проф. Майкл Мюррей, проф. Майкл Рей

Источник

Часть третья. Наука, мораль и бессмертие

Глава 7. Религия и наука

В 1615 году Галилео Галилея постиг тяжелый удар – первое официальное осуждение его теории о том, что Земля движется. Согласно традиционной доктрине римско-католической церкви, Земля пребывает недвижно в центре мироздания, собственные же наблюдения убедили Галилея, что это не так. Галилей, однако, считал себя добрым христианином, а потому искренне стремился найти способ примирить свой религиозный долг со своими последними научными открытиями. И он нашел его, заключив, что Библия в действительности не учит нас тому, о чем твердят церковные власти. Более того, Библия, считал Галилей, не задается целью преподать нам какие-либо научные истины вообще. По его словам,

Коль скоро Святой Дух не намеревался учить нас тому, движется ли небо или пребывает в покое, имеет ли оно форму сферы, диска или плоскости, расположена ли Земля в его центре или ближе к краям, то еще менее входило в замыслы Святого Духа твердо устанавливать для нас какой-либо иной вывод того же рода... Я бы хотел повторить здесь сказанное некогда одной духовной особой высокого сана: «Святой Дух желал открыть нам, как люди попадают на небеса, а не то, как движутся сами небеса»36.

Конечно, отношения между религией и наукой представляют не только исторический интерес, но и в наше время имеют огромную важность. Очевиднейший тому пример – Соединенные Штаты, где до сих пор кипят жестокие битвы, преимущественно по инициативе христиан, которые утверждают, что библейский рассказ о происхождении мира и жизни противоречит господствующим в науке взглядам. Подобные дискуссии, впрочем, характерны не только для Америки, ибо публичные дебаты на сей счет ведутся в Китае, России, а также в Израиле и многих других странах Ближнего Востока.

Чтобы выработать собственный взгляд на связь между наукой и религией, нам следует прежде составить понятие о том, что такое наука. Этот вопрос, как и большинство других занимающих философов проблем, вызывает чрезвычайно бурные споры. Но поскольку с чего-то приходится начинать, то пусть нашим отправным пунктом станет предельно скромная, минималистская характеристика: наука это коллективное суждение, профессиональных ученых, пытающихся объяснить происходящее в естественном мире с помощью эмпирически проверяемых теорий. Конечно, с такой же легкостью (и с тем же правом) науку можно было бы определить как особый вид деятельности, или практики, или дисциплины; столь же уместным оказался бы здесь и целый ряд других дефиниций. Однако для наших целей мы будем трактовать науку прежде всего как (не имеющую, пожалуй, четких границ) совокупность убеждений или доктрин – ведь и наиболее существенные точки соприкосновения между наукой и религией находятся как раз в области убеждений и доктрин. В частности, мы обнаружим важные точки соприкосновения между религиозными утверждениями и теми научными положениями, к которым приходят ученые в результате своих исследований.

7.1. Четыре взгляда на взаимоотношения науки и религии

Возможны три типа отношений между религией и наукой (понимаемой в вышеописанном смысле): неотвратимый конфликт, независимость, конфликт потенциальный, но не неизбежный. Далее мы рассмотрим каждую из этих позиций по очереди.

7.1.1. Неотвратимый конфликт

Согласно первой трактовке, утверждения религии обречены на жестокое противоборство с утверждениями науки и с успехом его выдержать способна лишь какая-то одна из сторон. Эта так называемая военная модель взаимоотношений науки и религии была особенно популярна во второй половине XIX и в начале XX века, хотя ее приверженцы есть и сейчас. Подобное умонастроение отразилось в следующих словах нобелевского лауреата, биолога Э.О. Уилсона:

Представления о сверхъестественном приносили огромную пользу на всем протяжении доисторической эпохи, когда человеческий мозг находился в процессе развития. А потому они вступают в резкое противоречие с биологией, которая возникла как продукт Нового времени и совершенно не зависит от генетических алгоритмов. Неудобная истина заключается в том, что эти два типа убеждений несовместимы фактически. А следовательно, те, кто жаждет одновременно и религиозной истины, и истины интеллектуальной, никогда не смогут обрести обе в полной мере37.

Как полагают сторонники теории «войны», в самих понятиях науки и религии есть нечто, делающее принципиальный конфликт между ними неотвратимым.

Защищая подобную модель, иные авторы опираются на довольно спорные определения науки и религии. Кое-кто, например, утверждает, что религия представляет собой совокупность убеждений, которые восходят к тому, что претендует на статус «божественных откровений», и принимаются исключительно на основе авторитета. И напротив, науку составляют убеждения, подтверждаемые чувственным опытом и научным методом. Но ведь этого одного недостаточно для сущностного конфликта между ними. В конце концов, всегда остается возможность того, что наука и религия выступят с совершенно тождественными положениями. Конфликт же станет неминуемым лишь тогда, когда данную характеристику науки мы дополним тезисом: единственно правомерными убеждениями относительно естественного мира являются те, которые возникают из чувственного опыта и научного метода; либо расширим нашу характеристику религии за счет тезиса: ни одно убеждение относительно мира природы, которого мы придерживаемся на основе религиозного авторитета, никогда не может быть пересмотрено на основе эмпирических данных. Согласно первой точке зрения, принимать учение Библии или Корана о естественном мире было бы антинаучно, тогда как согласно второй – принимать данные опыта и результаты научного метода, если они противоречат нашим излюбленным интерпретациям откровения, значило бы вести себя антирелигиозно. В любом случае один источник истины с необходимостью отменяет другой – один может взять верх лишь за счет другого.

Некоторые держатся модели неизбежного конфликта просто потому, что видят в ней самую честную и беспристрастную характеристику реальных отношений науки и религии. Религия утверждает, что Земля плоская, – наука доказывает, что это не так. Религия утверждает, что Земля недвижима, – наука доказывает, что она вращается вокруг Солнца и вдобавок – вокруг своей оси. Религия говорит, что нашей вселенной менее десяти тысяч лет, – наука доказывает, что ее возраст – четырнадцать миллиардов лет (или около того). Религия утверждает, что человеческие существа сотворены непосредственно Богом, – наука доказывает, что они произошли естественным путем от более ранних приматов. И так далее.

Хотя модель неотвратимого конфликта все еще используется в популярных дискуссиях об отношениях науки и религии, заметить ее фатальные недостатки несложно. Изъян первый: она предлагает такие характеристики науки и религии, которые нам не следует принимать. Даже если ученый считает, что единственным доказательством правомерности научных убеждений служат чувственный опыт и применение научного метода, ничто в сфере самой науки не дает ему права заявлять, будто одна лишь наука способна дать нам правомерные убеждения относительно естественного мира. Во-первых, такое притязание касается правомерности человеческих убеждений и, в этом своем качестве, представляет собой утверждение о естественном мире. Но ведь нет никаких оснований думать, что правомерность этого эпистемологического утверждения доказывается – или даже может быть доказана – чувственным опытом и применением научного метода. Следовательно, такая характеристика науки противоречит себе самой. Столь же неудачна здесь и характеристика религии, ибо в религиозных откровениях не утверждается, будто единственно правомерные убеждения относительно естественного мира непременно восходят к откровению. А если бы и утверждалось, то единственное доказательство, которым располагал бы верующий в пользу подобного тезиса, представляло бы собой логический круг (ибо, соглашаясь с откровением в том, что оно является единственным авторитетом, нам пришлось бы полагаться на авторитет самого откровения!).

Второй недостаток – это грубое искажение реальной истории взаимоотношений науки и религии. Верно, что в ряде наиболее известных и широко обсуждаемых случаев конфликт науки и религии был разрешен верующими через переосмысление их собственной традиции в свете научных открытий, но ведь это отнюдь не единственный способ разрешения подобных конфликтов. Например, в середине XX века господствующей космологической теорией была модель «неизменного состояния» вселенной. Вселенная, с этой точки зрения, оказывается безначальной, а следовательно, бесконечной во времени – что противоречит учению авраамических религий. Хотя христиане, иудеи и мусульмане не знали, чем разрешится данный конфликт, целый ряд религиозных мыслителей был убежден, что научные аргументы в пользу безначальности вселенной будут опровергнуты и их ошибочность в конце концов обнаружится, – и они оказались правы.

Следовательно, здесь мы имеем пример такого конфликта между наукой и религией, финалом которого стало отступление науки, перешедшей на позиции, более близкие к религиозному взгляду на мир. Конечно, от теории «устойчивого состояния» ученые отказались вовсе не потому, что она противоречила религии. Ученые попросту обязаны пересматривать прежние свои взгляды в свете новых, более убедительных интерпретаций наличных эмпирических фактов. Тем не менее данный случай являет нам относительно недавний пример такого разрешения конфликта между наукой и религией, когда отнюдь не религии пришлось склонить голову и отречься от собственных утверждений.

7.1.2. Независимость

На другом конце спектра находятся те, кто считает, что наука и религия способны мирно сосуществовать, поскольку их взаимная независимость исключает всякие конфликты между ними. Есть разные теоретические модели этого мирного сожительства. Согласно одной из них, сферы религии и науки не могут совпадать даже частично, поскольку религия и наука имеют дело с разными объектами. Можно, например, сказать, что религию интересует только сверхъестественная реальность, тогда как наука занята единственно лишь описанием и объяснением естественного мира. Таким образом, религия, опираясь на откровение и на религиозный опыт, рассказывает нам о существовании Бога или ангелов или же о загробной жизни, тогда как наука, основываясь на чувственном опыте, сообщает о том, что содержит в себе естественный мир и почему находящиеся в нем вещи ведут себя именно так, а не иначе. С другой стороны, можно было бы сказать, что религию занимает лишь индивидуальный опыт соприкосновения с религиозной реальностью, наука же касается объектов нашего чувственного опыта. Знаменитый немецкий философ XX века Рудольф Бультманн, к примеру, полагал, что хотя религиозные откровения часто содержат вполне определенные утверждения о естественном мире, утверждения эти являются религиозными лишь постольку, поскольку они относятся к внутреннему преобразованию нашей жизни через теологический способ представления о человеческом существовании и его смысле. Таким образом, религиозные откровения в действительности не касаются естественного мира, хотя у нас порой и может возникать подобное впечатление. И когда мы читаем: «И сказал Бог: да будет свет. И стал свет», то в данном тексте следует видеть не изложение истин космологии, но утверждение о том, что Бог есть Творец и Вседержитель всего сущего.

Другая интерпретация модели независимости исходит из того, что религия и наука отличны не по своим объектам, но по методам или целям. Таким образом, наука и религия – вопреки вышеописанной трактовке – могут порой вести речь об одних и тех же предметах, однако используют при этом разные методы и, соответственно, получают не пересекающиеся между собой результаты. Приняв такую модель, кто-то, например, может сказать, что задача науки – установить, какие вещи содержит в себе естественный мир и как эти вещи себя ведут; миссия же религии – объяснить, каким образом в событиях естественного мира осуществляются замыслы Божественного провидения. А следовательно, методы и цели в этих двух областях будут разными. Наука использует эмпирические наблюдения и эмпирически проверяемые теории для объяснения того, что есть, и каузальные механизмы для истолкования того, почему существующие вещи действуют так, как они действуют. Религия же обращается к религиозному откровению или религиозному опыту или же к обоим сразу, чтобы обнаружить цель и смысл происходящего в естественном мире.

Эту, вторую, версию модели Независимости защищал известный теоретик эволюции С. Дж. Гоулд. Согласно Гоулду, наука и религия представляют два разных «магистериума» (т.е. источника учительного авторитета), а потому «наука охватывает эмпирическую область, отвечая на вопросы типа: из чего состоит вселенная (факт), и почему в ней происходит то, что в ней происходит (теория). Магистериум же религии распространяется на вопросы высшего смысла и моральной ценности»38. Хотя эти магистериумы могут касаться обоих предметов или тем – например, клонирования, – их методы и цели будут разными. С помощью экспериментов и через построение теорий наука пытается определить, как производится (или может производиться) клонирование. Религия же использует философские теории или апелляции к авторитету, чтобы установить моральные границы для применения наших технологий клонирования. Вдобавок, интерес науки сосредоточен на чисто физических аспектах клонирования – вопросах, исследование которых может проводиться в рамках таких, например, дисциплин, как биология и химия; в фокусе же интересов религии лежат вещи моральные и экзистенциальные. Таким образом, наука и религия, по Гоулду, – это Не Совпадающие между собой Магистериумы, и свою позицию он обозначает акронимом НСМ.

Мнение Гоулда можно признать разумным при условии истинности следующих двух утверждений:

7.1. Религия не делает никаких естественных или эмпирических утверждений (даже если в религиозных текстах таковые присутствуют).

7.2. Наука не способна к каким-либо утверждениям о сверхъестественной реальности или о морали.

К сожалению, ни один из этих тезисов не является особенно убедительным. Разберем их по очереди.

В первом из них сказано, что религия не делает никаких утверждений о естественном мире и вообще о чем-либо из того, что подлежит эмпирическому исследованию. Но ведь когда мусульманин говорит, что Мухаммед в телесном виде вознесся на небо, или когда христианин заявляет, что Иисус воскрес из мертвых, то они делают именно такого рода утверждения. Сходным образом, всякий раз, когда верующие заявляют, что некое происходящее в мире событие (творение, превращение воды в вино, разделение Чермного моря) есть результат прямого божественного вмешательства, то они, по сути, притязают на объяснение того, почему вещи в нашем мире ведут себя именно так, а не иначе. Между тем для Гоулда всякие утверждения о том, что есть в нашем мире и почему в мире случается то, что в нем случается, лежат за пределами магистериума религии. А значит, если Гоулд прав, то нам приходится заключить, что мусульмане и христиане совершенно не вправе иметь такого рода убеждения или, во всяком случае, что они не должны видеть в них «религиозные убеждения». Гоулд, однако, не представил нам никаких аргументов в пользу какого-либо из этих утверждений, если не считать его собственной дефиниции религии.

Согласно второму тезису, эмпирические наблюдения естественного мира не способны что-либо нам открыть в сфере морали или в области сверхъестественного. Даже если это утверждение справедливо относительно морали, нет никаких причин считать его истинным, когда речь заходит о сверхъестественном. Как мы убедились в главах 5 и 6, многие аргументы за и против существования Бога имеют своим отправным пунктом факты, которые мы узнаем через эмпирические наблюдения. Если, к примеру, мы видим, что вселенная обнаруживает признаки чего-то вроде тонкой настройки, лучшим объяснением которой является ссылка на вне-природного разумного Творца, то эти эмпирические данные имеют самое прямое отношение к религиозной вере.

7.1.3. Потенциальный конфликт

Следовательно, Гоулд, делая вывод о невозможности конфликта между наукой и религией, похоже, не принял в расчет ряд важных сфер, где наука и религия пересекаются. Наука, по-видимому, все же делает утверждения, которые в принципе могут противоречить религии, и наоборот. А значит, с нашей стороны было бы разумнее признать здесь наличие потенциала для конфликта и исследовать по порядку те случаи, где, как утверждается, имеет место действительный конфликт. Дает ли нам существование в мире боли и страданий веские основания отрицать бытие Бога? Является ли тот факт, что вселенная имела начало во времени, серьезной причиной для признания бытия Бога? Дает ли нам палеобиология основательные причины думать, что человеческие существа произошли естественным образом от более примитивных приматов, а не были специально сотворены Богом? И так далее.

Тем из верующих, кто признает возможность подобного конфликта, придется взвесить сравнительную силу доводов в пользу их собственных научных убеждений и доводов в пользу противоречащих им убеждений религиозных. Когда же акт сопоставления будет завершен, верующий окажется перед выбором одного из четырех решений:

(i) Отвергнуть религию.

(ii) Отвергнуть собственную интерпретацию религиозных данных.

(iii) Отвергнуть свидетельства собственных чувств.

(iv) Отвергнуть собственную интерпретацию чувственных данных.

В каждом случае, где утверждения науки и религии вступают в очевидный конфликт, верующий должен делать выбор между представленными выше альтернативами. Следует ли нам думать, что наилучшим всегда может быть только один ответ? Пример Галилея показывает, что это не так. Если у меня имеются веские основания полагать, что некий текст является боговдохновенным и что, далее, откровение можно толковать одним-единственным способом, то в таком случае, если данные науки войдут в противоречие с откровением, я могу отвергнуть либо науку, либо религию. Не существует, однако, простого правила, применив которое мы бы с ясностью убедились, какая из этих альтернатив более рациональна.

А потому наиболее правдоподобная точка зрения находится где-то в середине доступного нам спектра, а именно: некоторые религиозные утверждения могут вступить в конфликт с утверждениями науки, однако не все этот потенциал реализуют. В дальнейшем мы рассмотрим ряд наиболее существенных точек соприкосновения между наукой и религией.

7.2. Наука и правдоподобие чудес

В науке Нового времени, как принято думать, есть нечто, делающее веру в чудесное странной или неуместной. Причем думают так не только ученые-естественники, но даже некоторые из современных богословов. Вот, к примеру, известное замечание о вере в чудеса Рудольфа Бультманна:

Невозможно пользоваться электрическим светом и радио или же применять открытия современной медицины и хирургии и при этом верить в новозаветный мир духов и чудес. Мы, конечно, можем думать, что способны к этому сами, в своей собственной жизни – но ожидать подобного от других значило бы делать христианскую веру непостижимой и неприемлемой для современного мира39.

Что же именно в мире современной науки и технологии делает веру в чудеса несостоятельной? Каким образом электролампочка или изумительные успехи хирургии могли бы склонить нас к отказу от представления о том, что Бог творит чудеса?

Многие философы и богословы ссылаются на аргументы шотландского философа XVIII века Давида Юма как на самые убедительные основания для того, чтобы отвергнуть либо правдоподобие, либо возможность чудес. В главе X своего «Исследования о человеческом познании» Юм выдвигает два разных типа доводов. Аргументы первого рода призваны доказать, что в обосновании правомерности верований есть нечто, принципиально исключающее возможность разумной веры в реальность чудес. Цель второго рода аргументов – продемонстрировать, что, пусть даже вера в реальность чудес могла бы, в неких идеальных условиях, быть разумной, однако тем свидетельствам, которые мы действительно имеем в пользу того, что чудеса происходят или происходили, свойственны такие недостатки, что вера в эти чудеса становится для нас по существу неразумной. Хотя оба рода аргументов заслуживают анализа, доводы второго типа предполагают исследование всей совокупности исторических свидетельств в пользу конкретных чудес, более уместное в истории, нежели в философии. А потому мы уделим основное внимание аргументам первого рода.

7.2.1. Юмовы доказательства невероятности чудес

Словом «чудо» мы привыкли называть события странные, необычные или случайные. Быстрое исцеление от болезни, спасение от казалось бы неминуемой гибели, феноменальная удача в картах – все это люди часто относят к чудесам. И никто – даже сам Юм – не отрицает, что у нас есть разумные основания думать, что удивительные или случайные события такого рода и в самом деле происходят. По мнению же Юма, у нас нет разумных причин верить в другое – в то, что бывают действительные чудеса. Хотя вопрос о том, какие события следует относить к действительным чудесам, вызывает споры, Юмово определение чудес является весьма популярным и, главное, ключевым для всей его аргументации. С него мы и начнем. По словам Юма, чудо есть «нарушение закона природы особым велением божества или вмешательством какого-нибудь невидимого деятеля». Таким образом, по Юму, событие можно считать чудом лишь тогда, когда выполняются два условия: во-первых, событие должно нарушать или «преступать» некий закон природы, и, во-вторых, причиной его должен быть какой-то сверхъестественный деятель.

Что же это значит – «событие, нарушающее закон природы»? Чтобы ответить на этот вопрос, нам следует прежде определить, что такое закон природы – проблема, надо сказать, головоломная, и философы науки много о ней спорят. Для наших нынешних целей мы и здесь могли бы принять Юмову дефиницию, модифицируя ее в дальнейшем по мере необходимости (а таковая возникнет). Итак, согласно Юму, закон есть то, что «твердо установлено надежным и неизменным опытом». Закон гравитации, к примеру, представляет собой описание того, как огромные тела притягивают к себе другие тела, – описание, подтверждаемое неоднократными и взаимно согласующимися опытами. Если я уроню свою ручку, она упадет на пол – и по-другому никогда не бывает.

Уточнив эти детали, мы можем теперь рассмотреть три Юмовых (или восходящих к Юму) доказательства неразумности веры в чудеса. Назовем их доказательством через сопоставление свидетельств, доказательством от ошибочных законов и доказательством от чисто аномального события.

Доказательство через сопоставление свидетельств

Согласно определению Юма, чудо есть событие, которое не вписывается в рамки нашего «постоянного опыта». А потому, столкнувшись с предполагаемым чудом, человек оказывается перед выбором. Что ему следует принять: свидетельства многократного прошлого опыта в пользу истинности закона или свидетельство какого-то единичного события, этому закону противоречащего? Юм доказывал, что в силу значения и авторитета нашего прошлого опыта мы обязаны сохранять веру в надежно установленный закон и отвергнуть утверждение о том, что событие, по видимости «закон нарушающее», действительно произошло. Эту аргументацию можно резюмировать следующим образом.

7.3. Имеющиеся у Джонса свидетельства о том, что произошло чудо, восходят либо к сообщениям других лиц, либо к его собственному чувственному опыту.

7.4. Нечто является чудом лишь в том случае, если многократные свидетельства чувств самого Джонса говорят против его, чуда, возможности (т.е. эти свидетельства чувств подтверждают якобы нарушенный чудом закон).

7.5. Многократные свидетельства чувств всегда убедительнее как чьих-то устных сообщений, так и свидетельств единичного опыта.

7.6. Следовательно, имеющиеся у Джонса свидетельства в пользу того, что никакого чуда не было, всегда оказываются сильнее имеющихся у него свидетельств в пользу того, что чудо произошло.

7.7. Разумный человек всегда соразмеряет свои убеждения с наличными данными.

7.8. Следовательно, Джон не может разумным образом принять утверждение о том, что чудо действительно произошло.

Поначалу данное доказательство может показаться весьма убедительным. Соглашаться с утверждением, основанным на заведомо более слабых аргументах, отвергая другое утверждение, опирающееся на доводы гораздо более сильные, – кто же назовет такой образ действий разумным? Ясное дело, никто. В действительности, однако, вопрос о том, достигает ли данное доказательство своей пели, зависит от того, следует ли нам считать истинной посылку 7.5; иначе говоря, от того, полагаем ли мы, что единичный опыт или сообщение и в самом деле всегда являются менее убедительным свидетельством, нежели многократный прошлый опыт.

Ясно, однако, что они таковыми не являются – иначе мы были бы обязаны, притом на разумных основаниях, отрицать любое необычное событие, которое не соответствует прежним структурам нашего опыта. Но ведь мы так не поступаем. В 1986 году футбольные команды Академии ВВС и университета Нотр-Дам встречались в двадцать седьмой раз. Все предыдущие двадцать шесть матчей выиграл Нотр-Дам. Руководствуясь прежним «единообразным опытом», каждый заключил бы, что Нотр-Дам победит снова – вышло, однако, иначе. И если бы мы вняли совету Юма и поставили авторитет прошлого единообразного опыта выше свидетельства единичного опыта, то нам пришлось бы усомниться в совершенно несомненном результате матча (что и сделали некоторые болельщики Нотр-Дам). Но, конечно же, неразумно полагать, что победил Нотр-Дам – просто потому, что эта команда выиграла все матчи в прошлом.

