Глава седьмая. Отставка Сазонова
I. – Недовольство министром ин. дел
Прежде чем говорить о новом стокгольмском совещании при участии русских деятелей, надлежит остановиться на происшедших изменениях в составе правительства – когда министра ин. д. националиста, «верного друга» союзников, заменил «германофил» Штюрмер, что знаменовало собою как бы новый этап в подготовке сепаратного мира.
В действительности отставка Сазонова подготовлялась исподволь. Она была поставлена с момента августовского правительственного кризиса, когда А.Ф. писала мужу (7 сент.): «Надо найти... также заместителя Сазонову, которого он (Горемыкин) находит совершенно невозможным: потерял голову, волнуется и кричит на Горемыкина»... «Он считает, что Нератов не годится на место С. (я только так назвала его имя). Он с детства знает его и говорит, что он никогда не служил за границей, а это нельзя для такого места. Но где же найти людей? Извольского – с нас довольно – он не верный человек, – Гирс мало чего стоит. Бенкендорф – одно его имя уже против него. Где у нас люди, я всегда себя спрашиваю и прямо не могу понять, как в такой огромной стране, за небольшим исключением совсем нет подходящих людей?».
Надо иметь в виду, что помимо тех специфических черт, которыми был отмечен августовский кризис, против министра ин. д. говорило и некоторое недовольство в верхах его уступчивостью во внешней политике. «Что это Болгария задумывает и почему Сазонов такой размазня», – негодовала А.Ф. 11 сентября. «Мне кажется, что народ сочувствует нам, и только министры и дрянной Фердинанд мобилизуют, чтобы присоединиться к неприятелю, окончательно раздавить Сербию и жадно накинуться на Грецию». «Удали нашего посланника в Бухаресте, и я уверена, что можно убедить румын пойти с нами». Любопытно, что здесь А.Ф. как бы поддерживает ненавистного ей в данный момент вел. кн. Н.Н. против Сазонова, который защищал посла в Румынии Козел-Поклевского – от нападок бывш. верх. главнокомандующего. Если бы А.Ф. хоть минуту думала о сепаратном мире с Германией, то должна была бы поддерживать обвиняемого в «измене» посла, который de facto был сторонником скорейшего окончания войны и не верил в победу союзников. Горемыкин говорил, – продолжает А.Ф. на другой день, что «на Сазонова жалко смотреть – настоящая мокрая курица, что с ним случилось». В этот день решался вопрос о выступлении Болгарии, которая произвела мобилизацию и сконцентрировала войска у сербской границы. Предполагалось вручить Болгарии составленный французским министром ин. д. Делькасэ протест с требованием прекратить мобилизацию, что вызвало, однако, возражения со стороны английского правительства. Из письма Кудашева Сазонову 20 сентября видно, что Николай II остался очень недоволен этим, равно как и Алексеев, считавший с военной точки зрения «крупной ошибкой» нерешительность действий дипломатии в отношении Болгарии, которая, по его мнению, «все равно выступит», а задержка ультиматума лишала сербов возможности использовать свои преимущества нападения на болгар.
Не будем углубляться в вопрос – повинен ли «англоман» Сазонов в излишней уступчивости и мог ли достигнуть каких-либо результатов запоздалый ультиматум, предъявленный от имени России, с требованием в «24-часовой срок... порвать с врагом славянства и России». Очевидно, что в вопросе о смене министра ин. д. в это время не играло никакой роли принципиальное расхождение в намечавшейся будто бы иной международной ориентации. Нельзя не обратить внимания на то, что нападки на дипломатию Сазонова сводятся исключительно к тому, что его пассивность мешает развитию военных действий... Заменить Сазонова было некем – мысль о Штюрмере еще не являлась в окружении Царицы, и в следующих же письмах А.Ф. смягчает свои настояния, чтобы и Сазонов попал под «карательную экспедицию» Императора. Она говорит 18-го, что Царю, «вероятно», придется сменить «длинноносого Сазонова», если он «постоянно будет в оппозиции», а 20-го мы видим, уже полную с ее стороны уступчивость: «Но что ты думаешь относительно Сазонова. Я думаю, что так как он очень хороший и честный (но упрямый) человек, то, когда увидит новый энергичный состав министерства, он подтянется и опять сделается мужчиной. Атмосфера вокруг него заела его и сделала кретином. Есть люди, которые становятся выдающимися в тяжелые времена и при больших трудностях, а другие, напротив, тогда проявляют свое ничтожество. Сазонову необходимо сильное возбуждающее средство и, как только он увидит, что работа налаживается, а не распадается, он почувствует себя окрепшим... Что с ним случилось? Я горько в нем разочаровалась». Прочитав эту выписку из письма, не присоединишься к записи Палеолога, утверждавшего, со слов некоего К., «друга Ани», что Императрица «ненавидела» Сазонова. Возможно, что не малую роль в убеждении А.Ф., что Сазонов не будет в оппозиции, сыграло дошедшее до А.Ф. сообщение о том, как отзывался министр ин. д. на обеде в Царском Селе у вел. кн. Марии Павловны о возглавлении Императором армий и как критиковал он то, что было в старой Ставке – к этому А.Ф. всегда относилась с обостренным чувством.237
Недовольство Сазоновым – его пассивностью – однако не прекратилось: «что за позорную комедию разыгрывают там (Италия и Греция) и в Румынии»... Мое личное (курсив А.Ф.) мнение – наших дипломатов следовало бы повесить»238. «Я нахожу, что Сазонов мог бы запросить греческое правительство, почему оно не выполнило своего договора с Сербией – греки ужасно фальшивы» (1 ноября). При всем желании нельзя сказать, что А.Ф. вела интенсивную кампанию против Сазонова, как это было в иных случаях, и как это должно было бы быть, если бы смена Сазонова знаменовала собой подготовку к коренной перемене правительственного курса в международной политике. Следующая отметка о Сазонове относится к 17 марта, т.е. через 4½ месяца. 17 марта А.Ф. вновь ставит вопрос об отставке Сазонова: «хотелось бы, чтобы ты нашел подходящего преемника Сазонову, не надо непременно дипломата! Необходимо, чтобы он уже теперь познакомился с делами и был на стороже, чтобы на нас не насела позднее Англия, и чтобы мы могли быть твердыми при окончательном обсуждении вопроса о мире. Старик Горемыкин и Штюрмер всегда его не одобряли, так как он трус перед Европой и парламентарист, а это была бы гибель России...» После этого имя Сазонова в переписке не попадается, вплоть до его совершившейся уже отставки: «Теперь газеты обрушились на Сазонова239, что ему должно быть чрезвычайно неприятно после того, как он воображал о себе так много, бедный длинный нос». (17 июля).
Письмо 17 марта было тем самым письмом, во время которого перо А.Ф., страдавшей головной болью, летало, «как безумное». Чтобы избежать кривотолков этого письма, поскольку оно касается Сазонова, надо обратить внимание на то, что оно является как бы откликом разговоров о будущей мирной конференции, которые велись в окружающей среде. Этот вопрос наиболее полно развит был в апрельском письме Царю в. кн. Николая Михайловича. На этом письме более подробно нам придется еще остановиться. Вел. князь-историк сомневался в том, что на будущем судилище Германии, где придется считаться с большими аппетитами союзников, дипломаты сумеют справиться с нелегкой задачей охранения интересов России: «Не только я один, но и многие другие на Руси изверились в прозорливости наших представителей иностранной политики», – писал Ник. Мих., намекая на то, что делается «в стенах у Певческого моста», т.е. в министерстве ин. д. В воспоминаниях писателя-дипломата бар. Шельнинга также определенно выступает недоверие к «недальновидной» уступчивости Сазонова.
Некоторое недоверие к Сазонову, то увеличивавшееся, то ослабевавшее в зависимости от колебаний переменчивых и не всегда последовательных настроений самой А.Ф., должно быть объяснено личными свойствами министра ин. д. Сазонову присуща была черта, которая, казалось бы, должна была отсутствовать у дипломата. Как очень многие деятели того времени, министр ин. д. любил пускаться в откровенности с иностранными послами – это постоянно выступает в воспоминаниях Бьюкенена и Палеолога (и особенно, конечно, в записях второго). Мы видели в свое время, как это было бестактно с письмом, переданным Васильчиковой, и как это задело А.Ф. Откровенные беседы с послами не могли не доходить до ушей Императрицы – слишком много было передатчиков – и не возбуждать подозрительности нервной женщины, болезненно чуткой ко всяким сплетням. Палеолог рассказывает, например, (за полтора месяца до письма 17 марта о Сазонове) об интимном обеде, который он давал в посольстве в. к. Марии Павловне (старшей) и на котором присутствовали Сазонов и Бьюкенен. Во время обеда Мария Павловна много говорила о своей любви к Франции, а потом долго беседовала уединенно с Сазоновым. Вел. Княгиня с горечью затем передавала Палеологу, что она была очень расстроена беседой с министром ин. д., говорившим ей о безотрадном положении дела: Императрица – сумасшедшая, а Император слеп и не видит, куда ведет страну. Палеолог добавляет, что Сазонов проникнут большой симпатией к Вел. Княгине, и что он даже однажды пошел так далеко, что сказал: «c’est еllе qu’il nous aurait fallu comme imperatrice». Такой любитель интимных салонных разговоров, каким был Палеолог, едва ли удержался от передачи пикантных слов Сазонова о той, которую во французском посольстве, по словам ген. Жанена, имели обыкновение величать: la troisieme femme de l’Empire.
