Библиотеке требуются волонтёры

П.Г. Проценко

Глава 5 Уход. Июль-декабрь 1922–1933

Принятие юродства

Июль-ноябрь 1922 /Нижний Новгород/ Еп. Варнава «собирается в дорогу». Благословение старцев Зосимовской пустыни. «Прощальная записка». Владыка «чудит». Взгляд православных нижегородцев на происшедшее с епископом

В эти тяжкие месяцы на краткий миг он предстает нашему взгляду в воспоминаниях старшей дочери уже покойного к тому времени А. А. Булгакова, председателя бывшего Спасо-Преображенского братства: «В это время, – пишет она, – в Печерах жил владыка Варнава. По старой памяти он несколько раз приглашал меня к себе и кормил обедом. Подарил мне книжку Нила Сорского и пытался давать наставления. А я отвечала: «Не знаю». Он чертил мне пальцем крестик на лбу и говорил: «Зато я знаю». Но я, помня завет владыки Петра, не вступала с ним в дальнейшие разговоры. Запомнила только, что он говорил, что Иоанна Лествичника надо выучить наизусть. Это совершенно правильно, и я, хоть наизусть не выучила, но в молодые годы очень много его читала и очень любила.

Больше я владыку Варнаву не видела. Дальше произошли с ним какие-то странные события; говорили, что являлся ему святитель Иоасаф, что владыка сошел с ума или же начал юродствовать – не знаю. Следуя слепо за Евдокимом, он попал в обновленчество, потом приносил в Зосимовой пустыне покаяние...»

Суды человеческие жестоки. Владыка засобирался в путь. «Путешествие, предпринятое мною в Небесный Иерусалим, – писал он позже, оглядываясь на пройденное, – может, и не без комфорта... и не болезненно для плоти, но не неощутительно для гордости и для некоторых совсем непреодолимо»422.

Еще летом, побывав в Москве, он, чтобы получить подтверждение своим предположениям о взгляде современной психиатрии на человека, решил посетить некое медицинское светило. «Я поехал к проф. Ганнушкину, известному психиатру и директору психиатрической клиники (на Девичке), побеседовать. (Его учение теперь принято советской психиатрической наукой наподобие павловского учения в физиологии.) И вот в разговоре, когда я удивлялся, что некоторые люди, почитаемые и даже прославленные, в сущности – сумасшедшие, он сказал:

– Что же, тут ничего нет удивительного. Мы все немножко сумасшедшие...

– Например, и вы?.. – думал я его смутить. Он спокойно пожал плечами.

– Немножко и я...»423

Посетил Зосимову пустынь, и здесь со старцами, о. Алексеем и о. Митрофаном, было принято судьбоносное для него решение. Это произошло «вечером, после вечерни, 29 сентября».

«Старцы благословили мне подвиг юродства легко и свободно (и даже пошли сами навстречу этому желанию), как «единственный выход в моем теперешнем положении, грозящем мне большой опасностью для всей духовной моей жизни» (из-за близости к преосвященному Евдокиму, по долгу службы, и вытекающих отсюда нравственных страданий, выбивающих постоянно из душевного равновесия, благодаря участию в епархиальных делах, которые приходится решать теперь постоянно с нарушением канонов).

Остальные мотивы: необходимость заняться богословскими сочинениями, вместо того чтобы даром тратить время на канцелярские и совсем не безгрешные теперь дела, подготовка к схиме и старчеству, если угодно то Богу будет, учиться молиться и прочее.

Подписавши, о. Алексей сказал: «Ну, вот, мы (то есть с о. Митрофаном) вас запираем» (т. е. в уединение от людей, хотя и не в полное, не в затвор). На мою просьбу дома служить перекрестился и сказал: «Бог благословит. Это дело хорошее». На просьбу мою помолиться о. Алексей встал, мы прошли в его моленную; я стал на колени, а он стал молиться. Перечисляя многих святых (как на Спаси, Боже, люди Твоя), молился о даровании мне помощи и сил в предстоящем деле служения и «в послушании дела архиерейства» моего, «где будет указано от начальства», и в предстоящих мне трудах и подвигах.

В молитве он никак не забывал, что я – архиерей и буду проходить дело служения своего архиерейства, хотя бы на время и принял подвиг юродства.

Затем сказал: «Надо ведь благословить и иконою вас». Взявши икону св. Димитрия Ростовского, сказал: «Да будет он вам покровитель во все остальное время жизни вашей в предстоящих вам трудах и подвигах». Сперва, по его велению, я его благословил сею иконою, потом стал на колени, и о. Алексей уже меня благословил ею. Перед сим он прочел наизусть ему <св. Димитрию> тропарь, «слава и ныне», кондак или опять тропарь, не помню что...»424

Второго октября, в день памяти святого, с именем которого связан один из любимейших церковных праздников русского народа – Покров Пресвятой Богородицы, владыка каллиграфическим полууставом заранее заготовил странную записку:

«Зрите не ужасайтесь, ничему не удивляйтесь, что будет пройдет, а всякий найдет после трудов то, что в кармане обрящет. Пути Господни для человека неисповедимы, у каждого свой путь. Унывать не нужно, а что не понимаем, потерпим и, Бог даст, после узнаем. А за меня, дурачка, Господа и Пречистую Матерь Его молите. Аминь.

Москва. Память блаженного Андрея, Христа ради юродивого»425.

Шестнадцатого октября побывал на приеме у ординатора факультета терапевтической клиники доктора Лебедева в Московской Терапевтической Высшей Медицинской Школе (МТВМШ), который выдал епископу справку, подтверждающую наличие «резко выраженной истероневрастении». (Очень похоже, – и есть тому устное подтверждение, – что врач приходился необычному пациенту родственником, может быть, двоюродным братом; выданный документ озаглавлен в духе времени, но и несколько иронично: «Удостоверение».)

Восемнадцатого октября (ст. ст.) вернулся в Нижний, в Печеры, может быть, даже служил в монастырском храме. В народе уже некоторое время замечали за владыкой кое-какие странности, то слово скажет чудное, то как бы приблаживать начнет за богослужением.

В воскресенье, девятнадцатого числа, в день памяти протоиерея Иоанна Кронштадтского, епископ совершал литургию в обители. Местная «Нижегородская Коммуна» так описала впоследствии его поведение: «...Когда в обители шла архиерейская служба, присутствующие в храме стали замечать, что Варнава при совершении обрядов творит не то, что надо. Кадит не в определенное время, целует иконы не в то место, куда следует, и так далее»426. Вернувшись после литургии – в сопровождении нескольких лиц из причта – к себе на квартиру (расположенную в помещении надвратного храма), он за чашкой чая как-то неожиданно и обрывочно заговорил «о предстоящей новой поездке по небесному пути», потом вдруг оборвал речь и ушел в свою комнату.

Дальнейшие события этого и последующего дней запечатлел дневник Валентины Долгановой. «Сегодняшний день начался для меня величайшим счастием и равным по силе несчастием, именно: причастилась Св. Животворящих Тайн Тела и Крови Господа нашего Иисуса Христа, а потом была свидетельницей помешательства нашего дорогого, единственно-родного владыки. Опишу по порядку событие, потому что писать о горе не приходится, нет человеческих слов описать отчаяние и пустоту, когда отнято все утешение, надежда и опора; ничего нельзя сделать, кроме как смириться перед всеблагим Промыслом Божиим.

После обедни, как всегда, я и Карелины пришли на кухню, а Сашу послали доложить о нас, та сошла вниз взволнованная и передала нам, что владыка просит подождать час, нас это немного удивило своей необычностью, потому что прежде подобных поступков у владыки не было, приходилось переждать иногда несколько минут, когда его задерживал кто-нибудь из посетителей, а в этот день у него никого не было. Карелины решили этот час не сидеть без дела и ушли в дальние Печеры427, отслужить панихиду по батюшке о. И. Кронштадтском на могиле схимонаха Иоасафа; я с ними не пошла, потому что сделалась оттепель и у меня все ноги были мокрые. За этот час мне сестры рассказали, что они замечают, как с владыкой делается нечто неладное, я спросила, в чем выражается эта «неладность». «Да вот, он собирается куда-то ехать, а куда и как – неизвестно, говорит непонятные вещи, а сегодня как будто бы и не признал меня». Я обеспокоилась; сидим, ждем. Вернулись Карелины, опять сидим все вместе и не решаемся напомнить владыке о себе. Наконец еще полчаса проходит. Рафаил Андреевич попросил Сашу еще раз сходить и доложить, что мы ждем, и, может быть, нам <лучше> уйти. Саша ушла, возвращается совсем растерянная и говорит, что ее владыка не узнал и просит повнимательнее поговорить с ним и все выяснить. В это время послышался стук в потолок, и мы поднялись наверх, а Саша, по приказанию владыки, пошла пригласить к нему о. архимандрита или о. Гавриила.

Наверху встали в прихожей. Владыка к нам не выходит и голоса не подает, опять стоим и ждем; через четверть часа пришли Саша и о. Гавриил. Саша сотворила молитву и сказала: «Владыка святый, о. Гавриил пришел». Из комнаты послышалось: «... А... пришел...» И вдруг (это не опишешь) дверь раскрывается и появляется владыка со словами: «Архимандрит – собака, уезжаю в Иерусалим». Остриженный лестницами, без бороды, глаза с расширенными зрачками, одетый в статское пальто, а под ним в ватный подрясник, обрезанный городками, и в руках шляпа.

Мы все растерялись настолько, что не сумели задержать его, и догнали уже на улице. А владыка все идет и идет, и мы за ним, молчит, а если и скажет что, то все непонятное. Так дошли до дома, где помещается Епархиальный совет по управлению церковными делами Нижегородской епархии. Владыка вошел прямо туда, а мы, я и Елизавета Германовна, остались ждать на улице. Через несколько минут из ворот совета показался владыка, его вел под руку Рафаил Андреевич, а за ними о. Петр Тополев и о. Александр Черноуцан. Я сейчас же подошла к ним и спрашиваю: «Ну что, как?» Они мне отвечают: «Вот, решили его сюда сводить, посоветоваться надо с врачом, видимо, он чем-то расстроен». И с этими словами все вошли в ворота психиатрической лечебницы доктора Писнячевского, и на лицах у них вовсе не было горя, а любопытство ненасытное: что-то там будет интересного, и сладость, как они будут первые всем рассказывать о столь необычном событии.

Мы опять остались ждать у ворот. В это время подошли Матреша с о. архимандритом. Я о. архимандриту объяснила, куда повели владыку. На мои слова он мне говорит: «Так я и поверю, что владыка с ума сошел, юродство на себя принял, вот и все». Я усомнилась, а он продолжал: «Все так начинали» – и с этими словами ушел тоже в больницу. Прошло полчаса, из ворот показались о. П. Тополев и о. А. Черноуцан. Мы подошли к ним и спросили о результатах. Они сказали, что доктор нашел острое помешательство, и его необходимо оставить пока здесь. «Мы решили его оставить здесь». Нам не очень понравилось их решение, и мы пошли теперь сами в больницу. К нам вышла сиделка и рассказала, что владыке будет здесь покойнее, за ним будет надлежащий уход и надзор, что он ничего, все больше молчит и куда-то все собирается ехать в слуги к новому хозяину, Дмитрию Дмитриевичу (намек на св. Димитрия Ростовского. – Прим. П. П.), себя не помнит владыкой, а называет Митей (так епископ превратился в Димитрия Рыбаря – псевдоним, которым впоследствии часто подписывал свои будущие произведения. – Прим. П. П.). Но несмотря на его тихость, его все-таки поместили в отделение буйных, где он и пробыл одну ночь. На вторую ночь перевели в отделение более тихих, и потом мы выпросили его на выписку. Сначала доктор не соглашался отпустить его в частный дом к Карелиным, но когда просьбу Рафаила Андреевича я подкрепила просьбой всех верующих взять владыку из больницы к Р. А., Писнячевский согласился, и в пять часов вечера, в канун <праздника> Казанской иконы Божией Матери, владыку выписали из больницы и поместили у Р. А.

Очень я надоедала врачам с расспросами, что у владыки за болезнь, на днях узнала, что консилиум вынес окончательное заключение о владыкином здоровье: хроническое душевное расстройство и параноическое слабоумие. Видимо, все кончено...»

Итак, вечером 21 октября больного отпустили на попечение одного из его почитателей. Хозяин, сокрушенный несчастьем, выпавшим духовному отцу, через несколько дней отправился за вещами епископа и в квартире последнего подобрал – для обертывания вещей – скомканный лист бумаги. Уже у себя дома Карелин обнаружил, что на листе рукой владыки с помарками, словно наспех, набросан текст неотправленного письма, необычного по содержанию:

«17 октября 1922 г. Дорогой о. протоиерей Виктор, сегодня не могу прийти, сильно болит голова, на две половинки раскалывается. Голос шепчет, что никак не обману в среду, постараюсь прийти и быть к Вашим услугам. Очень раздражают приходские дела. Александр Миныч попался, говорит преосвященному Евдокиму... «сквалыжники» ничего не дают на архиерейский дом. Владыке сейчас трудно. Вся эта московская неразбериха все в глазах мельтешит, не швейный хитон Господа разделяют... и даже жребия не мечут, а прямо, кому что попадет. Каждый приход – все по-своему. Это я все про Москву. И когда все придет к одному знаменателю? Все очень тяжело. А я, к сожалению, не родился с кожей бегемота и душой индифферентного китайца. Да и омофор архиерейский давит и жжет плечи. Простите.

Перо плоховато повинуется – от боли. Ваш епископ Варнава. Благословение, прощение и привет всем прочим»428.

