами, и приказывали не подчиняться никакому правителю извне, но то устанавливали нормой и законом для других, что им самим казалось [полезным].

А фракийская Мидия, которая расположена на краю Понта Эвксинского к западу от Византия на расстоянии чуть более

четырехсот стадий, незадолго до того отложилась и стала сама по себе. Она принесла византийцам много бед, но сама пострадала еще больше. Наконец, она была осаждена и сдалась Кантакузину, подписав капитуляцию. Такие дела.

Затем два брата императрицы Ирины, Иоанн и Мануил [Асени], были императором возведены в севастократоры и украшены соответствующими этому сану отличительными знаками на головных уборах и обуви. Один из них, Иоанн, отбыл вскоре в Эпиватскую крепость и женился на дочери Алексея Апокавка269, с которой прежде жил Андроник Палеолог, утонувший, как мы где-то выше уже рассказывали, в реке возле Дидимотихона и Адрианополя. Иоанн провел там совсем немного времени, а затем теща270 с почетом послала его вместе с молодой женой, что соответствовало и его собственному желанию, в крепость, расположенную в непосредственной близости от Трианополя, – я имею в виду Авдирский монастырь271. Там император Кантакузин издавна назначил ему в удел имения для проживания и сельскохозяйственные угодья. Ибо теща опасалась, как бы он, прибрав к рукам Эпиватский замок и деньги, не выгнал ее оттуда.

Примерно в это время на людей обрушилась тяжелая и чумная болезнь, начавшаяся со скифов, Меотиды и устья Танаиса, когда весна только установилась, и продолжавшаяся весь тот год. Она переходила [из одной области в другую] и точно так же опустошала исключительно приморские части ойкумены – города вместе с селами, – как наши, так и все последовательно простирающиеся вплоть до Гадир и Геркулесовых столбов. На второй год она перекинулась и на острова Эгейского моря. Затем коснулась родосцев и равно киприотов, а также жителей других островов.

Болезнь распространялась среди мужчин и женщин, богатых и бедных, молодых и старых – короче говоря, не щадила [людей] никакого возраста и никакого состояния. Множество домов разом опустошалось в один день или иногда в течение двух дней от всех жителей, и никто никому не мог помочь – ни соседям, ни кому-либо из членов семьи или кровных родственников. Болезнь поражала не только людей, но зачастую и других живых существ, обитавших вместе с этими людьми в том же доме, – я имею в виду собак, лошадей и все виды домашней птицы, и даже мышей, которые, случается, живут в стенах домов.

Признаками этого заболевания и предвестниками внезапной смерти были [кожные] высыпания, какие-то объемные наросты у основания бедер и предплечий272 и рвота кровью, которые настигнутых ими иногда в тот же день быстро уносили из настоящей жизней, сидели ли они [дома] или двигались. В то время умер также и Андроник, младший из сыновей императора.

2-я глава

При таком положении дел Иоанну Асеню, который теперь жил в селах под Адрианополем, вздумалось поговорить наедине со своим племянником Матфеем и открыть ему жившие в глубине его сердца мысли. Матфей, будучи старшим из сыновей императора, был в то время своим отцом императором назначен наместником в городах Фракии, и так случилось, что он и его дядя прибыли в одно и то же место для охоты. Итак, начав [разговор], [Иоанн] сказал следующее.

«Если ты считаешь, – сказал он, – что некий рок и тираническая судьба устраивают дела людей или что парусу обстоятельств дано произвольно нести [корабль нашей жизни] в непредсказуемое и неуправляемое плавание, то лучше молчать и ожидать неведомой нити судьбы. А если управлять нашими делами предоставлено в основном нашему свободному выбору и воле, то чего ради нам, имея возможность легко обеспечить себе безопасную жизнь, добровольно опутывать себя сетями разнообразных страхов?

Ты знаешь о том, как в изгнании мы пережили тысячи неприятностей, которые были связаны с большими и разнообразными опасностями, как были близки к смерти, заботясь о безопасности твоего отца, так что похвалы Диоскурам или каким-нибудь там Орестам и Пиладам, коих в течение долгих веков было вполне достаточно в качестве примеров братолюбия, отступят на второе место, если кто захочет сравнить их дела с нашими. А тем человеком, кто все время замышлял таковые преследования против твоего отца и добивался его смерти, была именно императрица Анна, хотя она и не могла выставить против него никакого повода, носящего в себе даже видимость истины. Я и мой брат Мануил тайно получали от нее много писем с разными клятвенными обещаниями нам прибыльных владений и денежных доходов, а также солнца свободы для наших заключенных родителей. Но мы, желая почитать престолы правосудия, решили лучше иметь ноги свои утвержденными в незыблемых пределах и не подвергать себя из-за ничтожных благ вечным терзаниям совести. Ибо ради собственного спасения предать тебя с твоим отцом – не буду говорить здесь об остальной родне, которой случилось делить [с нами] опасности и нести последствия [такого выбора] – было бы для меня подобно тому, как если бы я себя самого предал вместо себя самого и, так сказать, добровольно предложил бы проливать на землю мою собственную кровь вместо моей собственной крови. Таким образом, я рассматривал проистекающую отсюда мысль как загадку и не находил никакого решения, позволившего бы считать ошибочным хоть одно из оснований моих тогдашних соображений.

А теперь я вижу, как то, от чего я сохранял себя в тогдашнем своем положении, не желая делать этого, твой отец проделал в отношении тебя и заодно всей твоей родни, да и, вообще-то говоря, в отношении всех тех солдат и полководцев, которым пришлось подъять [ради него] те великие подвиги, которые одни из них совершили в изгнании, другие – дома, а третьи – терпя лишения в тюрьмах. Ведь страдание, которое тогда выпало на долю несчастным, было не незначительным и не кратковременным, а многообразным и различным и растянулось во времени на много лет. Таким образом, тяжкими были страдания, на которые мы тогда обрекли себя добровольно, но еще более тяжки те, которым мы теперь невольно и незаслуженно подвергаемся со стороны твоего отца. Ибо, подвизаясь ради благословенной свободы, мы не заметили, как вместо нее подучили злосчастное рабство этих великих трудов и болезней. Тех, кого мы избегали, как строящих всяческие козни против нашей жизни, твой отец с большим удовольствием назначил теперь владыками над нами, как если бы мы специально понесли многие тяготы, чтобы вонзить мечи наших преследователей себе в горло быстрее, чем они того хотели, и чтобы в награду за те преследования получить тем горшие результаты, чем слаще были тогдашние наши надежды на счастье. А теперь твой отец очевидным образом отнял у нас и сладостный запах надежд. Ибо, я полагаю, нет никого, кто бы мог поручиться за то, что скорая смерть не будет наказанием со стороны императрицы Анны для всех нас, которым случится пережить твоего отца.

Так давай же, пока мы еще хозяева самим себе, вырази готовность совершить смелое действие, послушавшись наших советов на пользу тебе и нам, дабы таким образом нам суметь отразить постыдную и бесславную опасность. Вырази готовность, отхватив часть всей империи, устроить собственное царство, которое будет подчинено твоему отцу, пока он жив, а после его смерти будет независимым и надежным убежищем для твоей жизни. Отсюда для нас последует одно из двух: либо нам удастся обеспечить себе надежное спасение, либо мы скорее избавимся от тягот настоящей жизни, жить среди которых выносимо, на мой взгляд, лишь для тех, кому не кажется ни безрадостным, ни весьма несчастливым [жребием] на протяжении всей жизни иметь лучи солнца свидетелями их стыда».

Итак, Иоанн Асень высказал своему племяннику Матфею такой совет, заботясь о безопасности для себя самого и для него, а также для их родственников и друзей.

А племянник Матфей ответил ему так:

«И я, благороднейший, постоянно, день и ночь, объят теми же страхами, и как когда-то военно-морские силы персов, обойдя [Эвбею], блокировали Эретрию и Артемисий273, так и мое сердце окружают всегда толпы всевозможных помыслов, словно остров – некие грузовые суда и триеры, полные страхов и великих забот, которые приближаются, словно [возвращаясь] из пиратского набега, и приносят ясные напоминания об ожидающей нас беде. От них возможно чувствовать родовые схватки и терпеть происходящие отсюда боли, но отнюдь невозможно родить и неким образом удалить от себя источник печали, если уважать унаследованные от отцов законы рождения, которые не позволяют сыновьям законополагать противное отцам, даже если это будет справедливо. И я неоднократно хотел поведать тебе тайное [помышление сердца], но не было у меня языка, который бы помог при родах. Ибо едва он начинал выводить на свет [Божий] утробный плод (ἔμβρυον) моего сердца, как сила порыва сразу исчезала, крепко связываемая, как будто каким-то сильным оцепенением, почтением к отцу, – и таким образом мое намерение снова обращалось в ничто и легко разрушалось. Так что, если бы речь теперь шла о каких-либо других вещах и весь наш страх не вращался бы вокруг угрозы нашей жизни, я бы оставался беспечным не в той только мере, в какой считаю себя ничем не отличающимся от большинства, но если бы я даже был от природы наделен таким умом, что благодаря его величию, кажется, касался бы небесного свода и пользовался гостеприимством в неких небесных скиниях, то и его я бы легко преклонил к ногам волений моего отца.

