Азбука веры Православная библиотека профессор Иван Дмитриевич Андреев Основные элементы государственного строя Византии в понимании русского ученого
Распечатать

профессор Иван Дмитриевич Андреев

Основные элементы государственного строя Византии в понимании русского ученого

Содержание

Часть 1 Часть 2  

 

Рец. на: Народ и власть в византийском государстве. Опыт историко-догматического исследования В.М. Грибовского, приват-доцента Императорского С.-Петербургского Университета. СПб. 1897 г.

Часть 1 1

Кто интересуется историей Византии, тот знает, как неопределённы и сбивчивы взгляды по самым основным вопросам византийского государственного строя. Отсюда многие факты этой истории кажутся загадочными, необъяснимыми. А факты, не находящие объяснения, раздражают читателя, отбивают охоту знакомиться с ними, потому что они только угнетают память. Отметим для примера следующее, поразительное с первого взгляда, явление в истории Византии. В период 1058 лет от Аркадия до взятия Константинополя турками на византийском троне, считая императоров и их соправителей, перебывало 109 человек. Из этого числа 34 умерли дома своею смертью, 8 пали на войне или умерли от случайных причин, 12 отреклись от престола, 12 умерли в монастырях или тюрьмах, 18 были или оскоплены, или ослеплены, или лишились носа или руки, 20 были или отравлены, или задушены, или зарезаны, или расшиблены. В промежуток 1058 лет – 65 революций дворцовых, уличных и казарменных2! И рядом с этими фактами читатель постоянно встречает известия о высоком положении императорской власти в Константинополе, о её безграничных полномочиях, об угодливости подданных и пр. Выход из этого противоречия может дать только тщательно построенная и хорошо выверенная схема отношений между властью и народом на пространстве всей истории Византии. Попытку построить такую схему и представляет собой книга г. Грибовского «Народ и власть в византийском государстве». Подобная схема для приступающего к изучению фактов византийской Истории должна оказать такую же услугу, какую оказывает учебник грамматики приступающему к изучению иностранного языка: сотня правил даёт возможность объяснить строй миллионов предложений, из которых каждое без этих правил казалось бы исключением и поддавалось бы только памяти.

Предмет книги г. Грибовского, затем, вдвойне интересен для русского читателя. Детство нашей исторической жизни прошло под сильным влиянием Византии. Многое перешло от неё в нашу древнюю письменность, в наше право церковное и гражданское, в наши учреждения. «Слова «византийское заимствование», – справедливо замечает г. Грибовский, – сделались у нас общим местом"». (Народ и власть... предисловие, стр. III). Между тем пределы и степень этого заимствования остаются в нашей науке почти необследованными. Особенно это нужно сказать относительно пересадки к нам государственных учреждений и идей Византии. Тут всё пока одни только гадания, часто противоречивые и всегда произвольные – произвольные потому, что сама Византия со строем своих государственных и общественных отношений для нас до сих пор загадка. Прежде, чем говорить о заимствованиях в данной области, нужно произвести предварительную работу, разрешающую эту загадку. Вот этот «подготовительный и черновой труд» и берёт на себя г. Грибовский в рассматриваемой книге. Труд этот – первый опыт и в нашей, и в иностранной литературе, Известные сочинения, имеющие отношение к тому же предмету, Мортрейля, Пайяра, Гаске, Диля, Краузе, Скабалоновича и Курганова «все обнимают собой или чересчур частные вопросы публичного права греко-римского государства, или же касаются его только в отдельных моментах его существования, вследствие чего всякий желающий познакомиться с состоянием политических учреждений Византии исключительно на основании работ поименованных учёных рискует получить слишком отрывочные, разрозненные и притом крайне частные сведения, требующие пополнения сырым материалом и монографиями общеисторического содержания» (стр. XIX–XX).

В начале своего исследования автор ставит определение государства, как «системы сложного подвижного равновесия представляемых политическими париями индивидуальных и групповых расчленяющих общество интересов, объединённых общностью культуры и быта» (стр. 35, ср. стр. 22–23). Отправляясь от этого определения, г. Грибовский устанавливает, прежде всего, тот «факт, что большинство общественных элементов Византии, как политического тела, сложилось гораздо ранее формального раздела Римской державы на две части». Эти части «различались не только по своей политической организации: в них были несходственны, даже более того, прямо противоположны общественные интересы, их группировка, вкусы, склонности, верования, убеждения, язык, происхождение, словом всё, что составляет материал самобытных государственных соединений» (стр. 35). В Риме, как государстве военном и воинственном по преимуществу, царили «порядки лагеря, перенесённые в общественные отношения». Напротив, «Греция до Александра Македонского не вела завоевательных войн; она только оборонялась, но вместе с тем она подчиняла себе круг известных древнему миру земель путём мирного завоевания своей культурой.

Со времён Гомера до Македонского владычества греческая народность претерпела много превратностей судьбы, но основы её самосознания в общем остались всё те же, какими они были в эпоху царей и героев. Уверенность в своих силах, гуманность, индивидуализм, способный, однако, подчиниться единоличной власти, берущей на себя обязанность наилучшего осуществления ей посторонних интересов, крепость семейного начала, уважение к знанию, искусству, уму и таланту, предприимчивость, трудолюбие, стойкость не изменили эллинскому естеству и слились в совокупное понятие эллинизма» (стр. 41).

Таким эллинизм был в своём отечестве – в Элладе. Но очень рано разросшееся население Греции стало отливать на Запад и Восток. На Апеннинском полуострове образовалась Великая Греция, а на Востоке – средние Малоазиатские и ионические колонии. Движение на Восток получило преобладающее значение (стр. 43). «Придя в соприкосновение с более слабой, но зато более древней вдумчивой мистической цивилизацией Востока, греческая народность, оказывая влияние на первую, в свою очередь не могла в известной степени не подпасть под её воздействие» (стр. 46). Восточное «искание истины», по автору, отразилось в философии школ Ионической, Элеатской и особенно у Платона. «Не остался без местного влияния и строй общественно-правовой жизни. Забывшие предания монархизма у себя на родине, республиканцы греки на востоке снова привыкли чувствовать над собою единоличную верховную власть в лице преемников Александра; но вместе с тем они наполнили азиатскую форму эллинским содержанием. В силу этого, как прямые наследники греческих царей. Птолемеи и Селевкиды в значительной мере могут быть названы платоновскими философами на троне. Это признавали сами греки и высказывали при случае» (стр. 50).

«С завоеванием Эллады и эллинизированного востока Римлянами мало что изменилось в культурном и политическом положении греков». Сильно пострадала только Эллада, которая была опустошена и наводнена римскими и варварскими колонистами. Восток избег этой печальной участи. «В Египте, в Сирии, Каппадокии, Вифинии, Пергаме и прочих восточных государствах война велась не против греков, а против их государей. Указанное обстоятельство послужило к тому, что греки, как одна из составных частей населения царств Птоломеев, Селевкидов и других государей, не вызвали против себя ни раздражения завоевателей, ни особого нерасположения... Вообще восточные эллины под римским владычеством не потерпели существенного ущерба. Римский элемент превзошёл в очень слабой степени и ничего не изменил в коренном складе общественной жизни» (стр. 56–59).

Затем явилось христианство. «В то время как на западе христианское учение главным образом, прежде всего, проникло в низшие классы, на востоке к христианскому учению примкнули представители высшей интеллигенции, мыслители, искавшие духовной пищи не только сердцу, но и уму». Богатые силы, создавшие греческую философию и поэзию, пошли на служение новой религии. «Христианство широким могучим потоком разлилось по всему востоку, поглощая в себе все народности, видоизменяя нравы, обычаи, установления, взгляды, убеждения... Способствуя дальнейшей эллинизации туземцев, христианство сплотило разнородные массы, привело в равновесие бесчисленное количество групповых и индивидуальных интересов на общей всему востоку почве признания завета братской любви и веры» (стр. 64–65). «Итак, – заключает г. Грибовский, – в греко-восточном мире находились налицо все элементы, из которых складываются самостоятельные государственные союзы. Мало того, фактически в лице восточных провинций Римской империи существовало особое полунезависимое государство, которому недоставало только политического центра, чтобы предъявить права на полную суверенность. Реформы Константина В. довершили и закончили естественный ход событий» (стр. 65). Но «упуская из виду местные особенности, преобразователь дал Византии устройство, вполне согласное с римскими идеями. Константинополь должен был стать латинским городом. На него император перенёс все привилегии Рима и населил главнейшим образом римскими выходцами. Спустя много лет после смерти Константина, его создание оставалось верным памяти основателя и упорно хранило свою римскую физиономию, и в этой черте кроется глубокий поражающий трагизм всей византийской истории. Никогда римское влияние не отзывалось так сильно на греческой жизни, как теперь, когда запечатлённый коварством, бездушием, формализмом, сухостью и насилием романизм, потеряв точку опоры на родине, стал официальным знаменем народности, всем существом своим протестовавшей против навязываемой ей идеи. Однако потомки Римлян, массами осевших в восточной империи, толпы всевозможных варваров-чужеземцев и те из греков, кого пленяло обаяние вечной славы древнего города, заняли в новой столице преобладающее место и сплотились в компактный и стройный кадр, объявившей централизацию, принуждение и требование безусловного подчинения руководящими началами своей деятельности. Этот романизм, принявшей христианскую окраску и взявший на себя задачу представительства интересов в корне ему враждебной империи, должен быть рассматриваем, как одно из наиболее печальных исторических явлений. Это была часть заражённой крови запада, впущенная в жилы обновлённого полного жизни и сил востока. Из столкновения двух указанных противоположных элементов; христианизированного восточного эллинизма и христианизированного романизма возникла новая цивилизация, новая культура, проявления которой до настоящего времени ещё не расследованы достаточно и которая носит название византизма» (стр. 68–69).

«Борьба романизма и эллинизма вызвала возникновение политических партий, из которых первая может быть названа западнической, вторая эллинофильской. Западники были консерваторами, тянули сторону иноземцев, эллинофилы представлялись прогрессистами, народолюбцами. Лучшие умы восточной империи всегда стояли на стороне освободительного движения, в то время как всё духовно-убогое, нравственно-беспринципное держалось за охранение римских преданий формы и духа. Объясняется это тем, что представители запада издавна привыкли к безусловному повиновению установившимся авторитетам, к насильственно проводимому единству, к ограниченности круга духовных запросов, в то время как восток никогда не терял склонности к самоопределению и самостоятельному исследованию природы всех вещей» (стр. 70).

Такова схема г. Грибовского для понимания сложных и запутанных событий византийской истории. Она же должна дать ключ к пониманию и государственных учреждений Византии. Ведь эти учреждения, строятся всегда под диктовку самых главных запросов, интересов, нужд народной жизни. Раз ясны эти запросы и интересы, можно чуть не предсказать строй государственного механизма, который осуществляет их.

Для оценки этой схемы необходимо, прежде всего, иметь в виду, что она представляет собою гипотезу. Достоинство каждой гипотезы зависит главным образом от того, насколько она покрывает факты, для объяснения которых придумана. Если она ломает и искажает факты, то из гипотезы она превращается в выдумку. Поэтому вышеизложенные рассуждения г. Грибовского мы не будем подвергать анализу: сами по себе они не говорят ничего; их значение в согласии с фактами. Наш разбор будет сосредоточен на решении вопроса, существует ли это согласие.

В 3 главе автор даёт приложение своей схемы к объяснению главных моментов византийской истории, следит за отражением основных интересов византийского населения в борьба партий. В этой борьбе он различает следующие периоды: от Константина В. до Льва Исаврянина, от Льва до Василия Македонянина, от Василия до Алексея Комнина и от воцарения Алексея до латинского завоевания.

Первый период «даёт нам картину господства римских начал в политике и ясно выражаемого отрицания запросов и требований местного духа и жизни» (стр. 80). В чём же сказалось это отрицание? «Вплоть до самого начала царствования Льва Исаврянина не изменялась римская система раскладки и собирания податей, служившая не к усилению средств государства, но к разорению граждан; в продолжение четырёх столетий администрация сохраняла свой латинский облик, сказывавшийся даже в названиях должностей; в продолжение четырёх веков угнеталась исконная свобода восточно-греческих городов, превратившихся при посредстве дарования им римского муниципального устройства в предмет узаконенного утеснения и произвола. Нужно ли говорить о том, что в вопросы совести был перенесён римский взгляд на исповедное разномыслие, как на политическое преступление. Стыдно сказать, что в царствование Феодосия Младшего и Юстиниана В. язычникам и евреям жилось в империи лучше, нежели христианам, осмеливавшимся относиться самостоятельно к тем религиозным взглядам, которых придерживался подчас сам впадавший в ересь император» (стр. 80–81).

Эта тирада и приведённые раньше уже своим стилем выдают в авторе только юриста, выступающего в роли прокурора и адвоката сразу, и обнаруживают в нём недостаток спокойствия, нужного для историка. Автор слишком много уделяет места своим чувствованиям по поводу явлений вместо того, чтобы хладнокровно изучать и объяснять эти явления. Он часто гневается и тем заставляет подозревать, что для него не всё понятно, потому что tout comprendre rend très-indulgent.

Сейчас приведённая выдержка и своим содержанием прекрасно изобличает в г. Грибовском горячего адвоката эллинизма и не менее увлекающегося прокурора романизма. Как увидим ниже, Льва Исаврянина он считает отчизнолюбцем, лучшим выразителем стремлений и нужд эллинизма. Ничего не зная даже о нём, можно предсказать, что при нём у г. Грибовского всё пойдёт хорошо. До него же всё должно было идти не так, как следовало. «Вплоть до самого начала царствования Льва Исаврянина не изменялась римская грабительская податная система». Читатель должен думать, что Лев перестроил эту систему коренным образом. На самом деле ничего подобного не было, т. е. об этом ничего не известно. «В продолжение четырёх столетий», т. е. опять до Льва Исаврянина, «администрация сохраняла свой латинский облик, сказывавшийся даже в названиях должностей». Предполагается, что Лев всё переиначил и тут. Это предположение имеет за себя только один авторитет – г. Грибовского. В частности, что касается латинских названий должностей, то многие из них, например, кесаря, дуки, кубикулярия и пр., продолжали существовать и тогда, когда у г. Грибовского эллинизм совсем осилил романизм.