Верующие горожане были взбудоражены происшедшим, слухи ходили разнообразные, хотя удивления достойно, что многие догадывались об истинной подоплеке события. Советская печать, не скрывая злорадства, вела разъяснительную работу. В фельетоне «Небесный пилигрим» читаем: «В церковных кругах много вызвала толков печальная история с епископом Печерской обители – Варнавой. Религиозный до последней степени фанатик... как и надо было ожидать, судя по его действиям, должен был закончить свою судьбу печально». Газетчики назидательно проводили излюбленную коммунистической пропагандой мысль, что религиозность оборачивается сумасшествием, но, заболевая, верующие с неизбежностью обращаются к помощи науки, чем доказывается ее всемогущество. «Епископ Варнава сам почувствовал, что он ненормальный, душевнобольной, и в Москву-то он ездил к докторам, чтобы посоветоваться! Стало быть, сам понял, в чем дело, и опять же к науке обратился, а не к кому-нибудь!» Это звучало настоящей буффонадой, если вспомнить отношение епископа к культу самодостаточной научности, предусмотрительные приготовления к переходу в чин «сумасшедшего», единичные на протяжении всей жизни обращения к помощи медицины. В те дни в разговорах обывателей и в газетах неоднократно всплывал необычный поступок Варнавы.

Вот он без бороды, с остриженными волосами, в расстегнутом пальто, из-под которого виднелась подрезанная выше колен ряса, направился через весь город на Тихоновскую улицу в помещение Епархиального совета. «Здесь владыка, – со злорадством описывала городская газета, начал настаивать на выдаче ему мандата на проезд в Астрахань, откуда он по новому пути направится с докладом в Небесный Иерусалим... Как ни старались члены совета доказать несуразность его заявления, Варнава стоял на своем:

Билет до Астрахани, а там по новому небесному пути к богу...»

Газеты, впрочем, невольно отразили и противоположную точку зрения на происшедшее. «Не с ума епископ сошел, – доказывала рабкору одна из православных «бабушек», – а самим господом богом обласкан, в святой град Иерусалим отозван! Туда вот и поехал»429. Пониманию народа оказался доступен сокровенный смысл происшедшего, промыслительно скрытый и от могущественных органов, и от церковного начальства, и от газетчиков.

Так в досужих пересудах, под улюлюканье гонителей, при сочувственном внимании верующих начался его исход из мира призрачных ценностей и благопристойных видимостей. Новая власть расправлялась с врагами по-простому, посредством маузера; изощренная карательная медицина еще не была изобретена за ненадобностью. «Пользуясь случаем», владыка бежал если не из красного рая (от которого еще предстояло десятилетиями отползать и откатываться), то из Красной церкви. К действительной свободе.

За некоторое время до случившегося целому ряду лиц было открыто о надвигающихся на него испытаниях. Одной верующей он приснился в виде мальчика-дурачка, в которого стреляют из револьвера, но Матерь Божия спасает от пули и неизбежной погибели. Некая «боголюбивая душа» рассказывала, что в ночь на 19 апреля 1922 года увидела себя в Печерском храме, в котором владыка произносил прощальное слово: «Куда-то от нас уходит и навсегда, – передавала она, – у всех скорбь», служить ему осталось пять дней. (А вышло ровно шесть, и не дней, а месяцев.) О случае с настоятельницей Пицкого монастыря, ценившей духовное руководство епископа, рассказала (в половине восьмидесятых годов) престарелая инокиня Мария: «Игумения Алексия <А. А. Сотова> владыку Варнаву очень любила и уважала за высокую духовную жизнь. И вот какое странное дело. Я, когда болела, работать приходила наверх... Прихожу, а она мне говорит: «Знаешь, Мария, какой я видела сон?!. Будто пришел владыка Варнава, а у него половина головы выстрижена и полбороды обрезано, и одет он в мирскую одежду». В тот же день из города пришло письмо с сообщением об этом событии <превращении епископа в юродивого>»430.

Накануне его болезни одна верующая увидела следующий сон: «Большой сияющий круг из множества слитых вместе звезд и в нем такой же сияющий крест, также из звезд». Блаженная Мария Ивановна сказала: «Это владыкин крест».

Позорище, устроенное епископом на улицах города, свидетельствовало не о его ненормальности, а о тяжком кресте юродства, взятом на себя. В тысячелетней истории русской святости юродству принадлежит особое место. Этот вид подвижничества, благодаря добровольному самоуничижению и отказу от социального статуса, неожиданным образом освобождал человека от тисков невыносимой реальности, от необходимости жить по лжи. Юродивые, балансируя на грани позора и шутовства, жизни и смерти, избавлялись от компромисса с жестокими законами мира. На Тихоновской улице епископ превратился в сумасшедшего гражданина великого и беспощадного государства, мечтавшего о беспредельном господстве над своими подданными.

Через двести лет после царствования Петра Первого власть вновь разорвала с национальными традициями. Творцы «нового порядка» предназначали верующим роль жертв или отступников, но в светлом завтра для них не было места. Пушкинский Евгений, бедный житель призрачной столицы, в отчаянии бежал от Медного всадника навстречу гибели; служитель Христа Варнава уходил от возрождавшегося крепостного строя, от обезумевшей цивилизации, веря, что во мраке исторического обвала не заглохнет христианская надежда (в своем устремлении он был не одинок, в том же году, например, крестьянский сын Афанасий Сайко в далеком Орле пошел той же дорогой431, и еще многие десятилетия спустя после рокового октября Семнадцатого года нехожеными тропами мнимого безумия уходили православные от государства-Голиафа).

Размышления еп. Варнавы о прожитом много лет спустя:

«Юродство как странный, вычурный, экстравагантный образ поведения, столь непонятный миру и людям, которые хотели его объяснить с внешней точки зрения, нетрудно <объяснить> даже без привлечения всякой мистики. Это охранительный modus vivendi, способ жизни. Подвижники, уходя в пустыню, в монастырь, в нем <в этом образе существования> не нуждались, от соблазнов мира их охраняли стены, одежда, отчуждение от общества и т. д. А того, кто остался подвизаться в миру, что может охранить?

Им тоже надо как-то защищать себя от мирских соблазнов, чтобы мир и его страсти их не поглотили. Надо ведь гореть в огне и не сгореть. Вот они и совершали <соответствующие> поступки, чтобы миру все это было ненавистно, соблазнительно, то есть чтобы никто из мирских не захотел бы к ним приблизиться, иметь общение из ложного стыда, чтобы про него не сказали: и ты такой же. И надевали даже маску безумия. А приобретя чрез это свободу от мирских обязанностей, связей, почестей, тяготения к ним и не неся с собой, так сказать, инфекции мирских пороков и увлечений, они предавались совершенно Христовым заповедям, Богу. Ну и само по себе юродство – это есть подвиг жестокий, особенно в той форме, в которой его проводили древние Христа ради блаженные»432.

«Юродивого (настоящего) отличает не хождение босиком по снегу, не железная шапка и вериги, не неряшливый вид, как думают многие, а – смирение...»433

«Юродство, с одной стороны, – это чистое смиренномудрие, а с другой (внутренней) – истинное выражение таинственного делания христианина, которое, покрытое смирением, не может быть различимо плотскими глазами в надлежащем виде и кажется карикатурным и непонятным»434.

Пятого декабря психиатрическая лечебница на запрос Епархиального совета сообщила, что «епископ Варнава, записанный... как Николай Никанорович Беляев, страдает хроническим душевным расстройством в форме параноического слабоумия»435.

Таким образом в руках владыки оказался документ (бумага на бланке Отдела здравоохранения Нижегородского Губернского Исполнительного Комитета Совета Рабочих и Крестьянских Депутатов – весомого в РСФСР учреждения), дающий в какой-то мере право на открепление от государственной системы.

Никто, кроме старцев, не знал подоплеки его поступка. Даже Валентина Долганова, передававшая вопросы наставника блаженной Марии Ивановне, поначалу не различала сущности происшедшего. Люди, и далекие и близкие, колебались в оценке события, у иных мелькала мысль, что случившееся – своего рода спектакль, но факты – безобразная и безжалостная болезнь – были слишком удручающими, чтобы оставить место надежде.

– Был один будильник и тот испортился, – подытожил послушник владыки Костя Нелидов.

Впрочем, некоторые, простые сердцем люди видели все очень точно. Монахиня Крестовоздвиженского монастыря Анна вспоминала: «Владыка Варнава служил у нас. Он многих постригал в Крестовоздвиженском монастыре. У него было много почитателей в городе и из больших людей. Он проказник был, Бог с ним. Не захотел признавать советскую власть и сделался как ненормальный, бороду остриг. Стали спрашивать его одно, а он стал отвечать совсем другое. А потом нашлись какие-то послушницы, девушки, и его куда-то увезли. Его признали ненормальным, а он был нормальным, он только притворялся».

В конце того же года в Нижнем с успехом шла пьеса Потапенко с броским и пропагандистски крикливым названием «Ряса». Атеистический репертуар советских театров был еще беден произведениями пролетарских авторов, и потому приходилось использовать плоды прогрессивного творчества недавнего кумира отечественной интеллигенции. Его герой, вдовый священник Языков, взял к себе в экономки вдовую же родственницу своего знакомого. «Ханжествующая часть духовенства» подняла вокруг священника травлю (обвинив в нарушении канонов и прелюбодеянии). В дело вмешался правящий архиерей – и батюшка, в духе передовых веяний, слагает с себя сан. Вот захватывающая и щекочущая нервы коллизия. (Рецензия на пьесу была помещена в том же номере газеты, что и сообщение о «сумасшествии» владыки Варнавы.) Красный митрополит Евдоким не был «лицемером» и открыто жил с Сонечкой, дочерью известного местного богатея. (Вскоре, получив назначение в Одессу, он вместе со своей пассией исчез на юге.) Реалии российской жизни быстро и бесповоротно менялись.

Неумолимо наступала эпоха, когда личность, живя среди толпы, чуть ли не постоянно на людях, оказывалась вне человеческих связей, в одиночестве, ибо всякое общение становилось опасным под испепеляющим взглядом революционного государства. Приходилось учиться существовать в человеческой пустыне.

Затвор, или оазис в пустыне

ХII.1922–1925 Нижний Новгород. Жизнь еп. Варнавы в доме у художника Р. Карелина

Уходя на волю от вездесущей Системы, епископ Варнава в дальнейшем мог сохранять свободу лишь в затворе: занимаясь молитвой и творчеством. («Он пусть пишет», говорила Мария Ивановна в Дивееве.) Убежище ему предоставил художник Рафаил Карелин, сын европейски известного фотографа (чье знакомство с Горьким послужило своего рода охранной грамотой для его потомков). Рафаил Андреевич, человек тонкой культуры, сторонник чистого искусства (и жил он в художественной обстановке отцовского дома, среди коллекций старинной одежды и предметов народного быта), в предреволюционные годы, остро чувствуя шаткость и недостаточность идейных устоев российской интеллигенции, погрузился в занятия оккультизмом, пережил глубокий духовный кризис. В начале века, зеленым юношей, он проделывал гипнотические опыты над знакомыми, заставляя их «видеть видения». У одной из его жертв, Пелагии Дзержинской, в результате появились галлюцинации (и болезненная тяга к ним). Видения у нее «бывали всегда в высокой степени фантастические, иногда ужасные, иногда приводящие в восторг. Около половины их приходилось на время пребывания в церкви»436. Карелин и его друзья никогда не порывали с религией, но религиозность их была смутной. За этим увлечением стояла жажда «возвышенных» чувств и «неземных» переживаний, сопровождавшая напряженный поиск «нового» – сверх – человека, которым грезили европейские (и российские) интеллектуалы в конце ХIХ-начале XX столетий.

Рассуждая о древних магах, которые, подобно Симону Волхву, могли вызывать демонов, владыка сравнивал с ними современных оккультистов и, в частности, Карелина. «В своей жизни я встречал подобных людей, – вспоминал он, – но в маленьком масштабе. По одному простому их слову бесы исполняют, например, такие дела. Высыплет он <Р.А. Карелин>, бывало, на стол с полпуда гречневой крупы – чтобы «дать бесам работу», потому что они приставали и мучили его этим, – и заставит их выбирать ее, и бесы быстро-быстро сделают это...»437

Революционная кровавая смута пробудила в художнике недовольство собой и вызвала раскаяние за прошлое; с помощью епископа Варнавы (которого считал своим духовным отцом) он вернулся в православие. Путь этот был нелегок. Весной 1920 года Карелин с женой, Елизаветой Германовной (они всегда появлялись вместе), делали нарочитые усилия, чтобы расстаться с учителем, но старания эти разрушились «почти чудесным образом»438.

Рафаил Андреевич, высокий, представительный, с бородой и локонами по самые плечи, и его супруга, немка, принявшая православие, также высокая, очень худенькая и очень красивая, одетая всегда во все черное, по-монашески (даже платок повязывала по самые брови), с неизменной черной сумкой через плечо, представляли собой несколько загадочную для горожан пару. В период своего обращения они много времени проводили у владыки, после церковной службы всегда шли к нему, что вызывало у верующих ропот. «Люди говорили, что у владыки, при его слабом здоровье, совсем нет времени для отдыха, – вспоминает В. В. Ловзанская, а они отнимают у него столько времени. Но можно предположить (и так говорили некоторые), что это были лица, занимавшиеся черной магией. И они отдали ему все свои бесовские книги (которые он сжег), за что, как выражался владыка, сатана мстил ему всю жизнь своими нападениями».

Жили Карелины в собственном доме на Большой Печерке, в котором их уплотнили и из одиннадцати комнат оставили только пять. С хозяевами обитали родственники: Татьяна Андреевна, сестра Рафаила, незамужняя и очень религиозная женщина, одна верующая старушка, Пелагея Васильевна, и Мария Христиановна, мать Елизаветы, глубоко верующая лютеранка. Сколько владыка ни разговаривал с ней, она не обратилась в православие, говоря, что нужно жить в той вере, в которой родилась и воспитывалась. «По рассказам владыки, это была личность с типичным немецким характером, очень усидчивая и терпеливая. Бывало, рассказывал он, после стирки принесут ей целую гору рваного белья для починки, и думаешь, как это можно такую массу вещей перечинить. А она, целый день сидя за этим делом, не торопясь, глядишь, и все перечинит».