Подобный принцип был бы сомнительным не только для секретарей соревнований в момент побития рекордов, но и для ученых, которые сталкиваются с фактами, противоречащими прочно утвердившимся научным теориям. Любая давно утвердившаяся теория является таковой по той причине, что сделанные на ее основе предсказания подтверждаются многократным единообразным опытом. Однако многие из этих теорий в конце концов оказывались ложными, когда последующие эксперименты свидетельствовали в пользу иных предсказаний. Но если Юм прав, то подобные эксперименты вместе с их результатами следовало бы отвергнуть, ибо они представляют собой не более чем изолированные примеры единичного опыта, противоречащие прошлому единообразному опыту.

Доказательство от ошибочных законов

Некоторые авторы, впрочем, полагают, что это не самое благоприятное истолкование Юмовых аргументов против чудес40. По их мнению, доводы Юма нужно понимать следующим образом.

7.9. Чудеса – это события, нарушающие какой-то истинный закон природы.

7.10. Столкнувшись (в собственном опыте или в чьем-то свидетельстве) с событием, нарушающим закон природы (как его понимает он сам), Джонс должен определить, действительно ли данное событие нарушает истинный закон природы или, может быть, оно лишь доказывает, что его собственные представления о законах природы неверны.

7.11. Ошибочность представлений Джонса о законах природы всегда остается более вероятной, нежели то, что он действительно имеет дело с событием, нарушающим истинный закон природы.

7.12. Разумный человек всегда соразмеряет свои убеждения с наличными данными.

7.13. Следовательно, если Джонс рассуждает разумно, то он должен заключить, что по видимости чудесное событие указывает скорее на ошибочность его представлений о законах природы, нежели на то, что произошло действительное чудо.

Второй аргумент, как и первый, имеет своей целью продемонстрировать, что у нас никогда не может быть разумных оснований верить, что какое-либо событие является в подлинном смысле аномальным. А коль скоро все чудесные события аномальны, то мы совершенно не вправе верить, что некое событие было чудесным.

Эта аргументация представляется более убедительной, чем доказательство на основе сопоставления свидетельств, так как спорная посылка в ней – а именно посылка 7.11 – кажется гораздо более правдоподобной. Откуда у Джонса могла бы возникнуть хоть какая-то уверенность в том, что более основательным объяснением его встречи с событием, на первый взгляд нарушающим законы природы, не является ошибочность его собственных представлений об истинном смысле законов природы? В самом деле, ввиду ограниченности нашего опыта и неведения многих законов природы, нам не следовало бы спешить с заключением, будто какое-либо событие и вправду эти законы нарушает.

Подобные сомнения становятся особенно глубокими по мере того, как мы все больше узнаем о странных и удивительных событиях, которые можно объяснить законами природы, без малейших ссылок на сверхъестественное вмешательство. Нам, к примеру, известно, что события, в менее научно развитых обществах почитавшиеся за чудесные, представляют собой, как это теперь доказано, следствие вполне естественных причин. Эта устойчивая модель – обнаружение чисто естественных причин по видимости чудесных событий – должна, по крайней мере, заставить нас сделать паузу и всерьез задуматься, когда нам рассказывают о чудесах или же когда мы сами, по нашему мнению, становимся свидетелями чудес.

И все же, пытаясь определить, относится ли к чудесам некое событие, мы часто располагаем информацией более обширной, нежели простое знание того факта, что данное событие нарушает принцип, который люди считают законом природы. Чтобы убедиться в этом, допустим, что библейский рассказ об Исходе соответствует действительности. Представьте, что вы – один из евреев, стоящих на восточном берегу Чермного моря, которое только что сомкнулось над воинством фараона, обеспечив вам безопасный путь из Египта. Согласно доказательству от ошибочных законов, с вашей стороны было бы разумно предположить, что случившиеся на ваших глазах события совместимы с законами природы и не являются чудесным их нарушением. Но это, конечно же, не так. В данном случае вы имеете множество косвенных данных, склоняющих чашу весов в пользу утверждения о том, что совершилось самое настоящее чудо. Разумеется, нельзя отрицать возможность того, что события, свидетелем которых вы только что стали, явились следствием обычных, закономерных процессов природы. Но для того, чтобы эти события естественным (т.е. не-чудесным) образом могли развиваться именно так, как это было необходимо для вашего спасения, потребовалось бы столь потрясающее, совершенно невообразимое совпадение, что было бы неразумно верить, что это и произошло в действительности.

Наряду с важностью косвенных данных существует еще одно соображение, способное склонить нас к мысли, что видимое чудо действительно является аномалией, а не просто считается таковой из-за чьих-то ошибочных представлений о законах природы. Если бы после многолетних согласованных научных исследований пришлось заключить, что причиной определенного события не является какой-либо известный закон природы и, более того, данное событие, похоже, невозможно объяснить даже любой мыслимой конфигурацией законов природы, то это также явилось бы достаточно веским основанием считать видимое чудо настоящей аномалией41.

Доказательство от чисто аномального события

Есть еще один способ демонстрации неразумности веры в чудеса, а именно – доказательство того, что для нас всегда было бы неразумно думать, что некое событие действительно имеет божественную причину. Сделать это можно следующим образом.

7.14. Чтобы событие могло считаться чудом, оно должно быть аномальным и при этом иметь своей причиной Бога.

7.15. Аномальным является событие, не имеющее своей причиной естественные вещи, использующие свои естественные силы и способности.

7.16. Но коль скоро мы признали некое событие аномальным в описанном выше смысле, то нам следует рассмотреть два возможных способа его объяснения, а именно: является ли его причиной какая-то сверхъестественная вещь, использующая сверхъестественные силы и способности, или же оно вовсе не имеет причины.

7.17. Всегда будет разумнее счесть данное аномальное событие беспричинным, нежели вызванным сверхъестественной причиной.

7.18. Следовательно, любое аномальное событие разумнее считать беспричинным, нежели вызванным сверхъестественной причиной.

7.19. Следовательно, вера в божественную причину аномального события никогда не может быть разумной.

7.20. Следовательно, вера в то, что произошло чудо, никогда не может быть разумной.

Спорной посылкой в этом доказательстве является 7.17. Защищать ее можно двумя способами. Во-первых, апелляцией к принципу простоты. Философы, ученые и другие люди, использующие теоретические объяснения, соглашаются, что при прочих равных условиях нам следует предпочитать более простые объяснения. В данном месте нам нет нужды останавливаться на том, почему философы, ученые и другие люди так думают, хотя вскоре мы к этому вопросу вернемся. Пока лишь отметим, что коль скоро нам ясна разумность предпочтения простых объяснений сложным, то посылку 7.17 нужно признать истинной. Предполагать же существование сверхъестественных деятелей – это более сложный способ объяснения аномальных событий, нежели отказ от допущения каких-либо причин вообще. А значит, отрицание наличия здесь причины всегда будет для нас более разумным выбором, нежели допущение причины сверхъестественной.

Второй метод защиты посылки 7.17 состоит в доказательстве того, что «беспричинные» объяснения являются предпочтительными, поскольку они представляют собой естественное распространение наших обычных приемов объяснения других естественных событий. Как мы убедились выше в главе 5, при анализе «мультиверсумной» интерпретации космической тонкой настройки, подобного типа объяснения, при прочих равных условиях, следует предпочитать объяснениям единственным в своем роде, уникальным или необычным.

Однако заметьте: оба эти обоснования посылки 7.17 исходят из того, что «беспричинные» объяснения обладают определенными достоинствами, которые должны склонять нас в их пользу в ущерб объяснениям сверхъестественным, – при прочих равных условиях. Но, как мы уже видели на примере доказательства от ошибочных законов, даже если это верно, возможны такие случаи, где косвенные данные делают «прочие условия» неравными. И если мы сталкиваемся с аномальным событием в ситуации, где косвенные данные, по-видимому, указывают на сверхъестественную причину, то объяснения «беспричинные» становятся, соответственно, менее правдоподобными.

Еще раз обратимся к примеру с разделением вод Чермного моря. Не становясь здесь на чью-либо сторону в вопросе об историчности данного события, мы, тем не менее, можем утверждать, что если бы оно происходило на наших глазах, то никому бы из нас не пришло в голову, будто отсутствие какой-либо причины является более вероятным его объяснением, нежели существование причины сверхъестественной. Хотя признание сверхъестественной причины может показаться более сложным и менее естественным распространением наших обычных методов научного рассуждения, однако в данном конкретном контексте представляется в высшей степени вероятным, что причиной упомянутого события был именно сверхъестественный деятель, заботившийся о спасении народа Израильского. Думать иначе значило бы видеть в этом событии результат поразительного по своим масштабам совпадения. Хотя подобное совпадение и возможно, верить в его реальность у нас ничуть не больше оснований, чем считать чистым совпадением то, что мой соперник по игре в покер раз за разом ночь напролет вытягивает флэш- рояли. Конечно, и такое может быть совпадением, однако рассудительный человек заподозрит здесь шулерство.

7.2.2. Доказательство невозможности чудес в духе Юма

Разбирая Юмовы доказательства невероятности чудес, мы исходили из некоторого определения самих чудес и законов. Чудеса – это нарушения законов природы, а законы – это универсальные обобщения, установленные надежным и неизменным опытом. При таком понимании чудес и законов разумная вера в чудеса становится, по Юму, попросту невозможной. Как мы убедились выше, обосновать это утверждение нелегко.

Можно, однако, предположить, что вера в чудеса сталкивается с еще одним и, пожалуй, более серьезным, если не роковым затруднением, а именно: описанные подобным образом чудеса невозможны. А чтобы понять, почему, мы рассмотрим еще одно универсальное обобщение, надо полагать, «установленное надежным и неизменным опытом»: человеческие тела, мертвые в продолжение трех дней, остаются мертвыми навсегда. Конечно, по мнению большинства христиан, по крайней мере, одно человеческое тело, бывшее мертвым три дня, не осталось мертвым навеки – человеческое тело Христа. Эти христиане думают, что через три дня по смерти Христа произошло чудо Воскресения и неизменный опыт претерпел изменения. Закон был нарушен. Случилось чудо.

Или все-таки не случилось? Вспомним, что чудо есть нарушение закона природы, а закон природы есть истинное универсальное обобщение определенного типа42. Однако, коль скоро наше «преступающее закон» событие случилось, данное универсальное обобщение уже не является универсальным. Уже произошло, по меньшей мере, одно событие – воскресение Христа, которое не подчиняется этому общему принципу. А значит, отсюда мы должны заключить: единственное, что может сделать наше якобы «противоречащее закону» событие, – это не нарушить закон, а продемонстрировать его ложность. Если тело, остававшееся мертвым три дня, возвращается к жизни, то утверждение «надежным и неизменным опытом установлено, что человеческие тела, бывшие мертвыми три дня, остаются мертвыми навечно» попросту перестает быть истинным. Из всего этого следует, что так называемые чудеса не способны совершать то, что полагается совершать чудесам, а именно – нарушать или преступать законы. А значит, согласно данному доказательству, чудес быть не может. Представим эту аргументацию в более упорядоченном виде.

7.21. Чудеса суть нарушения законов природы.

7.22. Законы суть истинные универсальные обобщения.

7.23. Если происходит событие, противоречащее той общей модели, которую описывает закон, то данный закон не истинен, но ложен.

7.24. Следовательно, любое событие, по видимости нарушающее закон, на самом деле лишь доказывает его ложность.

7.25. Следовательно, такая вещь, как нарушающее закон событие, в действительности невозможна.

7.26. Следовательно, такая вещь, как чудо, в действительности невозможна.

Аргументация эта, прямо скажем, выглядит подозрительно. И мы можем себе представить, как кто-нибудь, выведенный из терпения подобными рассуждениями, отреагирует на них – и вполне разумно – следующим образом: «Да мне все равно, что там говорят ваши философы! Если кто-то был мертвым три дня, а потом взял и воскрес, значит произошло чудо – и точка!»

Действительно, в этом доказательстве есть нечто сомнительное – и это нечто, в свою очередь, открывает нам нечто фундаментально важное в самом нашем представлении о законах и чудесах. До сих пор мы исходили из предположения, что законы следует мыслить в терминах постоянства, правильности и регулярности, а в чудесах нужно видеть нарушение этой регулярности. И если мы останемся при прежнем мнении, то нам придется принять данную аргументацию вместе с вытекающим из нее выводом.

Однако дальнейшее размышление об этом доказательстве должно продемонстрировать нам, что существует более основательное понимание чудес, нежели представление о них как о нарушении законов природы. Более адекватное понятие о чудесах можно сформулировать примерно так: чудо есть событие, (перво)причиной которого является Бог и которое невозможно истолковать одними лишь естественными силами и способностями естественных субстанций. При таком их понимании чудеса уже не нарушают законов природы, но скорее означают события, не поддающиеся объяснению одними лишь силами природы. Если мертвые тела возвращаются к жизни, то это – чудо, ибо составляющие труп молекулы лишены способности порождать жизнь. Если вода в одно мгновение становится вином, то это – чудо, ибо молекулы воды сами по себе не могут превратиться в вино.

Подобная интерпретация чудес не нова. По сути, именно такое определение чуда мы находим в трудах великих философов-теистов Фомы Аквинского и Готфрида Лейбница. Если же мы примем эту дефиницию чуда, то вышеизложенное доказательство рухнет, так как обе его ключевые посылки окажутся ложными. Посылка 7.21 ошибочна, поскольку чудеса не подразумевают какого-либо нарушения законов природы. Законы сообщают нам о том, как ведут себя естественные вещи – что они могут сделать благодаря собственным силам и способностям. Если же имеет место событие, превышающее их силы и способности, то ни один закон этим не нарушается, – происходит нечто, стоящее превыше любых законов. Посылка 7.22 также неверна, поскольку законы – это не истинные универсальные обобщения, но истинные описания того, что является возможным для естественных субстанций.

7.2.3. Заключение: чудеса и наука

Так что же могут поведать нам о чудесах наука или эмпирические данные? Тут мы можем почувствовать искушение ответить: ничего! Но такой ответ был бы слишком поспешным. Наука способна показать, что определенные события, некогда принимавшиеся нами за чудеса, – события, которые мы когда-то считали превосходящими силы и возможности естественных субстанций, – чудесами отнюдь не являются. Возможно, в свое время мы усматривали чудо в громе и молнии. Наука доказала, что это не так. Возможно, другие люди когда-то считали чудом вулканы и метеоры. Наука доказала, что это не так. Следовательно, слово науки имеет здесь вес постольку, поскольку наука способна доказать: то, что мы считали чудесным, таковым не является.

Но и наука имеет свои границы. Во-первых, она не в силах доказать нам, что некое событие есть чудо. Прежде чем сделать такой вывод, нам следует прийти к твердому заключению, что это событие необъяснимо и едва ли когда-либо будет объяснено с научных позиций; кроме того, мы должны быть уверены, что косвенные данные указывают здесь на божественную причину. Во-вторых, наука не вправе нам заявить, что чудеса невозможны, ведь единственное, о чем может поведать нам наука, – это то, что могут совершить естественные вещи благодаря своим естественным силам и способностям. О прочем же наука должна хранить молчание.

7.3. Отношения между наукой и религией в наше время

Хотя иные и стремятся доказать, будто научная практика подрывает разумность веры в любые чудеса, подобные утверждения являются преувеличением. Существуют, однако, другие ситуации, открывающие более широкий простор для разнообразных контактов между наукой и религией, причем в одних случаях мы, похоже, видим враждебное противостояние между ними, тогда как в других – взаимную поддержку. Рассмотрим эти примеры по очереди.

7.3.1. Наука бросает вызов религии

Когда люди задумываются об отношениях науки и религии, большинство из них вспоминает первым делом о баталиях вокруг эволюции, которые кипят на политической арене, в судах и в медиа. Со времени процесса Скоупса (начало XX века) тема эволюции остается предметом яростных публичных дебатов, особенно в Америке. Лица, склонные к буквальному толкованию первых глав библейской книги Бытия, утверждают, что последняя содержит учение о том, что вселенная – в виде, весьма близком нынешнему ее состоянию, т.е. со всеми звездами, планетами, различными типами известных нам живых существ – была сотворена за шесть 24-часовых промежутков времени примерно 6–10 тысяч лет тому назад. Эта картина разительно противоречит представлениям космологов, геологов и биологов, утверждающих, что, согласно эмпирическим данным, возраст вселенной составляет около 14 миллиардов лет, возраст Земли – примерно треть указанного, а жизнь на Земле существует чуть менее 4 миллиардов лет. Кроме того, согласно самым авторитетным из научных теорий, различные типы живых существ, имеющиеся в нашем мире, не были специально и по отдельности сотворены, но произошли от общего предка благодаря процессам биологических изменений и естественного отбора, продолжавшимся многие триллионы поколений.

Чтобы этот конфликт мог возникнуть, защитники тезиса о «молодости вселенной» должны сделать несколько решающих допущений. Во-первых, они должны предполагать, что библейское откровение не ошибается в своих утверждениях о том, из чего состоит естественный мир и что в нем происходит. Во-вторых, они должны считать, что соответствующий библейский рассказ действительно содержит такого рода утверждения. Критики же доказывают, что оба эти положения, по меньшей мере, сомнительны.

Какую бы позицию ни занимали мы по этим двум вопросам, те из верующих, кто усматривает противоречие между доктринами откровения и теорией эволюции, сталкиваются с серьезным вызовом. Хотя мы и не намерены отвечать на этот вызов здесь, изложенное в разделе 7.1.3 дает нам, по крайней мере, правило для поиска подобного ответа. В этом смысле эволюционный вызов способен послужить одним из примеров того, каким образом религия могла бы отвечать на возражения со стороны науки.

Во-первых, верующий должен понять, что слово «эволюция» часто употребляется для обозначения разных научных позиций. Как считает Алвин Плантинга, данный термин, в самом широком своем смысле, охватывает пять отличных друг от друга положений.

(Т1) Тезис о древности Земли. Возраст вселенной и Земли составляет многие миллиарды лет.

(Т2) Тезис о прогрессе. Жизнь развивалась во времени, от простых одноклеточных до сложных многоклеточных организмов.

(ТЗ) Тезис об общем происхождении. Все виды земной жизни имеют общего предка.

(Т4) Дарвинистский тезис. Механизмы, объясняющие многообразие и сложность форм жизни, установлены учеными-эволюционистами: случайные изменения и отбор, генетическое смещение, поток генов и т.д.

(Т5) Тезис о естественном происхождении жизни. Жизнь на Земле возникла вследствие исключительно естественных процессов.

Критики теории эволюции возражают против какого-то одного из этих тезисов или всех разом, ибо, согласно их интерпретации соответствующих мест Библии, последние доказывают их ложность. По мнению критиков, ученые превратно истолковали или неправильно использовали эмпирические данные, приводимые ими в обоснование своих эволюционных принципов, и потому впали в заблуждение. Критики, однако, обязаны также признать: подобно тому, как ученые, чтобы прийти к своим научным выводам, должны интерпретировать эмпирические данные, точно так же и верующие, чтобы прийти к своим религиозным выводам, должны интерпретировать свидетельства откровения. И если ученые могут ошибаться в выводах, которые делают они на основе эмпирических фактов, то ведь и верующие должны ясно сознавать, что их интерпретация данных откровения тоже может оказаться ошибочной.

Таким образом, для верующего конфликт науки и религии подразумевает необходимость сравнения противостоящих друг другу аргументов: эмпирических данных, свидетельствующих в пользу утверждений науки, и данных откровения, свидетельствующих в пользу положений богословия. Христианин-критик теории эволюции может обозреть представленный выше список пяти тезисов и заключить, что сила эмпирических данных в их пользу убывает по мере того, как мы переходим от одного тезиса к другому. Аргументы в пользу древности Земли кажутся довольно убедительными, тогда как никаких серьезных данных, которые подтверждали бы естественное происхождение жизни, по сути, не обнаруживается. Именно это и нужно сопоставить со свидетельствами откровения. Насколько это очевидно – что Библия учит нас о древности Земли или что Бог создал жизнь своим прямым вмешательством в естественное развитие космоса?

Приступая же к процедуре сопоставления, следует иметь в виду две вещи. Во-первых, соответствующие данные могут со временем изменяться. Одни научные гипотезы, поначалу казавшиеся неправдоподобными, впоследствии, судя по всему, получали надежное обоснование, тогда как другие гипотезы, по видимости подтверждавшиеся солидными доводами, впоследствии опровергались. Можно ли сказать то же самое о данных откровения? Вполне. И вот вам простой пример. Предположим, верующий узнает, что какое-то выражение, употребляемое библейскими авторами, означает нечто совершенно отличное от того, что он думал раньше. Если бы мы обнаружили (а по мнению многих, это действительно произошло), что рассказ о творении в книге Бытия представляет собой традиционный сюжет древней мифологической литературы, который никто из древних читателей не принимал за точное и буквальное описание истории космоса, то современные интерпретаторы должны были бы усомниться в том, что первая глава книги Бытия призвана учить нас космологии. По мере того как расширяются наши знания о стилистических, языковых и литературных приемах и особенностях, характерных для авторов священных текстов, наше понимание их смысла может меняться – и действительно меняется.

Второе обстоятельство, которое нужно иметь в виду, заключается в следующем: пусть даже эмпирические данные и данные откровения могут изменяться, это еще не означает, будто при всяком столкновении науки и религии найдется удобный способ данного конфликта избежать. Возможны ведь и такие ситуации, когда предполагаемое откровение ясно и недвусмысленно учит тому, что прямо противоречит в высшей степени надежно обоснованным научным теориям. В таком случае верующий может решить, что видимое противоречие является вполне реальным; после чего он должен будет сделать выбор между двумя позициями: либо священные тексты его традиции говорят неправду – либо наука, несмотря на всю убедительность эмпирических данных, заблуждается.

7.3.2. Может ли наука служить опорой религии?

Некоторые ученые, совершенно не склонные видеть в науке вечную угрозу для религии, напротив, доказывают, что научные открытия дают нам аргументы в пользу истинности многих религиозных положений. Как мы убедились, например, в главе 5, данные о том, что вселенная возникла в определенный момент конечного прошлого, равно как и доводы в пользу космической тонкой настройки, могут быть использованы для доказательства существования сверхъестественного мастера. Но подобного рода данными дело не ограничивается. Некоторые авторы утверждают, что необходимой предпосылкой самого научного метода являются известные истины, имеющие смысл лишь при том допущении, что общий замысел вселенной принадлежит сверхъестественному разуму. Рассмотрим следующий пример. Оценивая достоинства какой-нибудь теории, ученые должны учитывать целый ряд факторов, одним из которых является простота. Почему же ученые предпочитают более простые теории более сложным? Надо полагать, потому, что при прочих равных условиях вероятность истинности более простой теории выше.

Предположим, две группы ученых проводят эксперимент, результаты которого можно изобразить в виде следующей схемы.

Каждая из двух линий, соединяющих точки на двух наших графиках, представляет два разных «объяснения» полученных в ходе эксперимента данных. Какая из них, по-вашему, скорее всего будет правильной? Конечно, левая. А почему? А потому, что она проще, а вероятность истинности более простых теорий выше. А теперь вернемся к нашему вопросу: почему мы так думаем? Почему нам следует думать, что простейшая кривая или теория с большей вероятностью является правильным объяснением?

