Глава десятая. «Государственная измена»
I. – «Историческая» речь Милюкова
1. – «Глупость или измена»?
В обрисованной в предшествующей главе атмосфере и была произнесена в Гос. Думе «историческая», по характеристике сэра Дж. Бьюкенена, речь Милюкова 1 ноября. О ней уже не раз приходилось упоминать. Схема речи не представляла новизны, ибо почти дословно повторяла концепцию, прочно укрепившуюся в сознании руководителей прогрессивного блока и перед тем формулированную со слов участников оппозиционных Совещаний агентурой департамента полиции – германская придворная партия исподволь подготовляет заключение Россией сепаратного мира. Новизна варианта заключалась в том материале, которым воспользовался лидер думской оппозиции, и в попытке зафиксировать, пользуясь цитатой из венской «Neue freie Pressе», окончательную «победу придворной партии, которая группируется вокруг молодой царицы».
«Пропасть между думским большинством и властью стала непроходимой», – заявил думский трибун: – «Мы потеряли веру в то, что эта власть может нас привести к победе». Своим систематически повторяемым риторическим вопросом: глупость или измена?, – формально предоставляя слушателям сделать ударение в ту или иную сторону («выбирайте любое, последствия те же»), но подсказывая вывод словами: «как будто трудно объяснить все только глупостью»349, Милюков подводил как бы фундамент под те анонимные слухи, которыми жило тогдашнее общество. Ведь их открыто с кафедры Гос. Думы подтверждал ответственный вождь думской оппозиции и что, может быть, в общественном сознании было еще важнее – общепризнанный историк, как будто, привыкший в своей критической научной работе к анализу фактов. Недаром известный московский писатель-юрист Трайнин в связи с «исторической» речью, произнесенной в Гос. Думе, напоминал в «Русских Вед.», что «парламентская трибуна священна для депутата», и что каждое слово, произнесенное с целью низменной, является «кощунством». Трудно было не поверить авторитетному слову – отсюда и его резонанс в стране. К тому же думский трибун не только намекал. По отношению к председателю Совета и министру ин. д., как мы уже видели, весьма недвусмысленно было брошено обвинение в сознательном и даже довольно грубом предательстве. Трудно было по-иному понять заявление о выдаче воюющим врагам «сокровеннейших секретов». Запрещение печатания думских речей 1–3 ноября (они с пропусками были допущены военной цензурой в газетах лишь 29-го), значительно увеличило их резонанс в стране, так как в запрещении увидали прямое подтверждение той неприятной для правительства «правды», которая была сказана с думской трибуны – речь 1 ноября, получившая квалификацию «знаменитой», стала усиленно распространяться нелегально.
В начале речи Милюков вспоминал, что с той же кафедры 19 июля он предупреждал, что «ядовитая сила подозрения уже дает обильные плоды», что «из края в край земли русской расползаются темные слухи о предательстве и измене», и что «слухи эти забираются высоко и никого не щадят». «Увы, господа, эти предупреждения, как и все другие, не были приняты во внимание. В результате в заявлении 28 председателей губ. управ, собравшихся в Москве 25 октября этого года, вы имеете следующие указания: «мучительное, страшное подозрение, зловещие слухи о предательстве и измене, о темных силах, борющихся в пользу Германии и стремящихся путем разрушения народного единства и сильной розни подготовить почву для позорного мира, перешли ныне в ясное сознание, что враждебная рука тайно влияет на направление хода наших государственных дел. Естественно, что на этой почве возникают слухи о признании в правительственных кругах бесцельности дальнейшей борьбы, своевременности окончания войны и необходимости заключения сепаратного мира». Передавая эти «темные слухи», оратор как будто делал некоторую оговорку: «Я не хотел бы идти навстречу излишней, быть может, болезненной подозрительности, с которой реагирует на все происходящее взволнованное чувство русского патриота»... «но как вы будете опровергать возможность подобных подозрений, – говорил вместе с тем Милюков, – когда кучка темных личностей руководит в личных и низменных интересах важнейшими государственными делами». На основании сообщения «Berl. Tageblatt» в речи далее назывались имена, принадлежавшие к этой всемогущей «кучке темных личностей»: Манасевич, Распутин, Штюрмер. В «статье, – прибавлял оратор, – называют еще два имени – кн. Андронникова и митр. Питирима, как участников назначения Штюрмера вместе с Распутиным». И вся последующая речь Милюкова в сущности стремилась доказать, что «темные» и «зловещие» слухи имеют определенную достоверность. Эта сторона речи должна представлять для нас особый интерес.
Приведя упомянутые выше цитаты из немецких газет с характеристикой Штюрмера, Милюков спрашивал: «откуда же берут германские и австрийские газеты эту уверенность, что Штюрмер, исполняя желания правых, будет действовать против Англии и против продолжения войны». «Из сведений русской печати», – отвечал политик и историк: «В московских газетах была напечатана заметка по поводу записки крайне правых, доставленной в Ставку в июле перед второй поездкой Штюрмера. В этой записке заявляется, что, хотя и нужно бороться до окончательной победы, но нужно кончить войну своевременно, а иначе плоды победы будут потеряны вследствие революции. Это – старая для наших германофилов тема, но она на этот раз развивается с новыми подробностями... Кто делает революцию? Вот кто: оказывается ее делают городские и земские союзы, военно-промышленные комитеты, съезды либеральных организаций... левые партии, – утверждает записка, – хотят продолжать войну, чтобы в промежутке организовать и подготовить революцию. Господа, вы знаете, что кроме подобной записки существует целый ряд отдельных записок, которые развивают ту же мысль... Так вот, господа, та idee fixe революции, грядущей со стороны левых, та idee fixe помешательства, но которая обязательна для каждого вступившего члена кабинета, и этой idee fixe приносится в жертву все: и высокий национальный порыв на помощь войне, и зачатки русской свободы, и даже прочность отношений к союзникам».
Переходя к характеристике впечатления за границей от отставки Сазонова, Милюков нащупывал тех агентов, которые по «рецепту» Штюрмера производили разрушение «деликатнейших фибр междусоюзной ткани». Все это были «те же темные тени» из «прежнего ведомства Штюрмера – министерства вн. д. и департамента полиции». Милюков нащупал их в дни пребывания в Швейцарии, где в узле скрещивания всевозможных махинаций немецкой пропаганды могли найти себе наибольшее применение «особые поручения», и где Милюков узнал, что департаментские чиновники являлись постоянными «посетителями салонов русских дам, известных своим германофильством»: «оказывается, что Васильчикова имеет преемниц и продолжательниц. Я не буду называть вам имя той дамы, перешедшей от симпатии к австрийскому князю к симпатии к германскому барону, салон которой на Виа-Курва во Флоренции, а затем в Монтрэ в Швейцарии был известен открытым германофильством хозяйки... Теперь эта дама приблизительно в это самое время переселилась из Монтре в Петроград. Газеты в особо торжественных случаях упоминают ее имя. Проездом через Париж обратно, я застал еще свежие следы ее пребывания. Парижане были скандализированы германскими симпатиями этой дамы, и должен прибавить, ее отношениями к русскому посольству, в которых, впрочем, наш посол не виноват. Кстати сказать, это та самая дама, которая начала делать и политическую карьеру г. Штюрмера»... «Я не утверждаю, что я непременно напал на один из каналов общения. Но это одно из звеньев той однородной ткани, которая очень плотно облегает известные общественные круги. Чтобы открыть пути и способы той пропаганды, о которой еще недавно откровенно говорил нам сэр Дж. Бьюкенен, нам нужно судебное следствие, вроде того, какое было произведено над Сухомлиновым. Когда мы обвиняли Сухомлинова, мы ведь тоже не имели тех данных, которые следствие открыло. Мы имели то, что имеем теперь: инстинктивный голос всей страны и ее субъективную уверенность».
Обращаться к современному правительству со словами убеждения, по мнению лидера оппозиции бесполезно, «когда страх перед народом, перед всей страной слепит глаза и когда основной задачей является поскорее окончить войну, хотя бы в ничью, чтобы только отделаться поскорее от необходимости искать народной поддержки»350. «Говорят, что член Совета министров, услышав, что на этот раз Гос. Дума собирается говорить об измене, взволнованно воскликнул: «Я, может быть, дурак, но не изменник»... «Разве же не все равно для практического результата, имеем ли мы в данном случае дело с глупостью или с изменой»351. В подтверждение оратор дал несколько иллюстраций: выступление Румынии (о чем уже говорилось), польский вопрос – его тормозят и помогают тем самым осуществлению надежд Вильгельма, «получить полумиллионную армию», дезорганизация продовольствия – власть «сознательно предпочитает хаос», провокация беспорядков – это может служить мотивом для прекращения войны. В заключение несколько неожиданно Милюков свел все дело к «неспособности и злонамеренности данного состава правительства», победа над которым «будет равносильна выигрышу всей кампании» и заявлял, что Дума будет бороться, пока не добьется ответственного правительства, готового «выполнить программу большинства».
Этой утопической – при половинчатой парламентской тактике прогрессивного блока – мечтой и была закончена речь об «измене» той придворной партии, которая готовилась захватить власть и реализовать проект сепаратного мира. В изображении оратора эта могущественная партия свелась к «кучке авантюристов», заседавших в «Царской прихожей», через которую должны были проходить кандидаты на министерские посты. Тем самым было засвидетельствовано, что трагический вопрос об «измене» лишь демагогический постамент, которому сам обличитель фактически серьезного значения не придавал. Недаром речи об «измене» предшествовало шумное традиционное «ура» императорской власти после речи председателя Думы.
Для настроения момента, конечно, показательно, что «грубоватая, но сильная», по выражению Шульгина, речь Милюкова, «совершенно соответствовавшая настроению России, была встречена почти без критики (за исключением «крайне правых») – даже в таких кругах, где этого ожидать нельзя было. Своеобразную теорию развил в показаниях Чр. Сл. Ком. входивший в состав тогдашнего правительственного кабинета гр. Игнатьев, если только он был в это уже революционное время вполне искренен в своих словах. Игнатьев сообщал, что еще до заседания Думы в Совете министров обсуждался предлагаемый блоком проект резолюции (правительство имело своего информатора в лице примыкавшего к блоку депутата Крупенского). Резолюция «всех возмутила»; «меня она не возмутила, а смутило по отношению к Гос. Думе то, что выдвинуто в резолюции выражение «измена», «нельзя слово «измена» формулировать на всю Европу. Гос. Дума может это делать в речах в пылу красноречия, но в резолюции, заготовленной заранее, должны быть выражения ответственные, которые могут иметь доказательства, если же доказательств нет, то таких выражений не должно быть... думается мне, что формула «измена» доказана не могла быть. Могли быть предположения, но данных не было, и мне казалось, что Думе рискованно выступать для ее авторитета». «Бывают выражения, – пояснял свидетель, – уместные в речах (чему следовал Милюков), но в резолюциях негодные». Следовательно, по мнению быв. царского министра, в Думе были допустимы безответственные выступления, если только была внутренняя убежденность у тех, кто такие выступления совершал.
В своих, чрезвычайно стилизованных воспоминаниях352 Шульгин рассказывает, что в бюро прогрессивного блока под председательством весьма умеренного депутата Шидловского подверглась предварительному обсуждению резолюция Думы к «переходу к очередным делам». В проекте имелось «ужасное» «роковое слово» – «измена». При обсуждении «резко обозначились два мнения», столкновение которых привело к тому, что «едва не треснул блок». «Мнение №1», очевидно, формулированное правым крылом, считало, что применение такого «страшного оружия» нанесет «смертельный удар правительству»... «Конечно, если измена действительно есть, нет такой резкой резолюции, которая могла бы достаточно выразить наше к такому факту отношение. Но для этого нужно быть убежденным в наличности измены»353. «Мнение №2» полагало, что власть назначением Штюрмера бросила «новый вызов России»... «Если нет «предательства», то во всяком случае цель таких действий такова, что истинные предатели не выдумали бы ничего лучше, чтобы помочь немцам. Слово «измена» «повторяет вся страна». Если этого слова не скажет Гос. Дума и «хотя бы в смягченном виде» не выскажет того, чем «кипит вся Россия» – «тогда это настроение найдет себе другой выход». «Тогда оно выйдет на улицу». «Толпа нас толкает в спину» и «мы должны понимать, что мы сейчас в положении человеческой цепочки, которая сдерживает толпу», но «все имеет свой предел»... «Играть в эту игру мы согласны только при одном условии – карты на стол. Сообщите нам факты измены». Блок «зловеще скрипнул». «В конце концов победило компромиссное решение». Слово «измена» было включено в резолюцию, но «без приписывания измены правительству». Говорилось лишь, что действия правительства привели к тому, что «роковое слово измена ходит из уст в уста». Представлявшие мнение №1, удовлетворились обещанием адептов «мнения №2», что «доказательства» они представят в своих речах с кафедры Думы354.
Беглые карандашные заметки Милюкова вновь помогают вставить в надлежащие рамки мемуаров воспроизведение прошлого, несколько конкретизируя то, что происходило на заседаниях бюро блока, – контуры изложения не всегда совпадут. Прения о тактике в связи с выработкой резолюции к предстоящей сессии Гос. Думы заняли целый месяц. Начал Милюков, поставивший в категорической форме 1 октября вопрос: «Мы должны перестать длить обман, т.е. снять те «декорации» в виде Гос. Думы, которыми прикрывалась в той или иной степени власть». Милюкова очень решительно и образно поддержал Шульгин, высказавшись «за ломку шеи правительства». И по мнению Шингарева пришло время поставить вопрос «ребром – или правительство или Дума». Должен начаться общий «штурм власти», как тогда же охарактеризовал подобные предложения националист Крупенский. Он не сочувствовал столь решительной постановке проблемы: «если все заденем, ничего не достигнем («главное уничтожить Штюрмера»). Маклаков заявлял, что вообще «блок провалился», т.е. оказалась мертворожденной идея возможного соглашения думского большинства с правительством – и на программе и в тактике; дискредитирована сама концепция «министерства доверия», – признавал Шингарев. Единичные голоса, предлагавшие испробовать путь непосредственного обращения к короне (Стемпковский), поддержки не встречали. Только Родзянко продолжал настаивать на необходимости воздействовать непосредственно на Императора, у которого «большое чутье и никакой воли». В воспоминаниях Родзянко говорит, что он предлагал коллективное выступление в частном порядке ответственных думских кругов в целях выяснить монарху серьезность положения в стране, но Милюков протестовал против такого неконституционного действия. Мы видим, что игра в «парламент», мало соответствовавшая существовавшим взаимоотношениям верховной власти и народного представительства, была свойственна не одному только Милюкову355. Но не конституционные соображения, не воспоминания о неудачных обращениях к монарху, набивших «оскомину», сыграли решающую роль в признании в данном случае метода обращения к короне «в основе порочным», как выразился Шингарев. Сама «корона» уже ставилась под подозрение с момента, когда, – говорил Капнист, – «нас готовят к сепаратному миру, показывая разными путями, что дальше так нельзя». "Если есть злая воля, в которую верит страна, которая с дьявольской ловкостью, с гениальной прозорливостью готовит обстановку сепаратного мира, надо в это и ударить». «Надо сказать это стране, назвав это действие изменой» – брал «быка за рога» Шингарев. Непосредственное обращение к короне становилось психологически невозможным.