Представим себе, какое впечатление должны были произвести на А.Ф. подобные речи, если они до нее дошли? Обе женщины испытывали взаимную антипатию и чувство соревнования. «Двор» М.П. как бы первенствовал. Μ.П. лучше знала «свое ремесло», умело подхватывала то, что упускала Императрица, и обращала в пользу своей популярности. Роль «опекунши», которую издавна пыталась разыгрывать «тетя Михень», прозванная в семейном кругу «столбом семейства» (в. кн. Ник. Мих. шуточно предлагал даровать ей титул «вдовствующей императрицы») раздражала А.Ф. тем более, что она видела в Μ.П. не только сознательную конкурентку в общественном влиянии240, но и лицо, ведущее более сложную политическую интригу. Может быть, эти подозрения были и не так необоснованы в отношении родственницы, то пытавшейся еще ближе породниться с царской семьей (см. письма А.Ф. о проекте брака в. кн. Бориса Влад.), то наводившей справки у министра юстиции Щегловитова о правах «Владимировичей» на престол241, то участвовавшей в таинственных переговорах, связанных с замыслом совершения дворцового переворота (См. «На путях к дворцовому перевороту»). Не будем углубляться в честолюбивые мечтания Великой Княгини, думавшей, по словам довольно близко наблюдавшего ее Палеолога, о возведении на российский престол одного из своих сыновей. Может быть, она на всю жизнь осталась под гипнозом тех слов, которые распространились после смерти Александра III, и которые отметил в дневнике Ламсдорф – усиленно говорили о движении в войсках (в частности в Кронштадте среди моряков), о кандидатуре на российский престол в. кн. Владимира. Во всяком случае на Палеолога и его секретаря, гр. Шамбрен, приглашенных на завтрак к матери «вероятных наследников на бармы Мономаха» 29 декабря 16г., производило впечатление, что они присутствуют на каком-то декоративном собрании, и что пригласили их с целью сделать союзниками, наподобие тому, как в свое время имп. Елизавета оперлась на Шетарди...
Пример, взятый из салонных разговоров во дворце французского посольства, может служить иллюстрацией к тому, как подчас на верхах зарождалось недоверие к министру – жизнь в царских чертогах течет, конечно, в согласии с психологическим законом рядового общежития. Но дело было не только в салонных сплетнях. Перед надвигающейся катастрофой – так рисовалось положение в руководящих кругах общественности – иностранные послы, вопреки международной традиции, считали своим долгом подавать благожелательные советы верховной власти. Не избег этого соблазна и сэр Дж. Бьюкенен в момент, когда пошла усиленная молва о готовящейся отставке Сазонова и возможности сепаратного соглашения с Германией. Припомним, что Царь все эти слухи в разговоре с Сазоновым 20 октября решительно назвал «вздором». Через день сэр Джордж был на приеме у Императрицы. Осторожная официозная запись мин. ин. д. на основании рассказа английского посла министру, сообщает: «Усилившиеся за последнее время в России трения на почве внутренней политики и внесенный ими разлад, как между правительством и обществом, так и в среду самого правительства, вызвали во Франции и особенно в Англии известные опасения, как бы означенные обстоятельства не отразились на внешней мощи России. Не желая вмешиваться во внутренние дела союзного государства, великобританское правительство тем не менее поручило своему послу в Петрограде весьма осторожно и дружественно довести до сведения Государя Императора об этих опасениях. Сознавая всю щекотливость возложенного на него поручения, сэр Джордж Бьюкенен долго не решался его исполнить242. Но когда распространился слух о предстоящем уходе Сазонова и в связи с этим о возможном повороте русской политики в сторону Германии, английское правительство, сильно этим обеспокоенное, вновь подтвердило своему послу преподанные ему указания. Не имея более возможности уклониться от выполнения таковых, сэр Дж. Бьюкенен испросил приема у Государя и, будучи принят весьма милостиво, решился после продолжительной беседы по вопросам внешней политики, изложить Е.В. надежды Великобритании видеть у нас в переживаемые крайне серьезные минуты «сильную правительственную власть». По словам Бьюкенена «Государь выслушал его весьма внимательно и в сдержанных, но милостивых выражениях согласился с его доводами»243.
Как бы ни были почтительны по форме подобные представления, как бы ни доброжелательно по внешности они не встречались наверху, в них не могли не усмотреть непрошенного вмешательства во внутренние дела. Царь не прозрачно намекнул об этом английскому послу, выразив еще в феврале того же года при выслушании очередного благожелательного совета в любезной форме недоумение: почему англичане и французы интересуются внутренними делами России в гораздо большей степени, нежели русские интересуются такими делами в Англии. Министр, слишком дружественно связанный с посторонними советчиками, встречал холодное недоверие и зачислялся в среду той ненавистной общественной оппозиции, которая многократно пыталась не только информировать («раскрыть глаза»), но и воздействовать в определенном направлении на иностранные посольства. Безответственная молва к этим иностранным посольствам (преимущественно к английскому) вела и все заговорщицкие нити. Сазонов – «закадычный друг Милюкова», не мог быть причислен без оговорок к «верным» людям244. Эта сторона играла гораздо большую роль, чем мелкая месть Царицы, добивавшейся отставки министра ин. д. только потому, что не могла простить проявленную им инициативу в августовские дни. О ней, – утверждает английский посол, – А.Ф. узнала по написанному рукой Сазонова конверту со злосчастным коллективным письмом министров.
2. – Польский вопрос
Апельсинной коркой, на которой поскользнулся Сазонов, суждено было сделаться польскому вопросу и, быть может, именно потому, что вопрос приобрел формы международные. Для нас это имеет особый интерес потому, что, как мы увидим, в затяжке разрешения польского вопроса хотят усмотреть доказательство того, что причиной затяжки явились мифические переговоры с Германией о сепаратном мире – этим устраняли возможные осложнения, которые становились на пути, и в этих целях на пост министра ин. дел был призван Штюрмер. Устранить это иллюзорное построение путем рассмотрения фактов не так уже трудно.
Мы могли бы миновать первую стадию польского вопроса, поставленного войной, если бы в этой первой стадии не заключался ключ к разгадке последующего. В воззвании 1 августа 14г., выпущенном от имени верховного главнокомандующего в ответ на аналогичные выступления немцев245 торжественно говорилось о «часе воскресения польского народа» и воссоединении «под скипетром русского Царя» растерзанной полтора века назад Польши – Польши самоуправляющейся, свободной в своей вере и языке246. Патетическое воззвание не отличалось определенностью своих политических лозунгов. Тогда же вел. кн. Ник. Мих. записал в дневник: «Прочел удивительный манифест к полякам, скорее воззвание, за подписью в. к. Н.Н., а не Государя, что меня озадачило, потому вряд ли все обещанное – чистосердечно, а вероятно исторгнуто у Царя насильно, иначе он сам бы подписал такого рода документ. Поляки пока в диком восторге. Удивляюсь их наивности».
Среди «наивных» оказался известный московский общественный деятель Ледницкий. «Воззвание, показывал он в Чр. След. Ком., – произвело потрясающее впечатление на всех поляков, где бы они ни находились. Я не могу сейчас достаточно ярко выразить тот подъем, который в тот момент проявился в самых широких польских кругах, тем более, что воззвание было составлено в выражениях, свидетельствовавших о глубоком и тонком понимании польской психологии. Это был тот язык, на котором со времен Наполеона никто еще не говорил»247... «Настроение самых широких масс (речь идет о Варшаве. – С.М.), было настолько ярко, что было бы достаточно только немного политической честности для того, чтобы из этого настроения создать прочный фундамент для будущих отношений русского и польского народов». Впрочем, сам Ледницкий тут же делал очень существенную оговорку, впадая в противоположное преувеличение. Он исключал из «энтузиастической атмосферы» радикальные элементы, «эти радикальные и социалистические элементы объединились в Галиции и стали на сторону образования польских легионов для борьбы с Россией за независимость Польши»248. Вел. кн. Ник. Мих., отрицательно относившийся к традициям «славянофильской политики» и не веривший в тяготение галичан к России, находился в дни опубликования «пресловутого воззвания» на юго-западном фронте у ген. Иванова. В дневнике он отмечал, что польское население в своем большинстве «настроено враждебно» к России: «воззвание Н.Н. остается большим пуфом и, кроме некоторых помещиков из польской знати, всерьез не принимается. Ляхи чутки и догадываются о фальши этого воззвания».
Таким образом, двойственность позиции польской общественности определилась с самого начала, независимо даже от отрицательного влияния «руссофикаторских» действий власти в Галиции, которые превратили победоносное продвижение русских армий в «страницу страшных событий мировой войны», и которые Ледницкий охарактеризовал в сильных выражениях, – «по существу это было издевательство над польским народом», и «топтанием в грязь русского имени»... Действительность должна была быть прозой, раз фактический руководитель политики в Ставке ген. Янушкевич был решительным противником польских притязаний (это особо отметил Кудашев в донесениях своему шефу), и не без влияния таких настроений тогдашний ген. губернатор Польши Любимов открыто заявлял, что разговоры об автономии «вздор и все преждевременно» (свидетельство Родзянко).
