Библиотеке требуются волонтёры

Источник

XIX. Время пред наступлением экзаменов

Наступила вторая половина июня. Курс семинарский видимо приближался к концу. Многие старички священники радовались теперь тому, что скоро, быть может, Бог приведет им сдать свое местечко либо сыну, оканчивавшему курс, либо дочери-невесте, нравящейся одному из оканчивающих курс воспитанников, на которого он уже давно рассчитывал. Дочки священнические, невесты, гуляя вечером по лесу, либо по саду со своими подругами, не без удовольствия мечтали о том, что, может быть, им скоро придется выйти замуж за одних из знакомых им будущих студентов семинарии, на которых они давно уже рассчитывают. Матушки таких дочек-невест не менее последних предавались сладким мечтам и надеждам на то, что скоро явятся к ним женихи за их дочек и последние пристроятся к месту. Но еще более было таких отцов и матерей, которые от всего сердца радовались теперь тому, что вот-вот дети их скоро окончат курс, пристроятся к месту, оборонят их головушку и будут им помогать по своим средствам в их нуждах. Многие, таким образом, думали в эту пору об оканчивавших курс семинаристах, будущих женихах, и каждый конечно по-своему думал о них. А будущим женихам в эту пору вовсе было не до подобных дум и мечтаний! Совсем иное было у них теперь на уме. С одной стороны, предстоявшая им разлука с семинарскою жизнью и неизвестность будущего, а с другой – наступавший теперь последний, важный и вместе самый трудный выпускной экзамен, вот что теперь занимало мысли каждого из них! Предстоявшая скорая разлука с семинарскою жизнью и временем их воспитание теперь навевала на них невеселые думы. А выпускной экзамен приближался точно грозная туча и с каждым днем все был ближе и ближе, а, следовательно, и все страшнее и страшнее казался им. И не могло быть иначе. Ибо кто из них не знал того, как горько достаются им, беднякам, эти чисто формальные экзамены! Всякий хорошо знал, что достаточно иногда одной минуты для того, чтобы сконфузиться на экзамене и чрез-то потерять свое место по спискам. Впрочем, пока еще ученики не унывали и не слишком-то много толковали между собою об этом последнем экзамене.

Но вот 14 июня неожиданная весть о назначении в семинарию ревизора дошла до учеников и встревожила всю семинарию. Это было так, часов в десять утра вовремя первой смены, ученики гуляли беззаботно кто по ботаническому садику, кто по цветнику, кто по коридорам. Многие из богословов собирались в товарищеские кружки и толковали в них частью о предстоявшем им выпуске из семинарии, а частью, об обыкновенных своих ученических нуждах. Владиславлев при этом говорил более всех в своем кружке, где зашла речь о предстоявшем выпуске из семинарии.

– Как хотите, господа, – говорил он, вздыхая, – а невольно как-то задумываешься, когда заглянешь вперед. Чем ближе к концу, тем с каждым днем все скучнее и скучнее наконец становится. Как ни однообразна и не набита формальностями наша семинарская жизнь, похожая на какую-то заведенную машину, и как ни тяготеет над всеми нашими действиями деспотизм наших начальников, а все-таки жаль будет нам расстаться с этою жизнью. Заранее уж предчувствуешь, как будет тяжело и грустно каждому из нас при прощанье с семинарией. С одной стороны, неизвестность будущего, а с другой – совершенное неготовность наша к последующей нашей жизни и деятельности поселяют в душе грусть или вообще неприятное чувство, при одной только мысли о том, что мы скоро должны расстаться с семинарией, этой колыбелью нашего детства и с настоящею нашею жизнью, все-таки, можно сказать, беспечальною, а, пожалуй, и блаженною...

– Ого, куда ты, брат, хватил! – возразил Голиков, – Сказал бы лучше с каторжною, проклятою жизнью...

– Ну, брат, извини! Настоящей нашей жизни никак нельзя назвать ни каторжною, ни проклятою, не смотря даже на то, что мы отовсюду стеснены, задавлены тяготеющим над нами пустыми, не имеющими для нас смысла формальностями. Правда, что быть столько лет под гнетом нашего семинарского начальства и делать все по однажды заведенному порядку и по заранее определенной мерке, неприятно. За то помимо этого в нашей теперешней жизни есть много отрадного для нас. Жизнь эта для нас дорога и память о ней должна быть священною для нас. Семинария – это колыбель нашего детства, здесь мы провели лучшие годы нашей жизни, а вместе с выходом отсюда мы должны навсегда похоронить эти лучшие годы, полные энергии, труда и надежд. Где все для нас дорого и незабвенно...

– Что же, однако, здесь так дорого для нас?

– Что?! Да уж и то одно много для нас значит и должно быть всегда памятно, что все у нас теперь устрояется с любовью и по-братски. Собраны мы сюда все Бог весть откуда, с разных концов губернии, все друг другу чужие и никогда прежде не видавшие друг друга, а между тем мы живем между собою точно самые близкие родные, точно родные братья и даже лучше братьев, все друг за друга и друг для друга. Чего один не имеет, в том ему охотно помогает другой, чего не разумеет один, то разъяснит ему другой. А дружба и товарищество? Неужели они ничего не значат?

– Гм! Мне кажется это так себе – важно лишь сейчас...

– Нет, брат, они важнее, чем ты думаешь. Нам трудно будет расставаться с теми, с кем мы всю лучшую пору нашей жизни провели под одною кровлею и при одинаковых обстоятельствах, с кем мы за одною партою сидели, одним воздухом дышали, одни и те же нужды терпели и одними и теми же чувствами одушевлялись в продолжение стольких годов своей школьной жизни.

– Пожалуй, это и верно... ну, и только... остальное все трын-трава...

– А науки, занятие которыми для многих из нас сделалось насущною потребностью и, наконец, самая жизнь, с которою мы сроднились? Неужели нам не трудно будет с ними проститься? Поверь, брат, что теперешняя наша жизнь лучше и покойнее той, какую проводят наши отцы, и в которую мы готовимся вступить. Теперь у нас есть одно определенное занятие вовсе не слишком трудное для нас, читай и пиши, сколько твоей душе угодно, лишь будь готов к классу. Теперь ты один, а одна голова, говорят не бедна, встал встряхнулся, лег свернулся, никто тебя не потревожит ни в полночь, ни за полночь и отвечаешь ты за самого себя только пред Богом и своею совестью. А в будущем-то, за порогом семинарии будет не то...

– Но что же особенного видишь ты за порогом семинарии? Женись, да и живи себе, как Бог велит.