Но что следовало дальше? Тут мысль лидеров блока упиралась в обычный тупик, из которого выхода она не могла найти. Логически вытекал «путь революционный». «Наше положение трагично», – признавал стоявший по тактике на левом фланге Ефремов, – «потому что наш долг произвести переворот, чтобы добиться победы». Представитель прогрессистов боялся, однако, сделать революционный «вывод» и сказать: «братцы, свергайте правительство». Боялся, очевидно, не только потому, что знал неспособность к такому шагу блоковского объединения: «на революционное действие не пойду» – ультимативно заявил Родзянко, не веровавший в «свержение» и не представлявший себе «будущего царя, нет другого человека». Не только в этой плоскости лежало сомнение, что отчетливо подчеркнул Шингарев – большой «скептик на счет революции» – полагавший, что «революционный взрыв даст возможность свалить на нас ответственность» – это будет «услугой врагу и режиму». Капнист считает, что «революционным путем» можно пойти только «в случае сепаратного мира». Шингарев не верил, что «сепаратный мир вызовет революцию». «Массы усталых людей в деревне и армии пожелают воспользоваться возможностью отдохнуть». Он «уверен, что удар по национальному самолюбию бесследно не пройдет» и предвидел полосу «террора», революции в будущем, но не «непосредственно после войны».
Реальный страх был не в том, что «в случае роспуска волна нас захлестнет», а в том, что активный призыв думской оппозиции может натолкнуться прежде всего на апатию в стране – надо еще «готовность бороться до конца». Слово об «измене» было самым агитационным средством – гораздо более действенным, нежели «булавочные уколы» обычных нападок на своекорыстную и неумелую политику власти. Неизбежная при таких условиях коллизия между «правдой» и тактикой весьма определенно сказалась в последние дни обсуждения блоком своей последующей ориентации. То, что держалось в «тайне», стало явным. В Совет министров была доставлена одна из шести копий, размноженного по числу блоковых фракций, проекта декларации – она была передана националистом Крупенским. Со стороны Совета министров была сделана попытка воздействовать на лидеров блока (об этом ниже) и побудить устранить из резолюции слово «измена», в котором видели выпад против короны: Шидловский докладывал в блоке, что правительство считает, что подобное слово, произнесенное с кафедры, будет иметь характер «удостоверения для народа». С этим вполне солидаризировались некоторые ораторы блокового совещания. Например, Гурко. Он считал «представление об измене правительства ложным» – «я первый буду протестовать против обвинения в измене», «пускать мысль об измене есть увеличение смуты в стране... Масса схватывает общий тон. Впечатление получится: во главе России предатели и поэтому будем их изгонять». Гурко предлагал усилить в декларации положение, что «правительство столь глупо, что приводит к ложным слухам об измене». Если Дума вычеркнет об измене, «правительство одержит победу», – доказывал другой член Гос. Совета Шебеко. Отсюда и родился компромисс закамуфлированного удара: «предупреждение есть умелая попытка попугать», – определил смысл этого компромисса Стахович. В проекте Милюкова утверждалось, что «уверенность в измене родине... становится всеобщей»; что «подбор министров» как бы указывал на «направляющую руку», которая «представлялась прямым продолжением работы наших врагов». Но общая резолюция является «блюдом», а не «соусом», – обосновал в одном из заседаний бюро блока Шидловский свободу творчества депутатского слова: фракционные ораторы вольны подносить приготовленное блоком «блюдо» под соответствующим индивидуальным «соусом». Это и сделал Милюков, по его собственным словам, получивший от своей фракции carte blanche. Сама форма «предупреждения», сделанного лидером оппозиции с трибуны Гос. Думы была подсказана одним из выступавших в блоке представителей Гос. Совета (кн. Голицыным), предложившим такую формулировку: «факты приводят к убеждению: либо круглые идиоты, либо изменники – выбирайте». Блок, действительно, дал трещину – в обе стороны: на правом фланге, и на левом. Значительная часть «националистов» не пожелала присоединиться к «штурмованию» власти «во время войны», отказались присоединиться к декларации и прогрессисты, усомнившиеся в готовности думского большинства к дальнейшей реальной борьбе с правительством. Но не только земцы-октябристы, о которых говорил Ефремов в своем объяснительном слове в бюро по поводу воздержания прогрессистов, склонны были, переходя от слов к действиям, до времени не сходить с пути, который Капнист назвал, «булавочными уколами». Для того, чтобы уничтожить фикцию хотя бы некоей согласованности правительства и народного представительства, на собрании, где говорились горячие речи о подготовке сепаратного мира и пр., Шингарев предлагал: «давайте ахнем законопроект по ст. 87 – по предметам, безразличным стране356. Гора рождала мышь.
2. – «Факты измены»
1-го ноября Милюков предъявил «факты измены». Post factum Шульгину они не казались «очень убедительными» – «чувствовалось, что Штюрмер окружен какими-то подозрительными личностями, но не более». В действительности «историческая» речь со стороны конкретного материала, легшего в ее основу, в значительной своей части, особенно в той, что касается «измены», абсолютно не выдерживает критики. Милюков считал себя вправе бросать тяжелые обвинения на основании, более чем зыбком, что и побуждало эти обвинения на крайне правом фланге Думы рассматривать, как инсинуацию и клевету. Когда, напр., оратор, цитируя издававшийся в Берне германофильский орган «Der Bund», который ссылался на сообщение русских газет, говорил о заседании в Ставке в середине июля, где обсуждалась возможность заключения мира в связи с запиской «крайне правых», Замысловский, Марков 2-й и др. с места требовали оглашения подписей и называли оглашение «заведомой неправдой». Милюков, заявив, что он «не чувствителен к выражениям Замысловского («клеветник»!), указал, что его источник – «это московские газеты, из которых есть перепечатки в иностранных газетах. Я передаю те впечатления, которые за границей определяли мнение печати о назначении Штюрмера». По существу в формулировке, сделанной в речи с чужих слов, ничего криминального не было; криминальное являлось лишь по связи с общим контекстом речи. Но дело в том, что, конечно, ни в каких московских газетах не могло появиться сообщение о секретном заседании в Ставке по поводу сепаратного мира. Никакого заседания в Ставке с обсуждением условий возможного мира не было, и никакой записки в Ставку от имени крайне правых в то время не представлялось. Ни в одной из дошедших до нас записок правых, доведенных до сведения монарха, такой формулировки, какую придала немецкая печать на основании сообщения «русских газет», не встречается. Нет ее и в записке, приписываемой правому кружку Римского-Корсакова, и, по утверждению Белецкого, в свое время не представленной Штюрмером Царю357 в виду того, что она не отвечала либеральному курсу, которого после февральского посещения Царем Думы собиралось держаться правительство. Быть может, нечто похожее можно найти лишь в анонимной записке, процитированной в марте в Гос. Думе одним из тогдашних политических «перелетов» Савенко (см. выше). Однако, это мифическое заседание в Ставке о сепаратном мире со слов Милюкова 1-го ноября настолько прочно утвердилось в общественном мнении, что в нему не раз возвращалась Чр. Сл. Ком. Временного Правительства.
Стараясь выявить штюрмеровскую агентуру за границей, Милюков нашел в германофильствующей болтовне в дамском салоне один из «каналов» преступного общения с врагом во время войны. Не называя имени «преемницы и продолжательницы» Васильчиковой, он более чем прозрачно намекал на родственницу жены русского посла в Париже Извольского. Смысл этого намека заключался в заявлении, что упомянутая дама переселилась в Петербург, и что «газеты в особо торжественных случаях упоминают ее имя». Непосвященные поняли, что речь идет о близкой царской семье гофмейстерине Ел. Ал. Нарышкиной – в царском семейном кругу именовавшейся «М-м Зизи». «Бедная старушка», как выражалась в письме А.Ф., всполошилась. Дело в том, что оратор спутал разных Нарышкиных – за границей проживала Е.Н. Нарышкина (Лили Нарышкина), имевшая связь с б. австрийским послом в России кн. Лихтенштейном. «Она (т.е. м-м Зизи), – писала А.Ф., – послала за Сазоновым (закадычным другом Милюкова) и велела ему все объяснить и настоять на том, чтобы тот написал в газетах, что был введен в заблуждение. Это появится в «Речи», и теперь она опять успокоилась. Они задевают всех окружающих меня. Лили Н. находится в Австрии под наблюдением полиции». Появилось ли опровержение в «Речи», я не наводил справок, но в Чр. Сл. Ком., ни слова не сказав о своей ошибке, Милюков признал, что и в отношении «Лили Нарышкиной» «в дальнейшем выяснилась невинность этого»358. Но тогда, когда Милюков был за границей, сведения о ней казались подозрительными. Получил эти сведения Милюков от эмигрантов в Швейцарии, которые были убеждены, что «русское правительство через своих агентов ведет переговоры с Германией. Это считалось общепризнанным»359. Когда дело коснулось Штюрмера, Милюков без колебания поверил. Несколько по-иному политик сумел отнестись к сведениям, позорившим Извольского. Ему в Париже была передана записка некоего Рея, натурализованного француза, о том, что русский посол в Париже принимает участие в переговорах с немцами через банки. Милюков передал заявление Рея Извольскому, тот снесся с Брианом, причем выяснилось, что архитектор Рей – человек подозрительный, «наблюдавший интересы Германии» и числившийся на полицейской фишке, как «агент особого типа, квалифицированный, не платный»...
Было уже говорено, как использовал Милюков лично против Штюрмера свою частную беседу с Бенкендорфом... Невозможность подтвердить никакими конкретными данными и следовательно риск быть вновь квалифицированным «клеветником» не остановили настойчивого дуэлянта от публичного нанесения тяжелого удара противнику. Гораздо важнее этого блефа было заявление Милюкова, что он имеет «некоторые основания думать», что стокгольмское предложение Варбурга «было повторено более прямым путем и из более высокого источника». 1 ноября оратор не счел своей обязанностью или не имел объективной возможности хоть несколько рассеять наброшенную им пелену тумана и предпочел укрыться за авторитетом британского посла360. До некоторой степени этот туман Милюков рассеял в показаниях перед Чр. Сл. Ком., указав источник своего тогдашнего осведомления: «Еще до моего сведения дошло одно загадочное обстоятельство... которое мне так и не удалось выяснить, а стоило бы. Мне как-то прислали американский журнал, в котором была статья: мирные предложения, которые были сделаны России. С одной стороны портрет фон Ягова, с другой Штюрмера, а в тексте излагаются мирные предложения, которые были предложены Штюрмеру. При внимательном чтении статьи, дело представляется несколько иначе, чем говорится в заголовке. Статья излагает содержание статьи швейцарского журнала «Bern. Tagewacht». Этот журнал очень русофобский, который, действительно, излагает пункты, якобы, предложенные России, который излагает мирные переговоры, предложенные Штюрмеру и довольно правдоподобные. Как они попали в «Bern. Tagewacht», какие сведения у них есть, я так и не добрался и официальных следов в мин. ин. д. не нашел, однако намеки были постоянные, так что, может быть, тут кое-что и было». Добавим, что «Bern. Tagewacht» был органом швейцарских интернационалистов циммервальд-кинтальского направления, которым руководил известный Р. Гримм, стоявший близко к Ленину. Сам Милюков впоследствии назвал это сообщение, «загадочным обстоятельством» – в речи 1 ноября, на основании «намеков», допускавших «кое-что», он говорил о предложениях сепаратного мира, повторенных Штюрмеру «более прямым путем», «из более высокого источника» нежели то было в дни стокгольмской беседы Протопопова с Вабургом361.
С какой легкостью один из наиболее видных думских политиков предъявлял обвинения, с большой отчетливостью можно усмотреть из эпизода с освобождением арестованного Манасевича-Мануйлова, одного из участников «квинтета», обделывавшего свои дела в царской «прихожей», и исполнителя «особо секретных» поручений министра председателя362. Вот как изобразил это освобождение оратор: Манасевич был арестован за то, что взял взятку. А почему он был отпущен? Это, господа, также не секрет. Он заявил, следователю, что поделился взяткой с председателем Совета министров». (Родичев с места: «это все знают»). Милюков даже не постарался увязать как-нибудь бросавшееся в глаза противоречие с тем, что перед тем говорилось о Манасевиче. Цитируя сообщение «Rerl. Tag.» и опровергая неверное сведение немецкой газеты, имевшей наивность думать», что Штюрмер арестовал Мануйлова, оратор говорил: «вы все знаете, что это не так, и что люди, арестовавшие Ман.-Мануйлова и не спросившие Штюрмера, были за это уволены из кабинета363. Нет, господа, Ман.-Мануйлов слишком много знает, чтобы его можно было арестовать»364.