В конечном счете, только два ответа кажутся здесь правдоподобными. Вариант первый: силы эволюции создали нас такими, что мы предпочитаем более простые объяснения более сложным. Вероятно, то обстоятельство, что для понимания, воспроизведения и запоминания более простых графиков и теорий требуются меньшие затраты умственных сил, и побуждает нас к их принятию (поскольку давление эволюции, как правило, благоприятствует таким процессам, в ходе которых наличные ресурсы используются экономнее). Проблематичность же подобного объяснения в том, что если оно верно, то выходит: мы предпочитаем более простые теории сложным не по причине большей вероятности их истинности, но скорее потому, что они эффективнее с точки зрения нужд эволюции. Но если мы с этим согласимся, то нелегко будет понять, почему мы должны думать, что целью наших теоретических объяснений является истина. Как мы уже видели в главе 4, для эволюции важнее другое – выживание и размножение, а значит, если считать наши познавательные способности продуктом слепых сил эволюции, то разумнее всего было бы заключить: наши познавательные способности предназначены для создания теорий, позволяющих добиваться указанных двух целей и ничего более. Но ведь все, что нам по-настоящему нужно от наших научных теорий для выполнения данной задачи, т.е. содействия выживанию и размножению, – это способность контролировать окружающую нас среду и предсказывать ее изменения. Ложные теории могут делать это с таким же успехом, как и теории истинные, и было бы, пожалуй, вполне естественным предполагать, что склонность к более простым теориям возникла в нас не столько потому, что вероятность их истинности выше, сколько оттого, что подобные теории (пока предсказания на их основе остаются точными) быстрее и в большей степени облегчают нам контроль над средой. А значит, если наше предпочтение в пользу более простых теорий обусловлено действием эволюционных факторов, то получается, что хотя мы и привыкли видеть в науке средство поиска истины о мире, однако теперь нам, похоже, следует признать ее всего лишь эффективным поставщиком полезной эвристики, помогающей нам размножаться и передавать свои гены наиболее рациональным образом.

И все же нашу склонность предпочитать простые объяснения сложным можно объяснить и по-другому. Один из отличительных признаков разумных существ состоит в том, что они действуют или, во всяком случае, пытаются действовать так, чтобы добиваться своих целей простейшими средствами. Если я хочу попасть из столовой на кухню, то я пройду через проем в стене между ними, но не стану вылезать из окна, карабкаться вверх по водосточной трубе, спускаться через дымоход, а затем проламывать стену в гостиной. Иначе говоря, я не делаю этого, если все, что мне нужно, – это попасть из одного места в другое, соседнее. Если ничего больше мне не требуется, то я следую самым простым путем. По аналогии же было бы разумно заключить, что если замысел вселенной принадлежит некоей сверхъестественной сущности, то и происходящее во вселенной должно подчиняться, при прочих равных условиях, более простым законам и теориям. А значит, если верховный конструктор создавал нашу вселенную в соответствии с нормами разума, то и для нас было бы разумным использовать принцип простоты в качестве критерия при выборе между конкурирующими объяснениями – точно так же, как это делают ученые. Искать в теориях элемент простоты нам следует еще и потому, что если этот подход правилен, то вероятность истинности более простых теорий и в самом деле оказывается выше.

Сказанное выше дает нам аргумент в пользу того, что лежащие в основе научного метода предпосылки имеют больше смысла, если теизм или иные взгляды, подразумевающие сверхъестественный замысел, истинны, а не ложны.

7.3.3. Спорный случай обоснования религии через науку: Разумный Замысел

В прошлом десятилетии небольшая группа ученых и философов пыталась доказать, что наука подтверждает религию еще одним способом. Подобно космологам, ссылающимся на тонкую настройку универсума как на доказательство существования разумного конструктора космоса, эти философы и ученые утверждают, что факты из области биологии говорят о том, что жизнь возникла благодаря разумному замыслу.

Защитники так называемой Теории Разумного Замысла, или ТРЗ, подходят к проблеме обнаружения признаков замысла с двух сторон. Эти подходы можно назвать теоретическим и прикладным. В плане теоретическом защитники ТРЗ подчеркивают, что поиск признаков замысла есть то, чем мы занимаемся постоянно. Покажите кому-нибудь фото поверхности обычной скалы и фото горы Рашмор и спросите, которая из них возникла благодаря замыслу. Ответ прост и очевиден для каждого: гора Рашмор обнаруживает явные и бесспорные следы замысла, обычная же скала – нет. Что же такое в горе Рашмор указывает нам на то, что за ней стоит замысел? Или, если сформулировать вопрос в более общем виде, почему мы считаем нечто скорее результатом предшествующего замысла, нежели возникшим без его участия?

7.3.4. Теоретический Разумный Замысел

Уильям Дембски, самый плодовитый из теоретиков ТРЗ, утверждает, что к выводу о наличии замысла мы приходим через три последовательных этапа в интуитивном процессе рассуждения, именуемом у него «объяснительным фильтром». Встречаясь с процессом, структурой или событием (или, скажем проще – «вещью»), которые нам хотелось бы объяснить, мы прежде всего спрашиваем себя, является ли данная вещь неизбежным (или почти неизбежным) результатом действия законов природы? Если да, то мы заключаем, что она подлежит объяснению в терминах закона, и ставим на этом точку.

Если же мы приходим к выводу, что данная вещь не объяснима через закон, то следующим нашим шагом будет поиск ответа на вопрос: произошла ли она случайно? Мы можем признать ее случайной, если это вещь простая, или неспецифичная, или то и другое вместе. Что это значит? Вещь является простой, если она не является сложной. Представьте, что однажды, направляясь из университетской столовой в аудиторию, вы находите на полу две алфавитные косточки из набора для игры в слова «Скраббл», образующие слово «ап». Теперь вы знаете, что это происшествие не было неизбежным, если принимать в расчет одну лишь силу законов природы. Но у вас также нет оснований заключать, что слово »ап" появилось на полу благодаря замыслу. Кто-то, видимо, проходил тут с набором «Скраббла», и несколько косточек случайно из него выпало. Данная ситуация слишком проста, чтобы вы могли предположить здесь что-то еще, кроме обыкновенного случая.

И однако, самой по себе сложности недостаточно, чтобы исключить объяснение в терминах случайности. Если вы, спускаясь из столовой, обнаружите ряд алфавитных косточек, читающихся как AJBAIREHFNAKDJNBWEIOPNAKHA, то перед вами будет последовательность сложная, но бессмысленная. Вероятно, вы заключите, что эта последовательность также возникла случайно: кто-то рассыпал горку косточек и не потрудился их собрать. Но если вы видите косточки, которые читаются: «Добро пожаловать в аудиторию», то это уже совсем другое дело. Здесь вы можете быть уверены, что случайность не является правильным объяснением, ибо перед вами структура сложная, притом сложная особым, специфическим образом. Этот особый, определенный ее характер и есть то, что Дембски называет «специфичностью». Ей трудно дать краткое определение, но для наших целей достаточно будет указать следующее: сложная вещь обладает специфичностью, если она соответствует некоей модели, смысл которой становится нам ясен еще до того, как мы в нее вникнем (например, такой модели, как грамматически правильное предложение).

Именно этот объяснительный фильтр, утверждает Дембски, и действует в нашей повседневной практике обнаружения следов замысла. Кроме того, метод обнаружения замысла через обнаружение специфической сложности используют палеонтологи, пытающиеся отличить артефакты от обычных естественных объектов, а также ученые, занятые поисками внеземного разума, когда им нужно отличить осмысленные сигналы от «чисто случайных». Но прежде чем обратиться к анализу того, каким образом сторонники ТРЗ применяют эту теорию в биологии, стоит отметить, что поднятый ими теоретический вопрос представляет любопытную и головоломную философскую проблему, заслуживающую самого тщательного изучения. Теоретики ТРЗ правы, утверждая, что мы, по-видимому, способны быстро и вполне интуитивно обнаруживать наличие замысла, и потому стоит задаться вопросом: на какие же характерные признаки обращаем мы внимание, делая подобные выводы? Может быть, это «специфическая сложность, причиной которой не является закон», а может быть, что-то иное. Как бы то ни было, здесь перед нами серьезный вопрос, заслуживающий серьезного внимания.

Прикладной Разумный Замысел

Итак, теоретическая основа ТРЗ практически прилагается к биологии в тех случаях, где мы находим специфическую сложность, которую, по мнению сторонников ТРЗ, нельзя истолковать как неизбежный результат действия естественных законов. Заметьте: убедительная защита тезиса о том, что специфическая сложность свидетельствует о предшествующем замысле, требует доказательства двух положений: (1) специфическую сложность невозможно объяснить в терминах «закона» и (2) данная структура или процесс действительно обнаруживает признаки специфической сложности.

Более всего дискуссий вызывает та версия «прикладной» аргументации, которую разработал биолог Майкл Бехе, впервые изложивший ее в своей чрезвычайно спорной книге «Черный ящик Дарвина»43. Бехе пытается доказать, как то, что определенные процессы и структуры, которые он именует «неупрощаемо сложными», не могли возникнуть благодаря естественным дарвинистским процессам (и следовательно, не поддаются объяснению через Закон), так и то, что эти процессы и структуры обнаруживают признаки специфической сложности (и, следовательно, объясняются Замыслом, а не Случаем). Рассмотрим две части данного доказательства по порядку.

Для Бехе «неупрощаемо сложные» процессы и структуры (НС) – это комплексы, «состоящие из нескольких хорошо согласованных взаимодействующих частей, каждая из которых вносит свой вклад в выполнение основной функции, причем по удалении любого из этих элементов функционирование системы фактически прекращается»44. Излюбленным примером неупрощаемой сложности является для Бехе мышеловка. Последняя состоит из пяти частей: основания, пружины, «гильотины», держателя сыра и защелки, отпускающей гильотину, когда мышь хватает зубами сыр. Уберите любую из них и мышеловка не сможет работать.

Неупрощаемо сложные структуры могут возникать по-разному. Бехе же утверждает, что есть один способ, которым НС возникнуть не могут, а именно: они не могут появиться в результате постепенного процесса, при котором возрастание сложности сопровождается растущей эффективностью выполнения соответствующей функции. Причина того должна быть очевидной. Поскольку любая более простая версия НС оказалась бы нефункциональной, то структура НС не способна развиться во времени через параллельный рост сложности и функциональности.

Значит, мы можем быть уверены, что история вроде нижеследующей не соответствует действительности:

В начале XVII века техника ловли мышей оставалась довольно примитивной. Мышеловки той эпохи, к примеру, состояли лишь из платформы и гильотины. В XVIII веке изобретатель Ю. Р. Коут дополнил их механизм двумя частями – защелкой и держателем сыра. И хотя новые мышеловки функционировали гораздо лучше своих предшественниц, они не шли ни в какое сравнение с моделью XX века, разработанной И. Га Чу, который добавил пружину.

Мы знаем, что это неправда, ибо эти якобы «менее эффективные предшественницы» вообще не могли бы работать. Они не могли представлять собой «ранние версии» мышеловки, поскольку были не способны выполнять саму функцию ловли мышей.

Точно так же, поскольку эволюция осуществляется через организмы и подсистемы этих организмов, эволюционирующие во времени благодаря постепенному росту сложности и улучшению функциональности, то никакая структура НС не могла бы подобным образом развиться. Это не ставило бы ни малейших проблем перед дарвинизмом, если бы в мире живой природы не существовало НС. Загвоздка, однако, в том, утверждает Бехе, что многочисленные неупрощаемо сложные структуры в организмах действительно обнаруживаются. И если аргументы Бехе верны, то дарвинизм не в силах объяснить НС. А поскольку именно дарвинизм, по-видимому, является единственным закономерным процессом, способным объяснить существование организмов и их структур, то мы вынуждены сделать вывод, что эти НС не поддаются объяснению через закон.

Но это, конечно, только полдела. Демонстрация необъяснимости чего-либо в терминах закона еще не доказывает, что данную вещь следует объяснять в терминах замысла. Есть, как мы видели, и третий путь – случайность. Чем же было бы разумнее считать НС в мире живой природы – результатом замысла или случая? И Бехе, и Дембски утверждают: правильным ответом будет замысел, ибо совокупность взаимодействующих частей, совместными усилиями способствующих выполнению специфической и полезной функции, ясно указывает на характерный признак замысла – специфическую сложность.

«Прикладное» доказательство, таким образом, претендует на демонстрацию того, что в биологии разумный замысел сыграл решающую роль. Отсюда, впрочем, совершенно не следует, будто дарвинизм или общепринятая эволюционная теория ложны. Большинство сторонников ТРЗ охотно соглашаются, что традиционные дарвинистские объяснения скорее всего верны там, где речь идет об объяснении широкого спектра биологических явлений. Ложными они становятся лишь тогда, когда слишком много на себя берут, претендуя на истолкование происхождения всех организмов и биологических структур. Некоторые из этих структур нужно объяснять через замысел.

Трудности теории Разумного Замысла

Поначалу прикладное доказательство кажется весьма правдоподобным, но и оно сталкивается с серьезными возражениями. Два наиболее серьезных мы здесь и рассмотрим. Первое из них направлено против самого понятия неупрощаемой сложности. Неупрощаемо сложные структуры, утверждает Бехе, не способны выполнять свои функции при малейшем упрощении совокупности их частей. Один из его любимых примеров – механизм свертывания крови. У человеческих существ данный механизм включает в себя десятки белков и ферментов, взаимодействующих таким образом, что при порезе у нас останавливается кровотечение – и в то же время кровь сворачивается не настолько быстро, чтобы нашим венам грозила опасность превратиться в желе фирмы «Джелло». Является ли эта система неупрощаемо сложной, как утверждает Бехе?

Возможно, более простые системы и в самом деле оказались бы нефункциональными, если бы все прочее осталось неизменным. Проблема, однако, в том, что организмы-предки и/или среда их обитания могли иметь отличия, позволявшие их подсистемам выполнять функцию свертывания крови. Критики Бехе отмечают, что человеческие существа, в отличие от многих других организмов, нуждаются в кровеносной системе, функционирующей при высоком давлении. Чтобы качать кровь по нашим довольно-таки крупным телам или гнать ее через всю эту махину на пять-шесть футов вверх, требуется огромное давление. А это, в свою очередь, предполагает сложный и тонко отрегулированный процесс свертывания крови. Если наши предки были поменьше размерами и пониже ростом, то для них подошел бы и гораздо более простой механизм свертывания крови – их кровь могла бы свертываться так, как это происходит, например, у ряда других, ныне существующих, мелких организмов: белые клетки в крови постепенно собираются у краев открытой раны, пока не образуется своего рода защитная плотина45.

Но если бы, благодаря генетическим изменениям, возник более сложный механизм свертывания крови, позволяющий потомкам с более крупными, быстрыми и сильными телами жить и развиваться, то упомянутым организмам это пошло бы на пользу. Особи последующих поколений все более увеличивались бы в размерах, пока наконец их потомки не стали бы настолько большими, а кровяное давление у них – столь высоким, что свертывание крови с помощью липких белых клеток было бы для них более невозможным. Справиться с этой задачей мог бы отныне лишь сложный механизм свертывания крови.

При таких условиях нам могло бы показаться, что ни один упрощенный вариант более сложного механизма не был бы в состоянии выполнять функцию свертывания крови. И в определенном смысле это верно – для конкретных организмов, обладающих этим более сложным механизмом здесь и сейчас. Но если предки отличались от них в ряде существенных отношений, то им хватило бы и упрощенного варианта нашего механизма. Для доказательства же того, что данная система является НС в том смысле, что она никак не могла развиться из более простых форм, нам сначала нужно было бы доказать, что организмы- предки и среда обитания были сходны с нашими организмами и нашей средой в такой степени, что ни одна более простая совокупность частей нынешней НС-структуры не была бы способна выполнить необходимую функцию в то время. Но ведь ничего подобного Бехе нам не доказал.

Второе возражение направлено против следующего тезиса Бехе: если структуры НС – в процессе развития, то они должны были эволюционировать во времени через постепенный рост своей сложности и функциональности. Бехе утверждает, что это невозможно, поскольку любая менее сложная структура вообще не могла бы выполнять свою функцию. Но даже если верно, что ни одна более простая совокупность частей НС не могла выполнять функцию, выполняемую структурой НС ныне (назовем ее функцией Ф), нельзя исключать, что эта совокупность выполняла какую-то другую функцию, важную для выживания и размножения предка (назовем ее Г). Если же она выполняла какую-то полезную функцию у предка, то она должна была передаваться из поколения в поколение, и когда в конце концов развился последний элемент структуры НС, то вместе с ним должна была возникнуть и функция Ф. Если эволюция действительно протекает порой подобным образом, то мы получаем структуры НС, возникшие из таких более простых совокупностей частей, которые в организме предков выполняли функции отличные от нынешних.

Критики Бехе ссылаются иногда в качестве примера на эволюцию уха млекопитающих. Оно имеет три кости, передающие вибрации от барабанной перепонки к внутреннему уху. Сейчас мы знаем, что первые две из этих трех костей первоначально составляли часть задней стороны челюсти рептилий. В процессе эволюции млекопитающих эти кости уменьшились в размере и заняли новое положение, которое позволяло им теперь передавать звуки.

Кости, выполнявшие когда-то одну функцию, стали выполнять другую, совершенно отличную от прежней. Точно так же можно предположить, что структуры, в свое время выполнявшие функцию Г у наших предков, видоизменились с тех пор таким образом, что приобрели способность выполнять функцию Г. Если так, то характеристика ныне существующей структуры как неупрощаемо сложной является истинной. Однако было бы ошибочно утверждать, что дарвинизм не в силах объяснить ее эволюцию.

7.4. Два последних вызова религии со стороны науки

В предшествующих разделах мы рассмотрели ряд возражений, которые может выдвинуть против религии наука. В заключительном разделе настоящей главы мы проанализируем два последних вызова – по мнению некоторых, самые серьезные и универсальные из всех.

7.4.1. Религии нечего объяснять

«Ничегонезнайки», или фундаменталисты (...) люди честные. Они верны истории. Они признают, что вплоть до недавнего времени одной из важнейших задач религии оставалась научная функция: объяснение существования, вселенной, жизни. Исторически большинство религий включало в себя или даже представляло собой определенную космологию и биологию. И я подозреваю, что если бы сегодня вы попросили людей обосновать свою веру в Бога, то преобладающим ее мотивом оказался бы научный. Большинство людей, на мой взгляд, полагает, что Бог нужен им для объяснения существования мира и в особенности – существования жизни. Они заблуждаются, но из-за нашей системы образования многие этого просто не знают46.

В этих словах биолог из Оксфорда Ричард Доукинс бросает религии вызов, который ряд ученых и философов считает весьма грозным. Аргументация его такова: вера в сверхъестественные сущности была оправданной в свое время, когда необъясненные явления требовали объяснения, а единственными кандидатами на роль последнего оставались боги и духи. По мере же развития науки эти явления постепенно получали естественное истолкование. Более того, полагает Доукинс, уже не осталось явлений, которые нельзя было бы объяснить ссылками на вполне естественные сущности и процессы. А коль скоро все основания, некогда у нас имевшиеся для допущения бытия богов, ныне исчезли, то мы обязаны отказаться от веры в подобные вещи. Это означает, что те, кто упорно цепляется за свою веру в сверхъестественные сущности, держатся своих верований вопреки разуму. Данное доказательство можно логически изложить в следующем виде.

7.27. Единственно возможным веским основанием, которое кто-либо когда-либо имел для веры в сверхъестественные сущности, было наличие явлений, не поддававшихся объяснению каким-либо иным образом.

7.28. Все явления, объяснявшиеся, как мы некогда думали, деятельностью сверхъестественных существ, объяснены теперь в чисто естественных терминах.

7.29. Следовательно, у нас больше нет веских оснований верить в сверхъестественные существа.

7.30. Следовательно, мы должны отказаться от веры в них.

Хотя эта аргументация и пользуется, похоже, немалой популярностью, ее нельзя считать убедительной. В самом деле, изложенное в главах 4 и 5 дает нам серьезные основания отрицать посылки 7.27 и 7.28. Хотя некоторые теисты и другие верующие могли верить в богов и духов лишь как в средство объяснения по-иному необъяснимых явлений природы, еще большее их число руководствовалось – и руководствуется – в своей вере другими мотивами. Напротив, многие держатся подобных верований на основе религиозного опыта того рода, о котором шла речь в главе 4.

Но как быть, если кто-то полагает, что религиозный опыт не может служить обоснованием для религиозной веры и, далее, что религиозные убеждения не являются в собственном смысле базисными? Следует ли ему признавать данное доказательство убедительным? Нет, не следует. Причина того, опять же, должна быть ясна из материала главы 5. Знакомясь с ней, мы убедились, что существуют самые разные явления, которые наука не может объяснить и для которых объяснения сверхъестественные представляются вполне правдоподобными. Например, видимая тонкая настройка космоса, делающая возможной жизнь, получает вероятное объяснение через сверхъестественный замысел. Конечно, для этой тонкой настройки предлагаются и вполне естественные объяснения (скажем, возможное существование множественных вселенных). Имеются, однако, причины считать объяснение сверхъестественного характера предпочтительным.

Наконец, следует отметить: если кто-то верит в существование сверхъестественных реальностей как в определенного рода объяснительную гипотезу, то эмпирические феномены могут быть лишь одним из видов тех явлений, которые желают таким образом объяснить. Некоторые теисты считают теизм лучшим объяснением тонкой настройки космоса, делающей возможной жизнь, но они также могут видеть в нем источник универсального объяснения для других сторон своего мировоззрения, взятого в более широком смысле. К примеру, они могут думать, что теизм дает самое убедительное объяснение существованию объективной моральной истины и нравственного долга. Они могут усматривать в теизме лучшее объяснение существованию нематериальных человеческих душ. Они могут полагать, что теизм дает самое убедительное обоснование надежд на бессмертие, и так далее. Объяснительные гипотезы вовсе не обязаны иметь своей целью единственно лишь толкование эмпирических феноменов. И если теизм составляет основание или опору для других, перечисленных выше, убеждений, то это может послужить еще одним аргументом в его пользу. В общем, посылка 7.29 также не выдерживает критики.

7.4.2. Эволюционная психология и религиозная вера

В прошлом десятилетии религиозная вера столкнулась с новым вызовом, возникшим в области эволюционной психологии. Эволюционная психология – это особая сфера исследований, цель которых – понять, каким образом давление факторов эволюции влияло на становление человеческого познания и на поведение людей. А поскольку религиозные верования и практики свойственны самым разным культурам и эпохам, то мы вправе думать, что религия не распространяется постепенно (как, например, народные сказки), но является некоторым образом «встроенной», «вмонтированной» в сам познавательный механизм человека. Нам легче представить, как работают такие эволюционные объяснения, если подлежащее объяснению свойство дает очевидные преимущества в плане приспособления к среде. Но в случае с религиозной верой и практикой соответствующее свойство, судя по всему, наносит чуть ли не прямой ущерб приспособительной функции. А значит, с точки зрения дарвинизма, религия есть аномалия – она встречается во всех культурах и эпохах и, однако, побуждает людей верить в чрезвычайно странные вещи и совершать поступки, явно не идущие на пользу делу размножения (принимать обеты безбрачия, тратить время и жертвовать средства на религиозные цели и т.д.). Эволюционный психолог Скотт Атран следующим образом описывает то, что мы могли бы назвать эволюционной «проблемой религии»:

Религия – вещь весьма затратная в материальном отношении, неумолимо противоречащая фактам и даже просто интуиции. Религиозная практика является дорогостоящей в смысле материальных убытков (взять хотя бы время, потерянное на молитвы), эмоциональной цены (ибо внушает страхи и надежды) и познавательных усилий (ибо поддерживает одновременно фак туальные и контринтуитивные системы верований)47.

В последнее время ряд теоретиков пытался разобраться в этой «эволюционной проблеме религии».