– Однако же! Бог знает, что там готовится для нас и что ожидает нас, радость ли в награду за наши многолетние труды или горе, которое в конец сокрушит тебя и отравит всю твою жизнь? Быть может, ты попадешь куда-нибудь в такую страшную деревенскую глушь, где и почитать-то тебе нечего будет, где вместо теперешних товарищей ты и день и ночь будешь видеть пред собою одних невежливых крестьян, где тебе ни чувствами своими не с кем будет поделиться искренно, ни сочувствия, ни сострадание к себе ты ни в ком не встретишь...

– А жена-то?

– Ну, о ней, брат, погоди еще говорить! Какова будет жена, а то она-то именно и будет отравлять всю твою жизнь. Но и хорошая жена немногое сделает для твоей участи в такой деревенской глуши, где все время, свободное у тебя от службы и требоисправлений, будет поглощаемо дрязгами житейскими, где за сохою ты растеряешь все свои научные познание и простишься со всеми своими заветными мечтами. Хуже же всего для нас то, что ведь мы сейчас совсем не подготовлены к семейной и общественной жизни, мы с нею еще незнакомы хорошо...

– Как же так? Ведь мы дома-то живали и видали ее...

– Это правда. Но мы доселе стояли к ней задом, а теперь нам приходится стать лицом к лицу с нею, вот здесь-то и заключается вся беда наша. Сколько мы ни учились, а все-таки нам не с чем выступить на поприще семейной и общественной жизни. Нам многому еще придется учиться, но учиться под час у крестьянина, который скажет тебе не церемонясь, «Эх, батька! Да ты ровно ничего не смыслишь на счет житейского-то! Чему же вас там учили столько лет?» Такое замечание тебе, конечно, покажется колким и обидным, а как порассудишь ты хорошенько, так и увидишь, что крестьянин-то прав, и скажешь тогда невольно, «Господи! Куда же девалось все наше образование и все наши научные сведение к чему пригодны, если мы не можем теперь приложить их к делу? И нужно ли было нам столько лет проводить за книгою, корпеть над латынью, писать хрии, дилеммы, трилеммы и т.п. чтобы в конце концов попасть под науку к простому деревенскому мужичку?»

– Ну, уж я, брат, ни в каком случае не попаду к нему под науку. Я отлично знаю сельское хозяйство и сумею приложить его к делу.

– Ну, да! Мы с тобою, конечно, хорошо слушали все естественные науки, но ведь мы знаем лишь одну теорию этих наук, а практика совсем иное дело. Придется и нам кое-чему поучиться у крестьянина, чтобы приложить теорию к практике. Но много ли нас таких-то, слушавших хорошо теорию естественных наук? Раз, два, три... и обчелся уже. Каждый из нас больше корпел над латынью, да писал хрии и рогатые силлогизмы, чем обращал внимание на естественные науки... Многим из нас придется в этом раскаяться, да будет уже поздно...

Голиков молчал.

– Так-то, приятель! – сказал ему снова Владиславлев, – В нашей новой жизни все пойдет по нову. И из прежних школьных друзей многие сделаются заклятыми врагами между собою.

– Ох, брат, да какую же тоску навел ты на меня! – сказал один из товарищей Владиславлева, стоявших в его кружке.

– А что же, братцы, ведь и в самом деле так, Владиславлев судит справедливо, – сказал другой.

К кружку Владиславлева в эту минуту подбежал Тихомиров с письмом в руках.

– Ох, братцы, вот беда-то, вот суд-то страшный настает! – сказал он.

– Что такое? – спросил его Владиславлев.

– А вот прочти это письмо, и увидишь, что...

Владиславлев взял у Тихомирова письмо и в слух всех прочел в нем следующее, «Спешу, друзья мои, сообщить вами пока еще под секретом такую новость, о которой у нас и в академии-то никто еще не знает, кроме меня. Вы, конечно, теперь вполне рассчитываете окончить свой курс без тревог, а я вам скажу, что расчет ваш лопнул, к вам посылается ревизор. Вас это, без сомнения, очень удивляет, потому что у вас недавно был ревизор? Не дивитесь! Еще больше того увидите. Ревизор к вам посылается вследствие жалоб вашего профессора М. на ваше начальство и вольность, а отчасти даже безнравственность учеников, какой, конечно, у вас нет. М. в своих жалобах высказал множество существующих у вас в семинарии беспорядков по управлению ею и злоупотреблений по экономии, а профессор Л. выставлен им в свидетели справедливости его доносов и, как слышно, со своей стороны, кое-что писал в академию о беспорядках в семинарии. Я все это передаю вам потому, что слышал все это от одного из членов академической конференции при случайном разговоре с ним о М. который известен был в академии за сутягу. Конференция пока еще не решила, кого именно послать к вам ревизором, но есть предположение о посылке к вам члена конференции, архимандрита А. Если это сбудется, то берегитесь. Либо ректору вашему, либо М. и Л. больше не видать вашей семинарии, а вас он порядочно измучает. Мне весьма жаль вас и вашего ректора, он добрый начальник. Хотелось бы мне написать и ректору о назначении к вам ревизора, но как это дело еще под секретом, то боюсь к нему писать о нем. Со временем, когда сделается известным, кого назначат ревизором, я буду вам писать о нем подробно, т.е. каков он, как можно к нему подделаться при ответах и прочее, а теперь пока довольно с вас одного сообщения о решении конференции послать к вам ревизора. Семинарии от меня привет. Ваш навсегда, Д.»

Пока Владиславлев читал это письмо, присланное в семинарию на имя Тихомирова одним из бывших студентов мутноводской семинарии, в ту пору учившимся в академии, Тихомиров продолжал охать и вздыхать, когда же чтение было окончено, он разразился ругательством против М. и Л. Другие из его товарищей тоже были не прочь заочно обругать этих виновников ревизии. А Василий Петров собирался даже избить М. за его каверзы.

– Ах, Тришка! Окаянный! Цуприк! – кричал он, – Его, господа, следует избить за его каверзы. Не я буду, если я не изобью этого атеиста...

– Ты и П. на рекреации избил, – сказали ему в насмешку товарищи, – Избил, да и просидел в карцере три дня.

– Эх, господа-господа! Как было и не просидеть в карцере, когда я П. избил при всех в корпусе за его ябеды на товарищей? А Цуприка-то я изобью ночью... я подкараулю его в узеньком Спасском переулочке... он там часто шатается по ночам... уж и удружу же я ему.

– Шутки, братцы, в сторону, – сказал Голиков, – а дело-то выходит скверное, нам приходится держать два экзамена... прежде времени от них издохнешь...