Если это было так, то при чем же взятка, которой «русский Ракомболь» поделился со своим покровителем? Но сейчас нас интересуют не взаимные отношения Штюрмера и Ман.-Мануйлова, а история со взяткой, послужившая предметом рассмотрения Чр. Сл. Ком. при допросе Милюкова. Надо привести целиком это место из стенографической записи для того, чтобы получить представление о полной запутанности показаний выступавшего с обличением 1 ноября и свидетелем в революционное время: ‘‘Когда Штюрмер хотел начать против меня дело, то я занялся подбором этого материала и выяснил, что хотя юридически трудно формулировать это обвинение, но в порядке бытовом оно очень вероятно. Об этом, вероятно, знает Завадский, который может точно сказать, каково было то показание Манасевича о взятке, на которое я ссылаюсь. Показание, по-видимому, было не прямое и без свидетелей»... Председатель: Т.е. о попытке получить через Манасевича Штюрмером 1.000.000 рублей? Милюков: Я не знаю цифры. Председатель: Вы говорите о взятке от Рубинштейна? Милюков: Это показание, которое Манасевич давал уже после ареста. Я не помню подробностей, но дело шло о деньгах, им фактически полученных. Председатель: Для чего? Милюков: Как он намекал на следствии, предназначенных для передачи по начальству; это Завадский может точно сказать. Председатель: Вы говорите об истории с Татищевым? Милюков: Совершенно верно. Говорят, было два показания: одно, которое он дал сначала, затем с ним случился припадок, показание было прервано; потом давалось другое показание, в более осторожных выражениях».
Что же взятка была от Рубинштейна, арестованного пресловутой комиссией ген. Батюшина не без участия Манасевича-Мануйлова или от гр. Татищева, председателя Соединенного банка в Москве, которого пытался шантажировать «русский Ракомболь» – правда в обстановке, не исключавшей в свою очередь некоторой провокации в отношении «личного секретаря» председателя Совета министров со стороны директора деп. полиции Климовича? Свидетель, как будто, определенно подтвердил, что сведения, полученные им, имели ввиду дело Соединенного банка. Тут далеко было до «миллиона». Манасевич получил от татищевского зятя – тоже Хвостова, из рук в руки 25 тыс. кредитными билетами с отметкой номеров по предварительному сговору последнего с Климовичем; деньги были отобраны при выходе Манасевича из своей квартиры явившимися с ордером на обыск и арест, и следовательно Манасевич ни с кем еще не мог деньгами поделиться365.
Тов. пред. Чр. Сл. Ком. Завадский, на которого пытался сослаться Милюков, не счел нужным вмешаться и разъяснить дело – по крайней мере стенограмма этого не отмечает. Завадский был прокурором судебной палаты в период следствия над Ман.-Мануйловым. Он написал, как мы знаем, воспоминания и в них ни одним словом не подтвердил заверений обличителя с думской кафедры366. Завадский, между прочим, рассказал, как произошло «освобождение», вернее изменение меры пресечения, принятой против обвиняемого – версия прокурора, непосредственного участника этого «освобождения», решительно разойдется с тем, что говорил думский политик, и что «все знали», как утверждал Родичев в Гос. Думе. Обвиняемый в такой мере чувствовал за собой «сильную руку», что, находясь в предварительном заключении, на допросах грозил следователю и прокурору палаты. «Кто-то пытался обойти и министра юстиции, поднявшего вопрос о смягчении меры пресечения. Но прокурор протестовал, и Макаров больше не заводил речи об освобождении Манасевича. Но судьба распорядилась по-иному. В период следствия Ман.-Мануйлова хватил паралич. По заключению экспертов обвиняемый мог оправиться от удара только при условии заботливого ухода. В виду неудовлетворительности больницы в доме предварительного заключения Завадский пошел навстречу предложению судебного следователя Середы освободить Ман.-Мануйлова под залог.
Так было. Повесть о «миллионе», который хотели получить с Рубинштейна, обвиняемого в государственной измене (по иной версии этот «миллион» превратился в уплату 100 тыс. за то, чтобы Рубинштейн не был арестован), всплыла в Чр. Сл. Ком. в связи с допросом Милюкова. Она далеко выходит за пределы темы, поставленной речью 1 ноября. Нам придется в коротких словах ее коснуться ниже при характеристике сплетен вокруг имени банкира Рубинштейна, как одного из проводников сепаратного мира. Совершенно очевидно одно, что эта повесть не может быть спаяна со Штюрмером и в гораздо большей степени находилась в связи с тем, что делалось в недрах самой батюшинской комиссии, состоявшей в ведении начальника штаба верховного главнокомандующего367.
3. – Провокация правительства и продовольственная политика
Переходя вновь непосредственно к речи Милюкова, приходится отметить, что и другие конкретные вопросы, при которых он ставил свой риторический вопрос: глупость или измена? – с фактической стороны были не более обоснованы. Разве не политическим выпадом надо считать голословное утверждение, что власть «сознательно» предпочитала «хаос и дезорганизацию» в тылу, зная, что это «может служить мотивом для прекращения войны»? Милюков говорил, между прочим, что «на почве общего недовольства и раздражения власть намеренно занимается вызыванием народных вспышек», – делается это путем провокации: «участие департамента полиции в последних волнениях на заводах доказано». Если бы мы занялись характеристикой деятельности департамента полиции старого режима, мы неизбежно натолкнулись бы на раскинутую им сеть провокации. Это была исконная черта охранной политики, рожденная отнюдь не во времена специфического искания пути к сепаратному миру368. Столь же изначальна была как бы органическая связь провокации с крайними революционными течениями. Элементарен был бы однако тот, кто поставил бы здесь знак идентичности. Лидер думской оппозиции был плохо осведомлен о течениях в рабочем движении и как он не разобрался в февральских днях, предшествовавших революции369, так неверно оценил он и то, что происходило на петербургских заводах в дни «последних волнений», предшествовавших его выступлению в Думе. Если Милюков считал «доказанным» участие в них департамента полиции, то столь же несомненным было и влияние «ленинского подполья» на октябрьские стачки политического характера с протестом против военно-полевого суда над матросами и т.д. Эти волнения ознаменовались зловещим явлением присоединения к бастующим солдат 181 пехотного полка и последовавшей затем «крупной свалкой с полицией»370. Французский посол, осведомленный директором автомобильного завода «Рено», узнал об этом раньше председателя Совета министров и с волнением информировал Штюрмера, что войска стреляли в полицейских. Штюрмер на это ответил, что «репрессия будет беспощадная». Министр торговли и промышленности Шаховской довольно точно и определенно охарактеризовал движение во всеподданнейшем докладе, в полном согласии с формулировкой, данной и в «Бюллетене» так называемой «рабочей группы» при военно-промышленных комитетах. Конечно, можно было идти дальше и считать с некоторым даже правдоподобием, что политическая забастовка октябрьских дней прошла при содействии не только полиции, но и немецкой агентуры в соответствии с теми директивами, о которых говорил документ из «Желтой книги» и на который ссылался думский обличитель правительства. Едва ли отсюда будет вытекать однако неизбежным логический вывод, что октябрьская волна стачек протекала при сознательном попустительстве правительства в лице Штюрмера и Протопопова.
Кто заглянет в переписку Царя и Царицы, тот увидит, какое огромное место занимает в этой переписке вопрос об организации тыла и в частности продовольствия. С чувством какого-то отчаяния Николай II писал жене 20 сентября 16г., т.е. за полтора месяца до речи Милюкова: «Наряду с военными делами меня больше всего волнует вечный вопрос о продовольствии. Сегодня Алексеев дал мне письмо, полученное от милейшего кн. Оболенского, председателя по продовольствию (б. харьковский губернатор был назначен руководителем Особого Совещания для борьбы с дороговизной). Он открыто признается, что они ничем не могут облегчить положение, что работают они впустую, что министерство земледелия не обращает внимания на их представления, цены все растут, и народ начинает голодать. Ясно, к чему может привести страну такое положение дел. Старый Шт. не может преодолеть всех этих трудностей. Я не вижу иного выхода, как передать дело военному ведомству, но это также имеет свои неудобства. Самый проклятый вопрос, с которым я когда-либо сталкивался. Я никогда не был купцом и просто ничего не понимаю в этих вопросах о продовольствии и снабжении». По словам Протопопова, при первом же его докладе в качестве министра, Царь просил его познакомиться с продовольственным вопросом и с продовольствия начинать каждый из последующих докладов.
С первого дня, как Царь принял бразды верховного командования, А.Ф. становится, как она выразилась, его «памятной книжкой» по внутренним делам, среди которых продовольственные заботы выдвигаются на первый план. Ею же 29 августа измышлен проект посылки «свитских» на заводы и фабрики для того, чтобы узнать нужды рабочих: пусть знают, что «не одна Дума сует свой нос во все»371. «Надо предвидеть вещи, а не ждать, пока они случаются», – негодует А.Ф. в сентябре по поводу «позора», что в Петербурге нельзя достать муки... «Вопиющий позор – стыдно перед иностранцами, что у нас такой беспорядок», – возмущается она 8 октября, узнав от Хвостова о недохватке муки и пр. «вместо всех этих необходимых предметов привозятся вагоны с цветами и фруктами». «Слава Богу, по прошествии 15 месяцев они, наконец, выработали план», – пишет А.Ф. 22 декабря, приписывая инициативу новой метле, которая хорошо метет. На Хвостова возлагаются особые надежды (показания Белецкого), – он обещал открыть продовольственные лавки для рабочих в фабричных районах. 1 февраля А.Ф. находит выход из критического положения: «Многие думают, что было бы хорошо, если бы ты хоть на время передал продовольственный вопрос Алеку (т.е. принцу Ольденбургскому, прозванному за свое хаотическое самовластие «сумбур-пашой»), так как в городе настоящий скандал, и цены стали невозможными. Он бы сунул нос повсюду, накинулся бы на купцов, которые плутуют и запрашивают невозможные цены... Наш Друг встревожен мыслью, что, если так протянется месяца два, то у нас будут неприятные столкновения и истории в городе. Я это понимаю, потому что стыдно так мучить бедный народ, да и унизительно перед нашими союзниками. У нас всего очень много, только не желают привозить, а когда привозят, то назначают цены, не доступные ни для кого. Почему не попросить его взять все это в руки месяца на два или хоть на месяц? Он бы не допустил, чтобы продолжалось мошенничество. Он превосходно умеет приводить все в порядок, расшевелить людей, но не надолго».
Мы видим, что и «наш Друг встревожен» и подает совет через «видения», ему представившиеся. «Григорий» расстроен был и тем «мясным» вопросом, который Поливанов, по крайней мере по словам Родзянко, считал «планомерным выполнением немецкой пропаганды»; «Друг» советовал призвать «главных купцов» и «стыдить их». Происходило, по словам А.Ф., «нечто вроде мясной забастовки»372. 10 октября «Друг» «в течение двух часов почти ни о чем другом не говорил», как о продовольствии: «насчет войны» он «в общем спокоен», но «другой вопрос Его сильно мучит»... «Ты должен приказать, чтобы непременно пропускали вагоны с мукой, маслом и сахаром. Ему ночью было вроде видения – все города, железные дороги и т.д. – трудно передать Его рассказ, но Он говорит, что это все очень серьезно... Недовольство будет расти, если положение не изменится. В сущности все можно сделать... Только не надо комиссии, которая затянет все дело на недели, надо, чтобы это было немедленно приведено в исполнение». В ответ на письмо мужа о том отчаянии, в которое его повергает продовольственная разруха, А.Ф. спешит успокоить: «Я понимаю, что ты измучен, сегодня поговорю с Протопоповым и с нашим Другом.... Так часто у Него бывают здравые суждения, которые не приходят другим на ум – Бог вдохновляет Его, и завтра я тебе напишу, что Он сказал373. Он говорит, что дела теперь пойдут лучше, потому что Его меньше преследуют – как только усиливаются нападки на Него, так все идет хуже». А.Ф. узнает от Шаховского элементарную прозаическую истину, что крестьяне не продают хлеба, выжидая роста цен – по ее мнению, надо «послать людей из заинтересованных министерств в самые хлебные центры, чтобы разъяснить крестьянам в беседах положение дела с продовольствием. Когда злонамеренные люди хотят чего-нибудь добиться, они постоянно обращаются с речами, и их слушают; и теперь, если благонамеренные потрудятся сделать то же самое, без сомнения крестьяне станут их слушать. Губернаторы, вице-губернаторы и все их чиновники должны принять в этом участие – поговори с Протоп. и посмотри, что он на это скажет».
Под влиянием советов со стороны рождались, быть может, несуразные проекты в наивном представлении А.Ф.; на авансцену выступали экономические прожектеры типа тибетского полушарлатана, полукомедианта Бадмаева, который в сумбурной книжке «Мудрый русский народ», преподнесенной «помазаннику небесного Царя» и каждому в отдельности члену его семьи, развивал грандиозный план борьбы с продовольственным кризисом и организации снабжения предметами первой необходимости не только России, но и всего мира. Бадмаев писал, что он мог бы «руководить» этим делом, «если бы имел время»....
«Этот продовольственный вопрос может свести с ума», – писала А.Ф. в дни начавшейся уже революции, 25 февраля. Как можно было в таких условиях обвинять правительство, насколько речь идет о представителях верховной власти, в провокации «голодного бунта» в целях прекращения войны?374. В массовом сознании это обвинение отливалось в форму легендарных слухов, что «немцы дали министрам миллиард за обещание уморить возможно большее число простых людей». Департамент полиции отплачивал оппозиции той же монетой и в свою очередь накануне революции обвинял деятелей прогрессивного блока в провокации «голодного бунта» в целях заставить правительство уступить. По утверждению Жильяра, А.Ф. была убеждена, что именно революционеры, преследуя свои задания, мешают подвозу хлеба.
В глазах той среды, на которую опирался проблематический «черный блок», вопросы об организации продовольственного дела являлись также краеугольным камнем правительственной экономики. Ими заняты были все совещания «монархических организаций»; «сытый и обеспеченный рабочий не пойдет на баррикады» – это лейтмотив всех «пожеланий» 15г., настаивавших на «безотлагательном» обеспечении продовольствием крупных центров и на спешном проведении в порядке 87 ст. закона об «обеспечении рабочих». «Никакие средства не в силах спасти от погрома голодной толпы», – настаивает одна из записок, поданных в Совет министров в ноябре 15г. В «настойчивых просьбах», обращенных к правительству со стороны саратовского совещания, значится: «о принятии спешных мер для борьбы с дороговизной, вызывающей народные волнения, столь желательные нашим врагам». Саратовское совещание шло дальше в своих «пожеланиях» – вплоть до секвестра казной и милитаризации частных заводов, могущих изготовлять необходимый для снабжения войск боевой материал «в виду слабой деятельности и выяснившейся... неспособности к этому делу военно-промышленных комитетов». В записке «православных кругов Киева», доложенной Николаю II председателем Гос. Совета Щегловитовым 14 января 17г., изложен план, как «очень просто и несложно» можно организовать продовольствие – все дело в упрощенном представлении «правых» г. Киева в разграничении функций исполнительных от руководящих и в создании планомерной сети продовольственных советов, которая урегулировала бы транзит, произвела бы учет наличных запасов продуктов, правильно распределила бы их и координировала бы деятельность городских и земских управ.