За тот же период «угнеталась исконная свобода восточно-греческих городов». Пусть не думает читатель, что г. Грибовскому что-нибудь известно о переустройстве муниципального режима при Льве Исаврянине.

Автор, наконец, даже «стыдится» говорить о религиозной нетерпимости Юстиниана и Феодосия Младшего. Вы подумаете, что Исаврийцы обнаруживали меньшую нетерпимость, что они действовали путём убеждения, а не насилия? Совсем напротив: они больше всех других государей поразогнали своих подданных в чужие края; они опирались в своей проповеди главным образом на войско. Об этом подробно будем иметь случай говорить ниже. Сейчас пока укажем только на несостоятельность попытки г. Грибовского вообще противопоставить в этом случае романизм эллинизму. Эллины, по его мнению, не смотрели на религиозное разномыслие, как на политическое преступление. Но люди, несколько больше осведомлённые о религиозной жизни греков, говорят иное. Для времён древнейших мы укажем на La cité antique Фюстель-де Кулянжа, а для позднейших, – на «Истории материализма» А. Ланге. Народ греческий, говорит последний, правда, плохо верил в поэтически-населённый Олимп, но зато он крепко верил «в отдельные городские и деревенские божества, изображения которых в храмах почитались, как особенно святые. Не великолепные статуи знаменитых художников пленяли молящуюся толпу, но древние, безобразно высеченные и освящённые преданием. И у греков была также упрямая фанатическая ортодоксия, которая опиралась как на интересы гордого духовенства, так и на веру ищущей спасения толпы. Это, может быть, было бы давно забыто, если бы Сократ не был принуждён выпить чашу с ядом; но и Аристотелю пришлось бежать из Афин, иначе этот город во второй раз согрешил бы против философии. Протагор вынужден был бежать, а его сочинение о богах было сожжено по государственному решению. Анаксагор был схвачен и должен был бежать. Теодор, так называемый «атеист», а вероятно и Диоген Аполлонийский преследовались, как отрицатели богов. И всё это делалось в гуманных Афинах!.. Политическая тенденция обвинений не устраняет базиса религиозного фанатизма, а подтверждает его. Если упрёк в ἀσέβεια считался одним из самых верных средств ниспровергнуть даже популярных государственных людей, то очевидно должна была существовать не только буква закона, но и страстная религиозность масс»3. При таком воспитании от греков трудно было бы ожидать, чтобы в отношении к религиозному разномыслию они сделались полной противоположностью римлянам. После мы будем иметь случай показать, что даже тогда, когда по взгляду г. Грибовского эллинизм и романизм пришли в Византии в равновесие, представители первого отличались нетерпимостью отнюдь не менее, если не более, представителей второго.

В том же отделе о первом периоде борьбы романизма и эллинизма г. Грибовский приводит многие другие факты, которые должны, по мысли автора, говорить о борьбе, но которые доказывают, что её не было, да, пожалуй, и быть не могло. Он отмечает следы глубокого влияния эллинизма в законодательстве византийских императоров первого периода (ст. 82–84), особенно в сборниках Юстиниана и с торжеством подчёркивает, что эллинизм вырывался из удушающих объятий романизма. Факт, из которого г. Грибовский силится создать нужную для его теории грандиозную борьбу, в существе дела очень прост. С основанием Константинополя в восточной половине Римской империи явилась своя особая близкая власть. Эта власть, естественно, стала внимательнее слушать и лучше слышать местные нужды и более удовлетворять им. Римское право изучается, разрабатывается и применяется на востоке греками или римскими выходцами для греков главным образом и со времени Юстиниана на греческом языке. Отсюда в это право неизбежно просачивается местный элемент и во многом влияет не только на его содержание, но и на форму. Можно, конечно, усматривать прискорбное давление романизма на эллинизм в том обстоятельстве, что даже при Юстиниане языком права остаётся всё ещё язык латинский. Но для ослабления этой скорби можно указать на то, что империя Юстиниана и не была империей одних греков. Его сборники назначались не только для востока, но и для латинского запада; Африки, Италии, Испании и даже Галлии4. По мере того, как Византия теряет одну за другой западные провинции, и право становится (в трудах комментаторов) всё более греческим. К началу VIII в. Византия обнимала области только эллинские; теперь не для кого было поддерживать старую форму. Отсюда при Исаврийцах право меняет и эту форму и во многом своё содержание. Таков закономерный ход приспособления римского права к запросам населения Византии. Возмущаться им может только тот, кто всюду ставит и решает вопросы «зачем», запретные и опасные для историка, вместо вопросов «почему», единственно для него обязательных.

Как на особенно ясное доказательство того, что эллинизм отвоёвывал у романизма место в праве, г. Грибовский ссылается на узаконения Константина В. и Юстиниана в пользу рабов (стр. 84) и делает ударение, что эти узаконения были удовлетворением требований «культурной впечатлительности» греков. Юстиниан уничтожил различие между ingenui и libertini, а Константин В. отнял у господина право безнаказанного убиения раба, право разъединения его с семьёй при продаже, установил новые способы отпущения рабов на волю. Обо всех этих мерах г. Грибовский знает из «Римского государственного права» Виллемса. К сожалению, автор в этой книге читал далеко не всё, что говорится в ней о рабах: иначе он увидел бы там перечень очень важных узаконений в пользу рабов, изданных многими языческими римскими императорами задолго до Константина В.5. Меры последнего были только продолжением и развитием мер его римских предшественников. Затем, в распоряжениях в пользу рабов Константина и Юстиниана надо что-нибудь отнести и на долю влияния христианства. При таких условиях ссылаться на «культурную впечатлительность» греков, может быть, оказалось бы и ненужным – тем более что едва ли эта впечатлительность была значительна на самом деле. Ведь, даже великий Аристотель видел в рабе только «одушевлённую собственность и наиболее совершенное из орудий» и утверждал, что «индивид, стоящий ниже окружающих его, – раб по природе, и для него самого полезнее, чтобы он был рабом»6.

Наконец, для всех рассуждений г. Грибовского об улучшении положения рабов пред законом характерно то, что виновниками этого улучшения являются Константин В. – представитель сконцентрированного романизма» (стр. 89) и Юстиниан – «романизированный до мозга костей славянин» (стр. 87). А тем временем лучший, человечнейший чистокровный грек-христианин IV–V вв. провозглашает, что рабство – благо (стр. 85).

Мы отметили все важнейшие мысли г. Грибовского в отделе, где он говорит о борьбе эллинизма и романизма в период от Константина В. до Льва Исаврянина, и можем в заключение сказать, что этот отдел не доказывает того, что доказать хочется автору. Но особенно несостоятельность схемы г. Грибовского обнаруживается при обозрении им событий второго периода – от Льва Исаврянина до Василия Македонянина. Этот период – время религиозной борьбы по преимуществу. Автор делает обзор религиозной политики императоров от Константина В. до Льва Исаврянина и с негодованием говорит о действиях «духовных сынов итальянских разбойников» (стр. 92). Ему кажется, что «если бы восточно-эллинскому миру удалось объединиться и превратиться в признанное государство под главенством вполне национального правительства, способного представить если не интересы всех, то по крайней мере большинства, дробление христиан никогда бы не достигло того напряжения, каким отмечен долгий период царствования императоров романского образа мыслей. Без всякого сомнения, помимо применения мирных средств к убеждению в отношении заблудших, монархами эллинами никогда не были бы пущены в ход насилие и принуждение, отождествляющие самоопределение в вопросах совести с государственным преступлением. Равным образом, вполне естественно, что правители, пропитанные римскими воззрениями и понятиями, должны были в свою очередь поступать так, как поступали, т. е. продолжать гонения против тех, которые осмеливались оспаривать мнения своих повелителей и не подчиняться их приказаниям. Как бы то ни было, но тот факт, что первый христианский венценосец, он же представитель сконцентрированного романизма, как бы продолжил дело языческих императоров, заимствовав даже текст некоторых угроз сектантам дословно из эдиктов Диоклетиана против последователей Христа, – находится налицо» (стр. 88–89).

Если не брать в расчёт рассуждений г. Грибовского, то из всей приведённой выдержки остаётся один злополучный факт. Но что это за факт! Он взят автором у Гиббона, «История» которого, по справедливому замечанию проф. Энгельмана, походит более на прагматическое рассуждение, чем на изображение историческое»7, и который, по словам Порсона, «не только пользуется всяким удобным случаем, но нередко придумывает какой-нибудь повод, чтобы оскорбить христианскую религию, которую он так искренно ненавидит, что точно будто старается отомстить ей за какое-то личное оскорбление»8. Если бы г. Грибовский имел желание ознакомиться с личностью Константина В. по другим пособиям, кроме Гиббона, более беспристрастным и авторитетным, то он увидел бы, что деятельность этого великого императора может доставить обильный материал гораздо более для опровержения его схемы, чем для её подтверждения. Приводим для примера несколько строк о Константине из «Истории» Папарригопуло, к которому сам автор относится с большим уважением. «Кто, – спрашивает греческий учёный, – находясь среди такого страшного религиозного, общественного и политического смятения, действовал с большей мудростью и умеренностью? Кто, управляя столь обширной империей, волнуемой страстями и борьбой новой религии со старой, выказал больше отсутствие ханжества, гуманность и терпимость?»9.

Преемникам Константина В., особенно Феодосию Младшему и Юстиниану «с кликой раболепных сподвижников», достаётся от г. Грибовского ещё более. Ненависть автора к романизму заходит так далеко, что он против всякой очевидности ставит в счёт романизму (стр. 91) даже тесные обстоятельства, наступившие для Византии, благодаря натискам персов, арабов и славян. Читателю предлагается думать, что если бы Юстиниан и Ираклий не были романистами, то Византия действовала бы в борьбе с этими врагами наступательно, а не оборонительно, как она действовала. Всё это, к сожалению, только грёзы г. Грибовского. Разбирать тут нечего; можно только грезить с автором. Вместо этого мы обратимся к характеристике положения дел при императорах-отчизнолюбцах Исаврийского дома и других.

Как до Льва Исаврянина автор не видит ничего хорошего в истории Византии, так, начиная с правления этого императора, он старается всё представить в розовом свете. При нём «власть отказалась от насильственного поддерживания римских традиций и прониклась духом национализма, западники потерпели генеральное поражение, восточно-греческие интересы привлекли к себе ближайшее внимание правительства и расшатанное государственное равновесие снова приобрело, хотя всё-таки относительную, устойчивость. Дело в том, что приверженцы романизма не положили оружия. Их сопротивлением и происками отмечена вся эпоха полного торжества освободительных начал» (стр. 95).

Итак, в правление Льва III всё или многое должно было пойти иначе и лучше. Автор останавливается, прежде всего, на выдающихся достоинствах законодательного памятника, изданного при Льве и Константине, – Эклоге. Памятник этот, действительно, замечателен. Но г. Грибовский не замедлил к тому, что следовало сказать о нём, прибавить и то, чего не следовало говорить.

Время издания Эклоги проф. Васильевский относит к 726 г., между прочим, и на том основании, что в ней «не имеется указаний на запрещение поклонения иконам и не содержится определения наказаний за это». Действительно, самый первый шаг Льва против св. икон – частное распоряжение о снятии иконы – статуи Спасителя Халкопратии – был сделан в январе 726 г.10. Но г. Грибовскому это в высшей степени вероятное объяснение показалось недостаточным и, во всяком случае, мало говорящим в пользу его теории. Поэтому он добавляет: «вполне соглашаясь с объяснением такового рода, мы не можем не высказать догадки, что молчание Эклоги относительно иконопочитания явилось, быть может, точно также уступкой духу восточно-греческой веротерпимости и выразило один из актов политической мудрости монарха-преобразователя» (стр. 97). Эта догадка имеет много достоинств: во 1-х, она не нужна, во 2-х, она противоречит тому, что автор дальше говорит в своей книге, и в 3-х, она приспособляет в пользу теории г. Грибовского факт, который этой теории служить не может.

Но Эклога, не давая сама по себе доказательств веротерпимости Льва, доставляет много хлопот г. Грибовскому одной своей статьёй, свидетельствующей, что этот император, пожалуй, даже превосходил «духовных сынов итальянских разбойников». 52 статья 17 титула Эклоги гласит: οἱ μανιχαίοι καὶ οἱ μοντανοὶ ξίφει τιμωρείσϑωσαν – манихеи и монтанисты подлежат наказанию мечом. Автор решительно не в состоянии примириться с этим определением, убивающим его теорию, и пускается в рассуждения, которые вызывают только улыбку. «Приведённый текст, – говорит он, – есть возможность толковать относительно благоприятно для еретиков. В самом деле, редакция закона в данном случае очень глуха и неопределённа (?!). Мы не имеем указаний, чтобы в царствование Льва Исаврянина манихеи и монтанисты подвергались наказанию мечом без всякого другого повода, кроме образа мыслей. Опыт принуждения павликиан к крещению (?!) был совершён Львом в первые годы его царствования и затем более не повторялся; если же мечом посекались манихеи и монтанисты за общие уголовные преступления, то в этом роде наказания нельзя видеть каких бы то ни было privilegia odiosa, так как и православные подвергались такой же самой каре за правонарушения, предусмотренные многочисленными статьями той же Эклоги. При всём том нарочитое выделение манихеев и монтанистов в законе в особый параграф свидетельствует о внимании законодателя к взглядам западнической партии и об уважении к старине, хотя бы только наружном» (стр. 105–106). Это толкование в критике не нуждается: оно само себя прекрасно критикует. Да и сам автор смотрит на него, как на простую шалость своего баловливого пера: на той же странице, где помещено это толкование, автор, как сейчас увидим, перестаёт придавать ему какое-либо значение.