– Да, – сказал Владиславлев, – то и скверно, что нам придется в короткое время дважды держать экзамен. А то, собственно говоря, вам нечего много бояться ревизора. Ревизор в семинарии в настоящую пору даже нужен для нашего блага, он очистит семинарию от Цуприков и Музыкантов, а быть может, и от других личностей в роде З. задаром получающих жалованье... Дай только Бог, чтобы он приехал к началу экзаменов, чтобы нам дважды не экзаменоваться.

– Да, хорошо тебе не бояться ревизора, когда ты все хорошо знаешь, – заметили ему товарищи, – а нашему брату это вовсе не по вкусу...

Достаточно было после прочтение письма двух-трех минут, чтобы вся семинария узнала о назначении ревизора, и все поднялось на ноги. Ученики перетревожились не на шутку и пришли в негодование от такой вести. Везде о том только и говорили в ту пору, что о ревизоре, все другое было теперь отложено в сторону, лекции наступающих классов были совершенно забыты, никто и не думал их читать. В классах, в коридорах, в цветнике и ботаническом садике, словом, везде, где только были ученики, образовались кружки. Все теперь сплотилось, столпилось в кучу и смешалось, богословы и философы собралась в кружки, а риторы пристали к ним и слушали, что говорят старшие. Все были озадачены и негодовали больше всего на М. и Л. все их ругали за их подлости и говорили, что следует их проучить хорошенько. Прошло уже более получаса от звонка, а ученики и не думали идти в класс. Инспектор бесился, сердился на дежурных и цензоров, почему они не наблюдают за порядками, грозил всем карцером, и все-таки принужден был сам идти посылать учеников в класс. Ученики разошлись по классам, но и в классах была та же история.

Следует, однако же, заметить, что постоянные неудачи, всякого рода недостатки и деспотизм семинарского начальства сделали из семинаристов то, что у них горе весьма быстро сменяется радостью, а радость горем без всяких почти промежутков, семинаристы уже закалились в бедах и все им не по чем. Одна минута при получении вести о ревизоре могла всех встревожить, одна же минута потом могла дать совершенно иной толчок мыслям. Между старшими учениками нашлись такие, которых не могла сильно встревожить весть о ревизоре, их было конечно не много, и первыми в числе их были Владиславлев, Матвеев и Голиков, однако, же достаточно было и нескольких личностей для того, чтобы дать иное направление мыслям учеников. Тогда как все негодовали, услышав о назначении ревизора в семинарию, Владиславлев, Матвеев и Голиков остались равнодушными и первые выразили настоящий свой взгляд на ревизора, сказавши в слух целого класса, что ученикам нечего сильно бояться ревизора, что ревизор гроза лишь для начальников и наставников семинарии, а для учеников вовсе не страшен.

За то и попали было они в беду за свое геройство! Сказавши, что ревизор не страшен для учеников, они имели неосторожность прибавить к этому еще и то, что он будет в некотором отношении благодетелен для них, потому что своим появлением для ревизии предупредит возможность недобросовестного составление разрядных списков и вследствие того все экономические и инспекторские фавориты и Митрофанушки, теперь недостойно занимающие видные по спискам места, тогда получать достойное по деяниям своим. Мнение это было одобрено почти всеми и имело влияние на перемену мыслей учеников о ревизоре. Но в это время в классе были и слышали это инспекторские и экономические фавориты П. и Е. которые тотчас же передали это эконому, а эконом счел долгом сообщит это инспектору со своими прибавлениями и комментариями на слова Владиславлева и его друзей.

И дело пошло в гору! Инспектор, сам по себе человек весьма добрый, но слабый начальник, бесхарактерный и до крайности трусливый, по трудности и бесхарактерности своей боялся всего на свете и потому нередко делал весьма странные заключение, так например, если ученику как-нибудь случайно попала в руки фальшивая ассигнация, инспектору представлялось, что в семинарии есть делатели или, по крайней мере, сбытчики фальшивых ассигнаций и что вот-вот скоро в семинарию нагрянет тайная полиция и начнет обыски, воображение рисовало ему все ужасы розысков тайной полиции и общественного позора семинарии от этих розысков, и он, пожалуй, сам же готов был довести до сведения полиции, что вот де такой-то ученик где-то добыл фальшивую ассигнацию. Неудивительно поэтому, если, услышав о мнении Владиславлева и его друзей относительно ревизора, инспектор тотчас же вообразил, будто Владиславлев, Матвеев и Голиков люди весьма опасные для семинарии, такие именно бездельники, которые при первом же удобном к тому случае наделают много зла семинарскому начальству, и что удобнейшим к тому случаем для них будет поступление в высшие учебные заведение. И затаил он себе мысль во чтобы то ни было преградить им путь к поступлению в академию, чтобы они не могли там обнаружить того, что делается в семинарии, а для этого посадить их пониже по спискам и дать им похуже аттестаты. Вот вам и завязка трагикомедии из быта семинаристов! Герои наши и не знают, не ведают ничего и во сне никогда не бредили мыслью сделать зло своему начальству, а их уже записали в отъявленные негодяи, желающие зла семинарии, и в голове инспектора уже строится план мести им за их искренние и сказанные без всякой задней мысли слова правды...

Как бы то ни было, а слова Владиславлева и его друзей имели большое влияние на расположение умов в семинарии, они произвели совершенный переворот в мыслях учеников. Все экономские и инспекторские фавориты, а тем еще более все Митрофанушки повесили свои головы и приуныли. За то все прочие ученики, порассудивши немного, пришли к тому заключению, что им и на самом деле не стоит много тревожиться и страшиться ревизора потому, что держать экзамены им уже не стать привыкать, они уже привыкли смотреть на них, как на игру ими экзаменаторов, и издыхать над книгою при приготовлении к экзаменам им все равно пришлось бы и без приезда ревизора. Что ж тут долго думать и понапрасну тревожиться из-за пустяков? Еще одна смена, еще полчаса разговоров в товарищеских кружках, и о ревизоре никто и думать не хотел, будто он страшен для учеников. Все жалели лишь о том, что им предстоит два экзамена один за другим, и мало дано будет времени на приготовление к ним. Но главным образом теперь внимание учеников сосредоточилось на Цуприке и Музыканте. Ученики встречали их обоих неприятными взорами, говорили между собою в слух, когда те проходили мимо них по коридорам, «Какие у нас ребята Цуприк и Музыкант! Нужно их получше разуважить». Случилось еще так, что в тот же день у Цуприка был класс в богословии. Едва только вошел он в класс, ученики тотчас же обратились к нему с известием о ревизоре, чтобы испытать его...