Нам нет необходимости прослеживать все канцелярские перипетии в польском вопросе, которые объясняют, почему «неуклонное решение» о введении в Польше «автономии» (даже в ограниченных пределах, намеченных в записке члена Гос. Совета, представителя «польского коло», гр. Сиг. Велепольского, близкого ко Двору человека) оказалось мертворожденным, несмотря на то, что председатель Совета министров Горемыкин, по утверждению Родзянко, «энергично стоял за проведение во всей силе воззвания». Можно ограничиться одним лишь свидетельством председателя Думы. Энтузиазм польских организаций по поводу манифеста 1-го августа, оставлявшего массу «недосказанного и непонятного», Родзянко передает в менее повышенных тонах, нежели московский общественный деятель. Поляки просили его выяснить при докладе Императору, что «все это значит»: «Будет ли это борьба за самостоятельную Польшу, объединенную, или это будет автономия, но относительно российской Польши, или это будет скомбинированный союз на началах унии». И когда «наконец» Родзянко получил возможность выяснить получившуюся «разнотычку», то неожиданно он встретил уже «чрезвычайно резкое отношение к воззванию 1 августа. Царь прямо сказал: «мы поторопились»...
Не приходится здесь искать скрытого смысла и даже влияния злой воли министров-реакционеров (Н. Маклаков и Щегловитов) – польский вопрос в тогдашней правительственной и отчасти общественной конъюнктуре действительно был поставлен преждевременно. Из созданного на паритетном начале двенадцатичленного Совещания польских и русских членов Гос. Совета и Гос. Думы для предварительного обсуждения вопроса в порядке осуществления «манифеста» «ничего конкретного не вышло». «Вода с огнем не соединяется никогда», – охарактеризовал деятельность Совещания, которое протекало под формальным председательством Горемыкина, а фактически Крыжановского, его участник Велепольский. Совещание ни к какому заключению прийти не могло, обе группы (польская и русская) «совершенно обособились в своих мнениях» и представили каждая особую записку: поляки склонялись к форме «реальной унии», русские – «к необходимости сохранить полное государственное единство» (показания Крыжановского).
Конкретное осуществление обещаний «манифеста» 1 августа было отложено на время окончания войны, о чем и объявлено было в правительственной декларации при открытии летней сессии Гос. Думы. В декларации обновленного правительства (текст был выработан «при участии главным образом Кривошеина», – отмечает запись Яхонтова) говорилось, что в момент, когда Польша ждет «освобождения ее земель от тяжелого немецкого ига», польскому народу важно знать и верить, что будущее его устройство окончательно и бесповоротно предопределено воззванием Верховного Главнокомандующего, объявленным с Высочайшего соизволения («Рыцарски благородный, братски верный польский народ, стойко переживающий в эту войну бесчисленные испытания, вызывает к себе в наших сердцах глубочайшее сочувствие и ничем не омраченную дань уважения»). Горемыкин объявил, что Совету министров «повелено... разработать законопроект о предоставлении Польше по завершении войны права свободного строения своей национальной, культурной и хозяйственной жизни, на началах местной автономии249 под Державным Скипетром Государя Российского и при сохранении единой государственности».
Как видно из записи Яхонтова, Сазонов в заседании Совета министров 16 июля выступил с предложением в виду событий на фронте «разрешить вопрос о даровании Польше автономии высочайшим манифестом, не ожидая Думы». «Такой акт, – говорил Сазонов, – произведет отличное впечатление на наших союзников, которых огорчает неуверенность и колебания нашей политики в отношении поляков... Польша устала ждать, начала извериваться в порожденных воззванием Вел. Князя надеждах. Императорский манифест поддержит эти надежды и не даст обратиться симпатиям к немцам, которые с своей стороны готовы на все, чтобы подкупить поляков». Предложение Сазонова вызвало «единодушный отпор» в среде Совета министров. «Общий шум, – записано у Яхонтова, – все говорят сразу. Можно разобрать только отдельные возгласы. Акт недопустимой трусости (Кривошеин). Ни к чему не приведет и никого не привлечет – немцы ответят провозглашением Царства Польского (Харитонов). Недостойно великодержавия России (Рухлов). Поляки мечтают о независимости и автономией их не удовлетворишь (Хвостов). Вопрос исчерпан заявлением Горемыкина: «Я не считаю себя вправе подносить к подписанию Государю и скрепить акт, касающийся единства и будущего строя России. Это не есть вопрос военной необходимости и должен быть разрешен в порядке нормального законодательства»...
Выход из пассивного отношения к польскому вопросу связан был все же с «военной необходимостью» и с известиями, что Германия и Австрия после захвата русских польских губерний готовятся выступить с провозглашением будущего «самобытного устройства Польши» – дать «ляхам», по выражению в. кн. Ник. Мих., «что-либо повкуснее набора витиеватых слов»... «пресловутого воззвания» 1-го августа. Инициатором была новая Ставка и едва-ли не представитель мин. ин. д. Базили, который нашел полную поддержку со стороны начальника штаба, считавшего, что в «польском вопросе не может быть возврата: «пропасть отделяет то, что было до войны от будущего» – необходимо «самим дать то, что мы все равно вынуждены будем уступить». Алексеев, как сообщал Базили в докладной записке, поданной министру 4 апреля, для противодействия австро-германскому плану рекрутского набора в Польше, считает необходимым пойти навстречу польским пожеланиям и подготовить сочувственное отношение поляков к моменту наступления. По мнению Алексеева, самый объем автономии должен быть широкий и независим от вопроса об объединении Польши. Алексеев просил министра выработать план нового устройства Польши и обещал сделать «все возможное, чтобы его провести». 17 апреля Сазонов представил составленный Нольде письменный доклад Царю.
«За последнее время до меня с разных сторон доходят сведения, побуждающие меня признать, что настало время окончательно установить основания русской политики по польскому вопросу... Сведения эти двояки. С одной стороны они указывают, что в Германии и Австро-Венгрии вырабатываются какие-то решения относительно будущих судеб Польши. В недавней речи фон Бетман-Гольвега в германском рейхстаге им было сказано: «не в наших намерениях и не в намерениях Австро-Венгрии было подымать польский вопрос. Он поднят исходом боев. Теперь этот вопрос поставлен на очередь и требует своего разрешения, и Германия и Австро-Венгрия его разрешают. История после таких грандиозных событий не знает возвращения к статус кво анте». Как категорический тон заявления германского канцлера, так и ряд других признаков доказывают, что Германия ищет новых путей в своей политике по польскому вопросу, по-видимому, до известной степени отличных от старых прусских традиций. С другой стороны представители тех польских течений, которые с начала войны искали точек опоры с Россией и ее союзниками, в настоящее время усиленно работают, чтобы побудить французских и английских политических деятелей и общественное мнение Франции и Англии занять определенное положение в польском деле. Пока правительства союзных стран могли бороться с такими попытками и в частности воздействовать на печать. Но на этом пути союзные правительства встречаются с серьезными затруднениями: у западных союзников России, особенно вкоренилась мысль, что война ведется ради «освобождения народов», и имя Польши неизменно становится рядом с именем Бельгии и Сербии. На последней союзнической конференции в Париже императорскому послу не без труда удалось отклонить внесение входящим в состав кабинета престарелым вождем радикалов Леоном Буржуа резолюции об освободительных задачах войны, в которой прямо о Польше не говорилось, но которая могла послужить поощрением стремлений поставить польский вопрос на международную почву».
Сазонов признавал, что «отрицать международное значение польского вопроса значило бы лишь закрывать глаза на действительность. Но из признания такого его значения отнюдь не следует, что его решение может быть передано Европе и перенесено на международный конгресс. Я полагаю, что Россия не должна допустить формально-международной постановки польского вопроса и обязана перед своим прошлым и ради своего будущего, сама его разрешить...» «В настоящее время серьезно можно обсуждать лишь три решения польского вопроса», – продолжал министр ин. д.: – «независимость Царства Польского, самобытное существование Царства в единении с Россией и более или менее широкое провинциальное самоуправление края. Другие решения представляются запоздалыми и политически крайне для нас невыгодными. Мысль отказаться от Польши, признать ее независимость и тем, как будто, раз навсегда покончить со всеми трудностями руководства судьбами польского народа, может показаться на первый взгляд не лишенной некоторых выгод. Ее решительно высказал в эпоху первого восстания имп. Николай Павлович, а теперь она находит себе довольно много приверженцев в русском обществе250. Я считаю эту мысль ошибочной... Столь же неудовлетворительным я считал бы, с точки зрения государственных интересов России, предоставление Царству лишь провинциального самоуправления, хотя бы в расширенной сравнительно с нашими земскими и городскими самоуправлениями форме... Только средний путь ведет к цели. Надо создать в Польше такую политическую организацию, которая сохранила бы за Россией и ее Монархом руководство судьбами польского народа и в то же время давала бы его национальному движению широкий выход, притом не на путь продолжения исторической тяжбы с Россией, а на путь правильного устроения внутренней политической жизни края... Это среднее решение было бы восстановлением традиции политики имп. Александра I»... Вместе с тем Сазонов представил проект «основных постановлений устава о государственном устройстве Царства Польского», составленный в его министерстве на основании принципа признания за Польшей «прав самобытной политической жизни с одновременным сохранением за Россией и ее Государем суверенной власти в крае»: общегосударственные и местные дела разделялись и для рассмотрения последних восстанавливался сейм, состоящий из двух палат.