На первый взгляд, эволюционные объяснения веры кажутся чем-то странным. Вера есть то, что каждый из нас приобретает индивидуально, опираясь на личный опыт, собственное прошлое, собственный разум. Конечно, когда речь идет об индивидуальных верованиях, нам трудно себе представить, каким образом их можно было бы объяснить воздействием факторов эволюции. Но хотя ссылки на историю эволюции человечества, пожалуй, не способны объяснить, почему мы имеем именно эти определенные верования, они, вероятно, могут объяснить процесс образования верований в более общем плане. Например, ссылки на эволюцию кажутся вполне целесообразными тогда, когда мы пытаемся понять, почему мы обладаем познавательным аппаратом, позволяющим нам создавать чувственные представления при особого рода возбуждающих воздействиях на наши органы чувств. Если бы существовало аналогичное объяснение тому факту, что мы обладаем познавательным аппаратом, дающим нам возможность создавать религиозные верования (и практики) при особого рода возбуждающих воздействиях, то мы имели бы эволюционное объяснение и для наших религиозных верований.

В наше время предлагается немало различных эволюционных трактовок религии, но, по крайней мере, в следующем пункте все они, похоже, едины: человеческий разум обладает набором познавательных инструментов, совместным своим действием предсказуемо порождающих религию как универсальный культурный феномен. Благодаря этим инструментам у нас возникает вера в недоступных взору деятелей как причину тех естественных событий, которые, похоже, не имеют мгновенно распознаваемых причин. Недоступность деятелей взору явно противоречит тому, что можно счесть нашими врожденными представлениями о них (действующие существа, например, не должны быть невидимыми). Далее, в силу устройства наших познавательных способностей об этих «минимально контринтуитивных (МКИ) деятелях» наверняка будут часто вспоминать и много говорить, что, весьма вероятно, превратит их в объект нашего коллективного интереса. Вдобавок, сама уникальность их природы, конечно же, побуждает нас сочинять о них всякие небылицы. К примеру, мы склонны думать, что невидимые деятели обладают необыкновенными способностями, позволяющими им совершать вещи, недоступные для деятелей естественных, – скажем, читать наши мысли или узнавать, чем занимаются люди, находясь в полном одиночестве, когда за ними никто не наблюдает. Таким путем невидимые деятели получают «стратегически важную информацию», использование которой ими может принести пользу или причинить вред нам. А потому эти деятели заслуживают всяческого внимания, и нам стоит попытаться их ублажить или умилостивить благочестивыми поступками или обрядовыми действиями.

7.4.3. Оценка эволюционных моделей религиозной веры

Действительно ли эволюционные модели религиозной веры ставят под вопрос истинность религиозной веры? Многие эволюционные психологи так и думают. По их мнению, эмпирические исследования доказывают, что религиозная вера – это хитрый трюк, шутка, которую сыграли с нами силы эволюции. Но ведь подобные модели сами по себе этого не доказывают – и, во-первых, потому, что правильность подобных трактовок отнюдь не очевидна. Следуя логике этих объяснений, мы оказываемся перед лицом ряда трудных вопросов, так и не получивших ответа. Самый же серьезный из них касается истолкования того, каким образом МКИ идеи становятся объектом религиозного интереса и почитания. Критики данной теории указывают на существование многих МКИ представлений, которые всегда считались чистыми фантазиями, а потому никогда не превращались в объект религиозного внимания. Зубная Фея и Санта Клаус – очевидные тому примеры. Если же их трактовки являются попытками объяснить, почему определенные идеи приобретают религиозное значение, то они просто обязаны нам растолковать, почему же упомянутые представления такого смысла не приобрели. Именно в этом пункте правдоподобного ответа на данный вопрос никто нам до сих пор так и не предложил.

Впрочем, даже если бы эволюционные теории нашли в конце концов убедительное подтверждение, они, взятые сами но себе, не сумели бы опровергнуть истинность или оправданность религиозных верований. Первая тому причина: мы не вправе делать выводы об истинности или ложности какого-либо верования, опираясь единственно лишь на анализ его происхождения. Знаменитый ученый Фридрих Кекуле, как рассказывают, поверил, что одна молекула (бензол) имеет кольцевую структуру, так как увидел во сне змею, кусающую свой хвост. Это обстоятельство, конечно, не является веским основанием для того, чтобы придерживаться тех или иных убеждений в области химии, но это еще не причина считать их ложными. Доказательства, в которых пытаются делать выводы об истинности или ложности убеждения исходя из его происхождения, оказываются несостоятельными, так как содержат ошибку в рассуждении, известную как генетический софизм. Столь же неверным было бы заключать, что религиозные верования ложны, поскольку-де и они возникли в результате эволюции.

Более того, есть нечто, по меньшей мере, странное в выводе, будто некое убеждение ложно, так как эволюционные факторы выработали в нас предрасположение к его принятию. Кажется разумным полагать, что факторы эволюции предрасположили меня к мнению, что если сетчатка моих глаз испытывает точно такое же воздействие, какое испытывает она в данный момент, когда я пишу эти слова, то передо мной находится монитор компьютера. Но следует ли мне по этой причине сомневаться в том, что передо мной действительно стоит компьютер? Разумеется, нет. Силы эволюции могут расположить нас к принятию определенных представлений – но ведь они вполне способны внушить нам склонность к представлениям истинным и даже именно потому, что эти представления истинны.

Тут ученый-эволюционист мог бы нам возразить: «Минуточку! Факторы эволюции способны развить в нас склонность к выработке определенных убеждений о нашей среде на основе зрения, потому что эти убеждения истинны. Удается же им это по той причине, что организмы, научившиеся создавать истинные убеждения о своей физической среде, выживают; те же, у которых подобных убеждений не возникает, – гибнут. Вот почему мы можем быть уверены или, во всяком случае, на разумных основаниях полагать, что эти убеждения – вовсе не «ловкий трюк» эволюции. Когда же речь заходит о религиозной или сверхъестественной вере, то у нас нет причин думать, что и здесь эволюционные силы благоприятствовали истинным убеждениям больше, чем ложным, а следовательно, нет причин подобные убеждения принимать».

В связи с этим рассуждением возникает ряд проблем. Во-первых, трудно доказать, что силы эволюции могут с успехом осуществлять отбор, формирующий у нас истинные убеждения об окружающей среде. (Несколько подробнее мы рассмотрели этот вопрос в конце главы 4). Во-вторых, даже если наш воображаемый ученый правильно понимает ту роль, которую играют эволюционные факторы в выработке у нас истинных убеждений о среде, нет все же никаких оснований думать, будто действие этих факторов должно приводить нас к ложным убеждениям о религиозной реальности. Мы убедимся в этом, предположив, что теизм истинен и что Бог создал такой мир, где биологические сложность и разнообразие развиваются во μηογομ именно так, как думают ученые-эволюционисты. В таком случае теист мог бы видеть в этих эволюционных трактовках описание того, каким образом Бог направляет историю эволюции, чтобы сделать веру в сверхъестественную реальность более легкой и естественной для нас. Если дело обстоит именно так, то появление у нас веры в сверхъестественную реальность есть нечто, приводящее нас к истинному убеждению именно потому, что подобные убеждения истинны.

7.5. Заключение

Наука и религия представляют собой два способа, которыми человеческие существа познают реальность как целое. Хотя в фокусе интересов науки лежит в основном естественный мир, наука способна делать – и делает – выводы о том, чем является или какой может быть реальность сверхъестественная. Сходным образом, хотя религия способна многое сказать о природе сверхъестественного мира, почти все религии выступают с утверждениями и о реальности естественной. А значит, наука и религия не могут не встретиться. Какой эта встреча окажется – дружеской или враждебной – заранее определить невозможно. Как мы уже видели, история их отношений знает и то и другое. Религиозные люди по-прежнему будут находиться в ситуации, побуждающей их искать связей и контактов между этими двумя областями наших убеждений; людям же науки потребуется сохранять беспристрастие и широту взглядов при оценке возможных религиозных импликаций их собственных выводов и открытий.

Рекомендуемая литература


Barbour Ian (ed.), Religion in an Age of Science (San Francisco: Harper & Row, 1990)
Barrett Justin, Why Would Anyone Believe in God (Lanham, MD: AltaMira, 2004)
Dembski William and Michael Ruse, Debating Design: From Darwin to DNA (Cambridge: Cambridge University Press, 2004)
Eerman John, Hume's Abject Failure: The Argument Against Miracles (New York: Oxford University Press, 2000)
Houston J., Reported Miracles: A Critique of Hume (Cambridge University Press, 1994)
Miller Kenneth, Finding Darwin’s God (New York: Harper Perennial, 2000)
Murphy Nancey, Theology in an Age of Scientific Reasoning (Ithaca: Cornell University Press, 1990)
Plantinga Alvin, Polkinghorne John, Forthcoming. «Games Scientists Play» Belief in God in an Age of Science (New Haven: Yale University Press, 1966)
Ratzsch Del, Battle for Beginnings (Downers Grove, IL: InterVarsity Press, 1966)
Science and Its Limits (Downers Grove, IL: InterVarsity Press, 2000).
Nature, Design and Science (Albany: SUNY Press, 2002)
Shanks Niall, God, the Devil, and Darwin: A Critique of Intelligent Design Theory (Oxford: Oxford University Press, 2004)
Swinburne Richard (ed.), Miracles (New York: Macmillan, 1989)

Глава 8. Религия, мораль и политика

Принято думать, что мораль существенным и фундаментальным образом связана с бытием Бога. «Если Бога нет, все (в моральном смысле) позволено» – в этих словах, которые приписываются (пусть и не совсем точно) Достоевскому, схвачена самая суть взгляда, разделяемого множеством искренне верующих людей, равно как и немалым числом атеистов. И действительно, подобный взгляд отражает мнение большинства в западной философии на протяжении большей части ее истории.

Вера во внутреннюю связь между моралью и существованием Бога объясняет, среди прочего, необыкновенное обилие известных нам из истории аргументов в пользу теизма, основанных на различного рода фактах нравственной жизни. Аристотель, св. Фома Аквинский, Лейбниц, Кант и многие другие полагали и доказывали, что в морали есть нечто такое, что попросту теряет всякий смысл, если Бога нет. И однако, несмотря на свою огромную популярность и привлекательность, вера в подобную связь не пользуется широким признанием у современных философов морали. Их по большей части вполне устраивает представление о том, что мораль можно объяснить в терминах всецело натуралистических. А потому в последние сто лет связям между религией и моралью философия уделяла гораздо меньше внимания, чем прежде.

Этот сдвиг имеет несколько причин. Важнейшая из них состоит в том, что многим философам морали кажется все более сомнительным, что нравственность принадлежит к области положительных фактов. Как заметил Уильям Лайкен, «моральные факты оказались... в числе предметов, трактуемых большинством современных философов с холодным презрением»48. Если истинность и авторитетность моральных утверждений проистекают единственно лишь из человеческих предпочтений и желаний, то все, подлежащее объяснению в морали, мы можем объяснить простыми ссылками на факты человеческого сознания, на его содержание и/или его деятельность, а следовательно, апелляция к Богу или иным сверхъестественным существам становится совершенно излишней. А потому было бы уместно начать настоящую главу с оценки доводов, выдвигаемых в доказательство того, что мораль не имеет объективного характера.

8.1. Этический объективизм и этический субъективизм

Философы обычно проводят различие между объективными и субъективными утверждениями. Объективные утверждения – это высказывания вроде Джордж Вашингтон был первым президентом Соединенных Штатов, 1+1=2, Земля имеет четыре Луны. Первые два из них объективно истинны, тогда как третье – объективно ложно. Для объективных утверждений характерны два отличительных признака:

(i) Они не являются простым выражением вкусов, желаний и мнений.

(ii) Они имеют абсолютное истинностное значение, т.е. не являются «истинными для такого-то» или «истинными в той или иной культуре» (каким бы ни был здесь точный смысл выражения «истинный для»).

Субъективным же утверждениям эти черты не свойственны. А потому говорить, например, что ваниль вкуснее шоколада, что футбол скучен или что громкая отрыжка после сытного обеда – вещь неприличная, не означает утверждать что-либо в строгом смысле слова истинное или ложное. Скорее это означает заявлять нечто, так сказать, «истинное для вас», но, возможно, не являющееся истинным для кого-либо другого. Что же это значит – утверждать, что некое предложение истинно для вас? Вероятно, это означает не более чем следующее: данное предложение попросту выражает ваши склонности и предпочтения, но не является суждением о каких-то реальных фактах нашего мира. (Заметьте в этой связи, что предложение о ваших мнениях, предпочтениях или вкусах – т.е. предложения вроде «Сэлли нравится шоколад» – было бы суждением объективным, так как в нем утверждался бы относящийся к миру факт, и потому оно имело бы истинностное значение. Таким образом, различие между объективными и субъективными фактами заключается не в том, что последние зависят от человеческих мнений и предпочтений, как склонны думать некоторые. Ведь, в конечном счете, истинность высказывания «Сэлли нравится шоколад» всецело зависит от человеческих предпочтений, а именно – вкусов Сэлли. Различие здесь в том, что субъективные утверждения, по сути, лишь выражают человеческие склонности и предпочтения.)

Разграничение между объективными и субъективными утверждениями можно провести и в этической области, тогда мы получим две широкие категории взглядов на природу морали. Назовем эти воззрения моральным объективизмом и моральным субъективизмом. Прежде чем определять, существует ли принципиальная философская связь между религией и моралью, нам следует ответить на вопрос: какая из двух упомянутых позиций правдоподобнее? Если более вероятен субъективизм, то никакой (или почти никакой) связи здесь быть не может. Истинность моральных суждений зависит в таком случае от мнений, желаний и решений человеческих существ, представляя собой лишь одну из разновидностей человеческого соглашения. Если же истинным оказывается объективизм, то возникает целый ряд серьезных философских проблем. Например: если моральные суждения объективны, то должны иметь место какие-то независимые от сознания факты, которые и делают моральные суждения истинными. Но что это за факты? На первый взгляд, обычные не-моральные факты кажутся неспособными обосновать истинность объективных моральных суждений, а это может склонить нас к мысли, что для выполнения данной миссии следует призвать факты сверхъестественного порядка.

Конечно, подобные вопросы будут неуместными, если у нас появятся веские основания полагать, что моральные суждения в конечном счете субъективны. Но какие именно доводы могли бы подтвердить данный взгляд? Далее мы рассмотрим два аргумента в пользу субъективизма49.

8.1.1. Два доказательства субъективизма

Самая распространенная аргументация в пользу субъективизма начинается с указания на величайшее многообразие моральных убеждений, свойственных различным эпохам и культурам. Не секрет, что для разных культур характерны совершенно несходные представления о морали. В одних культурах считаются морально допустимыми рабство, детоубийство, воровство, уродование гениталий, ритуальное изнасилование и тому подобное (тогда как другие культуры все это отвергают). Сходным образом, одни культуры исповедуют моральную ценность правдивости, смирения, милосердия, всеобщего равенства прав и тому подобного (тогда как другие культуры с этим не согласны). Приняв в расчет такое многоразличие моральных представлений, трудно поверить, что моральные суждения объективны в том смысле, что на вопрос об истинности или ложности каждого из них можно дать один-единственный правильный ответ.

Второй аргумент против морального объективизма возникает из эпистемологической проблемы. Моральные факты кажутся совершенно отличными от не-моральных фактов, с которыми мы знакомы. Большую часть наших знаний мы получаем, по-видимому, или из определенного рода опыта (обычно – чувственного, хотя, возможно, и религиозного), или через анализ содержания наших понятий. Нетрудно догадаться, каким образом можем мы воспринять те факты, которые исследует наука; столь же легко уразуметь, как могли бы мы встретиться с фактами, относящимися к взаимной связи между нашими понятиями. Но как вообще могли бы мы вступить в соприкосновение с фактами моральными? Каким путем могли бы мы открыть, что, скажем, владеть рабами – это плохо, а вот помогать бедным – это хорошо? Мы ведь не копаем землю, чтобы извлечь эти истины, а обнаружить их через простой анализ значения употребляемых нами терминов мы также не способны. А значит, те факты, с которыми, похоже, имеет дело мораль, оказываются странными и непонятными – и настолько непонятными, что многим философам трудно бывает поверить, что они вообще существуют.

8.1.2. Оценка доказательств в пользу субъективизма

Первый и самый популярный аргумент является, однако, наименее убедительным. Простой факт разногласий в представлениях о морали сам по себе ничуть не приближает нас к решению вопроса о том, объективны моральные утверждения или субъективны. А чтобы понять почему, достаточно вспомнить, что по поводу всякого рода бесспорно объективных утверждений существовали большие разногласия. Пребывает Земля в покое или вращается вокруг Солнца? Люди об этом спорили, и даже очень горячо. Отсюда ясно: пусть даже в некоторых случаях причиной разногласий и в самом деле является субъективность соответствующего утверждения, однако в других случаях они возникают просто потому, что кто-то неправ.

Сходным образом, вопрос о том, субъективны ли моральные суждения, не решается и тем обстоятельством, что разногласия в предметах морали чрезвычайно трудно уладить. Специалисты часто отмечают, что различие между моральными утверждениями и, например, утверждениями о вращении Земли вокруг Солнца заключается в следующем: для первого рода утверждений не обнаруживается доказательств (научных или каких-либо иных), тогда как для второго они существуют. У нас нет общедоступных свидетельств, на которые мы могли бы указать, чтобы разрешить спор. Но ведь то же верно и в отношении огромного числа утверждений явным образом объективных. Что ел на завтрак Юлий Цезарь в день своей смерти? Какой была самая читаемая книга в знаменитой Александрийской библиотеке? Никто и никогда этого не узнает, и если бы людям потребовалось составить собственное мнение по этим вопросам, то не обнаружилось бы свидетельств, опираясь на которые они могли бы уладить свои разногласия. Это обстоятельство, однако, ни в малейшей степени не доказывает субъективности соответствующих утверждений. Сама мысль о том, что они лишь субъективны, кажется откровенной нелепостью.

Каким же образом в таком случае мы определяем, объективно утверждение или субъективно? Нам следует рассмотреть его, имея в виду два указанных выше отличительных признака. Разумно ли думать, что оно выражает индивидуальные мнения или склонности? Есть ли основания считать его такого рода суждением, которое не является ни безусловно истинным, ни безусловно ложным, но всего лишь «истинным для такого-то» в любой данный момент? Если ответом на оба вопроса будет «да», то у нас появятся причины считать это утверждение субъективным. Зная, например, что в его пользу не свидетельствуют никакие общедоступные данные или что люди ведут о нем бесконечные споры, мы, вероятно, сможем что-то прояснить для себя в этих вопросах, но едва ли решим их окончательно.

А теперь посмотрим, как это все работает применительно к конкретному моральному утверждению, например, такому: «геноцид аморален». Выражает ли оно индивидуальные предпочтения или мнения? Является ли оно истинным только для нас, а не для других людей? Кажется в высшей степени вероятным, что ответ на оба эти вопроса должен быть отрицательным. А чтобы понять почему, рассмотрим, что бы означал здесь положительный ответ. Ответив на первый вопрос «да», мы были бы обязаны признать, что если некий индивид или группа лиц одобряет геноцид, то по этой самой причине геноцид становится моральным. Разумеется, это глупость. Геноцид есть зло для каждого, а не только для нас и для людей, разделяющих наши вкусы и склонности. Если же кто-то находит геноцид в моральном отношении похвальным (или считает его желательным), то он не просто имеет мнение, отличное от нашего, – он совершает глубочайшую, ужаснейшую моральную ошибку, или является человеком безнравственным, или же то и другое сразу. По той же причине столь же неприемлемым будет ответ «да» и на второй вопрос. Если суждение «геноцид аморален» может быть истинным для одних и ложным для других, то нам придется согласиться с утверждением, что некоторые люди вправе считать геноцид вполне допустимым (или даже похвальным) в моральном смысле. В этот тезис также невозможно поверить. Любая теория о сущности морали, приводящая нас к выводу о моральной дозволенности или похвальности геноцида (или рабства, или человеческих жертвоприношений, или ритуальных изнасилований), по этой самой причине должна быть отвергнута. В самом деле, если бы даже подобные следствия не являлись достаточным основанием для того, чтобы отвергнуть соответствующую теорию морали, то было бы трудно понять, что вообще могло бы явиться таким основанием.

Второй аргумент в пользу вывода о субъективности моральных утверждений также сомнителен. Он исходит из представления о том, что моральные факты уникальны, т.е. совершенно не похожи на те не-моральные факты, с которыми мы знакомы лучше всего. А поскольку нелегко понять, каким образом могли бы мы получить доступ к подобным фактам, то моральные факты объявляются странными и непостижимыми, и на этом основании нам рекомендуют отказаться от веры в то, что они вообще есть. Но такая аргументация игнорирует массу разного рода фактов, пожалуй, ничуть не менее «странных», чем факты моральные –фактов, отрицать которые единственно в силу их странности приходит в голову, однако, лишь весьма немногим людям.

Моральные утверждения представляют собой один из видов утверждений нормативных, иначе говоря, они выражают нормы, сообщая нам, что мы должны делать. Но есть и другие типы нормативных суждений. К примеру, ведя речь о том, что значит быть разумным, мы среди прочего обсуждаем, какого рода мнения являются оправданными или неоправданными, обоснованными или необоснованными, и при этом мы высказываемся по поводу того, какие мнения, на наш взгляд, должно принимать или отвергать в силу тех или иных причин. Получив травму – скажем, повредив мышцу или сетчатку глаза, – мы нередко говорим, что соответствующая часть нашего тела функционирует не так, как должна функционировать. Болезнь мы также представляем порой как дисфункцию или неисправность: когда мы больны, наше тело не таково, каким должно быть. Ни одно из этих «долженствований» к морали не относится, и тем не менее все они являются нормативными. Но какие бы проблемы ни возникали в связи с обоснованием наших моральных нормативных утверждений, те же самые трудности возникнут и при обосновании других, упомянутых выше, нормативных утверждений. Если моральные утверждения кажутся странными, то такими же должны казаться и их эпистемологические или физиологические аналоги. Но ведь немногие из нас согласятся выбросить за борт саму идею о существовании норм рациональности или физиологических норм по причине их «странности». В общем, трудно понять, почему мы обязаны думать, будто моральным утверждениям свойственна какая-то особого рода странность, делающая именно их, а не другие разновидности утверждений первыми кандидатами на списание за негодностью.

8.2. Два основных вопроса

Наш краткий анализ объективизма и субъективизма не претендует на полное и всестороннее исследование аргументов за и против каждой из этих позиций и все же он свидетельствует: отнюдь не очевидно, что этический субъективизм является здесь наилучшим или единственно возможным выбором. Если же мы примем этический объективизм, то перед нами тотчас встанут два вопроса, представляющие собой, вероятно, центральные проблемы этического объективизма в целом. Им и будет посвящено дальнейшее обсуждение связей между религией и моралью.

Вопрос первый: чем объясняется истинность моральных утверждений? Если моральный объективизм истинен, то существуют моральные факты (вроде мучить маленьких детей ради забавы плохо) и моральные качества (вроде добродетельности и порочности). Но откуда берутся эти факты? И почему в том или ином поступке или событии проявляется одно нравственное качество, а не другое? Представляют ли они собой исконные свойства нашего мира или же их источник в чем-то ином? Моральные объективисты должны как-то ответить нам на эти вопросы.