– Николай Никифорыч, – сказали они, – беда! Ведь к нам назначен ревизор... говорят он такая гроза, что Боже упаси?

– А мне-то какое же до того дело! – храбро высказался М, – Он вас проберет хорошенько, потому что вы того стоите... ну, и по начальству наше тоже пройдется порядком... И только!

– Как же вам, нет до того дела? А экзамен-то вам по церковной истории? Ведь ревизор-то и по вашу душу пройдется немного, да такого холоду надает нам, что и опомниться будет нелегко.

– Так что же? Кто учился, тот и ответит, а кто не учился, тог и не ответит... Пострел вас побери с ответами и с экзаменами.

Ученики на это ни слова не сказали Цуприку, но это тем было хуже для него же. Они скоро составили против него свой план действий, они положили более и виду ему не подавать, будто они сердятся на него за его подлости, нарочно решились все хорошо отвечать ему в классе для того, чтобы убедить его, будто они боятся ревизора и от того стали прилежнее учиться, ублажали его лестными обещаниями отлично отвечать на экзамене и просили его записать в первый разряд побольше, а третьего совсем не делать, чтобы показать, что, дескать, М. не хуже Бетуллина преподает историю. А между тем они уже готовились снова на экзамене разыгрывать столбняка и разуважить Цуприка. С Музыкантом решено было риторам поступить также, хотя последним и нельзя почти было исполнить это, потому что они всегда учили уроки.

Благодаря мнению Владиславлева, ученики успокоились и готовы были совсем забыть о ревизоре. За то не успокоилось и не забыло о нем начальство семинарии. Оно на этот раз так было деятельно, что чуть не каждую минуту напоминало ученикам о ревизоре. Один только ректор пока казался совершенно спокойным, потому что не совсем доверял слуху о ревизоре. За то эконом чуть не в обморок упал при получении вести о ревизоре и тотчас же предпринял перемазку семинарского корпуса, явились маляры и стали пачкать стены непрочною краской, печники правили трубы и печи, сторожа очищали классные комнаты от мусора на печах и пыли, полы везде были выкрашены, ограда семинарского двора и заборы все были исправлены в самое непродолжительное время. Несчастный эконом трудился изо всех сил над замалевкою всего красками, а ученики смеялись над его затеями, пачкали стены, топтали полы и выбили как-то три стекла в коридоре, что, конечно, случалось и прежде, но делалось нечаянно и потому сходило с рук. Эконом сердился, смотря на шалости учеников. Поминутно, точно угорелый, бегал он по классам и коридорам, назначал везде экономических цензоров и дежурных, выходил из себя и увещевал учеников быть поскромнее. А комиссар так даже ругался с ними. «Душечки! когда вы, скоты, будете благородны? – то и дело кричал он, толкаясь между учениками, – Ведь, эдакие вы мерзавцы, негодные мальчишки, что просто из рук вон. Мы все здесь стараемся привести в порядок, а вы все хотите привести в первобытный хаос... Ведь недаром все вас величают дурьею породою-то... Ну, какого вы дьявола все пачкаете да коверкаете? Ведь я на вас буду жаловаться ректору с инспектором и самому ревизору. Будьте же, душечки, благородны.» Ничто, однако же, не помогало ни эконому, ни комиссару, ученики продолжали по-прежнему потираться около стен и топтали полы.

Инспектор, со своей стороны, больше всех старался напоминать ученикам о ревизоре. Он даже воздвиг против учеников целое гонение, которое учениками названо было «потухающим пламенем инквизиции». В первый уже день, по получении известия о ревизоре, он выдал приказание всем немедленно остричься. Приказание это прежде всего передано было ученикам чрез дежурного старшего в коридоре, потом подтверждено было самим инспектором. На следующий день дежурный старший ходил с листком бумаги по всем классам и объявлял ученикам новые распоряжение инспектора, а именно, «волосы всем иметь короткие, в пестрых костюмах в семинарию не являться, фуражек неприличных не носить, в семинарию приходить до звонка, в классах сидеть смирно, из классов не выходить без времени, по коридору во время классов не шататься, из семинарии до звонка не уходить, лекции к классу готовить отчетливо, фуражек и книг не класть на парты, а прятать в парты, табаку в семинарии не курить нигде и не иметь его при себе, с квартир во время урочное отнюдь не отлучаться, в квартирах всем сидеть в сюртуках, книг не духовного содержание в квартирах не иметь, Библию всегда держать на столе, купаться на Ивановское болото и гулять по вечерам не ходить, табаку в квартирах не иметь, по трактирам не шататься, с сапожниками, мещанами и другими подозрительными в городе личностями не сходиться»... И много-много еще перечислено было там разных мелочей, из коих многие были просто созданы воображением самого инспектора. И все это первее всего было объявлено через дежурного по классам, потом оповещено по квартирам через поведенных старших и, наконец, подтверждено на следующий день самим инспектором по всем классам.

– Слышите, что ли, что я говорю-то? – спрашивал инспектор в каждом классе по объявлении своих распоряжений, – Волосы всем иметь короткие, в пестрых костюмах в семинарию не являться. И снова повторял он все в том же самом порядке, в каком его же рукою было написано на листке бумаги у дежурного. «Слышите ли, что я говорю?» спрашивал снова инспектор, готовый опять все повторять в том же самом порядке. «Слышим», ответит ему кто-нибудь, и инспектор уйдет из класса... Часа чрез два после того инспектор предпринял новое путешествие по классам, названное учениками «розыском инквизиции». Теперь он поверял, исполнено ли учениками приказание его остричься. Ходя по классам, он перекликал по своему списку всех учеников, не исключая даже и тех, которых он уже раз десять видел в этот день и не мог не заметить, что они остриглись. «Что же ты, болван, не остригся?» кричал он при этом на такого ученика, у которого волосы были острижены чуть не под бритву, но слегка взъерошены и не причесаны хорошо. «Пошел, сейчас же остригись!» добавлял инспектор. Ученик тотчас же выходил из класса, выпрашивал себе в семинарской кухне у дежурного ученика кусок масла коровьего, примасливался, причесывался и потом являлся к инспектору, как будто на самом деле сейчас он остригся. А другой, между тем, ученик в тоже самое время сходил за остригшегося, если он имел хотя и длинные, но хорошо причесанные волосы. За то, если после того случайно в коридоре попадался на глаза инспектору, последний тотчас же приказывал дежурному «заключить этого мерзавца в карцер за ослушание и неисполнение начальнических распоряжений». Иному бедняку раз пять приходилось подстригаться, если он по несчастью имел волосы, способные ерошиться.

