Отклик на некоторые мысли графа Л. Н. Толстого в его произведении «Что такое искусство»
Имя нашего писателя графа Л. Н. Толстого как беллетриста пользуется в русском обществе весьма широкою известностью. Мало того: ни один, кажется, писатель не пользовался еще таким сильным и широким воздействием на умы современников и вообще на жизнь, как граф Л. Н. Толстой. На наших глазах, можно сказать, создалось особое направление мысли и жизни, которое так и зовется «толстовством» или «толстовщиной»: направление это берет себе приверженцев одинаково как из высшего, так и из низшего круга общества и тем как бы еще раз показывает какую-то свою особенную силу, и широту, и привлекательность. Что здесь действует? Чем привлекает к себе последователей граф Толстой? Все мы знаем, что здесь не играют никакой роли те произведения Льва Толстого, которыми он собственно и завоевал себе имя среди русских писателей: увлекаются не «Войной и Миром», не «Анной Карениной», не «Севастопольскими рассказами» и другими, одинаково прекрасными произведениями первой поры литературной деятельности графа Толстого, а увлекаются так называемыми последними произведениями его, произведениями в большинстве неразрешенными цензурой, и толкующими о вопросах религии, нравственности и общественной жизни. Переход к этим вопросам от художественных литературных рассказов и романов ставил многих читателей и почитателей Толстого в затруднение: где видеть настоящего Толстого – в первоначальных ли произведениях или в последних? То ли его задушевные мысли и чувства, что он высказывал в «Карениной», в «Войне и мире», или то, что он пишет в своей «Исповеди», в «Крейцеровой сонате» и других подобных произведениях? Или это какой-то роковой исход, не в первый уже раз наблюдающийся в русской литературе, что писатель как бы утомляется писать образами и лицами и в конце концов начинает прямо излагать свои глубокие мысли по наиболее серьезным запросам человеческого духа запросами религии, нравственности, философии, общественной жизни? Не то ли же было и с другим нашим писателем, Н.В. Гоголем, который также стал в конце недоволен своими произведениями, многое из написанного сам же сжигал, и охотно отдавался вопросам религиозным, философским и общественной жизни? Да только современники отнеслись к Гоголю совершенно не так, как относятся теперь к Толстому: первого готовы были подозревать в душевной болезни, тогда как пред вторым преклоняются, подражают… Говорить о религиозных вопросах считалось полвека назад почти неловким для светского человека, теперь те же вопросы объявляются наиболее важными и ценными для жизни. Какая глубокая перемена, какой значительный поворот в сторону несомненно лучшую!..
Нельзя думать, что перемена, происшедшая в Льве Николаевиче Толстом, перемена как самих предметов для писательства, так и формы писаний и, по-видимому, всего образа мыслей его явилась или как-либо внезапно и малосознательно для него самого и без дальнейших глубоких оснований всего мировоззрения. Что касается сознательности, то сам он в своем сочинении по заглавием «Что такое искусство» изданном в Москве в 1898 году, объявляет, что прежние «свои художественные произведения он причисляет к области дурного искусства», за исключением двух небольших рассказов «Бог правду видит» и «Кавказский пленник»1. Может ли быть более твердое самоотречение, как всенародно назвать свои произведения дурными, произведения, в которых так или иначе отразилась часть души самого художника?! И чем же дурны эти произведения – «Анна Каренина», «Война и мир», «Севастопольские рассказы», «Семейное счастье» и пр. и пр.? Такое самоотречение – и не мимолетная, вырвавшаяся фраза. В том же сочинении об искусстве Толстой говорит, что он вот уже пятнадцать лет был занят этим вопросом 2, т. е. вопросом о том, что такое искусство, чем оно является в настоящее время и чем оно должно быть, и вот после пятнадцатилетней работы и размышления, выработав себе свой взгляд на искусство и его задачи, граф Толстой нашел, что его прежние художественные произведения не соответствуют этим задачам и должны быть отнесены, «к области дурного искусства». Пятнадцать лет работы на одну и ту же тему! За это время может сложиться целое мировоззрение, могут выработаться новые взгляды на все вещи, и тогда вполне естественно и взгляд на задачи искусства должен измениться, и тем больше, чем больше изменятся взгляды по всем другим вопросам жизни и мысли. Это мы и видим у Толстого. Нет вопросы, которого бы не коснулся этот могучий самобытный ум. Вопросы религии, государственной и общественной жизни, воспитания и обучения, вопрос о добре и зле, о науке и искусстве, о труде, питании и развлечениях – все это интересует маститого писателя и все у него окрашивается в один цвет, нагинается в одну сторону, укладывается в одну систему. Весь мир наш философ хотел бы перестроить по-своему, так как он недоволен всем, как оно есть в настоящее время, ибо это все представляет, по его выражению, лишь «лишь «ложный и вредный порядок вещей»3. Искусство подвергается в этом реформаторском походе наиболее горячим нападкам потому, что от него, от искусства, Лев Николаевич ожидает слишком большой воспитательной службы в жизни людей, ровно как и от извращения искусства он производит слишком серьезные последствия для жизни как отдельного человека, так и целого общества. Вот, напр., что происходит от ложного направления искусства, по словам нашего философа. «В среде высших классов… люди растут, воспитываются и живут без смягчающего, удобряющего действия искусства, и потому не только не двигаются к совершенству, не добреют, но, напротив, при высоком развитии внешних средств, становятся все дичие, грубее и жесточе»4. Жизнь людей высшего, а также богатого, класса людей представляется графу Толстому «бессмысленной и жестокой» и это «бессмысленность и жестокость» как поддерживает, так и скрывает от глаз самих богатых людей, все то же искусство, ложно понятое и направленное.