Но теперь – скажу и я пространнее, когда ты, занимающий для меня второе место после моего отца, словно открыл мне некую дверь, – поскольку жизнь дорога всем людям и многие часто, будучи со всех сторон окружены сплошными опасностями, облекали себя императорской властью, словно некоей защитой, не желая того, но по необходимости, никто не смог бы справедливо обвинить меня, если б и я, терзаемый подобными страхами, прибег к захвату красной обуви. Ибо в данной ситуации бояться таковых [шагов] означало бы делать то же самое, как если бы кто, оказавшись в сильнейшую бурю посреди моря и волн, разбивших его корабль, и обладая возможностью ухватиться за доску и, хоть и подвергаться морским опасностям, вместе с тем иметь и надежды выжить, пусть и висящие на некоей тонкой паутинке, добровольно предался бы, совершенно себя не щадя, в пучины вод. А это бы показалось чем-то близким к безумию тем, кто хочет здраво судить о таких вещах. Ибо бедствия, проистекающие от некоего неведомого рока, подают претерпевающим их очевидное извинение. А тем, кому по собственной воле случается попасть в лабиринты бедствий, достается великое порицание от имеющих досуг тщательнее рассматривать такие вещи.

Скажу же и кое-что еще более глубокое: я даже нахожу это не чуждым мысли моего отца. Ибо он сам подсказал мне такой образ действий своим собственным примером, когда, вынуждаемый окружавшими его опасностями, прибег к царскому сану как к безопасной крепости. Таким образом, теперь мне остается ожидать со стороны моего отца одного из двух: либо он похвалит меня как сына, подражавшего его ловкости в трудном положении; либо, если он попытается ругать меня, он не заметит, что явно ругает больше себя самого, чем меня, так что никакой элланодик не позволит ему привлекать меня к ответственности за мое предприятие».

Сказав так, он попросил дядю принять участие в его предприятии и обратиться с соответствующими речами к расположенным повсюду воинам, а сам, захватив акрополь Орестиады, укрепил оттуда весь город и стал готовиться к [военным] действиям, привлекая войска на свою сторону с помощью демагогических приемов и льстивых слов.

3-я глава

Услышав об этом, отец его не смог оставаться спокойным, но был охвачен унынием, и часто душа его исходила гневом [на себя самого] за то, что сыновьям он некогда назначил в удел рабскую участь, а наследование императорской власти – зятю Палеологу. Поэтому, хотя ему очень хотелось выдвинуться [в поход] в тот же день, он все же пока еще сдерживал себя и терпел, слушаясь голоса разума. И ему вовсе не казалось привлекательным без подготовки [бросаться] делать одно из двух: ибо он не осмеливался ни без оружия выходить из Византия навстречу человеку, чей дух только что достиг вершин честолюбия, ни идти туда с оружием и войсками. Ведь это скорее могло бы раздуть в пожар до неба порывы, тлевшие до той поры как бы под пеплом в душе молодого человека, одержимого двумя страстями – честолюбием и одновременно страхом.

Итак, он решил, что лучше послать [для переговоров] императрицу Ирину, отличавшуюся глубоким умом и одновременно в высшей степени дипломатичную от природы и опыта, знающую, как подойти к сыну с более мягкими и убедительными – коротко говоря, с материнскими словами. Итак, она отправилась в путь, и когда она была около города Памфилона274, Матфей решительно вышел навстречу матери. Он торопился, чтобы, прежде чем она достигла Орестиады, встретить ее где-нибудь вне [города] и заранее узнать цель ее прибытия. Однако она, мудро уклонившись с его пути, тайком пробралась в Орестиаду, прежде чем сыну это стало известно.

Когда Матфей в пути услышал о произошедшем и отчетливо понял, что мать перехитрила его своими более глубокими задумками, то на следующий день также прибыл в Орестиаду и воздал матери приличествующие почести. Одновременно он обещал, что будет послушен всем ее распоряжениям, если она отымет всякий страх от его души, будучи его матерью и хорошо зная, как врачевать душу, колеблемую туда-сюда боязливостью, и укреплять потрясенный страхом перед будущим дух любящего ее сына. Но она говорила с ним очень по-царски и, приветствовав сына с подобающим [императрице] величием, сказала ему следующее.

«Я, дитя мое, пословицу, гласящую, что Ливия всегда приносит что-то новое275, хоть и одобряю, но не полностью, поскольку означенному суждению недостает полноты. Ибо это подобало бы сказать обо всем мире, а пословица выносит суждение об одной только Ливии, которая является некоей малой его частью и искусственно уподоблена аристократии всей земли. Новизна Ливии ограничивается одними лишь диковинными видами животных, а также других странных вещей, редко поступающих к нам оттуда по причине длины пути и обладающих определенной необычностью, которые производятся этой сухой и неокультуренной землей. А новизна всего мира беспрерывно размеряет нашу жизнь увяданием и зеленой листвой, радостью и печалью, славою и бесславием, болезнью и здоровьем, смертью и жизнью, и, попросту говоря, добродетелью и пороком, и всякого рода превратностями и изменениями, превосходящими всякую меру.

И, с одной стороны, удивительно, что [земля] этими нововведениями достигает, кажется, того и другого и играет умонастроением людей, так что одним кажется, что она всегда цветет и счастье каждого утверждается на незыблемом [основании], а другим – что она не имеет ничего прочного и незыблемого. Ибо зачастую краткий час и одно мгновение времени переменяет все на противоположное и повергает многое, что, кажется, [прочно] стояло, на землю, а неприметное, наоборот, возводит на вершины счастья.

С другой же стороны, удивительно и то, что из считающегося у людей хорошим или плохим абсолютно ничто не оказывается беспримесным и самодовлеющим, но постоянно имеет произрастающим вместе с собой противостоящее ему и борется с ним, указывая на, так сказать, ту же мать, произведшую это на свет. И то, что непримиримо враждует друг с другом, странным образом примиряется в душе человека. Ни у кого мы не видим ни беспечальной жизни, ни абсолютно безрадостной скорби, но случается и скорби быть причиной радости, и радости, в свою очередь, – матерью скорби. Ибо опыт позволяет наиболее разумным душам понимать, что это вещи некоторым образом тесно сросшиеся и встроенные в природу явлений; а вот придавать ли им великое или малое значение – это зависит, я полагаю, большей частью от нас самих.

Кто стремится с головой погружаться в воды великих дел, тому нужно выдерживать и бури великих опасностей; а кто думает довольствоваться более скромной жизнью, тому, конечно, надлежит узнать меньше житейских скорбей. Итак, царство среди житейских вещей считается самым большим счастьем и, я бы сказала, вершиной благополучия. А ограничивать свое житейское благосостояние несколькими мелкими монетами, носить рубище и обходиться тем, что подает лишь жизненно необходимое для [человеческой] природы, считается злополучием и одним из того, что проклинает большинство народу. А кому случилось на собственном опыте узнать ту и другую жизнь, тот скорее, полагаю, охотно изберет для себя быть под властью, нежели царствовать, и проводить лучше скудную жизнь, нежели быть окруженным бесчисленной славой и богатством.

А если не так, то пусть кто-нибудь выйдет вперед и скажет, почему великий оный Александр, дошедший с европейским оружием до самой Индии, признался, что больше хотел бы жить в убогой бочке Диогена и носить его рваную одежду, чем править всей Азией и Европой и окружать себя знаменитым вавилонским богатством. Отсюда и излившееся на Дария и персов обилие роскоши ясно показало, что кажущиеся счастливыми житейские удачи суть пустой сон. Ибо ничто так не преисполнено подозрительности и неверности, как царское правление и верховная власть. Кому случилось быть царским подданным, тот боится только одного – царя. Я бы даже сказала, что и его не боится, если хочет, кем бы он ни был, держаться справедливости и довольствоваться выпавшей ему в жизни долей. А кому позволено царствовать, тот помимо явных врагов еще больше имеет таких, которые тайно строят против него еще больше козней. Я не премину сказать, что он всегда боится и тех, кто состоит в чине его телохранителей, вынужден всегда дрожать и, так сказать, проводить жизнь Тантала276.

Принимая это во внимание, возлюбленнейший, послушай доброго совета твоей матери и не позволяй себе следовать мнениям других, которые, имея в виду одну лишь собственную выгоду, будут пользоваться тобой как какой-то маской [скрывающей их истинное лицо], пока не осуществят своих намерений, а затем и тебе коварно уготовают конец жизни. И не делай о том, что относится к нам, таких заключений, какие делают наши преследователи. Ибо насколько между ними и нами не было абсолютно ничего, что могло бы после шторма [снова] привести нас в согласие, настолько между нами и тобой нет абсолютно ничего, что бы разрывало кровные узы. Да и что бы могло побудить терзать друг друга родственные сердца, чью невыразимую тесную связь знает лишь Тот, Кто сковал их некими нерасторжимыми и твердыми как сталь цепями? Или что под солнцем и небом могло бы радовать нас, твоих родителей, если бы тебя не было?