Второй вопрос гласит: даже если моральные утверждения объективно истинны, почему они должны нас волновать? Новичков в философии или в моральной теории вопрос этот часто озадачивает. Разве нет в морали чего-то такого, спрашивают они, что автоматически делает ее важной для нас? Если кто-то указывает, что поступок, о совершении которого вы раздумываете, аморален, и вы признаете правоту собеседника, то неужели это одно не дает вам веского основания этот поступок не совершать? Все мы, вероятно, сочтем, что ответом здесь будет «да». Есть что-то откровенно нелепое в словах: «Я понимаю, что совершать X было бы абсолютно безнравственно, однако у меня нет оснований от X воздержаться». И все же сам этот факт ставит перед нами трудную проблему. Почему мораль имеет этот, по-видимому, внутренне ей присущий побудительный характер? Почему заявление, что вам «просто нет никакого дела до морали», выглядело бы как не совсем благоразумный поступок с вашей стороны?

Чтобы осознать вполне, о чем здесь идет речь, мы должны ясно понять, что такое этические утверждения и каково их отличие от утверждений иного рода. Почему нечто становится этическим утверждением? Наряду с объективностью (допускаемой здесь ради целей дальнейшего анализа) этические утверждения обладают, по крайней мере, тремя отличительными признаками: (і) они руководят нашими поступками, (іі) они имеют всеобщий характер; и (ііі) они делают нас достойными морального порицания, если мы нарушаем их требования, и моральной похвалы, если им следуем. Здесь можно было бы указать еще ряд свойств, но для наших настоящих целей достаточно и этих трех.

Что же означает всеобщность моральных утверждений? Среди прочего она означает, что моральные суждения определяют те или иные поступки (или душевные состояния) как хорошие или дурные для нас независимо от нашей заинтересованности в этих поступках или состояниях. Не все руководящие поступками утверждения таковы. Если вы хотите выиграть в следующем году гонку 5k, то вы «должны» тренироваться пять раз в неделю. Однако «должны» в этом предложении будет руководить вашими поступками лишь в том случае, если вы действительно желаете выиграть гонку. Если же вы не стремитесь к участию или к победе в гонке, то и утверждение «вы должны тренироваться пять раз в неделю» неверно. То «долженствование», которое находим мы в моральных суждениях, имеет иной характер. Если вы считаете истинным, например, моральное утверждение «вы не должны красть», то вам уже не уклониться от его принудительной силы заявлениями вроде: «знаете, меня нисколько не заботит собственная моральность». В отличие от других направляющих наши поступки утверждений, чья принудительная сила лишь условна, или гипотетична, моральные суждения обладают обязывающей силой, которая является всеобщей, или, как говорят философы, категорической.

Вдобавок, этические утверждения, в отличие от других руководящих нашими поступками утверждений, направляют наши действия таким образом, что, однажды осознав или постигнув их моральную природу, мы заключаем, что у нас есть не просто какое-то основание следовать их требованиям, но достаточное основание. Размышляя о том, нужно ли вам совершать некий поступок, вы можете взвешивать самые разные доводы за или против него. Если данный поступок будет способствовать вашему карьерному росту, увеличит ваше состояние, осчастливит ваших друзей и родных и т.д., то у вас есть определенные основания его совершить. Но эти основания могут утратить свою силу перед другими основаниями, их перевешивающими. Принимая решения практического свойства, нам постоянно приходится сопоставлять эти конкурирующие основания. Сэлли хочет сделать своего ребенка счастливее, оплатив для него чрезвычайно дорогие уроки игры на волынке. Но ей также хочется отправить его учиться в колледж. В случае, если эти цели входят между собой в конфликт, какую-то одну из них следует признать более важной. Если же обнаружится, что оплатить уроки игры на волынке можно, лишь отказавшись от сбережений на колледж, то Сэлли, вероятно, решит, что о волынке придется забыть. Откладывать на колледж, подумает она, куда важнее. Таким образом, определенный ряд оснований – в пользу колледжа – является для нее более веским. А значит, исходя из структуры своих ценностей и из своих жизненных обстоятельств, она должна отказаться от уроков игры на волынке в пользу накоплений на учебу в колледже.

Доводы в пользу сбора средств на обучение ребенка перевешивают для Сэлли другие доводы, а именно желание оплатить для него уроки волынки. Но и основания, связанные с колледжем, также могут утратить свою силу. Может, например, оказаться, что если ее жизненные обстоятельства изменятся, то она, при ее системе ценностей, не должна будет копить деньги на колледж. В случае с моралью более веских оснований просто не может быть. Именно в этом, среди прочего, и состоит уникальный характер морали. Когда моральные основания обязывают нас совершить определенный поступок или воздержаться от определенного поступка, то другие, не-моральные, основания должны отойти на второй план. В этом смысле моральные основания по самой своей сути оказываются сильнее всех остальных. А потому, к примеру, пусть даже Сэлли изъявит готовность пойти на величайшие жертвы ради того, чтобы устроить ребенка в колледж (и сделает это с полным правом), но если возникнет конфликт между учебой ребенка в колледже и моральными обязанностями Сэлли, то не может быть ни малейших сомнений в том, как Сэлли должна поступить: какими бы ни были ее жизненные обстоятельства или структура ее предпочтений, она должна выполнить свои моральные обязанности. Если она не способна обеспечить учебу ребенка иначе, как продажей наркотиков, присвоением денег работодателя или ограблением банка, то о колледже придется забыть: она не должна совершать подобные вещи, даже если ей самой очень этого хочется и даже если без их совершения она не могла бы добиться других своих целей. Тот факт (если это факт), что Сэлли одобряет ограбление банков и вынуждена заняться этим делом, чтобы достичь своих целей, ни в малейшей степени не оправдывает ее поступки. Все мы признаем, что мораль предъявляет нам такие требования, которые нельзя отмести ссылками на соображения личной выгоды, удовольствия или благополучия. И в случае выбора между одним из этих мотивов и требованиями морали последние должны взять верх.

Предложенный выше анализ должен был помочь нам оценить смысл второго из двух центральных вопросов, ответы на которые нам предстоит искать далее. Этот вопрос звучал так: а почему вообще мораль должна нас заботить? Вышеизложенные соображения ничуть не приблизили нас к ответу на него, однако теперь мы, пожалуй, лучше понимаем, к чему относится сам вопрос. Взгляд на то, каким образом, согласно нашим представлениям, функционируют мораль и ее требования, делает очевидным следующее: судя по всему, мораль обладает безусловной и внутренне ей присущей властью над нами. Чем же это объяснить?

8.3. Основания объективной морали

Первый из двух наших вопросов таков: чем объясняется истинность моральных утверждений? Прежде чем обращаться к поиску ответов на этот вопрос, следует отметить, что существуют разные виды моральных утверждений, а потому мы вправе ожидать, что и основания их окажутся неодинаковыми. К примеру, философы морали настаивают на разграничении между утверждениями о благом и утверждениями о справедливом. Утверждения первого типа сообщают нам, какого рода вещи заслуживают того, чтобы к ним стремиться: изучать иностранный язык, говорить правду, посвящать свою жизнь помощи беднякам – это хорошо. Заметьте, однако, что эти три примера хороших вещей относятся к трем весьма несходным категориям. Первое – изучение языка – хотя и является благом, все же не может считаться благом моральным. Третье – посвящение собственной жизни служению бедным – моральным благом считается. Но подобная деятельность предполагает такие жертвы, которые большинство из нас находит явно превышающими обычные требования долга. Мы можем сказать, что она достигает уровня морального блага, однако выходит далеко за пределы наших обязанностей. Подобного рода действия философы называют сверхдолжными поступками.

Однако второй пример – правдивость – представляет собой, похоже, и моральное благо, и обязанность. Входящие в эту категорию блага суть то, что философы называют справедливым. Справедливые вещи – это моральные блага, обладающие особой властью над вами, ибо вы обязаны к ним стремиться.

Далее мы рассмотрим четыре доказательства того, что для обоснования истинности объективной морали каким-то образом необходим Бог. Некоторые из этих доводов специально относятся к благому, тогда как другие касаются справедливого.

8.3.1. Законы предполагают законодателя

Многим теистам по душе доказательство, нередко излагаемое в виде лозунга, который гласит: поскольку все законы подразумевают законодателей, то и моральные законы требуют морального законодателя. Моральные же законодатели, продолжает данное доказательство, это, вне всякого сомнения, разумные, целесообразно действующие существа. Следовательно, какой-то разумный, целесообразно действующий моральный агент существует, и именно он является основанием объективных моральных истин.

Беда этой аргументации, конечно же, в том, что лежащая в ее основе посылка (или лозунг) ложна или не доказана. Существуют всякого рода законосообразные или нормативные принципы, для объяснения истинности которых никакой законодатель, по-видимому, не требуется, например законы природы или законы математики. Трудно понять, почему коммутативные законы или законы термодинамики нуждаются в особом законодателе.

Но даже если теист сумеет доказать, что случайные, не имеющие необходимого характера законы, вроде законов природы, и в самом деле предполагают законодателя, нелегко уразуметь, каким образом можно было бы утверждать это в отношении законов математических. В отличие от естественных законов законы математики представляют собой необходимые истины – истины, которые ни при каких условиях не могут быть иными, чем они есть. Если это верно, то упомянутые законы обладают, похоже, особого рода истинностью, не зависящей ни от чего другого, в том числе и от действий какого-либо законодателя. А поскольку и моральные истины, по-видимому, суть истины необходимые, то у нас есть основания полагать, что эти истины также не зависят от действий законодателя. Следовательно, общее утверждение о том, что законы требуют законодателя, представляется необоснованным.

8.3.2. Необходимые истины подразумевают необходимое существо

Даже если верно, что истинность необходимых истин не зависит от действий законодателя, отсюда, пожалуй, было бы слишком поспешно заключать, будто необходимые истины могут вовсе не иметь объяснения. И действительно, целый ряд теистов утверждает, что моральные суждения являются необходимыми истинами, однако их истинность объясняется некой особой, внеприродной причиной. Поскольку отдельные части природы существуют случайным образом, а общий ее строй также имеет случайный характер, то эти вещи не могут служить основанием для необходимых истин. Совершенно очевидно, что необходимые истины не способны иметь своим источником и божественные повеления, ибо, по крайней мере, некоторые из этих последних также могут быть случайными. Но это еще не значит, что необходимые истины не могут основываться на особых, сверхъестественных фактах иного рода. А потому те, кто полагает, что необходимые истины нуждаются в каком-то обосновании или объяснении, с легкостью приходят к мысли, что основанием для необходимых истин являются именно такие особые, сверхъестественные факты50.

Немецкий философ XVII века Готфрид Лейбниц отстаивал необходимый характер моральных истин, утверждая, что они, таким образом, должны иметь те же самые основания, что и прочие необходимые истины, а именно – необходимые состояния божественного интеллекта. Отвергая крайний волюнтаризм (см. раздел 8.5) Самюэля фон Пуффендорфа, Лейбниц пишет:

Нормы поведения, как и сущность справедливости, зависят не от свободного выбора Бога, но скорее от вечных истин, или объектов божественного интеллекта... Справедливость подчиняется определенным правилам равенства и соразмерности, которые укоренены в неизменной природе вещей и в божественных идеях в ничуть не меньшей степени, чем принципы арифметики и геометрии51.

Данный аргумент опирается на ряд допущений, более или менее спорных. Как минимум, не очевидно, что необходимые истины требуют не-естественных оснований. Утверждение «ничто не может быть совершенно красным и совершенно зеленым одновременно» есть истина необходимая. Трудно все же понять, каким образом истинность данного утверждения могла бы зависеть от неких не-естественных оснований.

Еще более дискуссионен тезис о необходимом характере моральных истин. Заметьте, однако: даже если мы согласимся с этими спорными положениями, отнюдь не очевидно, что основанием для моральных истин должен быть непременно Бог, или Божественная природа, или Божественный интеллект. Многие философы принимали утверждение о том, что необходимые истины предполагают в качестве своей основы некие экзотические, не-естественные сущности, но далеко не все философы считают, что эти истины должны иметь своим основанием или же объясняться деятельностью или природой Божественного Существа. Платон и его последователи, к примеру, допускали существование не-естественных вне-природных сущностей, или «форм», которые и выполняют функцию подобного обоснования. Почему же в таком случае должны мы заключать, что основой необходимых истин является некая божественная реальность, а не эти более простые и безличные платоновские формы? Ответа на этот вопрос данное доказательство не предлагает.

8.3.3. Благо требует идеального образца благости

Как нам известно из истории, ряд философов доказывал, что любое свойство, которым вещь может обладать в большей или меньшей степени, должно иметь свое совершенное воплощение. Суть данного аргумента мы лучше всего поймем на следующем примере. Представьте, что профессор просит своих учащихся взять лист бумаги и начертить круг. Студенты хватают ручки и карандаши и рисуют нечто кругообразное. Просмотрев то, что у них вышло, профессор говорит: «Неплохо, и все же ни один из вас не начертил фигуру, которая была бы совершенным кругом. Попробуйте еще разок». Студенты пробуют. Удастся ли кому-нибудь из них начертить совершенный круг? Вряд ли, хотя, вероятно, на сей раз фигуры окажутся ближе к идеалу совершенной кругообразности. Ближе к чему? К идеалу – к совершенной кругообразности. Но чему именно пытается каждый из студентов уподобить свой круг? По-видимому, должно существовать нечто такое, к чему они стремятся приблизиться, рисуя свои круги. Ведь было бы, в конце концов, странно, если бы то, чего они хотят достичь, представляло собой ничто. Как вообще можно пытаться приблизиться к ничто?

Подобные соображения склоняют некоторых философов к мысли, что свойства, способные приближаться к идеалу в большей или меньшей степени, предполагают некое реально существующее совершенное воплощение данного идеала. Например, у св. Фомы Аквинского, в одном из его доказательств бытия Бога, мы находим следующее знаменитое рассуждение:

Четвертый способ [доказательства бытия Бога] заимствован из той последовательности ступеней, которая обнаруживается в вещах. Среди вещей встречаются более или менее благие, истинные, благородные и т.п. Но ведь термины «более» и «менее» предицируются разным вещам смотря по тому, как они, каждая по-своему, уподобляются некоему максимуму – точно так же, как называют вещь более горячей, если она в большей степени сходствует с самым горячим. А значит, есть нечто, являющееся самым истинным, самым горячим, самым благородным, а следовательно, есть нечто, обладающее высшим бытием, ибо вещи, величайшие по своей истинности, суть величайшие по своему бытию... Но ведь наивысшее во всяком роде есть причина всего, что содержит в себе данный род, – как огонь, наивысшая степень теплоты, является причиной всех теплых вещей. А значит, должно также существовать нечто такое, что является для всех существ причиной их бытия, благости и всякого рода совершенства; это мы и называем Богом52.

Как известно, посылки этого доказательства чрезвычайно трудно защитить, ведь целый ряд лежащих в его основе тезисов многие отвергают. Это относится и к центральному пункту аргументации: если мы встречаем свойства, допускающие большую или меньшую степень, то непременно должно быть некое реально существующее совершенное воплощение данного свойства. И, по сути, пример, приведенный в цитированном месте самим Аквинатом, обнаруживает всю остроту проблемы. Св. Фома утверждает, что поскольку вещи являются более или менее горячими, то должно быть нечто максимально горячее. Но, конечно же, такой максимально горячей вещи не существует (что бы ни рассказывали ваши друзья о своих любимых голливудских звездах).

Стоит также отметить: даже согласившись с предпосылками доказательства Аквината, мы сможем в лучшем случае вывести отсюда лишь то, что есть «нечто, представляющее собой максимум» благости. Но что такое само это «нечто» и чем бы оно вообще могло быть? Возможно, это личное существо, совершенным образом воплощающее благо, и в таком случае данное «нечто» имеет по крайней мере одно из важнейших качеств, которые теисты приписывают Богу. Но почему нам следует думать, что образцом совершенной благости является личность?

Недавно на этот вопрос попытался ответить Роберт Адамс. Согласно Адамсу, совершенство вообще и моральное совершенство, в частности, лучше всего мыслить как отношение сходства между вещами и Максимальной Благостью (подобно отношению между «совершенной кругообразностью» и теми кругами, которые чертили наши студенты)53. Какого рода вещью могла бы быть эта Максимальная Благость? Адамс утверждает, что она должна иметь личную природу.

Теисты пытались порой вывести личный характер высшего Блага из той посылки, что личности как таковые являются самыми совершенными из известных нам вещей, откуда, как нас уверяют, и следует, что существо наисовершеннейшее должно принадлежать к этому роду. Более же осторожная аргументация начинает с положения, отрицать которое труднее: большинство совершенств, наиболее важных для нас и в ценности которых мы всего тверже убеждены, представляют собой совершенства личностей – или их, личностей, качеств, поступков, произведений, жизнеописаний, нравов. А значит, если совершенство состоит в подобии или сходстве с существом, которое есть само Благо, то для самого же Блага нет ничего важнее способности личностей и их качеств уподобляться Ему или быть сходными с Ним. Вполне очевидно, что вероятность реализации такой возможности выше в том случае, если само Благо является личностью либо обладает существенными чертами личности54.

Доказательство Адамса основывается на двух спорных утверждениях, которые мы здесь сможем лишь упомянуть. Тезис первый: совершенство следует мыслить как отношение; тезис второй: моральное совершенство лучше всего представлять как отношение к Максимально Совершенной Личности. Как мы отмечали выше, последователям Платона (если взять только один пример) угодно было разуметь совершенство как отношение между вещами и «формами». Должна ли Максимально Совершенная Сущность иметь личную природу, чтобы выполнять свою функцию в этих отношениях? Возможно.

8.3.4. Моральный долг предполагает (личные) императивы

Наши первые три аргумента имели своей целью доказать, что истинность утверждений о благом можно объяснить лишь через бытие или деятельность Божественного Существа. В фокусе же четвертого доказательства находится то, в каком именно смысле Бог может быть необходимым для обоснования утверждений о справедливом.

По мнению ряда философов, суждения о справедливом должны опираться на то, что лежит превыше и по ту сторону любых обоснований для суждений о благом. Должен существовать некий признак, утверждают они, по которому можно было бы отличить блага, поднявшиеся до уровня благ моральных, от благ, возвысившихся до степени благ сверхдолжных. Не все философы соглашаются с необходимостью существования особого, дополнительного факта, который объяснял бы нам, почему определенные поступки являются как благими, так и обязательными. Кто-нибудь, например, мог бы отрицать существование сверхдолжных действий вообще, ибо, по его мнению, мы просто обязаны совершать любой из добрых поступков. Конечно, такие обязанности лишь prima facie (букв.: «на первый взгляд») представляли бы собой обязанность. Поскольку есть великое множество благих вещей, которые мы могли бы совершить в любое время, то в любой данный момент вы оказываетесь перед лицом многочисленных и противоречащих друг другу обязанностей. А значит, если наилучшее – это посвятить все свое время, средства и энергию служению нуждам бедных, то, с этой точки зрения, вы обязаны это сделать.

Если же кто-то полагает, что требуются дополнительные основания, то есть ли у него причины думать, что Божье веление является здесь основанием особенно веским? Роберт Адамс доказывает, что является. Согласно Адамсу:

Важнейшее различие между справедливым, или долгом, и благим, на мой взгляд, таково: справедливое и несправедливое в вопросах долга следует понимать в их связи с социальными контекстами (в широком смысле), но что касается тех видов блага, с которыми мы имеем дело, то здесь данная установка верна не во всех случаях. Красоту пейзажа или мучительность боли можно мыслить и в отвлечении от любого социального окружения... Если же я чувствую некую обязанность, то я считаю, что она может иметь смысл лишь в структуре межличностных отношений или в системе отношений социальных55.

Адамс указывает на два связанных с обязанностью обстоятельства, которые, как он полагает, убедительно свидетельствуют в пользу его позиции. Во-первых, обязательные, предписываемые долгом действия суть такие действия, совершение или несовершение которых не может оставить нас безразличными. Иначе говоря, если кто-то признает определенный поступок обязательным, а затем отмахнется от него, заявив: «Но мне до этого нет никакого дела», то мы придем к выводу, что он просто не понимает самого смысла обязательности совершения чего-либо. Это свойство морали обсуждалось ранее, когда мы отметили, что моральные требования имеют всеобщую силу, не зависящую от того, нравятся они нам или нет.

Что же именно в природе обязательных поступков могло бы объяснить этот внутренне им присущий побудительный, мотивирующий характер? Наиболее правдоподобный ответ, по мнению Адамса, заключается в следующем: обязанности налагаются на нас лишь в качестве требований определенной системы социальных отношений. Согласно этой «социальной теории долга», наша обязанность совершить какой-то поступок означает, что «другая личность или группа личностей требует от нас его совершить». Как это объясняет мотивирующую силу обязанностей? Дело в том, что мотивирующая, побуждающая сила возникает вследствие того, что мы сами одобряем и принимаем ту систему социальных связей, в которой находимся. Исполняя свой долг, мы таким образом, «выражаем собственное уважение и признание данной системе отношений»56.

Во-вторых, существует тесная и глубокая взаимозависимость между понятиями обязанности и вины. Не сделав того, что обязаны сделать, вы оказываетесь виновным, представление же о вине подразумевает два важных момента. Во-первых, мы обычно употребляем слово «вина» в отношении дурных поступков, которые причинили или могли причинить вред какой-то личности. Во-вторых, чувство вины, как правило, ассоциируется у нас с отчужденностью от других людей. А потому, поступив дурно, мы часто просим прощения, желая таким образом «освободиться» от вины.

Оба эти обстоятельства убедительно свидетельствуют в пользу представления о том, что обязанность подразумевает требования, возникающие в социальном контексте. И тут сам собою встает вопрос: почему нам следует думать, будто социальный контекст подразумевает Бога? Разве для установления моральных обязанностей недостаточно чисто человеческих социальных условий? Адамс, по уже рассмотренным нами причинам, отвечает: нет, недостаточно. Если свести долг к требованиям, предъявляемым реально существующими человеческими сообществами, то он утратит свой объективный характер. Обязанность не совершать геноцид нельзя взять и отменить просто потому, что человеческое сообщество вдруг изменит свои требования. Но если обязанность возникает для нас через социальные требования, восходящие к Божественной воле, то с этим более глубоким понятием об объективности морального долга можно согласиться57.

8.4. Моральная мотивация и религия

Второй ключевой вопрос, касающийся природы объективной морали, гласил: почему нам вообще следует стремиться быть людьми нравственными? В отличие от теоретического вопроса о способах обоснования истинности моральных суждений, данный вопрос поднимает практическую проблему мотивации.

Есть, конечно, самые разные ответы на вопрос, почему мы должны беспокоиться о морали. Платон, к примеру, решительно отстаивает такой взгляд: быть добродетельным человеком – иными словами, человеком, для которого высоконравственное поведение стало привычным, – значит быть человеком психически здоровым. Аморальные поступки порождают грех и, следовательно, являются причинами болезни души. А значит, мы должны стремиться вести себя добродетельно по той самой причине, по которой мы не забываем делать физзарядку или следим за тем, чтобы наша пища была здоровой: это идет на пользу нашему здоровью и благосостоянию. В том же духе нередко интерпретируются учения трех главных теистических религий – в них усматривают рекомендацию заботиться о морали как о средстве добиться определенного рода награды или же избежать определенного рода кары в загробной жизни. Есть, конечно, и много других трактовок.

В настоящем разделе, однако, мы не задаемся целью детально разбирать самые разные ответы, которые прежние и современные авторы предлагали на вопрос, почему нам следует беспокоиться о морали. Но поскольку нашей темой является связь религии и этики, мы хотим поставить в фокус нашего внимания доказательство того, что отношение к морали зависит от веры в Бога. Как мы увидим далее, если этот аргумент основателен, то у теиста оказывается больше причин стремиться к нравственному поведению, чем у не-теиста.