Почти одновременно с представлением своего всеподданнейшего доклада, министр ин. д. получил от парижского посла Извольского предупреждение о возможности конкретных попыток под влиянием событий последнего времени перенести польский вопрос на международную почву – попыток, исходящих не столько из отвлеченных идеологических предпосылок, сколько из опасений того, что поляки могут перекинуться на сторону Германии и Австрии, что будет чрезвычайно опасным не только для России, но и для всех союзников. Действительно тенденция вмешательства проявилась уже в апреле, когда в Россию прибыли 22-го представители французского правительства Вивиани и Тома в целях выяснить военные ресурсы России, настаивать на посылке экспедиционного корпуса во Францию251, воздействовать на усиление румынской акции и побудить правительство принять на себя обязательство в отношении Польши (так по словам Палеолога Вивиани изложил ему цель миссии). Сазонов, как утверждает тот же Палеолог, предупредил посланцев французского правительства о рискованности для союзников открытого вмешательства в польские дела, и они воздержались от официального выступления по этому поводу.
Вопрос о вмешательстве косвенно был поставлен, и им воспользовался Штюрмер в своей аргументации против Сазоновского проекта (ему, в качестве председателя Совета министров, проект был передан на заключение, вместе с указанной телеграммой Извольского). «Гофмейстер Сазонов, – писал Штюрмер в докладе 25 мая, – как явствует из составленной им... записки, не только разделяет опасения императорского посла в Париже о возможности некоторых трений между союзниками из-за вопроса о будущем Польши, но и по существу является убежденным сторонником необходимости для России теперь же высказаться по польскому вопросу, а именно в том смысле, в каком, по-видимому, того хотели, сколько можно судить по вышеизложенному письму Извольского, общественные и политические круги Франции252.... Не считая себя вправе сомневаться в точности показаний императорского посла в Париже, я тем не менее, спрашиваю себя, действительно ли удельный вес России, как государства, отдавшего все свои силы на борьбу с общим врагом, так уменьшился за последнее время среди союзников, что уже настала, или в более или менее близком будущем может настать минута, когда, забыв взаимные права и обязанности, один из союзников возьмет на себя прямое вмешательство в дело, по всему его прошлому и настоящему и по самой сущности его всецело принадлежащее России и только ей одной. Мне казалось бы, что, если еще возможен известный обмен мнений, когда милостью Господа и доблестью армии В.В. сокрушит границы, разделяющие одну от другой различные земли бывшего польского государства, то никоим образом не может быть допущена никакая попытка в этом смысле теперь, пока судьба всех этих земель должна быть разрешена силой оружия».
По существу вопроса Штюрмер высказывался в другом докладе (того же числа) по поводу переданной на его заключение записки кн. Сиг. Любомирского, которая была представлена Царю 17 мая. «Князь Любомирский удостоверяет – писал Штюрмер, – что «Германия и Австрия, эксплуатируя занятые земли и разоряя их экономически, наряду с этим поощряют свободное развитие народной жизни», и что оба эти государства, убедившись в «рискованности присоединения большой объединенной Польши», внушают ныне полякам «идею создания отдельного польского государства», которое, будучи введено в состав немецкой империи или же, наподобие Венгрии, присоединено к Австрии, намечается для роли «буфера между Россией и центральными державами». Удостоверяя за сим, что все поляки воодушевлены в настоящее время стремлением видеть объединенным возможно большее пространство «этнографических польских земель» в одно государство с самостоятельным внутренним строем, кн. Л. полагает, что было бы в интересах России ныне же оповестить государственным актом, «что в будущем Польша под скипетром русского царя будет иметь свой самостоятельный свободный внутренний строй», и что в том же акте будут определены «отношения Польши к целости российской Империи». Кн. Любомирский полагает в заключение, что «провозглашение прав Польши» должно последовать независимо от того, останутся ли за Россией все части Польши или же только некоторые...
Таким образом кн. Л. с достаточной откровенностью излагает свое убеждение, что посулы немецких государств оказали уже свое действие на русских поляков, и что эти последние готовы отозваться на призывы из-за рубежа, столь совпадающие с их давнишней мечтой об особой польской государственности на территории весьма обширной, определяемой даже не историческими, а более широкими – этнографическими признаками. Он полагает лишь, что поляки все же могли бы воздержаться от принятия австро-германской программы, если бы с русской стороны была немедленно провозглашена такая программа, которая была бы для поляков соблазнительнее, чем программа австро- германцев. Как явствует из данных, поступающих в министерство вн. д., русские поляки, подразумевая под этими наиболее заметных польских общегосударственных деятелей, не только... склонны интересоваться предложениями австро-германцев, но уже приступили к определенным практическим шагам в духе этих предложений.
С означенной целью после ряда секретных переговоров в январе текущего года с согласия австрийского и германского правительства в Кракове состоялась общая конференция представителей всех трех частей Польши. С русской стороны в конференции приняли участие среди других члены Гос. Думы Парчевский и Лемницкий, адвокат Патек и еврей Кемпер. На конференции было принято решение объединить Польшу под скипетром Габсбургов, сохранив за Германией Познань, но получив взамен русские области с выходом к морю. Для ускорения дела конференция постановила образовать в нейтральных странах особые бюро, на которые возложено создать соответствующую пропаганду среди русских поляков. Немедленно после Краковской конференции, начались усиленные совещания и закрытые собрания в «Польском Доме» в Москве, куда от имени конференции прибыли представители стокгольмского польского комитета. На собраниях этих австро-германские обещания были признаны вполне приемлемыми, после чего обсуждались способы, какими можно было бы наиболее выгодным для поляков образом превратить эти обещания в действительность253. С того же времени издающаяся в Петрограде польская газета «Дневник Петроградский», с началом войны заявлявшая о ненависти поляков к германцам и о внутренней связи с Россией, быстро начала принимать дух австро-германских настроений и в этом отношении дошла до таких пределов, что я увидел себя вынужденным принять меры к прекращению этого издания... Понимая, что полная независимость будущей Польши едва ли вообще возможна, русские поляки готовы примкнуть к той совокупности условий, которая в последнее мгновение окажется более властной и при этом совершенно независимо от соображений об интересах Державы Российской. Исторически ненавидя германцев, русские поляки в то же время не намерены ждать будущего устроения своего от доброй воли В.В., полагая, что обстоятельства вполне дозволяют им ныне же ставить России определенные условия... Если ныне... поляки уже готовы преклонить слух к лживым и коварным обещаниям злейших врагов наших и всего славянства (обратим внимание, что это писал «германофил» Штюрмер!!), то едва ли должно сомневаться в том, что именно теперь особливой осторожности требовал бы каждый шаг в пользу польских стремлений»...
Мы сделали такие большие цитаты из доклада Штюрмера для того, чтобы не было двусмысленности при толковании текста. Штюрмер с большой определенностью высказал свой взгляд на польские дела. Это была – старая, традиционная официальная позиция: часть Польши, вошедшая в состав Российской империи, является неотделимою органической частью государства; все общественные мечтания поляков бессмысленны и свидетельствуют лишь о том, что польские деятели несмотря на «царские милости и доверие монархов» в «стремлении к обособлению от России... неисправимы»254. Вопросы, поставленные войной – даже самая военная «фразеология» – отступали на задний план в этой позиции узкого официального национализма. «Исторический акт» 1-го августа превращался в простой «политический маневр» (выражение Любомирского). Националистическая политика Сазонова была облечена в западно-европейское одеяние (недаром Яхонтов назвал Сазонова неудачным «Вольтером XX века»), националистическая политика Штюрмера отзывалась катковским духом «Московских Ведомостей» (посол в Швеции Неклюдов назвал Штюрмера Ордын-Нащокиным).
В прямолинейной и косной аргументации Штюрмера255 было одно преимущество перед тактическим компромиссом Сазонова256. Она была реалистичнее в то время, как схема Сазонова была довольно абстрактна. Трудно представить себе, что фактическое объединение Польши в результате войны не поставило бы в международном масштабе вопрос о возрождении Польши, как самостоятельного государства. Это было подлинной мечтой всех польских деятелей: «все хотели независимости, но не все о ней говорили», – вспоминает тогдашние настроения поляков в России известный русско-польский публицист Леон Козловский. Не говорили по соображениям тактическим, считая это преждевременным, так как тогдашняя официальная Россия на такое разрешение вопроса согласиться не могла – выдвигать проблему независимости при таких условиях, значило содействовать отрыву России от Антанты, и тем подрывать успешность для союзников войны, в результате которой только и мог быть поставлен вопрос о независимости. На этом базировалась вся приспособляющаяся тактика польской «народной демократии», вовсе не склонной по существу ограничиваться «автономией» под скипетром русского царя. Независимость Польши, даже при проблематической возможности персональной унии в лице монарха, означала отход ее от России, т.е. выход из Империи части ее.