Трудно в немногих словах охарактеризовать государственную экономику в те годы, когда на лицо был, по выражению Ленина, «величайшей силы исторический двигатель, который порождал невиданный кризис, голод, неисчислимые бедствия» – война. Марксистские историки советской формации будут доказывать, что выход из кризиса лежал не в «компромиссной политике», не в «заплатах», а в «уничтожении до основания» существовавшей экономической системы и введении «госкапитализма». Дело было не столько в организационных ошибках старого правительства, сколько в «неизбежном истощении хозяйства» – в крахе во время войны всей «капиталистической системы». Историки эти вместе с тем признают, что мероприятия правительства для изживания кризиса, правда, крайне непоследовательно, шли все по пути государственного регулирования хозяйственной жизни страны, встречая противодействие со стороны «буржуазии», которая отстаивала невмешательство государства в экономические отношения: важнейшие мероприятия правительства, направленные на усиление государственного контроля, срывались оппозицией Совещания по обороне, представлявшей интересы командовавших классов. Без существенных оговорок такое положение, конечно, признать нельзя (достаточно указать хотя бы на «памятную записку», представленную Штюрмером при всеподданнейшей докладе 14 марта 16г. по поводу попытки Особого Совещания «подойти к осуществлению задачи, которая не получила еще разрешения ни в одной стране» – введения государственной нормировки заработной платы). Но в общем тенденция старого режима идти во время войны по пути регулирования хозяйственной жизни отмечена верно – мы увидим (см. вторую часть), что ее позже отметил в докладной записке Временному Правительству видный деятель партии к.-д. тов. мин. торг. и пром. Степанов. Оппозиция возникала не только из классового своекорыстия, давшего «подозрительную трещину» в фундаменте прогрессивного блока, не только из разной оценки целесообразности той или иной экономической политики («друзья» Шульгина считали «твердые цены источником расстройства» и довольно настойчиво боролись с этими «социалистическими замашками», всемерно стремясь «удержать правительство от рискованных шагов государственного социализма»), но и из отвратного чувства значительных кругов прогрессивной общественности к осуществлению во время войны того немецкого Zuchthaus, который «Русские Ведомости» назвали «возрождением крепостного права в Германии» – своего рода тюрьмы с принудительной работой. Отсюда понятно, что на совет, данный французским социалистом Тома (на завтраке у Сазонова в конце апреля 16г.) председателю Совета министров – милитаризировать рабочих, что повлечет удесятерение производительности – Штюрмер, как повествует Палеолог, энергично возразил, указывая, что подобная мера поднимет всю Думу против правительства, ту Думу, с которой, по мнению Штюрмера, правительству удалось установить нормальные отношения. (По словам Наумова, эти отношения Штюрмер называл даже «настоящей симфонией», с чем, впрочем, министр земледелия, как музыкант, не согласился, отказываясь участвовать в такой «симфонии»).
На решительных мерах настаивало главным образом военное командование, мотивируя их чрезвычайными обстоятельствами. В записке «об учреждении верховного министра обороны», представленной Царю Алексеевым 15 июля, в 4 п. значилось: «разработать и безотлагательно провести в жизнь милитаризацию наших заводов, работающих на оборону». Эта мера считалась «надежным средством против забастовок» при условии устранения основной причины недовольства рабочих – «обеспечить их дешевым пропитанием». По проекту Алексеева у «верховного министра государственной обороны» должна была сосредоточиться «полнота чрезвычайной власти» «во всех внутренних областях Империи, составляющих в целом глубокий тыл, работающий на действующую армию» – «объединять, руководить и направлять единою волею деятельность всех министерств, государственных и общественных учреждений, находящихся вне пределов театра военных действий». «Верховный министр» подчинялся «исключительно и непосредственно только монарху» – «никто не может давать ему предписаний и не может требовать от него отчетов»... Алексеев ничего не говорил о «военной диктатуре», но так поняли его проект, встретивший оппозицию с разных сторон. Не сочувствовала военной диктатуре А.Ф. Наумов рассказывал, что Царь ему показал алексеевскую записку, и что он высказался против «нового наслоения», считая «единство необходимым, во что бы то ни стало», министр земледелия посоветовал «верховное управление фронта слить с Советом министров». От имени «общественности» ополчился на «нелепое положение» председатель Думы: по его словам он запугал Царя опасностью создать себе «конкурента» – «так умалять себя на вашем месте я не позволил бы». Колебания Николая II выразились в компромиссном решении о передаче функций верховного управления по государственной обороне высшему существующему учреждению – Совету министров. Это скорее платоническое решение было подсказано Царю самими министрами на заседании в Ставке 28 июля: «У нас есть председатель Совета министров, пускай он возьмет в свои руки все управление, пускай объединяет», – предложил министр путей сообщения Трепов; по существу это ничего не разрешало...
Так возникла «неограниченная, полномочная» диктатура Штюрмера, которую Чр. Сл. Ком. склонна была рассматривать, как превышение власти, а в исторических расследованиях, как искусственное сосредоточие власти в одних руках в целях политически криминальных, т.е. для подготовки сепаратного мира. Мы видим, что монарх не был удовлетворен (получилось, по выражению Родзянко, «совсем безвыходное положение»), и в письме 20 сентября он как бы возвращается к мысли о желательности реализовать июньский проект Алексеева375. Вспомним, что А.Ф. хотела переговорить с Протопоповым и «Другом», как выйти из того продовольственного кризиса, который так мучил Царя. Совет был дан. Это было время, когда восходила звезда Протопопова, и А.Ф. спешит доказать, что он своей инициативой и энергией мог бы благополучно разрешить самый больной и основной вопрос государственной жизни – надлежит заведывание продовольствием передать в министерство вн. дел, как о том думал еще «Хвостов-молодой», и как это было «сотни лет» (!!) («Хитрец» Кривошеин из «корыстолюбия» передал это в ведение своего министерства).
В своих письменных показаниях Протопопов подробно изложил, как всегда несколько нелепо и противоречиво, намеченный им план реорганизации продовольственного дела – главным образом хлебных заготовок, и последовавшей затем «комедии борьбы» (по выражению советских историков) в Совете министров за осуществление его проекта. Он предполагал основные операции возложить на земство, создав под контролем последнего особые торговые товарищества и привлекши к этому делу банки и крупные торговые фирмы. Таким путем предполагалось выявить и выпустить на рынок имевшиеся запасы376. Существовавшие на местах организации мин. земледелия должны были перейти в ведение земства. Средства давало бы мин. вн. д., причем общий надзор за ходом операций возлагался на губернаторов. Далее Протопопов намеревался ввести обязательную хлебную повинность, установив временно до сбора, назначенного по раскладке, твердые цены.
В организации продовольственного дела Протопопов преследовал и политические цели, желая не только вернуть мин. вн. д. его «почти утраченное влияние на земства» (министерство превратилось, по его словам, исключительно в министерство полиции), но и противодействовать возрастающему влиянию на местную жизнь земского союза, который оставил правительству «второстепенную роль» и вел противоправительственную агитацию. Широкое участие земских деятелей в закупочных операциях, по мнению министра, отвлекло бы их внимание от политики. Надзирающие губернаторы поручали закупку земствам только в том случае, если они не входили в союз, в случае, если бы земство отказывалось выйти из союза, операции производились бы губернским присутствием.
По словам Протопопова, Совет министров за исключением гр. Игнатьева и не голосовавшего Бобринского, первоначально признал принципиально желательной передачу продовольственного дела в мин. вн. д.377, но после отрицательного отношения к проекту, выразившегося в резолюции бюджетной комиссии Гос. Думы, изменил свое решение и при окончательном голосовании за передачу высказалось лишь 6 человек против 8. Штюрмер, голосовавший за положительное решение, высказал уверенность, что Царь согласится с меньшинством, и что вопрос будет проведен до открытия Думы в порядке ст. 87378.
Очевидно, под влиянием такого голосования Протопопов внес изменение в свой проект и остановился на организации «для надзора за продовольственным делом» Совещания трех министров (путей сообщ., торговли и вн. дел) под председательством Трепова, что и было доложено Царю. «Царь несколько удивился такой просьбе», – показывал Протопопов, – но «после краткого совещания сделал надпись – на проекте: «согласен». А.Ф. была недовольна колебаниями Протопопова. В протопоповском проекте ее больше всего привлекала заманчивая мысль «борьбы» с оппозиционными земским и городским союзами: «Я была не согласна, – писала она позже, – с этой бумагой (т.е. с проектом «совещания трех министров») и знала, что наш Друг тоже будет против, а потому послала Пр(отопопова) к нему, чтобы они вместе обсудили это дело». Совещание в обычном квартете (Бадмаев, Распутин, Протопопов и Курлов) состоялось – о нем упомянул Протопопов, приписывая себе инициативу просить Распутина «ускорить передачу» продовольствия в ведение министерства вн. д. «Я написал под его диктовку телеграмму Царю», – показывал Протопопов: – «Она начиналась: «все вместе ласково беседуем» и конец был: «Дай скорее Калинину власть, ему мешают, он накормит народ, все будет хорошо»... Царь был в Киеве. Телеграмму получил и недоумевал. И только, получив разъяснительное письмо А.Ф., понял «смысл телеграммы Гр.» (письмо 1 ноября). Смысл разъяснения А.Ф. заключался в том, что Царю с курьером послана «для подписи новая бумага», передающая все продовольственное дело немедленно министру вн. д. Это был единственный раз, когда за все время своего неофициального «регентства» А.Ф. вышла несколько из роли посредницы. «Прости меня за то, что я сделала, но я должна была так поступить. Наш Друг сказал, что это было абсолютно необходимо. Протопопов в отчаянии, что вручил тебе тогда ту бумагу, он был уверен в своей правоте, пока Гр. ему не разъяснил, что он совершенно неправ. А потому я вчера говорила со Штюрмером, они оба верят в удивительную Богом ниспосланную мудрость нашего Друга... Мне пришлось решиться на этот шаг, так как Гр. говорит, что Протоп. будет иметь все в своих руках, покончит с союзами и таким образом спасет Россию».
Может быть, не так уж важно раскрыть во всей полноте подноготную этой истории – насколько здесь проявилась сознательная игра честолюбца и насколько неуравновешенный политик шел на поводу у других. Царя уговаривать долго не приходилось. Он ответил жене на другой день: ..."От всего сердца благодарю за твой добрый совет. Я всегда думал, что продовольственный вопрос лучше решить сразу, только я должен был дождаться этой бумаги. Теперь это сделано: помоги нам Бог. Я чувствую, что это правильно». Но в самом Царском забили отбой. Этот отбой, в противоречии с самим собой Протопопов в Чр. Сл. Ком. объяснил так: «30-го октября я узнал, что Царь согласился с меньшинством... Принять продовольственное дело по закону, проведенному по 87 ст., несмотря на голосование бюджетной комиссии и перед самым началом занятий Думы, я считал невозможным, поэтому я составил телеграмму Царю, прося разрешения отсрочить исполнение утвержденного им постановления Совета министров. Телеграмму я передал Царице с просьбой отослать ее Царю. Царица мне сказала: «Было трудно заставить Государя решиться, не следует его сбивать, раз он принял решение». Она была недовольна. Все же мою просьбу исполнила. Штюрмер обещал передать продовольственное дело министерству вн. д. в ближайший перерыв занятий Гос. Думы». В пояснение телеграммы сама А.Ф. писала 1 ноября: «Я очень огорчена тем, что пришлось послать тебе эту телеграмму, зашифрованную Протопоповым, но все министры так нервничали из-за Думы и тревожились379, что в случае, если бы сегодня было опубликовано его назначение, то поднялся бы страшный скандал в Думе, его не приняли бы и тогда Шт. пришлось бы распустить Думу».
Все осталось по старому. Плохо, конечно, должна была управляться страна, раз авторитету существовавшего народного представительства приходилось конкурировать с руководством закулисных бадмаевских советчиков. Но неумение разрешить сложные экономические проблемы, шатание власти лежат совсем в другой плоскости, нежели те «предательские мысли», на которые со своей стороны счел возможным намекнуть ранее в Гос. Думе Шингарев в речи о продовольственной политике правительства, речи, которая легла в основу милюковского слова 1 ноября.
4. – Молчание Штюрмера
В ответ на реплику Маркова 2-го: «А ваша речь глупость или измена»? Милюков с некоторым самомнением заявил: «Моя речь – есть заслуга перед родиной, которой вы не сделаете». Если бы лидер думской оппозиции последовательно стоял в те дни на революционной позиции, его до известной степени мужественное и смелое слово380, несомненно, явилось бы «заслугой перед родиной» – во всяком случае в глазах тех, кто благом родины считал скорейшую ликвидацию уже атавистического для страны «средневекового представления о государстве» (слова Керенского в заседании Думы 15 февраля 17г.). В историческом обозрении речь 1 ноября могла бы, однако, быть признанной «заслугой» лишь в том случае, если бы опиралась на проверенные факты. – Обличительная демагогия – иначе назвать речь Милюкова нельзя381 – всегда имеет и свои отрицательные стороны. При политической концепции, которую отстаивал руководитель думского прогрессивного блока, обвинительное слово, облеченное в форму: глупость или измена, было лишено политической логики и звучало грубейшим диссонансом с тем вступительным словом, которым председатель Думы открыл новую сессию законодательного учреждения – он говорил о сером воине, идущем «бесстрашно в смертный бой за Веру, Царя и Отечество». Под этим исконным лозунгом монархической официальной народности русское воинство призывалось бороться за ту власть, которую с думской трибуны заподазривали в прямом предательстве, «не революционеры», а люди, объявлявшие себя монархистами. В грозное время войны они наносили непоправимый удар той самой монархии, от которой ждали добровольной уступки общественному мнению во имя национального объединения, являвшегося в их глазах залогом победы... Гнусное слово «измена», брошенное без учета отзвука в России и за границей, могло способствовать лишь тому, что ров между верховной властью и общественной оппозицией, действительно, стал непроходим.