Дальнейшие суждения г. Грибовского о деятельности Льва в том же роде. Усмотрев «акт политической мудрости монарха преобразователя» в том обстоятельстве, что в Эклоге, нет прещений против св. икон, автор продолжает: «в самом деле, при допущении пробела в Эклоге, Льву предоставлялась полнейшая возможность пополнить его изданием нарочитой новеллы, если бы это потребовалось обстоятельствами; однако даже в самом иконоборческом указе 728 г., по-видимому, не содержалось (подлинный текст указа утрачен) уголовной санкции иконопоклонения, так как преследования начались только в 730 г. и то за преступления светского характера, лишь косвенно относившиеся к обрядности. К мерам строгости Льва вынудили сами иконопочитатели, выказывавшие ему неповиновение в чисто светских делах, сам же он, как и почти все последующие государи восточного происхождения и греческого воспитания, проявлял сознание необходимости установления принципа терпимости. Крутой поворот к мерам строгости по отношению иконопочитателей по ходу дел был бы тем более неестественен, что в своё время Лев III был доверенным лицом императора-западника Анастасия II и в начале своего царствования не уступал в ревности к вере Феодосию В. или Юлиану. В ответ на волнения евреев, ещё раз увлечённых лже-мессией, он распорядился присуждать возмутившихся к принятию христианства под страхом смертной казни за отказ. Ту же меру вначале применил он к павликианам, которые, характерная черта, начали было массами сжигать себя в своих храмах. Поворот к иконоборчеству совершился в душе Льва не сразу, ему нужно было воочию убедиться, до чего дошло умышленное (?!) духовное ослепление народа любостяжательными монахами, и до каких размеров выросли невежество, предрассудки и суеверие масс под руководством чёрного духовенства» (стр. 97–98).

В этих строках почти всё сплошь состоит из ошибок и намеренных искажений, которыми автор хочет обелить Льва. Говоря об указе 728 г., автор на том только основании, что этот указ не сохранился, замечает, что «даже в нём, по-видимому, не содержалось уголовной санкции иконопоклонения». Если текст указа утрачен, то к чему это предположение, не имеющее за себя ничего, кроме «по-видимому»? Кроме того, смеем уверить почтенного автора, что в 728 г. никакого указа издано не было. Он появился впервые только в 730 г. после отставки патриарха Германа11. Преследования же начались не в 730 г., а в 726 – разумеем случай столкновения народа в Халкопратии с спафаро-кандидатом Иовином, удалявшим по приказанию императора икону-статую Спасителя. Вот этот, кажется, поступок народа, убившего Иовина, автор называет «неповиновением чисто в светских делах»12. Спрашивается, что же тогда называть «неповиновением в делах религиозных»?

Желание выставить Льва поклонником «принципа терпимости» настолько одушевляет автора, что он готов осуществить его ценой противоречия самому себе. Не допуская возможности гонения на иконопочитателей в первые годы правления Льва, он подкрепляет свою мысль о неестественности для последнего крутого поворота к мерам строгости тем, что Лев «в своё время был доверенным лицом императора-западника Анастасия II и в начале своего царствования не уступал в ревности к вере Феодосию В. и Юлиану». Короче сказать, Лев не гнал сначала иконопочитателей потому, что сам был западником, т. е. человеком насилия и принуждения. Что мы не искажаем мысли г. Грибовского, видно из того, что он в подтверждение западничества Льва тут же указывает на преследование в первые годы его правления евреев и павликиан.

Что касается этого подтверждения, то первая половина его – ссылка на евреев – верна, а вторая заключает в себе ошибку и искажение. Лев имел дело не с павликианами, а с монтанистами, что, конечно, не одно и то же. Во вторых, г. Грибовский, в видах обеления Льва, передаёт дело так, что можно думать, будто гонение на монтанистов было воздвигнуто потому, что они начали было сжигать себя массами. Между тем летописец Феофан под годом 6214 (т. е. 714 + 8–9=722–723) говорит ясно: «в этом году царь (Лев) принудил креститься евреев и монтанистов. Иудеи, против воли крещённые, очищались от крещения, принимали св. дары после пищи и оскверняли веру. Монтанисты же после гаданий, назначив день, собрались в дома, назначенные для своего заблуждения, и сожгли себя»13.

Переходя к оправданию иконоборческой политики Льва Исаврянина, г. Грибовский, за неимением данных для этого оправдания, высказывает только ряд рискованных соображений. «Обоготворение икон, – говорит он, – как порождение иноземного влияния (?!), в корне противоречившее философско-отвлечённому пониманию религии востоком (sic!), не могло не остановить на себе внимания националистов... Было бы ошибочно предполагать, что иконоборство всецело задумано и поднято Львом Исаврянином. Ещё в конце V века епископ Гиерополя в Сирии Филоксен выказал намерение отменить поклонение иконам во всём своём диоцезе. Незадолго до вступления на престол Льва III император Филиппик, армянин по происхождению, в 713 г. обнародовал закон, отменявший иконопочитание (?!). Существовали издавна племена и секты востока, отрицавшие обязательность почитания св. икон; таковы были, например, малоазийские армяне, павликиане. Лев III поэтому вовсе не был инициатором иконоборства; волна последнего давно подымалась и нарастала на востоке, и исаврийский император был вынесен ею наверх и оказался бросающимся в глаза её завитком» (стр. 99–100).

Читатель легко заметит противоречие в этих соображениях. Назвав «обоготворение икон порождением иноземного влияния», родину протеста против этого обоготворения автор находит в Сирии, Армении, у павлликиан, вообще – на востоке. Последнее утверждение, во всяком случае, верно, а первое ничем доказано быть не может. Таким образом, Лев Исаврянин в своей борьбе с иконами, даже по аргументам г. Грибовского, был выразителем не склонностей эллинизма, а стремлений того сброда, который гнездился на восточных окраинах империи.

Кроме противоречия в приведённых рассуждениях г. Грибовского есть по обычаю ошибка. Что император Филиппик в 713 г. издал указ против икон, об этом до сих пор не знал ни один церковный историк.

Взвешивать все другие суждения г. Грибовского о мерах Льва III против св. икон мы отказываемся, потому что эти суждения изобилуют фактическими ошибками: автор сам источников не читал, а ведёт изложение на основании устаревших пособий. Наша же задача теперь не в указании этих ошибок.

Переходя к царствованию Константина V Копронима, автор говорит, что этот император «выразил принцип веротерпимости самым явственным образом. Нисколько не стесняясь существованием в уголовных законах отца 52 статьи семнадцатого титула, карающего мечом манихеев и монтанистов, Константин не затруднился на место вымершей от чумы части константинопольского населения перевести из Сирии и Армении массы колонов павликианского толка, долженствовавших служить императору опорой в его иконоборческих стремлениях» (стр. 106).

В этих словах всё замечательно. Во-первых, автор раньше 52 статью 17 титула Эклоги старается истолковать в смысле благоприятном для Льва III. Теперь же он забывает об этом, чтобы выставить на вид веротерпимость Константина, нарушившего ради этой веротерпимости постановление отца. Во-вторых, автор в этой статье читает прещение против манихеев и монтанистов, а Константин переводит в Константинополь «колонов павликианского толка». Упомянутая статья Эклоги и не могла стеснять императора.

Вообще нам кажется, что попытка г. Грибовского представать двух первых императоров Исаврийского дома людьми, считавшимися с запросами религиозной совести своих подданных, по меньшей мере, неудачна. На византийском троне не было государей, которые бы так бесцеремонно попирали эти запросы, как Лев III и Константин V. Более пятидесяти тысяч чистокровных греков они заставили уйти в одну южную Италию. Это была настоящая новая колонизация целой области, в которой считалось более двухсот чисто греческих монастырей14. А между тем южная Италия была не единственным местом, где укрывались беглецы. Наш полуостров Крым, южное побережье Каспийского моря, южная береговая часть Малой Азии – Ликия, остров Кипр, приморская часть Палестины – все эти места, как и Италия, служили убежищем для иконопочатателей при Константине V15.

Обращаясь к изображению взаимного отношения западников и националистов в третьем периоде – от Василия Македонянина до Алексея Комнина, г. Грибовский отмечает образование рядом с двумя крайними партиями партии умеренной, «первые признаки появления которой нужно отнести к царствованию Льва IV. Когда императрица Ирина пригласила на патриарший престол своего приверженца Тарасия, он сразу объявил свою программу действий. Примиряя западников и националистов в вопросе об иконопочитании, Тарасий вместе с единомышленниками высказывался за сохранение светских преобразований иконоборческих императоров, но Ирина со Ставракием и монахами не пожелали остановиться на полпути и решили уничтожить всё, что напоминало о реформе. Восшествие на престол друга Тарасия, великого логофета Никифора, ознаменовалось относительным применением принципов умеренности к деятельности правительства; воззрения примирителей сказались и при Михаиле Ранкабе́, в царствование которого с необычайной быстротой во многих областях Малой Азии начало распространяться павликианство. Западник по убеждениям Ранкабе́ вменил себе в обязанность принять меры к пресечению зла и созвал нарочитый совет для определения плана действий. Собеседовали умеренные и крайние правые. Первые настаивали на обращении еретиков в лоно церкви кротостью, мирной проповедью, распространением просвещения; вторые безусловно требовали казней, ссылаясь на пример наказания Богом Анании и Сапфиры. Вняв мнению обеих сторон, Михаил распорядился обезглавить коновода павликиан, но пощадил их от массового избиения» (стр. 110).

При чтении этих строк не знаешь, чему больше удивляться – малознанию ли автора или намеренному искажению им фактов в пользу своей теории. Пока автор говорит о появлении партии умеренных при Ирине, с ним (не с ним собственно, а с Папарригопуло) нельзя не согласиться. Но как только он хочет осветить факты с точки зрения своей схемы, у него всё оказывается изуродованным. По этой схеме необходимо должно было оказаться, что «умеренные» при Михаиле были против преследования павликиан, а «западники» стояли за это преследование. Но в действительности было как раз наоборот. Факт, на который ссылается г. Грибовский, состоял в следующем. Император Никифор, горячий почитатель патриарха Тарасия, по смерти последнего, был сильно озабочен приисканием для столичной кафедры человека, который был бы продолжателем церковной политики Тарасия. Выбор его пал на бывшего секретаря Никифора, человека очень мягкого, деликатного и высокообразованного богослова. Этим выбором было крайне недовольно недавно страдавшее от иконоборцев монашество с Феодором Студитом во главе, желавшее видеть на патриаршем престоле человека из своей среды, радетеля своих интересов. Недовольство это постоянно прорывалось наружу при малейшем поводе; как известно, из за дела эконома Иосифа монашество и Феодор Студит прервали общение с патриархом. После собора 809 г. в церкви образовался настоящий раскол16. Если пользоваться терминологией г. Грибовского, то следует патриарха Никифора и лиц, ему сочувствовавших, причислить к «умеренным», а монашество с Феодором Студитом – к «крайней правой». Как же держат себя эти стороны в вопросе об отношении к павликианам? Благодаря воздействию патриарха Никифора, император Михаил «объявил смертную казнь павликианам»17, Началось избиение последних в пограничных восточных областях... В самой столице и вблизи её применение императорского эдикта встретило энергичный протест со стороны Феодора Студита, который возмутился при виде наступавшей резни. Патриарху он заявил, что «церковь не мстит мечом», а императору, «требовавшему одобрения на убийство», он ответил: «скорее пусть снимут мою голову, чем я дам согласие на это»18. Кончилось дело тем, что в столице пострадал только один из павликиан – пустынник Николай, наказанный урезанием языка за то, что расколол и поносил икону Богоматери. У афинганов, т. е. монтанистов, были конфискованы имения; всех их отправили в фему Анатолийскую под надзор Льва, будущего императора Льва V19. Эти сравнительно мягкие меры были, несомненно, уступкой Феодору Студиту.

Таков факт. В своём настоящем, а не в искажённом виде он, очевидно, является опровержением, а не доказательством теории автора: «требовали казней» не члены «крайней правой», а «умеренные».

Следить далее за применением схемы г. Грибовского нет возможности: для этого пришлось бы написать целую книгу. Отметим только несколько наиболее типичных случаев, где автор спотыкается на факты. Раньше уже говорилось, что г. Грибовский очень благосклонно смотрит на императора Алексея Комнина, который «окончательно примирил крайности, отводя каждому из начал византизма подобающее ему место» (стр. 80). «Комнин не копался в душе человеческой. Преследуя с внешней стороны римский принцип религиозного единства или, лучше сказать, подчинения, он требовал хотя бы только наружного примирения, соблюдения формы» (стр. 131). Но тут г. Грибовскому приходится натолкнуться на факт отношения Алексея к богомилам, который целиком опровергает отзывы автора об этом императоре. Г. Грибовский употребляет все усилия, чтобы представить это отношение в таком виде, какого оно не имело в действительности. Сожжение на костре богомила Василия автор считает «вынужденной жестокостью» Алексея (стр. 132–133). Кто же его вынуждал? Известный церковный историк проф. Лебедев излагает дело совершенно иначе20 и кончает своё изложение следующим заключением: «Конечно, едва ли кто похвалит Алексея Комнина, который в настоящем случае ровность к церкви проявил в коварстве и бесцельной жестокости. При этом мы должны припомнить, что к таким странным мерам не прибегали в лучшую пору жизни церкви, например, в ΙV и V веках». Для г. Грибовского этот отзыв должен оказаться неожиданностью. По его схеме выходит, что чем дальше от Константина В. и Феодосия, тем лучше, а оказывается как раз наоборот. Бедная схема!

Дальнейшие приключения с теорией автора уже просто комичны.

В правление македонской династии борьба иконоборцев и иконопочитателей стихла. Но ведь романизм г. Грибовского был ещё жив. Он требовал новой борьбы. Партии должны были явиться снова: без них последовала бы кончина схемы автора. И вот «западничество превратилось, если можно так выразиться, в западничество отечественное, т. е. без непосредственного подчинения западу в действительности, оно усвоило себе некоторые его идеалы и прежде всего идеал папства в перенесении его на византийскую почву. Мы говорим о папистических стремлениях константинопольских патриархов, домогавшихся не только относительной самостоятельности, но – и прямого подчинения себе светского монарха» (стр. 118)21.