Аргументация, которую мы намерены рассмотреть, представляет собой переработанную версию доказательства, предложенного Иммануилом Кантом. По Канту, если мы отвергаем веру в теизм, то возможность вести добродетельную жизнь для нас уменьшается или даже исчезает58. Роберт Адамс дает следующую реконструкцию доводов Канта:

8.1. Неверие в существование нравственного порядка во вселенной деморализует.

8.2. Деморализация нежелательна в моральном отношении.

8.3. Следовательно, вера в наличие нравственного миропорядка в моральном отношении полезна.

8.4. Самую убедительную теорию нравственного миропорядка предлагает теизм.

8.5. Следовательно, принятие теизма в моральном отношении полезно59.

Под «деморализацией», уточняет Адамс, он имеет в виду «ослабление или вырождение моральных мотивов»60. Сходным образом, назвать нечто «морально полезным» означает сказать, что это нечто предоставляет нам мотивы – дополнительные мотивы, которых мы бы не получили иным путем, – побуждающие или поощряющие нас к высокоморальному поведению. Вывод, таким образом, сводится к утверждению, что моральная мотивация – а значит, и причины заботиться о моральности своих поступков – у теистов сильнее, чем у не-теистов.

Заметьте, впрочем, что первую посылку можно понимать, по меньшей мере, двояко, в зависимости от того, какой смысл вкладываем мы в термин «нравственный порядок». При первом, «универсалистском», толковании тезис о наличии в мире морального порядка равносилен утверждению: мир устроен таким образом, что «благодаря добрым в нравственном отношении поступкам история мира, вероятно, должна становиться лучше»61. При втором, «индивидуалистическом», прочтении тезис о наличии во вселенной морального порядка означает: наша вселенная устроена таким образом, что те, кто поступает добродетельно, в конечном счете становятся счастливыми. Следовательно, мы приходим к двум трактовкам 8.1:

8.1. * Неверие в то, что добрые в моральном отношении

поступки должны, вероятно, сделать мир лучше, деморализует.

8.1. ** Неверие в то, что добрые в моральном отношении

поступки должны в конечном счете сделать нас самих счастливыми, деморализует.

Предположим, мы истолковываем 8.1 как 8.1*. В таком случае доказательство означает: если вы верите, что совершение вами доброго поступка в конечном счете способствует увеличению совокупного блага во вселенной, то значение доброго поступка для вас лично возрастает. С другой стороны, если вы полагаете, что, как бы вы ни поступили, конечный итог все равно окажется скверным, или же что в долгосрочной перспективе ваш поступок может с равной вероятностью иметь как добрые, так и худые последствия, то это, пожалуй, отобьет у вас охоту поступать справедливо или же внушит вам двойственное отношение к справедливому образу действий.

Но даже интерпретированное подобным образом, это доказательство представляется уязвимым для по крайней мере двух возражений. Во-первых, 8.1* кажется довольно сомнительной: совершенно не очевидно, что для индивида имеет большое практическое значение то, что благодаря его поступку мировая история в целом должна стать лучше. Во-вторых, данное доказательство игнорирует тот факт, что вселенная могла бы обнаруживать признаки нравственного порядка (в описанном в 8.1* смысле) даже при отсутствии теистического Бога. Возьмем, к примеру, характерное для многих течений в буддизме и индуизме представление, что всеобщий моральный порядок поддерживается посредством кармы. Те, кто живет добродетельно, однако не достигает идеала просветления, при своем перевоплощении в следующей жизни оказываются в лучшем положении, тогда как порочных ожидает после реинкарнации более низкое состояние. Эта «кармическая система управления» играет, похоже, ту самую роль, что и Бог у Канта. И потому, хотя мы и могли бы заключить из Кантовых аргументов, что подлинная моральная мотивация требует веры в некую сущность или процесс, которые бы обеспечивали всеобщий моральный порядок, однако не-теистическое существо или даже чисто безличный процесс способны, вероятно, делать это с ничуть не меньшим успехом.

Предположим, с другой стороны, что мы заменяем 8.1 на 8.1**. Эта версия доказательства поначалу кажется более перспективной, поскольку апеллирует к более могущественному мотиву – нашему эгоизму. Но и при таком прочтении в доказательстве обнаруживается нечто странное. Доказательство склоняет нас к следующей мысли: «Если я не убежден, что высоконравственное поведение в конечном счете обернется для меня благом, то я не стану поступать высоконравственно. Значит, я должен начать думать, что высоконравственное поведение действительно в конечном счете обернется для меня благом». Разумно ли такое рассуждение? Рассмотрим его логику в абстрактной схеме: «Если я не думаю, что совершение X является для меня благом, то я не стану совершать X. Следовательно, мне лучше думать, что X – благо для меня». Подобная аргументация получает смысл лишь в том случае, если я уже имею веские основания совершить X (чтобы убедиться в этом, замените X на «ударить себя по голове кирпичом» и вы увидите, что получилась откровенная глупость). Но если у меня уже есть веские основания думать, что X (в нашем доказательстве – нравственное поведение) является для меня благом, то само это доказательство становится излишним.

Адамс предлагает еще одно мотивационное доказательство, общая схема которого такова:

Принято думать, что моральные суждения обладают направляющей наши действия и предпочтения силой, которой они не могли бы иметь, не будь у каждого из нас оснований следовать им в своих действиях и предпочтениях. Столь же широкой, однако, является неудовлетворенность аргументами, претендующими на доказательство того, что у каждого человека действительно есть основания всегда поступать морально... Тем не менее кажется вполне вероятным предположение, что буквально каждый из нас глубоко и всерьез стремится к собственному счастью. А значит, если счастье оказывается в конечном счете строго соразмерным уровню нравственного совершенства, то это и объясняет нам, почему буквально каждый человек имеет веские причины хотеть быть добродетельным62.

Следовательно, поскольку это общепризнанное свойство морали является истинным скорее при условии истинности теизма, а не наоборот, то оно дает нам еще одно основание для веры в теизм.

Данное доказательство содержит ряд спорных посылок. Но, что важнее для наших нынешних целей, оно, похоже, оказывается уязвимым для возражения, жертвой которого уже стали другие приведенные выше доказательства, а именно: хотя указанное свойство морали и может требовать ссылок на нечто, лежащее за пределами вещей известного нам естественного мира, оно вовсе не требует с необходимостью какой-либо апелляции к теизму. А потому, например, объяснение через систему «кармического управления» (религиозно обоснованного или нет – неважно) могло бы и в данном случае решить проблему ничуть не хуже, чем теизм63.

8.5. Теории Божественной воли как источника справедливости и блага

В знаменитом диалоге Платона «Евтифрон» Сократ вступает в разговор с Евтифроном по поводу его замысла вчинить иск собственному отцу за неумышленное убийство. Сократ, ввиду моральной двусмысленности дела, озадачен твердой убежденностью Евтифрона в виновности родителя. Чтобы поколебать его уверенность, Сократ ставит под вопрос Евтифроново представление о моральной праведности, или «благочестии». Последнее же, по мнению Евтифрона, есть «то, что любят боги».

И тут Сократ спрашивает: благочестивое любимо богами потому, что оно благочестиво – или же нечто благочестиво потому, что его любят боги? Вопрос Сократа и возникающую из него дилемму современные философы называют Дилеммой Евтифрона. Для нас же она интересна по той причине, что, как мы уже убедились, многие философы, подобно Евтифрону, считают, что важные этические суждения существенным образом зависят от фактов, касающихся Бога. Если это верно, то теистические философы должны представить нам решение данной проблемы.

Рассмотрим Дилемму Евтифрона в теистическом контексте по отношению к морально добрым поступкам. Итак: являются ли морально добрые поступки добрыми потому, что их любит Бог – или же Бог любит их потому, что они являются добрыми? Как и любая дилемма, Дилемма Евтифрона предлагает две альтернативы, каждая из которых, похоже, приводит к фатальным последствиям.

Предположим, мы сделаем второй выбор из двух возможных. С этой точки зрения, нечто считается морально добрым просто в силу того, что оно любимо Богом. Но такая позиция порождает ряд серьезнейших проблем. Назовем их проблемой случайности, проблемой необъективности и проблемой «все позволено». Во-первых, утверждение, что добрые поступки таковы потому, что они угодны богам, по-видимому, лишает относящиеся к нравственному добру истины какой-либо внутренней необходимости, делая их недопустимо случайными по характеру. Если ничто не мешает Богу возлюбить нечто отличное от того, что любимо им сейчас, то и сущность морального блага в разных мирах и в разное время может изменяться. Такой вывод очевидным образом неприемлем для тех, кто полагает, что суждения о морали, коль скоро они вообще истинны, истинны с необходимостью.

Во-вторых, данная альтернатива ставит под сомнение идею о том, что мораль обладает по-настоящему объективной природой. Если моральные суждения можно на вполне разумных основаниях считать выражением божественных вкусов и предпочтений, то почему нельзя подобным же образом видеть в них выражение наших собственных вкусов и предпочтений? Откуда вкусы богов могут получить особый, привилегированный статус, так чтобы любимое или ненавидимое богами становилось хорошим или плохим для всех? Пожалуй, не так уж просто объяснить, почему вкусы богов должны иметь преимущество перед вкусами сотворенных существ, а значит, если мораль, по нашему мнению, отчасти зависит от того, что любят боги, то мы обязаны также думать, что она зависит отчасти и от того, что любим мы сами, и, стало быть, имеет совершенно субъективный характер.

Самым же неприятным здесь является, однако, третий аргумент, а именно: заняв данную позицию (применительно к доброму), мы вынуждены будем согласиться, что если богам вдруг понравится нечто, по нашему нынешнему разумению, морально предосудительное, – например, мучить невинных детей, – то подобные действия станут морально добрыми. Поскольку любовь богов устанавливает нормы добра, то их любви к такому занятию вполне достаточно, чтобы превратить его в доброе дело. Но ведь это, по-видимому, неверно. Как бы ни относились к причинению страданий младенцам сами боги, мы, люди, склонны считать такие поступки высшей степенью безнравственности. Обращаясь к моральному теоретизированию, мы, как правило, заключаем, что если из какой-то моральной теории логически вытекают следствия вроде этого, то подобная логическая связь служит для данной теории окончательным приговором.

Однако и второе решение дилеммы также сомнительно. Если Бог любит добрые поступки именно потому, что они добры, а не наоборот, то под угрозой оказываются абсолютная власть и суверенность самого Бога. Обнаруживается нечто такое – нормы морального блага, – над чем Бог не властен. Бог связан законами морали, а не творит их собственной волей. Более того, благость Самого Бога определяется тем, в какой мере Он следует независимым от Него моральным нормам. Таким образом, Бог не является абсолютно независимым.

Что же нам думать об этой дилемме? Допустим, мы принимаем второе ее решение. Представление о том, что добро и зло всецело зависят от воли Бога и ни от чего другого, называется теологическим волюнтаризмом. С полной откровенностью эту позицию изложил средневековый философ Жан де Жерсон:

Нечто становится злом только потому, что Бог это запрещает, и добром – только потому, что Бог это дозволяет, а значит, Бог желает наших действий и одобряет их не потому, что они добры – напротив, они добры потому, что Бог их одобряет. Сходным образом, они суть зло потому, что Бог их запрещает и осуждает64.

Подобные мысли можно найти в произведениях католического философа Пьера д’Айи и протестантского теолога Мартина Лютера.

Если же мы принимаем их в столь прямой и резкой формулировке, то нелегко понять, каким образом могли бы мы избежать трех описанных выше ловушек. Есть, впрочем, ряд способов смягчить подобный волюнтаризм, дающих нам, похоже, известные шансы не угодить в логическую западню. Можно, к примеру, утверждать, что предпочтения Бога, хотя и возникают свободно, также являются необходимыми. В главе 1 (раздел 1.4.3) мы анализировали предположение о том, что свобода Бога может быть совместимой с его неспособностью грешить. Если эта идея верна, то божественная свобода может быть совместимой и с неспособностью Бога повелеть что-либо отличное от того, что Он действительно велит. (Пожалуй даже, две эти неспособности связаны между собой: Бог не в силах грешить по той самой причине, по которой Он не в силах повелеть нам что-либо иное, другими словами, любовь к добру, ненависть к жестокости и т.п. являются частью самой Его природы.) Если это справедливо, то мы остаемся на позициях волюнтаризма (относящиеся к моральному благу факты могут зависеть от Божественной воли), но при этом можем с легкостью парировать как возражение от случайности, так и возражение «все дозволено». Правда, остается нерешенной проблема объективности, но здесь мы могли бы заявить, что Божественные вкусы и склонности существенно отличны от вкусов и склонностей человеческих. Последние не обладают объективным характером, вероятно, как раз потому, что (в противоположность вкусам и склонностям Бога) не являются ни необходимыми, ни объективным образом авторитетными.

С другой стороны, мы могли бы попытаться избрать и вторую альтернативу. В предшествующих разделах настоящей главы мы уже анализировали воззрения, которые признают за Богом ключевую роль в морали и неявно содержат в себе способы решения нашей дилеммы. Например, согласно теории Роберта Адамса, моральное благо не зависит от того, что любит или чего желает Бог, хотя оно коренным образом связано с бытием Бога. С этой точки зрения, благость вещи (или действия, или состояния души) зависит от уподобления данной вещи Богу. Если так, то мы, похоже, вправе по-прежнему думать, что Бог любит благие вещи потому, что они суть благо, не будучи при этом вынуждены утверждать, что факты, относящиеся к благу или к моральным нормам, независимы от Бога. Вдобавок, ослабляется угроза абсолютной власти Бога – ведь каждый с легкостью согласится, что над Своей собственной природой Бог обладает неограниченной властью.

Однако заметьте: хотя данная позиция, вероятно, с успехом объясняет нам, что именно делает морально добрые поступки добрыми, она явно не способна объяснить, почему они становятся обязательными, представляют собой наш долг. А значит, перед нами вновь встает вопрос Евтифрона: являются ли морально добрые поступки обязательными потому, что совершать их велит Бог? Или же Бог велит их совершать потому, что они обязательны? Первое допущение приводит нас, похоже, к тем самым проблемам, которыми изобилует первое решение дилеммы в исходной ее формулировке. С другой стороны, второй из только что поставленных вопросов попросту равнозначен вопросу, почему морально добрые поступки являются обязательными. В конце концов, не все благие вещи обязательны. Раздать все свои деньги бедным – это, пожалуй, хорошо. Но ведь ясно, что вы не обязаны это делать. А значит, нужно как-то объяснить, что же именно превращает (определенные) морально добрые поступки в обязательные, причем объяснение это должно избежать ловушек, связанных со вторым выходом из нашей дилеммы в оригинальном ее варианте.

Можно попытаться решить эту проблему, предложив трактовку морального долга, аналогичную объяснению морального блага, – укоренив его каким-то образом в неизменной природе Бога. Это позволило бы избежать затруднений, связанных со второй альтернативой изначальной дилеммы (т.е. не ставить под угрозу абсолютную власть и независимость Бога); трудно, однако, понять, как именно можно было бы это сделать. Характерно, что сам Адамс принимает в этом пункте волюнтаризм.

Вспомним, что в настоящей главе уже шла речь о том, что, по мнению Адамса, моральная обязанность (в отличие от морального блага) действительно зависит от Божественных велений. Стремление к определенным благам, как и уклонение от определенных зол становится для нас обязательным лишь постольку, поскольку Бог велит поступать подобным образом. Но так как повеления исходят об Бога любящего, то есть вещи, предписать которые не мог бы и Сам Бог. Например, мучить невинных детей – глубочайшим образом порочно, а потому Бог никогда не может нам этого повелеть, и даже если бы Он это сделал, Его воля не имела бы для нас обязывающей силы, ибо мы никогда не можем быть обязаны совершать то, что является безнравственным по самой своей сути.

Данный взгляд (в отличие от волюнтаристской позиции, описанной в настоящем разделе выше) порождает, однако, серьезное затруднение, а именно: избежать проблемы случайности, как и проблемы «все дозволено» ему удается, по-видимому, через утверждение, что одни обязанности зависят от Божьей воли, тогда как другие – нет. Ведь, насколько можно понять, мы обязаны воздерживаться от пыток независимо от того, что велит Бог, а просто потому, что пытка в самой своей основе есть зло. Но если это верно, то нелегко уразуметь, почему Божьи веления должны приниматься в расчет в связи с какими-то другими (всеобщими) обязанностями65.

8.6. Религия и публичный дискурс

Никто из наших читателей не удивится тому, что связь религии с политикой часто приводит к серьезным конфликтам. Идет ли речь об американских судьях, пытающихся точно определить надлежащее отношение церкви к государству, об иранских теократах, задавшихся целью построить «истинно исламское государство», или о группировках в Северной Ирландии или Южном Ливане, стремящихся установить права и обязанности религиозного большинства и религиозных меньшинств, – всюду вопрос о роли религии в делах государства порождает запутанные проблемы, важность которых трудно переоценить.

Попытки философски осмыслить взаимоотношения религии и политики делались задолго до наших дней. В Европе раннего Нового времени нередко вспыхивали жестокие войны, которые имели религиозные причины, так что под угрозой оказывалась стабильность целого континента. В среде философов и политических теоретиков, стремившихся заложить прочный философский фундамент мира и порядка, эти нескончаемые конфликты лишь обостряли сознание крайней актуальности подобной задачи. Тогда, как и сейчас, важнейшее значение имели две проблемы. Первая касалась вопроса, следует ли гражданам государства терпимо относиться к тем, кто исповедует религиозные убеждения и отправляет религиозные обряды, противоречащие их собственным. На протяжении всей новой истории государственная власть совершала самые разные акты религиозной нетерпимости, имевшие целью насильственное обращение, истребление или изгнание лиц, которые расходились в своих взглядах с верой большинства или с официально установленной государственной религией. Многие в Европе раннего Нового времени пытались положить конец подобной практике, доказывая, что соображения истинной морали и здравой политики требуют веротерпимости. Второй спорный вопрос касается того, в какой мере религиозные взгляды или интересы вправе влиять на государственную политику в либеральных демократиях. В следующем разделе мы рассмотрим оба этих вопроса.

8.6.1. Религиозная терпимость

Тезис о том, что государство должно быть терпимым к религии и к религиозному многообразию, а религиозные секты и отдельные верующие обязаны проявлять терпимость друг к другу, для большинства западных людей граничит с трюизмом. Но подобные представления никогда не были, да и теперь не являются всеобщими. Какими же доводами в таком случае могли бы мы обосновать принцип религиозной терпимости? Есть два вида аргументов в пользу веротерпимости – прагматические и эпистемологические.

Британский философ XVII века Джон Локк доказывал, что государству следует относиться терпимо к религии и к религиозным различиям, поскольку интересы самого государства не простираются далее «обеспечения, защиты и содействия» «гражданским [civil] интересам» граждан. Религиозные же организации представляют собой добровольные сообщества, в которые люди вступают для «публичного поклонения Богу таким способом, какой они считают угодным Ему и споспешествующим спасению их собственных душ». А значит, согласно Локку, государство обязано быть терпимым к любым формам «публичного богопочитания», пока это последнее не вступает в противоречие со светскими интересами граждан государства.

Локкова теория не предоставляет религиозным организациям неограниченной свободы. Например, религиозным организациям не дозволяется заниматься такими вещами, как человеческие жертвоприношения или незаконное употребление наркотических средств – даже в религиозных целях. Вдобавок государство вправе воспрепятствовать верующим делать то, что причинит ущерб их собственным мирским интересам. Государство, например, может прибегнуть к насильственным мерам, чтобы принудить человека согласиться на спасительное для его жизни переливание крови, даже если соответствующая религиозная община считает такой метод лечения недопустимым с точки зрения религии. Несмотря на все это, в делах собственно религиозных религиозные сообщества и отдельные верующие сохраняют довольно широкую свободу.

Хотя на первый взгляд позиция Локка кажется убедительной, критики отмечают, что ее едва ли примут те, кто заранее не расположен в пользу санкционируемой государством веротерпимости. Многие (например, исламские теократы) считают грубым заблуждением сведение роли государства единственно лишь к содействию «гражданским интересам». Они доказывают, что государства создаются ради того, чтобы обеспечивать, защищать и содействовать интересам целостной личности, в том числе и таким собственно религиозным интересам, как повиновение граждан Божьей воле и вечное спасение их душ. Переубедить же подобных критиков теория Локка не способна.

В той же работе Локк выдвигает еще один прагматический аргумент в пользу государственной терпимости к религиозным различиям, поскольку для нее нет других альтернатив, кроме (а) уничтожения религии в государстве или (б) принудительного введения религиозного единообразия. Однако и то, и другое потребовало бы от государства пустить в ход силу для изменения религиозной веры граждан – веры, которая, по словам Локка, есть «внутреннее убеждение ума». Но ведь принудительные меры, продолжает Локк, попросту не способны изменить наши мнения. Убеждения не подчиняются контролю нашей воли, а потому угрозы и насилие совершенно не способны привести к желаемому результату. А значит, государству следует занять позицию терпимости по отношению к религиозному разнообразию.

Хотя Локк прав в том, что наша воля не имеет непосредственной власти над нашими убеждениями, отсюда еще не следует, будто сила принуждения не способна изменить наши мнения иным образом. Паскаль, например, утверждал, что если мы не верим в истинность христианства, однако полагаем, что у нас есть веские практические основания его принимать, то с нашей стороны было бы разумно усвоить некоторые христианские обычаи – посещать церковь, читать Библию и т.д. – с целью развить в себе подобную веру. Если же эти косвенные механизмы порой достигают цели, то это могло бы явиться достаточным основанием для государства присвоить себе право принуждать граждан к участию в религиозных обрядах и ритуалах, чтобы вызвать ту перемену в убеждениях, которую Локк считает невозможной. В свете сказанного и второй из прагматических аргументов Локка в пользу веротерпимости оказывается, похоже, несостоятельным.

Помимо этих, прагматических, аргументов философы выдвинули в обоснование веротерпимости ряд аргументов эпистемологического характера. Общим для них является представление о том, что согласие с политикой нетерпимости или ее практическое осуществление всякий раз предполагает опору на убеждения, в том или ином отношении не вполне достоверные, –потому что они либо сомнительны сами по себе, либо, как минимум, более сомнительны, чем аргументы в пользу веротерпимости. Например, французский философ XVII века Пьер Бейль доказывал, что любой принцип, восходящий к откровению и противоречащий «ясным и отчетливым понятиям естественного разума», должен быть отвергнут как ложный. Политика религиозной нетерпимости, полагал Бейль, совершенно не выдерживает испытания этим критерием, а потому всякий верующий человек, эту политику поддерживающий, обязан на разумных основаниях от нее отказаться.

Едва ли подобные доводы убедят защитников политики нетерпимости. Аргумент Бейля исходит из тезиса, что государственное принуждение в делах веры очевидным образом аморально. Однако те, кто одобряет политику нетерпимости, могли бы ответить, что их принудительные меры не заключают в себе ничего аморального, ибо имеют своей целью спасти людей от таких страшных зол, как, например, вечное проклятие. Неясно, можно ли вообще найти выход из этого логического тупика.

Совершенно иной эпистемологический аргумент в пользу веротерпимости предложил Иммануил Кант. Абсолютная моральная добросовестность, считал философ, требует, чтобы мы действовали на основе лишь таких нравственных принципов, в истинности которых твердо убеждены. Те же, кто обращается к мерам крайней религиозной нетерпимости, действуют, несомненно, на основе принципов, в истинности которых не могут быть уверены. Кант рассматривает предельный пример нетерпимости – смертный приговор еретику за его убеждения. В данном случае, утверждает Кант,

То, что лишать человека жизни за религиозную веру несправедливо, – это, несомненно, если только... Божественная, свыше возвещенная воля не предписывает другого. Однако то обстоятельство, что Бог некогда выразил столь ужасную волю, основывается на исторических документах и никогда не может быть аподиктически известно. Ведь откровение все-таки дошло к нашему судье только через людей и истолковано ими... и здесь по меньшей мере имеется большая вероятность ошибки («Религия в пределах только разума». Иммануил Кант, Трактаты. СПб.. 1996, с. 410–411).            