И вот теперь то, что ты из-за нас питаешь в себе такие помыслы, поистине заживо низводит меня вместе с твоим отцом в глубины Аида. Ибо что иное для родителей горше всякой смерти, если не погибель их детей, их хороших детей, одно воспоминание о которых поддерживает в них жизнь и дает пышно цвести их душам? Подожди, если хочешь, немного, пока сам не станешь отцом детей, и тогда на собственном опыте хорошо узнаешь, какой огонь любви к детям питают внутри себя родители. В настоящий момент я не знаю, какими словами я могла бы вполне убедить тебя, пока ты сам опытно не познал того, о чем я говорю. He пренебрегай, однако, слезами твоей матери и не забывай о труде столь длинного пути, который я охотно предприняла ради тебя и совершила быстрее, чем любой путешествующий налегке мужчина, чтобы ты не опутал себя непредвиденными опасностями и, убегая от дыма, не попал бы в огонь, и, сохраняя тень подозрения, бродящую во тьме страха перед будущим, не столкнул бы сам себя добровольно в глубокую пропасть – что гораздо хуже недобровольного страдания, которое нам, как ты знаешь, пришлось переносить на протяжении шести лет, – и я бы теперь с тобой и из-за тебя не подверглась смерти, которой избежала тогда.

Когда кого-то вопреки его воле постигают страшные вещи, то за этим, как правило, следует прощение, смешанное с сочувствием. А кому случается по собственному безрассудству раскапывать себе источники бед, тем приходится настолько же пенять на себя самих, насколько они не оставляют себе никого, кто бы резонно пожалел их.

Возможно, ты приведешь мне много древних примеров, которые побуждают тебя к подобным опасениям, и, среди прочего, то, как слезы матери настолько сбили с толку известного Марция277, ведшего некогда войско на старый Рим, что он жалким образом умер, будучи забросан тысячами камней теми, кем он должен был быть увенчан. Но, узнав правду об этом мужчине, ты мог бы вынести лучшее суждение. Ведь он, лишив себя всякой возможности говорить в свою защиту и никакой двери не оставив [открытой] для надежд на последующее прощение, в своем собственном лице имел себе готового обвинителя, и сам воткнул в шатер своей совести много шипов. Отняв у римлян множество городов и деревень, – быстрее, чем слово [может описать это], – одни из них он подарил врагам, а другие поработил и опустошил сильнее, чем Александр Фивы. Поэтому положение Марция было совершенно безнадежным, и мирные предложения Марция вовсе не имели доступа к душам римлян, чтобы они поверили в них, враги же римлян, в свою очередь, предварительно связали его страшными клятвами, а затем с помощью своих войск сделали из слабого сильным. Поэтому, когда он захотел немного обмануть их, поддавшись на слезы своей матери, то не заметил, как соскользнул в совершенную погибель.

А ты ни вреда никакого не причинил ромейскому государству, ни клятвами себя не связал ни с кем. Поспешность, с которой я пришла, блестяще расстроила все это заблаговременно, так что ничто не мешает тебе прислушаться к материнским увещаниям.

Затем, ты видишь, до какой малости сократилась империя ромеев, до какой бедности докатилось ромейское государство, так что я не решаюсь и говорить об этом, щадя чувства слушателей. Все же я покажу это тебе на одном примере. Большинство ромеев и варваров знает, каким богатством мы, твои родители, владели, пока не случился весь этот хаос и эти гонения – [богатством, заключавшимся] в золоте, серебре, драгоценных камнях и жемчуге, в стадах овец и коров и во многих тысячах всякого рода домашних животных и скота. Большинство наших современников знает также о множестве наших хранилищ, переизбыточествовавших всевозможными произведениями земли, и кладовых, которые были столь заполнены ежегодными плодами и сокровищами, что едва могли их вмещать. Что же касается обильности и роскошности нашего ежедневного стола, то и об этом знают все те, кто делил его с нами и видел вблизи, как, впрочем, и то, что сегодня разнообразие нашего царского стола не достигает и десятой части прежнего.

Так слабо стало государство ромеев и в такую явную низведено бездну несчастья, что ты сам можешь видеть, сладчайший, что останется твоему отцу и его окружению и присным, если ты присвоишь что-либо, чтобы обеспечить себя самого и находящихся при тебе воинов. Ведь без оружия и военной силы невозможно устроить царство, в особенности – новое, образовавшееся в результате мятежа; а без денег – скажу о самом главном – не собрать достаточно оружия и войска. Все знают, что и без солдат золото иногда само по себе обладает великой силой, большей, чем любая гелепола. Часто бывает, что город, прежде чем это замечает большинство, оказывается с легкостью сдан врагам за золото. С другой стороны, ты знаешь, какое беспокойство и какие опасности испытывают предводители со стороны солдат, когда нет войны и им не выплачивается никакое денежное довольствие. Ибо тем, чья жизнь заключается в том, чтобы воевать за плату, по необходимости приходится считать войну гораздо лучшей мира, а мир – гораздо худшей вещью, чем война. Ведь война, помимо жалования, становится для них и поводом к грабежу, и это без труда доставляет им обильное пропитание. Мир же, напротив, заставляет обильно расходовать и наличествующие средства. Так что ты, будучи лишен того и другого [то есть денег и солдат], скорее, тотчас же погубишь себя, чем обеспечишь себе царскую власть.

Итак, если ты хочешь послушать меня, твою мать, которая любит тебя больше, чем ты сам, то предоставь мне свои дела и потерпи немного, пока я возвращусь как можно скорее к твоему отцу и не сделаю так, чтобы тебе жить без страха, а также изо всех сил позабочусь, чтобы тебе поступали оттуда средства».

Сказав так, императрица Ирина смягчила настроение сына и убедила его послушаться ее слов. Затем она в несколько дней отлично уладила и все остальное, что было также необходимо, и поспешила вернуться в Византий. Там она узнала о смерти ее сына Андроника и на много дней погрузилась в глубокую скорбь. Вот так примерно было дело.

4-я глава

После появления на небе Арктура император, выступив из Византия, пришел в Дидимотихон, чтобы справиться с беспорядками, которые, как было сказано, прежде смягчила императрица Ирина, и вернуть ситуацию в нормальное русло. И первым делом он удалил оттуда патриарха Иоанна и в узах отослал его в Византий для содержания во дворце под стражей, чтобы он не оказал поддержку тамошним мятежам и не стал бы виновником большого и непоправимого вреда для государства. Прожив там немного времени, патриарх умер в возрасте примерно шестидесяти пяти лет. Патриаршествовал он около четырнадцати лет, а после низложения прожил десять месяцев. Это был человек не очень большого роста, но весьма красивый лицом и с хорошо подвешенным языком, с юности сильно поднаторевший в церковных правилах и законах, которые [юристы] исследуют в судебных процессах по гражданским делам. А светской образованности он был не сильно причастен, но разве что кончиком пальца коснулся ее. Однако, этот недостаток восполняла его природная восприимчивость. Он был настолько талантлив и обладал такой памятью, что мог безошибочно повторить наизусть все, что ни прочитал, даже по прошествии двух-трех часов. Поэтому, собирая из божественных Писаний подходящее на каждый праздник для поучения собравшегося народа, он публично говорил все это наизусть, пространно, словно по книге, и ни язык его никогда не запинался по причине забывчивости, ни мысль не отставала от течения речи, но одно сочеталось с другим весьма изящно и гладко, подобно звукам хорошо настроенной лиры.

Между тем император в Дидимотихоне, пригласив сына [побеседовать] наедине, убедительными словами и глубокими отеческими наставлениями заставил его преодолеть прежние помыслы, исполненные страхов перед будущим. В то же время он отделил часть ромейской державы и передал ему в пожизненное правление, словно некую сатрапию и автономное царство, чтобы он жил там надежно и безопасно, вдали от всяких подозреваемых опасностей. Эта область простиралась в длину от Дидимотихона на северо-запад примерно до предместий Христополя, а в ширину – от моря до городка Ксанфи и лежащих еще немного за ним сел. Из инсигний он позволил ему носить такие, которые достоинством были ниже, чем у императора, но выше, чем у всех других чинов, и велел ему считать их образом и начатком еще большей власти.

«Ибо если ты, – сказал он, – будешь хорошо править и с надлежащим попечением управлять этим небольшим государством твоих подданных, то, пожалуй, и тебе когда-нибудь будет возможно, приняв бо́льшую власть, прийти к лучшей доле; а также те, кому приходится смотреть на тебя и кто любит красоваться твоими достижениями, смогут иметь на тебя несомненные надежды, которые, проистекая из хорошей жилы (τῆς ἀγαθῆς φλεβὸς), предвещают им счастливую жизнь. Никакая добродетель, пребывающая в покое и не встречающая себе сопротивления, не удостаивается блестящих наград и славных венцов. Потому что ни зрение, ни какие-нибудь прорицательские треножники278, если бы кто-нибудь вопросил оракул, не могут так возвещать многим о благоразумии человека и его государственном мышлении, как проявляющаяся во время нужды и трудных обстоятельств опытность в словах и действиях. Ибо многим, по их неопытности, фантазия предлагает ложные представления о большом счастье и блаженстве, подобно тому как руки художников создают изображения, играя красками, как их душе угодно; а реальный опыт походит на живого учителя, сообщает великое благоразумие и делает человека мудрее, что способствует упорядочению жизни.