«Жить так, как живут богатые, праздные люди, в особенности женщины, вдали от природы, от животных, в искусственных условиях, с атрофированными или уродливо-развитыми гимнастикой мускулами и ослабленной энергией жизни, нельзя было бы, если бы не было того, что называется искусством, не было бы того развлечения, забавы, которая отводит этим людям глаза от бессмысленности их жизни, спасает их от томящей скуки. Отнимите у всех этих людей театры, концерты, выставки, игру на фортепиано, романсы, романы, которыми они зачитываются, с уверенностью, что занятие этими предметами есть очень утонченное, эстетическое и потому хорошее занятие, отнимите у меценатов искусства, покупающих картины, покровительствующих музыкантам, общающихся с писателями, их роль покровителей важного дела искусства, и они не будут в состоянии продолжать свою жизнь, и все погибнут от скуки, тоски, сознания бессмысленности и незаконности своей жизни. Только занятие тем, что среди них считается искусством, дает им возможность, нарушив все естественные условия жизни, продолжать жить, не замечая бессмысленности и жестокости своей жизни»5. Мало этого: увлекаясь ложно направленным искусством, люди высших классов все чаще и чаще, по мнению Л. Н. Толстого, предпочитают идеал красоты идеалу нравственности и этот последний считают делом отсталым, недостойным той степени развития, на которой они мнят себя находящимися. Отсюда, и происходят по мнению гр. Толстого, те уродливые системы нравственности, в которых эгоизм, самый черствый эгоизм, возводится в правило, как средство будто бы для наивысшего развития личности.6 Наконец, ложное искусство прямо развращает людей, по мысли Толстого, привив им «чувства суеверия, ложного патриотизма, а главное – сладострастия»7. Для низшего же класса людей искусство ложится не менее тяжелым бременем: это именно: – по словам Толстого – «огромная трата трудов рабочих людей на дело не только бесполезное, но и большею частью вредное, и кроме того, невознаградимая трата на это ненужное и дурное дело жизней человеческих. Страшно подумать, продолжает Толстой, о том, с каким напряжением, с какими лишениями, работают миллионы людей, не имеющих времени и возможности сделать для себя и своей семьи необходимое, для того, чтобы 10, 12, 14 часов по ночам набирать мнимо-художественные книги, разносящая разврат среди людей, или работающих на театры, концерты, выставки, галереи, служащие преимущественно тому же разврату»8. В душевно же жизни низшего класса людей, народа, все равно как и детей, извращение искусства производит, по мнению Толстого, только путаницу. Народ и дети, говорит он, почитают людей за две вещи: или за силу физическую, или за величие нравственное. Искусство же не составляет ни того, ни другого, и потому народ и дети всегда в недоумении, по Толстому, за что это величают разных писателей, поэтом, художников и т. д.9 Вот сколько обвинений взведено Львом Николаевичем Толстым на искусство в его ложном, извращенном, современном направлении1 И сколько вопросов, вопросов серьезных и важных для всех и каждого, ставить наш философ в связь с искусством, и от здравого направления его ждет стольких улучшений в общественной и частной жизни человека! Что же это за вещь – искусство, чем оно дурно теперь, как его надо улучшить, и какие улучшения желательны и возможны в жизни людей вместе с улучшением искусства? Вот те интересные вопросы, ответ на которые дает Лев Николаевич Толстой в названном нами, своем сочинении «Что такое искусство»: с этим-то ответом нашего знаменитого писателя мы и считали бы уместным познакомиться в настоящий раз, и по мере сил, разобраться, что в этом ответе действительно важно и заслуживает всякого приятия, и что составляет преувеличение или, по крайней мере, допускает одинаковую возможность и иных решений.
Все мы знаем, что обычно называется произведениями искусства, и какие бывают различные роды искусства. Есть свои произведения искусства в архитектуре, свои – в ваянии, в живописи, музыке, поэзии: красивое, по плану, здание; красивая, правильная статуя; восхищающая нас картина или музыка; волнующее наши мысли и чувства произведение слова человеческого – все это произведения искусства, все это – искусство. Но, как бывает во всяком деле, так и в вопросе об искусстве: чем больше всматриваться и вдумываться в вопрос, тем больше открывается затруднений. Что, спрашивается, соединяет в один род произведений искусства столь повидимому разнообразные предметы – как здания, статуи, картины, музыку, поэзию? И почему не всякое здание, не всякое рисование, или не всякое произведение человеческого слова мы называем искусством? Где и в чем граница, отделяющая произведения искусства от простых произведений человеческого ума и рук, а также и от возможных искажений и подделок по искусство? Не красота ли? Ибо что иное, как не она, восхищает нас в тех произведениях, которые мы обычно и называем искусством? И, наоборот, все, лишенное красоты, безобразное, назовет ли кто искусством? Но Толстой решительно отвергает красоту, как мерку искусства. Это понятие, красота, так разноречиво всеми мыслителями и простыми смертными определяется, что, кроме путаницы, ничего иного, по его мнению, не вносится в определение искусства понятием красоты. Красоты самой в себе, как чего-то существующего в мире, независимо от человека, Толстой не признает и отвергает самостоятельное значение красоты, наряду с добром и истиной, как-то издавна признавалось философами10; красоту, как ощущение человека, Толстой также не признает как определение искусства, ибо это не ощущение и разно понимается разными людьми, и, главное, оно не выражает, по его мнению, сущности деятельности искусства: оно, это ощущение, так же сторонне и случайно по отношению к сущности и назначению деятельности искусства, как сторонне и случайно ощущение наслаждения в деле питания человеческого организма11. И как в сем последнем вопрос, деятельность питания будет не тогда правильно определена, когда будет разбираться вкусовое наслаждение, а тогда, когда будет рассмотрены цель питания и средства его, так и в вопросе об искусстве, по мнению Толстого, тогда лишь можно понять правильно смысл деятельности искусства, когда оно будет рассматриваться со стороны лишь своего назначения в жизни отдельного человека и целых обществ человеческих. А с этой стороны деятельность искусства определяется тем, что оно предназначено служить для общения людей в чувствах, ибо оно «основано