Но этого мало. Эллинизм г. Грибовского так наступал на романизм, что, в конце концов, западники «превратились в националистов», а «националисты» – в «западников», т. е. получилось уже нечто ужасное. Мы не шутим. Внук императора Алексея Комнина Мануил «старался продолжать начинания предков. Он постоянно указывал духовенству на идеалы жизни, завещанные Божественным Основателем христианской религии; он возобновил закон Никифора Фоки, запрещавший монастырям приобретение новых недвижимых имуществ, хотя и не отнимал старых; он гласно порицал стремление многих императоров воздвигать монастыри в модных городах, между тем как по смыслу монашеских обетов обители должны быть построяемы в местах уединённых, суровых, диких и тем удобных для подвижничества и пр. Нетрудно усмотреть за всеми этими мерами и суждениями одну постоянную цель ослабления силы и господства западнической партии» (стр. 136). Через страницу автор говорит: «приспособляясь к обстоятельствам, ново-западники сумели вовремя преобразовать свою программу и заручиться расположением народа при помощи провозглашения одним из своих принципов начала народности. Комнины же допустили ошибку, сошли с почвы национализма и в противовес папастическим замыслам патриархов с духовенством сами завязали тесные сношения с западом. Произошло это потому, что византийские монархи конца XI и начала XII в., чувствуя в отечестве под ногами всегда колеблющуюся почву, полагали возможным искать точки опоры извне» (стр. 138). Отсюда Константинополь наполняется латинянами, которые получали от императора всякие льготы и преимущества в ущерб грекам. Ожесточение последних против пришельцев было очень сильно и прорываюсь в мятежах и резне латинян. По замечанию автора одним из кровавых восстаний при Мануиле руководили монахи, т. е. западники (стр. 139). А император-националист тем временем вёл переговоры о соединении церквей и возвращении ему Romani corona imperii.

Таким сопоставлением автор заканчивает свой обзор борьбы партий националистов и западников. Он совершенно искренно убеждён, что это сопоставление не содержит никакого противоречия и прекрасно подтверждает его схему.

Г. Грибовский не следит за жизнью византийского общества после взятия Константинополя латинянями. Если бы он это сделал, то мы могли бы ожидать не только появления «западничества отечественного», но и ещё чего-либо более удивительного.

Отмеченные нами противоречия между фактами и схемой г. Грибовского, предназначенной для их объяснения, нам кажется, достаточно говорят против этой схемы. Мысль о борьбе романизма и эллинизма сама по себе не лишена значения, но только в приложении к истории греко-римского права. Она не раз уже высказывалась в юридической литературе, например, в трудах Энгельмана, Мортрейля и др. Но никто не думал объяснять при помощи её одной всю жизнь и историю Византии, никто не формулировал её так односторонне, как это сделал г. Грибовский. Результаты этой односторонности не замедлили сказаться: факты, как мы видели, часто и сильно страдают у г. Грибовского, лезут из-под его схемы и разрушают её.

Часть 2 22

Мы видели, что г. Грибовский не точно характеризует основные интересы населения Византии. Отсюда естественно ожидать, что он не попадёт на надлежащий путь и при изображении взаимоотношения элементов государственной жизни Византии. Впечатление, по прочтении второй части его книги (стр. 141 до конца), остаётся смутное. Формулу для этого впечатления даёт сам автор на стр. 237, когда говорит: «за долгие века византийская империя не выработала явственных определённых очертаний гибкого и жизненного государственного устройства. Не так легко вникнуть в его сущность и осмыслить последнее. Монархия, подчас издевающаяся над своим державным вождём, республика без представительства, без народного собрания, без выборных высших должностных лиц, какая-то невообразимая смесь безначалия с безусловным повиновением, тирании с народоправством – вот сфинкс государственного строя Византии, который смотрит на нас своим загадочным взором сквозь туман истёкших столетии. Сфинкс этот для читателя так и остаётся сфинксом, благодаря тому, что автор всюду выдвигает свою неудачную мысль о борьбе романизма и эллинизма. Вслед за приведёнными словами он замечает: «разбираясь в этой поразительной смеси туго приходивших в соотношение общественных начал, – невольно опять восходишь к той мысли, что острый яд заживо разложившегося государственного тела Рима действительно передался насильно с ним соединённой Византии и в известной степени заразил её юный и полный жизни организм».

Прежде чем видеть, как эта односторонняя мысль заставляет г. Грибовского прибегать к натяжкам во второй части его книги, начертим схему содержания этой части. Она распадётся на пять глав (IV–VIII). В первых трёх (IV–VI) речь идёт о населении: о составе и положении классов византийского общества (IV), о тяготении населения к самоопределению и об отношении народа и власти в столице (V), об идее народного верховенства в Византии и о долях участия различных сословий в деле избрания правителя (VI); а в двух последних говорится о власти: в VII главе излагаются древнегреческие учения о правительстве, указывается различие теории византийского и римского империализма и отмечается реализация народных стремлений в законе и обычае; в VIII главе идёт речь о соотношении власти царя и патриарха, о происхождении статей Эпанагоги о власти патриарха и их практическом применении и о преемстве власти.

Глава ΙV составлена поверхностно. Всё, о чём в ней говорится, читатель может найти в более полном и научном виде в книге проф. Скабалановича «Византийское государство и церковь в XI в.».

Главу V автор начинает замечаниями о разноплемённости населения Византии и о его культурном единстве. Ему кажется, что первая не могла вредить прочности государства, так как культурное единство могло вполне заменить племенное родство, что если области и лезли врозь, то благодаря только чисто римскому способу обхождения с ними. «В видах свободного устроения своих дел население всеми силами старалось выделиться из общих рамок государственной жизни и тем дробило единство общественных сил» (стр. 191). Для примера автор выбирает Антиохию. Отметив несколько случаев столкновения антиохийцев с властями главным образом по религиозным поводам, он замечает: «было бы утомительно излагать в подробностях все судьбы Антиохии, но из приведённых фактов её многовекового существования, нам кажется, явствует её постоянное стремление к самостоятельности и видны те слабые связи, которые удерживали эту соперницу К-ля в повиновении митрополии. На протяжении целых пяти столетий от Юлиана Отступника до последнего царя из рода Комнинов население Антиохии пребывало верным себе и не уставало в деле проведения постоянной открытой оппозиции срединному правительству. Мы нарочно в общих чертах попытались наметить историю гражданского состояния сирийской столицы, чтобы на связной цепи событий показать, насколько далеко было провинциальное устройство Византии от железной областной организации Рима» (стр. 198–199).

Не вдаваясь в подробный разбор, отметим только путаницу в аргументации г. Грибовского: оппозиция антиохийцев правительству, по его мнению, доказывает, что «провинциальное устройство Византии было далеко от железной областной организации Рима», и в то же время эта оппозиция вызывалась «железной римской организацией», римским способом обхождения с областями. Притом автор в истории сирийской столицы отмечает случаи столкновения населения с властями по религиозным поводам. Такие столкновения всего менее говорят об особом стремлении к «самоопределению», свойственном грекам. Подобное стремление могли проявить и дисциплинированные римляне. Папа Григорий II в письме к Льву Исаврянину заявил, что если бы этот император явился в одну из римских школ и стал говорить против икон, то ученики забросали бы его дощечками23.

Особенно много материала для доказательства мысли о «тяготении греков к самоопределению» даёт г. Грибовскому история отношений народа и власти в столице. Анализ многих случаев из этой истории приводит автора к убеждению, что «одним из основных начал государственной жизни восточно-греческой империи до́лжно признать то положение, что суверенитет в ней принадлежал прежде всего народу и только от него при помощи общего соглашения всех граждан передавался государям на праве пользования» (стр. 242). С этим нельзя не согласиться. Но на той же странице автор под влиянием угнетающей его мысли о противоположности между романизмом и эллинизмом говорит нечто совсем неудобоприемлемое. «Население византийских городов резко отличалось по своим политическим правам от такового в империи римской. Истории их сложения были различны. Восточный горожанин не жил, подобно паразитам Рима, на счёт трудов населения подвластных областей. Он не был обитателем разбойничьего гнезда, питавшегося кровью разоряемых народов; рано перейдя с господского пайка в виде различных {апнон?} на существование от трудов рук своих и потому менее обязанное правительству, будучи само его податной силой, Византийское население скоро пришло к сознанию того, что государство не вне его, а в нём самом. Оно делегировало верховное распоряжение властью избранным лицам, но всегда сознавало за собой право проверять действия уполномоченных» (стр. 242).

Прежде всего, различие в политических правах между римлянином и византийцем крайне преувеличено. Если г. Грибовский утверждает, что это различие зависело от того, что обитатели Рима жили на счёт трудов населения подвластных областей, а византийцы от трудов своих, то он берёт члены сравнения в невозможных размерах. В Риме, конечно, было много пролетариата, но не всё же население состояло из него. И наоборот, было бы преувеличением утверждать, что в Византии его совсем не было. Г. Грибовский сам очень красноречиво говорит об «общественных отбросах, безработном, бездомном, отбившемся от дела люде», который «представлял собой опасный для гражданского строя материал» (стр. 211). Разумеется, этот люд, как и в Риме, жил на счёт зажиточных классов и правительства. Императоры очень рано стали принимать меры к удалению его из столицы, например, Маврикий24 и др. И однако в Риме этот зверь был смирнее, чем в Византии. Там и прочее население было покойнее, чем здесь. Откуда эта разница? Она зависала не от неодинаковости политических прав, а от особой причины, которую мимоходом отмечает и г. Грибовский, хотя и не придаёт ей надлежащего значения. На стр. 264 автор вслед за Гиббоном совершенно верно говорит: «в значительных государствах стройная дисциплинированная армия является неотразимой силой. Сотня вооружённых приверженцев – плохая охрана против нескольких тысяч граждан, но сто тысяч хорошо дисциплинированных солдат свободно могут повелевать десятью миллионами подданных, а отряд из полутора десятка отборных гвардейцев может держать в страхе многочисленное население какой угодно столицы в том случае, если за ними стоит армия» (стр. 164). Такое положение дел создалось именно в Риме со времени Августа. Императоры, стянувшие в свои руки власть всех республиканских магистратов, чувствовали себя скверно среди населения, привыкшего к политической свободе, и отгородились от него постоянной армией и преторианцами. Население не смело возвысить голоса и отошло на задний план. Но новая опора оказалась скоро опасной для трона. Войско оберегало императора от народа, но оно скоро почувствовало силу и присвоило себе право избрания его, принадлежавшее народу в лице сената. Диоклетиан и Константин В. поняли положение дел и удалились на Восток: на Западе приходилось признать над собою власть или армии, или населения столицы. Но одного удаления на Восток было мало: армия могла давить на императора и здесь. Отсюда её реорганизация Константином и уничтожение преторианской гвардии25. С той же целью Константин в устройстве провинциального управления провёл принцип отделения гражданской власти от военной26. Основав новую столицу, в которой почва не была насыщена республиканскими традициями, Константин мог чувствовать себя свободным от опеки народа и армии. Его ближайшее преемники управляли также при благоприятных условиях. Но такой порядок вещей не мог держаться долго. «Преобразования Константина сокрушили одну опасную силу, чтобы его неспособные преемники собственными стараниями дали возможность развиться другой, имевшей на востоке под ногами прочную почву исторических преданий. Преемники Константина не сумели воспользоваться унаследованным величием и выгодами своего положения. Они искренно полагали, что властвовать это значит только держать вожжи затянутыми в своих руках, наслаждаться благами жизни и в остальном полагаться на Промысел Всемогущего... Подавляемый, но не управляемый народ в свою очередь, за отсутствием соответствовавших его возросшему значению государственных форм выработал себе тот гибельный способ участия в общественных делах, который зовётся правом вооружённого восстания против злоупотребления властей» (стр. 272–273). Итак, г. Грибовский на этот раз признаёт, что вина «гибельного участия в общественных делах» со стороны населения Византии лежит на преемниках Константина В. Не будь этой вины, всё могло бы пойти иначе. Дело оказывается не в различии политических прав жителей Рима и Константинополя, а в неумении императоров обходиться с населением. Взгляд г. Грибовского, таким образом, колеблется. Он и не может не колебаться, потому что автор ищет разгадки явления не там, где надо искать её. Ему кажется, что «тяготение греков к самоопределению» и неспособность преемников Константина существовали в течение почти всей истории Византии. Но автор упустил из виду одно обстоятельство, которое при надлежащем внимании к нему сделало бы излишними ссылки на «тяготение к самоопределению. Обстоятельство это состоит в том глубоком противоречии, которое легло в основу императорской власти Рима и Византии. Рим, как государство военное, ещё при республике снабжал своих магистратов властью чрезвычайно сильной. Imperium и potestas tribunicia Августа и его преемников были суммой всех полномочий, рассеянных при республике во многих руках. С императорами природа власти не изменилась: переворот состоял только в её сосредоточении. Отобрав власть у магистратов, императоры унаследовали от них вместе с её силою и её выборный характер. Полномочия императора, несмотря на их безграничность, были только пожизненными. Отсюда он непременно должен был попасть в зависимость или от народа или от армии. Константин освободил власть от влияния армии, но после этого она должна была попасть под влияние населения столицы. Это и случилось в Византии, случилось, правда, не сразу, потому что общество привыкло довольно долго видеть себя отстранённым от участия в деле выбора императора. Но потом с ослаблением значения армии оно поняло, что право делегировать власть возвратилось к нему и воспользовалось этим правом. Диоклетиан хорошо знал права общества и стремился вытравить в нём мысль об этих правах. Он старался привить населению взгляд, что император есть praesens et corporalis deus, завёл пышную внешность и пр. Константин подражал ему. Но всё это не помогло. Римский взгляд на выборный характер императорской власти остался достоянием общественного мнения, которое позволяло каждому сотнику мечтать о троне во всё время существования Византии.

Из сказанного ясно, что между населением Византии и населением Рима не было никакого различия в политических правах: напротив, свои права византийцы унаследовали именно от римлян. Существовало различие только в пользовании правом избирать императора; последние были лишены его армией, а первые, благодаря реформам Константина, снова получили его в свои руки.