Поэтому я ставлю тебя как бы некоей оградой наших владений и власти, так что ты теперь имеешь возможность, показав себя чем-то вроде выдающейся вперед скалы, [отражать налетающие] словно из зияющей бездны моря волны трибаллов и тем подать себе поводы к блестящим триумфам, а нашему государству – безопасность. За это тебе, несомненно, достанется масса похвал от всего ромейского народа как даровавшему всем это общее благо. Ибо благородство действий властителей поистине имеет высокую ценность в очах подданных. Ведь когда им хорошо, они оказывают правителям богоравные почести, а когда плохо – не стесняются делать полностью противоположное, поскольку легко изменяются в соответствии с разнообразными превратностями жизни.

Я прекрасно понимаю, что ты можешь упрекнуть нас, [сказав, что] наше благодеяние – не такое уж и благо и что, подавая тебе каплю радости, мы изливаем на тебя целые моря бедствий, поскольку предоставляем тебе земли, которые все время поедает огонь войны и которые не в меньшей степени принадлежат грабящим их днем и ночью народам, чем нам. Ибо так получилось, что мы предоставили тебе в удел те области империи, которые превращают в непроходимую пустыню то нападения со стороны моря разбойничьих отрядов персов из Азии, то беспрерывные открытые и тайные вторжения и военные походы трибаллов со стороны суши, и это можно, скорее, назвать [навязанной тебе] непрерывной борьбой и нависшей над твоей головой, подобно танталову камню, опасностью, нежели заботливым наделением [тебя владениями].

И если ты захочешь сказать все это нам, то слова твои будут хоть и вполне справедливыми, но не способствующими исправлению положения. Ибо у нас нет – даже если бы мы захотели этого и много думали [над этим вопросом] – никакой другой области, которую мы могли бы предложить тебе вместо той, что дали. Ты ведь видишь, как сильно сократилось государство ромеев: вместо всех [прежних владений] нам доступна лишь почти непроходимая и населенная дикими зверями земля Фракии. Немногие ее города едва сохраняют остаток ромейского народа, да и те лишены предместий и необходимых для нормального гражданского порядка прилегающих территорий, а к тому же находятся на далеком расстоянии друг от друга и разделены необитаемыми областями, подобно остающимся после жатвы на большом и полном соломы поле редким колосьям, которые легко пересчитать [по пальцам].

He буду уже говорить о внутренней трагедии, которую [наше] многообразное противостояние друг другу причинило [государству], так что [оно населено], кажется, скорее какими-то призраками (είδώλοις) граждан, нежели [настоящими] гражданами. Так плохи теперь наши дела и столь сильно братоубийственное и непримиримое противостояние моих гонителей [что это] не только послужило для черни главной причиной привычки к разнузданности и грубости, но и значительно умножило силу наших внешних врагов [в их борьбе] против нас. Ведь откуда бы еще стать столь могущественными против нас трибаллам, которые разлились словно река, перешли далеко за свои границы и часть империи ромеев уже затопили своим многоводьем, а оставшуюся часть угрожают затопить? Ибо, отстоя от нашей земли на не поддающееся подсчету расстояние, они возымели такую дерзость и силу, что их армии уже постоянно совершают набеги на нашу страну и сходу грабят ее, не встречая ни в ком препятствия, так что лязг их оружия достигает наших ушей. И это при том, что они не предоставляют никакого другого доказательства их победоносной доблести, кроме того, что несчастья ромеев считают [за достижения] собственного благоразумия и силы.

После всего этого, возлюбленный, как ты думаешь, что творится в моей душе, или какими угольями боли сожигается утроба твоего отца, когда я вижу тебя столь смущенным и твою душу сокрушаемой страхом перед будущим? И я отнюдь не могу успокоиться, как мне хотелось бы, но, словно находясь в окружении многочисленных вражеских мечей, каждый из которых отвлекает на себя мое внимание, ни на что не могу переключиться с благоразумным соображением, которое было бы способно приобрести путевой запас [верных решений], чтобы добраться до безопасной гавани, могущей отразить бури таких волн. Когда я обращаю [мысленный] взор к заповедям покойного императора и моего друга [Андроника III], я чувствую себя обязанным позаботиться о царском наследии его сына; а когда ко клятвенным обещаниям, которые я вынужден был дать подвергавшимся вместе со мной преследованиям и опасностям, когда я проходил многотрудное поприще борьбы за свою жизнь и прибегнул, как к вынужденному оплоту, к принятию императорских регалий, то снова вижу себя обязанным – обязанным раздать им те [немногие] царские земли, что еще остались, хотя это и доставляет мне мало удовольствия.

Так что, принимая все это во внимание, тебе следует, возлюбленный, мужественно терпеть, когда удары судьбы, которые всегда подкарауливают людей, приносят тебе что-то не соответствующее твоему желанию. He думай, будто ради тебя теперь впервые начинаются эти труднопреодолимые житейские неприятности. Они всегда подобным образом окружают все человеческое и равно насмехаются над любым состоянием и возрастом. Итак, проводить не затронутую скорбью жизнь считай невозможным и абсолютно чуждым человеческой природе; а всегда пытаться мужественно переносить постоянно встречающиеся непредвиденные бедствия, подражая штурманскому искусству мореплавателей, подобает разумным мужам и в особенности тем, кто всю жизнь занимается управлением государством. Было бы прекрасно, если бы скорбное и радостное были смешаны в равной пропорции и худшее не преобладало бы. Но я вижу, как многообразные несчастья постоянно обрушиваются на наше государство, ужасно нападая, словно из засады; счастье же оказывается очень редким, да и то не постоянным, а скоро увядающим подобно цветку. Я думаю, что это Бог преподает нам такой действенный урок, чтобы мы не были высокомерны и не думали бы о том, что превосходит природу смертного [человека]. Поэтому-то и Эзоп Фригиец некогда считал, что Бог сотворил человека, смешав землю не с водой, а со слезами279».

Сказав это, император оставил сына в данном ему уделе, a сам, быстро уладив, по мере возможности, тамошние дела, от- правился в Византий.

5-я глава

Мне же, когда я дошел до настоящего места своей истории, надлежит свести воедино то, что я опустил из-за зависти многих любителей порицать ближних, когда те рассказывают о себе нечто прекрасное, ибо я знаю, что ко всем хорошим людям приражается зависть, по природе всегда противостоящая истине. Впрочем, в то время, когда зло еще младенчествовало и как бы скрывалось в пеленках, а ситуация все еще позволяла надеяться на лучшее, не было и насущной необходимости говорить об этом. Но теперь я решил, что необходимо кратко сказать о многом, поскольку плоды родовых схваток уже обнаружились, искры враждебных действий зажигают яркий огонь против истины и я боюсь – ведь будущее для всех людей лежит сокрытым во тьме, – как бы не случилось мне окончить свою жизнь в дольнем мире, прежде чем я хорошо осмыслю причины бедствия, а тогда будущее поколение не узнает о моей роли и о том, как я отнесся к столь потрясшим церковь событиям и как я, приступив к императору, выказал столь великую ревность [о православии].

Ни для кого, полагаю, не секрет, что говорить начальствующим приятные вещи – не опасно для подданных, а если изострять язык к речам суровым и противоречащим им, которые им не по нраву, найдешь то слух властителя труднодоступным [для своих слов], язык – готовым к поношениям в твой адрес, а руку – еще более готовой к наказанию. Поэтому мне, желающему обстоятельно рассказать о [своем] дерзновении и о поприще вышеупомянутой ревности, надлежит опасаться, как бы мне не показаться ни говорящим [лишь] малую толику всей правды, ни оставляющим после себя даже малую толику лжи (μὴ  πολλοστημόριον τῆς ὅλης λέγον ἀληθείας μηδὲ πολλοστημόριον ψεύδους δόξω καταλιμπάνων)280. И все же, подозревая тех, кто считает, будто правда иногда бывает неприятной и дурно звучащей, когда пример добродетели несет в себе некий повод к гордости, а особенно когда кто-то хочет рассказывать нечто выгодное о себе самом, хотя бы он имел и бесчисленных тому очевидцев, я намеренно обхожу бо́льшую часть молчанием.

Итак, поскольку у меня уже давно была близкая дружба с императором – еще прежде, чем он взошел на царский престол – по причине его кроткого нрава и других присущих ему от природы добрых качеств, то я более всех лелеял в душе, так сказать, цветущий сад надежд на то, что он, как только возьмет в свои руки царскую власть, расторгнет осаду против православия, которую лукаво воздвигли тельхины281 противной партии. И это было для меня радостным прибежищем [от] мучительных мыслей и нежным и полным радости зефиром282 [среди] раздумий, угрожавших соскользнуть в отчаяние, ибо я думал, что как весна своими солнечными лучами приносит свободу от зимних облаков, так и я [с воцарением Кантакузина] найду свободу от подавляющей меня скорби о [попранных] божественных догматах.