Милюков сам признал в показаниях Чр. Сл. Ком., что центром его речи – «самое сильное место» – была Императрица. Почему осторожный политик-реалист мог решиться на такой чреватый для компромиссной политики шаг? Оказал ли в данном случае свое влияние общественный психоз – вера в легенду, или то была тактическая ошибка? «Все они на расправу были жадны», – характеризовал в Чр.Сл. Ком. Родзянко правительство старого порядка: «И малейший отпор встречал уступки. Когда они видели зубы, они отступали». На окончательную позицию прогрессивного блока, несомненно оказало влияние давление со стороны – именно то заявление председателей земских управ, на которое ссылался Милюков в речи. Московское постановление 25 октября было доведено до сведения Думы особым письмом кн. Львова на имя Родзянко. Это письмо побуждало Думу к «решительной борьбе... за создание правительства, способного... вести... родину к победе» и говорило, что «земская Россия будет стоять заодно с народным представительством». «Бить только по Штюрмеру представлялось уже совершенно недостаточным», – объяснял впоследствии первый автор «Истории второй русской революции»: «Штюрмер был лишь жалкой фигурой, приспособлявшейся, как и остальные субъекты «министерской чехарды», к тому, что делалось и диктовалось за кулисами. Туда, за эти кулисы и должен был быть направлен очередной удар"382. Удар был рассчитан плохо. Впереди логически могла быть только революция, а не та странная, более самоутешительная теория, которую развил Шульгин в своем литературном произведении «Дни»: Гос. Дума должна была говорить «до конца для того, чтобы страна «молчала» – «потому что, если мы замолчим, заговорит улица»...
Почему Штюрмер не ответил на клевету, возведенную на него в Гос. Думе? По пословице: на воре и шапка горит. Так поняли тогда молчание председателя Совета министров. Когда пришла очередь Шульгину идти «на Голгофу», – по его выражению в воспоминаниях, – это было 3 ноября, он всю силу красноречия обратил на то, чтобы бить по «жалкому фигуранту» и бороться со «зловещей тенью, которая налегла на Россию»383. «Отношение к власти с нашей стороны должно быть в высшей степени осторожно, – говорил депутат националист... – Я терпел до последнего предела, и если мы сейчас... поднимаем против нее знамя борьбы, то потому, что, действительно, дошло до предела...» Безвыходность положения оратор видел в том, что «страна смертельно испугалась своего собственного правительства». Молчание при таких условиях «самый опасный из всех исходов». «У нас есть одно средство – бороться с этим правительством до тех пор, пока оно не уйдет» – «бороться только одним – тем, что будем говорить правду, как она есть. (Голос слева: «в 4-х стенах»!). Здесь в прошлом заседании... произнесены были очень тяжкие обвинения, но ужас был не в них... ужас был в том, как, господа, их встретили... Ужас больший тогда, когда, обращаясь к людям, которые раньше знали Штюрмера... просили сказать... что все, что говорится, неправда, что этого не может быть. Я никогда не слыхал этого слова: не может быть. Наоборот, я видел пожимание плечами – весьма возможно... Ужас в том, что даже члены Гос. Совета, даже товарищи его по собственной фракции, на вопрос, кто же такой Штюрмер, нам говорят: «человек без убеждений, с сомнительным прошлым, человек, готовый на все, человек, который способен обходительными манерами обходить людей, человек, который, кроме того, в государственных делах ничего не смыслит... Ужас состоит в том, что рядом с креслом, которое занимает председатель Совета министров, сидят люди, которые думают о нем также, и непонятным становится то, как они могут оставаться вместе с ним384. Непонятно, как они не скажут ему... вам было сказано обвинение, которое нужно опровергнуть или нужно уходить, ибо мы не можем сидеть рядом с вами (раньше Шульгин говорил о «взятках»). И ужас в том, что председатель Совета министров сюда не придет, объяснений не даст, обвинений не опровергнет, а устраивает судебную кляузу с членом Гос. Думы Милюковым... Немецкие газеты писали про назначение Б.В. Штюрмера, что это «белый лист бумаги»... Но это теперь не белый лист (цензурный пропуск). На нем написано несколько слов, но знаменательных слов. На нем написано: «продовольственная разруха», на нем написано: «Англия» (раньше Шульгин останавливался на «булацелиаде»), на нем написано: «Польша» «безнаказанность Сухомлинова», а внизу в виде примечания написано: «Манасевич-Мануйлов». Но это не все. Ведь это только начало. Вот где самый ужас – мы боимся, что это... только заглавие к той сатанинской грамоте, в которой будет изложение программы. И вот, чтобы этого не случилось, Гос. Дума должна стоять на своем месте и бороться за безопасность России».
Сам Штюрмер дал в Чр. Сл. Ком. такое правдоподобное, но не полное объяснение своему молчанию: ..."в день открытия Гос. Думы я уехал в Гос. Совет после речи Родзянко и не слышал речи Милюкова... Если бы я был там, я бы сказал, что никаких взяток не брал, никаких взяток ни с кем не делил... Я, к сожалению, этого не мог сделать. Озлобление, по-видимому, было настолько сильное, что я не мог и думать выходить на кафедру, не подвергая правительство в лице своего председателя, каким-нибудь нежелательным выходкам...» В дальнейшем Штюрмер употребил слово «скандал» и, несомненно, этот скандал мог бы затронуть непосредственно высочайших особ еще в большей степени, чем все-таки туманные намеки Милюкова. В молчании Штюрмера могли сыграть свою роль и личные качества премьера – его ненаходчивость и неумение говорить. По характеристике Покровского, как мы могли убедиться, довольно пристрастной, это был человек, который «в сущности связной мысли в разговоре высказать не мог». «Это я положительно вам говорю», – утверждал штюрмеровский заместитель по министерству ин. д.: «он заранее записывал то, что ему нужно было сказать, иначе даже в маленьком кругу какой-нибудь речи он не мог произнести385. Стало быть, голова не удерживала этих вещей». Штюрмер знал, что ожидается скандал и не без умысла сейчас же после речи председателя Думы поехал на заседание Гос. Совета, думая, вероятно, что тем самым избежит скандала или смягчит его резкие формы386.
По словам членов штюрмеровского кабинета гр. Игнатьева и ген. Шуваева в Совете министров перед заседанием обсуждался вопрос, как воздействовать на членов Думы в смысле смягчения намечавшихся выступлений и просить резолюции большинства. Штюрмеру было предложено переговорить с Родзянко. «Председатель со мной не будет говорить», – ответил будто бы премьер (перед этим у Штюрмера, как он показывал в Чр. Сл. Ком., был Родзянко, предупреждавший председателя Совета, что Дума не будет с ним работать), и по его предложению Совет просил Игнатьева взять на себя миссию переговоров. Последний вначале отказался – «я такому Совету министров помогать не могу», но потом согласился при условии, чтобы «никто из членов Совета, кроме Покровского, не имел с членами Гос. Думы разговора полемического характера в смысле застращивания, указывая на возможность роспуска». Но, как впоследствии узнал он от «своих друзей», Протопопов нарушил соглашение, и «тот самый член Думы, который, по-видимому, передал резолюцию, оказался передаточной инстанцией для застращивания тем, что Думу распустят, лишат жалования и будет призыв на военную службу». Подтверждал эту версию (в другом варианте) и Шуваев, указывавший, что главным образом хлопотал Покровский – ему было поручено «войти в соглашение», чтобы речь Милюкова была «или изменена или совсем не произнесена»... «В совете министров не было выяснено, – показывал Шуваев, – но говорили, что он (Протопопов) сказал, что разгонят Думу, и это будто бы испортило всякое отношение». Как видно, и члены Совета министров жили тогда больше слухами.
Картина совершенно ясна из всеподданнейшего доклада Штюрмера 31 октября. «Сессии Гос. Думы, имеющей возобновиться 1-го ноября, – докладывал председатель Совета, – суждено, по-видимому, быть свидетельницей не только резких выпадов против отдельных представителей власти, но также и открытого выступления против всего существующего порядка образования правительственной власти и необходимости коренного изменения всей системы управления страной. В день открытия предполагается произнесение речи, в которой от имени большинства Гос. Думы будет заявлено, что «в рядах русского правительства гнездится предательство и роковое слово «измена» ходит по стране, и что вследствие сего Гос. Дума категорически отказывается работать по законопроектам, представленным правительством. Большинство Гос. Думы настаивает на немедленном удалении от власти лиц, дальнейшее пребывание которых во главе управления грозит опасностью успешному ходу нашей национальной борьбы... Ознакомившись с текстом предполагаемого заявления, члены правительства ныне принимают меры к тому, чтобы разъяснить отдельным представителям Гос. Думы все последствия такого рода выступления... Неминуемым последствием такого выступления должен явиться не только немедленный перерыв занятий Гос. Думы, но даже полное ее закрытие впредь до новых выборов и до созыва новой Гос. Думы. Возможно, что благоразумие большинства членов Г.Д. одержит верх, а упомянутое выше заявление не будет оглашено в день открытия Думы. Удерживающим в сем случае стимулом могут служить также и нижеследующие соображения. Я обратил внимание членов Гос. Думы на то, что ближайшим последствием роспуска Думы явится немедленное отправление на службу, на фронт, всех членов законодательных учреждений, подлежащих по возрасту своему призыву к военной службе. Независимо от сего членам Гос. Думы, в случае ее роспуска, а не только перерыва, угрожает лишение получаемого ими содержания впредь до нового избрания в Гос. Думу; оба последние соображения, по всей вероятности, получат решающее значение и образумят большинство Гос. Думы387. В.И.В. мне вручены указы о перерыве занятий законодательных учреждений... В сих указах начертано, что срок возобновления этих занятий назначается в зависимости от чрезвычайных обстоятельств. Один только перерыв занятий Гос. Думы не возлагает на ее членов обязанности отбывания воинской повинности и не лишает их содержания. Этих целей можно достигнуть только Высочайшим указом о совершенном закрытии Гос. Думы на весь период, оставшийся до времени нового созыва Гос. Думы. В виду изложенного, если бы В.И.В. благоугодно было остановиться на сей последней мере, приемлю смелость представить к подписанию В.В. два проекта указов: о роспуске... Гос. Думы и о сроке назначения новых выборов... и о перерыве... занятий Гос. Совета... долгом поставляю всеподданнейше доложить В.В., что к проведению в действие означенных указов мною будет приступлено лишь в том случае, когда все прочие способы к устранению ожидающихся думских противоправительственных выступлений окажутся совершенно исчерпанными и не достигающими цели».
Наряду с официальным докладом председателя Совета Министров Царь получил и очередное письмо жены, в котором А.Ф. писала: «Шт. очень беспокоит Дума, их бумага отвратительна, революционного характера – они (министры) надеются повлиять на голосование. Некоторые заявления, которые они (депутаты) хотят сделать, просто чудовищны. Например, что они не могут работать с подобными министрами – какое бесстыдство388. Это будет отвратительная Дума, но не надо бояться: если она окажется слишком уже плохой, ее можно будет закрыть, а мы должны быть тверды»...389. На докладе Штюрмера Государь написал: «Надеюсь, что только крайность заставит прибегнуть к роспуску Гос. Думы».
II. – Мираж сепаратного мира
С трибуны Гос. Думы председатель Совета министров был обвинен в «государственной измене», – так он сам во всеподданнейшем докладе 3 ноября формулировал обвинение, ему предъявленное. Штюрмер докладывал Царю, что им против Милюкова возбуждено преследование по суду за клевету. Современники не требовали доказательств390, но история – нашла ли она хоть какие-нибудь конкретные подтверждения криминалу? Главный систематизатор этих доказательств – Семенников должен был ограничиться на основании косвенных данных, им изысканных, гипотезой: «если Романовыми велись переговоры с Германией», то они должны были относиться к промежутку времени между 16 сентября (назначение Протопопова) и «вероятно» 22 октября. Последняя дата совпадает с опубликованием германским правительством акта об организации польского королевства под протекторатом Германии, т.е. с моментом, когда из рук России вырывался упущенный ею приоритет.
Литературная аргументация к тому «авансу», который раньше делали немцы для заключения мира, еще раз в значительной степени почерпнута из позднейших предположений немецких мемуаристов. Так известный депутат рейхстага Эрцбергер считал, что издание акта 22 октября знаменовало собой «политическую катастрофу» для центральных держав, ибо в России «влиятельные круги» в то время готовы были заключить «всеобщий мир или в случае его отклонения мир сепаратный». Для достижения именно такой цели «руководство» делом было специально поручено Штюрмеру. Акт 22 октября подсекал «единственную возможность мира». «Бездарная» дипломатия германских империалистов не оценила созданную стараниями Распутина и Императрицы, непосредственно руководившей мужем, благоприятную для немцев в целях заключения сепаратного мира позицию в польском вопросе391.
С большой натяжкой, пожалуй, можно усмотреть намеки на некоторую перемену во взглядах Николая II во мнении, высказанном им в октябрьской беседе с английским послом в Царском Селе (об этой беседе было уже упомянуто) и косвенно соответствующим той сознательно выжидательной позиции в польском вопросе, которую хотят навязать верховной власти, и которая была вызвана якобы закулисными переговорами о заключении сепаратного мира с Германией. На вопрос Бьюкенена, думал ли Царь «об исправлении русской границы со стороны Германии», Император ответил, что «боится, что ему придется удовлетвориться теперешней границей, даже если она не хороша. Придется вытеснить немцев из Польши, но вторжение России в Германию потребовало бы слишком больших жертв. Он всегда желал создать единую Польшу под протекторатом России в качестве государства-буфера между Россией и Германией, но в настоящее время не видит возможности включить в нее Познань». Так воспринял Бьюкенен слова монарха, которые надлежит все-таки взять в общем контексте беседы: в ней Царь так определенно, по словам посла, высказался, что «ничто не заставит его пощадить Германию, когда настанет время для мирных переговоров»392. Осторожность Царя могла быть внушена сдержанностью его начальника штаба, всегда противившегося широковещательным обещаниям до возможности их реального осуществления.