Раньше отмечено, что г. Грибовский в строе Византии видит «невообразимую смесь безначалия с безусловным повиновением». Нам кажется, мы достаточно показали, откуда вышло это «безначалие»; оно было результатом не тяготения к самоопределению, а следствием отсутствия закона о престолонаследии и de sang royal, как говорит Рамбо27.

Если мы обратим внимание ещё на одну особенность положения Византии, то поймём и другую составную часть «невообразимой смеси» – «безусловное повиновение». Такое повиновение, как известно, можно наблюдать особенно ясно в истории Рима. Оно было следствием того, что римляне были народом военным и воинственным по преимуществу: порядки лагеря стали там порядками общественной жизни. Ясные следы подобного же повиновения в Византии заставляют по аналогии заключать, что и здесь они были результатом военного положения государства. Различие между Римом и Византией с этой стороны состояло только в том, что первый был государством военным и воинственным вместе, тогда как последняя была государством только военным. Первый вёл войны завоевательные по преимуществу, а вторая по преимуществу же – только оборонительные. Мысль эта едва ли требует доказательств: редкий год протекал без походов. Для военного положения государства реформы Константина скоро оказались неудобными. Г. Грибовский отмечает это обстоятельство, но не совсем понимает его. На стр. 274 он говорит: «под давлением внешних обстоятельств, именно непрерывных варварских нашествий, Византийские государи принуждены были отказаться от введённого Константином дробления армии на мелкие отряды и вернуться к римскому образу деления на областные легионы. Возродившаяся отсюда большая сплочённость соединённых в массы солдат повлекла за собой сознание собственной силы и перенесение приложения последней в политику». Но дело собственно было не в новом размещении войск, а в соединении властей гражданской и военной в одних руках. Такое соединение, как известно, существовало в римской империи до преобразований Константина. Вот это соединение, поведшее к образованию фем, и было ответом на нужду поставить государство на военное положение28. У г. Грибовского для оценки этой перемены, происшедшей в Византии в VI и VII вв., нашлась только ненужная точка зрения регресса (стр. 273–274). Это же соединение гражданской и военной власти в одних руках снова вызвало «появление войск в роли политических деятелей», способствовало возвращению армии к тем порядкам, которые столь старательно уничтожались Константином В. (стр. 273). Глава VII книги г. Грибовского содержит изложение теории власти в Византии, как эта теория дана в сочинениях древнегреческих и средневековых писателей, в законе и обычаях. Автор довольно подробно анализирует государственные воззрения Платона и Аристотеля и полагает, что учения этих философов «о преимуществах одного мудрейшего послужили основанием теории византийского императорства и общественности» (стр. 244). На следующей странице автор говорит: «сын своего народа Платон требовал для наиболее удобного устройства государства ограничение числа граждан числом пятью тысячами человек». Каким образом его теория власти могла держаться в Византии, считавшей граждан не тысячами, а миллионами, автор объяснять считает излишним, хотя именно здесь эти объяснения были крайне необходимы, потому что для автора «власть в каком бы то ни было виде есть не что иное, как отвлечение от фактического состояния совокупности общественных отношений» (Предисловие, стр. XVII). Не решится же автор утверждать, что фактическое состояние этих отношении при Платоне было то же, что и после Константина В.

Если теория византийского империализма вышла из столь возвышенного источника, то, надо ожидать, теория империализма римского у г. Грибовского будет иметь самое мрачное происхождение. «В течение всей своей долгой жизни римляне, народ огня, крови и железа, проводили мысль подчинения побеждённых и господства победителей. Рим точно так же, как и Греция, своим чередом дошёл до идеи преимуществ монархии; но он достиг её признания иным путём и выразил её в иных формах, нежели то было сделано греческим умом: не мудрость, не добродетель, а силу положил он в основание своего здания единовластия. Проникнув в смысл римской монархии, грек определил бы её одним словом тирания и сослался бы на авторитет Платона и Аристотеля, точно указавших отличительные признаки извращённости идеи власти. В самом деле, по Платону монарх-мудрец если и не стесняется законами, то не иначе как в виду пользы общества; он трудится на пользу других, на благо государственное, сам довольствуясь только нравственным удовлетворением. Обходя закон, он делает не то, что хочет, а то, что нужно, чему учит божественная мудрость и чего требует благо всех. Иначе ставили вопрос римская империалистическая философия и толковавший её таинства римский юрист практик. Они точно также выставляли то положение, что princeps legibus solutus est, но тут же добавляли, что quod principi placuit, legis vigorem habet. Подобным тезисом они облекали в форму закона не только благожелательную волю монарха, но даже его каприз, прихоть» (стр. 295–296).

Из сопоставления взглядов Платона и Аристотеля с взглядами римских юристов читатель может вывести только то заключение, что г. Грибовский берёт для сравнения члены несравнимые: автору следовало говорить о юристах византийских. А эти юристы провозглашали, что ἡ βασιλικὴ ἐξουσία πάντα δύναται ποιεῖν29; в то же время императоры считали себя вправе ὑπερτέρως ἢ κατὰ νόμους οἰκονομεῖν (стр. 333). Довольно трудно доказать различие этих положений от римского quod principi placuit, legis vigorem babet. Причём эта максима римского права вырвана автором из контекста, в котором она имеет не столь ужасный смысл, какой силится вложить в неё г. Грибовский. Место в целом виде читается так: Quod principi placuit, legis habet vigorem, quum lege regia, quae de imperio Irta est, populus ei et in eum omne suum imperium et potestas concessit. Quodcunque ergo imperator per epistolam constituit, vel cognoscens decrevit, vel edicto praecepit, legem esse constat30. T. е. в содержание quod placuit входят императорские epistolae или rescripta, decreta и edicta31. Различие теорий византийского и римского империализма, таким образом, у г. Грибовского плод недоразумения: оно оказалось только потому, что автор заставляет римских юристов подразумевать под quod placuit... каприз и произвол, а византийским императорам позволяет «домостроительствовать помимо и вопреки законам» только на благо народа. Такое самоуправство автора, разумеется, никого ни к чему обязать не может.

В заключение рассуждениям г. Грибовского противопоставим авторитет Фюстель де Кулянжа. Этот знаток и превосходный толкователь римского государственного строя в одном месте отмечает с виду неважное, но очень характерное явление, что во всё время существования империи на Западе не переставало употребляться очень часто слово respublica. Анализируя этот факт, Фюстель де Кулянж приходит к заключению, что слово respublica не было простым переживанием, а термином, имевшим живой содержательный смысл. Оно выражало то воззрение общественного мнения, что управление государством, сосредоточенное в руках одного, было делом всех, в интересах и к благу всех – res publica. Даже при худших императорах эта концепция никогда не затиралась и пережила империю32. Наконец, едва ли можно доказать, что римляне когда-либо расставались с исходной максимой своего государственного права: salus populi suprema lex esto.

После всего сказанного можно думать, что «проникнув» в действительный, а не сочинённый г. Грибовским, «смысл римской монархии, грек» едва ли «определил бы её словом тирания».

Приведёнными соображениями далеко не исчерпывается запас доказательств г. Грибовского в пользу мысли о различии теорий византийского и римского империализма. Автор делает ещё выписки из «Царского свитка» диакона Агапита, представленного Юстиниану, «Завещания Василия Македонянина сыну Льву», «Царского воспитания Феофилакта Болгарского» и «Советов византийского боярина XI в.» Чтобы правильно толковать выражения «Свитка» Агапита и «Завещания» Василия, следует только обратить внимание на то, что первый предназначался для «романизованного до мозга костей славянина», а второе приписывается основателю новой династии, который пытался создать для византийцев une religion monarchique33. Лояльность и безобидность содержания «Свитка» настолько значительны, что за изящество языка, которым он написан, и богатство риторических украшений он был допущен к употреблению в византийских школах34. «Завещание» Василия очень похоже на «Свиток» Агапита и составлено преимущественно по образцу его. Оно так же изобилует риторическими украшениями и изобличает мастерское перо, принадлежавшее не бывшему конюху Василию, а скорее всего Фотию35. Если из содержания «Свитка» и «Завещания» вычесть всё, что приходится на долю красивых оборотов, то это содержание может дать г. Грибовскому только один вывод: греки думали, что для того, чтобы быть хорошим государем, нужно быть хорошим человеком.

«Царское воспитание» Феофилакта Болгарского гораздо содержательнее «Свитка» и «Завещания»; оно более жизненно и менее отвлечённо. Но и в нём трудно найти то, что вычитал г. Грибовский. За безобидность этого сочинения говорит уже то, что автор его был ревностнейшим учеником и подражателем известного Михаила Пселла и учителем наследника престола36. Достаточно прочитать двенадцать глав введения к «Царскому воспитанию», где автор расточает похвалы своему питомцу, его предкам и его матери37, чтобы убедиться, что г. Грибовский у Феофилакта для своей цели мог найти немного. Он с торжеством подчёркивал мысль «Царского воспитания» о «суверенности народа». Мысль эту г. Грибовский выводит из выражения Феофилакта, что народ так же украшает избранием царя, как пчёлы, которые, собственно, «не столько избирают царя, сколько признают его» (стр. 313–314). Из такого сравнения сделать вывод «о суверенности народа», нам кажется, мог только г. Грибовский. Притом в подлиннике сравнение ещё выразительнее говорит не в пользу нашего автора... κἂν μελισσαις ὁ Βασιλεὺς ἀυτοφυής ἐστι καὶ πᾶν τὸ πλῆϑος ἡγεμόνα τοῦτον πεποίη ται...38.

Что касается «Советов византийского боярина XI в.», то они повторяют только наставления Агапита, Василия-Фотия и Феофилакта.

Столь же мало даёт г. Грибовскому и анализ статей Эпанагоги о царской власти. Статьи эти важны только потому, что в них впервые оформлено положение императора законодательным путём.

Из таких безобидных памятников, каковы перечисленные, можно было сделать только самые безобидные выводы. И действительно, резюмируя свои соображения о полномочиях византийских императоров, г. Грибовский вынужден сказать только то, с чем не мох спорить и любой юрист римский. «В принципе, благожелательным государям-мудрецам передавалась вся совокупность верховных прав на всём их протяжении и, если даже органам подчинённого управления предоставлялась известная доля в осуществлении их, то, конечно, не иначе, как в силу общих или нарочитых полномочий со стороны императора» (стр. 341). Только эпитет «благожелательного мудреца» предназначается здесь для отличения византийского идеала государя от идеала римского. Но мы видели, что это различие, по меньшей мере, спорно.

Глава VIII книги г. Грибовского трактует о соотношении власти царя и патриарха. Она имеет в виду предупредить естественное возражение против заключения автора о полномочиях византийских императоров, вытекающее из многочисленных фактов, которые показывают, что «церковное главенство императора неустанно оспаривалось у него патриархами» (стр. 342). Автор пытается доказать, что эти факты, а также статьи Эпанагоги, в которых столичный иерарх ставится в положение, мешающее выводам автора о правомочиях византийских государей, в сущности, были только отклонениями от нормы отношений церковной и светской власти, освящённой практикой и общественным мнением Византийского общества. Процитировав статьи Эпанагоги относительно константинопольского патриарха, г. Грибовский рассуждает: «таким образом, Эпанагога выдвинула рядом с царём другую власть по значению не только равную, но в некоторых отношениях даже высшую, чем первая. В этом возвеличении константинопольского первосвященника ясно сказались западно-папистические стремления той части византийского общества, которая продолжала жить преданиями романизма. Однако, несмотря на временное торжество западнической партии с патриархом во главе, одержанная ею победа не дала осязательных последствий в дальнейшем, и, быть может, постановления Эпанагоги, не в меру возвеличившей архиепископа столицы, послужили причиной того обстоятельства, что названное уложение как бы затёрлось, затемнилось другими памятниками законодательства той же эпохи. Пользуясь наступившей реакцией, западники произвели усиленный натиск в сторону наименьшего сопротивления и, казалось, уже было совершенно завладели позицией, но, к счастью, та самая волна народного самосознания, которая заставила редакторов Эпанагоги, наперекор явно выраженной враждебности к взглядам Исаврийцев, всё-таки удержать многое из осуждённых нововведений, эта самая волна снесла и затопила внезапно всплывший островок восточного папства. Нет никакого сомнения в том, что обширные притязания патриарха, выраженные в Эпанагоге, не только не имели под собой корней в религиозно-политических воззрениях населения, но кроме того прямо противоречили существу практически установившихся основ императорской власти» (стр. 343–344).

В этом рассуждении, по обыкновению, почти всё состоит из противоречий и искажений. Прежде всего, утверждение г. Грибовского страницы 344-й, что Эпанагога «выдвинула рядом с царём другую власть по значению не только равную, но в некоторых отношениях даже высшую, чем первая», уничтожается г. Грибовским страницы 327-й, который полагает, что редактор Эпанагоги Фотий «выставил патриарха властью чуть-ли не равной царю» Устраняя эти крайности, допустим, что Эпанагога ставит патриарха рядом с царём, и спросим, ввела ли она новшество? В предисловии к 6 новелле Юстиниан говорит: «всевышняя благодать сообщила человечеству два величайшие дара: священство и царство; то заботится об угождении Богу, а это о прочих предметах человеческих; оба же, происходя от одного и того же источника, составляют украшение человеческой жизни. Поэтому нет важнейшей заботы для государей, как благоустроение священства, которое со своей стороны служит им молитвою о них к Богу».

«Это признание равноправности и одинакового происхождения властей – духовной и светской, – замечает проф. Курганов, – было высказываемо и последующими императорами»39.