Французский посол, находившийся в самых дружественных отношениях с посещавшими его салон представителями польской аристократии и ведший с ними самые интимные беседы о будущем Польши (по его записям эти представители польской аристократии Замойский, Велепольский и др., не верили в победу России и потому реальные свои надежды возлагали на Англию и Францию), должен был отметить, что большинство общественного мнения в России настроено враждебно к мысли отторжения Польши от единой империи. Это мнение господствует не только в среде правительственной бюрократии и националистов, но и в Думе, и во всех партиях, почему провозглашение «автономии» законодательным путем послу представлялось невозможным. В общей оценке общественных настроений Палеолог оказался не так уж далек от действительности. Надо признать, что не только «официальная Россия», но и политическая общественность демократического оттенка до революции к разрешению вопроса в сторону безоговорочного признания польской независимости не была подготовлена. Козловский напоминал, что Ледницкий, выдвинувший в записке 16г. тезу, что независимость Польши должна быть признана одной из целей войны, должен был выйти из партии к.-д., которая отвергла предложение Ледницкого высказаться за независимость Польши. Во время беседы на квартире Харитонова Милюков подчеркивал, что он настаивал на немедленном внесении законопроекта об автономии Польши с той именно целью, чтобы «изъять этот вопрос из сферы международных соглашений». Козловский отмечал и централистические тенденции русских социалистических партий – в особенности соц.-дем.257. Если в вихре революционной эпопеи 17г., когда мысль двигалась больше эмоциями, все декорации мгновенно сменились в отношении Польши, то, быть может, известную роль сыграло под влиянием жизненных фактов и польской пропаганды постепенное освоение во время войны широкими общественными кругами мысли, что Польша не «окраина», а «инородное тело» в русском государственном организме. «С Польшей Россия рассталась не с таким горьким чувством, которое вызвала в ней утрата другой окраины» – общество как бы осознало трагедию «мученической Польши» (Козловский).
Такая нравственная эмоция, конечно, была совершенно чужда концепции официального довоенного панруссизма, и поэтому аргументация штюрмеровской записки легко оказала воздействие на решение носителя верховной власти. Дальнейшая история «польского вопроса» представляет собой разительную картину противоречий, которую едва ли однако можно объяснить какой-то сознательной «двуличной политикой», внушенной извне.
**
*
27 мая в Ставку прибыл Сазонов. Поденная запись мин. ин. д. отмечает солидарность взглядов Сазонова и Алексеева: начальник штаба уже докладывал Государю о необходимости «по военным соображениям привлечь на свою сторону всех поляков». Точку зрения Алексеева поддержал новый военный министр Шуваев, который в свою очередь «настойчиво советовал Государю быть щедрым в отношении поляков, вполне того заслуживших своим отношением к России в эту войну, и, не останавливаясь на полумерах, великодушно осуществить заветные чаяния польского народа». Затем последовал личный доклад министра ин. д. в присутствии начальника штаба, причем Сазонов и Алексеев вынесли впечатление, что «Государь, долго обдумывавший за последнее время польский вопрос, ныне склоняется в пользу разрешения его согласно предложению Сазонова». Очевидно, Царь не успел еще познакомиться с контрдокладом Штюрмера – вероятно, не был знаком и с запиской Сазонова, которая была доложена ему во время вечерней беседы с министром 27 мая.
Прошел месяц, прежде чем в Ставке собрался совет министров. 28 июня до заседания Алексеев информировал Сазонова, что на утреннем докладе по поводу польского вопроса он услышал от Царя слова: «Я начинаю думать, что разрешение этого вопроса является, действительно, своевременным». В позднейшей беседе, после завтрака, с прибывшим из заграничной поездки гр. Сиг. Велепольским, Царь уполномочил последнего «объявить своим соплеменникам, что в ближайшее время появится манифест, дарующий новое положение Польше». В 6 час. веч. собрался, под личным председательством Царя, Совет министров. – Это было то самое заседание, о котором Государь предварительно писал жене: «Завтра днем состоится совещание с министрами. Я намерен быть с ними очень нелюбезным и дать им почувствовать, как я ценю Штюрмера, и что он председатель их». Накануне заседания Царь принял особо председателя Совета: «Мы обо всем побеседовали». Монарх «успокоил» премьера по поводу распространившихся слухов, которые дошли в Петербург через лиц, побывавших в Могилеве, и о которых Императрица писала 23 июня: «...будто бы предполагается военная диктатура с Сергеем М. во главе, что министров тоже сменяют и т.д., и дурак Родз.(янко) налетел на него (т.е. Штюрмера)... Он ответил, что он ничего по этому делу не знает... Я его утешила, сказав, что ты мне ничего об этом не писал, что я уверена, что ты никогда не назначишь на такое место великого князя... Мы говорили о том, что возможно, что генералы находят целесообразным поставить во главе подобной комиссии (прод.) военного, чтобы объединить в одних руках все, касающееся армии... хотя, конечно, этим министры были бы поставлены в ложное положение»...
Заседание Совета 28-го было посвящено вопросам снабжения армии, устройства тыла и обеспечения продовольствия. «Было решено, – гласит запись в «дневнике» мин. ин. д., – объединить деятельность существующих комитетов (существовавших при отдельных министрах четырех «особых совещаний»), подчинив их председателю Совета министров». Это и была та «диктатура» Штюрмера, которая в Могилеве была подсказана мин. путей сообщения Треповым, о которой так много говорили в Чр. След. Комиссии, и которой старались придать совсем иной смысл. «Дневник» мин. ин. д. указывает, что Царь «призывал к прекращению внутренних советских неладов». Это означало большую однородность объединенного под руководством Штюрмера правительства, и понятно, почему мнение министра земледелия, высказанное в Ставке, о невозможности одновременного пребывания его и Штюрмера в составе правительства, привело к отставке Наумова258. Такая же участь должна была постигнуть и Сазонова, расходившегося с большинством Совета «по весьма существенным вопросам», как это он сам признавал в письме, отправленном Царю после отставки.
В официальном совещании 28-го вопрос о Польше не поднимался. Это уже было знаменательно. На другой день на «всеподданнейшем докладе» Сазонов по собственной инициативе поднял вопрос, сославшись на «высокомилостивые слова» о манифесте, сказанные Царем Велепольскому. Государь подтвердил эти слова и спросил министра: «как, по его мнению, лучше всего осуществить намеченное дело...» Министр откровенно ответил, что если это дело будет поручено людям, не сочувствующим ему, то «мудрое и великодушное решение Е.В. может быть искажено, и все дело испорчено»... Сазонов предложил поручить означенную работу гос. секретарю Крыжановскому. Государь «вполне одобрил эту мысль» и уполномочил министра передать названному кандидату «высочайшее повеление изготовить проект Манифеста со включением в него главных основ будущей автономии Польши, заключающихся в составленной мин. ин. дел записке, дабы поляки увидали в этом акте не только выражение доброжелательности, но и положительные обещания».
Палеолог и Бьюкенен изображают Сазонова ликующим по возвращении из Ставки 1-го июля. Под строжайшим секретом он тут же сообщил французскому и английскому послам о принятом решении, как о блестящей своей победе над Штюрмером. Как будто бы обстановка в Могилеве должна была довольно ясно показать министру ин. дел, что в сущности восторжествовала по всей линии позиция председателя Совета. Если по польскому вопросу и принято было решение, то приводить его в исполнение должен был во всяком случае не министр, делавший ставку на международное положение вопроса, и следовательно «высочайшая милость» должна была осуществиться в каких-то ограниченных размерах.... «Голова у меня еще идет кругом от всех дел, о которых я думал или слышал, когда здесь были министры и очень трудно привести опять мысли в порядок», – откровенно признавался Царь в письме 30 июня... Надо было подыскать заместителя Сазонову, а он не находился. И решено было поручить все дело временно тому же «верному человеку» – «старику Штюрмеру», – так же было, когда неожиданно пришлось отставить министра вн. д. Хвостова.
Если и были колебания, то они были рассеяны поспешным вмешательством слишком энергичных иностранных послов. В изображении Бьюкенена это вмешательство было сделано по инициативе тов. мин. Нератова, явившегося вечером 6-го в посольство с сообщением о предстоящей отставке Сазонова259. Нератов сказал, что вмешательство английского посла в выбор министра ин. дел может скомпрометировать положение Бьюкенена, но «если ничего не будет сделано, назначение Штюрмера будет совершившимся фактом в течение ближайших двадцати четырех часов». Выслушав это, Бьюкенен телеграфировал Царю, подчеркнув, что его послание носит строго «личный характер» и основано на разрешении откровенно высказываться по вопросам, касающимся успешного исхода войны. Бьюкенен сообщал, о своих опасениях и просил Николая II, прежде чем будет принято окончательное решение, взвесить серьезные последствия, которые может иметь отставка Сазонова. В изображении подневных записей Палеолога, эта инициатива обращения к Царю исходила от обоих послов, посетивших 7-го министерство ин. дел260. Палеолог ничего не говорит о личной телеграмме Бьюкенена Царю, упоминая лишь о коллективной телеграмме военным представителям в Ставке Жанену и Вильямсу с просьбой воздействовать на Царя через министра Двора Фредерикса. Согласно рассказу Палеолога военные представители ответили, что Фредерикс обещал доложить Царю телеграмму послов, хотя решение Государя уже принято. По воспоминаниям Бьюкенена, Вильямс ответил, что надеется на «хороший исход»261.