Коллекция старинных вещей знаменитого фотографа перешла к сыну, все комнаты были забиты уникальной старинной утварью, антикварной мебелью, от пола до потолка стояли сундуки со старинной народной одеждой, боярскими облачениями, шелковыми и штофными сарафанами, драгоценным вышиваньем, всюду – статуэтки, посуда самого тонкого фарфора, часы, масса картин. В этой обстановке, в маленькой комнатке, плотно занавешенное окно которой выходило во двор, епископ проживет около трех лет. («Некоторые из нас, – вспоминает инокиня Серафима (Ловзанская), – нашли во дворе окно с решеткой, где был владыка, и поздно вечером прибегали и целовали стенку под этим окном. В их числе была и я. Окно было всегда задернуто тяжелой темной занавеской, но, видимо, она была ветхая, и в ней было маленькое пятнышко света, и мы так радовались этому светлому пятнышку».)

После работы приходила Валентина Долганова, помогала по хозяйству, ночью стирала. Спала перед дверью, ведущей в келью епископа, на полу. Когда подымалась очередная волна реквизиций, Карелины разносили ценные вещи по домам духовных детей своего наставника. Вообще, с хозяевами владыка жил тихо, дружно, обедали поначалу всегда вместе... Но здесь уместно рассказать историю одного его подопечного, своеобразного «добровольного монаха антихристовой поры», певца огнедышащего самовара и философа домашнего уюта, в котором тот видел последнее убежище от мировой катастрофы, начавшейся с русской революции.

Дом как последнее убежище

Рафаил Андреевич познакомил епископа со своим старшим товарищем и единомышленником Садовским Б. А. Одаренный тонко развитым чувством прекрасного, известный литературный критик (его острые рецензии в модном журнале «Весы» привлекали внимание читающей публики), талантливый поэт, прозаик и драматург, Борис Александрович был тяжело болен – его разбил паралич, результат ранее перенесенного сифилиса. Недуг этот в каком-то смысле явился закономерным итогом бурно проведенной юности с ее обильными возлияниями в честь Венеры и Вакха. Он плохо учился – гимназию окончил лишь благодаря удачно приобретенному ореолу поэта, университет и вовсе оставил, главный интерес существования полагая в погоне за радостями жизни и служении красоте. Происходя из семьи хорошо обеспеченного государственного чиновника, любителя старины и архивных изысканий, еще будучи мальчиком, погрузился в философию опоэтизированного быта дворянских усадеб (родительская семья занимала казенную лесную дачу – типичную помещичью усадьбу Николаевской эпохи), мещанской Руси (отсюда культ самовара в его жизни и творчестве); культурные предания XVIII-XIX веков стали воздухом, которым он дышал. С ранних лет имел серьезные монархические убеждения, бывшие тем прочнее, что основывались на конкретном чувстве, а не на отвлеченном философствовании. Двенадцатилетним гимназистом записал в дневник: «Я горжусь тем, что нахожусь под властью самодержца, а не паршивого королишки, который слова не может пикнуть без согласия своего рейхстага... не под властью взбалмошной республики... а самодержца, помазанника Божия, отцы, деды и прадеды которого властвовали также над нашими предками»439. Консерватизм его молодости – это своеобразная демонстрация приверженности дворянской культуре, с непременным культом охоты и дам, природы и рестораций (с обязательным кутежом), театра и галантных закулисных похождений, многочисленных дружеских связей и светских раутов. Эта любезная сердцу роскошная житейская вязь держалась и расцветала на прочном древе российского абсолютизма. Поэтому Садовской был патриотом и искренним черносотенцем в своих сокровенных идеологических оценках и привязанностях. Нападки на трон, ширящееся неуважение к государю являлись для него признаком близящегося нашествия грядущего хама и всеобщей уравнительной бездарности. Паралич, разбивший его в канун Семнадцатого года, грянувшая вслед революция, гибель империи и культуры сбросили Садовского на дно одиночества и отчаяния.

«Очутившись глаз на глаз со своею внутренней пустотой, – признавался он в письме к поэту Андрею Белому в декабре 1918 года, – и вырванный из условий прежней внешней жизни, я стал искать спасения у мудрецов»440. Эти поиски смысла существования привели к тому, что несчастного стала одолевать «жажда смерти» и дважды его вынимали из петли. Он пытается получить духовную помощь в учении антропософа Штейнера, вынашивает фантастический прожект бегства из страны и получения испанского гражданства (вспомним тягу к миссионерству в Японии у епископа Варнавы, вспыхнувшую в 1917–1920 годах).

В конце концов религиозное чувство, занимавшее дотоле в его душе место чисто номинальное, оживает, и он испытывает неподдельное раскаяние за грязно прожитые годы. Но было ли это и осознанием своей личной ответственности за общую катастрофу? За пропитую и прокученную Россию? (В пьяном ресторанном разговоре со своим другом поэтом Ходасевичем он обвинял во всем одних либералов...)441

В мае 1921 года Рафаил Карелин знакомит со своим больным другом епископа Варнаву. Владыка исповедует его и помогает воцерковиться. После своего второго посещения страдающего Садовского делает знаменательную запись в дневнике: «Позвали к одному больному, уже второй раз. Это известный наш поэт и писатель N (Садовской, который написал «Ледоход»). Прожил жизнь блудно и атеистом. Теперь расплачивается за прошедшую жизнь (впрочем, он молодой человек, лет 35–40), прикован к креслу и постели. Но хотя с виду <он> жалкий человек, душа же его раскаялась во всех своих прегрешениях, а болезнь его теперь является, с одной стороны, очищением от прежних грехов, а с другой – пособием и побуждением к духовной жизни. Господь не оставляет его Своим утешением»442.

Садовской раскаивался в своих прегрешениях, но, между прочим, несмотря на физическую немощь, проявляет удивительную жизнестойкость, упорно ищет себе невесту, близкого человека. По-видимому, у него появились виды на хорошую партию, так как он обращается (в июне 1922 г.)443 к епископу за благословением на предстоящий брак. Но владыка советует повременить, подождать. Вскоре избранница Бориса Александровича внезапно умирает. Жених был поражен. Советы наставника воспринимаются им как указания старца, которые нельзя не выполнять; старец, между прочим, был на шесть лет младше своего подопечного. Колеблясь по поводу того, стоит ли обращаться к земным лекарям для продолжения бесплодных попыток врачевания своего недуга, больной прибегает за советом к духовному отцу и получает благословение попробовать медицинские средства, если еще не утратил к тем доверия. (Подчеркнем, что в таких серьезных вопросах владыка предварительно сверял свое решение с соответствующими ответами блаженной Марии Ивановны.)444

Близкие знакомые Садовского знали о духовном перевороте, совершившемся с ним, и о радости, вызванной обретением подлинного духовника. Георгий Блок (двоюродный брат великого поэта) просил в письме из Петрограда (от 2 апреля 1922 г.): «Попросите отца Варнаву, чтобы помолился о нас, главное, чтобы сердце чисто и дух прав обновил»445. «Счастье великое, – писал он же, – что обрели Вы о. Варнаву. Все, что Вы говорите о себе по поводу этого, входит мне в душу, как ящик в шведский шкаф, нигде ни щелочки не остается и не заедает»446.

Весть о «сумасшествии» владыки застает Садовского в Москве. О растерянности духовных детей епископа (и всех, руководствовавшихся его советами) говорит пасхальное письмо Карелина к своему другу, посланное в марте 1923 года:

«Христос воскресе! Дорогой Борис Александрович! Простите, что так долго не отвечал Вам – хворал. И сейчас еще плох. Слухи, дошедшие до Вас о владыке, совершенно справедливы. Остается добавить только, что врачи признают его положение безнадежным: хроническая паранойя. В области же Ваших сомнений мне дело представляется ясным: пока он был здоров (или, если угодно, пока болезнь не проявилась в острой форме), он, конечно, мог быть старцем, – и советы, данные им тогда, остаются в силе. Разве смерть Вашей невесты не является для Вас разительным доказательством правильности его совета? Теперь же он никем и не руководит»447.

Оказывая духовную помощь больной душе, епископ нашел в парализованном писателе еще и единомышленника по ряду волновавших обоих мировоззренческих вопросов. Хорошо знавший историю отечественной литературы, биографии ее творцов, лично знакомый с большинством знаменитых деятелей искусства начала века, Садовской мог авторитетно свидетельствовать о той атмосфере нравственной безответственности, в которой создавались многие произведения изящной словесности. На его литературоведческие статьи неоднократно ссылается епископ в своем труде по аскетике «Основы искусства святости». Садовской так же, как и владыка, не принимал «механистического прогресса» и восставшей на Творца безрелигиозной науки. Возможно, не случайно в 1921 году (в начальный период их знакомства) писатель пишет короткое сочинение под названием «Святая реакция», в котором вечное в человеке (для автора всегда консервативное) противопоставляет плоскому и поверхностному «развитию». («Прогресс обольщает исканием, сулит новизну. И личность, покидая себя, рассыпается прахом».)448

После «ухода» владыки Садовской с ним непосредственно не соприкасается (хотя через близкого к обоим Карелина мог и узнать, что ушел епископ не в край безумия, а в мир священного созерцания)449. Но именно Борис Александрович становится изобретателем замечательной художественно-мистической притчи о трагедии «русских мальчиков и девочек», искавших счастья в лабиринтах кровавой земной истории (и собственной греховности). В кульминационной точке этого повествования внезапно возникают тихий домик в райской Печерской слободе и отец игумен Варнава, умиротворяющий и исцеляющий раскаявшихся «блудных детей». Его образ не только излучает внутренний покой, но служит маяком для гибнущих в житейском море. Тем, кто кается в своих преступлениях и принимает руководство Церкви, открывается тихое надежное пристанище. За стенами частного дома, принадлежащего «монастырскому иконописцу Рафаилу Ковшешникову» (в котором легко угадывается Карелин Р. А.), у ног отца Варнавы начинает строиться таинственная благодатная жизнь.

Свою книгу – «Приключения Карла Вебера»450 – Садовской заканчивает в ноябре 1923 года. Труд этот явился в какой-то степени данью признательности духовному наставнику (символично, что рядом с ним автор изображает юродивого Мишеньку)451. Вопреки ужесточавшейся драконовской цензуре, роман через пять лет удалось издать, что для писателя-изгоя, вычеркнутого из советской действительности, было несомненным чудом.

Жизнь в затворе и творчество

После ухода владыки в необычный затвор к нему приехал о. Митрофан из Зосимовской пустыни. В доме Долгановых на Выставочном шоссе он по одному принял всех, окормлявшихся у епископа. Вера Ловзанская плакала: «Хочу к владыке». «К владыке нельзя, – сказал о. Митрофан. Владыка больной». И всех благословил обращаться со своими духовными нуждами к священнику Петру Тополеву452. «Девчонки» из паствы епископа бунтовали, не хотели верить, что он сумасшедший (ведь Валентина и Костя Нелидов имели к учителю доступ). Владыка вспоминал: «Девчонки настроили о. Митрофана так, чтобы меня из затвора извлечь. И только Мария Ивановна спасла и защитила. Обличила его, позвав тайно, и сказала: «Ты его не тронь, пусть сидит, как сидит"»453.

Он никого не принимал, виделся только с хозяевами и с ближайшими послушниками; днем никуда не выходил. Из квартиры был ход в маленький сад, куда он изредка спускался ночью. Иногда тайком уходил из дому. Долганова уже в глубокой старости рассказывала автору этих строк: «Летом мы вставали в час ночи и уходили, пока никого не было на улицах, за город, в лес. Заходили далеко. Собирали ягоды, грибы (один раз, в заброшенном саду, яблоки). Всю поклажу владыка нес сам, мне не дозволял». Возвращались через сутки, также ночью. В дороге учил постоянно читать Иисусову молитву: «Без Иисусовой молитвы, как без воздуха, жить нельзя».

От сидячей жизни в помещении пополнел. Один раз за все годы, проведенные им в затворе, Вере Ловзанской удалось его увидеть. У нее случилось сильное искушение, через Валентину передала духовному отцу исповедь, изложенную на бумаге, и он разрешил прийти. Вышел и сказал: «Потерпи еще немного».

Жизнь шла своим чередом. Епископ по-прежнему нагружал Валентину множеством поручений, через нее поддерживал связь с Дивеевым, с Москвой. Однажды послал в столицу и Веру Ловзанскую – доставить записку философу А. Ф. Лосеву. (Профессор нервничал, и она вспомнила, как старец Митрофан, также бывавший у Лосевых, рассказывал, что Алексей Федорович попросил не ходить к ним в духовном платье. «Нам, батюшка, неудобно, что вы приходите в духовном платье, надо, чтоб вы выглядели незаметно, – смущенно сделал он замечание. – Вы, батюшка, так, чтоб и нам и вам». О. Митрофан454, рассказывая об этом, с улыбкой добавлял: «Мы живем не ради Иисуса, а ради хлеба-куса».)455

Постепенно Валентина догадалась, что разительная перемена, происшедшая в жизни владыки, вызвана не болезнью, а духовным выбором. «Странно, – писала она, многие его считают сумасшедшим, больным, ненормальным, и все очень все-таки уважают и ценят его, дорожат его мнением и... никого... кроме него, не хотят знать и никому другому – подчиняться. Такова в нем сила благодати. На что благословит – и конец, ослушаться и не думай, получишь наказание уже от Самого Бога за преслушание Его святой воли»456. 18 февраля (ст. ст.) 1923 года он постриг ее в рясофор с именем Серафима.

Блаженная Мария Ивановна так высказывалась в это время о пути, предстоявшем владыке: «Плач на реках Вавилонских... Затворник. Схимник. Смиренный». «Пиши».

В доме на Большой Печерке «сумасшедший» священнослужитель пишет свою главную книгу – «Основы искусства святости. Опыт изложения православной аскетики», фундаментальный труд, изучающий методологию и практику восточно-христианского подвижничества.