Сделав рискованное утверждение, г. Грибовский мог дать только и рискованные доказательства. Он настаивает, что в статьях Эпанагоги относительно патриарха сказались «западно-папистические стремления той части византийского общества, которая продолжала жить преданиями романизма», – и одновременно утверждает, что «одним из главных составителей Эпанагоги быль патриарх Фотий» (стр. 362). В каком же отношении Фотий может быть назван западником-папистом? Борьба его с папами известна. «Предания романизма», как их понимает г. Грибовский, также едва ли давили на Фотия, В период иконоборческих смут во главе «западнической» партии стояло монашество. После 842 г. она стала партией Игнатиан. Состав её остался прежний. Фотию, напротив, сочувствовали люди, которые раньше стояли на стороне патриархов Тарасия, Никифора и Мефодия. Фотий был прямым продолжателем дела этих трёх великих иерархов, работавших над умиротворением взволнованного общества. Все они были, как принято называть их в нашей церковно-исторической литературе, политиками, икономистами, людьми, которые, стоя в центре иногда несогласных интересов церкви и государства, употребляли все усилия сгладить это несогласие, ослабить борьбу разных элементов общества. Со стороны Игнатиан, западников-романистов с точки зрения г. Грибовского, Фотий, как известно, симпатиями не пользовался, потому что он, как и его предшественники Тарасий, Никифор и Мефодий, много делал для ограничения злоупотреблений среди монашества. Вообще Фотий очень неудачно зачислен г. Грибовским в ряды западников-папистов. Эта неудача произошла отчасти от плохого знакомства автора с положением в истории великого патриарха, а главным образом потому, что г. Грибовскому до крайности было необходимо наклеить на Фотия ярлык романиста: иначе все его рассуждения по поводу статей Эпанагоги о константинопольском патриархе заранее были бы обречены на бесполезность.

Желая показать, что статьи о патриархе в Эпанагоге явились «политическими происками пропитанной западническими учениями клерикальной партии (это партия Фотия?!), воспользовавшейся минутной слабостью светского правительства» (стр. 385), автор решается на утверждение, что именно благодаря этим статьям Эпанагога была затёрта другими памятниками законодательства той же эпохи. Насколько нам известно, такой взгляд на судьбу Эпанагоги принадлежит только одному из византологов – г. Грибовскому. Этот взгляд автору так же был необходим, как и превращение Фотия в западника-паписта-романиста-клерикала. Люди, изучавшие истории Эпинагоги без предвзятой мысли, приходят к прискорбным для г. Грибовского выводам. «Что постановления Эпанагоги, – говорит проф. Сокольский, – относящиеся к царской и патриаршей власти, считались вплоть до падения восточной римской империи действующим правом, видно из того обстоятельства, что они включены во все юридические сборники и компендиумы, возникшие между X и XV столетиями»40.

Если, таким образом, происки клерикалов-папистов при составлении статей Эпанагоги о константинопольском патриархе не что иное, как призраки, созданные воображением г. Грибовского, то читатель вправе усомниться и в том, действительно ли упомянутые статьи «не в меру возвеличивают» столичного патриарха. Такое сомнение совершенно законно. Всё нововведение составителей Эпанагоги и в данном случае, как и в отношении царской власти, состоит в том, что они впервые оформили положение патриарха достаточно полно. Что Эпанагога ничего не прибавила к правам, которыми он уже пользовался, за это говорит то обстоятельство, что последующее время не затирает, а напротив развивает начала, изложенные в Эпанагоге41. В частности г. Грибовский смущается прежде всего тем, что «сообразно смыслу Эпанагоги, византийское государство оказывается двуглавым (стр. 342). Но, как мы видели из 6 новеллы Юстиниана, оно было таковым уже в VI в. Выражение Эпанагоги, что «мир и благоденствие подданных зависят от единомыслия и согласия царской и патриаршей власти», есть перифраз следующего места той же новеллы: «когда и церковь со всех сторон благоустроена, и государственное управление держится твёрдо и путём законов направляет жизнь народа к истинному благу, то возникает добрый и благотворный союз церкви и государства, столь вожделенный для человечества»42.

Автор затем негодует, что патриарх в Эпанагоге назван «живым образом Христа», тогда как до Эпанагоги будто бы только император уподоблялся Богу «духовной природой своей, в силу той мудрости, которой причастен он, как избранник и помазанник Божий» (стр. 342). Это негодование есть результат незнакомства автора с азбукой богословия. Уподобление И. Христа первосвященнику, а епископов – И. Христу было, несомненно, известно каждому византийскому школьнику. Если бы потребовалось указать такое уподобление в византийском законодательстве до Эпанагоги, то мы отсылаем автора к Юстиниановой новелле vulgo 137-й, по счёту Цахариэ – 174-й43.

Г. Грибовский видит, кажется, нововведение Эпанагоги даже в том, что она вменяет патриарху в обязанность беречь свою паству, обращать еретиков, присоединять к церкви еретиков, быть учительным, правосудным, смелым в возвещении истины и т. д. Любопытно было бы видеть, как автор определил бы обязанности и полномочия патриарха, которые «имели под собой корни в религиозно-политических воззрениях населения». Пришлось бы, по-видимому, говорить, что патриарх, по мнению греков, должен был забросить своё стадо, не обращать внимания на еретиков и неверных, «стыдиться» говорить истину царям и т. д.

Но продолжим перечень «нововведений» Эпанагоги. «Возвышая патриарха, говорит автор, Эпанагога не удовольствовалась расширением его прав в области церковного управления; она наложила ограничение на самую светскую власть в пользу духовной, воспретив узаконение мирского обычая, противного канонам» (стр. 343). Предполагается, что раннейшее законодательство ни о чём подобном не знало. Едва ли это так. В 45 главе 3 титула 1-й книги Юстинианова кодекса ещё в 530 г. был возвещён принцип: quod sacri canones prohibent, per nostras etiam abolemus leges44. И что «воспрещение мирского обычая, противного канонам» не прокралось в Эпанагогу контрабандным путём, а вошло в неё, как норма обычного положения дел в Византии, это доказывается 9-й новеллой Льва VI, который подтвердил статью Эпанагоги, отменив все законы, противоречащие канонам45. «Вместе с тем, продолжает удивляться г. Грибовский, в отношении старинных церковных постановлений и положений вселенских соборов толковничество, интерпретация, предоставлялось исключительно патриарху, без какого бы то ни было вмешательства светской власти» (стр. 343). Предполагается, что раннейшее законодательство допускало участие светской власти в толковании канонов. Сомнительно. Юстиниан знал только епископов, οἷς πετίστευται καὶ ζητεῖν τοὺς κανόνας καὶ φυλάττειν εἴπερ τὶ τούτον παραβαινόμενον ἀνεκδίκητον καταλειφϑείη46.

В перечисленных определениях Эпанагоги г. Грибовский и усматривает «обширные притязания патриарха, которые не только не имели под собой корней в религиозно-политических воззрениях населения, но, кроме того, прямо противоречили существу практически установившихся основ императорской власти». Мы убедились, что первая половина этого вывода неверна. Теперь посмотрим, могли ли полномочия патриарха, как они намечены в Эпанагоге, «противоречить существу основ императорской власти». Г. Грибовский утверждает, что византийским императорам принадлежала вся полнота власти как гражданской, так и духовной. Для человека, сколько-нибудь знакомого с церковной историей, эта мысль будет большой новостью. Автор полагает, что христианские государи унаследовали эту власть от императоров языческих, которые носили титул pontifex maximus. Даже «христианские государи не сразу отказались от языческой привилегии понтификата. Константин, несмотря на свою явную склонность к новой религии, продолжал исполнять обязанности понтифекса, как по отношению христиан (?!), так и по отношению язычников» (стр. 344). На помощь г. Грибовскому приходит даже Платон. «Столп эллинского отвлечённого мудрствования положительно утверждает, что философ обладает возможностью как бы непосредственного общения с божеством путём созерцания. Тот же мыслитель сливал в своём представлении образ мудреца и совершеннейшего правителя» (стр. 346). Так как автор думает, что идеал византийского царя выработался под влиянием учения великого философа, то вывод из сейчас приведённой фразы по отношению к духовной власти византийского императора ясен. Но это ещё далеко не все доказательства автора. Он цитирует два литературных памятника «Похвалу Константину» убеждённейшего христианина Евсевия» и упоминавшийся выше «Свиток» диакона Агапита. Евсевий, как панегирист, естественно составляет букет лестных сравнений и, между прочим, называет Константина царём-философом, выражается, что «его разум есть отражение божественного разума». Агапит говорит, что «могуществом власти царь подобен владыке всех – Богу», что «между Божеством и между ним (императором) нет посредников» (стр. 347–348). Чтобы эти ссылки могли идти в доказательство положения г. Грибовского, уподобления придворных ораторов нужно понимать буквально. Припоминая свою защиту византийцев от упрёков в раболепии, автор остерегается от такого буквализма. «Божественность монархов, – говорит он, – являла собой только modus dicendi, способ обозначения совокупности известных качеств и добродетелей. Восточное воображение всегда отличалось склонностью к гиперболическим метафорам» (стр. 350). Всё это совершенно верно. Но тогда что же остаётся из выражений Евсевия и Агапита для доказательства мысли автора? Ровно ничего47.

Пусть не думает, однако, читатель, что г. Грибовский, сказав о метафорах, сделал отступление. Совсем напротив. Указание на гиперболы понадобилось ему только для подкрепления его мысли о том, что византийцы не были раболепны. «Греки, – рассуждает он, – считали евангельское учение в качестве откровения божественной мудрости таинственным, требующим особой остроты ума и проницательности для уразумения. Поэтому всякий, кто считал себя призванным к толкованию, выступал в качестве проповедника и сообразно степени даровитости находил достаточное число последователей. Отсюда понятно, что император, непосредственно причастный божественной мудрости в силу своего избранничества, в глазах народа не мог не являться высшим авторитетом в вопросах веры и исповедания. Ввиду того не удивительно, что народ охотно стекался слушать проповеди Льва Исаврийского, Константина Копронима, Алексея Комнина, в свою очередь учительство считавших своей духовной обязанностью. Опираясь на свой авторитет признанного мудреца. Мануил Комнин даже при случае не поколебался дать превратное толкование одному из важнейших догматов христианской церкви, именно равенству Бога Отца и Сына» (стр. 350–831). Император – высший авторитет в вопросах веры и исповедания в глазах византийцев – таково открытие г. Грибовского, которое доселе оставалось неизвестным церковным историкам. Результаты этого открытия весьма плачевны. Защищая невероятное положение, автор накладывает его на факты, которые не подходят под него, и по необходимости искажает их. Г. Грибовский со своей невозможной точки зрения неизбежно считает ненормальные отношения между церковной и светской властью нормальными и наоборот. Все императоры, бывшие цезаро-папистами, вторгавшиеся в не принадлежащую им область, берутся им под защиту; а все лица, напоминавшие этим императорам о незаконности их притязаний, лица, которых церковная история знает за героев веры, удостаиваются от автора нелестного эпитета «рясофорных преторианцев византийских монархов, подобных турецким янычарам» (стр. 370). В данном случае, отвергая теории г. Грибовского, мы стоим на точке зрения самих византийцев, а не измеряем событий своими личными взглядами. Восхваляемый г. Грибовским Лев Исаврянин говаривал: βеσιλεύς καὶ ἰερεύς εἰμι. Автор полагает, что эта фраза выражала обычное положение дел в Византии. Но Византийцы VIII в. думали иначе; они называли Льва σαρακηόφρων48, чем хотели сказать, что Лев по примеру халифа стремился соединить в своих руках власть светскую и духовную49. Алексей и особенно Мануил Комнины подражали первым Исаврийцам – это правда, но правда и то, что не «рясофорный преторианец», а видный государственный деятель и историк XII в. находил их церковную политику никуда не годной, считал её нарушением нормального отношения светской власти к церкви50.

Но обратимся к фактам, в которых г. Грибовский видит подтверждение своей теории, и которые, однако, скорее служат к опровержению её. «Духовное верховенство монархов вовне выражалось самыми разнообразными способами. За исключением того, что императоры не совершали таинств Евхаристии и не причащали исповедников, в остальном они участвовали до известной степени в богослужении, председательствовали на сборах, учительствовали, носили облачение, видом похожее на архиерейское» (стр. 354). Из всех этих положений нуждается в обсуждении только одно – председательствование на соборах; другим и г. Грибовский, вероятно, не придаёт важного значения. «Участие в богослужении до известной степени (до какой именно?) может быть принимаемо и каждым мирянином; относительно учительства автор сам говорит, что в Византии «всякий, кто считал себя призванным к толкованию, выступал в качестве проповедника»; об «облачении, видом похожем на архиерейское», и говорить не стоит.

Где же г. Грибовский отыскал свидетельства о том, что императоры председательствовали на соборах? На стр. 356 автор говорит: «руководствуясь своим правом церковного верховенства, императоры созывали соборы, председательствовали на них и скрепляли своим соглашением постановления этих главных истолкователей христианской догмы. Государи не довольствовались на указанных собраниях страдательной ролью: наоборот, они постоянно выказывали стремление принять самое деятельное участие в прениях и даже в постановке вопросов. Константин В., ещё не приняв крещения, заседал, по свидетельству Евсевия, среди епископов на Никейском соборе и вмешивался в прения «как епископ, поставленный самим Богом». На Халкидонском соборе 455 г. (sic!) император Маркиан точно также принял участие в рассуждениях. Он не открывал собора, но при появлении своём во время хода прений тотчас же высказал свои взгляды на подлежащий вопрос. «Вот закон, который я намерен вам предложить, – начал свою речь император, – никто да не осмелится рассуждать относительно естества Спасителя Нашего Иисуса Христа или придерживаться формулы веры, помимо той, которая была утверждена на Никейском соборе. Что касается до меня, то знайте, что я присоединился к вам, чтобы утвердить веру по примеру моих предшественников, но вовсе не для того, чтобы оказывать на вас давление видом своего могущества». Несмотря на последние слова, Маркиан принял на себя настоящее председательство: предоставлял право речи ораторам и лишал их такового, приказывал читать различные свидетельства источников и сравнивать их. Заседание собора, на котором присутствовал император, было закрыто им же со следующим назиданием: «я знаю, вы устали после долгой дороги и сопряжённых с ней трудностей. Отдохните три-четыре дня... и затем продолжайте работы, которые должны утешить и вознаградить за всё. Но никто из вас не имеет права удалиться со святого собора, прежде чем труды его не будут приведены к надлежащему концу». Вот каким языком, замечает по этому поводу Гаске, говорил с собранием иерархов один из наиболее религиозных и благочестивых Византийских императоров» (стр. 356–357).