на том, что человек, воспринимая слухом или зрением выражение чувства другого человека, способен испытать тоже самое чувство, которое испытал человек, выражающий свое чувство»12. Чувство человека вообще заразительно: смеющийся человек и других побуждает к смеху, грустный и на других наводит грусть; поэтому и чувство, передаваемое не прямо самим человеком, а только лишь тем или иным произведением его искусства, производить также заражающее действие на другого человека: в этом и состоит, по Толстому, весь смысл и все значение деятельности искусства13 Этот смысл и значение чрезвычайно велики по мнению Толстого, ибо не будь, говорить он, способности человека заражаться искусством, люди был бы еще более дикими, чем без способности речи, и главное были бы разрозненными и враждебными14: только благодаря произведениям искусства, наполняющим и проникающим в нашу жизнь, каждому человеку может быть доступно в области чувства все, что пережило до него человечество, а также делаются доступными чувства, переживаемые современниками, и, в свою очередь, делается возможной передача своих чувств другим людям. Понятно, что при столь важной воспитательной службе искусства, далеко не безразлично, какие чувства и настроения будут выражаемы в его поведениях: чем же определяется достоинство содержания произведений искусства? По обычному пониманию, вопрос этот едва ли и может иметь какое-либо одно решение. В самом деле, ведь у каждого свои вкусы и взгляды: одному нравятся мирные и тихие картины природы, другой любить вникать в глубину человеческого сердца и оттуда извлекать разные звуки и настроения: может ли же быть какая-либо одна мера для оценки всего вообще искусства, не только разных произведений в одной области искусства, но даже, как хочет Толстой, и разных областей его, напр., архитектуры и поэзии, живописи и музыка и т. д. Всякий произносит слово «нравится» по своей собственной мерке, и, может быть, не это ли одно и могло быть выставлено в качестве мерки при оценке произведений искусства, что все нравящееся человеку, доставляющее ему наслаждение, и есть хорошо в искусстве. Но против этого-то и восстает больше всего Лев Николаевич, за это-то он и обвиняет высшее общество, не видящее, по его мнению, в красоте ничего больше, как только предмет наслаждения; за это же обвиняет он и само искусство современное, которое извратилось, по его мнению, до бессмысленного набора слов в поэзии, до развращающего изображения человеческой наготы в живописи и до бездушных деланных звуковых сочетаний в музыке. Наслаждение, как мерило искусства, должно быть решительно изгнано: оно, наслаждение, извратило вкусы общества, оно испортило самое искусство, оно ведет е развращению народных масс, наконец оно безнравственно, по мнению Толстого, ибо означает отсутствие религиозно-нравственного понимания жизни и ее смысла. Отвергнув таким образом наслаждение, как мерило достоинства произведений искусства, Лев Николаевич видит такую мерку единственно в религиозном сознании времени. Эту мысль объясняю так. «Искусство, вместе с речью, есть одно из орудий общения, а потому и прогресса, т. е., движения вперед человечества к совершенству. Как речь делает возможным для людей последних живущих поколений знать все то, что узнавали опытом и размышлением предшествующие поколения, и лучше передовые люди современности, так и искусство делает возможным для людей последних живущих поколений испытать все те чувства, которые до них испытывали люди и в настоящее время испытывают лучшие передовые люди. И как происходит эволюция знаний, т. е. более истинные и нужные знания вытесняют и заменяют знания ошибочные и ненужные, так точно происходит эволюция чувств, посредством искусства, вытесняя чувства низшие, менее добрые и менее нужные для блага людей более добрыми, более нужными для этого блага. В этом назначение искусства, И потом по содержанию своему искусство тем лучше, чем более исполняет оно это назначение, и тем хуже, чем менее оно исполняет его. Оценка же чувств, т. е. признание тех или других чувств более или менее добрыми, т. е., нужными для блага людей, совершается религиозным сознанием известного времени. В каждое данное историческое время, продолжает Толстой, и в каждом обществе людей существует высшее, до которого только дошли люди этого общества, понимание смысла жизни, определяющее высшее благо, к которому стремится это общество. Понимание это есть религиозное сознание известного времени и общества. Религиозное сознание… всегда есть в каждом обществе. Если нам кажется, что в обществе нет религиозного сознания, то это кажется нам не оттого, что действительно нет, но от того, что мы не хотим видеть его. А не хотим мы часто видеть его оттого, что оно обличает нашу жизнь, несогласную с ним… Соответственно религиозному сознанию всегда и оценивались чувства, передаваемые искусством. Только на основании этого религиозного сознания своего времени всегда выделялось из всей бесконечно-разнообразной области искусства то, которое передает чувства, осуществляющие в жизни религиозное сознание данного времени. И такое искусство всегда ценилось и поощрялось; искусство же, передающее чувства, вытекающие из религиозного сознания прежнего времени, отсталое, пережитое уже, всегда осуждалось и презиралось. Остальное же все искусство, передающее все самые разнообразные чувства, посредством которого люди общаются между собой, не осуждалось и допускалось, если только оно не передавало чувств, противных религиозному сознанию»15. Каково же теперь, остается спросить, религиозное сознание нашего времени? Какие чувства составляют его, чтобы можно было по ним ценить произведения искусства? На этот вопрос Толстой отвечает так: «Религиозное сознание нашего времени, в самом общем практическом приложении его, есть сознание того, что наше благо и материальное, и духовное, и отдельное, заключается в братской жизни всех людей»16. На основании этого-то сознания, продолжает Толстой, мы и должны расценивать все явления нашей жизни, и между ними, и наше искусство: только те произведения его, которые выражают или вызывают чувства единения всех людей, без всякого исключения, между собой или же выражают обычные, житейские, общечеловеческие, чувства… только такие произведения и могут по Толстому называться добрыми, хорошими, соответствующими религиозному сознанию нашего времени. «И потому, оканчивает Толстой, христианское искусство нашего времени может быть и есть двух родов: 