Аргументация Канта строится на двух положениях: в своих действиях мы должны опираться лишь на те моральные принципы, достоверность которых для нас очевидна, и, далее, Бог не мог дать нам в откровении ни одного морального принципа, способного соответствовать такому критерию. Даже если второе утверждение истинно, трудно понять, почему мы должны соглашаться с первым, слишком сильным, утверждением. Возможно, с вашей стороны было бы ошибочно основываться в своих действиях на таких моральных принципах, о которых вы всерьез не размышляли или в которые вы сами едва верите. И все же требование абсолютной достоверности представляется здесь чрезмерным.

Пожалуй, можно было бы удовлетвориться смягченной версией аргументации Канта: если мы встречаем повеление, претендующее на статус Божественного откровения и, по-видимому, противоречащее моральному принципу, который кажется нам несомненным, то основываться в своих действиях на этом повелении было бы с нашей стороны аморально. А значит, если некое место в Библии может быть истолковано вами как совет прибегнуть к насилию ради обращения в веру – т.е. к чему-то такому, что во всех прочих отношениях представляется несправедливым, – то вам следует воздержаться от действий на основе подобного совета (и, по крайней мере, отчасти потому, что сила аргументов в пользу вашей веры в данное повеление, очевидно, уступает вашей убежденности в истине соответствующего морального принципа).

К несчастью, и эти доводы вряд ли подействуют на критиков веротерпимости. Во-первых, даже если Кант совершенно прав, существуют всевозможные меры нетерпимости, ничуть не нарушающие тех моральных принципов, которые в прочих отношениях кажутся бесспорными. Хотя убийство еретиков представляется явным образом предосудительным, исключение инаковерующих из религиозной общины или же ограничение их в определенных правах таковым не кажется. К тому же критики могут думать, что библейские тексты и их толкования обладают чрезвычайно высокой степенью авторитетности для нас. А если так, то они способны перевесить даже те моральные принципы, которые мы склонны считать весьма убедительными.

8.6.2. Религиозная вера в либеральных демократиях

Хотя приверженцы либеральной демократии ратуют за политику терпимости по отношению к религии и религиозным различиям среди граждан, ряд современных либеральных теоретиков утверждает, что роль религии в гражданских делах должна быть строго ограничена. В основе демократического устройства лежит представление о том, что граждане могут участвовать в коллективном принятии решений, а это коллективное принятие решений налагает на всех граждан обязанности, исполнение которых может быть обеспечено мерами законодательного принуждения. Тем не менее все мы признаем, что право большинства принимать решения не является абсолютно неограниченным. Большинство, например, не властно принимать законы, посягающие на фундаментальные права граждан. Если, скажем, большинству захочется обратить всех голубоглазых граждан в рабов или использовать против их воли в медицинских экспериментах, то принять и провести в жизнь соответствующие законы оно не сможет.

Имеет ли власть демократического большинства какие-то еще пределы помимо этих основных гражданских прав? Некоторые полагают, что имеет. Представьте, например, что большинство постановляет: все производимые и продаваемые в стране автомобили должны быть черными. Каждый из граждан, голосовавших за этот новый курс, объясняет свое решение тем, что ему просто нравятся черные машины. Является ли это допустимым основанием для принятия закона, которому должны теперь подчиняться все, даже люди с иными вкусами? Едва ли. В самом деле, с какой стати простые склонности большинства должны получить силу закона по отношению к вам, человеку, который терпеть не может автомобили черного цвета? Хотя сам этот пример не слишком серьезен, что-то в подобной правовой мере кажется явно несправедливым.

Такие случаи привели ряд политических теоретиков к мысли, что когда граждане выступают в роли субъектов политических решений, то они обязаны принимать эти решения лишь на определенного рода основаниях. Джон Роулс доказывает, что, по крайней мере, применительно к важнейшим аспектам государственной политики, тому, что он называет «фундаментальными конституционными принципами и основополагающими принципами справедливости», каждый из граждан обязан принимать «такие решения, которые, как он может разумно ожидать, одобрят и другие лица как совместимые с их свободой и равенством»66 Более конкретно Роулс утверждает, что в оправдание наших решений «мы должны ссылаться лишь на общепринятые ныне убеждения и приемы доказательства, основанные на здравом смысле, а также на методы и выводы науки, если они не являются спорными»67.

Причины этих ограничений очевидны. Если позволить гражданам принимать решения, исходя из таких оснований, одобрения которых другими людьми никто из них в принципе не может ожидать, то результатом этих решений могло бы стать несправедливое принуждение, вроде курса на обязательный черный цвет автомобилей. Решения в либеральных демократиях должны приниматься через апелляцию к «общегражданским основаниям», дабы политическая власть и авторитет опирались на прочный фундамент общественного согласия.

Но подобные ограничения имеют одно прямое и важное следствие: поскольку в основе религиозного убеждения лежат мотивы личного характера (ссылки на религиозный опыт, религиозный авторитет или «веру»), то этим убеждениям нельзя позволять оказывать влияние тогда, когда граждане принимают решения – во всяком случае, если речь идет об упомянутых у Роулса фундаментальных принципах. Эти ограничения, однако, идут дальше собственно религиозных мнений. Роулс утверждает, что, принимая решения о фундаментальных конституционных принципах и основополагающих вопросах справедливости, граждане не должны ссылаться на какую-либо «универсальную мировоззренческую доктрину». А значит, у нас ничуть не больше права апеллировать к своим марксистским взглядам, чем, скажем, к учению мормонов. Граждане, придерживающиеся религиозных (или марксистских, или любых иных) взглядов, вольны, конечно, отстаивать политические меры, мотивированные их религиозными убеждениями, но лишь в том случае, если в поддержку подобных мер можно также привести достаточные общегражданские основания. В одной из последних своих работ на данную тему Роулс не возражает даже против того, чтобы граждане выступали в защиту определенного политического курса, исходя из индивидуальных мотивов, – но лишь до тех пор, пока в поддержку соответствующих мер можно «надлежащим порядком» представить достаточные общегражданские основания68.

Что же нам следует думать об этих ограничивающих условиях? Роулс подчеркивает исключительную важность теоретического согласия в деле создания справедливых и устойчивых обществ – роль же несогласия и, соответственно, поиска компромиссов он преуменьшает настолько, что его собственный идеал становится, похоже, нереалистичным. Ведь в реально существующих государствах неизбежно возникнут широчайшие расхождения во мнениях, когда речь зайдет о том, что конкретно следует считать «веским основанием» или же основанием, «согласия с которым каждый мог бы разумно ожидать от других». Многие верующие сочтут, что их религия имеет прочный рациональный фундамент, а значит, граждане могли бы согласиться с приводимыми ими основаниями. Другие подобный вывод отвергнут. Каким же образом, исходя из теории Роулса, могли бы мы решить, чьи резоны следует считать приемлемыми? Простого ответа на этот вопрос не существует.

По мнению Пола Уитмана, подобные трудности делают идеал Роулса неосуществимым. А потому, полагает он, граждане обязаны выступать в защиту определенной политической линии, если они способны представить основания в пользу утверждения, что данный политический курс действительно послужит благу государства. Но поскольку у разных групп избирателей обнаружатся весьма несходные представления о веских или приемлемых основаниях, то мы не можем ожидать, что предложенные кем-то основания все вокруг сочтут вескими или приемлемыми, как не можем мы приказать считать их таковыми. А это, отмечает Уитман, может вызвать у определенных граждан «возмущение тем, что им предлагают основания, по их собственному мнению, неприемлемые, – было бы, однако, ошибкой видеть в подобном возмущении доказательство того, что лица, эти основания выдвинувшие, нарушили какую-то моральную обязанность»69. А значит, согласно данному взгляду, граждане либеральных демократий нисколько не погрешат против своего гражданского долга, когда принимают решения, опираясь на религиозные основания, которые они способны ясно изложить и, далее, продемонстрировать, каким образом соответствующие политические меры могли бы, по их разумению, принести пользу государству.

8.7. Заключение

В настоящей главе мы рассмотрели связь между религией и двумя важнейшими нормативными сферами мышления – моралью и политикой. Применительно к области морали мы убедились, что апелляции к Богу и другим видам религиозной реальности могут оказаться полезными в поиске ответов на два ключевых вопроса моральной философии: на чем основывается истинность моральных суждений? Зачем нам вообще быть людьми моральными? Хотя религия способна помочь нам в отыскании ответов на эти вопросы, стоит отметить, что и другие моральные системы могут сделать это с таким же успехом. Одну проблему мы оставили здесь без внимания (во всяком случае, без сколько-нибудь детального разбора): действительно ли теизм дает такой ответ на эти вопросы, который превосходит все прочие, не-религиозные, моральные теории? Проблема эта заслуживает самого пристального анализа, но она лежит за пределами нашей нынешней темы.

Мы рассмотрели также два важных вопроса, касающихся взаимоотношений религии и политики: есть ли у нас разумные основания поощрять политику веротерпимости? Какое влияние – если таковое вообще допустимо – религиозные убеждения вправе оказывать на граждан, выступающих в роли субъектов политики? Любопытно (хотя, пожалуй, и неудивительно для тех, кто знает, чего приходится ожидать от философов), что ответы, на первый взгляд самоочевидные, оказывается в данном случае совсем не просто обосновать. Все наличные доводы в пользу терпимости опираются, похоже, на такие принципы, с которыми защитники нетерпимости едва ли согласятся. К тому же аргументы в пользу исключения религиозных мотивов из области политики, хотя их и принимает множество политических теоретиков, исключают или слишком много или, напротив, слишком мало.

Рекомендуемая литература


Adams Robert, Finite and Infinite Goods (Oxford: Oxford University Press, 2002)
Audi Robert, Religious Commitment and Secular Reason (Cambridge: Cambridge University Press, 200)
Eberle Christopher, Religious Conviction in Liberal Politics (Cambridge: Cambridge University Press, 2002)
Helm Paul (ed.), Divine Commands and Morality (Oxford: Oxford University Press, 1981)
Murphy Mark, Divine Authority (Oxford: Oxford University Press, 2003)
Quinn Philip, Divine Commands and Moral Requirements (Oxford: Clarendon Press, 1978)
Rea Michael, «Naturalism and Moral Realism», in Thomas Crisp et al. (eds.), Knowledge and Reality. Essays in Honor of Alvin Plantinga (Dordrecht: Kluver, 2006)
Wainwright William, Religion and Morality (Burlington, VT: Ashgate Publishing, 2005)
Withman Paul, Religion and the Obligations of Citizenship (Cambridge: Cambridge University Press, 2006)
Wolterstorff Nicholas and Robert Audi, Religion in the Public Square (New York: Rowman & Littlefield, 1996)
Zagzebski Linda, Divine Motivation Theory (Cambridge: Cambridge University Press, 2004)

Глава 9. Душа, тело и бессмертие

Прах ты и в прах возвратишься – об этом каждый год напоминает христианам всего мира литургия первого дня Великого поста. И однако, согласно христианскому вероучению, возвращение в прах не означает конца всего сущего. Как сказано в Никейском Символе веры, «чаю воскресения мертвых и жизни будущего века». Подобную надежду выражает и исламская традиция. В Коране читаем:

Клянусь днем воскресения и клянусь душой порицающей. Разве думает человек, что Мы никогда не соберем его костей? Да, способны Мы подобрать его пальцы. Но желает человек распутничать пред собой. Он спрашивает, когда день воскресения. Вот когда ослепится взор, и затмится луна, и объединятся солнце и луна, скажет человек в тот день: «Куда бежать?» Так нет! Нет убежища. К Господу твоему в тот день прибежище (Коран, сура 75, пер. И. Ю. Крачковского).

Предсказывает будущее воскресение и иудейская Библия70, а еврейский философ-богослов XIII века Маймонид считает веру в телесное воскресение одним из тринадцати важнейших основоположений иудаизма.

Вера в некую разновидность загробной жизни характерна для большинства мировых религий. Но в самом ли деле жизнь после смерти возможна? Многие философы так не думают. Если они правы, то самые основы вероучения многих мировых религий придется либо отвергнуть, либо существенным образом изменить. С другой стороны, некоторые утверждают, что жизнь после смерти не просто возможна, но что мы обладаем реальными доказательствами того, что она имеет место. Убедительны ли эти аргументы? Если да, то они, вероятно, дадут нам основание серьезнее относиться к теистической вере или иного типа религиозным верованиям. Такого рода вопросами мы и займемся в настоящей главе. Но чтобы ответить на них, нам следует прежде установить небольшую смысловую мизансцену.

То, способны ли вы принять веру в загробную жизнь всерьез или нет, должно зависеть от ваших взглядов по целому ряду связанных с этой темой вопросов. Во-первых, от того, что конкретно, по вашему мнению, означает жизнь после смерти. Во-вторых, от того, что, по вашему мнению, представляем собой мы сами, люди. Являемся ли мы чисто материальными существами? Или существами с нематериальной душой? Или чем-то иным? В-третьих, ваше отношение к вере в загробную жизнь зависит от того, что, на ваш взгляд, означает для личности пережить некое изменение. Должны ли мы сохранить в точности то же самое тело? Должна ли существовать некая нерушимая биологическая непрерывность между прошлыми состояниями личности и ее будущими состояниями? Мы начнем с краткого обзора этих спорных вопросов, после чего обратимся к анализу нескольких важнейших аргументов за и против веры в жизнь после смерти, а также ряда наиболее любопытных эмпирических свидетельств, приводимых в доказательство того, что посмертное бытие действительно имеет место.

9.1. Чем может быть жизнь после смерти?

Есть разные мнения о том, что могло бы означать для личности пережить свою смерть. Понятие жизни после смерти подразумевает, самое меньшее, продолжающееся существование или возвращение к существованию. Утверждать, что некто переживет свою смерть, однако абсолютно все, относящееся к данной личности, – даже память о ее имени – после ее смерти исчезнет, было бы явной нелепостью. А значит, возникает вопрос: если мы действительно переживаем смерть, что же именно в нас продолжает существовать или возвращается к бытию? Разные воззрения на природу загробной жизни целесообразно классифицировать по разным ответам на этот вопрос.

Чтобы упростить дальнейшее изложение, переформулируем наш вопрос так, чтобы он относился к конкретной исторической личности (скажем, к Юлию Цезарю), и назовем его «Вопросом»:

Вопрос: Представим, что Юлий Цезарь живет или будет жить после своей смерти. Что же именно в Юлии Цезаре продолжает существовать или возвратится к существованию?

Тут, конечно, многие читатели скажут, что самоочевидный ответ на наш Вопрос таков: «Юлий Цезарь!» В конце концов, вполне естественно думать, что если Юлий Цезарь уже не существует и больше никогда не будет существовать, то и о его жизни после смерти не может быть и речи. (Представьте, что Брут, пронзив своего старого друга кинжалом, пытается его ободрить и шепчет ему на ухо такие слова: «Не унывай, дружище, ты это переживешь. Да, конечно, когда всем нам здесь придет конец, ты будешь мертв и больше никогда не будешь существовать. Но я о другом: ты это переживешь». Едва ли такая речь утешит Цезаря.)

Трудность этого «самоочевидного» ответа в том, что он так и не объяснил нам, что именно значило бы для Цезаря существовать после своей смерти. Должно ли по-прежнему существовать его тело? Вообразим, что после удара кинжалом Бог просто уничтожил тело Цезаря. Мог бы Цезарь, несмотря на это, продолжать существовать? Достаточно ли здесь непрерывного существования его души (если бывают такие вещи, как души)? А как быть с часто повторяемым предположением, что личность может продолжать существовать «в нашей памяти»? Что это – дешевый поэтический штамп и не более того или нечто, проливающее свет на вполне реальную форму посмертного бытия? Чем бы это ни было – затасканной поэтической фигурой или чем-то иным, однако многие концепции загробной жизни постулируют такие виды бытия после смерти, которые вовсе не предполагают непрерывного существования чего-то такого, что можно было бы на разумных основаниях назвать нашим Я. Кому-то, пожалуй, захочется объявить, что эти концепции нельзя относить к представлениям, согласно которым мы действительно переживаем свою смерть. На наш взгляд, однако, если подобные концепции и следует отвергать, то делать это нужно, приводя доказательства, а не изрекая терминологическое «да будет!»

А потому отложим пока в сторону «самоочевидный» ответ на Вопрос и обратимся к четырем другим ответам.

Ответ 1 Ни его тело, ни его душа, но лишь соответствующие результаты, плоды или итоги его жизни, личности или тела.

Ответ 2 Только его тело.

Ответ 3 Только его душа.

Ответ 4 Как его душа, так и его тело.

Ясно, что список этих ответов нельзя считать логически исчерпывающим. Например, «мизинец на его левой ноге» также является возможным ответом. Но такой ответ едва ли кто-нибудь примет всерьез. Ответы же 1–4 охватывают широкий спектр представлений о загробной жизни, которые, вероятно, действительно будут приняты всерьез. К тому же здесь важно иметь в виду, что многие люди придерживаются смешанных воззрений на посмертное бытие. Некоторые христиане, к примеру, утверждают, что в течение определенного времени после нашей смерти существуют только наши души, однако впоследствии они воссоединяются с нашими телами. С другой стороны, немало приверженцев восточных религий полагает, что загробная жизнь большинства людей состоит в продолжении существования и в новых воплощениях их душ; однако некоторые люди способны вырваться из вечного круга реинкарнаций и продолжать жить таким образом, который не подразумевает существования ни их тела, ни их души, но лишь соответствующего «следа». Если так, то Ответы 1–4 не являются взаимоисключающими (хотя, конечно, по отношению к одной и той же личности в одно и то же время истинным может быть только один из них).

Ответ 1 призван охватить целый ряд таких концепций загробной жизни, которые можно было бы назвать не-личными и квази-личными. Например, согласно гомеровскому пониманию загробной жизни, пережить смерть означает для большинства людей то, что о них помнят живые, тогда как их собственная «тень» – нечто вроде тонкого, бесплотного, не вполне личностного остатка нашего Я – попадает в подземный мир, где порой подвергается каре (как в знаменитых случаях Сизифа, Тантала и других), но чаще просто влачит жалкое и скучное существование. С другой стороны, многие религиозные традиции учат, что происходящее с нами после смерти похоже на поглощение космическим разумом или душой. Согласно таким взглядам, мы продолжаем существовать не как индивидуумы – но, вероятно, некий след нашей личности или индивидуальности не исчезает совершенно и, подобно капле в океане, влияет на совокупные качественные характеристики того, что нас поглотило. В Древней Греции таких представлений держались орфики (приверженцы мистериального культа, смысловым ядром которого служил миф об Орфее), пифагорейцы (почитавшие числа последователи Пифагора), некоторые платоники и стоики. Этому учат и различные религии Востока.

Ответ 2 не играет заметной роли в большинстве религиозных традиций, но он близок тому понятию о загробной жизни, которое преобладает в народной фантазии, а также во множестве произведений классической и современной литературы. Все мы знакомы с представлением о том, что одним из возможных, хотя и нежелательных способов пережить смерть является существование в виде «наполовину потустороннего» зомби. Но, разумеется, зомби – это лишь ожившее тело без души. Тот, кто в самом деле считает жизнь в облике зомби, по крайней мере, возможной формой посмертного бытия, может принимать Ответ 2 всерьез.

Ответ 3 является, пожалуй, самым популярным. Если вы верите, что некоторые люди продолжают существовать после смерти в виде освобожденных от тела или перевоплотившихся душ, то, применительно к этим людям, вы соглашаетесь с Ответом 3 на наш Вопрос. А большинство главных мировых религий Востока и Запада учит, что, по крайней мере, некоторые люди, по крайней мере, некоторое время ведут после своей смерти именно такое существование.

И, наконец, Ответ 4 дают те, кто верит в воскресение. (Сказать, что Юлий Цезарь воскреснет, означает утверждать нечто большее, чем то, что его душа будет вновь существовать в каком-то теле. Это значит утверждать, что его душа будет вновь существовать в нумерически том же самом теле, которое имел Цезарь, когда жил на земле. Именно в этом и состоит различие между воскресением и реинкарнацией. Воскресшее тело может быть иным во многих отношениях. Так, например, Библия повествует, что когда Иисус восстал из мертвых, Его тело, хотя и вполне физическое (Он принимал пищу и позволял прикасаться к Себе), обладало, тем не менее, способностью проходить сквозь стены и оставаться неузнаваемым даже для близких друзей – разница и в самом деле существенная. Однако это было одно и то же тело – точно так же, как и ваше тело ныне является тем самым телом, с которым вы появились на свет, лишь весьма отличным от прежнего в целом ряде отношений. И христиане учат, что подобно тому, как воскресшее тело Иисуса было иным – лучшим, или, как говорит нам в Первом Послании к Коринфянам апостол Павел, «прославленным» – так и наши тела по воскресении станут иными. А значит, если воскресение происходит лишь тогда, когда мы имеем нумерически то же самое тело, это отнюдь не гарантирует того, что мы обретем точно такое же тело в качественном смысле. А потому будем питать надежду! Например, человек, умирающий в муках из-за вируса Эбола, едва ли чает возвращения к жизни в качественно таком же теле, какое имел он в момент смерти. Даже те, кто тихо умирает в преклонном возрасте, наверняка предпочли бы воскреснуть в теле гораздо менее дряхлом и т.д.

Возможны, конечно, и другие представления о загробной жизни помимо рассмотренных выше. Но именно последние играют важнейшую роль среди концепций, предлагаемых на современном рынке идей. Теперь мы обратимся к краткому анализу теорий о том, что такое мы сами – теорий, которые помогут нам составить собственное мнение о возможности жизни после смерти и определить, какие из приведенных выше ответов на Вопрос являются убедительными.

9.2. Материализм против дуализма

Материализм, в самом общем виде, есть представление о том, что в мире не существует ничего, кроме пространства-времени, материальных объектов и событий в пространстве-времени, а также свойств, которые в них обнаруживаются71. Теисты традиционно отвергают материализм – хотя бы по той причине, что Бог традиционно считается существом нематериальным. А значит, традиционному теизму приходится исповедовать либо некую форму дуализма субстанций, либо какую-то разновидность идеализма. Дуализм субстанций означает представление о том, что существуют реальные субстанции двух видов – материальные и нематериальные. Согласно же идеализму, никаких материальных субстанций нет, а есть лишь духи и, возможно, другие нематериальные субстанции.

Более того, в течение долгого времени – по крайней мере, до XIX века – очень многие (хотя и не все) теисты склонялись к мысли, что мы, человеческие существа, представляем собой вещи нематериальные или, как минимум, заключаем в себе некий нематериальный компонент. Это, конечно, не означало, что наши тела или любые их части нематериальны. Скорее, речь шла о том, что человек, в самой основе своего бытия, есть нематериальное существо (душа), временно пребывающее в материальном теле, либо сложное целое, состоящее из тела и нематериальной души. Людей, разделяющих подобные взгляды, относят, как правило, к сторонникам дуализма души и тела, поскольку они утверждают, что души, чем бы они ни были конкретно, не являются ни материальными субстанциями, ни свойствами материальных субстанций, ни событиями в пространстве-времени. Заметьте, однако: можно быть сторонником дуализма субстанций, не принимая при этом дуализма души и тела. Человек, к примеру, способен верить в традиционного теистического Бога, но в то же время считать, что человеческие души суть вещи материальные.