Если можно было выбрать наиболее неудачные примеры для подтверждения мысли о церковном верховенстве византийских императоров, то это делает именно г. Грибовский в приведённых строках. Заметку Евсевия, что Константин участвовал в прениях собора, как епископ, г. Грибовский превращает в свидетельство, что император председательствовал на соборе. Нужно не иметь понятия о характере церковной политики великого императора, чтобы утверждать, что он мог производить давление на епископов собора. И никто из историков не утверждает этого, кроме г. Грибовского. Кстати несколько слов об источнике, из которого г. Грибовский взял мысль о председательствовании Константина на соборе Никейском. Этим источником была книга Гаске, хотя у автора ссылки на неё в данном случае нет. Что же говорил Гаске? Перебирая имена епископов, которым разными историками древними и новыми усвояется председательствование на 1-м всел. соборе, и, находя, что это делается всегда без достаточных оснований, Гаске отказывается мирить различные взгляды и заключает следующим предположением: «какое место могло оказаться достойным императорской власти (на соборе) помимо председательского? Цезари языческие также председательствовали в коллегии жрецов. После мы увидим впрочем, что Константин не был одиноким, обращаясь так с епископами, и что его преемники не думали совершать святотатства и оскорблять церкви, присваивая себе управление прениями на соборах»51. «Впоследствии» Гаске ровно ничего не доказывает, и его предположение о председательствовании Константина на 1-м всел. соборе остаётся праздной выдумкой. Г. Грибовский эту выдумку превращает в непререкаемую истину. Такими-то тёмными путями добывает он свои доказательства.

Что касается ссылки на отношение Маркиана к отцам 4-го всел. собора, то тут г. Грибовский совсем попал, что называется, впросак. Сам он по обыкновению источников не читал, а рассказывает дело по книге Гаске, который по своему бесцеремонному обращению с источниками и фактами очень напоминает нашего автора. Гаске читал акты 4-го собора очень плохо и потому вычитал то, чего в них нет. Маркиан присутствовал на 6-м заседании собора. На этом заседании не было никаких прений и быть не могло, потому что определение собора было составлено и принято епископами на 5-м заседании. Отсюда императору даже не было нужды брать на себя председательство, предоставлять слово ораторам и лишать их такового. Дело было гораздо проще. Узнав, что определение составлено, Маркиан явился на собор и держал речь. Члены собора отвечали на неё приветственными кликами. Затем первый нотарий собора предложил императору выслушать определение. После прочтения Маркиан спросил: «по согласию ли всех святейших епископов провозглашено прочитанное определение?» Все воскликнули; «все так веруем» и т. д. Император возблагодарил Спасителя всех и выразил надежду, что «будет дарован нам от Бога в самом скором времени всеобщий мир». Епископы отвечали опять приветствиями. После этого император заявил, что он считает своим долгом охранять определение, наказывать всякого, кто «под предлогом рассуждения о вере публично соберёт толпу и произведёт возмущение», и просил отцов устранить некоторые недостатки в жизни монашества и низших клириков. Эти последние предложения впоследствии были обсуждены собором и составили содержание 3, 4 и 13 его правил. В заключение Маркиан сказал, что он задерживает отцов собора ещё на три-четыре дня, чтобы «дать ход всему, чего они (отцы) хотели52.

Таков был настоящий, а не сочинённый Гаске и Грибовским, ход 6-го заседания.

В своей речи Маркиан никакого «закона» не «предлагал», как утверждает Гаске, а за ним и г. Грибовский, и явился на собор, «чтобы придать твёрдость деяниям, а не для показания силы»53. Вообще Халкидонский собор выбран автором для его целей крайне неудачно, потому что по свободе, на нем царившей, он был самым замечательным из всех соборов.

Другие факты из истории соборов, приводимые г. Грибовским в защиту своего взгляда, ещё слабее. «Поведение императоров, – говорит он, – в отношении сборов вообще отмечено крайним самовластием и сознанием подчинённости им духовенства в полном его составе с римским папой и константинопольским патриархом во главе. В 449 г. на соборе в Ефесе император Феодосий II отправил для наблюдения за порядком заседаний двух чиновников и войско. Чиновники имели предписание арестовывать и отсылать к государю всякого, чьи действия клонились к вреду веры, понимаемый с монофизитской точки зрения. В виду императорских распоряжений послания папы Льва I, составленные в истинно православном духе, остались без прочтения на соборе» (стр. 357). В конце этой тирады стоит ссылка на книгу проф. Сергеевича «Русские юридические древности». Сочинение проф. Сергеевича труд, может быть, и почтенный, но читатель остаётся в недоумении, с какой стати автор обращается за справкой по вопросу из церковной истории Византии к книге по истории русского государственного права. Но это – между прочим. Гораздо знаменательнее самая справка. Всякий, знакомый с учебником церковной истории, знает, что собор 449 г., на котором хозяйнчал Диоскор, был собор «разбойничий», Так его величали и современники, и потомки. Следовательно, общественное мнение не признавало «крайнего самовластия», проявившегося на этом соборе, случаем нормальным. Но для г. Грибовского это не имеет значения. Приходя на помощь автору, мы могли бы указать ему на собор 712 г., где Филиппик заставил епископов Византии предать анафеме определения 6 вселенского собора. Этот факт особенно был бы полезен г. Грибовскому, потому что Филиппик действовал ληστρικῶς – instar latronis, по отзыву современника54.

Мы отказываемся разбирать приводимые г. Грибовским факты в пользу его теории из истории соборов 5-го и 6-го. Автор всё время бредёт за Гаске, а этот последний в данном случае, рассказывая некоторые подробности, отсылает для проверки своего рассказа к актам соборов по изданию Labbe вообще, не делая точных цитат. Пересматривать два тома актов у нас нет ни малейшего желания. Полагаем, однако, что Гаске и на этот раз читал акты так же плохо, как он читал и акты 4-го всел. собора. Одна справка, оказавшаяся для нас возможной случайно, подтверждает это предположение. Гаске, а за ним и г. Грибовский (стр. 368), приводит следующую фразу из послания императора Константина Погоната к папе Агафону: «я буду восседать среди епископов на соборе не в качестве императора и я не буду точно так же говорить, как император, но как один из епископов». Этой фразы в послании Константина нет55.

Такова аргументация г. Грибовского из истории соборов в пользу мысли, что император в Византии был высшим авторитетом в вопросах веры и исповедания. Заключение автора вполне достойно этой аргументации. «Ныне признаваемое незыблемым основанием не только правил канонов (?!), но и самых догматов церкви, постановление вселенских соборов имело своим началом и концом волю императоров до такой степени, что, когда Феодосий Младший указом своим объявил ничтожными Деяния Эфесского собора, состоявшегося под председательством Кирилла Александрийского, только императорская власть Маркиана могла восстановить их уничтоженное значение и силу» (стр. 358). Любопытное превращение! Когда г. Грибовский говорит о «тяготении греков к самоопределению», он выставляет народ постоянным активным участником в ходе исторической жизни, а когда хочет доказать мысль об абсолютном церковном верховенстве императоров, то представляет этих императоров действующими чуть не в пустом пространстве. В первом случае он заставляет их прислушиваться к мельчайшим обнаружениям народной воли, а во втором он позволяет им презирать общественное мнение по вопросам величайшей важности. Сказать, что Феодосий II объявил ничтожными деяния 3 всел. собора, а Маркиан восстановил их уничтоженное значение и силу, значит сказать несообразность. Мы хотя и не принадлежим к поклонникам рассуждений автора о «тяготении византийцев к самоопределению», но всё же не думаем, чтобы эти византийцы меняли свои религиозные воззрения по приказаниям императоров. Разумеется, недальновидные цари вмешивались иногда в решение вероисповедных вопросов, но они в таком случае действовали не на основании права, а потому, что располагали ultimum rerum argumentum. Общество это прекрасно различало и отвечало на их вмешательство пассивным или активным сопротивлением.

«В качестве следствия церковного верховенства, продолжает рассуждать г. Грибовский, императорам принадлежало право назначения патриархов на кафедры» (стр. 358). В доказательство этого положения приводятся случаи возведения на столичную кафедру Иоанна Златоуста по желанию Евтропия, Иоанна Схоластика Юстинианом и т. д. (стр. 356–360). Мы могли бы указать гораздо более фактов более доказательных, чем те, на которые ссылается г. Грибовский, и, однако, мы не решимся утверждать, чтобы «императорам принадлежало право назначения патриархов на кафедры». Так как патриархи были ближайшими сотрудниками императоров, то, конечно, последние употребляли все усилия, чтобы видеть на столичной кафедре людей, им преданных. Но отсюда далеко ещё до права назначать и смещать патриархов по своему только желанию. Тот самый Феодосии II, который послал, по словам г. Грибовского, чиновников и войско в Ефес на собор 449 г., «который объявил ничтожными деяния» 3 всел. собора, этот самовольный Феодосий по смерти Флавиана не решился возвести на столичную кафедру иерарха по своему только желанию. Выбор был предоставлен духовенству Константинополя. Так как первые выборы не дали результатов, потому что произошли сильные несогласия между избирателями, то были назначены вторые: иерархом оказался Анатолий56. Автору также, вероятно, не безызвестен скандальный, но очень характерный случай с Фравитно в 489 г., записанный в истории Никифора Каллиста и свидетельствующий об обычае полного невмешательства императора в дело назначения столичного иерарха57.

Описав обстановку избрания и наречения патриарха, г. Грибовский заключает: «таким образом, и в этом случае божественность верховной императорской власти выдвигалась на первый план» (стр. 361). Сомнительно. В 715 г. при назначении Германа патриархом Константинопольским в эдикте говорилось: «по избранию и утверждению благочестивейших пресвитеров, диаконов, всего честного клира, священного синклита и христолюбивого народа сего Богом хранимого града божественная благодать, всегда немощное врачующая и оскудевающее восполняющая, перемещает Германа, святейшего предстоятеля митрополии Кизической, во епископа сего Богом хранимого царствующего града58. Эта фраза составом своим заставляет видеть в ней обычную формулу официальных бумаг при назначении нового патриарха. Как видно, об участии императора в этом назначении нет ни слова.

Так как императоры единолично не имели права назначать патриархов, то они не имели права единолично же и смещать их без суда. Наиболее убедительным для г. Грибовского должен быть случай с сейчас упомянутым патриархом Германом. Он имел дело с Львом Исаврянином. О государях этого дома сам г. Грибовский выражается: «императоры исаврийской династии не считали нужным даже прикрываться авторитетом епископов, которым принадлежало по законам право (sic! Императорам, стало быть, принадлежало только «право беззаконное») избрания константинопольского первосвященника» (стр. 359). Между тем, когда Герман стал мешать Льву в проведении реформы, император должен быль вести с патриархом долгие переговоры и изыскивать предлог для его удаления. Против Германа было выдвинуто обвинение в оскорблении величества, обвинение, основанное на действительных данных. Только после этого престарелый патриарх увидел себя вынужденным оставить кафедру59. Едва ли Лев стал бы так деликатничать, если бы на его стороне было право.

В заключение прибавим, что мысль о праве византийских императоров назначать патриархов может иметь значение только как прямой вывод из положения о церковном верховенстве государей. Но мы видели, что это положение у г. Грибовского опирается на основания, по меньшей мере, недостаточные.

Так как г. Грибовский своей теорией о церковных полномочиях императоров отрезал для себя всякую возможность понять статьи Эпанагоги, как формулу должных и обычных отношений между высшей светской и церковной властями, то в целом втором параграфе последней главы он изливается против византийского духовенства за его незаконные стремления к захвату влияния и полномочий, принадлежавших будто бы императорам. Манера исследования автора достигает здесь своего полного выражения. Автор не столько изучает и обобщает факты, сколько бранится по поводу их. Его стиль не внушает доверия и шёл бы скорее для фельетонов мелкой прессы, чем для книги, претендующей на серьёзное значение. Параграф этот не заслуживает разбора. Для образчика мы отметим только два места.

«За долгие годы могущества западного первосвященника идеал церковного царства прочно завладел воображением константинопольского патриарха, уже и так возвеличенного над прочими восточными иерархами. При таких условиях, естественно западническая часть византийского духовенства приобрела собственный центр, вокруг которого ещё удобнее было группироваться. Прежнее тяготение к Риму теперь потеряло старинную основу. Там находился только союзник в борьбе, цель которой ставилась гораздо выше. События же шли вперёд последовательной чередой. Переворот, мирно подготовлявшийся в царствование Юстиниана с Гераклием, в правление их преемников назревал; естественный рост патриаршей власти был уже готов незаметно достигнуть своих крайних пределов, как вдруг он был остановлен сильной рукой завладевших кормилом правления националистов. В ответ на натиск народников с необычайною смелостью и почти неслыханной дотоле дерзостью патриарх Герман решительным образом отказался повиноваться приказаниям Льва III. В этом упорном сопротивлении нужно видеть прямое следствие уже накопленной и сконцентрированной сознанной силы. Побуждаемый сознанием собственного долга, монарх реформатор, как истый государственный человек, в свою очередь не остановился перед сопротивлением мятежного прелата. Герман апеллировал к папе. Римский первосвященник горячо вступился за собрата. Император попытался простым способом отделаться от строптивых: он послал в Италию вооружённый отряд, а Германа сместил без рассуждений» (стр. 364–365). «Неслыханная дерзость» со стороны столетнего образованного деликатного патриарха, которого заставляли отказаться от верований его предков и паствы; величайший из иерархов VIII в., превращённый в «мятежного прелата» – такова оценка, до которой доведён своей теорией г. Грибовский. «Герман смещён без рассуждений», – говорит автор с непонятным услаждением и извращает факт: Герман смещён после очень и очень долгих «рассуждений», не известных г. Грибовскому.