Что ни день, то новые правила для учеников выдавал инспектор и делал распоряжение, которые нередко были простым повторением десять раз одного и того же. Ученики все выслушивали, махали на все рукой, и говорили, «Э, леший побери этого инспектора со всеми его нелепыми распоряжениями. Надоел уж он нам». Затем они беспрекословно повиновались воле инспектора, ходили в класс до звонка, сидели в квартирах, стриглись и т.д. Но так как почти пред каждым экзаменом инспектор надоедал ученикам своими распоряжениями, и им не привыкать было исполнять эти распоряжение, то они и гнулись пред инспектором по привычке лишь на некоторое время. Жалели только все о запрещении ходить купаться на «Ивановское болото», так как купанье на этом болоте было единственным для них развлечением и сопровождалось прекрасною вечернею прогулкой по лугу... Нужно заметить, что все распоряжение инспектора только потому напоминали ученикам о ревизоре, что инспектор всякий раз при объявлении своих распоряжений твердил, что вот де скоро приедет ревизор. И слово ревизор, благодаря частому произношению его инспектором, экономом и некоторыми из наставников, в два дня сделалось столь обыкновенным для слуха учеников, что ученики с явною улыбкой всякий раз смотрели на того, кто произносил это слово, как что-то такое, что должно, по его мнению, усмирить или вразумить учеников. После первого страха и беспрекословного повиновение распоряжением инспектора, ученики мало-по-малу стали вступать в свою прежнюю колею и снова взялись за прежнее, по-прежнему стали они дурно готовить лекции к классу, поздно приходить на класс, выходить из классов и даже совсем уходить из семинарии до звонка, по-прежнему же и в коридорах они собирались целыми толпами и мешали малярам красить стены и двери. Эконом, видя это, выходил из себя, инспектор голосил и бесился, а ученики и думать о них забыли, они пропускали мимо своих ушей все угрозы эконома и крик инспектора. «Что вы здесь шатаетесь доселе? Идите в класс, болваны! А то велю в карцер вас заключить», кричит инспектор, а ученики, прежде, при одном только появлении инспектора в коридоре, разбегавшиеся по классам, как будто ни крика его не слышат, ни выхода его в коридор не замечают, тихонько лезут они на второй этаж, едва-едва переступая и оглядываясь постоянно назад как будто затем, чтобы позлить инспектора. Инспектор не знал, что ему делать, и все происходившие теперь в семинарии беспорядки приписывал влиянию на учеников Владиславлева и его сообщников. Понятно, что теперь злоба его против Владиславлева и его друзей должна была усилиться, и действительно усилилась. Инспектор всеми силами стал теперь напирать на Владиславлева, стараясь его унизить перед другими учениками и преградить ему путь в академию. С этою целью, обойдя Владиславлева и Матвеева, имевших несомненное право на отправление в академию на казенный счет, он раз призвал к себе Лаврова – пятого ученика и сказал ему, «Я хочу вас поставить первым. Поэтому вы приготовьтесь к отправлению в академию на казенный счет».

Лавров, которого инспектор прежде того вместе с Матвеевым ненавидел и без всякой церемонии при всех старших величал болваном и другими именами, и даже позволил себе бросить ему журнал прямо в лицо, чрезвычайно удивился этому и подумал про себя, уж не с ума ли спятил наш инспектор?

– Ваше высокопреподобие! – сказал он инспектору, – меня чрезвычайно удивляют ваши слова. Вы меня прежде так сильно недолюбливали, называли при всех, болваном, и дураком и даже журнал мне в лицо бросили раз, а теперь...

– Э, полноте! – прервал его инспектор, – Мало ли чего не бывает? Ведь без строгости нельзя... То было да прошло...

– Однако же! Такое обращение ваше со мною убивало во мне энергию... Я терялся и не знал, что делать... потерял охоту серьезно заниматься делом...

– Но забудьте все это и слушайте, что я теперь вам говорю... Я запишу вас первым по своим предметам... Андроник Федорыч тоже запишет вас первым... готовьтесь же в академию...

– Благодарю вас. Я не могу принять вашего предложение, потому что не считаю себя достойным быть первым учеником и не желаю того, чтобы вся семинария говорила про меня что я недостойно занял это место, и указывала на меня пальцами, как на негодяя... В академию же я не готовился никогда...

– Но мы все сделаем так, что всякий будет видеть в вас ученика достойного первого места... Я поставлю вам под сочинение лучшие перед прочими баллы, на экзамене же постараюсь, чтобы ваш ответ был лучше других...

– Но я на это не согласен. Чего я достоин, тем и буду довольствоваться, а других обижать не хочу... Прошу вас, пошлите Владиславлева, на которого вся семинария полагает надежду, или Матвеева. Они оба достойные ученики, один из них весь семинарский курс прошел вторым, а другой третьим или тоже вторым по главным предметам, а по второстепенным они оба были первыми в риторике и философии, каждый в своем отделении, а из нас немногие-то занимались этими предметами... Во всяком случае, я скажу вам по совести, Владиславлев и Матвеев достойнейшие ученики нашего класса и нигде не ударят себя лицом в грязь...

Инспектор как будто и не слыхал ничего про Владиславлева и Матвеева, поморщился немного, помолчал и велел Лаврову идти в класс, сказавши в конце концов, что он со своей стороны сделает то, чего желает.

Лавров тотчас же по возвращении от инспектора передал Владиславлеву весь свой разговор с инспектором. Владиславлев и без того уже был уверен в нерасположении к нему инспектора, пред которым он никогда не выслуживался, и потому ни чуть, не удивился рассказу Лаврова.

– Пусть его, сказал он, кого хочет, того и посылает, только не меня, я ему не слуга. Я и без него пойду в академию, только не в эту... Я не пойду теперь в академию, это верно. Но вам от души советовал бы идти, иначе пойдут туда П. и Е. и осрамят там нашу семинарию...

– С вами вместе, пожалуй, я пошел бы, но с П. ни за что, – сказал, со своей стороны, Лавров.

Не зная, однако же, истиной причины гнева на него инспектора, Владиславлев все-таки ожидал, что инспектор позовет его к себе и предложит ему готовиться в академию. Но вскоре он ясно должен был понять, что его хотят во что бы то ни стало унизить пред другими хорошими учениками, инспектор сдал сочинение ученикам, кому под очень посредственное сочинение, да притом еще тайком после поправок инспектора переписанное,71 было инспектором поставлено 6, а Владиславлеву под гораздо лучшее сочинение было поставлено только по 5, Владиславлев, получая эти сочинение, только лишь молчал.