Аскетика – дисциплина, исследующая приемы, с помощью которых человеческая воля укрепляется в доброделании, своего рода наука, изучающая поведение человека, законы, определяющие поступки, их направленность к свету или тьме. Под углом аскетического опыта автор рассматривает устои современной цивилизации, жизнь ее вождей и наставников, определяя стремительное и опасное нарастание в культуре нового времени моральной безответственности и всеядности. Об искусстве быть свободным рассказывает эта книга, о том, как сохранять свободу в условиях земного странствия, в тяжких путах мирских обстоятельств и катаклизмов, средь рабства греху и насилия.

Читая «Основы», нужно помнить время и обстоятельства их написания: основной текст создавался, когда, по собственному признанию автора, он «находился в подполье при большевиках». Работая над ним, он пользовался своей «обширной библиотекой, о ценности которой можно судить по многочисленным ссылкам, разбросанным на страницах рукописи; потом случился разгром, и она целиком погибла. Но вчерне труд был уже закончен и систематически прятался». Книга задумывалась как своего рода справочник для широкой (но преимущественно образованной) публики, «желающей искренне приобщиться к православию и войти в Церковь и, попросту говоря, спастись», а также и для молодежи, хотящей жить церковно. Поэтому в ней огромное количество длинных цитат из святых отцов, с которыми автор хотел познакомить читателя («ибо не всякий имеет время, деньги, охоту полностью изучать их творения»).

Основы искусства... жизни

Еще юношей, молодым ревностным монахом, о. Варнава с пылом неофита надеялся доказать теплохладному и равнодушному к религии обществу, что только церковное учение может вызвать настоящую радость жизни, по первозданному чистое и творческое восприятие бытия, благородство стремлений. Он надеялся убедить всякую ищущую душу, что, только следуя Евангелию, люди обретут счастье. Стоило талантливо, современно и разносторонне раскрыть истоки заблуждений, овладевших человечеством (технократизм, культ наслаждений, внешней силы, власти и т. п.), и воля людей обратится к доброделанию. Он считал важным показать «путь внешнего поведения христианина»,который подсознательно близок и для людей науки, и для интеллигентного человека. Это путь стояния в правде и в любви. Но человек неустойчив в истине, Божественное добро ему не принадлежит, он его постоянно теряет и, более того, сам оказывается во власти зла – по слову апостола: «Доброго, которого хочу, не делаю, а злое, которого не хочу, делаю» (Рим. 7, 19). Поэтому для приобретения навыков доброделания нужен внутренний труд, нужно войти чрез узкую дверь в царство евангельских блаженств, присоединиться таинственным, непостижимым для рационального сознания образом к Вечному и Благому Началу. (По слову св. Григория Нисского: «Христос источает чистоту, святость, а приобщающийся почерпает».) Для этого необходима аскетика.

Но не успел он начать осуществлять свой замысел, как грянула революция и Церковь превратилась в одиозное и враждебное для мира явление, коммунисты объявили религию ненужной и, мало того, обреченной на неизбежное быстрое уничтожение. Надо было обороняться. Отсюда берет начало пристрастное, порой тенденциозное отношение епископа к науке и культуре, к их деятелям. Однако в этой пристрастности есть и немалая польза, помогающая разобраться в истоках современного идолопоклонства, в удручающем росте аморализма, оправдываемого прогрессом.

Значительную часть «Основ» составляют святоотеческие цитаты и явные или скрытые реминисценции из различных церковных авторов прошлого и начала нынешнего столетий. Законы духовной жизни обильно проиллюстрированы в книге примерами из общей истории, художественной литературы и частной жизни. Материал замечательно точно систематизирован в соответствии с учением подвижников об устроении внутреннего человека.

Святые отцы и учители Церкви всегда подходили к явлениям жизни с точки зрения духовного реализма, стараясь рассмотреть при свете евангельского опыта всякий миг бытия: каким образом конкретная действительность и силы, в ней действующие, влияют на личность, разрушая ее или, напротив, способствуя ее уцеломудриванию, помогая спасению души. Стараясь разрешить всякую проблему по заповедям Христа, исполнение которых и есть прямой путь к Небу, владыка показывает православный подход ко всем сторонам трехсоставной человеческой природы: духовной, душевной и телесной.

Его взгляд – это прежде всего взгляд монаха, аскета-практика, а не теоретика аскетической премудрости. Он называет вещи своими именами, подробно описывает страсти, восстающие на человека, но это делается для того, чтобы показать выход из тупиков греха. В жизни подвижник часто сталкивается с осуждением и даже клеветой со стороны людей, которые не хотят видеть правду о себе и своей природе; таковые нередко того или иного святого обвиняли в разврате. Более того, в начале века проповедников монашеского покроя обвиняли в том, что они навязывают обществу ханжеские подходы к жизни, что монахам нужно заниматься личным спасением, а не навязывать другим пуританскую мораль, что, говоря о пороке, они развращают народ, которому нужно прививать общую грамотность и культуру. При этом место церковных пастырей, призванных проповедовать о нормах христианской морали, заняли журналисты, философы, психиатры, политики и другие общественные деятели, призывавшие к новой, «свободной» этике. Епископ писал по поводу подобных обвинений:

«Как не хочется писать о пороке... Душа задыхается от нестерпимого зловония, гнусных страстей, содрогается от стыда... Но необходимо, необходимо говорить обо всем этом... Необходимо потому, что народ гниет в полном смысле этого слова. Не помню, сколько раз рука порывалась сжечь все написанное, боясь загрязнить чистые души... Это главное, потому что страх перед обвинением: врачу, исцелися сам (Лк. 4:23), стыд перед обществом, что нет ни одной у тебя книги, где бы ты (давший обет целомудрия!) не задевал половой вопрос, и отсюда боязнь соблазна немощной совести колеблющегося брата, менее тревожит меня. Но я, вопросивши не один раз и святых отцов подвижников, и прозорливцев, и старцев (говорю не о книжном вопрошании, а о непосредственном, живом, устном общении), всегда определенно получал один ответ – писать, писать, писать.

С восприятием сана епископа и сам вижу, что надо писать. Теперь это – моя обязанность. Епископ, как я сказал, затем и носит омофор, что есть подражатель Самому Христу, Который, как Пастырь, берет на Свои рамена всякую заблудшую овцу и приводит ее к единому стаду спасающихся. Епископ, как делающий дело Христово, существует во еже очистити грехи людские (Евр. 1:3), и не должен гнушаться никакими сквернами и нечистотами, но, как нежная мать своих детей, должен любить пасомых, и прежде всего тех, которые, как более слабые и немощные, считаются у людей грешнейшими, достойнейшими презрения и стыда; должен следовать Самому Христу, Который преимущественно... вращался среди мытарей, грешников и любодейцев, не стыдился этого и переносил терпеливо все многочисленные упреки из-за сего.

Вижу, что нужно писать обо всем, что считается неприличным и на самом деле таково, потому что духовническая практика среди людей и самого утонченного высшего культурного круга, и простого народа, как моя собственная, таки многих старцев, духовных отцов, известных на всю Россию (а они делились со мной с полной откровенностью), показывает, что молчать нельзя. Чего монаху бояться? Конечно, не злословий, насмешек, издевок, поруганий, обвинений в щекотании своих собственных страстей, но только соблазна малых сих, неповинных сердцем. Но вот духовническая то практика – не моя, а старцев известной пустыни России – среди тысяч людей (да и окружающая даже жизнь) говорит, что таких лиц очень и очень мало, но что, наоборот, зло прилежит человеку от юности его (Быт. 8:21).

Следовательно, оставив излишнюю боязнь разбудить дремлющую инертность и преждевременное жадное любопытство до этих вещей у малой части не отведавших... от горького плода греха, необходимо обратиться с советами, убеждением, обличением, разъяснением, предупреждением с милостью, кротостью, любовию к тем многочисленным и бесчисленным лицам, которые этот плод уже вкусили и жадно отравляются им. Молчать в этом случае даже преступно. Здесь я подхожу к тем причинам, по которым решил говорить открыто обо всех «запретных вещах». Я решил говорить потому, что другие молчат. Если бы даже говорил кто, я не имел бы оправдания для себя, раз ношу на себе право и обязанность врачевать других, хотя бы и не по достоинству своему. А почему молчат почти все, кому надо бы говорить, а говорят часто те, кому говорить не надо? Почему <пастыри> стыдятся говорить о вещах плотской жизни человека, а не стыдятся слушать, когда другие говорят об этом, занимая их место и <принимая на себя их>достоинство? Стыд, позор, когда миряне, как овцы, не имеющие пастыря (...) и как больные дети, не имеющие любящей матери или отца, идут показать свою постыдную рану знахарям или же беспомощно советуются друг с другом, не принося этим нисколько себе пользы и растравляя еще более рану... Почему теперь привилегии и прерогативы в этом отношении остаются за врачами и юристами? Почему не скажет свое веское слово здесь ни один пастырь? Если человек состоит из тела и души, то понятно, что и врачевства ему нужны и телесные, и духовные. Почему же духовные врачевства не только в печати, но и с аналоя перестали применяться? Забыли разве... как архиепископы Иоанн Златоуст, Василий Великий, Григорий Богослов и прочие неустанно вещали об этом, называя вещи своими именами? Думаю, что... враг рода человеческого не хочет, чтобы было ясно дело его. Вот он свое ложное, демонское целомудрие и внушает. Но я не хочу сего целомудрия. Прочь оно. Елей же грешного да не намастит главы моея».

На войне, как на войне. Владыка оборонялся от духа агрессивного безбожия, от попыток размыть границы Церкви, вольного и мечтательного отношения к духовности. В книге есть страницы, несущие на себе печать заблуждений, широко бытовавших в церковной среде той эпохи: жесткое и подчас несправедливое отношение к инославным, к интеллигенции, к иудеям. (В черновике он ссылался на каноническое правило св. Григория Нисского, запрещающее христианам обращаться к врачам иудейского исповедания. Правило это, несомненно вызванное к жизни некоторыми историческими реалиями первых веков нашей эры, давно превратилось ванахронизм, требовало разъяснений и комментариев, однако для него было непререкаемой Догмой. И здесь надобно помнить, что значительное, если не подавляющее число русского духовенства придерживалось таких же воззрений...) И еще одна странность. Он прекрасно отдавал себе отчет в пагубности, например, крепостного права, в развращающем влиянии привилегий дворянского сословия и высшего чиновничества, понимал (особенно во второй половине жизни), что власть не может быть опорой Церкви, прекрасно видел, что корень всех наших бед – рабство греху, но считал, что в крушении русской жизни не обошлось без воздействия каких-то внешних, «масонских» сил.

Несмотря на эти недостатки (и на то, что в двадцатые годы он уже не мог доставать нужную богословскую литературу, выверять цитаты и т. п.), «Основы» дают живое представление об аскетическом делании. Епископ с молодых лет стремился к свободе внутренней («свободе от страстей, смрада и исчадий смерти и порока»), думал над тем, как всю свою жизнь строить на евангельской основе. Он считал, что аскетика – это настоящий рай, который может быть насажден в нашей душе. Когда Россия научится жить строго по православному, осознанно аскетично, тогда в ней начнется расцвет культуры. Эта мечта ревнителей православия того времени, хотевших переломить ход событий, влекший страну к бездне, была своего рода утопией, но она помогла им с верой и надеждой пройти через ураган насилия и людского ожесточения, обрушившийся на русское общество.

Дом и община

Библиотека его (и часть рукописей) хранилась в диване у Валентины, в доме ее родителей. Уместная предосторожность, ибо периодически к нему приходили с обыском (1923–1925 гг.), несколько раз арестовывали и забирали в ГПУ. Для властей он был по-прежнему подозрителен. Однажды сидел у себя в комнате и писал. Услышав, что в дом вошли чекисты, владыка быстро спрятал листки рукописи между страницами книги, успев поставить ее на полку. Но ворвавшийся соглядатай, словно по подсказке, сразу достал нужный фолиант. «Бес указал», – говорил об этом случае епископ.

После обыска часто увозили на Воробьевку. На допросах, между прочим, добивались, чтобы признался в контрреволюционной деятельности, в создании подпольной общины, регистрации которой требовали. (Блаженная Мария Ивановна передавала: «А Варнава пусть... не регистрируется...») В застенке он продолжал юродствовать и держал себя странно, «как больной». На вопросы отвечал проповедью (длившейся до утра) о спасении души. Чекисты двери откроют, слушают...

– Замучили меня вопросами, – говорил, вернувшись.

Как-то отправился владыка в ГПУ за панагией, забранной на обыске; обратно его не выпустили, задержали, и возвратился он только через неделю. Валентина ежедневно носила передачи. (Как опекунше больного, ей отдали и панагию.) При освобождении епископа Долгановой сказали: «Забирайте его, мы не нашли в нем ничего предосудительного. Он нам здесь интересные лекции читал».

Решили как-то чекисты задержать и Валентину, продержали ее более суток. На допросах смеялись над домотканым крестьянским платком, покрывавшим голову послушницы (в нем она заснята владыкой в его доме на Сенной).«Почему замуж не выходишь?» – «Сами знаете, жених мой умер».

Фаина Долганова ожидала сестру напротив здания ГПУ, сидя на завалинке...

– Это жиды, евреи ненавистные, дай Бог их не видеть,волновалась Мария Ивановна. – Это жиды его брали. Долго его там держали под арестом?.. Зачем его сажали?.. Спаси меня, Господи, не подпишусь. Господь Бог мой, зачем его брали? – И перекрестилась. – Надо писать, чтобы святое его тело не трогали погаными руками, они не достойны, поганые евреи, с крестами его трогать.

И, обращаясь к Валентине, которую таскали в это время на допросы, добавила:

– Крест у Варнавы большой и крест у него жить; терпи, все терпи, коли к Варнаве пошла жить...

Владыке велела сказать следующее:

– Пусть молится; молиться надо о России, погибает она, война надвигается, плохо живется архиереям457.