1) искусство, передающее чувства, вытекающие из религиозного сознания положения человека в мире, по отношению к Богу и ближнему, искусство религиозное, и 2) искусство, передающие самые простые житейские чувства, но такие, которые доступны всем людям всего мира, искусство житейское, всенародное, всемирное. Только это два рода искусства могут считаться хорошим искусством в наше время»17. Установив, таким образом, эту двоякую мерку для оценки достоинства произведений искусства, Толстой пересматривает современное искусство, и, нечего говорить, с какой беспощадной критикой он относится к нему: в большинстве произведений и поэзии, и живописи, и музыки современной он видит лишь дурные произведения, или прямо развращающие человека или отдаленно ведущие к тому же. «Так что, говорит Толстой, если бы был поставлен вопрос о том, что лучше нашему христианскому миру: лишиться ли всего того, что теперь считается искусством, вместе с ложным, и всего хорошего, которое есть теперь, то я думаю, что всякий разумный и нравственный человек опять решил бы вопрос так же, как решил его Платон для своей республики и решили все церковные христианские и магометанские учители человечества, т. е., сказали бы: «лучше пускай не было бы никакого искусства, чем продолжалось бы то развращенное искусство, или подобие его, которое есть теперь». К счастью, вопрос этот не стоит не перед каким человеком, и никому не приходится решать его в том или другом смысле. Все, что может сделать человек, и можем и должны сделать мы, так называемые люди образованные, поставленные своим положением в возможность понимать значение явлений нашей жизни, это то, чтобы понять то заблуждение, в котором мы находимся, и не упорствовать в нем, а искать из него выхода. И этот выход по Толстому, один в признании учения Иисуса Христа о всеобщем братском единении всех людей без исключения; отсюда, и «задача христианского искусства осуществление братского единения людей»18. Но для того, чтобы это было возможно, продолжает Толстой, и чтобы искусство приняло новое направление, нужно, чтобы другая столь же важная человеческая деятельность наука, в тесной зависимости от которой всегда находится искусство, точно также, как и искусство, сошла с того ложного пути, на котором она находится. Наука и искусство также тесно связаны между собою, как легкие и сердце, так что если один орган извращен, то и другой не может правильно действовать. Наука истинная изучает и вводит в сознание людей те истины, которые людьми известного времени и общества считаются самыми важными. Искусство же переводит эти истины из области знания в область чувства. И потому, если путь, по которому идет наука ложен, то также ложен будет и путь искусства».19 Итак, вот другое, и более главное даже, больное место нашей современной жизни по мысли Л. Н. Толстого: это – наука. Но чем бы могла быть виновата эта область хладнокровного ума, область исследования природы, область далекая от страстей и всего дурного человечества, область науки? Тем она и виновата, по мысли Льва Николаевича, что она удалилась от ближайших нужд жизни человека и не содействует возвышению блага в жизни людей. Мысль эту Толстой разъясняет так: «Наукой в тесном смысле слова мы называем только ту, которая передает знания, признаваемые нами важными. Определяет же для людей степень важности, как чувств, передаваемых искусством, так и знаний, передаваемых наукой, религиозное сознание известного времени и общества, т. е. общее понимание людьми этого времени и общества назначения их жизни. То, что более всего содействует исполнению этого назначения их жизни, то изучается более всего и считается главной наукой: то, что менее, то менее, и считается менее важной наукой; то, что совсем не содействует исполнению назначения человеческой жизни, то вовсе не изучается, или, если и изучается, то это изучение не считается наукой»20. Но наука высших классов нашего времени извратила, по мнению Льва Николаевича, эту единственно правильную задачу: она стала изучать все; но как всего изучить нельзя, так в действительности изучается или то, что поддерживает существующий строй жизни, или то, что интересует одно праздное любопытство. Первый отдел науки включает в себя философию, историю и политическую экономию; второй все математические и опытные науки. Первый отдел извращен по мнению Толстого, профессорами 21, и, вместо сведений, нужных для жизни, изощряется лишь в отыскании доводов для поддержания существующего нормального строя жизни; второй сообщает сведения, совершенно ненужные для жизни, ибо какую цену могут иметь сведения из воображаемой геометрии, о спектральном составе млечного пути; о форме атомов, о размере черепов людей каменного периода и тому подобных пустяках, говорит Толстой, в сравнении с теми знаниями, которые поистине нужны для жизни, и которые должны были учить о том, «чему должно и чему не должно верить, как учредить половые отношения, как воспитывать детей, как пользоваться землей, как возделывать ее самому, без угнетения других людей, как относиться к иноземцам, как относиться к животным и многое другое, важное для жизни людей»22. Рано или поздно, надеется Лев Николаевич, «будет сделана переоценка всех знаний, которыми мы владеем и так гордимся, будет показана второстепенность и ничтожность знаний опытных, и первостепенность и важность знаний религиозных, нравственных и общественных… Тогда наука перестанет быть тем, чем она есть теперь: с одной стороны системой софизмов, нужных для поддержания отжившего строя жизни, с другой стороны бесформенной кучей всяких, большей частью мало и вовсе ни на что ненужных знаний, и будет стройным организмом целым, имеющим определенное, понятное всем людям и разумное назначение, а именно: вводить в сознание людей те истины, которые вытекают из религиозного сознания нашего времени. И только тогда и искусство, всегда зависящее от науки, будет тем, чем она может и должно быть столь же важным, как и наука, органом жизни и прогресса человечества… Искусство, с помощью науки руководимое религией, должно сделать то, чтобы мирное сожительство людей, которое соблюдается теперь внешними мерами, судами, полицией, благотворительными учреждениями, инспекциями работ и т. д., достигалось бы свободной и радостной деятельностью людей. Искусство должно устранять насилие… и установить на место царствующего теперь насилия то царство Божие, т. е. любви, которое представляется всем нам высшею целью жизни человечества»23.