– Вас инспектор обидел, – говорили ему некоторые из товарищей.

– Пусть его делает, что хочет, – отвечал им Владиславлев, – я ничуть не гонюсь за лишним баллом. Я убежден, что мои сочинение лучше всех... совесть моя чиста и покойна, а больше мне ничего и не нужно.

Прошло уже 22 июня, а о экзаменах в семинарии ничего еще не было слышно. 23 числа ученики все, как будто нарочно, собрались в семинарию ранее обыкновенного и тотчас же после звонка разошлись по классам. За то наставники все на этот раз запоздали своим приходом на класс, потому что ходили все поздравлять с получением награды одного из своих сослуживцев, а в богословии и совсем на этот раз не было наставника на первом классе. Сидя без дела, ученики балагурили о том о сем и были веселы, забывши думать о наставнике и его шуме и распеканье. Никто, кажется, из них и не думал о том, что веселость их в минуту может быть уничтожена. Вдруг дверь поспешно отворилась, и в класс вошел дежурный с листом бумаги в руке.

– Что такое еще? – спросили многие дежурного, – уж не новые ли затеи инспектора или эконома?

– Нет господа! – отвечал дежурный, – Это «план внутренних испытаний учеников семинарии», или расписание экзаменов.

– Читайте, читайте скорее, – заговорили все.

Дежурный прочел это расписание. Экзамены по этому расписанию должны были начаться 27 июня, а кончиться к 9 июля, а там предполагалось сделать публичный акт, если к тому времени не придет ревизор, и отпустить пораньше учеников, в противном же случае остальное время до 15 июля определялось на ревизорский экзамен. Времени для экзаменов очевидно назначено было очень мало, времени же на приготовление к экзаменам почти не было дано, потому что каждый день во всех классах назначены были либо экзамен, либо экзаменационный экспромт. Выслушав расписание экзаменов, ученики на минуту задумались и, казалось, обдумывали что-то особенно важное, мысль о том, как сдать экзамены в такое короткое время, смутила всех. Скоро потом составились товарищеские кружки, в которых решено было, по каким предметам готовиться к экзамену и по каким нет. Но этим вовсе не кончилась, а лишь началась в семинарии тревога, произведенная объявлением расписания экзаменов. Наставники теперь начали спешить окончанием повторений, ходили на класс вместе с звонком, строго при ответах требовали буквального чтения и сердились на учеников за их беспечность к самим себе. Ученики тяготились долгим сидением в классе, большими лекциями, шумом и угрозами некоторых из наставников, и с нетерпением ждали, когда-то кончатся классы. Наконец они дождались и конца классных занятий, вздохнули свободнее.

С наступлением последних классов ученики богословия ожидали, что вот-вот наставники их хоть что-нибудь скажут им дельное относительно того, что ожидает учеников за порогом семинарии, и как им на первых же порах приступить к новой деятельности. Но не тут-то было! Наставники и теперь знали лишь одно свое обычное дело, слушали лекции и распекали учеников и хоть бы раз заикнулись о том, чего ученики ожидали теперь от них. Оставалось, наконец, всего только два класса ректорский и Бетуллина с М. Ученики все еще питались надеждою услышать что-нибудь на этих классах, и прежде всего ожидали этого от самого начальника семинарии. А чтобы вызвать ректора на объяснение и разговор с ними на последнем классе, Владиславлев с согласия на то товарищей обратился к нему с речью, в которой явно вызывал его на последнюю беседу с учениками.

– Милостивый архипастырь! Добрый отец, начальник и наставник наш! – сказал Владиславлев по приходе ректора в класс, – Мы уже близки и даже очень близки к тому времени, когда мы должны выйти из семинарии и проститься с тобою и со всеми, к кому мы так привыкли и кого искренно полюбили. Эта предстоящая нам разлука совсем столь близким и как бы родным нам не может не возбуждать в нас особенных чувств, доселе еще неиспытанных нами, и особенных мыслей. Здесь, в стенах семинарии, мы приготовлялись к жизни общественной, к служению церкви и обществу, и вот время приготовление нашего к этому служению кончается, и мы должны теперь стать лицом к лицу с жизнью новою. Прежде мы жили одним лишь настоящим, мало заглядывали в будущее, и смотрели на свое будущее, так сказать, сквозь пальцы, теперь же не то для нас время, чтобы по-прежнему смотреть на свое будущее. Теперь, можно сказать, мы в первый раз взглянули на свое будущее, прямыми глазами. С одной стороны, оно радует некоторых из нас сознанием того, что мы наконец выходим в люди, будем самостоятельными и полезными членами общества, служителями церкви, зато, с другой стороны, оно страшит всех нас, представляется нам загадочным и заставляет нас хорошенько подумать о самих себе. Теперь мы в первый раз хорошо сознали, что будущее наше служение высоко и важно, но вместе с тем и весьма трудно, требует от нас самоотвержение и великих подвигов апостольских для того, чтобы нам вполне соответствовать своему великому призванию. Теперь же, и именно лишь только теперь, мы в первый же раз взглянули как следует и на свое прошедшее и видим, каково оно было. Мы увидели теперь, что прошедшее наше было, правда, незавидное для постороннего глаза, за то совершенно сообразное с нашими силами и средствами к образованию и достаточное для того, чтобы нам из детей сделаться взрослыми людьми с здравыми понятиями о религиозных и научных истинах, с более или менее определенным, прямым взглядом на вещи и с твердым, достаточно сложившимся характером. Всматриваясь еще ближе в свое прошедшее, мы видим, что мы доселе вели жизнь тихую и далекую от треволнений мира, несообразных ни с нашим возрастом, ни с предназначенным нам служением. И последним-то мы преимущественно обязаны тебе, отец наш, твоей о нас заботливости. Мы это весьма хорошо сознаем теперь. Мы всегда видели в тебе своего отца, ты и сам смотрел на нас как отец на детей и заботился о нас с отеческою любовью. В твоей к нам любви никто не имеет права сомневаться. Не потворствуя нашим слабостям, ты всегда охотно снисходил нашим немощам, прощал нам то, что происходило именно от нашей немощи, а не от другого чего-нибудь. Твое чисто отеческое о нас попечение в течение стольких лет нашей ученической жизни не могло не оставить в нас особой памяти о тебе, сознание всего, сделанного тобою для нас, так глубоко теперь запало в наше сердце, что, при наступающей нашей разлуке с тобою, мы не можем не поблагодарить тебя теперь от всей души за все твои попечение о нас. В настоящую минуту мы это и исполняем, от лица всех товарищей и по их поручению я приношу тебе, отец наш, самую искреннюю благодарность и признательность за твои о нас попечение. Вместе же с этим в настоящую минуту мы все желаем того, чтобы ты утешил нас и укрепил своими советами касательно будущего действия нашего на поприще нашего служение Церкви и обществу, в этом мы нуждаемся в настоящую пору, когда мы, уже стоим одною ногою в семинарии, а другою – за порогом её, готовые совсем отсюда выйти.