Из-за частых чекистских налетов и нависшей угрозы ареста епископ спрашивал у блаженной: не нужно ли скрыться из города, переехать в глухое место, например в село. Она отвечала:

– Никак не надо, сидит пусть на одном месте, никто не прогонит, не смеют... А за что его в тюрьму посадят?..458 ...А здесь моление надо устроить, чтобы его не взяли459.

Чтобы благополучно плыть по бурному житейскому морю, от окружающих епископа требовалась большая собранность, серьезная аскетическая работа, строгое послушание, неподдельное смирение. И на тонкую, неуловимую для плотских глаз связь с духовником обрушился невидимый враг, возбудив в Карелине восстание на владыку.

Отпечаток прежних занятий оккультизмом сказывался на Рафаиле Андреевиче, давая знать о себе то в виде припадков падучей (во время которых страшно кричал), то в постоянных приступах раздражительности и мнительности, в особенной уязвимости для помыслов, диктовавших ему то одно, то другое настроение.

Внешне размолвка наступила, после того как владыка высказал желание обедать не за общим столом, а у себя, в одиночестве. Естественное стремление затворника к уединению, к перемене бытового распорядка в сторону большей сосредоточенности, освобождения от церемониального быта (необходимости светской беседы за столом) вызвало недовольство. Вскоре начавшаяся полоса обысков и кратковременных арестов епископа помогла помыслам накручивать хозяина дома против ненавистного бесам жильца. Рафаил Андреевич приступил к владыке с требованиями об уходе.

– Он в прелесть впал, – заметила о нем блаженная Мария Ивановна. – Карелиным молиться надо460.

По ее благословению, владыка жил у Карелина до тех пор, пока тот категорически не отказал в приюте, грозил выгнать (но из-за противодействия жены, оставшейся верной своему наставнику, все не решался окончательно лишить того крова).

«– Куда его выгонят? Некуда... – отвечала Мария Ивановна в конце октября 1924 года на тревожные вопрошания Валентины. – Ему Господь невидимо пошлет... Купи избу, да поставь как следует, по-черному, да по-белому поставь, да и живите с ним, Господь поможет... как весна будет, таки уйдете»461.

Наконец Рафаил Андреевич как-то подошел к Долгановой и сказал: «Валентина, покупайте дом и с владыкой уезжайте». Он передал ей некоторое количество антикварных вещей для продажи, чтобы за вырученные деньги можно было купить усадьбу в городе. Их приобрел какой-то армянин при посредничестве Юлии Ивановны Долгановой (старшей сестры Валентины).

Весной 1925 года переехали в дом на Сенной площади недалеко и от тюрьмы, и от Крестовоздвиженского женского монастыря; была куплена и оформлена на Валентину часть этого дома, состоявшая из двух комнат, кухни и мезонина. Их половина смотрела окнами во двор; другая половина, принадлежавшая полякам, выходила на площадь. Епископ жил в маленькой «келье» внизу, а вверху, в мезонине, поселился иеромонах Рувим, всегда молчаливый, сосредоточенный, прозванный за свою аскетичность отшельником.

В эти годы, после того как владыка превратился в странника, идущего по нехоженым тропам в Небесный Иерусалим, возле него осталась горстка молодежи. Игумен Митрофан Зосимовский «переправил» большую часть паствы к о. Петру Тополеву, и лишь несколько девушек упорно держались Валентины, желая хоть через нее соприкасаться со своим первым духовником. Епископ жил затворником, и контакты с ним могли осуществляться только через его послушницу. Характер у последней был своеобычный, гордый, поэтому тем, кто хотел сообщаться с наставником, приходилось передней сильно смиряться. Многим это оказалось не под силу. Но во всем случившемся был, по-видимому, Промысл Божий.

Обстоятельства сами отбирали тех, на кого можно положиться. Вера Ловзанская очень была привязана к Валентине, восхищалась ею. Однажды та позвонила младшей подруге на работу и попросила выполнить какое-то поручение. Отношения между девушками упрочились, и через некоторое время Вера могла уже посещать домик на Сенной.

Сюда приходила Аннушка Борисова («Анна маленькая»), почти девочка, самая молоденькая из духовных чад владыки. По молодости лет на работу она не ходила и в домике на Сенной стряпала еду. (Владыка просил печь «лепешки на жару»; во всю остальную жизнь из съестного уже больше ничего не заказывал.) Когда владыка стал передвигаться по городу, то брал ее с собой, и она вприпрыжку бежала перед ним. (Другим девушкам, постарше, уже неловко было его сопровождать.) Посещала домик и Анна Ненюкова («Анна большая»).

По воскресеньям собирались в большой гостиной девчонки во главе с Валентиной да трое молодых монахов, обсуждали различные религиозные вопросы. Горячий, почти мальчик (так воспринимался даже сверстниками), Руфин всегда спорил с добродушным Киприаном (Нелидовым) и сдержанным Рувимом на богословские и общецерковные темы. Иногда забегала Елизавета Германовна Карелина – старалась помочь материально. Изредка выходил епископ и беседовал о тонких духовных предметах. Однажды заговорил о милостыне. «Подать милостыню может всякий, но не все будет... от чистого сердца. Надо знать, как подать милостыню по-христиански. Неверующие часто упрекают христиан, что они делают дела милосердия своекорыстно, ради получения будущего Царства Небесного. Многие подают нищему или больному из жалости к нему, некоторые из-за тщеславия и гордости... иные просто ради своего спокойствия, потому что голодные мешают спокойно жить и наслаждаться своим богатством. Здесь нужен дух смирения, чтобы подать милостыню с одинаковым чувством – больной ли перед тобой или здоровый, подать из-за одной любви к Богу и ради исполнения Его заповедей. Вот к какому состоянию должны мы стремиться!» (Как правило, он говорил на тему Евангелия, читаемого в этот день в храме.) 18 апреля 1925 года толковал слова Спасителя: Аще постыдится Мене и Моих словес вроде сем прелюбодейнем и грешием... (Мк. 8:38.)

В январе того же года перед авторитетной Комиссией Костя Нелидов успешно выдержал экзамен по богословским предметам, «обнаружив хорошее богословское развитие». Оценку выставил сам митрополит Сергий (Страгородский), новый глава епархии. Великим постом после литургии он постриг в мантию в Крестовоздвиженском монастыре духовного сына владыки с именем Киприан. (Новопостриженный решил по обычаю провести сорок дней в подвальной церкви под собором, где находилась почитаемая могила старицы Дорофеи, но по телесной слабости весь срок не выдержал.) Митрополит благоволил кнему и при постриге сказал примечательное напутственное слово: «Как хорошо, что в монашество идет молодой человек. Мы, старики, уже не те, мы боимся всего».

После окончательного отпадения Евдокима в обновленчество митрополит Сергий, успевший уже принести покаяние в той же ереси, в марте 1924 года получил назначение от Патриарха на ответственнейшую Нижегородскую кафедру. Он был глуховат на одно ухо, и верующие его звали «дедушкой». В начале двадцатых годов епископ Варнава, будучи во Владимире, познакомился с ним лично. («Когда-то мне пришлось есть, пить и даже спать под одной крышей с Сергием... Он даже раз мне прочел наизусть все полностью правило ко святому причащению: три канона, акафисты, утренние и все <другие необходимые> молитвы. Вот память!.. И все потому, что я забыл канонник, по которому мог бы прочитать сам».)462 По рассказам последнего он записал любопытную историю из жизни этого известного богослова и будущего Патриарха. «Разными путями призывает Бог ко спасению и монашеству... И поводом для оставления «мирского мятежа» бывают вещи далеко не спасительные... Вспоминается случай из жизни Патриарха Сергия (Страгородского). Когда он учился в Нижегородской семинарии, он очень пил. Парень умный (и остроумный, что, кстати сказать, сохранил до старости), он понимал, что не дело – прожигать свой талант и жизнь. Я уверен, что он в душе начинал уже определять свой будущий путь или где-то колесить около него.

И вот однажды допился до того, что поспорил с товарищами, что залезет на церковный крест. Церковь при Нижегородской семинарии... каменная, в саду за семинарским зданием, с обычной колокольней. Сказано – сделано... благородство обязывает. На крест купола он взобрался. Но, очевидно, подумал, что недалеко уже оттуда и до неба. Бросил пить и ушел в монахи»463.

Митрополит, конечно, знал о «сумасшествии» владыки и, по-видимому, относился к его поступку с уважением, так как сделал своим иподиаконом Константина Нелидова. Ему нравился настрой горевших верой молодых людей. Он ценил их искренность и смелость и не прочь был использовать эти их евангельские качества, которых ему самому так не доставало.

Почти сразу же Киприана рукоположили в иеромонаха. В условиях ужесточавшегося отношения государства к Церкви молодому монаху приходилось нелегко; одно время служил при Казанской часовне Крестовоздвиженского монастыря464, потом вместе с Руфином жил в полуподвальном помещении при Благовещенском мужском монастыре, наконец вынужденно переехал к своей бабушке; для пропитания подрабатывал переплетом книг.

Облик о. Киприана – черные вьющиеся волосы, голубые глаза, чистый и серьезный внутренний настрой, ровный и ясный характер – производил на окружающих самое лучшее впечатление. Два его друга, иеромонахи Рувим и Руфин, появились возле владыки после ухода того в затвор (епископ, уже подписывавший свои рукописи именем Димитрия Рыбаря, по слову Спасителя, закидывал апостольский невод и продолжал спасать души).

Рувим (в миру Борис Павлович Цыганков), молодой, лет тридцати, аскет и «отшельник», – полная противоположность Киприану, он и в доме на Сенной площади держался обособленно. (А общительный Киприан, еще мальчиком – в погонах студента Дворянского института –познакомившийся с владыкой и бывший к нему ближе всех, добрый и отзывчивый, мог запросто шутить с девчонками.) В прошлом – офицер царской армии, Рувим переехал в Нижний из Киева, где участвовал в работе студенческого христианского кружка. Сопровождал епископа Варнаву в Среднюю Азию, где вскоре получил назначение на приход в Турткуль, на границе с Афганистаном, арестован там и расстрелян.

Монах Руфин (в миру Аркадий Павлович Демидов, 1902г. р.) происходил из семьи уездного земского начальника. Монашество принял в 1926 году. Обладал прямым характером. (Через три года епископом Ветлужским Неофитом (Коробовым) рукоположен во иеромонаха, вскоре арестован.

Отбывал срок на знаменитой Медвежке* (* На Медвежьей горе, Соловецкая система лагерей.). По болезни сактирован. Из последних сил дополз до поезда на четвереньках... Второй раз арестован в 1937 году и вскоре расстрелян.)

В это время владыка иногда выезжал с молодежью загород, на природу. Имея благословение старца Алексея Зосимовского, изредка совершал дома богослужение. «Служить не надо, – предостерегала Мария Ивановна, опасно и трудно, только по большим праздникам».

Вера Ловзанская, одна из самых юных подопечных владыки, непосредственно соприкасалась с ним редко, он как бы намеренно отодвигал ее от себя. И тем самым задевал ее самолюбие, саднила невидимая ранка. Вера с пятнадцати лет начала тянуть трудовую лямку. Единственную отраду находила в церкви, ее притягивала монашеская жизнь. Неизъяснимо привлекательной казалась ей и та серьезная внутренняя настроенность, осмысленность, которая излучалась от епископа и его окружения. (Состояние девушки характеризует небольшое столкновение с представителем власти. С первых лет революции комиссары стали внедрять в Нижнем социалистические принципы труда: за горожанами закреплялись участки земли, которые они должны были обрабатывать. Называлось это «коммуной». За отработанные человеко-часы им потом платили картошкой. Во главе начинания стоял некто Глебский, записывавший всех и все учитывавший, жил он рядом с Печерами. Вера, спешившая в храм, как-то натолкнулась на него. Он стал выговаривать: «Зачем ты ходишь к этому архиерею?!» Она заплакала, не могла слушать злобное ворчание администратора. «Это было первое, самое дорогое, а он такое говорит».)

Вместе с группкой духовных детей владыки она впервые посетила Дивеево и Саров, столь поразившие ее, что уезжать не хотелось. Она сидела у Марии Ивановны и с замиранием сердца ожидала, что та скажет на тайные мысли: идти в монастырь или замуж.

Послушница принесла блины, начала их раздавать гостям, а юродивая, словно невзначай, обронила: «Ты вот той маленькой монашке тоже дай». Все стало ясно.

Мысль остаться в монастыре (хотя в Дивеево уже запретили принимать новых насельниц) ее не покидала. В следующий раз дивеевская послушница Аполлинария предложила: «Пошли к Марье Ивановне. Если она благословит, то останешься». Но блаженная еще издали закричала: «Не надо! Не надо ее! Не надо!» Потом, рассмеявшись, прибавила: «Ты же будешь на старости лет отца покоить». И дальше пояснила: «Иди к владыке Варнаве, он тебя устроит».

У Веры все внутри оборвалось: «Значит, я в монастырь не пойду?..»

В другой раз услышала совсем неожиданное. В Дивеевской обители много лет жил юродивый Ониська, говоривший о себе в женском роде, любезный друг Марии Ивановны, которого она звала своим «женихом» (иногда, впрочем, «женихом» называла и о. Варнаву). И вот однажды блаженная, прозывавшая Веру «Любой», говорит ей: «Увезет Ониська мою Любашку далеко-далеко».

Пойди пойми слова юродов, разгадай их пророчества и предзнаменования. Только после догадываешься (и тогда эти подсказки служат невольной и существенной опорой). Через десять лет, оказавшись с духовным отцом в Сибири, она все уразумела.

...В необычных встречах на перекрестках судеб тянулась к епископу зеленая поросль, юные прекрасные ростки старого мира, обреченные революцией на прозябание, а то и напрямую гибель. Он возвращал им смысл жизни, разрывал путы времени, показывая, что от каждого, как в эпоху гонений на первых христиан в Римской империи, зависит судьба Церкви. За окнами дома на Сенной площади сгущался мрак, но спустя годы епископ вспоминал о жизни их тогдашнего сообщества: «Мы жили, не думая о завтрашнем дне»465. И им было светло в их труде и надеждах.