Когда же я увидел его уже очень далеко отошедшим от моей точки зрения, а цветущий сад тех благородных ожиданий – увядающим, уступающим злобе противной стороны и совершенно ею побеждаемым, то решил, что лучше всего для меня будет, явно предоставив другим все прочие вопросы, которые имеют [своей целью] доставку необходимых товаров, целиком и полностью сосредоточиться на заботе о душе моего друга. Ибо, так сказать, полки всевозможных и многоразличных мыслей, собиравшиеся постоянно в моей душе под руководством ревности о лучшем, подсказывали мне, что молчание в настоящей ситуации гибельно – возможно, и не очень гибельно для тела, но, несомненно, в высшей степени гибельно для души. Ибо ничем не будет отличаться от трусости, постыднейшего недуга, то, чтобы заключать сокровище ревности в палату глубокого молчания; а с другой стороны, нам также не неизвестно, что сокрытое во мраке трусости желание добра отнюдь не способно видеть правду божественного дерзновения. А от того, кто захотел бы выдумывать благовидные поводы для своей трусости, думая скрыться от недремлющего ока Божьего, утаилось, что он явным образом сам себя губит и против себя самого идет войной.

Ибо дерзновение [в речах] здесь, я думаю, настолько же отличается в лучшую сторону от молчания, насколько растения, поднимающие свои плоды к свету неба, от тех, которые остаются сокрытыми в недрах матери-земли. Первые, еще прежде чем мы вкусим их, уже явственно питают обоняние и зрение, приятны наощупь и даруют всяческое наслаждение почти всем нашим чувствам; а большинство вторых имеющим в них нужду приносит плод, который в настоящее время недоступен для чувств, не радует и не утоляет печаль, но имеет по большей части резкий и неприятный сильный запах.

Впрочем, для тех, кому не предоставляется случая к откровенности, остается возможность вполне обоснованного оправдания, против чего, я думаю, возражающих будет немного или не будет вовсе. Ибо ни дерзновение, незыблемым основанием для которого бывает прежняя дружба, не способно совершить ничего законченного без подходящего случая, ни случай без дерзновения. Ведь и дерзновение слабо без дружбы, и так же [благоприятный] случай в отсутствие двух других вещей не способен довести до конца ничего из того, что должно. Мне же, привыкшему не робеть перед ним по причине многолетней дружбы и общения, казалось неуместным упустить удобный случай сказать ему то, что было необходимо.

Поэтому, будучи и теперь часто приглашаем императором для беседы и сам часто имея случай посещать его, я – если уж открывать здесь тайну моего сердца и не утаивать правду – ни к чему иному не испытывал такого усердия, как к тому, чтобы не уступать тем, кому бы пришла охота, передвигая пределы отцов283, вводить странные новшества, но увещевать [императора] непоколебимо пребывать в переданных [отцами] догматах. И не было ничего, чего бы я не делал и не говорил, делаясь всем (παντοδαπός γιγνόμενος)284 и давя на все рычаги: то я заискивающим тоном обращался к нему с речами устными и письменными, чтобы, смягчив сперва таким образом его нрав, иметь его послушным моей воле; то, стыдя его и упрекая за душевную леность, предупреждал о том, какие беды постигнут ромеев по причине такого крушения корабля церкви.

«Ибо у тех, – говорил я ему, – кто не решается ни на какое нарушение прекрасно установленных отеческих законоположений, течение жизни скоро направляется ко благоденствию, и тверда их надежда на исполнение того, что обещано праведным в будущем. А тем, кто не следует прекрасно установленным отеческим догматам, достаются жесточайшие жизненные испытания и полностью противоположные их намерениям результаты действий. Более того, после [исхода из сей] жизни их встречает горестнейшее и лишенное всяческих надежд обиталище».

Скоро, однако, я понял, что с другой стороны напирала противная партия, тайно и явно подбивавшая его как можно скорее отправить меня в ссылку. Ибо они, как я думаю, боялись, как бы император не стал – размягчившись, в конце концов, подобно железу, от огня моего усердия – более восприимчив к моему убеждению и не расстроил бы всю их коварную охоту, спугнув добычу из сетей. Так что и я переменил свой образ действий на более смелый, и мои упреки против него стали теперь беспощаднее. Я добивался одного из двух: чтобы он либо, устыдившись, положил конец жестокой войне против церкви; либо был вынужден высылать меня как можно скорее из Византия. Ибо мне было невыносимо видеть догматические новшества своими предпочитающими благочестие глазами. Но, что бы я ни говорил, все было напрасным трудом, и я только зря старался: император в этом вопросе не хотел уступать ни на йоту. Он почитал [для себя] позором перемену курса и отстранение от учения, которому сам же изначально придал силу и тем самым явился главным виновником всего этого дела. Но также и мне причинять что-либо плохое, хоть я и сильно порицал и ругал его, он ни по собственному почину не планировал, ни другим, подталкивающим его к этому, не позволял. Он по-прежнему разговаривал со мной на равных – всегда с обычной для него кротостью, подобно тем, кто не в состоянии дать отпор противникам, – успешно подражая, как я думаю, императору Адриану285. Последний, хоть и имел возможность убить философа Фаворина286, который некогда яростно спорил с ним, расходясь во мнениях, нисколько не раздражался на него, но, будучи кроткого нрава, терпел, полемизируя с ним на равных. Так что и в настоящем случае у присутствующих больше удивления вызывал император своим мягким характером, нежели я своей пылкой ревностью.

При таком положении дел и таком развитии событий я не мог сносить и этого, сидя спокойно, но раздражался и злился, и страсть достигала глубин моего сердца. Я искал случая сделать что-то достойное своего намерения, пока скорбь не сделала меня больным.

Время уже подходило к концу осени, когда императору пришлось, как уже было сказано, спешно отправиться в Дидимотихон из-за его сына Матфея, чтобы, утешив его в скорби, привести в действие обещания императрицы Ирины, и я, сочтя этот момент неожиданной удачей (ἀγαθὸν ἕρμαιον)287 и достаточно подходящим для задуманного мною, подступил наедине к императрице Ирине и обнаружил перед ней пламя моей ревности, открыл жар моего сердца [скорбящего] о православии и сказал ей, чье сердце все еще было поглощено свежей и сильной скорбью о ее сыне [Андронике], что главной причиной его смерти является ниспровержение догматов, коего жилищем отец [умершего] сделал свое сердце и тем дал злым людям сильнейший толчок к распространению зла. Сказав это и прибавив к сказанному много соответствующих речений Писания, я убедил ее легче, чем сам того ожидал.

Будучи женщиной сообразительной и опасаясь, как бы не приложить траур к трауру, если Бог будет гневаться, она сразу же все поняла и впредь оказывала сильнейшую поддержку моим словам, не прекращая с тех пор поносить церковных волков и пускать в их адрес едкие остроты. С того времени мое имя было у всех на устах, поскольку я совершил нечто такое, что почти все уже отчаялись [совершить] и на что, пока это не стало реальностью, никто не смел и надеяться. Болеющим за церковь душам это показалось приятным дуновением весны и сладостным сокровищем радости; и более не казалось совершенно безнадежным делом – да и не таким уж великим – убедить также и императора, когда уже и сама императрица выступила на стороне истины.

Это было невыносимо дьяволу и ангелам его. Их охватило смятение, более тягостное, чем тысяча смертей. Поэтому, собравшись в единый строй, все те, кто, принадлежа к лукавой партии, поделили между собой настоятельство в монастырях (φροντιστηρίων) Византия – и прежде всех Исидор, занимавший патриарший престол, – приступили к императрице Ирине и обрушили на меня резкие нападки, поливая всевозможными оскорблениями и пытаясь убедить ее прекратить всякое общение со мной. Когда же, несмотря на многочисленные усилия, они ничего не добились и были выгнаны не без серьезных упреков, то написали императору письма с изложением случившегося, прося его отложить все текущие государственные дела и заботы и срочно прибыть в Византий, чтобы оказать поддержку их учению, находящемуся в смертельной опасности. Также они прибавили к этому и кое-что еще соответствовавшее их цели и, среди прочего, не преминули приписать мне самые страшные вины.

Он же, услышав об этом, сразу встревожился и счел необходимым, пренебрегши маловажными текущими делами, срочно двинуться в Византий – не столько ради поддержки нового учения, сколько ради того, чтобы не допустить распространения смуты в главном городе византийцев. А когда он прибыл, то наипервейшим делом его было не что иное, как вместе с патриархом провести беседу со мной и попробовать убедить меня сохранять глубокое молчание, чтобы постоянными нападками на новое учение этой странной группы не подавать сильный повод тем, кому доставляет большое удовольствие высмеивать их и беспокоить своим болтливым языком и необузданным устами.