Таковы мысли Льва Николаевича Толстого в его философском сочинении, имеющим своим предметом искусство. Как мы видели, далеко не об одно искусстве здесь говориться. Здесь задета вся жизнь человека, во всех её проявлениях, и искусство явилось в преимущественном рассмотрении, как только один из наиболее прямых путей, по мнению автора, к наилучшему устройству человеческой жизни на земле. Итак, вот главное, чем вызвана, о чем мечтает эта книга; наилучшее устройство жизни людей на земле! Кто не думал об этом, какой моралист, какой философ, какой реформатор не мечтал об этом! И однако, по сознанию всех людей, этого наилучшего устройства все нет и нет! Во все времена сознанию людей предносится лучшее устройство жизни частной и общественной, это сознание заставляет людей трудиться, мыслить и двигаться вперед. Будет ли когда возможно остановиться в этом движении: неужели когда-нибудь человеку нечего будет желать на земле, не о чем мыслить и заботиться? Не было ли бы это духовно смертью человека? Ибо всюду, где мы можем только наблюдать жизни, во всех ее родах и видах, от мельчайших инфузорий до совершенного существа человека, она состоит в усилии, в искании, в желании, в борьбе очень часто, в деятельности, в достижении чего-то, чего еще нет. Не осуждены ли, поэтому, заранее на неудачу самоуверенные попытки устройства на земле полного счастья и довольства людей? Мы лично сомневаемся в этом, как потому, что никакому единоличному человеческому уму нельзя обнять всех возможных будущих изменений жизни человека на земле и предусмотреть полное осуществление счастья, так и потому, что это счастье видимо зависит не от одних человеческих расчетов, как бы ни были они гениальны, а от чего-то другого, великого и всеобщего, для человеческого ума еще мало понятного, но угадываемого общим чутьем души, верою. Какой бы маловажный факт мы не взяли за исходную точку, мы придем неизбежно к этому великому, всеобщему. Напр., людям нужен урожай плодов земных, и вот они изучают его причины и условия, и сгорают, и трудятся в этом направлении. Но приходит засуха, и разбивает все их надежды и труды. Кто или что привело засуху? Уменьшение ли площади лесов, недостаток ли пыли в воздухе, высыхание ли реки, мельчание морей или еще что? С кем или с чем бороться здесь человеку? Увеличить площадь лесов? Но ему нужно место для посевов. Углубить реки и моря? Но это не увеличит количество влаги. Произвести пыль в воздухе? Но тогда могут погибнуть те же растения. Ограничить свои желания, меньше есть и пить, не размножаться? Но не тою ли природою даны и все эти желания, и загасив их, не загасим ли мы и самую жизнь против чего возмущается все наше существо? И мало этого. Пока человек размышляет и борется, а уже от появившейся засухи произойдут свои последствия, погибнет много растений, животных, а за ними и людей. И далеко еще до полного счастья всех! А то всеобщее, которое привело засуху, продолжает по-прежнему жить и действовать в какой-то непонятной для нас цельности и взаимодействии всех частей. Или вот наводнения, обвалы, землетрясения, чрезмерный холод и жар, словом вся физическая природа: может ли когда человек победить ее и распоряжаться ею? Обыкновенно распространяется мнение, что может, что настанет время, когда наука покорит природу, и человек будет вполне по своему желанию распоряжаться ею. Как ни лестна для человеческого самолюбия эта уверенность, но она имеет несомненно много чрезмерного. Человек часть целого, часть природы; и как часть никогда не будет больше целого, так и человек никогда не выйдет из зависимости от природы, ибо стать на место целой природы, чтобы управлять ею это значило бы стать уже не человеком, а именно тем всеобщим и целым, часть которого составляет и наша земля, и сам человек! Но, пусть человек всегда будет в зависимости от природы, и с этой стороны всегда у него могут быть неожиданные несчастья; за то, по крайней мере, можно устроить человеческие дела по наиболее справедливому плану, содействующему наибольшему и общему счастью скажет какой-либо защитник мечты об устранении на земле царства любви. Трудно, конечно, спорить про будущее; но против всех этих мечтаний об устранении человеческого счастья нужно всегда помнить действительного, а не воображаемого человека. Не говоря уже о злой воле решающейся на преступления, сколько мы видим на земле упадка сил, лености, непонимания, скудности сил телесных и духовных, самого обширного разнообразия склада телесного и духовного! Кто подчинит все это одной воле и одному плану? И возможно ли это по неодинаковости физических условий жизни на нашей планете? Наконец, если бы и было возможно, всегда нашелся бы голос, любящий свободу и собственный почин во всем, который отказался бы от этого разделенного по расписанию счастья и отдал бы все, прося лишь пустить его на свободу. Словом, не тщетны ли все эти мечтания о всемирном счастье и равенстве, по самой коренной причине по невозможности свести к единству бесконечное разнообразие жизни телесной и духовной?! И во всяком случае к таким попыткам следует относиться всегда осторожно, памятуя, что испортить что-либо всегда легче, чем исправить, и что совместная жизнь людей вырабатывавшаяся в своих формах столько лет, столетий и даже тысячелетий, не может рассматриваться только как произвольное настроение людей, что жизнью управляют, кроме человеческой свободы, много причин, независимых от воли человека и гораздо более могучих, чем эта воля.