– Прими же, дорогой отец наш, прими приносимое нами тебе изъявление искренней благодарности, прими его, как отец от детей, нежно любящих тебя и любимых тобою, утешь нас своими последними наставлениями и советами в настоящую пору разлуки нашей с тобою и не оставь нас своими молитвами и по разлуке нашей с тобою, но помолись о нас у престола Божия во время приношения бескровной жертвы. Теперь нам весьма нужны твои советы и наставление, но еще нужнее твои о нас молитвы пред престолом Божиим, потому что мы еще не знаем того, что с каждым из нас случится в будущем, не знаем того, какие, говоря обыкновенным языком, превратности судьбы и перемены счастья ожидают нас на предстоящем нам поприще служение, в той жизни вне школы, в которую мы скоро вступим. Еще раз скажу, не оставь нас своими советами и наставлениями и помолись о нас, да, Бог великие благодати, призвавший нас в вечную свою славу о Христе Иисусе, утвердит и укрепит нас на предстоящем нам поприще служение Церкви и отечеству в звании пастырей церкви.

Труд, однако же, был напрасен. Надежда учеников услышать от ректора необходимые для них советы опытности и осторожности не осуществилась. Ректор в этот класс был что-то очень не в духе и вовсе не расположен к живой и искренней беседе. Он едва только сказал несколько слов о будущей их деятельности, поговорил потом кое-что о наступающих экзаменах, попросил учеников поосновательнее приготовиться к экзамену по догматике и ушел из класса до звонка.

– Вот тебе и раз! – сказал Богословский по выходе ректора из класса, – Оканчиваем мы курс, выходим из семинарии, настает для нас совершенно новая пора жизни и деятельности, и что же? Хоть бы слово какое кто-нибудь сказал нам о том, как нам сделать самый первый шаг в этой новой жизни... Странно!

– Эх, несчастные мы! – сказал в тоже время Елеонский, – всегда и во всем мы предоставлены были здесь самим себе, и теперь та же история. Домашним воспитанием нашим никто не занимался, и оно шло само собою, здесь тоже мы развивались сами собою с летами, само время учило нас и развивало, отцы наши никаких дельных, руководящих советов и наставлений не давали нам, а лишь твердили нам всегда одно и тоже, «учись, дитятко, старайся быть в первом разряде да окончить курс», учители в училище только лишь и знали, что слушали буквальное чтение уроков да наказывали нас без всякой жалости и милосердия, и во все время ни разу не заикнулись ни о чем, касающемся нашего счастья, наставники семинарии тоже лишь слушали лекции да читали наши сочинение, о внушении же нам правил жизни и деятельности и думать не брали на себя труда. Весьма странно, невероятно, а между тем истинно то, что доселе никто нам не внушил того, что мы должны учиться из любви к науке и из желания быть людьми истинно образованными. И росли мы таким образом, сами воспитывая себя, и если мы развились немного, то этим более обязаны своему собственному труду и времени, чем наставникам. Теперь та же самая история, воспитатели наши даже и не заикнулись о том, что предстоит нам за порогом семинарии, какие затруднительные случаи могут встретиться с нами в жизни и в особенности при первом знакомстве с нею, и как в таких случаях нужно поступать, отцы наши тоже ничего не скажут нам на этот счет, потому что многие из них менее нас образованы и не в состоянии дать нам дельных советов и наставлений...

– Ну, братцы, – сказал в свою очередь Владиславлев, – с нами совершается то, чего я и не ожидал никогда и чего, казалось бы, и ожидать было нельзя. Не мудрено после этого, если многие из нашего брата по окончании курса впадают в весьма важные ошибки по неведению и губят себя на целую жизнь. А как бы, кажется, воспитателям нашим не посвятить нескольких часов теперь на то, чтобы дать нам полезные советы и наставление относительно будущей нашей деятельности и жизни вне школы? От них требуют этого и их собственная совесть, и наше положение в настоящие минуты. Остается теперь одна надежда на Владимира Яковлевича. Попросим его побеседовать с нами на последках.

После этого взоры всех товарищей Владиславлева обратились на Бетуллина. И не напрасно! Бетуллин не заставил даже и намекнуть ему на то, чтобы побеседовать с учениками...

– Господа! – сказал он по приходе в класс и прочтении молитвы, – сегодня у нас последний класс. Остались одни только экзамены, а там, быть может, мы на всю жизнь более не увидимся. Как наставник, ваш, я и проститься с вами должен теперь так именно, как свойственно наставнику прощаться со своими учениками. Поэтому я не могу не употребить этого последнего класса на прощальную беседу с вами.

Ученики все стали и поклонились Бетуллину, вполне благодарные ему за то, что он хочет посвятить этот класс на беседу с ними.

– Не стану я говорить о том, что я сделал для вас в продолжении полутора лет моих занятий с вами, – продолжал Бетуллин, – вы сами все хорошо видели и знаете, что я сделал для вас. Не стану говорить и об успехах ваших по церковной истории и соединенным с нею предметам, несколько вы успели в изучении её, жизнь ваша покажет вам это, когда вы, оторвавшись от школьной скамьи, будете при случае анализировать свои познание и прилагать их к делу. Скажу лишь одно, насколько бы вы не успели в изучении преподаваемых мною наук, успех ваш для меня лично весьма важен. С вами первыми еще я начал проходить свое поприще наставника семинарии, вы были первыми моими учениками, или, лучше сказать, слушателями, и я уже поэтому одному не могу вас забыть. Все другие курсы моих занятий здесь пройдут для меня в обыкновенном порядке, быть может, даже незамеченными мною, а вы всегда будете в моей памяти на первом плане. Вместе с вами я и сам учился теперь, почти как ученик, docendo discimus,72 говорят, и это справедливо. Весьма большего труда стоило мне готовить для вас лекции в том виде, в каком вы слышали их от меня, но я этого труда почти не замечал. С другими учениками я, быть может, и не исполнил бы своего долга, как следует, добросовестно, и был бы не наставником вашим в истинном значении этого слова, а лишь временным наемником, не из любви к делу занимавшим кафедру, а ради прибытка, из-за куска хлеба, но с вами я все мог сделать, потому что вы вполне вознаграждали меня за труд своим вниманием и любовью к делу. Ваше усердие к изучению церковной истории и внимательное слушание моих объяснений поощряли меня и заставляли все более и более трудиться для вас, чтобы передать вам все, что я сам знаю поэтому предмету... В настоящее время я счастлив тем, что добросовестно выполнил свою обязанность по отношению к вам, и этим счастьем я обязан преимущественно вам. Поэтому-то я как всегда был благодарен вам за ваши занятия, так и теперь еще более благодарю вас за ваше усердие к делу... Зная хорошо вас, я теперь считаю излишним говорить с вами о предстоящем вам последнем экзамене, я вполне на вас надеюсь и уверен, что вы все хорошо ответите по моим предметам. А если бы и пришлось кому сконфузиться случайно на этом экзамене, не унывайте! Я вас хорошо знаю и не буду роптать на не ответившего, а скорее себя самого обвиню в неумении передать всем лекций и расположить всех к изучению науки, так, чтобы промахов на экзамене не случалось...