«К несчастью, – добавляет Бьюкенен, – Государыня тем временем прибыла в Ставку, и судьба Сазонова была решена...» А.Ф. прибыла в Ставку 7-го утром, следовательно вопрос о Сазонове был решен до ее приезда.
Бьюкенен изображает отставку Сазонова, как очень сложную интригу Штюрмера, который, прекрасно рассчитав «свой прыжок», воспользовался отъездом Сазонова в Финляндию на отдых и вернулся в Ставку, заручившись поддержкой Императрицы, чтобы переговорить с Царем «наедине». Штюрмер, действительно, был в Ставке 3-го июля и привозил «схему главнейших вопросов» на последнем заседании Совета министров в Могилеве. Возможно, что тогда Царь и пришел к окончательному решению отставить Сазонова – переписка за эти дни проходит молчанием вопрос. Во всяком случае у нас нет данных для того, чтобы утверждать, что вопрос об отставке Сазонова и замене его именно Штюрмером был для Царя «давно решен»262 – все данные скорее говорят за противоположное. Надо иметь в виду, что в отсутствие Сазонова Совет министров признал несвоевременным постановку польского вопроса, о чем Царь и был осведомлен.
Штюрмер был назначен 7-го. Во всей «интриге», свергнувшей нежелательного руководителя иностранной политики, который придерживался союзнической ориентации, и приведшей к назначению «германофильствующего» министра, нигде не выступает «Друг» на ролях закулисного советчика. Не слишком достоверный свидетель, состоявший одновременно при Штюрмере и Распутине, Манасевич-Мануйлов в Чр. Сл. Ком. утверждал, что назначение Штюрмера министром ин. дел вызвало величайшее негодование Распутина и «переполох» в окружении последнего. Манасевич рассказывал фантастическую версию о секретной поездке Штюрмера в Ставку, обставленную так таинственно, что Распутин ничего об этом не знал (не знала и Царица, которой, однако, о том написал Царь накануне приезда Штюрмера). Распутин, будто, «рвал и метал», узнав, что Штюрмер вернулся во главе ведомства иностранной политики. Распутин после посещения Царского «кричал, кулаком ударил по столу. Этот старикашка совсем с ума сшел. Идти в министры ин. дел, когда ни черта в них не понимаешь, и мамаша кричала. Как он может браться за это дело и, кроме того, еще с немецкой фамилией». Можно было бы не поверить человеку, имевшему всегда заднюю цель, если бы в позднейших письмах А.Ф. в связи с намечавшейся уже отставкой самого Штюрмера, нельзя было бы найти прямого подтверждения, что «Друг», действительно, неодобрительно отнесся к назначению Штюрмера министром ин. д. «Он говорил Штюрмеру, – писала А.Ф. 10 ноября, – чтобы тот не принимал поста мин. ин. д., что это будет его погибелью: немецкая фамилия, и все станут говорить, что это дело моих рук». А.Ф. добавляла: «Шт. трусил и месяцами не виделся с Ним, – он был неправ, – и вот потерял почву под ногами»263. Курьезно, что опытный в сыскном розыске Белецкий, показаниям которого исключительно доверяла Чр. Сл. Комиссия, утверждал, что в назначении Штюрмера на пост министра ин. дел, он, как и ген. Климович, видели «первое предостережение: Штюрмер был «наказан» в силу изменившегося к нему отношения Распутина264.
**
*
Из сопоставления приведенных данных приходится вывести заключение, что в Штюрмере на ролях министра ин. дел нельзя видеть ставленника «распутинской группы», являвшейся, по мнению некоторых, не то простой немецкой агентурой, не то представительством всесильного феодально-металлургического блока, который вел «подготовку сепаратного мира с Германией». Если принять толкование А.Ф. недовольства Распутина фактом появления Штюрмера на посту руководителя внешней политикой («немецкая фамилия» и пр.), то совершенно очевидно будет, что «распутинская группа», подготовляя почву для замещения Сазонова, через свой рупор должна была заранее подсказать подходящее имя для соответственного направления польского вопроса. Этого она не сделала. Политика Штюрмера, намечавшаяся в польском вопросе в критической части докладной записки 25 мая, могла содействовать немецким планам, отбрасывая польские общественные круги во вражеский стан, но совершенно ясно, что со стороны Штюрмера это было не ловким ходом для примирения с Германией, а проявлением того особого «русофильства», которое, быть может, искусственно и нарочито прививалось охранительной психологией. Черты этой психологии органически должны были быть близки Имп. Николаю II и его жене при их религиозной концепции – православия и самодержавия.
Назначение Штюрмера не устранило польского вопроса, выдвинутого в это время стратегическими соображениями. В министерстве занялись сплошной переработкой сазоновского проекта об автономной Польше. 18 июля новый проект был закончен обсуждением в Совете министров и председатель его докладывал верховной власти, что «в основу манифеста положены не начала союзного государства, на которых был построен проект министерства, выработанный б. министром ин. дел, а также государственным секретарем265, а начала областной автономии. Во избежание ходатайств иных национальностей, также пострадавших от войны, о предоставлении и им каких-либо милостей в области самоуправления, в проект манифеста включено упоминание о принадлежности поляков к общей славянской семье266. Но и дарование ограничительной автономии, имевшей авторитетных защитников в лице представителей польской аристократии, которая имела доступ ко Двору, в последний момент вызвало колебания. Основное опасение с большой определенностью выступает в письме А.Ф. 22 июля: «Сейчас у меня будет Велепольский267. Я с некоторым страхом думаю об этом, ибо я уверена, что не смогу вполне согласиться с ним – думаю, что было бы разумнее несколько обождать, и ни в коем случае не следует идти на слишком большие уступки, иначе, когда настанет время нашего Бэби, ему трудно тогда придется». В результате этих колебаний и бесед со Штюрмером в Могилев 22-го была послана телеграмма с просьбой «задержать разрешение польского вопроса» до приезда А.Ф. в Ставку... Оно было тогда отложено268.
«Глупое дело» продолжало, однако, волновать и польские круги, и военное командование, и союзников. Еще в августе, при посещении мин. ин. дел (в связи с уходом Сазонова), английский посол, осведомившись о предположениях правительства относительно польского вопроса, указал, что по сведениям, дошедшим до английского правительства, Австрия и Германия намерены провозгласить автономию Польши, что дает немцам возможность поднять до 600.000 рекрутов (запись мин. ин. д.). Аналогичное представление сделал и председатель национального польского комитета Сиг. Велепольский, имевший в августе со Штюрмером «до четырех бесед». Последнее свидание было 18 августа, когда Велепольский получил соответствующую телеграмму от «политических единомышленников» из Парижа (показания Велепольского). Исходным пунктом этого разговора было признание необходимости издания Россией акта более широкого, чем проектировали немцы (что готовили немцы, никто тогда в сущности не знал – «какой-то акт о независимости»).
На «категорическое требование» Велепольский получил ответ, что председатель Совета министров поедет в Ставку, представит Царю «памятную записку» Велепольского и возвратится с точным указанием, как надо поступить. В сводке личных докладов Царю, сделанной самим Штюрмером, весьма своеобразная аргументация его доклада 21 августа излагается так: «Е.В. изволил мне указать, что он еще не ознакомился с проектами, выработанными членами Совета министров. Коснувшись вопроса о времени обнародования манифеста, т.е. немедленно или при вступлении победоносных русских войск в пределы русской Польши, я осмелился высказать Е.В. следующие соображения. Обнародование в настоящее время манифеста о даровании Царству Польскому автономии встретит недоумение в народе, который не поймет, чем вызван такой манифест, относящийся только к одной народности Империи. Если причину искать в разорении Польши германскими войсками, то такому же разорению подверглись и другие национальности: латыши, эсты и проч., которые никаких льгот за это не получают. Весь русский народ принес одинаковые жертвы своим достоянием и сынами на защиту родины. Мне лично представлялось бы желательным, чтобы Высочайший манифест об автономии Польши совпал с вступлением русских войск в ее пределы или же, чтобы этому манифесту предшествовал другой государственный акт, относящийся ко всей Державе Российской. Мне казалось бы возможным ныне же объявить России и Европе о состоявшемся договоре с нашими союзниками, Францией и Англией, об уступке России Константинополя, проливов и береговых полос. Впечатление, которое произведет в России осуществление исторических заветов, будет огромное. Известие это может быть изложено в виде правительственного сообщения. На другой же день... может появиться манифест о даровании автономии полякам, т.е. наиболее многочисленной национальности, обитающей в России и притом славянского происхождения. Е.В. осведомился относительно способов возможного выполнения проектированного оглашения уступки нам Константинополя и проливов. Я имел случай обменяться мнениями с послами великобританским и французским, которые не встречают к сему препятствий. Ныне ввиду окончательного вступления Италии в союз с нами, предстоит выслушать заключение итальянского посла. По получении согласия правительств всех трех держав, мною будет представлен Е.В. проект правительственного сообщения»269.