Если же оставить в сторону мечту Льва Николаевича об устроении на земле царства любви, и посмотреть на ближайшее положение некоторых его мыслей к современной жизни, то нельзя не признать во многом справедливым его смелое и правдивое слово. И прежде всего, надо признать полную заслугу графа Толстого за указание великого воспитательного значения искусства. И в особенности, хороша за свою психологическую верность мысль о том, что через произведения искусства люди входят в общение чувствами. Признавалось и до Толстого, что произведения искусства имеют великое воспитательное значение, и в особенности облагораживающее влияние, но никто с такой ясностью не определил в чем состоит именно это влияние и на чем оно основано. А между тем, действительно правда, что воспитание чувств имеет гораздо большее значение для жизни человека, чем одно образование ума. Весь нравственный облик человека слагается не из его познаний, а из его чувствований и настроений: никто не назовет человека хорошим только за то, что он много знает и никто не усомнится в человеке, узнав его направление воли и чувства. И сколько еще недосмотров и промахов делается в жизни с этим делом воспитанием чувств и настроений. Скольким людям приходится в зрелом возрасте жалеть о том, что они рано прочитали ту или другую книгу, рано видели известные картины и представления. Сколько чистых детских душ безвременно и бесцельно загрязняется и портится через преждевременное ознакомление с произведениями искусства, рассчитанные на дурные страсти людей! Да и одни ли дети развращаются и сбиваются с толку такими произведениями? Воображение, постоянно питаемое в одном направлении, становится ненормально направленным и у взрослого: чем иным объяснить разных, так называемых фанатиков идеи, разных и безумцев, и несчастных, которые начитавшись и насмотревшись на одну тему, теряют голову, забывают действительную жизнь и думают перевернуть мир по-своему какими-либо ужасными выходками?! Несомненно, то правда, что не одно искусство во всех своих произведениях бывает здесь виновато. Много значит и самая жизнь: товарищество, соблазны, разные стечения обстоятельств, хитрость одних для достижения своих корыстных целей и простота других, и многие причины, так или иначе направляющие поведение человека, во всей совокупности явлений жизни. Но и искусство, бесспорно, великое воспитательное средство, им, как огнем, можно согреть, можно и сжечь.
Столь же интересной и симпатичной является общая мысль Льва Николаевича, проникающая все сочинение его об искусстве, это именно признание жизни, близкой к природе за единственно нравственную и здоровую жизнь. И эта мысль, конечно, не новая ее одинаково признавали и признают все поэты и мыслители. Тот же Пушкин, над которым так не кстати и не справедливо глумится Толстой24, говоря, что Пушкин писал только стихи о женской любви и не был проникнут тем серьезным взглядом на искусство, которое высказывает теперь он – Толстой, тот же Пушкин, который мог бы оправдаться и пристыдить Толстого двумя своими отрывками:
И долго буду тем народу я любезен,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
прекрасно пробуждал и передавал всю прелесть и здоровую свежесть жизни в близости и согласии с природой. Устами своего героя Алеко, поэт говорит:
О чем жалеть? Когда б ты знала,
Когда бы ты воображала
Неволю душных городов!
Там люди в кучах, за оградой
Не дышат утренней прохладой
Ни вешним запахом лугов…
Устами же Татьяны, героини романа «Евгений Онегин» Пушкин еще подробнее описывает эту искусственную далекую от природы, жизнь большого света:
А мне, Онегин, пышность эта
Постылой жизни мишура,
Мои успехи в вихрь света,
Мой модный дом и вечера,
Что в них? Сейчас отдать я рада,
Всю эту ветошь маскарада,
Весь этот блеск, и шум, и чад,
За полку книг, за дикий сад,
За наше бедное жилище,
За те места, где в первый раз,
Онегин, видела я Вас,
Да за старинное кладбище,
Где нынче крест и тень ветвей
Над бедной нянею моей.