Когда же [с обеих сторон] было потрачено много противостоящих [друг другу] слов, патриарх был нами явно изобличен как говорящий вздор и богохульствующий. И это не только потому, что он оказался заодно с Паламой, учащим о множестве божественностей288, в бесконечное число раз уступающих божественной сущности, нетварных, но видимых и лишенных сущности (ἀνουσίων); но и потому, что он по собственному почину постановил выкинуть вон написанные святыми гимны в честь Троицы, которые с древних пор по обычаю пелись в церкви, предоставив желающим свободу бросать их в огонь и в море, а сам недавно придумал собственные гимны – кощунственные, так сказать, порождения нечистого чрева – и приказал их петь вместо тех. В них он, среди прочего, писал и то, что в собственном смысле слова Богом должно называть не сущность, но некую энергию, которая сама по себе не имеет сущности (ἀνούσιόν τινα καθ» αὑτὴν ἐνέργειαν); a no усвоению (θέσει)289 [можно называть Богом] и сущность – вероятно, снисходя к человеческому желанию, – подобно тому как и люди называются сынами Божьими и богами по благодати (κατά χάριν). Конечная цель его умозаключения [была в утверждении], что не сущность, а эта оторванная от сущности энергия воплотилась от Девы и Богородицы Марии, поскольку оная сущность совершенно не причаствуема и не приобщима для земных, будучи ограничена какими-то горними сферами.

Итак, противной стороной произносились, как я уже говорил, многочисленные и разнообразные речи, и едва не вся та ночь прошла в этих разговорах. Когда же император понял, что спор по этому вопросу не утихомирить иначе, он приказал новые каноны290 этого Исидора предать разрушительному огню и снова употреблять привычные издревле. После того, как это было таким образом определено и единодушно провозглашено, нам была предложена в ознаменование [достигнутого] единомыслия роскошная трапеза. Отобедав таким образом с царями, мы встали [из-за стола] в надежде, что на следующий день соглашение будет подтверждено и императорской грамотой, дабы не оставить сомнений о том, что произошло, у Божиих церквей, которые во всяком месте земли и моря подвизались за благочестивые отеческие догматы.

Однако не все члены противной партии были довольны достигнутым соглашением и желали, чтобы оно надолго оставалось в силе. Они принуждали императора пригласить и Паламу к обсуждению принятых решений, дабы он, придя, не устроил переполох как обойденный вниманием, подражая Эриде из аттического мифа, которая, как рассказывают, своим чудесным яблоком зажгла некогда в собрании богов пожар большого раздора и войны, поскольку не была позвана на общий пир по поводу свадьбы Фетиды291. В результате и Палама, будучи вызван из Дидимотихона, срочно прибывает в Византий и – чтобы не перегружать повествование, я опущу промежуточные события – подобным же образом выступает на войну против меня или, точнее сказать, против догматов церкви. Когда же он, дыша гневом и великим тщеславием, вышел на арену, то я, как и при бывшем три дня назад разговоре [с патриархом], не имел рядом с собой никакого союзника, кроме одного лишь Бога, а он, помимо прочих, имел на своей стороне и самого императора как главную силу и могущественнейшего союзника. To, что они и я говорили в качестве вступления, нет необходимости рассматривать в настоящей истории, и я решил, что стоит обойти это молчанием. Последующие же речи были таковы.

«Нет нужды, – сказал я, – в повторных дискуссиях и словопрениях, если решения [к которым мы пришли в результате] первой дискуссии остаются в силе. Если же они полностью отменены и брошены в потоки забвения, то и в таком случае мне не нужно никаких повторных обсуждений и доказательств. Ибо если то, что совсем недавно было решено императором и патриархом, теперь разорвано словно паутина, то как мы можем быть уверены и не сомневаться насчет будущих действий Паламы в отношении того же самого, хотя бы даже он и сам пообещал нам соглашаться с тем, в чем мы [прежде] убедили вас? Ведь он и высотой сана значительно уступает вам, и вместе с тем часто и на многих примерах показал, что характеру его весьма недостает чести и совести».

На это Палама сказал: «Я также не нуждаюсь ни в каких других обсуждениях или судах, раз и навсегда получив от патриарха Иоанна и заседавших тогда с ним епископов письменные постановления, содержащие оправдание и подтверждение всего когда-либо мною сказанного».

На это мне пришлось сделать следующее возражение: «Если бы те постановления до конца имели подтверждение от того, кто их вынес, и не были бы вскоре сильно поколеблены и с корнем исторгнуты другими, более весомыми, документами и постановлениями, то это, возможно, и было бы для тебя, хотя и не для истины, вполне хорошим аргументом. Но, коль скоро сам их автор с большим, чем в первый раз, количеством епископов еще раз рассмотрел их, ясно увидел в тех постановлениях множество нелепостей и от всей души полностью опроверг их – письмо письмом и постановление постановлением, причем последние были тщательно продуманными и правомерными, а первые [являлись] абсолютно необдуманными и нисколько не правомерными, – а вместе с тем не преминул попросить прощения за свой промах у нас и равно у всех тех, кто не отступал от правого учения, то где справедливость в том, чтобы, проходя мимо света истины, добровольно прельщаться тьмой порока (κακίας)?»

«Но первые письма мне кажутся более обоснованными, чем позднейшие, – сказал император, взяв слово и выступив горячим сторонником оказавшегося в затруднительном положении Паламы. Ибо если я, говорит апостол, – снова созидаю, что разрушил, то сам себя делаю преступником292».

Ему я, не вдаваясь пока в другие возражения, ответил на сказанное следующими доводами:

«Если бы кто-нибудь, о император, захотел осудить его как преступника, который сам себя сокрушает, то он подал бы мне тем самым, скажу по справедливости, большую помощь, ибо вместе с более поздними постановлениями он одним махом отменяет и те предыдущие. И если бы встречный ветер лжи не подавлял некоторым образом истину, но источник справедливости293, явственно присутствуя, предоставлял бы все необходимое языкам, готовым судить об этих предметах и упорядочивать их, то пусть бы избавившимися благодаря этому в короткое время от больших затруднений [судьями] был сегодня сформирован новый суд, чтобы судить о всевозможных и разнообразных с самого начала новшествах Паламы. Если же многообразный недуг забвения и неведения, властвующий над умами людей, часто на первых порах увлекает руководящую [действиями человека] мысль в пропасти заблуждения, а затем время и опыт обнажают содеянное [от всевозможных покровов] и проясняется сила истины, а облака лжи и заблуждения решительно разгоняются, то нет ничего невероятного и далекого от обычного порядка вещей в том, что и патриарха, прежде не знавшего истины – потому что точный смысл написанного [Паламой] был [от него изначально] сокрыт, – приходящее вместе с необходимым опытом знание, обнажающее со временем суть содеянного, исправило и научило, каких догматов и документов он должен придерживаться.

Далее, если ты раз и навсегда придаешь юридическую силу всем более ранним актам, то смотри, как бы тебе не обратить против себя самого суд твоих же законов и не подпасть вскоре под собственные приговоры. Ибо те же епископы, что утвердили те первые писания Паламы, издали и против всех ромеев письменно оформленные томосы и многообразные постановления, коими предали вечному огню тех, кто бы захотел тебя, Кантакузина, признавать императором и называть христианином. А впоследствии, когда ты, вопреки их желанию, завладел царским скипетром и троном, они велегласно провозгласили тебя императором, не больно-то обращая внимание на те свои проклятия.

Итак, остаются ли и в этом случае, согласно твоему суждению, в силе более ранние постановления епископов и являются ли более достоверными, чем последующие? Я бы так не сказал; но ты сам непредвзято научи [нас], куда тогда делось явно [вынесенное ими] осуждение. Ведь отсюда может следовать одно из двух, если источник справедливости руководит потоками права: либо и в этом случае мы отдаем преимущество первым [постановлениям], согласно твоему суждению о тех, и тогда остается в силе провозглашенная из-за тебя анафема на ромеев, а вместе с тем скоро упраздняется и сила твоего императорского господства вкупе с православием; либо более ранние [постановления] отменяются, как разбойнические и обманные, и тогда подтверждается твоя царская власть вместе с православием, a упраздняются, подобно Халанской башне294, новые учения Паламы, и разделенные части церкви соединяются в единодушии и мире.

Если же ты, в силу твоей власти, произвольно присуждаешь победу в одном случае более ранним [постановлениям], а в другом – более поздним, то это тирания и нарушение всех божественных и человеческих правил. И если ты [все еще] считаешь, что страшно впасть в руки Бога Живого295, то самое время для тебя теперь подумать о проистекающих отсюда страхах – сколько их, и каковы они. Ведь у тебя есть дети и многочисленная родня, а прежде всего – [собственные] тело и душа, из коих последней угрожают тамошние мучения, а первому – бесчисленные и разнообразные болезни».

Когда же один из сидевших там льстецов стал подталкивать меня локтем в бок и возражать, что царям следует говорить [только] самые приятные вещи, я вскипел, движимый горячей ревностью, и обвинил его в лести, мелочности его души и тому подобном. Воцарилась тишина, и Палама, не имея, что ответить, потребовал, чтобы ему позволили представить свидетельства от Писания в защиту своих новых учений. А поскольку я отказался и провел параллель с Арием, Савеллием, Несторием и прочими, кто злостно пытался доказать свою ересь цитатами из Писания, то наше собрание было распущено. Когда же мне случилось увидеть широко распространяющуюся в результате этого смуту злославия (κακοδοξίας), а время уходило ...296 не могли доставить себе действенную помощь. Так обстояли дела, а между тем и зима подошла к концу.