Императрица к акту 22 октября отнеслась сравнительно спокойно. Она писала мужу 25-го: «И опять эта история с Польшей. Но Бог все делает к лучшему, а потому я хочу верить, что и это так или иначе будет к лучшему. Их войска не захотят сражаться против нас, начнутся бунты, революция, что угодно – это мое личное мнение – спрошу нашего Друга, что он думает по этому поводу». На другой день: «Вчера вечером видела нашего Друга... Просит тебя отвечать всем, кто говорит и надоедает тебе по поводу Польши: «Я для сына все делаю, перед сыном буду чист» – это сразу заставит их придержать язык». В письме 28-го дается общая оценка: «Я прочла в немецких газетах статьи о польском вопросе, о том, как там недовольны действиями Вильгельма, предпринятыми без предварительного обсуждения с народом, газеты пишут, что это вечно будет спорным вопросом между нашими двумя народами и т.д.; другие же не придают этому такого серьезного значения и высказываются весьма неопределенно – я полагаю, что это большой промах со стороны Вильгельма, и что он за это тяжко поплатится. Поляки не преклонят колена перед немецким принцем и перед железным режимом, подносимым под видом свободы. Как много благоразумных людей – между ними Шаховской – благословляют тебя за то, что не внял мольбам просивших тебя дать Польше свободу в момент, когда она уже перестала быть нашей, так как это было бы только смешно! И они совершенно правы».
**
*
Следствием другого «аванса», который давали немцы «пацифистам» и «придворной партии», группировавшейся около «молодой Императрицы», являлось задержание распубликования во всеобщее сведение согласия союзников на уступку России в виде главного «приза» войны – Константинополя и проливов. Царь на телеграмме русского посла в Лондоне сделал отметку 12 октября: «Не нужно торопиться». Отсюда вывод – «старались затормозить», в виду переговоров с Германией и в целях обеспечить «более легкую возможность сепаратного мира». Насколько произволен такой вывод, ясно из самой истории этого вопроса, поднятого, как было упомянуто, по инициативе Штюрмера во всеподданнейшем докладе 21 августа. Можно, конечно, предположить, что вопрос был поднят как бы провокационно, дабы побудить немцев на большие уступки. Но не будет ли такое, ни на чем не обоснованное заключение проявлением лишь исторической фантазии?
В августе «Константинополь» был выдвинут правительством Великобритании, как противоядие к тем проявлениям «англофобии», которые нервность английского посла в Петербурге превратила в событие первейшего значения для поддержки дружественных отношений между Россией и Англией. Недаром Шульгин на этом вопросе останавливался в речи 3 ноября, вспоминая в Думе «булацелиаду», не мог же, «в самом деле, английский посол решиться на такое необычное в истории дипломатии выступление только ради одного Булацеля»... В личной телеграмме Николаю II Георг V говорил: «До меня дошли сведения из многих источников, включая один нейтральный... что германские агенты в России производят большие усилия, чтобы посеять рознь между моей страной и твоей, вызывая недоверие и распространяя ложные сведения о намерениях моего правительства. В частности я слышал, что распространяется и находит себе в некоторых слоях веру слух, что Англия собирается воспрепятствовать владению Россией Константинополем или сохранению его за нею. Подозрение такого рода не может поддерживаться твоим правительством, которое знает, что соглашение от марта 1915г. было выработано моим правительством, при участии лидеров оппозиции, которые тогда были специально приглашены в Совет и которые теперь являются членами правительства... Я и мое правительство считаем обладание Константинополем и прочими территориями, определенными в договоре, заключенном нами с Россией и Францией в течение этой войны, одной из кардинальных и непременных гарантий мира, когда война будет доведена до успешного конца.... Мы решили не отступать от обещаний, которые мы сделали, как твои союзники. Так не допускай же, чтобы твой народ был вводим в заблуждение злостными махинациями твоих врагов».
«Я писал тебе несколько раз, – отвечал Николай II 29 августа393, – как я счастлив, что чувства глубокой дружбы к Англии все более и более укрепляются среди моего народа, моей армии и флота. Конечно, имеются отдельные лица, не разделяющие этого взгляда, но я постараюсь справиться с ними»... «Я убежден, – заключал Царь письмо, – что краткое официальное сообщение моего правительства, устанавливающее, что Англия и Франция рассматривают обладание Россией Константинополем и проливами, как неизменное условие мира, успокоило бы все умы и рассеяло всякое недоверие». К этому мнению присоединился и «наш Друг». 7 сентября А.Ф. писала: «Я сообщила Ему то, что Шт. говорил мне по поводу официального заявления относительно Константинополя, – знаешь то, о чем ты говорил Джорджи. Он тоже думает, что это следовало бы сделать, так как это обязало бы Францию и Англию перед всей Россией, и они после должны были бы сдержать свое слово».
«Дневник» министерства ин. д. отметил нам дальнейшие этапы вопроса о «константинопольском соглашении». 4 сентября Штюрмер пригласил английского посла для заслушания содержания проектируемого им официального правительственного сообщения. Бьюкенен передал, что предположение обнародования текста соглашения вызывает возражение со стороны лорда Грея: «великобританское правительство было бы готово дать свое согласие на опубликование документов касательно перехода под власть России Константинополя и проливов, но считает, что для этого надо выбрать подходящий момент с точки зрения военного положения и политической обстановки..., лорд Грей полагал бы необходимым предварительно внести этот вопрос на рассмотрение военного совета в Лондоне, который должен будет высказаться относительно своевременности предания гласности документов, решающих судьбу Константинополя, опубликование коих, конечно, произведет огромное впечатление во всем мусульманском мире... с этим обстоятельством не может не считаться великобританское правительство, имея миллионы подданных мусульман».
Таким образом первая задержка в распубликовании тайного договора не может быть отнесена за счет задних мыслей у русского министра ин. д. Тот же «дневник» зарегистрировал «большую тревогу и смущение» в Италии по поводу неосведомления ее относительно вопросов, связанных с Турцией. Недовольство свое выразил в министерстве на другой день итальянский посол маркиз Карлоти, но главное «затруднение», как «выяснилось» через несколько дней, ожидалось со стороны Франции, хотя Палеолог, присутствовавший на утренней беседе 4-го и выразил желание немедленно телеграфировать в Париж. Приходилось учитывать все тонкости дипломатической игры. Поэтому ничего злонамеренного не приходится отыскивать в том, что 30 сентября Штюрмер телеграфировал послу в Лондоне Бенкендорфу, что при «чрезвычайном желании дать русскому общественному мнению удовлетворение, он отнюдь не настаивает на немедленном назначении срока опубликования»394. Если и был здесь некоторый «отбой» (Бенкендорфу рекомендовалось не поднимать вопроса по собственной инициативе), то он в большей степени может быть объяснен (как и в реплике Царя Бьюкенену о Польше) умеряющим влиянием Алексеева, который не сочувствовал форсированию константинопольской проблемы. Припомним, что начальник штаба исходил из соображения, что «осуществление вековой задачи на Бл. Востоке представляет совершенно особую стратегическую задачу, которую нельзя ставить в непосредственную связь с происходящей войной». Значительно позже накануне революции (26 февраля) представитель мин. ин. д. в Ставке Базили писал новому министру: «В разговоре с С.Д. Сазоновым, так и особенно с Б.В. Штюрмером, генерал высказывал определенное мнение, что объявлять urbi et orbi о предоставлении нам Константинополя и проливов не следует. По твердому его убеждению, надо сначала подойти к выполнению столь крупной военной задачи, обеспечить ее успехом, а потом уже говорить о ней. На это Б.В. Штюрмер возражал, указывая, будто оглашение признания нашими союзниками наших прав на проливы необходимо для успокоения общественного мнения в России, и, к сожалению, эта точка зрения возобладала».
Вопрос, поднятый Штюрмером 21 августа, медленно продвигался вперед, встречая главным образом противодействие «общественного мнения» в Зап. Европе. Через два месяца в телеграмме 30 октября из Парижа Извольский все еще говорил о той оппозиции, которую оказывают правительству «крайние парламентские фракции палаты депутатов в вопросе о распубликовании «константинопольского соглашения». Это «общественное мнение» во всяком случае связывало возможность получения Россией «приза» одновременным компенсирующим манифестом о Польше, что, в свою очередь, должно было тормозить дело, так как в представлении верховной власти твердо укоренилось желание издать тот или иной акт, касающийся Польши, только в момент, когда русские войска вновь перейдут границу: «Друг», которому Бог дал «больше предвидения, мудрости и проницательности, нежели всем военным вместе», настаивал на этом (письмо А.Ф. 7 сентября). Опубликованная дипломатическая переписка показывает, какое большое значение придавали «аргументу о Польше» русские заграничные представители – Бенкендорф не раз настаивал из Лондона на опубликовании манифеста о Польше, в целях облегчить разрешение константинопольского вопроса, указывая, что это могло бы иметь особенно «большой вес» в Париже. Поворотным пунктом надо считать германский акт 22 октября... Союзнические послы в Петербурге, довольно тесно связанные с либерально-националистическими кругами в России и усвоившие себе их политические настроения, оказывали соответствующее влияние на свои правительства. Так Бьюкенен в телеграмме 28 октября указывал Грею, что Константинополь был бы прекрасным ответом на германскую декларацию о независимости русской Польши. В итоге этого давления Извольский телеграфировал Штюрмеру, что Палеологу предписано сговориться со своим британским коллегой о форме опубликования соглашения о Константинополе и что Бриан объяснял «недоразумением» происшедшую затяжку. Таким образом лично Штюрмер не только не тормозил декларативной реализации «константинопольской проблемы» (по утверждению Белецкого, он ставил ее себе в заслугу), но скорее пытался муссировать вопрос, желая тем самым до некоторой степени подладиться под националистические и, если угодно, «империалистические» тенденции оппозиционной к нему общественности (точнее, думских кругов, примыкавших к прогрессивному блоку) и смягчить инсинуацию и клевету вокруг своего имени.
Как раз в это время, еще до речи Милюкова, усиленно распространялась копия августовского письма Гучкова к Алексееву, в котором так определенно говорилось о «прочной репутации» Штюрмера, «если не готового уже предателя, то готового предать». Нет ничего удивительного в том, что подлинные «германофилы», т.е. немецкие агенты, пытались подкапываться под переговоры, которые шли между министерством ин. д. и дипломатами союзных государств, и развивали противоположную тезу запоздалой аргументации эпохи «миссии Васильчиковой». Так в октябре Палеолог записывает, как всегда со слов многочисленных информаторов, являющихся во французское посольство, распространенные суждения на тему: Константинополь не может быть взят силою русского оружия; союзники, несмотря на обещания, никогда не предоставят России проливы; только Германия может обеспечить их за Россией и готова на это, если Россия заключит мир; будет прекрасен тот день, когда славянство и германизм примирятся под высью купола св. Софии. Беда была, конечно, не в том, что Палеолог записывал для истории в дневник, преувеличивая этот не столько обывательский, сколько пропагандистский фольклор – плохо было то, что он одновременно сообщал с соответствующим преувеличением о всей этой подчас фантастической «информации» дипломатическими депешами в Париж.
Тот же Палеолог записал, что тов. мин. ин. д. Нератов утром критического 1-го ноября официально ему сообщил, что Штюрмер намеревается в правительственной декларации огласить в Думе, что русский народ должен напрячь все усилия, чтобы получить Константинополь, и что Царь тверд в своей воле объединить польские территории в автономное государство. Это выполнил уже преемник Штюрмера на председательском посту – Трепов 19 ноября.
«Константинопольский аванс» немцам со стороны «партии сепаратного мира» по всей справедливости должен быть отнесен к числу общественных и еще более дипломатических уток.
**
*
Среди всего того, что сплеталось вокруг имени Штюрмера в связи с разговором о подготовке заключения сепаратного мира, может быть, одно заслуживало бы внимания, но это единственное было совершенно вне поля зрения тогдашних обвинителей, ускользнуло оно и из внимания исторических обличителей. В Чр. Сл. Ком. имелись сведения, что Штюрмер вел продолжительную «в течение нескольких часов» беседу с Колышко перед его отъездом за границу. Откуда получила эти сведения Комиссия – мы не знаем: может быть, непосредственно из допросов самого Колышко, арестованного тогда контрразведкой. При допросе Штюрмера 14 июля этот вопрос ему был поставлен. Стенографическая запись довольно сумарно запротоколировала происходившее. Штюрмер не отрицал, что Колышко был у него «вечером, сказал, что поедет в Швецию и рассказывал... свои планы». Штюрмер отрицал, что у него могла быть беседа «о делах государственной важности в связи с вопросом о мире». «Я его так мало знал. Как же я мог говорить с человеком, которого мало знал? Я познакомился у кн. Мещерского, но там Колышко давно не бывал».
Не имея перед собою «дела» Колышко, трудно сказать, насколько он фактически был изобличен контрразведкой, и насколько мы вправе этому будущему деятелю эмигрантского монархического Кобурга приклеить безапелляционную этикетку немецкого агента, но в обстановке 17-го года интимная беседа с таким человеком могла казаться подозрительной. До революции Колышко оставался популярным в известных кругах журналистом, нашумевшим, особенно в провинции, в качестве драматурга, который прославлял «великого человека», новатора гр. Витте. Непосвященная публика не разбиралась, конечно, в превращениях малоизвестного «Серенького» из реакционного «Гражданина», которые заставляли относиться к популярному журналисту Колышко с некоторым предубеждением: «Серенький» из «Гражданина» Мещерского действовал в трех лицах, довольно отличных друг от друга – «Баян» из «Русского Слова», был «Рославлем» в «С. Пет. Ведомостях» и «Рогдаем» в «Новом Времени»...
Сам по себе прием честолюбивым министром-председателем, не очень осведомленным в делах дипломатии, Колышко-Баяна не может быть поставлен в вину. «Баян» мог быть для Штюрмера хорошим информатором закулисных махинаций за границей. К сожалению, для нас нет возможности выяснить точно дату посещения Колышкой Штюрмера. Последний не рассказал в Комиссии, какие «планы» развивал перед ним предприимчивый журналист, соединявший со своей литературной профессией и прибыльные финансовые операции. Сам Колышко одному из своих друзей из рядов русских «пацифистов», работавших за границей во время войны, – Сукенникову передавал, что он был вызван по инициативе Штюрмера из Стокгольма для ознакомления с положением дел, причем, он, Колышко, откровенно сказал, что по тогдашнему положению на войне Россия может спастись лишь сепаратным миром. На что Штюрмер возразил: «мне известно, что в связи с моим назначением создалась легенда, что я избран для того, чтобы заключить сепаратный мир. Люди только забывают, что, если бы я преследовал эту цель, у меня был бы могучий противник – Царь, который никогда не изменил бы союзникам и не нарушил бы своего слова».