Да и один ли Пушкин? Кто из нас не знает прекрасных стихов Лермонтова, Фета, Майкова, Полонского, Алексея Толстого, и других наших поэтов, любивших природу, восхищавшихся ею и мечтавших о жизни, близкой к природе, как единственно правильной и желательной? Да и не-поэты, а и все мы простые смертные, разве не думали когда-нибудь, не мечтали о том же, о жизни на лоне природы, мирных полей, душистых лугов, журчащей речки, тенистых лесов?! Да то беда, что всем не возможна равная, одна и таже доля. И мысль Толстого о здоровом умеренном труде на обработку земли, о своей ниве, и о своей яблоне, с которой вдвое приятнее съесть яблоко25, не может быть применима, как общее для всех правило: она лишь вообще должна напоминать еще раз человеку, что при всякого радо деятельности, при службе от правительства, при своеручном режиме, при торговле и т. д. можно и должно не забывать нашу общую мать природу, не уклоняться от ее здравых велений, а по мере возможности и сил согласовать с ним свою жизнь, любить и восхищаться природою, интересоваться всем миром Божьим. Таким образом, эта близость к природе не должна уродоваться и переходить в крайность, и притом крайность узкую, по которой будто бы более нравственно носить более грубую простую одежду, чем одежду сделанную мягко и красиво, питаться только тем, что добудешь непосредственно с своего клока земли, и считать только ручной физический труд здоровым и нравственно законным. Простота жизни не должна понижать ее уровня, ибо идя по такой простоты, можно прийти к самой последней ее ступени, и по видимому, самой нормальной, именно к жизни животных, у которых отнята радость познания, отнято наслаждение красотами природы, радость общения с себе подобными далеко за пределами ближайшего пространства и времени, и которых жизнь представляет ту полную нормальность в соответственном развитии сознания и телесных потребностей, к которой, кажется, хотел бы свести граф Толстой и жизнь человеческую… Но с этим мы переходим к рассмотрению недостатков в советах и наставлениях, преподаваемых Толстым, в рассматриваемом нами сочинении его об искусстве. Об этих недостатках и скажем теперь несколько слов.
И, прежде всего, не может вызывать к себе сочувствия мысль Толстого о религиозном сознании, как о «понимании смысла жизни». Мы видели, что оценку произведений искусства по содержанию Толстой сводит к оценке чувств, выражаемых в этих произведениях; «оценка же чувств, говорит он, т. е. признание тех или других чувств более или менее добрыми, т. е. нужными для блага людей, совершается религиозным сознанием известного времени. В каждое данное историческое время и в каждом обществе людей существует высшее понимание… смысла жизни, определяющее высшее благо, к которому стремится это общество. Понимание это есть религиозное сознание известного времени и общества»26. Итак, вот что разумеет Толстой под религиозным сознанием: это не более, как понимание высшего блага, к которому стремится данное общество. Выгоды или невыгоды, стремление к господству, корысть, эгоист и жажда власти, все эти и подобные побуждения составляют, значит, религиозное сознание, по Толстому! Ибо высшее благо понятие очень условное и у каждого свое, и, стало быть, нельзя отказать в названии религиозного сознания каким бы то ни было неизменным побуждением, лишь бы они составляли для данного времени и общества высшее благо. Итак, о Боге, как о самосознательном личном Духе нет и помину в религиозном сознании, по Толстому; об отношениях нашей человеческой души к Богу также не может быть и речи. Что же это за религия?! Да, впрочем, система взглядов Л. Н. Толстого и не нуждается в религии в том смысле слова, как обычно это понимается, т. е., в смысле признания личного живого Бога и наших личных к Нему отношений: добро он считает равнозначащим с Богом, а всякий культ, т. е., внешнее выражение личных отношений человека к Богу, он считает явлением не относящимся к религиозному сознанию. «Добро, говорит Толстой, есть вечная, высшая цель нашей жизни. Как бы мы не понимали добро, жизнь наша есть ничто иное, как стремление к добру, т. е. к Богу»27. Итак, добро вот Бог: но что же такое добро? «Добро есть то, что никем не может быть определено, говорит Толстой, но что определяет все остальное»; «добро есть понятие основное, метафизическое, составляющее сущность нашего сознания»28. Итак, добро, или Бог, по Толстому, есть не более как основное понятие нашего разума! А всегдашняя человеческая вера в личного всемогущего Духа, существующего сам по себе, а не в одном лишь нашем разуме, неужели оставляется Толстым без внимания? Неужели он опять не хочет видеть действительного человека со всеми склонностями ума и сердца, и смотрит лишь на какого-то воображаемого человека, простого и несложного рабочего, действующего по данному понятию добра, как высшего для него блага? Неужели Толстой не хочет видеть, что покуда человек жив, он всегда будет тосковать, если ему сказать, что он одинок в мире, что не другого «я», кроме его самого, и что не к кому уже прийти и сказать: «Прости! Услышь! Приди! Помилуй!». Человеку нужно другое самосознательное «я», которое бы держало мир и знало бы его, как бы он ни был ничтожен и мал: это и есть Личный Живой Бог! Добро, как бы его ни олицетворять, как бы его высоко ни понимать, совсем не то, что Личный Живой Бог, и не одна действительная человеческая душа никогда не верила в какое-то бездушное, отвлеченное Добро; ни поэзия, ни всегдашняя житейская действительность не указывают на такое верование. Религия и нравственность, хотя и очень близкие области, но едва ли когда они смогут покрыть одна другую в сознании человека, и во всяком случае изгонять одну в пользу другой не никаких ни психологических, ни логических оснований.