Другое место в предпоследнем параграфе книги г. Грибовского, хорошо характеризующее манеру исследования автора, следующее: «высокопарные рассуждения Эпанагоги о власти патриарха окончательно сводились к нулю» будто бы 12-ой новеллой Алексея Комнина, где говорится, что епископии могут быть превращаемы в архиепископии митрополии после тщательного обсуждения дела императором (стр. 380). При чём тут злосчастная Эпанагога, этого решить невозможно, потому что ни она, ни канонические правила никогда не предоставляли права патриарху превращать епископии в архиепископии и митрополии. Стало быть, этого права Алексей Комнин у патриарха и отнять не мог. И 12-я новелла Алексея говорит не совсем о том, что нашёл в ней г. Грибовский. Произошло это потому, что он читал только маленький отрывок новеллы, приводимый Мортрейлем60 по изложению Вальсамона, и не дал себе труда ознакомиться с параллельными законами, поясняющими распоряжение Алексея. Как известно, 12-е правило 4-го всел. собора запрещает епископам выпрашивать τὰ πραγματικά – императорские грамоты, которыми епископии возводились в архиепископии и митрополии. Правило 17-е того же собора гласит: «если царской властью вновь устроен, или впредь устроен будет город, распределение церковных приходов да следует гражданскому и земскому порядку». Правило 38 Трулльского собора подтверждает последнее требование. Правило 12 Халкидонского на практике часто обходилось при помощи применения правила 17-го, т. е. епископию можно было возвысить, возвысив сначала город. Этот обход вызывал неоднократные жалобы митрополитов. Такие жалобы возникли, между прочим, и при Алексее Комнине. Обиженные требовали, чтобы соблюдалось 12-е правило 4-го собора. Алексей в своей новелле соглашается с этим и постановляет, что возвышение епископий должно происходить «без посредства неблаговидного человеческого угождения», и что указы императоров о сем возвышении должны впредь проверяться патриархом и царём. Таким путём Алексей хочет соблюсти и 12-е правило 4-го собора и в то же время сохраняет за императорской властью пользование «данным ей Божественными канонами (17-е пр. 4-го собора и 38-е пр. Трулльского собора) преимуществом»61.

Между изложенными обстоятельствами дела и «высокопарными рассуждениями Эпанагоги» связь есть, очевидно, только в голове г. Грибовского.

Последний параграф книги г. Грибовского о преемстве власти – читателю не даёт ничего: написан он без нужного знания дела и надлежащего размышления. На эту тему более удачные соображения давно были высказаны Рамбо в его известной (только не г. Грибовскому) книге о Константине Порфирогенете: здесь по возможности осмыслены все главные факты в истории перехода власти из одних рук в другие.

После всех сделанных нами замечаний читателю видно, что в книге г. Грибовского нет почти ни одного положения, которое выдерживало бы сверку с фактами – теми фактами, которые он сам считает доказательствами своих положений; о других мы уже и не говорим. Зависит это от многих причин. Главную из них отмечает в предисловии сам г. Грибовский. «Когда ещё, будучи на студенческой скамье, – говорит он, – автор обратился за некоторыми указаниями к нашему известному византологу В.Г. Васильевскому, он сказал, между прочим: «вы хотите познакомиться с тем, что такое византизм? Но для этого нужна целая жизнь». Вполне соглашаясь с уважаемым учёным относительно существа его замечания, но, не предполагая посвятить себя нарочитым занятиям византологией и работая над ней, так сказать, попутно, я мог уделить изучению одной из областей греко-римского мира только несколько лет. На этот короткий промежуток посвящённого Византии времени я заранее ссылаюсь, как на одно из оправданий тех недостатков, которые должны встретиться в предлагаемой книге» (стр. XXI–XXII). Такое «оправдание», конечно, очень веско. Для читателя остаётся неясным только одно: зачем автор взял тему, для обследования которой не располагал достаточным временем. В той же истории Византии автор мог выбрать маленький уголок и осветить его вполне научно. Но он предпочёл взять на себя задачу, к решению которой не считал себя подготовленным ни один из известных византологов Европы. Результаты такого покушения плачевны. Автор далеко не читал всего того, что читать ему было нужно. У него не было под руками даже хорошего курса истории Византии. Таким курсом считается сочинение Папарригопулло. Г. Грибовский, правда, ссылается на этого учёного, но имеет в виду не его капитальный труд, а популярное изложение некоторых выводов этого труда на французском языке. Из трудов Финлея г. Грибовский цитирует только одну небольшую книжку в русском переводе. Сомнительно даже, чтобы автор имеет под руками известную историю византийской литературы Крумбахера: по крайней мере, он на неё нигде не ссылается. О монографиях и говорить нечего. Даже для эпох, которые наиболее интересуют автора, он не привлёк к делу всего, что привлечь было нужно. Он является горячим поклонником императоров иконоборцев, воспевает их при всяком удобном и неудобном случае. И однако ему, по-видимому, не известна серьёзная, хотя и односторонняя, книга Шлоссера об этих императорах. Говоря о злоупотреблениях в области иконопочитания, автор цитирует совершенно устарелое сочинение Maimbourg’a (XVII в.) и, кажется, не имеет представления о сравнительно новой и хорошей книге Шварлёзе. Не нашли мы также ни одной ссылки на превосходную монографию о Константине Порфирогенете Рамбо и пр.

Религиозная и политическая жизнь в Византии, как известно, были чрезвычайно тесно связаны между собой. Отсюда для каждого византолога необходимо хорошее знание фактов церковной истории, если он не хочет обречь себя на непонимание многих явлений гражданской истории. Г. Грибовский не только хорошим, но и терпимым знанием этих фактов не обладает!.. Это видно из некоторых наших замечаний, сделанных выше. Автор черпает церковно-исторические сведения большей частью в труде Гиббона, где они совершенно негодны. До каких курьёзов доходит дело, видно из приведённого раньше примера, как г. Грибовский в подтверждение факта, что на соборе 419 г. не было читано послание папы Льва I, ссылается на сочинение проф. Сергеевича «Русские юридические древности». Автор, по-видимому, плохо знает даже учебник церковной истории: четвёртый вселенский собор он относит к 455 г. (стр. 356), Фому, епископа Клавдиопольского, превращает в Фану (стр. 101), Иоанна Златоуста заставляет жить в конце V века (стр. 303), бл. Августина считает «романизованным греком» (стр. 85) и т. д.

Плохое знание г. Грибовским фактов истории Византии вообще отразилось неизбежно на достоинстве его выводов и на манере изложения. Выхватив несколько общих мыслей у Энгельмана, Мортрейля и др., он доводит эти мысли до их крайнего уродливого развития и при помощи их стремится объяснить все сложные явления византийской истории. Малознание автора значительно облегчило выполнение этой задачи: небольшое количество фактов не мешало автору витать в области широких обобщений. Притом и эти факты всегда обрезаются так, чтобы не затруднять полёта богатого воображения автора.

Мы едва ли преувеличим, если скажем в заключение, что книга г. Грибовского научного значения не имеет. Ни один византолог, сколько-нибудь дорожащий учёной репутацией, ссылаться на неё не станет. Цитировать её будут разве только для того, чтобы показать, как не следует думать по известному вопросу из истории Византии.

И. Андреев

* * *

1

 Богословский вестник 1898. Т. 1. № 2. С. 310–334.

2

 Alfred Rambaud. L’empire grec au dixième siècle. Constantin Porphyrogénète. Paris 1870, p. 24.

3

 Ф.А. Ланге. История материализма и критика его значения в настоящее время. Пер. И.И. Страхова, т. I, стр. 35.

4

 Что сборники Юстиниана были известны во Франкском королевстве и применялись там, об этом см. Fustel de Coulange. Histoire des institutions politiques de l’ancienne Prance: l’invasion germanique et la fin de l’empire, p. 513.

5

 П. Виллемс. Римское государственное право. Пер. под редакцией Бодянского. Вып. 2, стр. 471; ср. стр. 472 о положении servi publici при империи.

6

 П. Гиро. Частная и общественная жизнь греков. Пер. Руднева. СПб. 1897. стр. 152.

7

 А. Энгельман. Об учёной обработке греко-римского права. СПб. 1857. Стр. 7.

8

 Гиббон. История упадка и разрушения римской империи. Пер. Неведомского, т. I, предисл., стр. 1.

9

 К. Παπαρρηγοπουλου Ιστορια του ελληνικου εϑνους. Εν Aϑηναις 1886, τ. 2, σελ. 553.

10

 См. об этом в нашем очерке о патриархе Германе. Богосл. Вестник, июнь 1897 г., стр. 310 и далее.

11

 См. упомянутый наш очерк там же.

12

 Если автор разумеет не этот факт, а восстание Козьмы, то суть дела не меняется: жители Эллады и Цикладских островов восстали, «подвигаемые божественной ревностью», по свидетельству Феофана. (Theophanis Chronographia, ed. De Boor, p. 405).

13

 Theophanis Ghronographia, ed. De Boor, p. 401.

14

 Fr. Lenormant. La Grande-Grèce. Paris 1881, t. 2, p. 387; cnf. Παπαρρηγοπουλου Ιστορια του ελληνικου εϑνους, τ. 3, σελ. 467.

15

 Vita S. Stephani Janioris. Migne. Cursus Patrol., ser. gr., t. 100 col. 117–120.

16

 См. об этом подробно у проф. А.П. Лебедева в Истории Константинопольских соборов IX века, стр. 7. Тут же исчерпывающая характеристика партий строгих и умеренных.

17

 Theophanis Chronographia, ed. De Boor, p. 495.

18

 S. Theodori Studiti Epistolarum lib. 2, n. 155. Migne.Cursus Patrol., ser. gr., t. 99, col. 1485–1486.

19

 Theophanis Chronographia, p. 495–497.

20

 Очерки истории Византийско-восточной церкви с конца XI до половины XV в., стр. 224–226.

21

 Об этих папистических стремлениях константинопольских патриархов автор подробно говорит в конце книги. До конца статьи и мы откладываем обсуждение соображений в. Грибовского по этому вопросу.

22

 Богословский вестник 1898. Т. 2. № 4. С. 91–124.

23

 Деяния вселенских соборов в русской версии, т. 7, изд. 2, стр. 18.

24

 Migne, Cursus Patrol, ser gr., t. 83, col. 1388.

25

 Гиббон. История упадка и разрушения римской империи, т. 2, стр. 227–229.

26

 Там же, стр. 226.

27

 А. Rambaud. L’empire grec au dixième siècle, p. 24–25.

28

 Cnf. Ch. Diehl, L’origine du régime des thèmes dans l’empire byzantin в сборнике Études d’histoire du Moyen Âge dédiées a Gabriel Monod, Paris 1898, p. 48.

29

 У Курганова. Отношения между церковной и гражданской властью в византийской империи, стр. 63.

30

 У Курганова там же.

31

 Cnf. Виллемс. Римское государственное право, стр. 493–494.

32

 Fustel de Coulange. Histoire des institutions politiques de l’ancienne France Les transformations de la royauté pendant l’époque carolingienne. Paris. 1892, p. 27–28.

33

 A. Rambaud, I, c., p. 32.

34

 Κ. Krumbacher. Geschichte der Byzantinischen Literatur. 2-te Aufl. München 1897, S 457.

35

 Ibid., S. 458.

36

 Ibid., S. 463–464.

37

 Bandurii Imperium Orientale, t. I, p. I, pais 194 sqq.

38

 Ibid., p. 206-А.

39

 Отношение между церковной и гражданской властью в византийской империи, стр. 61–62.

40

 О характере и значении Эпанагоги. Византийский Временник, стр. 41.

41

 Проф. Сокольский, там же, стр. 38.

42

 Проф. Курганов, там же, стр. 71.

43

 См. изд. этих новелл Lipsiae 1881, t. 2, p. 408.

44

 У Курганова там же, стр. 74.

45

 У Курганова там же, стр. 75.

46

 По изданию Цахариэ новелла 137–174, t. 2, p. 406.

47

 К этому следует прибавить ещё одну подробность, прекрасно характеризующую манеру аргументировать нашего автора. Разбирая в 7 главе «Свиток» Агапита, г. Грибовский говорит между прочим: «представитель византийской интеллигенции Агапит льстиво наделял Юстиниана теми духовными качествами, которые ему казались наивысшими, для того только, чтобы иметь право говорить» (стр. 307–308). А теперь «льстивые» сравнения, употребляемые только с целью усыпить самолюбие императора, принимаются уже за чистую монету! Такой приём очень удобен, конечно, для автора, доказывающего недоказуемые положения, но и только.

48

 Theophanis Chronographia, ed. De Boor, p. 405.

49

 K. Schwarzlose. Der Bilderstreit, ein Kampf der griechischen Kirche um ihre Eigenart und um ihre Freiheit. Gotha 1890, S 49.

50

 Никита Хониат. История царствования Мануила, кн. 7, гл. 5 у проф. A. Лебедева в Очерках истории византийско-восточной церкви от конца XI до половины XV в., стр. 230–232.

51

 Am. Gasquet. De l’autorité impériale religieuse a Byzance , Paris 1879. p. 152.

52

 Деяния вселенских соборов в русском переводе, т. 4. изд. 2, стр. 58–61 и 72–75.

53

 Там же, стр. 60.

54

 Mansi. Sacrorum concilirum nova et amplissima collectio, t. XII, p. 197–198-B.

55

 Деяния вселенских соборов, русский перевод, т. 6, изд. 2, стр. 12–15.

56

 S. Leonis Magia Opera. Migne, Cursus Patrol, ser. lat., t. 54, ep. 53, Anatolii ad Leonem, col. 853–855.

57

 Nicephori Callisti Hist. eccl. lib. l6, cap. 18. Migne ser gr., t. 147, col. 151–152.

58

 Theophanis Cronographia, ed. De Boor, p. 384–385.

59

 Наш очерк о Германе. Богословский Вестник, июнь 1897, стр. 316 и далее.

60

 Mortreuil. Histoire du droit byzantin, t, 3, p. 153.

61

 Правила св. вселенских соборов с толкованиями. Москва 1877, стр. 108–111; сн. Алфавитная Синтагма Матфея Властаря, перевод свящ. Н. Ильинского, Симферополь, 1892 г. стр. 209–210.


Источник: Андреев И.Д. Основные элементы государственного строя Византии в понимании русского ученого [Рец. на:] Грибовский В.М. Народ и власть в византийском государстве : Опыт историко-догматического исследования. СПб., 1897 // Богословский вестник. 1898. Т. 1. № 2. С. 310-334; Т. 2. № 4. С. 91-124.

Комментарии для сайта Cackle