Епископ Варнава подарил как-то духовной дочери Псалтирь и сделал на ней такую надпись: «Молись крепче, в этом залог духовного просвещения, разума и самой прозорливости. А зная, что есть добро и зло, спасешься и других спасешь». Он учил, невзирая на обстоятельства, идти путем добра. И учился этому сам, благо сложнейшие исторические события тому способствовали.

Послабления, допущенные режимом в годы нэпа, сворачивались, атмосфера сгущалась; чтобы сохранить духовное горение, надо было вновь уходить от политической непогоды, пытаясь сберечь церковный (отеческий) строй жизни. Волновала судьба рукописей и собранных святых реликвий (у владыки хранились антиминс, частицы мощей, предметы, принадлежавшие святым, например преп. Серафиму Саровскому, Иоанну Кронштадтскому и др.), но не меньше тревожили судьбы Православия. Неужели оно будет перемолото жерновами государственной машины, запущенной ненавистниками христианства?

В Нижнем власти не забывали «съехавшего» с ума епископа, требовали, чтобы он устроился на работу. Он был слишком молод (всего сорок лет), для того чтобы эта драконовская Система оставила его в покое. Приходилось думать – не нужно ли переменить год рождения, увеличив тем свой возраст. Мария Ивановна подсказывала: «Старичок Варнава на постели лежит и служит»466. Иногда как бы оговаривалась: «В Иерусалим пусть съездит, в Киев, его там мало знают, никто не тронет его там...»467

В 1928 году о. Киприан получает назначение служить в Кзыл-Орде. Это было знаком судьбы, и епископ принимает решение переезжать в Среднюю Азию и под покровом официального прихода строить не видимый миру тайный монастырь.

Вначале уезжал Киприан (перед отъездом, 25 января, сфотографировался на память); прощался в домике, в большой комнате, где обычно собирались по воскресеньям; девочки плакали, чувствуя, что решающим образом меняется их жизнь, а спросить, куда едет, нельзя – интересоваться не полагалось.

Потом отправились владыка с Рувимом и Валентиной, затем Фаина и Елизавета Фотиевна Долгановы, затем две Анны («маленькая» и «большая»), а позже всех Вера.

На краю мира

1928–1931 Кзыл-Орда. Организация и жизнь тайного монастыря в Кзыл-Орде. Вынужденный отъезд в Европейскую Россию

Подвижники вседа удалялись в труднодоступныеб «высокие», «глухие», необжитые места всякого рода (от Кавказского хребта до потаенных комнат в городах и деревнях), пытаясь найти Божьи тропинки среди полыхающего безумием ненависти и страха мира.

Всю жизнь у епископа было заветное желание организовать маленький монастырок, монашескую общину, на что не раз испрашивал благословения у блаженной. Мария Ивановна отвечала уклончиво, словно придерживая («на волю Божию полагаться надо»), а через несколько лет обронила: «Монастырек поставь и монашек набери»468.

Лишь на краю социалистического рая, в пустыне, можно было попытаться наладить сокровенную жизнь христианской общины. Кзыл-Орда – недавняя столица Казахстана, небольшой азиатский городок, затерявшийся среди золотых барханов. В старой части города женщины в паранджах скользили по узким проходам между рядов хибарок, сделанных из глины и самана. Хибарки эти, оберегая жен от чужих глаз, глухой своей стеной выходили в узкие улочки.

Советская власть превратила этот край в место ссылки; с половины двадцатых годов из Центральной России сюда направляли политически неблагонадежных; многие приезжали по собственной воле, в надежде, что здесь их забудут вездесущие органы. Удаленность от центра, бедность, крайняя нужда в культурных и научных кадрах и впрямь способствовали некоторому смягчению режима.

«Грязные, в кизяке, верблюды, рыдающие с подсвистом ишаки... низенькие, художественной резьбы, калитки (похожие на узкое евангельское, игольное, ушко!) старых узбекских дворов... и новые здания в арабском стиле, но с тысячелетней юртой на дворе...» Неряшливые и добродушно ленивые казахи, встретившись на дороге друг с другом, часами разговаривают, сидя на корточках. Но разговор этот – песня, в которой они сообщают друг другу о только что увиденном. Узбеки более сдержанны, с хитрецой и живут зажиточней.

Вот такие картины открылись нашим странникам по приезде. У одного русского техника строителя (по работе он все время в разъездах), местного жителя, им удалось снять европейского вида домик, фасадом смотревший на улицу. (Вера приехала ночью и нашла своих только по знакомым красным занавескам.) Три комнаты, обставленные изысканной карелинской мебелью, привезенной сюда из Нижнего, кухня, дворик с райским садом (арбузы, дыни, вишни), колодец, устроенный в стене изгороди (общий с соседом). Во дворе чуланчик, заваленный книгами владыки.

В городке много «бывших людей» из метрополии. «Это, кажется, единственное место в Казахстане, где не бывает дождей, – вспоминал владыка, – где каждое утро просыпаешься, зная, что за занавеской вечно голубое небо... Ни облачка... Чистая бирюза. «Небо Неаполя не лучше здешнего», – говорили ссыльные старушки аристократки».

Главный интерес местных жителей – в воде, отмерявшейся скупо по нитям арыков, прокопанных от Сыр-Дарьи. Девчонки вставали ночью, чтобы, присыпав соседские канальчики, заставить воду подыматься в их рукав (сад имел уклон вверх, дом стоял на возвышенности), и таким хитроумным способом напитывали влагой сад и огород. Главное послушание в саду исполняла Фаина. Она и Аня Ненюкова работали статистиками в «Статбюро». Вера («дочка Верочка» – звали ее все, кроме строгого владыки) работала в исполкоме машинисткой, реестрантом-приемщиком у нотариуса (из бывших баев, европейски образованного и либерального, Аль-Мухамеда Кутыбаровича Курульчина) и под конец – в банке. Целыми днями они просиживали на работе. «Маленькая» Аня помогала на кухне Елизавете Фотиевне, матери сестер Долгановых. Валентина устроилась при церкви уставщиком. Иеромонаха Рувима вскоре после прибытия перевели в далекий Туртукль, жаркое, гнилое место.

О. Киприан служил в местном храме, в воскресный деньвсе общинники (приехало их с епископом девять человек)469 приходили на службу, читали на клиросе. Владыка – здесь его уже называли «дядей Колей» – без бороды, в обычной светской одежде стоял среди мирян. Исповедовались дома у епископа, а причащались в храме. В будни девчонки уходили на работу, вечером и по ночам – на домашнем хозяйстве. Ритм жизни у них был напряженный, но бытовые трудности легко разрешались благодаря уважению, с которым киргизы относились к о. Киприану: ночью, в обходзапретов, привозили саксаул (обычно на топливо отпускали солому), сгружали во двор. Приходил старик по имени Карп, живший отшельником в степи, помогал рубить дрова (саксаул по крепости подобен стали, его не берет топор, но берет умение). Церковная староста, полная, маленькая хлопотушка Анна Никаноровна, сердечно ко всем расположилась и каждый день посылала молоко.

Прихожане любили батюшку, любили бывать у него в гостях; чувствуя духовный подъем обитателей дома, стремились навещать их почаще. Атмосфера там была теплая, и все было попросту. Частенько прибегали верующие девушки: пели церковные песнопения. «Дядя Коля» пользовался чрезвычайным уважением. Во время еды он сидел во главе стола, о. Киприан постоянно оказывал ему знаки любви и почитания, что не могло, конечно, пройти не замеченным для гостей.

А по улицам города постоянно гнали партии раскулаченных (общинницы носили им на пересыльный пункт, расположенный в бывшей мечети, еду). И хозяин дома, изредка наезжавший с очередных объектов, рассказывал обустройстве на острове в Аральском море лагеря для многосемейных раскулаченных крестьян, присылаемых сюда на поселение – на скорое переселение в жизнь вечную: ведь водной из самых жарких точек Средней Азии в сутки давали всего по кружке воды.

А вокруг яркая южная синь... Простота нравов у аборигенов была удивительной. Вполне естественно они смотрели на женщину как на вьючный скот. «Этот взгляд дожили до наших дней, – писал владыка, – уже при советской власти. Вижу однажды картину: по улице идет женщина, согнувшаяся в три погибели, и несет на спине какую-то громадную копну (забыл уже чего), а сзади нее, шагах в десяти, идет задумчивый муж, помахивает кнутом (этот кнут, кажется, камча называется...) и мурлычет что-то себе под нос. Я так растерялся, что, хотя при мне был миниатюрный аппарат Цейса «Атом» (дореволюционного времени), не снял эту сцену, достойную назидания»470.

«Стройные пирамидальные тополя, издали кажущиеся настоящими кипарисами, темнеют из-за белых и желтых стен глинобитных мазанок туземцев и домиков европейцев»471. Раскаленный добела огненный шар на чистом небе точно застыл на месте. «Темно-зеленая листва... не дает почти никакой тени. Но ее и не нужно. От этого кругом светлее, ослепительнее, радостнее. Все зовет к жизни, наслаждению... Вдали кто-то проехал на верблюде. Потом на ослике... Проскрипела арба... Все так обычно, буднично. Как будто нет никакого Бога, ни будущей – возможно и через две минуты – вечной жизни для мученика, ни рая, ни Церкви Небесной...»472

Окружающая пустыня (на этот раз не только нравственная, но и географическая), тягучий восточный быт и давящая тягостная атмосфера надвигавшейся из далекого центра грозы, омрачавшая лица занесенных сюда трагической судьбой русских людей, – все воскрешало в памяти и делало особенно близкими фигуры древних монахов из патериков и житий. Владыка пишет на темы ранне-христианской истории, в частности, жизнеописания преп. Синклитикии Александрийской и святителя Григория Акрагантийского. Оба святых в юном возрасте по зову совести ушли из мира, но Синклитикия ни разу не выходила за ограду монастыря, а Григорий, после воспитания, полученного в пустыне у одного из тогдашних старцев, избирается народом на епископскую кафедру и, оберегая свою паству, претерпевает многие страдания, неправедный суд и заключение. Оба, пройдя долгий жизненный путь, достойно переносили выпавшие им испытания(тяжкую болезнь у одной; клевету, гонения у другого).

Чтобы воля устояла в добре, «надо при любых искушениях терпеть и молиться», – записывал владыка уже свой опыт. Несмотря на многочисленные опасности, коварные ловушки, устраиваемые князем мира сего, епископ старался не сойти со своего – Богом определенного – места и, хотя и немощными малыми силами (и помощью немногих оставшихся верными духовных чад), старался освящать эту землю, увязывать, соединять ее со Христом.

В старости владыка рассказывал об узнанных на опыте законах житейского моря, неожиданно обрушивающего свои волны – невзгоды и страсти – на человека, плывущего по его просторам: «Живу и живу, все ничего-ничего, а потом вдруг и разом свалится все со всех сторон: на вот, терпи, проверь теперь, каково твое смирение и послушание Богу».

Чуть не ежевечерне и уже по-свойски запросто захаживал к ним молодой прихожанин Николай Васильевич Н., производивший впечатление человека исключительно положительного и порядочного. (Он не хотел работать на власть и служил официантом, «подавалой», о чем Киприан сочинил шутливый стишок: «Из низвала – подавала...») Вера, моя посуду, стала замечать, что он пристраивается рядом и старается помочь. Однажды, когда все сидели за столом, он как-то странно себя повел, попросил слова (владыка подумал: «Напрасно его хорошо приняли, приблизили, он, видимо, стукач и сейчас об этом объявит»), долго мялся, пытаясь что-то сказать, и наконец странным необычным голосом начал в наступившей тишине так: «Я давно все не решаюсь вам сказать... что полюбил Веру Васильевну и прошу ее руки».

– А мы здесь при чем? Вы с ней говорите, – бросил ему владыка и вышел.

Веру и Николая Васильевича оставили одних. «Я не могу сразу дать ответ, – сказала она (и подумала: «Как важно знать благословение и свой путь»), – для меня это очень неожиданно». Он все понял...

После владыка позвал ее. «Смотри сама, – взглянул испытующе, – человек он хороший. Выходи за него. Можно».

– А как же меня Мария Ивановна благословила на монашество, четки дала?..

«Решил, что будет ГПУ, а вышла любовь», – улыбаясь, вспоминал епископ позже.

На том дело и окончилось. (Но несостоявшегося жениха, уже после их отъезда, арестовали за веру, человеком он был негнущимся, и его забили насмерть.)

Тихая и внешне безоблачная жизнь – по каким-то внутренним причинам – не складывалась в монастырскую. Елизавета Фотиевна, полная и крупная женщина, требовала особого отношения к своим детям, хотела, чтобы они ели мясо, а владыка не соглашался на это. Некоторые из общинниц оказались не готовы к совместной жизни, их беспокоил мир и его «возможности». Могла взвихриться буря, вызвать смятение. (Факт ничтожный, но в тех обстоятельствах не столь и безобидный, как может показаться на первый взгляд: Анюте «маленькой» поручил отнести пакет с не проявленными негативами, из любопытства она раскрыла его и засветила пленки, бывшие там. Пришлось заказать жестяной узкий ящик с замочком.)

Однажды в храме на дядю Колю наткнулся бывший нижегородский священник, узнав в нем епископа. Пошли слухи, сплетни: «Это содом. Монахи и девки вместе живут. Не годится так!» Вскоре пришла и бумага от местного ташкентского архиерея Никандра (Феноменова) о переводе о. Киприана в поселок «Аральское море». С ним отправилась псаломщицей мать Серафима (Долганова). Там, веще более глухом месте, чем Кзыл-Орда, среди задавленного нуждой и страхом народа, они объединили верующих в служении Богу. «Но и здесь, – записал владыка обрывок воспоминаний, – в разрушенной церквушке (в который раз) восстанавливает службу Богу с кучкой таких же энтузиастов худой, с агатовой копной волос и длинной бородой, батюшка. Идет всенощная. Тихо в пустыне. Почти незаметный ветерок иногда чуть тронет тонюсенькую прядь волос. Бесшумно пробежит ящерица по сухому рассыпающемуся песку. Через открытые окна церкви доносится пение: торевнитель Христов поет поэтический ексапостиларий в неделю Антипасхи: «Днесь весна благоухает..."»