6-я глава

Когда солнце только что достигло равноденственного поворота (τροπάς τάς ίσημερινάς) и Овен своими большими рогами широко распахнул двери года навстречу светлости и простору дня297, император отправил послов к трибаллу298, чтобы напомнить ему о клятвах и соглашениях и обличить в отступлении от них. Когда же тот, возымев о себе великое мнение по причине постоянных побед, велел посольству тут же возвращаться ни с чем, император, поднявшись, выступил из Византия – весна тогда уже перевалила за середину, – чтобы собрать против него находящиеся во Фракии силы и призвать [на помощь] из Азии своего друга Умура с персидскими силами. Итак, на седьмой день император прибывает в Дидимотихон.

Умуру же, собравшему большое количество пехотинцев и всадников, вздумалось, прежде чем он перейдет во Фракию и Македонию, взять силой оружия и, если получится, полностью искоренить гарнизон латинян в Смирне, чтобы они не опустошали своими частыми набегами оставшуюся осиротевшей в его отсутствие землю отечества и не вершили бы на ней самые страшные зверства. Ибо он не надеялся, что высокомерие латинян когда-нибудь спокойно останется в [разумных] границах, если у них будет удобный случай для выступления в поход и набегов. Поэтому, приблизившись, он вызвал их на битву.

Латиняне, поспешно облекшись во всеоружие, вышли сражаться, не меньше полагаясь на силу своего войска, чем на великолепие оружия. Но когда на них обрушилась со всех сторон сильная атака персидских войск, они не смогли встретить ее лицом к лицу, но позорно отступили и, укрепив ворота своей крепости, стали биться при помощи метаемых издали снарядов; и так случилось, что одним из них Умур был тяжело ранен и тотчас же умер. Его присные подняли его, приказали воинам отказаться от борьбы и отнесли его на носилках домой.

Император был очень расстроен тем, что так вышло. Он не только остался без ожидаемой оттуда персидской военной помощи, но в то же время лишился и друга, который всю жизнь сохранял к нему величайшую благосклонность. Это было первое препятствие, с которым столкнулся император в своей кампании против трибаллов. Вторым была болезнь, поразившая его почки в период около летнего солнцестояния. Она вызывала у него сильные боли и постепенно отнимала у него возможность свободно и без дискомфорта ходить, а также не позволяла врачам делать благоприятные прогнозы на ближайшее будущее. И в-третьих, к этому прибавилось восстание латинян Галаты против византийцев, вспыхнувшее без всякого повода сразу же после восхода Ориона. Но о нем мы немного позже расскажем более подробно, а теперь я вернусь назад.

7-я глава

Когда солнце только что прошло точку летнего солнцестояния, некое персидское войско, собравшееся из [людей] вольного и разбойничьего образа жизни [пришедших] из разных мест, переправилось из Азии во Фракию. И поскольку все села вблизи побережья стали теперь из-за постоянных набегов врагов совершенно безлюдной пустыней, то оно поделилось на две части, и фаланга всадников числом около тысячи двухсот во весь опор устремилась к селам вокруг Визии299, а пешая армия, в свою очередь состоявшая из двух отрядов по семьсот легковооруженных мужей, предприняла марш в более западном направлении. Ей удалось, оставив по правую руку Родопские горы и все города вокруг Дидимотихона, осуществить нападение на лежащие за ним области.

Матфею, сыну императора, получившему эти области, как было сказано выше, в управление, казалось невыносимым позволить персам свободно и без труда унести оттуда добычу. А поскольку было отнюдь не легко спешно набрать из одного лишь Гратианополя, где ему тогда случилось иметь пребывание, войско, достаточное для противодействия варварам, то он взял три сотни из бывших в наличии всадников и фалангу пехотинцев и решил совершить форсированный марш на большой скорости по непроходимым местам, пока армия разбойников не скрылась с добычей. Итак, найдя подходящее место, через которое, как он считал, варвары пойдут на обратном пути, он устроил там засаду и выслал вперед некоторое количество легковооруженных воинов на разведку. Услышав от них, что варвары были все еще заняты грабежом вдали от лагеря, он позволил своим солдатам слегка подкрепиться завтраком. Но поскольку им было нелегко найти достаточное количество воды, чтобы удовлетворить естественную потребность, вызванную тяготами пути и дневным зноем, то они занялись своим оружием, терпя без еды большую часть дня; Матфей же, как главнокомандующий, разделил войско на отряды и кавалерию, под предводительством лучших [командиров], распределил между правым и левым флангами, пехоту поместил посередине, отдав под начало самых опытных в военном деле таксиархов, а сам с несколькими всадниками объезжал строй, побуждая солдат к мужеству и отваге.

Когда же день перевалил за полдень, варвары с большой добычей показались вдали. Подойдя ближе, они испугались было, заметив армию ромеев, сиявшую от блеска оружия, но тут же ее презрели, поняв, что она была не очень-то велика. Они сочли за лучшее, оставив добычу немного позади, собраться воедино и смело обороняться от нападения ромеев. Поэтому они первым дедом поставили в арьергард своих самых подвижных лучников и приказали им то атаковать, то, наоборот, отступать и избегать сражения в их обычной манере, и, часто делая это, вводить ромеев в заблуждение и расстраивать их боевой порядок.

Когда ромеи стремительно атаковали и трубачи подали сигнал к сражению, персы сразу издали боевой клич и с большой дерзостью схватились с ними. Сперва их сомкнутый строй показался [нашим] сильным, а боевой порядок неприступным, так что с самого же начала сплошной строй пешей фаланги ромеев был разорван и одновременно конники левого фланга, теснимые извне упомянутыми легкими лучниками, пришли в смятение. Но главнокомандующий Матфей, обходя своих людей, укреплял в них храбрость [ободряющими] словами и всегда приходил на помощь теснимым [врагом] частям. Затем, поняв, что армия нуждается в еще большей помощи, он проявил еще более дерзкую отвагу, показывая скорее юношеский задор, чем осмотрительность, и сам бросился в гущу врагов вместе со своей свитой и сразу же потряс и опрокинул весь их строй. Одних, встречавших его лицом к лицу, он доблестно валил на землю и топтал, других же повергал в трусливую беспомощность, так что ободренные его примером ромеи с большей смелостью бросались теперь в опасность и храбро разрывали фронт противников и всех убивали.

Но много и постоянно скача верхом в этой битве и топча много тел упавших врагов, главнокомандующий Матфей не заметил, как его лошадь пала, и, оказавшись выброшен из седла на землю, продолжал пешим биться с нападавшими на него. Тогда развернулась с обеих сторон сильная борьба: враги рвались убить его, а ромеи весьма доблестно сопротивлялись и отдавали свои жизни за командующего, пока не была приведена лошадь, вскочив на которую, он [снова] со всей силой обрушился на врагов, рубя их, так что не осталось никого, кто бы сообщил в Азии о случившемся.

Это показалось ромеям добрым предзнаменованием и началом больших надежд. Ибо принять удар врагов раньше, чем он ожидался, и отразить его – гораздо большая доблесть, чем самому напасть на землю врагов и одержать победу. Тем, кто занимается подготовкой к походу по ту сторону границ, необходимо вооружаться с избытком и великолепно и заблаговременно предпринимать все меры, чтобы ни в чем не было недостатка, когда придется разбивать лагерь на чужой земле под открытым небом. И если им случится победить, то они заслужат лишь умеренную похвалу, а удивления не заслужат вовсе, поскольку ими не сделано ничего необыкновенного, но лишь то, чего от них и ожидали. А когда на сидящих дома неожиданно обрушивается огонь войны, то и то уже удивительно, если при этом они не потеряют жизнь. И если, доблестно и смело сражаясь при наличии маленькой и случайно оказавшейся под рукой армии, они смогут отбить противника, то это уже достойно удивления. Если же им удастся еще и так обратить его в бегство, что, как говорится, не останется и огненосца (πυρφόρον)300, то это еще намного лучше прежних вариантов.

И пеший отряд персов постигла такая судьба, и он весь погиб. А за кавалерией император предпринял из Орестиады серьезную погоню с тысячами всадников, встретив их, беспорядочно возвращавшихся с грабежа. Три сотни столкнувшихся с ним он смело предал мечу, а те, кому случилось издали заметить битву, нашли спасение в рассеянном и беспорядочном бегстве без добычи.

* * *

264

Мидия (греч. Μήδεια; болг. Мидия) – город на черноморском побережье, в устье реки Салмидиссос (греч. ΣαΛμυδησσός), в провинции Кыркларели (тур. Kırklareli) современной Турции. В настоящее время называется Кыйикёй (тур. Kıyıköy),

265

Клисфен (греч. Κλεισθένης) – афинянин из знатного рода Алкмеонидов, сын Мегакла и Агаристы, внук сикионского тирана Клисфена Старшего. Клисфен уничтожил традиционное деление Афин на четыре территориально-родовых округа – филы, бывшее опорой влияния родовой знати и ее группировок. Основой деления стала «деревня» – дем; демы объединялись в тридцать триттий, а триттии – в десять новых фил, нарезанных произвольно и не имевших сплошной территории.