После этого Бетуллин поручил Владиславлеву составить к экзамену подробный конспект по церковной истории, которым бы при случае можно было воспользоваться, и билеты по всем предметам его кафедры в богословском классе. Ему же именно поручил он составить конспект и билеты потому, что кроме него никто другой в классе не мог так мастерски составлять их и никто так четко не писал, как он. Сделав распоряжение насчет составления конспектов по археологии каноническому праву, Бетуллин снова потом обратился к ученикам со своею речью. Более часа говорил он на этот раз чисто по-братски дал ученикам множество полезных советов и дельных замечаний, впоследствии, по выходе из семинарии, весьма приходившихся каждому из них, и наконец заключил свою речь следующими словами, «Я еще бы более выказал вам своих советов и наставлений, которые могут пригодиться вам впоследствии, но, к сожалению, я сам еще не далеко ушел от вас в опытности житейской, я сам почти такой же школьник, не знакомый с действительною жизнью, потому что сам лишь недавно вышел из-за академического стола. Долг – дать вам необходимые для вас в жизни советы лежат на тех, кто более меня знаком с жизнью общественною. И если те, на ком лежит этот долг прямо и непосредственно, не исполнили его, да будет им Бог судиею! Оставлять вас в настоящую пору на произвол судьбы грешно и стыдно, воспитатели не должны так поступать. Довести вас, так сказать, до бездны и здесь бросить – безрассудно, вы легко можете попасть в пропасть, если вас никто не проведет чрез нее».

Ученики вполне были благодарны Бетуллину за его советы, и все в один голос благодарили его за его к ним любовь и усердие к преподаванию, чего, кроме него, ни один еще наставник семинарии не удостаивался во все время учение Владиславлева в семинарии.

– Владимир Яковлевич! – сказал при этом Владиславлев, – перед классом товарищи мои поручили было мне от лица всего класса выразить вам в речи чувства нашей самой искренней признательности к вам и живейшей благодарности за ваши труды Для нас и любовь к нам, но то, что теперь происходит перед вами, заставляет меня молчать. Вы сами хорошо видите, что все ваши ученики понимают вас, ценят ваши заслуги, искренно расположены к вам, а потому все в один голос выражают вам свою признательность, которую одни только вы из всех наставников семинарии умели заслужить. И прежде не раз по окончании классов все мы благодарили вас за лекции, и теперь благодарим вас не из приличия только и не по увлечению, а от чистого сердца. Вы сами это ясно видите и знаете, что у каждого из нас есть на сердце по отношению к вам, всякие, поэтому, искусственные речи теперь неуместны. Живое выражение сочувствия к вам всего нашего класса красноречивее всякой искусственной речи говорит в вашу пользу. Примите же эту благодарность, как самое искреннее выражение наших чувств к вам, как вполне заслуженную вами дань признательности учеников к своему наставнику.

– Считаю себя, господа, счастливым, что сумел заслужить ваше ко мне расположение, – сказал Бетуллин, выслушавши Владиславлева, – Еще раз от всей души благодарю вас за все, и желаю вам счастливых ответов на экзаменах. Прощайте, господа! Не забудьте меня своими молитвами, когда будете предстоять престолу Всевышнего.

Бетуллин раскланялся со всеми и вышел из класса, растроганный сочувствием к нему учеников и прощанием с ними.

Это был последний класс для Владиславлева и его товарищей, который навсегда остался памятным для них. Часы этого же класса были последними и для всех прочих учеников семинарии этого курса, классы теперь совсем кончились и каждому оставалось лишь сдать экзамены, чтобы или окончить курс, или перейти в высший класс, или остаться в том же классе на повторительный курс, или вовсе быть исключенным из семинарии. Экзамены эти были чем-то в роде страшного для учеников семинарского суда, окончательно решали участь каждого так или иначе. Рады были теперь риторы и философы тому, что классы окончились и они скоро теперь удостоятся перевода в высшие классы, если по несчастью не попадут в число исключенных или оставленных на повторительный курс. Совсем не то теперь было с богословами. Окончание классов не обрадовало их, а повеяло на них грустью. Они как-то нехотя поднялись со своих мест, нехотя собрались идти из класса, еще раз по какому-то особенному к тому влечению усердно помолились Богу пред классическою иконою и, потом, пошли домой не спеша с грустным настроением духа. Тут многие из них только в первый раз заметили то, как они сжились с школьною скамьей и как привыкли дышать школьною атмосферою. И жаль им стало расставаться с этими скамьями и с этою атмосферою! И самая близость давно ожидаемой ими свободы от уз школьничества теперь уже не казалась им такою привлекательною, какою она казалась прежде, за год, за два перед этим!

* * *

71

За инспектором водился грешок своим любимчикам давать переписывать сочинения после его поправок и подписывать им лучшие баллы.

72

Уча, мы сами учимся (лат.)


Источник: Владиславлев : Повесть из быта семинаристов и духовенства : Т. [1]-4. / М. Малеонский = [Прот. Михаил Бурцев]. - Санкт-Петербург : тип. С. Добродеева, 1883-1894. / Т. 2: Семинарский учебный год. - 1884. - [2], 646, [2] с. (Перед заглавием псевдоним автора - М. Малеонский. Автор установлен по изд.: Масанов И.Ф. Словарь псевдонимов... М., 1957. Т.2. С. 175.).

Комментарии для сайта Cackle