С очевидностью угрожающе надвигалась буря, восставал мир. Как раз в это время, в ночном небе над домом, владыка увидел Крест. Вскоре он слег с брюшным тифом. Был при смерти, горел в жару, но от услуг врачей отказался. И так без лечения, «на манной каше» (раздобытой где-то по случаю), выздоровел.

Постепенно, словно осенние пажити, обнажились бесплодность и опасность дальнейшего здесь пребывания (окончание тишины совпало с волной арестов, начавшихся в тридцатом году среди бывших зосимовских монахов и в близких к ним кругах).

Марья Ивановна благословила уйти от «непогоды» и устраивать монастырек; когда же с течением времени обстоятельства переменились и над общиной вновь собрались тучи – решил ехать в Москву, идти навстречу судьбе, идти прямо, следуя лишь внутреннему зову.

«Немного прошло времени после выздоровления... Как он и ожидал скорбей (решившись пойти по пути спасения неукоснительно), так они и начались. Начались... со всяких разговоров о нем... потом с искушений на его домашних; постепенно, после Пасхи, в нем созрела решимость исполнить (если он правильно понял) слова Марьи Ивановны: «Когда все кончится, поедет в Москву...» В июне, после именин своих, после многочисленных бесовских козней и препятствий тронулись»473.

Собрали поклажу и отправили на станцию. Выехали из Кзыл-Орды 23 июня (ст. ст.) 1931 года на праздник Владимирской иконы Божией Матери474 – «благословением Марьи Ивановны». (Повидимому, у о. Киприана возникли трудности при откреплении от местной епархии.) Вновь вокзал, бесконечные поезда. До столицы добирались почти четыре месяца475, прибыли под самый Покров: «Приехали помощью Божией, при самооткрытии закрытых дверей везде в Москве».

Пустыня каменная – Москва

1931–1933 Москва. Пушкино. Тайная жизнь еп. Варнавы в коммунистической Мекке. Церковная позиция владыки в годы «безбожных пятилеток». Ожидание ареста

В столице владыка поселился в Останкине, у Виталия Ивановича Долганова, младшего брата Валентины, занимавшего важный пост главного архитектора по озеленению города, в маленькой комнатке (чуть не в кладовке). Валентина и Фаина устроились в Москве на работу (опять выручала статистика). Началась странная жизнь.

Дома он слышал рассказы хозяина о кремлевских обитателях, с которыми тот невольно сталкивался по работе. Усатый вождь любил иногда, после хорошего кахетинского, затянуть с друзьями по революционной борьбе знакомые с юности песни, часто из семинарского обихода. А бывало, когда обсадят улицу молодыми деревьями, Сталин проедет и изречет: «Не те деревья посадили. Эти не годятся. Сажайте другие». И надо было немедля выполнять высочайшее повеление.

...Владыка ходил по улицам, по дорогим его сердцу местам (посетил храм Покрова, где был крещен). Затаившийся, измученный страхом, искалеченный реконструкциями и многочисленными идеологическими кампаниями, дивный город был внутренне пуст. Однажды во время таких хождений к нему обратился художник, вырезавший силуэты прохожих, «попросил позировать (на одну минуту) для рекламы ему (я случайно подошел к его витрине. Кругом него была толпа, которая в это время поредела).

У вас очень характерное лицо, такого у меня еще никогда не было... Пожалуйста, бесплатно»476.

Подобно этому служителю искусства, внимательно изучавшему облик встречавшихся ему людей, владыка пристально рассматривал новую действительность. Зашел в антирелигиозный музей, расположившийся в бывшем Страстном монастыре, и здесь увидел мощи преп. Серафима, выставленные напоказ. С горечью вспомнил старые споры, когда иерархия растерялась, обнаружив, что мощи сохранились лишь частично. «А я стоял перед этими костями, и удивлялся, и умилялся. Ведь какие это были кости! Свежие, крепкие, чистые, благоуханные, цвета желтого-прежелтого воска... таких ведь никогда не бывает среди тех, по которым изучают остеологию! Ведь те, бывало, вертишь в руках... и удивляешься, как это они, только что вываренные, а уже носят на себе печать тления».

В августе 1932 года посетил Лавру и там застал мерзость запустения. «Ходил по Успенскому кладбищу... Все памятники снесены и разрушены. Остались случайно... И. С. Аксакова (славянофила) и одного старца-крестьянина, что, конечно, имеет промыслительный смысл. Надпись на памятнике последнего я привожу здесь (если памятник погибнет, то и память погибнет, достойная сохранения).

На задней стороне высечено: «Крестьянин Василий Матвеевич Николаев всю жизнь свою провел в трудах, в молодости работал на фабрике. Потом по выбору служил 3 года казенным лесником. После этого стал покупать в казне и у крестьян лесные участки, собственноручно разделывал их и продавал. Впоследствии приобрел в собственность землю с лесом и на ней трудился, не покладая рук.

Пищей довольствовался самой простой и никогда не пил чая, в супружестве жил 3 года и имел детей, сына и дочь, остальное время более 50 лет прожил вдовцом. Любил путешествовать по св. местам, на богомолье. Более 17 лет ежегодно ездил в Киев, был в старом Иерусалиме, на св.Афоне, в Сарове и др. местах. 29 лет был старостой в своем приходском храме.

Несмотря на то, что впоследствии имел хороший достаток, жизни своей не переменил и собственноручный труд ценил выше всего. Любимым занятием его было работать в лесу, подчищать лес, пилить и разделывать луга под покос.

Незадолго до своей кончины приобщился Св. Тайн, и за 2 дня до смерти его видели трудящимся. С 15 на 16 ноября 1915 года занемог и не более как за 3 часа до своей кончины на своих ногах пришел в передний угол, под образа, перекрестил место, лег и вскоре скончался, имея от роду 78 лет"»477.

Будет ли российская действительность и в дальнейшем рождать подобных праведников? Смогут ли такие люди выжить в новых условиях? На чем они будут строить свои души, на какой правде стоять? Христианство уходило из мира, как вода сквозь песок. «Научно доказано», что Бога нет, что совесть и мораль – понятия относительные. Действительность заражена ненавистью, и человек потерял внутреннюю устойчивость. В очередной раз епископ заводит дневник, в котором рассуждает об истоках атеизма: «Сатана предлагал людям эту мысль еще в раю как средство к достижению знания. Когда науку поставят во главу угла, то «будете сами, как боги», т. е. Бога уже не нужно будет. (Нельзя отказать в логичности. Раз все человек знает, то становится, конечно, сам на место Всезнающего Бога.) Но полная реализация только в последние времена станет возможной (начало как массовому явлению уже положено)».

Впервые возникает перед ним не только угроза гонений за веру, но и проблема «тупика», одиночества в обвалившемся от глыб насилия и страха советском мире, в «подполье». Между тем он не затаился в городской каморке, а продолжал попытки нащупать плодотворную творческую линию поведения в этом адском мире, где каждый думал только о себе. Самое важное – это сохранить человеческие связи, основанные на единстве надежды и упования.

Путь в Небесный Иерусалим в условиях диктатуры с неизбежностью пролегал через затвор, уединенный образ жизни, но при этом владыка продолжал находиться в церковном общении с ревнителями веры. Есть скупые и обрывочные сведения, по которым можно предположить, что он окормлял общинку монашествующих, соприкасался также с близким ему кругом уцелевших зосимовских монахов (к тому времени старец Алексей уже умер, а игумен Митрофан был арестован, некоторая часть братии перебралась по приглашению еп. Варфоломея (Ремова) в Высоко-Петровский монастырь478, рассеялась по домам боголюбцев).

Какой-то период он жил в подмосковном Пушкине, на Акуловской горе (там прописан был о. Киприан), и за ним «ухаживали» монашки. Доносчик из лжебратии, «служитель культа», сообщал об этом в ГПУ и добавлял, что у него лично сложилось от увиденного «полнейшее впечатление нелегального монастыря. Пребывание там Варнавы считалось секретным и держалось в глубокой тайне»479. (Связь с этим дачным в то время городком подтверждает и независимый источник: в начале тридцатых годов епископ оставил у проживавшего там родственника некоторые свои вещи «на хранение».) Другой стукач, также из клира, сообщал, что епископ Варнава ставил своей задачей «привлечение – вербовку молодежи в монашество и создание нелегального монастыря480. Молодой осведомитель (28 лет) рапортовал, что сестры Долгановы и иеромонах Нелидов предлагали ему в личной беседе, состоявшейся в 1932 году, «уйти в монашество от советской жизни, ибо при советской власти идет одно лишь развращение». (Формулировка данного «контрреволюционного деяния» типична для многих чекистских разработок в среде активных верующих и отражает религиозную плоскость, в которой проходил разговор, а не ее политическую, проштампованную в кремлевско-лубянской кухне, подоплеку.)

Здесь надо очертить церковную позицию, которую занимал епископ в те годы. Она, как и многое в его судьбе, парадоксальна, многогранна и вполне соответствует его личине юродивого. Для всех он ушел с кафедры «по болезни» и, согласно канонам, сохраняя «честь епископа», не мог«самовольно священнодействовать»481. Для знавших дело его случай был связан с необходимостью отделиться от еретика, и потому, по правилу Двукратного собора, владыка сохранял все права действующего архиерея и в какой-то мере (учитывая все же особенности его выбора, маску болезни) должен был печься о Церкви, «к которой поставлен»482. В той или иной степени каждое из этих положений им осуществлялось. Кроме того, для него уход в юродство был и знаком покаяния в том, что вовремя не различил границу, проходящую между церковной организацией, всегда внешней к евангельскому духу и потому подверженной всяческим замутнениям и компромиссам с духом времени, и сущностью Церкви как единения в любви Христовой. Перед христианами всегда в земной истории стоит выбор: оставить чистоту – и полноту – своего упования ради сохранения земной структуры религиозной организации или отказаться от всего «плотяного» ради Бога; он выбрал последнее.

После столкновений с Евдокимом он понимал, что в эпоху гонений миссия Церкви будет реализовываться только в личной жизненной позиции ее членов, а не в юридически оформленном (и «зарегистрированном» государством) объединении. В поступке веры, а не в канцелярском делопроизводстве. Евдоким свои безобразия оправдывал необходимостью добиться для местной Церкви «тишины», того же хотел Синод, назначив его на кафедру. На собственном горьком опыте епископ Варнава узнал, чем кончается борьба за мир: верующий народ погружается в нескончаемые внешние нестроения; в результате народ не имеет ни мира внешнего, ни, главное, мира внутреннего. Православных продолжают избивать, и, идя за «миролюбивым» руководителем, они как раз и попадают в сети ересей и расколов.

В 1927 году митрополит Нижегородский Сергий, ставший временным главой Российской Церкви, издал «Декларацию» о необходимости для церковных людей непросто лояльного отношения к советской власти – на этой позиции стояли и Патриарх Тихон, и подавляющая часть духовенства, – но и безоговорочного признания ее идеологии. Как и ранее обновленцы, он оправдывал свои действия необходимостью легализовать подчиненный ему Синод и «центральное управление», этим волшебным словом намекая на возможность новой церковно-государственной симфонии. По иронии судьбы, коммунистические правители вскоре издадут постановление, в котором все ими же зарегистрированные религиозные организации объявят единственной легально действующей контрреволюционной силой в стране и приступят к полному уничтожению религии и ее приверженцев483.

Сердце православного человека той эпохи, сокрушенное тревогами за судьбу христианства, понимало, что главное для Церкви выжить духовно, сохранить, по слову архиепископа Илариона (Троицкого), верное «духовное чувство, которое указывало бы путь Христов среди множества троп, протоптанных дикими зверями в овечьей шкуре»484. Когда Христа гонят, Его ученикам, считал епископ Варнава, остается одно – удаляться от гонителей, а не идти с ними на компромиссы. После 1927 года он не поддерживал контакты с официальной иерархией, полагая, что та слишком подобострастна по отношению к безбожной власти. Однако парадоксальным образом Константина Нелидова (в монашестве Киприана), своего духовного сына, благословляет служить в этой Церкви и принимать назначения от ее руководителей, так что по возвращении из Средней Азии о. Киприан устраивается работать в канцелярии митрополита Сергия, будущего Патриарха, который весьма выделял молодого священнослужителя.

Волны тяжких гонений захлестывали Церковь. Поэтому надо четко представлять, каким резким и удручающим для православного народа диссонансом звучали заявления митрополита Сергия об отсутствии в стране преследований верующих: если храмы и закрываются, то по просьбе населения, если христиане подвергаются репрессиям, то за свои «антиправительственные деяния»; как и в дореволюционное время, Синод благополучно управляет Церковью485.

Советские вожди рассматривали митрополита Сергия как более удобную (в агитационном и политическом смысле) разновидность обновленцев, как одного из временных своих союзников по разложению православия изнутри («...имя митрополита Сергия, – писал ближайший сподвижник покойного Патриарха Тихона архиепископ Иларион, – произносится всеми как имя действительного кормчего Русской Церкви, но увы! – имя это является фальшивой монетой, так как фактически распорядителем судеб Русской Церкви и ее епископов, как гонимых, так и протежируемых... является нынешний обер-прокурор... Евгений Александрович Тучков»)486.