266

Залевк (греч. Ζάλευκος; середина VII в. до н. э.) – знаменитый законодатель эпизефирских локров в Нижней Италии, считается автором древнейших писаных законов у греков.

267

Харонд (греч. Χαρώνδας; середина VII в. до н. э., Катания – конец VI в. до н. э.) – полулегендарный древнегреческий законодатель города Катании на Сицилии, чьи законы отличались чрезвычайной суровостью и во многом повторяли законы Залевка. Они пользовалось большим уважением во всем древнем мире. В частности, в Афинах был обычай на пирах читать наизусть выдержки из законов Харонда.

268

Имеется в виду гражданская война 83–82 до н. э. (лат. Bella СіѵіІіа) – междоусобная война в Римской республике между сторонниками Суллы и приверженцами умершего Гая Мария, объединившимися вокруг его сына Гая Мария младшего и консула Гнея Папирия Карбона, и последующие политические реформы Суллы.

269

Имя дочери неизвестно.

270

Вторая жена Апокавка, также неизвестная по имени, на которой он женился около 1341 г., кузина Георгия Комнина.

271

В боннском тексте читаем: τἠν τῶν Ἀδήλων μονήν, но в одной из рукописей, как отмечает ван Дитен (см. Dieten, Bd. 3, S. 384, Anm. 512) стоит Αὐδήρων. Буавен в примечании к этому месту (PG, vol. 148, col. 1046, n. 72) также говорит о предпочтительности такого прочтения, хотя и не упоминает о рукописи. В этом монастыре братья Асени некогда содержались под стражей (см. выше, с. 47, а также прим. 61).

272

To есть, очевидно, воспаление паховых и подмышечных лимфатических узлов.

273

Эретрия (греч. Ἐρέτρια) – город на западном побережье острова Эвбея, разрушенный персами в 490 г. до н. э. в ходе греко-персидских войн. На его месте в наше время существует город с тем же именем. Артемисий (греч. Ἀρτεμίσιον) – мыс на острове Эвбея при котором в 480 г. до н. э. произошло знаменитое морское сражение между греческим и персидским флотами (см.: Геродот, История, кн. VII). Здесь объединены эти два события, тогда как в действительности между ними прошло десять лет.

274

Памфилон (греч. Πάμφιλον) – город во Фракии, между Хариополем (ныне Хайраболу, тур. Hayrabolu) и Редестосом (ныне Текирдаг, тур. Tekirdağ).

275

Aristoteles et Corpus Aristotelicum: Historia animalium, 606b, 19.

276

Тантал (греч. Τάνταλος) – в древнегреческой мифологии царь Сипила во Фригии, сын Зевса и фригийской царицы Плуто. Нарицательным стало выражение «танталовы муки», относящееся к его посмертному существовании в Аиде: согласно Пиндару, над его головой возвышается огромная скала, ежеминутно угрожающая упасть на него и раздавить.

277

Гней (по другим данным, Гай) Марций Кориолан (Gnaeus/Gaius Marcius Coriolanus) – легендарный римский военачальник V в. до н. э. Будучи осужден судом трибунов, ушел к вольскам и возглавил их поход на Рим, но на подходе к городу его встретило посольство женщин во главе с его женой Волумнией и матерью Ветурией. Тронутый мольбами матери, он отвел вольсков от города, за что был убит ими как предатель.

278

См. прим. 81 к т. 1.

279

Themistius, Μετριοπαθὴς ἢ φιλότεκνος, 359d (TLG 2001 032). У Фемистия Эзоп говорит о сотворении человека Прометеем. Предыдущее рассуждение о смешении скорби и радости также позаимствовано у Фемистия, хотя и не дословно.

280

В оригинале стоит «καταλιμπάνειν" но мы предлагаем свою конъектуру, считая, что μή –μηδέ требует однородных членов (λέγων– καταλιμπάνων). Вольф же переводит это место: «ne cum totius veritatis ѵіх minimam partem declaravero, videar falsi ne minimam quidem partem omisisse» (PG, vol. 148, col. 1071C); a ван Дитен, опираясь, no всей видимости, на него: «auch wenn ich nur einen Bruchteil der ganzen Wahrheit erzähle, ich den Eindruck hinterlassen könnte, daß der größte Teil davon erlogen sei» (Dieten, Bd. 3, S. 190). Таким образом, второе πολλοστημόριον превращается у одного в «не минимальную часть», а у другого – и вовсе в «максимальную».

281

См. выше прим. 16.

282

Зефир (греч. ζέφυρος) – западный ветер, персонифицированный древними в лице соименного бога, дующий начиная с весны и достигавший наибольшей интенсивности к летнему солнцестоянию. Любопытно, что Григора здесь транслирует представления о нем римлян, коренным образом отличавшееся от греческого. У греков, обитавших в восточной части Средиземного моря, зефир, часто приносящий с собой дожди и даже бури, считался одним из самых сильных и стремительных ветров, тогда как в западной части Средиземного моря он проявлял себя иначе, в силу чего римляне связывали с ним представление о ласкающем, легком ветре.

284

Аллюзия на 1Кор. 9:22: τοῖς πᾶσιν γέγονα πάντα.

285

Публий Элий Траян Адриан, более известный как Адриан (лат. Publius Aelius Traianus Hadrianus; 76–138) – римский император в 117138 гг.

286

Фаворин Арелатский (греч. Φαβωρίνος, лат. Favorinus; ок. 81 – ок. 150) – поздне-античный ритор и философ-скептик, ученик Диона Хризостома. Около 130 г. Фаворин поселился в Риме, где некоторое время пользовался расположением римского императора Адриана, но впоследствии надоел ему своими возражениями, в результате чего утратил его благосклонность и был изгнан из Рима на остров Хиос, откуда вернулся после смерти своего царственного оппонента.

287

Буквально: «благим даром Гермеса».

288

Греческий термин θεότης в русской переводной богословской литературе чаще передается словом «божество», чем «божественность», но мы считаем целесообразным в некоторых случаях использовать второе слово (особенно во множественном числе), дабы не создавать у читателя иллюзию персонификации «божеств», тем более что первое, «божество» (с заглавной буквы, когда речь идет о христианском Боге) в персонифицированном смысле употребляется нами также для передачи греческого τὸ θεῖον.

289

Θέσει здесь можно перевести и как «условно», но последующими словами про людей, как «сынов Божьих и богов по благодати» явно проводится параллель с христологической терминологией отцов церкви. Последние, различая между сыновством Богу Христа и людей, называют Первого «Сыном по природе» (φύσει), а вторых – «по благодати» (κατά χάριν) или «по усыновлению/усвоению» (θέσει). Таким образом, эти два термина в данном контексте являются синонимичными.

290

Имеются в виду литургические тексты.

291

Имеется в виду миф о яблоке раздора – золотом яблоке, подброшенном богиней раздора Эридой (греч. Έρις) на свадьбе царя Фессалии Пелея и нимфы Фетиды (греч. Θέτις), на котором была надпись «прекраснейшей», которая стала причиной ссоры Геры, Афины и Афродиты и косвенным образом привела к Троянской войне.

293

Возможно, имеется в виду император.

294

Аллюзия на Ис. 10:9 (в синодальном переводе, в отличии от Септуагинты и славянской Библии, башня не упоминается).

296

Лакуна в тексте.

297

Здесь имеются в виду τροπαί τῶν ὡρῶν (не путать с τροπαί ἡλίου – солнцеворотом!) – четыре соименных временам года «поворота» солнечного года, из которых весенний и осенний назывались равноденственными. Весенний поворот, бывающий в Овне, знаменует собой начало солнечного года. Cp. Olympiodorus, In Aristotelis meteora commentaria, 130,14–15; a также Joannes Damascenus, Expositio fidei, 21,57–91 (B. Kotter, Die Schriften des Johannes von Damaskos (Berlin, 1973), vol. 2 (Patristische Texte und Studien, 12) (TLG 2934 004)).

298

To есть к Стефану Душану.

299

Визия (Визиэ, греч. Βιζύη; Григора называет ее Βιζύνη, но такая форма названия нигде более не встречается) – город во Фракии, современный Визе (тур. Vize) в турецкой провинции Кыркларели.

300

См. Геродот, История, VIII, 6. Пирфор, огненосец – у лакедемонян жрец, сопровождавший в походе армию со священным неугасимым огнем и пользовавшийся привилегией неприкосновенности. Выражение «не спастись и огненосцу» означает, что должны погибнуть все.


Источник: История ромеев = Ρωμαϊκή ίστοϱία / Никифор Григора ; [пер. с греч. Р. В. Яшунского]. - Санкт-Петербург : Квадривиум, 2014-2016. - (Quadrivium : издательский проект). / Т. 2: Книги XII-XXIV. - 2014. 493 с. ISBN 978-5-4240-0095-9

Комментарии для сайта Cackle