Другим, едва ли еще не более глубоким, недостатком в системе взглядов Льва Николаевича Толстого, должно быть указано его отношение к науке. Мы видели, что Толстой отвергает науку в ее современном состоянии: одна ее часть, говорит он, занимается лишь тем, чтобы оправдывать существующий ненормальный строй жизни, другая занимается совершенно ненужными для жизни предметами. Наука истинная должна прямо служить жизни: изучать земледелие, воспитание детей, отношение полов и т. п. Знания для знания не нужно, по мнению Толстого; нужно только то, что приложимо для улучшения жизни. Если бы мысль Толстого о науке клонилась только к тому, чтобы приблизить современную науку к потребностям жизни. То никто не стал бы против этого спорить; ибо как мы справедливо удивляемся тому, что в Китае называется наукой изучение всех изречений Конфуция, а также 10 тысяч церемоний, или в Абиссинии изучение на память тысяч стихов из священных книг, так и в нашей современной науке многое со временем может отойти в область преданий, перестав изучаться, как совершенно не нужное ни в целях жизни, ни в целях самого знания. Но мысль Толстого идет дальше этого. Он загадывает и в далекое будущее, и предрекает всей нашей теперешней науке полнейшее крушение: он предсказывает исчезновение почти всех наших теперешних, так называемых, теоретических, равно и опытных наук, и думает, что выработается только один путь
науки прикладной в широком смысле этого слова, т. е., не выходящий из пределов жизненных потребностей в пределы чистого знания из любви к одной только теоретической истине самой в себе. Короче сказать: Толстой отвергает совершенно науку и будущность всех знаний на вопрос что такое мир во всех своих частях, и утверждает право существования одних только знаний на вопрос: как нам жить. Не следует, такова мысль Толстого, искать и в будущем и не будут искать истину саму по себе; следует искать, и в будущем будут только и искать правды в устройстве жизни частной и общественной. Таким образом, не интересоваться миром и не размышлять о нем, а жить и действовать; загасить бесцельные попытки разума к познанию мира и внимать одним только внушениям чувства и велениям воли к устроению жизни; не жить мыслью, а жить только непосредственною жизнью чувства и воли вот последние ступени, к которым приводит мысль Льва Николаевича об отвержении науки для науки, науки самой по себе. Идеалом жизни с такой точки зрения была жизнь здорового, крепкого рабочего на лоне природы, постепенно более и более благоустрояющего свою жизнь, но никогда не задумывающегося и не размышляющего ни о жизни, ни о мире. Снять с человека тоску и радость познающей мысли, увести от него все соблазны чувства, и оставить ему одну здоровую, привольную жизнь в согласии природы и инстинктами вот чего хотелось бы борцу против науки. Не напрасно Толстой с такой симпатией каждый раз отзывается о магометанстве: ведь, это именно и есть, между прочим, идеал и магометанства благоустроить жизнь по инстинктам, а запросы ума, наслаждение изящным, столь пагубное для суровой непосредственной жизни по инстинктам, и всякую двойственность духа не только живущего жизнью, но и размышляющего о жизни все это изгнать беспощадно. Сжечь всю библиотеку Александрии приказал Калиф Омар, предусмотрительно оберегая правоверных магометан от духовного раздвоения и, следовательно, отпадения от Корана; да погибнет же искусство, а с ним и наука, неприложимая для жизни, лишь бы устроить здоровую, по инстинктам природы, жизнь готов сказать Толстой29. Что же не позавидовать ли нам жизни животных, этих наших безмолвных товарищей в жизни на земной планете, всегда весело и свободно отдающихся своим инстинктам, живущим в полном согласии с природой и никогда ни о чем не задумывающихся!? Или и нам суждено, когда-либо прийти к какой-то цельности и непосредственности сознания, когда не будет ни запросов и сомнений ума, ни шатаний воли, ни порывов чувства, а будет одна цельная здоровая жизнь по инстинктам природы в полном благоустроении и согласии с природой? Конечно, трудно было бы спорить о вкусах какую жизнь избрать за лучшую: непосредственную ли, или навсегда борющуюся в порывах духа к истине и счастью; но, осмелимся выразить свое предположение, едва ли кто, раз испытавший радость познания, согласится вернуться к непосредственной цельности душевной жизни без всяких запросов об истине! И, наконец, эта двойственность духа, борющаяся между инстинктами и разумом, эта двойственность, ясно показывающая, что в человеке есть что-то большее и лишнее против душевной жизни животных, не составляет ли именно той существенной особенности человеческой природы, от которой человеку никогда и никуда не уйти, пока он будет человеком? Не научает ли нас и Откровение, что не из одной персти создан человек, но что Господ вдунул в него душу бессмертную и разумную, и далее, что «не о хлебе едином жив будет человек?». Если хорошо и здорово трудами рук своих заработать себе пропитание, или, прибегая к сравнению Льва Николаевича, приятно пользоваться хлебом со своей нивы или яблоком с своей яблони, посаженной и присмотренной своими руками, то для духовной жизни не во сто ли крат приятнее «поучиться во всех делах» Господних и «в творениях рук Его», исследовать, изучать весть мир Божий и любоваться им!
Так, не следует забывать своих меньших братьев, и, любя всех людей, как братьев, нужно заботиться об улучшении земной жизни нашей в согласии с природою и это доброе слово Л. Н. Толстого; но не следует загашать и бескорыстных стремлений духа к истине, не следует отнимать у него радости наслаждения красотами мира это молчаливое признание всех людей, невольно сказывающееся и в устроении всей нашей жизни.
С. Кулюкин
* * *
Гр. Л. Н. Толстой. «Что такое искусство», Москва, 1898 стр. 190, примечание.
Там же, стр. 220.
Там же, стр. 228.
Там же, стр. 196.
Там же, стр. 198–199.
Там же, стр. 202–204.
Там же, стр. 204–205.
Там же, стр. 197.
Там же, стр. 199–202.
Там же, стр. 75.
Там же, стр. 53–54.
Там же, стр. 57.
Там же, стр. 60.
Там же, стр. 61.
Там же, стр. 174–176.
Там же, стр. 178.
Там же, стр. 184–185.
Там же, стр. 233.
Там же, стр. 220–221.
Там же, стр. 221–222.
Там же, стр. 224.
Там же, стр. 226.
Там же, стр. 231, 233.
Там же, стр. 199–201.
Там же, стр. 226.
Там же, стр. 174–175.
Там же, стр. 75; 177.
Там же, стр. 75.
Там же, стр. 206; стр. 258.