Вернувшись из Ставки, Штюрмер дал гр. Велепольскому «ясный ответ», что все будет сделано, только он не может определить точно «время, когда это будет...». По словам Велепольского, свой телеграфный ответ «политическим единомышленникам» в Париже он из осторожности представил для «проверки» в министерство – Штюрмер внес такие поправки, что Велепольский предпочел не посылать телеграммы...
10 сентября Штюрмером был вручен Императору проект манифеста с исправлениями, сделанными собственной рукой Николая II, – о «закреплении даруемой народу польскому широкой свободы в строении внутреннего быта во всех делах местного значения». «Манифест, – добавлял Штюрмер в своем резюме, – Е.В. оставил у себя, высказав при этом, что он предполагает его обнародовать только по вступлении русских войск в занятые неприятелем пределы Польши...
Здесь надлежит временно прервать историю «польского вопроса», так как на авансцену выдвигается новый персонаж в лице Протопопова, назначенного министром вн. дел, будто бы, в тех же целях, что раньше привели Штюрмера в ведомство иностранной политики. Следует лишь сделать некоторые пояснительные добавления к соображениям, выставленным Штюрмером в докладе 21 августа о желательности отложить опубликование манифеста о польской автономии. Свои мотивы Штюрмер изложил и в показаниях Чр. Сл. Комиссии. Председателю комиссии подобная точка зрения казалась весьма «странной». Дело шло о том, что «милостям» по отношению к Польше должен предшествовать какой-нибудь акт «для русских», чтобы «не обидно было русскому национальному чувству объявление благоволения по отношению к Польше». Ледницкий должен был засвидетельствовать, что при «всех» его «беседах» с разными сановниками это «постоянно» указывалось. Комиссия пыталась отыскать «корень такой странной точки зрения», но упомянутый свидетель не мог ничего объяснить Комиссии. Пожалуй, объяснение можно найти в исторической традиции, на которую ссылался в своей докладной записке еще Сазонов – традиции политики имп. Александра I. Тогда «милости», дарованные Царству Польскому и игнорирование России вызвало негодование на императора по разным причинам и в кругах консервативных, и в кругах либеральных: молодой Якушкин, будущий декабрист, готов был идти даже на цареубийство. Прошлое, конечно, не повторяется механически в иных условиях политического и общественного быта, но бюрократический ум все же мог бояться, что «автономия» Польши способна вызвать, «очень враждебное отношение среди русских».
«Константинополь», выдвинутый в виде приманки для националистических чувствований, не был, однако, измышлением русофильствующего министра, но все же немца по своему отдаленному происхождению. Эту связанность польского вопроса с константинопольской проблемой подсказал, в сущности, быть может, никто другой, как сам лидер думской оппозиции. Как видно из опубликованных заметок Милюкова в «записной книжке», он всецело разделял такой взгляд по возвращении в июне из заграничной поездки в качестве члена парламентской делегации. Воспринял ли Милюков западно-европейскую точку зрения или внушил ее сам иностранным послам, но только мы видим, что позднее в октябре, при свидании со Штюрмером, обсуждая вопрос о распубликовании «приза», получаемого в войне Россией, Палеолог в присутствии Бьюкенена весьма красноречиво развивал соответствующую аргументацию. «По моему мнению, – говорил Палеолог по собственной записи 10 ноября нов. ст., – что ваше объявление о целях войны, преследуемых Россией, будет неполным и рискует даже быть непонятым союзниками, если вы будете говорить о Константинополе, умалчивая о Польше. Я не думаю, что вы могли бы убедительно обосновать претензии на Константинополь, не объявив одновременно, что Польша будет восстановлена во всем своем целом, под скипетром Романовых в согласии с манифестом 1 августа 1914 года.
К этому вопросу еще придется вернуться. Следует, однако, заметить, что самая мысль распубликования тайного договора с союзниками о Константинополе принадлежала «германофильствующему» русскому министру ин. дел.
* * *
Как все люди с повышенной нервностью А.Ф. легко меняла свои заключения и поддавалась внушению со стороны. Ее письма полны такими противоречиями. Ярким примером может служить ее отношение к Гурко (брату генерала). 8 сент. она отмечала выступление Гурко на земском съезде, сказавшего приобретшую большую популярность фразу: «Мы желаем сильной власти – мы понимаем власть... с хлыстом, но не такую власть, которая сама находится под хлыстом». – «Эта клеветническая бессмыслица направлена против тебя и нашего Друга». «Бог их накажет. Конечно, это не по-христиански так писать – пусть Господь их лучше простит и даст им покаяться»... «Докажи им теперь всюду, где можешь, что ты самодержавный повелитель». Но когда Хвостов, в зените своего влияния, через месяц предложил этого самого Гурко послать в Сибирь для ревизии товарного движения по жел. дороге, то она сама готова рекомендовать этого «энергичного и толкового человека». «Но нравится ли тебе этот тип? правда, Столыпин был к нему несправедлив».
Выражение, показывающее, как надо воспринимать подобные квалификации в отношении Гучкова, Керенского и др.
А.Ф. читала только «Новое Время», поэтому так неправильно обобщала мнения печати. (См. ниже отзыв в. к. Ник. Мих.).
Это сказывалось во всех мелочах. А.Ф. любезна была мысль о «кустарных комитетах» – создать их во всей стране и таким образом, «ближе узнать страну, крестьян... и быть в действительном единении со всеми» («обслуживать народ, в котором наша сила и который душой предан России»). Μ.П. эту мысль лансирует, как свою, и с Палеологом строит уже план открыть в Париже выставку русского народного искусства.
О наведении этих справок со слов Щегловитова, рассказывает в своем «дневнике» («Убийство Распутина») Пуришкевич. Щегловитов разъяснил, что «прав, нет», так как Μ.П. и после брака осталась лютеранкой. Щегловитову будто бы представлен был документ о том, что Μ.П. «обратилась в православную». Вероятно, затруднения были не только формально вероисповедного характера. Куропаткин в 1903г. записал в дневник беседу на ту же тему с другим министром юстиции – Муравьевым. Последний сказал, что «пока жива М.П., Владимировичи не могут рассчитывать попасть на русский престол, и что у него есть «документы». Не шла ли речь о тех «нелепых толках», о которых упоминает в дневнике за 1882г. участник «Священной Дружины» ген. Смельский? (Дневник был опубликован в «Голосе Минувшего») и которые изобличали Μ.П. в «зловредном сочувствии немцам» в связи со вскрытой перепиской ее с Бисмарком. С годами Μ.П. сделалась горячей русской патриоткой. Эта запоздалая метаморфоза не убедила Пуришкевича, продолжавшего считать, что Μ.П. осталась «закоренелой немкой и германофилкой». Свидетельство человека с навязчивой идеей нельзя признать убедительным. Но слова Пуришкевича как бы подчеркивают личную драму, которую переживала А.Ф.: Мар. Павл. на всех патриотических торжествах фигурировала на первом плане, а она, искренне преданная интересам своей новой родины, всегда сходила за «немку».
В августовские дни Бьюкенен делал представление Царице о рискованности шага, совершенного Царем принятием на себя верховного командования.
В воспоминаниях Бьюкенен умолчал об этой беседе с Царем.
А.Ф. не представляла себе, что Милюков не так уже одобрял довоенную внешнюю политику Сазонова – особенно на Балканах. Может быть, то, что Кривошеин был «личным другом» сэра Джорджа (так характеризует взаимные отношения сам посол) содействовало охлаждению Императрицы к министру.
В обращении австро-германского командования 31 июля «королевство Польское» призывалось соединиться с наступающими войсками для того, чтобы освободиться «от столетнего кровавого владычества москалей».
Верх. главнокомандующим было опубликовано еще воззвание ко всем «народам Австро-Венгрии, призывающее население всеми силами содействовать русским войскам, которые несут «свободу» и осуществление «народных вожделений».
Воззвание составлено было, по-видимому, Струве и кн. Гр. Трубецким.
11 сентября от имени верховного командования издано было объявление к городскому польскому населению по поводу участия галицко-польских сокольских организаций во враждебных к России действиях. Население предварялось, что подобные организации не будут признаваться «воюющей стороною» и с ними будут поступать «со всей строгостью законов военного времени». Упоминание о том, что при нелояльных отношениях поляки не могут рассчитывать на «великодушие великой России», породило слухи, что обещания, данные в воззвании 1 авг., взяты назад.
Слово «местной» было исключено Советом министров, дабы не порождать подозрений, что это слово поставлено «не без умысла и является лазейкой для позднейшего толкования».
В Чрезв. Следств. Ком. Ледницкий передал беседу свою и члена Гос. Совета Шебеко с Крыжановским, который охарактеризовал им позицию «правых» словами: «Ну, черт с Польшей. Пусть немцы делают, что хотят». Записка Моск. Охр. Отд. 6 сентября 15г. мысли «черного блока» относительно Польши излагала так: «В государственном отношении утрата Польши с ее вечным стремлением к сепаратизму... может быть лишь приветствуема. У нас слишком много внутренних дел, чтобы растрачивать русские силы на борьбу с окраинами и открыто отстаивающим свою политическую независимость культурным польским народом». Такую концепцию разделяли не только реакционеры из мифического «черного блока», как о том свидетельствует записка, поданная предводителем московского дворянства Самариным от имени группы монархистов и доказывавшая, что интерес России требует независимости Польши.