Связь Колышко с немецкими деятелями, как будто, вне сомнения, равно как и его «пацифистские» наклонности. Не мог ли он быть одним из тех русских, «дружески расположенных к Германии», с которыми видный германский политик Тирпиц имел случай беседовать осенью 16г., и из бесед с которыми он вынес заключение, что тогда «существовала возможность заключить мир с Россией»? В воспоминаниях германский морской министр набросал и примерный проект возможного мира – с уступкой Россией некоторой территории, граничащей с Восточной Пруссией, за счет приобретений в Галиции с предоставлением России права прохода для военных судов через Дарданеллы, с уплатой Германией русских долгов Франции и т.д. При посредничестве Петербурга, – полагал Тирпиц, – можно добиться мира на всем континенте, т.е. с Францией. Так создалась бы основа «великого союза» против англо-саксов... Передавал ли Тирпиц своим русским собеседникам какие-либо конкретные планы, выходившие за пределы «предположений», мы не знаем.
Безответственные посредники любят набавлять себе цену и преувеличенно изображать свой удельный вес и влияние. Можно предположить, что информация о мире, появившаяся в бернском органе социалиста Гримма, имела источником одну из таких безответственных бесед. Было бы однако слишком смело сделать вывод, что Штюрмер был хотя бы только осведомлен (в интерпретации одного из русских «пацифистов») о предположениях Тирпица или какого-либо другого авторитетного германского деятеля. Хотя лорд Грей, на основании сведений, полученных из «ответственного источника», уведомил британского посла в Петербурге, что в Стокгольм приезжал один крупный германский дипломат, и что в Швеции еще недавно велись переговоры об условиях сепаратного мира (ликвидация европейской Турции, нейтрализация Дарданелл, уступка России Галиции и предоставление ей займа в 1.500 т. марок) между государственным деятелем и русским, возвращавшимся из Лондона, – надо думать, что английский министр ин. д., в свое время осведомленный представителем министра в России, повторял в несколько модернизированном виде старые сведения о стокгольмской беседе, скорее всего с братом знаменитого банкира Варбурга395. Так очевидно и понял Бьюкенен, затронувший в октябрьской аудиенции, после получения сообщений Грея, у Царя вопрос о «стокгольмском свидании».
Мы видели уже, с какой категоричностью ответил Николай II. Неприемлемые для немецких империалистов тирпицовские «предположения» еще более были чужды русскому Императору, с болезненной чувствительностью относившемуся к мысли о потери какой-нибудь территории, которая входила в состав Российской Империи. Очень показательна в этом отношении беседа энергичного английского посла с Царем при посещении Могилева в начале октября. Бьюкенен хлопотал о присылке японских войск на русский фронт, к чему совершенно отрицательно относилось русское высшее военное командование. Воспользовавшись аудиенцией, посол попытался непосредственно убедить самого верховного вождя в возможности такого акта со стороны Японии, «если ей за это будет предложена существенная компенсация». «Соглашаясь в принципе с этой мыслью, – рассказывает сэр Джордж, – Государь спросил, имею ли я представление относительно характера подобной компенсации. Я ответил, что на этот счет у меня нет никаких определенных данных, но что по некоторым замечаниям виконта Мотано (японского посла в Петербурге, назначенного в это время министром ин. д. в Токио), во время одного из наших последних разговоров, я мог заключить, что уступка русской или северной части Сахалина будет весьма приемлема для его правительства, Государь сразу возразил, что об этом не может быть и речи, так как он не уступит ни единой пяди русской земли. Я позволил себе напомнить Е.В. знаменитую фразу Генриха IV: «Paris vaut bien une messe», – это оказалось бесполезным, так как я заметил, что Государь чувствует себя не совсем хорошо, я не старался продолжить разговор».
III. – «Марксистская» концепция
Почти одновременно с Милюковым в эмигрантской печати выступил Ленин, в сущности опиравшийся на ту же бернскую информацию. В статье «О сепаратном мире» («Соц. Дем.» 6 ноября) и более поздней «Поворот в мировой политике» (31 января) лидер левых циммервальдцев не искал корней измены «придворной шайки» и самого «царизма» – он стремился раскрыть те объективные причины, которые намечали во «всемирной политике» поворот от «империалистического союза России с Англией против Германии к не менее империалистическому союзу России с Германией против Англии». Основная причина лежала, по его мнению, в экономике – в отсталости ресурсов страны, «чем больше вырисовывались для царизма фактическая военная невозможность вернуть Польшу, завоевать Константинополь, сломить железный германский фронт, – тем более вынуждался царизм к заключению сепаратного мира с Германией». Впоследствии историки марксисты из большевицкой фракции еще сильнее нажали педаль. Для Покровского уже было несомненно, что «хозяйство страны валилось в пропасть», и для того, «чтобы остановить падение, нужно было заключить мир». (Из предисловия к печатанию записки Родзянко, представленной Царю накануне революции). Выученики же самого Покровского из «исторического семинария Института красной профессуры» готовы признать, что «царизм» даже объективнее оценивал обстановку, чем «буржуазия» – он «рассчитывал точнее», чем Милюков и Гучков. Поняв, что русский империализм исчерпал свои ресурсы, самодержавие «резко повернуло свою политику в сторону заключения сепаратного мира с Германией».
Оставим в стороне слишком сложный вопрос о намечавшемся, будто бы, в конце 16-го года повороте во «всемирной политике», и о готовности «царской России» заключить союз с «юнкерской Германией», т.е. разрешение Николаем II в силу неудачной войны десятилетиями стоявшей перед властью проблемы – и разрешение при том не в духе «завета», полученного от Александра III. Кто реалистичнее оценивал положение, либеральные ли экономисты, составлявшие для председателя Думы его всеподданнейшую записку и видевшие «катастрофичность и трагичность положения России», не столько в истощении экономических ресурсов страны сколько в дезорганизации духа и отсутствии доверия между властью и обществом396, – или их антагонисты из левого социалистического лагеря? Одно можно сказать с определенностью: экономисты из ленинской фаланги приписывали свои собственные мысли «царизму», и поскольку последний сливался с верховной властью, у его представителей не могла создаться та психология, которая как бы неизбежно толкала на путь заключения сепаратного мира. Родоначальник большевицкой историографии слишком часто свои отвлеченные схемы склонен был признавать за схемы исторические, т.е. вытекающими из анализа конкретных фактов. Раз существовали «объективные» условия, то «не может подлежать сомнению, что переговоры о сепаратном мире между Германией и Россией действительно велись». На деле Ленин, подобно Милюкову, без критики уверовал в сообщение «Berner Tagewacht», подтвержденное, как поспешил заявить гриммовский орган в ответ на официальное опровержение местного русского посольства, «положительными сведениями», которые имеются по этому поводу в «торговых кругах Швейцарии и России»...
Схема Ленина получила дальнейшее развитие и обоснование в советской литературе, попытавшейся современную легенду превратить в историческую действительность. Молодых марксистских историков, прошедших большевицкую «школу Покровского», естественно не могла удовлетворить слишком упрощенная схема, порожденная настроением военного времени и связанная с представлением о германофильских симпатиях «немки» на русском престоле, которая возглавляла немецкую партию при Дворе. Не удовлетворяла их вполне и рожденная той же элементарной психологией легенда об «измене» придворной клики, испуганной призраком грядущей революции – легенда, легко подхваченная в свое время западно-европейскими дипломатическими кругами. Историки, разделяющие вульгаризованные теории «экономического материализма», и в силу этого распределяющие довольно упрощенно общественно-политические взгляды только по экономическим категориям, пытались подвести под пропаганду сепаратного мира более широкую социальную базу, нежели та, которую представляет узкий круг придворной знати, примыкавший ко взглядам петербургского «Cour de Potsdam». Однако зерно истины, лежащее в признании объективного факта возможной зависимости отношений некоторых общественных групп к войне от существовавших экономических отношений, тонет у этих историков в груде догматических построений, слишком часто совершенно не считающихся с реально существующей действительностью, не говоря уже о невозможности конкретную людскую психологию со всеми ее сложными перипетиями уложить на прокрустово ложе экономических выкладок.
В результате они сами запутываются в противоречиях своих логических построений. Теза о «дуэли двух капиталов», – так называемого промышленного, который втягивается в войну, и торгово-финансового, обнаруживающего пацифистские тенденции, не выдерживает прикосновения критики. При современной структуре экономического мира финансовый капитал оказывается неразрывно связанным с промышленным, и приходится делать оговорку о пацифистских тенденциях международных банковских сфер постольку, поскольку они не связаны с металлургической промышленностью. Русская действительность открывала иную тенденцию – идею мира советские историки прощупывали как раз среди представителей синдицированной металлургии. Действительность надлежало подогнать под догму и сделать вторую оговорку, что наступил момент, когда металлургическим синдикатчикам война перестала приносить колоссальные экономические выгоды, и надо было думать, как пушки вновь перелить на орало. Отсюда их пацифизм. С другой стороны, нельзя было скинуть с исторических счетов тот факт, что поместный класс – дворянская опора монархии – шел во время войны, в значительной, по крайней мере, пропорции, за либерально-империалистической буржуазией, представленной в Думе «прогрессивным блоком»; недаром А.Ф., желая роспуска оппозиционной в своем большинстве Гос. Думы, писала мужу: «вели им разъезжаться по деревням и следить за ходом полевых работ» (9 июля 16г.). Попытка примирить явно и выпукло выступающие противоречия приводит к новой ограничительной оговорке: пацифистски-реакционные группы, приближавшиеся в России к власти в течение войны и подготовлявшие сепаратный мир, который знаменовал собой политическую перестраховку на Германию, представляли собой объединение банковского синдиката, опирающегося на металлургическую промышленность, с аграриями, т.е. помещиками-феодалами. Правда, владельцам земельных латифундий выгодны были свободные проливы, т.е. главный «приз» войны, но затяжка военных операций, связанных с закрытием свободного вывоза хлеба, била по карману «торговый капитал, воплощаемый высшим дворянством», и т. д....
Не наша задача быть зодчим при этой нестройной политико-экономической архитектуре, выравнивать фундамент и распутывать клубок противоречий. И все дальнейшие сведения о предположениях, мнимых или действительных, касавшихся подготовки сепаратного мира, мы будем рассматривать в прежнем ограничительном порядке.
* * *
В своей «Истории революции» Милюков говорит, что сам оратор склонялся скорее к первой альтернативе, но аудитория поддерживала вторую.
У носителей верховной власти во всяком случае этого страха «перед народом, перед всей страной» не было. Существовала как раз противоположная иллюзия, что уже много раз было отмечено в нашем изложении.
На этой молве, приписывавшей указанную фразу военному министру ген. Шуваеву, Милюков и построил свою антитезу: глупость или измена.
Стилизация их доходит до крайних пределов, при которых стираются все грани между словом мемуариста, вымыслом романиста и позднейшей оценкой политика.
В речи Милюков говорил, ссылаясь на опубликованный во французской «желтой книге» германский документ о приемах дезорганизации неприятельской страны (см. «Золотой немецкий ключ к большевицкой революции»), что германцы «ничего лучшего... не могли сделать, как поступить так, как поступило русское правительство»: в данном случае Милюков повторял лишь более ранние слова Гучкова: «Если бы жизнью руководил немецкий штаб, он не создал бы того, что создала правительственная власть». Слова Гучкова и Милюкова в воспоминаниях повторены Родзянко.
В воспоминаниях, подделанных под «дневник», Шульгин пытается реабилитировать себя: «разумеется, шпиономания – это отвратительная неимоверно глупая зараза. Я лично не верю ни в какие «измены», а «борьбу с немецким засилием» считаю дурацко-опасным занятием. Я пробовал бороться с этим и даже в печати указывал, что «поджигая бикфордов шнур, надо помнить, что у тебя на другом конце». Я хотел этим сказать, что нельзя всякого немца в России считать за шпиона потому, что он немец, памятуя о принцессе Алисе Гессенской... Меня прекрасно поняли и тем не менее изругали с «Нов. Вр.» во главе»... Но «все же нельзя не считаться, когда все помешались на этом... Это нестерпимо глупо, но ведь все революции во все века двигались какими-нибудь кругло идиотскими соображениями». Ссылка на «революции» уже потому совсем не уместна под пером Шульгина, что те «добровольные ищейки», которые по его словам, рыскали «даже вокруг Двора», отнюдь не принадлежали к революционной среде.
Человек искренний, но политически несколько примитивный, председатель Думы, может быть, реалистичнее оценивал возможность воздействия на монарха, который органически не понимал парламентской конституции, отрицая наличность ее для России и по своей психологии был более склонен к приватным беседам. Думская делегация, не выходившая в таком представительстве из сферы своего ведения, могла быть принята монархом и оказать соответствующее влияние в «трагический» момент переживаемого времени.
В введении к французскому изданию материалов, вошедших в сборник «Падение царского режима», т.е. вопросов в Чр. Сл. Ком. Временного Правительства, Маклаков высказывал недоумение по поводу систематической оппозиции со стороны Думы «созданию особого министерства гигиены» (должен был его возглавлять проф. Рейн), предпочитавшей оставить врачебное дело в ведении одного из департаментов мин. вн. д. После предложения Шингарева эта думская тактика становится понятной.
Путаница в истории этих записок рассмотрена ниже в главе XIV.
Это не мешало Родичеву усиленно допрашивать Климовича «в связи с разоблачением Милюкова, о швейцарском «салоне Нарышкиной».
Милюков не указал от какой именно группы эмигрантов он получил сведения. Как раз в ленинском окружении – среди «левых циммервальдийцев» – особенно настаивали на германофильских тенденциях правительства.
А.Ф. только на эту сторону в речи лидера думской оппозиции и обратила, главным образом внимание. Она писала 4-го: «Бедный старик – как подло с ним и о нем говорят в Думе. Во вчерашней речи Милюков привел слова Бьюкенена о том, что Штюрмер изменник, а Бьюкенен в ложе, к которому он обратился, промолчал, какая подлость... Пусть они кричат, мы должны показать, что мы не боимся, и что тверды»... По-видимому Бьюкенена не было в зале, когда говорил Милюков.