Все граждане СССР должны были усвоить фантасмагорическую картину социального мироустройства, созданную под руководством Ленина и Троцкого, в которой Церкви отводилась вполне определенная роль воинствующего ретрограда, мешающего созданию социалистического рая. Религия всегда боролась с научным прогрессом, и поэтому передовой отряд прогрессивного человечества – ВКП (б) – должен смести ее с лица земли. А в застенках ЧК сформулировали, что такой важнейший церковный институт, как монашество, «в теперешних условиях в борьбе двух непримиримых идеологий (коммунистической и христианской) по своему характеру аналогичен иезуитским орденам средневековья, которые создавались католической церковью для борьбы с реформаторством на Западе»487. Но в среде этих мракобесов появился митрополит Сергий, чье идейное «полевение» объективно означало ослабление борьбы Православной Церкви с социализмом («если верующие будут поддерживать советскую власть, проводить ее мероприятия и т. д., то есть будут лояльно относиться к существующему строю, то они тем самым сами ускоряют гибель Церкви и веры»)488. Все, кто выступают против него (Сергия), являются контрреволюционерами. Так четко расценивали чекисты позицию всех несогласных с деяниями митрополита Сергия.

...Владыка шел узкой тропой аскетического подвига. Он не одобрял поведения глуховатого «дедушки» и придерживался линии, которая более всего приближалась к взглядам митрополита Казанского Кирилла (Смирнова), постоянно пребывавшего в ссылках. Если бы в те годы оказалось возможным провести свободные выборы Патриарха, то владыка Кирилл вероятнее всего занял бы первосвятительское место. Он был первым кандидатом на должность Патриаршего Местоблюстителя, указанным в завещательном распоряжении Святейшего Тихона, и вовремя попытки провести тайные выборы Патриарха (1926г.) оказался единственным безусловным кандидатом, которого вынужденно поддержал и митрополит Сергий (сбор голосов своевременно прервало ГПУ, арестовав иеромонаха Тавриона Батозского и других сборщиков подписей). Сослужить митрополиту Сергию и единомышленным ему архипастырям ссыльному митрополиту Кириллу не позволяла совесть, потому что они поступали не по любви ко Христу, но таинства, ими совершаемые, он признавал.

Впрочем, до своего ареста владыка Варнава мог причащаться у единомышленного с ним духовенства (причем это могли быть и те, кто служил у «сергиан», но чье внутреннее устроение епископ хорошо знал, как это имело место в отношении о. Киприана). И только после концлагеря, когда для подвижника настала глухая пора полного духовного одиночества, ему уже не у кого было принимать Св. Тайны, сам же он литургии не совершал, чтобы «не дразнить бесов» и в знак великой скорби о трагедии Церкви. Начиналась для него пора пустынножительства. Дела юродивого всегда находятся в сокровенной связи с существом реальности, которое ему тайно открывается. И поступки его – иногда внешне «безумные» – символически свидетельствуют об этой глубинной сути происходящего. Пустыня диктует свои законы.

Преподобный Серафим Саровский, живя в лесной пустыньке, около трех лет провел в молчальничестве. Из-за болезни ног, со времени стояния на камне, он никуда не выходил и богослужений не посещал. Никто из братии не знал, причащается ли старец, но, читаем в «Дивеевской Летописи», все монахи «ни на минуту не сомневались, что он без вкушения Тела и Крови Христовой не оставался»489. «Но почему такая странная уверенность? – записал свои размышления на эту тему епископ. – Начетчикам житий святых надо бы хорошо знать, что древние пустынники десятками лет не только в храме не были и не причащались, но и икон не имели, так же как и крестов на шее... Но мертвых воскрешали свободно. Почему бы и нынешние не могли так поступать?» Харизматикам должно предоставлять свободу, считал владыка, «и не вмешиваться в их личные дела»490.

В будущем епископа ожидали пустынное житие, молитвенный подвиг, самоуничижение в юродстве, подпольное писательство, но прежде ему предстоял арест.

Иеромонах Рувим, уезжая в Турткуль, договорился с Валентиной о переписке. Для сообщения сведений, не предназначенных для посторонних глаз, они условились о некоторых лишь им понятных обозначениях. Из писем было видно, что тучи над «отшельником» сгущаются, он ожидал ареста. Как-то прикровенно между строк намекнул: если моих весточек больше не будет, значит – расстрелян. Вскоре письма прекратились. По-видимому, шел 1932 год.

Работать в канцелярии митрополита Сергия было опасно. Возле о. Киприана стал виться Федька Ковальский, его ровесник и знакомый еще по Нижнему Новгороду; у заместителя Местоблюстителя он числился в иподиаконах, а всей церковной Москве был известен как доносчик. Он все добивался узнать, где находится духовник Нелидова, и просил о встрече с епископом.

Между тем во все время пребывания в Москве (почти два года) владыка искал указания Божьего о дальнейшем пути. Он «все ждал, что за ним придут»491. И пришли.

* * *

422

<Объяснения причин принятия юродства.> 1930. Рукописная заметка.

423

Варнава (Беляев), еп. Служение Слову.

424

Запись дневникового характера, сделанная еп. Варнавой 15.10.1922.

425

<Прощальная записка.> 2.10.1922.

426

Небесный пилигрим // Нижегородская Коммуна. № 269.Суббота, 25 ноября. 1922

427

Живой Церкви (лат.) – Прим. П. П.

428

Письмо местами истлело, оттого пропуски в тексте. Курсив принадлежит еп. Варнаве.

429

Через Астрахань к богу. Маленький фельетон // Нижегородская Коммуна. Вторник, 28 ноября 1922. № 271.

430

Рассказ инокини Крестовоздвиженского монастыря Марии записан автором летом 1984 года: Черновик. 1985. С. 55.

431

Орловский Христа ради юродивый Афанасий Андреевич (Сайко). М., 1995.

432

Записная книжка № 10, 28.

433

Рыбарь [псевдоним еп. Варнавы]. Символизм пророков и Христа ради юродства. <Набросок.> 1930? Рукопись.

434

Варнава (Беляев), еп. Записная книжка № 5, 27.

435

Справка была подписана заведующим лечебницей доктором Писничевским и делопроизводителем.

436

Письмо Р. А. Карелина к еп. Варнаве от 17 марта 1920 г.

437

Варнава (Беляев), еп. Голубой корабль.

438

Письмо Р.А. Карелина к еп. Варнаве от 17.03.1920 г.

439

РГАЛИ. Ф. 464. Оп. 2. Ед. хр. 27. См.: Андреева И. И. Один в поле воин // Знамя. 1992. № 7. С. 174.

440

РГАЛИ. Ф. 53. Оп. 1. Ед. хр. 262. См.: Садовской Б. А. Лебединые клики / Составитель Шумихин С. В. М., 1990. С. 456

441

Ходасевич В. Колеблемый треножник // Памяти Б. Садовского / Сборник. М., 1991. С. 432.

442

Варнава (Беляев), еп. Из виденного и слышанного. Запись 22.05.1921 г.

443

Ответы блаж. Марии Ивановны. От 15 июня 1922 г. Вопрос о Садовском.

444

Ответы блаж. Марии Ивановны. От 15 июня 1922 г. Речь шла о нижегородском враче Демине..

445

РГАЛИ. Ф. 464. Оп. 2. Ед. хр. 55. Автор признателен литературоведу С. В. Шумихину, указавшему на места в письмах Г. Блока, связанные с еп. Варнавой, и любезно предоставившему выписки из них.

446

РГАЛИ. Ф. 464. Оп. 2. Ед. хр. 55. Письмо от 22.10.1921.Автор признателен литературоведу С. В. Шумихину, указавшему на места в письмах Г. Блока, связанные с еп. Варнавой, и любезно предоставившему выписки из них.

447

РГАЛИ. Ф. 464. Оп. 2. Ед. хр. 110. Л. 1–2. Пасха в 1923 году была 26 марта ст. ст. (8 апреля н. ст.)

448

Садовской Б. Д. Лебединые клики. С. 432.

449

Интересно, что в Нижнем Новгороде Садовской жил в доме № 27 по Тихоновской улице, на которой находилось и Епархиальное управление. Сюда, из Печерского монастыря, пришел епископ, чтобы, разорвав с обновленцами, начать свой путь к Небесному Иерусалиму.

450

В последнее десятилетие роман переиздан два раза: Садовской Б. А. Приключения Карла Вебера. М., 1991; а также в однотомнике: Садовской Б. Д. Лебединые клики. М., 1990.

451

Возможно, это было тайным знаком того, что Садовской уже знал истинную подоплеку «сумасшествия» епископа.

452

Расстрелян в 1937 г.

453

В Небесный Иерусалим. <Листки из блокнота.> Начало1940-х.

454

Записка, скорее всего, адресована к о. Митрофану, жившему после закрытия Зосимовской пустыни у Лосевых. Мирское имя старца – М. Т. Тихонов – установила А. А. Тахо-Годи, отыскав его в материалах лубянского дела профессора (Дело № 100256, 1930(См.: Тахо-Годи Д. Д. Лосев. М., 1997. С. 126–127.) Она называет его иеромонахом, тогда как м. Серафима (Ловзанская) помнит, что он был в сане игумена. О. Митрофан был арестован 5 июня 1930 г. по делу А. Ф. Лосева («контрреволюционная монархическая организация «Истинно-православная Церковь"»). 28 марта 1931 г. приговорен к ссылке в Сев. Край на 3 года. 16 мая 1932 г. досрочно освобожден. (Там же.)

455

В 1958 г. по поводу книги А. Ф. Лосева «Античная мифология в ее историческом развитии» (М., 1957) владыка отметил: «Узнать нельзя автора. Насколько до лагеря он был умница, писал интересно, действительно учено, настолько теперь пишет по марксистской шпаргалке».

456

Долганова В. И. Рассказы о владыке.

457

Ответы блаж. Марии Ивановны (от 18.05 и 24.05.1925). Интересно, что блаженная в этих словах предсказала Отечественную войну за 16 лет до ее начала.

458

Ответы блаж. Марии Ивановны ((от 26.09.1923).

459

Ответы блаж. Марии Ивановны (раздел II).

460

Ответы блаж. Марии Ивановны (1-я тетрадь от 28.05.1923).

461

Ответы блаж. Марии Ивановны (3-я тетрадь. С. 4.).

462

Варнава (Беляев), еп. Тернистым путем к небу. С. 284.

463

Варнава (Беляев), еп Записная книжка № 14, 66. (1954.)

464

Одно время жил и в комнатке при часовне

465

Из заметок к письму Патрушевой О.

466

Разговор с блаж. Марией Ивановной 28–30 декабря 1923 г.

467

Ответы блаж. Марии Ивановны. От 26.09.1923 г.

468

Ответы блаж. Марии Ивановны. От 24.04.1925 г.

469

В очерке «На пути в Небесный Иерусалим...» я допустил неточность, указав, что в Среднюю Азию с епископом приехало семь человек. См.: Проценко П. Г. На пути в Небесный Иерусалим... //Варнава (Беляев), еп. Преподобная Синклитикия Александрийская. Ее жизнь и поучения, или Малая аскетика. / Сост., биограф, очерк, комментарии П. Г. Проценко. Нижний Новгород, 1997. С. 109.

470

Монах. <Листки из записных книжек.> 1950.

471

Варнава (Беляев), еп. Тайна блудницы, Гл. 1.

472

Варнава (Беляев), еп Изумруд. С. 11,13. Гл.: Кружево листвы.

473

Варнава (Беляев), еп В Небесный Иерусалим. Путь одного дня. Автобиография о. Димитрия. 1930–1932?

474

В очерке «На пути в Небесный Иерусалим...» время отъезда еп. Варнавы из Средней Азии мною указано неточно. См.: Варнава (Беляев), еп. Преподобная Синклитикия Александрийская. Ее жизнь и поучения, или Малая аскетика. С. 111.

475

В этот период умерла блаженная Мария Ивановна: 26 августа (8 сентября) 1931 г.

476

Варнава (Беляев), еп. <3аметка дневникового характера на отдельном листке.> 1932 г.

478

Упоминается об этом также в публикации А. Беглова: Письма и автобиография архиепископа Варфоломея (Ремова). От публикатора // Альфа и Омега. Ученые записки Общества для распространения Священного Писания в России. № 2/3 (9/10). М., 1996. С. 362

479

Материалы дела № 1717. Л. 21 // ЦА ФСБ РФ.

480

Материалы дела № 1717. Л. 23 // ЦА ФСБ РФ.

481

Книга правил святых апостол, святых соборов, вселенских и поместных, и святых отец. М., 1911

482

Книга правил святых апостол, святых соборов, вселенских и поместных, и святых отец. М., 1911. Правило 15 Двукратного собора.

483

Цыпин В., прот. История РПЦ. 1917–1990. М., 1994. С. 91.

484

Письмо от 4 ноября 1927 г. архиеп. Илариона к Н. Н. по поводу Декларации митр. Сергия (Страгородского) // РПЦ и коммунистическое государство. 1917–1941. Документы и фотоматериалы. М., 1996. С. 236.

485

Ответы митр. Сергия (Страгородского) на пресс-конференции с представителями советской печати о положении Православной Церкви в СССР. 15 февраля 1930 г. // РПЦ и коммунистическое государство. С. 261–262.

486

Письмо от 4 ноября 1927 г. архиеп. Илариона к Н. Н. по поводу Декларации митр. Сергия (Страгородского) // РПЦ и коммунистическое государство. С. 237–238

487

Дело по обвинению <схиархимандрита> Холмогорова М.М.и др. (Протокол допроса архиепископа Феодора (Поздеевского)25.07.1937 г.) Л. 213 // Архив ФСБ по Владимирской обл., арх. №8151.

488

Дело по обвинению <схиархимандрита> Холмогорова М.М.и др. (Протокол допроса архиепископа Феодора (Поздеевского)25.07.1937 г.) Л. 213 // Архив ФСБ по Владимирской обл., арх. №8151.

489

Летопись Серафимо-Дивеевского монастыря /Составил архимандрит Серафим (Чичагов). СПб., 1903. С. 104.

491

По свидетельству Долгановой В. И.


Источник: П 71 В Небесный Иерусалим: История одного побега. ( Биография епископа Варнавы /Беляева/). — 2-е изд. — Нижний Новгород: Издательство «Христианская библиотека», 2010. — 736 с .: ил. ISBN 5-88213091-3־

Комментарии для сайта Cackle