Одним из поводов недовольства явилась затяжка с посылкой экспедиционного корпуса во Францию – и здесь усматривали закулисное влияние германофильствущей руки. В мемуарной литературе подчас дается совершенно превратное представление об этом вопросе. Так, например, Масарик говорит, – «что русские давали огромные обещания (40.000 человек в месяц)». А вот что значится в письме Кудашева Сазонову 1 декабря 15г., в связи с прибытием Думера в Петербург, когда впервые был поднят вопрос о посылке русских солдат во Францию для пополнения недостающего людского материала в целях предотвратить возможность прорыва немцами французской линии фронта. «Излагая свою просьбу, – писал представитель мин. ин. д. в Ставке своему шефу, – Думер имел неосторожность слишком выпукло сопоставить взаимные услуги, оказываемые друг другу союзниками: французы нам дают ружья... мы же будем давать им людей. Это предложение торга бездушных предметов на живых людей особенно покоробило ген. Алексеева, и без того мало сочувствующего посылке наших солдат отдельными партиями в далекие загадочные экспедиции... По-видимому оба собеседника расстались не слишком довольные результатом своей беседы». «Доверительно» Алексеев сказал Кудашеву, что, вероятно, придется «все-таки что-нибудь для наших союзников сделать – по всей вероятности, придется послать одну нашу дивизию во Францию, но что этим и ограничится наша помощь им людьми. (Думер действительно просил ежемесячно присылать 40.000 человек).
Извольский передавал, что во Франции противоборствовать колебаниям поляков считают возможным лишь при условии, что Россия возьмет на себя разработку проекта широкой автономии воссоединенной Польши, и что союзники в той или другой форме присоединятся к этому проекту.
Ледницкий в показаниях назвал «сущим вымыслом» информацию деп. полиции: «никаких докладов никто не читал и читать не мог». Думаю, что Ледницкий был не совсем искренен. Информация деп. полиции до известной степени была правильна, только выводы были, как всегда, чрезмерно обобщены, и в силу этого не соответствовали истине – конечно, в Москве австро-германские обещания не были признаны «вполне приемлемыми» и не могли быть признаны при разделении польского общественного мнения на два довольно враждебных лагеря... Записка деп. полиции о нелояльности поляков была разослана по армиям. Против нее была составлена контрзаписка Велепольским, подписанная всеми поляками – членами законодательных собраний. Алексеев обещал разослать и эту записку по фронту.
Велепольский в Чр. Сл. Ком. засвидетельствовал, что новый премьер при первом свидании произвел впечатление человека, который составил определенный взгляд на Польшу. Отвергнув предложение Велепольского и члена Гос. Думы Гарусевича, настаивавших на издании соответствующего акта в отношении Польши, Штюрмер ограничился при выступлении в Гос. Думе заявлением, которое Ледницкий назвал «пустым местом». Очевидно, это было результатом не отсутствия взгляда по существу, а тактикой.
По утверждению Пуришкевича нимфой Эгерией Штюрмера был известный издатель «Кремля» историк Иловайский.
Аргументация Сазонова или вернее проф. Нольде, видного члена партии κ.-д., имела свои исторические корни и воспроизводила постановку польского вопроса после восстания 1863г. В статье «Что нам делать с Польшей?» появившейся тогда в «Русском Вестнике», давалось также тройное разрешение польского вопроса. Катковский орган отвергал «полное отторжение Польши («добровольный отказ России»), которое обострило бы сепаратистские стремления других окраин, признавая испробованный опыт александровского времени непригодным, останавливался на третьем пути – слияния Польши и России в политическом отношении. Любопытно, что и в 1863г. было авторитетное течение за полный отказ от Польши. В. кн. Конст. Ник. записал в дневнике, что эту идею у него развивал, например, кн. Н.А. Орлов, будущий посол в Берлине.
Автор делает оговорку, что наименее централистической была немногочисленная партия народных социалистов, которая в своей программе строительства России по федеральному (областному) началу, и до войны делала для Польши исключение, признавая ее права на независимость. Правда, представители левых фракций и в том числе соц.-дем. уже в декабре 16г. с кафедры Гос. Думы безоговорочно признали «абсолютное право» Польши на независимость, но надо иметь в виду, что это декларативное выступление Чхендзе, Керенского и др. носило демонстративный характер в связи с рассматривавшимся Думой делом петраковского депутата, члена польского коло, горного инженера, автора многих научных трудов, Лемницкого, которого обвиняли в «измене» и зачислили в «немецкие агенты». Действ. ст. сов. Лемницкий подписал в Стокгольме, сохранив свое звание члена Гос. Думы, обращение к президенту Соед. Штатов Вильсону с осуждением русского режима в Польше. Немецкие газеты воспроизвели это обращение. Комиссия личного состава Думы под председательством деп. Маклакова предложила исключить по формальным основаниям Лемницкого из своей среды. (Докладчик избегал употребления термина «изменник», и называл Лемницкого «пораженцем»). Представители левых фракций отстаивали моральное право польских общественных деятелей выступать на международной арене в пользу признания независимости своей родины. В записке деп. полиции, которую цитировал Штюрмер во всеподданнейшем докладе, как мы видели, дело представлялось более серьезным. Дума согласилась с докладом комиссии личного состава. «Более постыдного зрелища я не видел в Гос. Думе» – воскликнул трудовик Янушкевич, передавая настроение левого сектора Думы.
В цитированном письме 25 июня А.Ф. говорила о Наумове, который выражал Штюрмеру желание выйти в отставку: «Держась совсем иных взглядов, он не разделяет политики правительства. Хоть он честный и очаровательный человек, все же он упрям и приверженец идеи Думы, земств и т.д., и более надеется на их деятельность, нежели на правительство – это не особенно хорошо в министре и затрудняет работу с ним...». В личной аудиенции у Царя Наумов в ответ на свое заявление о необходимости изменить обстановку работы для того, чтобы эта работа шла производительно, услышал: «Пока я этой обстановки менять не буду». Наумов показывал в Чр. Сл. Ком., что, получив при прощальной аудиенции разрешение говорить откровенно и желая дать несколько «искренних советов», он высказал все то, что у него «накипело». «Тогда Государь подошел и... поцеловал. Был в слезах…»
По записи в «дневнике» Мин. ин. д. фельдъегерь 6-го привез личное письмо Императора Сазонову.
Судя по показаниям Нератова в Чр. Сл. Ком., инициатива обращения послов при отставке Сазонова не могла принадлежать ему.
Согласно воспоминаниям Сом. Хора, занимавшего в это время должность начальника английской разведки в России, на него легла деликатная миссия воздействовать на Императора в отношении Сазонова.
Такое утверждение можно найти у Чернова. При небрежности пользования фактами, присущей этому автору, он условия назначения Штюрмера председателем Совета (колебания относительно немецкой фамилии) перенес на то, что было через полгода.
Мануйлов расхождение Штюрмера с Распутиным относил еще к более раннему времени (до назначения министром ин. д.). – Распутин был недоволен, что Штюрмер «совсем почти не откликался на его просьбы», сделавшись премьером; называл его «вторым царем». Вместе с Распутиным против Штюрмера шла и «дамская половина». Подтверждал это (впрочем, вероятно, со слов того же Манасевича) и Белецкий, говоривший, что после скандала, учиненного ему Распутиным Штюрмер стал чаше встречаться с «Другом» на квартире ген. Никитина в Петропавловской крепости (дочь Никитина была поклонницей «старца»).
Белецкий считал, что особое недовольство Распутина и «дамского персонала» вызвало назначение министром юстиции Макарова, кандидатуру которого провел Штюрмер секретно от Распутина и «дамского персонала». Назначением Макарова А.Ф., относившаяся к нему с большим предубеждением за передачу Царю писем к ней Распутина, была действительно «сильно» взволнована: это человек, враждебный к «бедной, старой женушке». Вот точность воспоминаний! – Родзянко утверждает, что именно А.Ф. проводила Макарова, полагая, что он будет более податлив, нежели Хвостов (старший), в деле Сухомлинова.
Проект Крыжановского всеми в Совете признавался «неудачным и невразумительным» (показания антагониста Штюрмера Хвостова-старшего).
Этим аргументом как бы устранялось возражение А.Ф.: нельзя дать автономию Польше, не дав ее Балтийскому краю... Так Замойский передавал Родзянко сомнения Царицы.
Позже (письмо 7 сентября) А.Ф. ссылалась на авторитет «Друга», который высказался за «отложение» дела.
Дело идет о Вл. Велепольском – «наш Велепольский», как выразился Царь в письме 18 июля: «Я долго с ним беседовал, он очень хотел бы повидать тебя и в нескольких словах разъяснить все это глупое дело. Ты знаешь все и потому это не затянется долго».
Резюме личных докладов Штюрмера напечатаны в сборнике «Монархия перед крушением».