«Стокгольмскую историю», предшествующую назначению Протопопова и произведшую «тяжелое впечатление на... союзников» (Милюков говорит об этом впечатлении, как непосредственный «свидетель») оратор обошел, так как ему хотелось еще думать, что «тут было проявление того качества... которое хорошо известно старым знакомым А.Д. Протопопова – его неуменье считаться с последствиями своих собственных поступков».
В чем они выражались, мы скажем ниже при характеристике «русского Ракомболя», как назвали «Русск. Ведомости» этого авантюриста.
Намек на Климовича и Хвостова (А.А.). Как произошло увольнение Хвостова, было выше рассказано. Дело было значительно сложнее.
1 ноября Милюков лишь косвенно намекнул на связь Ман.-Мануйлова с немцами, рассказав, как он выступил непосредственно по поручению немецкого посла гр. Пурталеса в попытке за несколько лет до войны за солидную цифру в 800.000 руб. подкупить сотрудника «Нов. Вр.» проф. Пиленко. Имени тогда Милюков не назвал, раскрыв его в показаниях Чр. Сл. Ком.
Этот мифический «миллион» в другой конъюнктуре превратился в «миллион», который должен был получить Штюрмер за проведение в министры финансов очень богатого человека, члена Гос. Совета Охотникова. Данные следствия не дали материала для конкретной характеристики тех «темных и скандальных способов стяжания» Штюрмера, о которых говорил Милюков в своей истории революции. Все это так и осталось длинным хвостом пикантных анекдотов.
Может быть, намек можно найти в таком замечании: «Я пользовался арестом обвиняемого для расширения рамок дела... рисовались очертания других шантажей. Мало того: появились улики, которые указывали, что Ман-Мануйловым было много натворено такого, перед чем бледнел этот жалкий шантаж.
Молва о взятке, по-видимому, пошла от того, что в батюшинской комиссии обвиняли ближайшего сотрудника Штюрмера Гурлянда в том, что он через члена Гос. Сов. Озерова и сотрудника «Русск. Слова» Руманова предупредил Рубинштейна, что ему грозит обыск. Вопрос этот был поставлен еще в июле, и Штюрмер сделал соответствующий доклад Царю, выразив уверенность, что Гурлянд, отстранившийся от дел, легко оправдается от возводимых на него обвинений.
Можно привести одну иллюстрацию для характеристики, напр., «демагогии» министра вн. д. Алексея Хвостова. При открытии под председательством министра «Общества борьбы с дороговизной», которое имело целью создать в Петербурге сеть продовольственных лавок для рабочих, известная деятельница Союза русск. народа Степанова-Дзебори, прежний член его «боевой дружины», учредительница общества активной борьбы с революцией, получавшая денежные субсидии из секретных сумм деп. полиции для «противодействия забастовкам», говорила, что «война нужна богачам Гучкову, Коновалову, а рабочим не нужна» и т.д. – так эта речь во всяком случае, воспроизводилась в Чр. Сл. Ком.
См. «На путях к дворцовому перевороту» и «Золотой ключ к большевицкой революции».
В некоторых показаниях перед Чр. Сл. Ком. (в частности у Протопопова) этот эпизод ошибочно отнесен на январь 17г.
Она намечает даже персонально лиц, не носящих «немецких фамилий» и включает в список даже столь нелюбимого ею в. кн. Ник. Мих., «так как он в хорошем настроении духа».
В изображении Родзянко все объяснялось нераспорядительностью и несогласованностью министерств: интендантство заказывало, жел. дороги привозили, а сохранять было негде; на рынок выпускать мясо, предназначенное для отправки в армию, не разрешалось; кругом холодильников в Петербурге были навалены горы гниющих трупов... Сотни тысяч пудов гибли от неорганизованности транспорта из Сибири.
Немудренные советы Распутина, свидетельствующие о его «понятливости» в продовольственном вопросе (мнение историка Покровского), в действительности лишь повторяли в прикрытой пророческой форме ходячую уже мысль об организации «товарной недели», которая была осуществлена Особым Совещанием по транспорту, по инициативе нач. моск. каз. ж. д. инженера Воскресенского.
Из записей Яхонтова мы могли усмотреть, какой больной пятой для правительства являлись продовольственные вопросы; ниже мы увидим, как остро ставил их б. министр реакционер Маклаков, которому суждено было выступить в роли «мужа совета» накануне революции.
Отзвуком алексеевской записки надо считать неосуществившийся проект военного министра Шуваева, подвергшийся в заседании Особого Совещания по продовольствию 26 сентября жестокой критике со стороны представителей промышленности и, как ни странно, «общественности». В соответствии с решением совещания, бывшего в Ставке, в июле, военное министерство разработало «правила» снабжения рабочих главнейших заводов, работавших на оборону, продовольствием из запасов военного ведомства в размере солдатского пайка, в целях борьбы с «забастовочным движением» путем обеспечения заводских рабочих и их семей. Проектируемая мера вызывала необходимость соответствующего оборудования на фабриках и заводах. В этом увидали вмешательство военного ведомства во «внутренний распорядок» промышленных предприятий, которое должно привести к тому, что рабочие будут предъявлять фабрикантам «совершенно невозможные требования».
Для того, чтобы узнать настроение банков, Протопопов собрал совещание их представителей, которое не высказалось определенно: «надо подумать».
Протопопов показывал, что его предположение о централизации дела в руках высшей администрации вызвало возражение со стороны его ближайших сотрудников по разработке проекта, поэтому он доложил свой проект в совете министров, не упомянув о роли, предназначенной губернаторам, на что обратил внимание Трепов.
Григорович в воспоминаниях, которые, к сожалению, нам известны лишь в отрывках из статьи Лукина, напечатанной в «Посл. Нов.» (№ от 30 апр. 31г.), несколько по-иному излагает дело, относя (очевидно, ошибочно) обсуждение вопроса к более позднему времени – за день до открытия Думы. Григорович решительно высказался против нежизненного проекта, который должен был привести к ухудшению положения, так как все в конце концов окажется в руках полиции. Морской министр полагал, что вопрос нельзя решать без Думы и видел в попытках Протопопова захватить в свои руки продовольствие – ступень к занятию поста «верховного министра обороны», т.е., к диктатуре. (Впрочем, это мнение Григоровича вытекает не из текста приведенных отрывков, а из дополнительных комментарий автора статьи). Григорович утверждал, что к Протопопову присоединился только Трепов, позиция Штюрмера оставалась неясной, и на вопрос Григоровича: на чьей он стороне, Штюрмер «резко» ответил: на обеих. По словам Протопопова, именно Трепов был против, считая его «неспособным» вести продовольственное дело. Из показаний в Чр. Сл. Ком. последнего министра ин. д. Покровского, мы знаем, что он поддерживал продовольственную политику Пр-ва, резким политическим антагонистом которого он был. По словам Григоровича, Царь согласился с его доводом.
Тревога эта отпечатлелась в воспоминаниях Григоровича, рассказывающего, как кн. Волконский, тов. мин. вн. д., сообщив ему, что Государь одобрил «проект Протопопова» («не может быть» – воскликнул Григорович – не веря своим ушам), уговаривал его повлиять на Штюрмера в последний момент. Григорович пытался переговорить со Штюрмером по телефону, но «по-видимому» разговор носил слишком резкий характер, так как Шт. «оборвал разговор и повесил трубку».
Члену Гос. Думы Милюкову, конечно, никакой опасности со стороны власти не грозило. Он сознательно «воспользовался» немецкими газетами, как «способом» выразить свое обвинение в «наиболее удобной форме в Гос. Думе». Но расправа за то, что он «смело разоблачил козни врага» могла прийти со стороны. Представляются, однако, значительно раздутыми разоблачения, с которыми в конце ноября выступил журналист Гуцулло, сотрудник дубровинского «Русского Знамени», заявивший, что Дубровин предлагал ему убить Милюкова; разоблачения «Сергея Прохожего» в «Журнале Журналов» Василевского, который не пользовался в общественном мнении серьезной репутацией. «Сергей Прохожий» должен быть отнесен к категории людей, психически не совсем нормальных. Но памятная расправа дубровинских молодцов с депутатом Герценштейном и Иолосом представляла недвусмысленную угрозу.
Желая произвести впечатление, Милюков не очень считался и с точностью своей терминологии. Так он говорил об «освобождении» Сухомлинова, отданного год назад под следствие, так как страна его «считала изменником». В действительности, как мы знаем, Сухомлинову была изменена лишь мера пресечения, причем руководились тем, что он – как выразился Протопопов в показаниях – «все равно не убежит». Милюков предупреждал события, так как А.Ф. еще только «искала» «способов освобождения» б. военного министра, как она о том писала мужу накануне произнесения Милюковым своей речи.
Современник, очевидно, все же думал несколько иначе, нежели историк. Характеризуя «неполную победу блока» над темными силами в думской речи 22 ноября, Милюков приводил из архива ХУП ст. афоризм кн. Юрия Долгорукова: «щуку съели, а зубы остались». В октябре, когда был поднят вопрос о «штурме власти», Милюков, как видно из собственной его записи, «предлагал сосредоточить нападки именно на Штюрмере, т.е., его позиция целиком совпадала с точкой зрения националиста Крупенского.
В «Истории революции» Милюков так охарактеризовал своего тогдашнего политического единомышленника: «в яркой и ядовитой речи Шульгин поддерживал П.Н. Милюкова и сделал практический вывод из его обличения». Того, что Милюков считал «основным», Шульгин, однако, не касался. Сам Шульгин очень, конечно, стилизовал свою речь, излагая ее в «Днях», поэтому предпочтительнее ее изложение по сокращенному газетному отчету, появившемуся со значительным опозданием 27 ноября. Думскими стенограммами я пользоваться не имел возможности.
Каковы были взаимоотношения между членами «объединения» Совета министров, видно из записи Куропаткина, занесшего в дневник 3 августа отзыв Шуваева о Штюрмере: «пешка в руках шайки с Распутиным во главе».
Думский острословец Пуришкевич дал премьеру кличку – «Кивач красноречия» (маленький водопад на Севере).
Очевидно, это было заранее договорено, так как покинули Таврический дворец и все министры (остались их товарищи) отправившиеся вместе с председателем на заседание Гос. Совета, Палеолог говорит, что Штюрмер просил послов поступить также. Газетные отчеты присутствие послов на заседании Думы 1 ноября вообще не отметили, но отметили их присутствие в Гос. Совете.
Рассчитывали на крестьянских депутатов и священников (показание Протопопова). Об этих угрозах много говорилось в думских кулуарах накануне открытия сессии, что и отметил газетный репортаж.
По-видимому «роковое слово измена» на привычное уже ухо Императрицы не произвело впечатления.
На другой день А.Ф. сообщила: «им (т.е. Шт. и Прот.) удалось удержать Думу от опубликования их дурацкой декларации». Удивительным образом Милюков при своей богатой памяти не помнил, что на него со стороны оказано было какое-либо давление: только Родзянко, узнав об «ударных пунктах» – сообщал Милюков в Чр. Сл. Ком. – «хотел меня склонить быть осторожным и не называть известных имен». Для Милюкова было «новостью», что подобное воздействие было вследствие обращения к Родзянко со стороны Штюрмера. В делах, между прочим, сохранилось не отправленное Штюрмером письмо Родзянко, помеченное 31 октября, в котором председатель Совета просил председателя Думы, чтобы было сделано распоряжение об объявлении заседания закрытым, если он сочтет оглашение предположенного внеочередного заявления допустимым.
В свое время Милюков уклонился от дачи по существу объяснений 1 Деп. Сената по делу Штюрмера, указав, что готов представить все доказательства в следственную комиссию, если она будет наряжена над действиями министра. «Русск. Ведом.» – орган либерально-демократический, – одобрили ответ депутата, хотя и считали естественным требование доказать, что он не клеветал, одобрили потому, что своим объяснением Милюков мог бы создать прецедент, ограничивающий свободу депутатского слова.
В дни провозглашения «польского королевства» русское мин. ин. д. получило от швейцарского атташе Бибикова иное объяснение шага, сделанного Германией, на основании информации, добытой агентом мин. ин. д. Сватковским «из кругов германской миссии». Бибиков сообщал, что за Польшей должна последовать Литва, и что такое разрешение польско-литовского вопроса, по мнению командования во главе с Гинденбургом, усиливающее Германию, должно приблизить «мир с Россией».
На провокационный вопрос Бьюкенена, правда ли, что Протопопову в беседе с германским агентом в Стокгольме было сделано заявление, что, если Россия заключит мир, Германия эвакуирует Польшу и не будет иметь препятствий к занятию Россией Константинополя, Царь сказал, что не помнит, было ли это сказано Протопопову, но он об этом читал в донесении одного из агентов и успокоил посла, что подобные предложения никакого влияния не будут иметь.
Письмо написано в сотрудничестве с женой, как о том свидетельствуют поправки, сделанные лично А.Ф., в черновике, собственноручно написанном Ник. Ал.
Переписка была вызвана напоминанием Бенкендорфа о необходимости «разъяснить известные опасения английского общественного мнения относительно прочности англо-русского согласия на будущее время. 9 сентября, по этому поводу происходило особое совещание в министерстве. Штюрмер выражал «полное свое согласие дать при случае успокоительные заверения английскому общественному мнению», приурочивая такое «официальное заверение» к выступлению своему в Гос. Думе или опубликованию сообщения о решении Англии и Франции предоставить России Константинополь. Опубликование одного лишь сообщения о прочности англо-русского сближения, по мнению мин. ин. д., могло бы произвести «нежелательное впечатление». Едва ли Штюрмер в этом отношении был неправ, особое правительственное сообщение придало бы мыльным пузырям типа «булацелиады» непомерное значение.
Не имел ли в виду Милюков именно эту, полученную из «ответственного источника» информацию Грея (он мог быть осведомлен английским послом), когда говорил в Гос. Думе, что у него есть «некоторые основания думать», что предложение Варбурга было «повторено более прямым путем и из более высокого источника»?
«Где причина всей этой разрухи? – ставила вопрос записка: «Есть ли это результат каких-либо непреодолимых сил, бороться с которыми невозможно, или мы имеем перед собой творение рук человеческих?» И ответ давался определенный: «К счастью, но вместе с тем и к несчастью России, налицо есть именно второе. Страна имеет все необходимое, но использовать в достаточной степени не может».