Тут вам, пожалуй, захочется узнать, каково же различие между этими двумя утверждениями: «человеческое существо есть душа, обитающая в теле» и «человеческое существо есть сложное целое, состоящее из тела и души». Различие здесь очень простое: согласно первому взгляду, личность способна существовать – во всей своей полноте и без всякого для себя ущерба – и без своего тела; согласно второму, это невозможно. Вероятно, она могла бы влачить без своего тела убогое, выродившееся и неполноценное существование, но пока душа пребывает вне телесной оболочки, она остается в каком-то отношении несовершенной, ей чего-то недостает и она не является в полном смысле самой собой. Первое представление обычно называют «картезианским дуализмом», по имени Рене Декарта, одного из самых выдающихся сторонников данного взгляда. Второе представление, как правило, приписывают св. Фоме Аквинскому. Исходя из наших нынешних целей, мы также будем характеризовать его как разновидность дуализма, хотя по ряду специальных причин (в разбор которых мы здесь входить не станем) подобное определение вызывает известные разногласия.

Теистической традиции, таким образом, всегда была свойственна сильнейшая тенденция к дуализму субстанций вообще, а конкретнее – к дуализму души и тела. Важной причиной приверженности последнему является то, что подобного рода представление о человеческом духе, судя по всему, лучше гармонирует с традиционными теистическими взглядами на загробную жизнь. Ведь нам (относительно) легко понять, как можно пережить смерть в виде развоплощенной, освобожденной от тела души. Гораздо труднее понять другое – как можно пережить смерть, будучи тождественным некоей физической вещи (собственному телу или мозгу), которая разрушается, когда человек умирает и разлагается. По этой причине материализм – добившийся ныне столь полного господства в академическом мире, что над сторонниками дуализма души и тела в наши дни просто смеются, не воспринимая их всерьез как возможных участников диалога, – многие рассматривают как угрозу традиционной теистической вере.

Более того, та самая интуиция, которая, похоже, превращает материализм в угрозу для веры в бессмертие вообще, судя по всему (и безотносительно к спорам вокруг дуализма/материализма), представляет собой угрозу и для веры в воскресение, в частности. Ибо, как мы уже видели, верующие в воскресение утверждают, что – независимо от того, обладают ли они нематериальной душой или нет – однажды они вновь воплотятся в то самое тело, которое есть у них здесь и сейчас. Но если вы уже признали, что для материальной вещи, которая умерла и распалась, никакая жизнь после смерти более недоступна, то вы не можете верить в воскресение. Ведь если ваше нынешнее тело после своей смерти уже не способно вернуться к жизни, то какое бы тело ни получили вы вновь в День Воскресения, оно уже не будет тем самым телом, которое имели вы в момент смерти, а значит, то, что произойдет с вами в этот день, станет отнюдь не воскресением, но скорее некой разновидностью реинкарнации.

Здесь перед нами встают два вопроса. Во-первых, верно ли, что если материализм истинен, то жизнь после смерти невозможна? Иными словами, есть ли непреодолимые препятствия для воскрешения тела, которое умерло и впоследствии разложилось, или же для того, чтобы какое-то новое тело стало, тем не менее, той самой материальной личностью, которой прежде являлось другое тело? И, во-вторых, в самом ли деле против дуализма существуют доводы настолько сильные, что (как это обыкновенно утверждается или подразумевается) всякого дуалиста можно попросту счесть упрямцем или глупцом? Первый вопрос мы обстоятельно рассмотрим в дальнейшей части данной главы, а второй кратко разберем уже сейчас.

Действительно, в пользу материализма можно сказать многое. Мы часто выражаемся так, как если бы он был истинным. Мы беспокоимся из-за собственного веса, делаем комплименты друзьям по поводу их внешности, жалуемся, когда нас грубо толкают. Но, разумеется, будь мы нематериальными душами, мы бы не обладали весом, наши друзья не имели бы никакой внешности и никто бы нас никогда не толкал. Кроме того, невозможно отрицать теснейшую связь сознания с нашим мозгом: повреждение мозга причиняет ущерб работе сознания. В зависимости от тяжести этого повреждения вы можете утратить память, лишиться способности к определенного рода интеллектуальным действиям, потерять дар речи или же все это вместе и даже больше. Стоит ввести в вашу кровь какое-то вредное вещество, и ваш мозг перестанет нормально функционировать, а расстройство в работе вашего мозга отразится и на вашем сознании. Все это легко объяснить с позиций материализма: сознание есть мозг или, может быть, что-то вроде компьютерной программы, работающей в нем. Объяснить же эти факты с точки зрения дуализма гораздо труднее и не в последнюю очередь потому, что нелегко понять, как нематериальная душа могла бы взаимодействовать с материальным мозгом. В фильме «Привидение» есть эпизод, где герой Патрика Свейзе – это самое привидение – впервые пытается отшвырнуть ногой консервную банку. И не может. Все мы, конечно, сразу же поймем, в чем тут дело: наше привидение принадлежит к такого рода существам, которые уже не способны взаимодействовать с физическим миром. (В фильме проблема быстро «решается», но мы вправе думать, что не всякий может принять ее «разрешение» с философской серьезностью.) В общем, материализм кажется наилучшим объяснением взаимодействия и взаимозависимости души и тела, а к тому же он пребывает в гармонии со здравым смыслом.

Но является ли что-нибудь из сказанного неотразимым аргументом в пользу отрицания дуализма? Едва ли. Тот факт, что мы часто выражаемся так, как если бы материализм был истинным, сам по себе ничего не доказывает – в особенности потому, что мы с толь же часто выражаемся так, как если бы он был ложным. (Посмотрев в зеркало, вы говорите: ненавижу свое тело! Следует ли отсюда, что вы ненавидите самого себя? Нет. Даже если вы и вправду себя ненавидите, мы, как правило, понимаем, что подобная ненависть и любого рода ненависть, которую могли бы вы питать к собственному телу, – не одно и то же. А значит, мы иногда выражаемся так, как если бы мы представляли собой нечто отличное от своих тел. Очко в пользу дуализма! И подобных примеров можно привести множество.) Сходным образом, тот факт, что взаимозависимость души и тела получает объяснение – или даже наилучшее объяснение, что бы это ни означало конкретно с позиции материализма, – представляет собой, самое большее, лишь единичное доказательство в пользу материализма. Неопровержимым аргументом его можно признать только в том случае, если у нас не существует никаких столь же убедительных оснований принимать дуализм.

Но такие равной силы основания у дуалистов есть. Ведь теисты уже убеждены в существовании, по крайней мере, одного нематериального духа – а именно Бога. И было бы, мягко говоря, странно, если бы одни духи оказались материальными, а другие – нематериальными. Кроме того, едва ли не каждый теист готов утверждать, что Бог может взаимодействовать с материальным миром. А значит, теисты убеждены также в возможности взаимодействия материальных вещей с нематериальными. Иначе говоря, «проблема взаимодействия» должна казаться теисту надуманной. Реальный же факт заключается в том, что хотя нам и в самом деле трудно понять, почему или каким образом нематериальный дух может находиться в столь тесной зависимости от связанного с ним мозга, однако ничуть не легче уразуметь и то, каким образом кусок мяса, вроде нашего мозга, способен, к примеру, испытывать боль, любить других людей или мыслить о носорогах. С позиций материализма сам факт сознания остается совершенно непостижимым. Отсюда, конечно, не следует (и это нередко специально подчеркивают), будто дуализм сам по себе дает разрешение какой-либо из сложных проблем сознания. Но теисты, во всяком случае, уже убеждены в том, что, по крайней мере, одна нематериальная вещь действительно обладает сознанием, что она способна иметь опыт, любить, мыслить и т.п. А это, вместе с другими только что упомянутыми соображениями, должно, как минимум, послужить для нас серьезным аргументом в пользу дуализма – аргументом, который отнюдь не опровергается с полной очевидностью какими-либо особенностями нашего обычного словоупотребления или фактом взаимозависимости души и тела.

Заметьте: мы здесь не утверждаем, будто представили доказательство истинности дуализма. Наша цель куда скромнее. Мы хотим лишь одного: показать, что, вопреки общепринятому мнению, дуалистическую позицию нельзя считать явным образом иррациональной. В самом деле, если кто-то является теистом, то дуализм, на наш взгляд, должен быть для него, как минимум, вполне серьезным, живым и реальным выбором – несмотря на все доводы, традиционно выдвигаемые в поддержку материализма. Если это верно, то даже если материализм подразумевает невозможность жизни после смерти, обычные доводы в пользу материализма не составят действительной угрозы для веры теиста в посмертное бытие.

Люди порой рассуждают так, словно наука уже каким-то образом доказала, что нематериальной души не существует. В действительности, однако, ничего подобного наука не доказала. И не может доказать. Ведь нематериальные души, по самой своей природе, науке недоступны. А значит, утверждать, будто наука доказала, что нематериальных душ не существует, – это все равно что утверждать, будто, визуально обследовав собственную комнату, я обнаружил, что в ней нет невидимых гномов. Если я вознамерился доказать отсутствие в комнате невидимых гномов, то мои глаза просто не способны послужить мне орудием для решения такой задачи. Точно так же и методы науки совершенно непригодны для доказательства несущестовования душ. Дело, однако, в том, что и каких-либо особенно убедительных философских доводов против дуализма также не обнаруживается. Как мы уже говорили выше, с дуализмом обычно не спорят – над ним потешаются. Но здесь, как это часто случается в философии, обращение к насмешке лишь свидетельствует об отсутствии серьезных аргументов. А когда это становится очевидным, то уже сама насмешка начинает казаться смехотворной.

9.3. Жизнь после смерти и тождество личности

Итак, мы рассмотрели несколько разных концепций продолжения жизни после смерти, а кроме того, кратко обсудили вопрос, какого рода существами – материальными или нематериальными – мы являемся. Теперь мы уже готовы обратиться к вопросу, которым завершится установление нашей философской мизансцены, а именно: что может означать для нас пережить свою смерть (или любое иное изменение).

Ответ на этот вопрос отчасти зависит от того, что такое мы сами. Если основой нашего естества является нематериальная душа и не более, то ответ оказывается довольно простым: мы способны пережить изменение, если и только если его может пережить наша душа. Тут, конечно, нас могут спросить: «А что значит для нематериальной души пережить изменение?» В этом вопросе, однако, обнаруживается замечательное единогласие. На протяжении всей истории большинство философов склонялось, похоже, к мысли, что нематериальные души, если они вообще существуют, могут пережить изменение, если и только если их не уничтожит Бог или какое-то другое божественное существо. А потому философы-нетеисты, а также философы, полагавшие (по тем или иным причинам), что Бог не станет уничтожать души, склонны были считать душу неразрушимой. Традиционные же теисты, как правило, допускали вероятность того, что при конце всего сущего Бог может уничтожить некоторые души.

Кто-нибудь, впрочем, мог бы заключить, что одного лишь тождества души недостаточно для тождества личности. Если ваша душа переживет смерть, утратив, однако, все свои прежние психологические состояния, то едва ли мы скажем, что смерть пережили вы. Отсюда, по-видимому, следует, что если вы представляете собой какую-то субстанцию – душу или любой иной вид субстанции, – то помимо продолжения существования голой субстанции должно иметь место и сохранение некоторых ее свойств. А это порождает серьезные проблемы не только для сторонников концепции жизни после смерти как продолжения существования души, но и для тех, кто понимает посмертное бытие материалистически, и для тех, кто исходит здесь из представления о человеке как о сложном духовно-телесном целом.

Относительно последних двух позиций кто-нибудь мог бы прийти к мысли, что хотя мы (по крайней мере, отчасти) являемся существами материальными, однако с точки зрения нашего посмертного бытия важно лишь сохранение нашего сознания (что бы это ни означало конкретно). С другой стороны, кто-то мог бы заключить, что продолжение нашего существования после смерти в решающей степени зависит от сохранения нашего тела – в таком случае нам следует рассмотреть разнообразные представления о том, что означает для тела пережить изменение. Именно эти спорные вопросы находятся обычно в фокусе внимания философской литературы по проблеме тождества личности.

Начнем с мысленного эксперимента – сюжета, весьма популярного в современных фантастических книгах и фильмах72. Перенесемся в не слишком далекое будущее.

Вообразим, что компьютер уже способен непосредственно взаимодействовать с человеческим мозгом. Информация может свободно поступать из одного в другой; можно загружать или выгружать воспоминания (или мнимые воспоминания) и навыки; на компьютерах можно превосходно воспроизводить психологические состояния (убеждения, желания, эмоции); все содержание личности можно перенести из мозга, сохранить в компьютере и вновь загрузить в мозг. А теперь представьте, что вам предлагают виртуальное «бессмертие» на следующих условиях. Вы платите довольно крупную сумму, и все ваше сознание загружается в корпоративный мейнфрейм. Вы сможете заходить туда, когда угодно, чтобы обновить то, что оставили на хранение. А ваше сознание навсегда останется в мейнфрейме, откуда его в любой момент смогут загрузить в новый мозг, как только умрет ваше нынешнее тело. Пока соответствующее программное обеспечение продолжает существовать и пока остается возможным загрузить ваше сознание в новый мозг (органический или синтетический, компьютерный), возможным будет и продолжение вашего существования – не совсем вечная жизнь, но что-то к ней близкое. Так, по крайней мере, обещают в рекламе. Согласны ли вы за это заплатить? Повторимся: мы исходим из того, что подобного рода техническое достижение в самом деле возможно. Станет ли оно средством продолжения жизни после смерти?

Многие философы – и прежде всего знаменитый философ XVII века Джон Локк – полагали, что для посмертного бытия по-настоящему имеет значение лишь нечто вроде психологической непрерывности. С этой точки зрения, личность А и личность В можно считать одной и той же личностью, если и только если в психологических состояниях А и в психологических состояниях В обнаруживается надлежащая непрерывность. Но что конкретно означает эта надлежащая непрерывность? Трудно сказать с определенностью. В конце концов, ваши нынешние мнения и желания, надо думать, весьма отличны от тех мнений и желаний, которые были у вас в пятилетием возрасте; сильно изменились (хочется верить) ваши цели, другими стали ваши воспоминания и т.д. А значит, если допустить (а мы, кажется, вправе это сделать), что особа, сидящая в вашем кресле в данный момент, есть та же самая личность, что и пятилетнее существо, носившее ваше имя много лет тому назад, то получится, что надлежащая психологическая непрерывность отнюдь не требует существенного совпадения воспоминаний и иных психологических состояний. Известное совпадение здесь, конечно, необходимо. Во всяком случае, некоторые теоретики психологической непрерывности настаивают на его необходимости – так что если у А и В нет никаких общих воспоминаний, то их следует считать разными личностями. И все же более важным здесь кажется другое, а именно некая не поддающаяся точному определению преемственность, сохраняющаяся в процессе развития: А и В представляют собой одну и ту же личность, только если психологическое содержание А связано с психологическим содержанием В через ряд последовательных стадий, похожих на развитие во времени одного и того же сознания. И поскольку такого рода непрерывность (вместе с надлежащей степенью ментальной общности) имеет место, постольку сторонники теории психологической непрерывности утверждают, что личность с более поздним сознанием есть та же самая личность, что и обладатель прежнего сознания.

Если же это верно, то описанная в нашем мысленном эксперименте технология вполне способна послужить средством продолжения жизни после смерти. Ведь психологическая связь между первоначальной личностью и только что загруженным в компьютер сознанием будет довольно тесной – как и связь между пребывающим на хранении сознанием и сознанием «новорожденной» личности, появившейся в результате посмертной загрузки.

К сожалению, однако, в это трудно поверить. Что мы скажем, если оставленное на хранение сознание загрузят в два мозга одновременно? Которая из вновь возникших личностей будет той же самой личностью, что и первоначальная? Здесь, конечно, мыслимы только три ответа: одна из них; обе; ни та, ни другая. Первый ответ не может быть правильным, поскольку обе новые личности обладают именно тем, что, согласно критерию психологической непрерывности, и требуется им для тождества с личностью-оригиналом. Но и второй ответ нельзя считать верным – ведь х, надо полагать, является той же самой личностью, что и у, если и только если х есть личность, у есть личность, и х тождественно у. Но, разумеется, две новые разные личности не могут обе, в одно и то же время быть тождественными личности первоначальной. (Причина того очевидна: если они обе тождественны оригиналу, то они тождественны друг другу. Ибо если x=z и y=z, то и x=y.) Остается, таким образом, третий ответ. Но если ни одна из личностей не тождественна оригиналу, то, вероятно, нам придется попросту признать, что критерий психологической непрерывности ложен. Ведь кажется откровенной нелепостью мысль, что одна из вновь возникших личностей была бы тождественной личности первоначальной, если бы только другая вовсе не существовала. В общем, тот факт, что критерий психологической непрерывности допускает такие случаи, где нам, вопреки всякому вероятию, приходится утверждать, будто более одной личности может быть тождественно с оригиналом, дает нам, похоже, веские основания считать сам этот критерий ложным.

Но помимо истинности критерия психологической непрерывности у нас, по-видимому, не имеется никаких других оснований думать, что сдача сознания на хранение в компьютер для последующего его использования позволит пережить смерть. Ведь если данный критерий ложен, то для продолжения существования после смерти требуется, вероятно, нечто большее – а не меньшее, – чем простая психологическая непрерывность. А для людей, не верящих в души, было бы естественно выдвинуть здесь следующее дополнительное или альтернативное условие: А есть та же личность, что и В, только если А обладает тем же самым (тождественным) телом, что и В. Но если это верно, то пережить смерть можно лишь в том случае, если мертвое тело способно возвратиться к жизни. Более того, и это еще досаднее, пережить разрушение и распад вашего тела вы способны лишь в том случае, если одно и то же тело может быть как восстановлено, так и оживлено уже после разложения и рассеяния составлявших его частей.

Против этого взгляда можно было бы возразить, сославшись на (интуитивно достоверное) представление о том, что личность «следует за своим мозгом». Так, например, вы могли бы заключить, что сама возможность пережить трансплантацию вашего мозга в новое тело доказывает, что утверждение «А есть та же самая личность, что и В, только если тело А тождественно телу В» не соответствует действительности. (Ибо, скажете вы, ваше тело после трансплантации и ваше тело до трансплантации суть равные тела.) Но защитники того или иного телесного критерия ответят вам так. В случае с трансплантацией происходит лишь следующее. Ваше тело уменьшается до размеров мозга, а затем, после трансплантации, оно значительно увеличивается, приобретая целый ряд новых частей. Все мы знаем, что наши тела способны пережить приобретение и потерю частей. Если вам, к примеру, пересадили сердце, то мы ведь не утверждаем, что вы получили новое тело. Мы лишь говорим, что произошла замена частей вашего тела. А значит, то же верно и в случае, если вы получаете новую голову, туловище и ноги: ваше тело существенно уменьшается, а затем вновь увеличивается – но от начала до конца данной процедуры оно остается тем же самым (тождественным) телом.

Но перед сторонниками подобного взгляда по-прежнему стоит трудный вопрос: что означает для тела пережить некое изменение? Должно ли оно, к примеру, сохранить все свои части до единой? Если да, то из этого представления, похоже, следует, что мы не способны пережить не то что смерть, но даже обыкновенное бритье. Если нет, то сколько частей (и какие именно) может оно потерять? Способны ли тела выдержать полную разборку, а затем последующую повторную сборку? Если да, то что это значит – вновь собрать разобранное тело? Должны ли вы использовать все части и только их? Если да, то какие именно части следует считать «исконными»? "Те, которые есть у вас сегодня? Или же те, которые имели вы в двухлетнем возрасте? Или какие-то другие? Если же нет, то сколько частей в «заново собранном» теле могут быть новыми? (Не станет ли тело, все части которого являются новыми, просто новым телом? А с другой стороны не будет ли совершенно произвольным утверждение, что «оригиналу» должны соответствовать, скажем, ровно 64% частей?) Все это сложные вопросы, и попытка дать обстоятельный ответ хотя бы на некоторые из них потребовала бы нескольких дополнительных глав. Но мы ставим их лишь для того, чтобы показать: введение критерия телесной преемственности само по себе не решает проблему и не помогает нам понять, что же именно наряду с психологической непрерывностью (или вместо нее) является необходимым или достаточным условием продолжения жизни после смерти. По сути, это лишь первый шаг.

9.4. Аргументы за и против жизни после смерти

Теперь, установив философскую мизансцену, мы уже готовы рассмотреть ряд доводов в пользу и против возможности посмертного существования. Наш анализ едва ли станет исчерпывающим. Мы ограничим сферу нашего внимания аргументами за и против веры в три наиболее распространенные представления о посмертном бытии: бестелесное существование, реинкарнация и воскресение. Более того, в каждом из названных случаев нас будут интересовать лишь самые, на наш взгляд, убедительные аргументы обеих сторон.

9.4.1. Бестелесное посмертное существование

Как указывалось выше, на протяжении всей истории многие философы и богословы считали возможным продолжение жизни после смерти в бестелесной форме. Мы уже рассмотрели некоторые из главных мотивов каждой из сторон в споре материалистов с дуалистами, а попытка углубиться в эту дискуссию завела бы нас слишком далеко. Впрочем, должно быть ясно, что любые аргументы против дуализма следует считать также и основаниями для отрицания возможности посмертного бытия вне тела. Сходным образом, любые доводы, дуализм подтверждающие, оставляют, но меньшей мере, возможность для веры в бестелесное посмертное бытие – оставляют возможность, но не решают вопрос окончательно. А не решают потому, что причины отвергать веру в бестелесное посмертное существование могут обнаружиться даже в том случае, если мы примем позицию дуализма – и, по мнению многих философов, они действительно обнаруживаются. Этим спорным вопросом мы и займемся в настоящем разделе.

Если оставить в стороне общие доводы в пользу материализма, главным аргументом против веры в бестелесное посмертное бытие является доказательство, которое впервые разработал Давид Юм, а впоследствии тем или иным образом защищали другие мыслители. Аргумент этот довольно прост. Как пишет Юм,

Где два предмета столь тесно связаны друг с другом, что все изменения, которые мы когда-либо видели в одном, сопровождаются соответствующими изменениями в другом, там мы должны по всем правилам аналогии заключить, что когда в первом произойдут еще большие изменения и он полностью распадется, то за этим последует и полный распад последнего.

Сон, оказывающий весьма незначительное воздействие на тело, сопровождается временным угасанием души или по крайней мере большим затемнением ее.

Слабость тела в детстве вполне соответствует слабости духа; будучи оба в полной силе в зрелом возрасте, они совместно расстраиваются при болезни и постепенно приходят в упадок в преклонных годах. Представляется неизбежным и следующий шаг – их общий распад при смерти...

У души и тела все общее. Органы первой суть, в то же время органы второго, потому существование первой должно зависеть от существования второго («О бессмертии души» – «Диалоги о естественной религии»).

Заметьте: перед нами аргумент от взаимозависимости духа и тела, а не доказательство от материализма. Ни сам Юм, ни наиболее известные защитники данного аргумента дуалистами не были, однако все сказанное выше вполне совместимо с дуализмом.

Итак, основная мысль здесь такова:

9.1. Дух и тело (или, если вам угодно, дух и мозг) внутренне связаны, так что любое изменение в последнем сопровождается изменением в первом.

9.2. Там, где между двумя вещами существует подобная внутренняя связь, нам следует предполагать, что, когда разрушится одна из них, разрушится и другая.

9.3. А значит, нам следует предполагать, что с разрушением мозга погибает дух.

Похоже, Юм считал это аргументом против посмертного бытия вообще – что очевидным образом неверно. Представим, например, что вы верите в воскресение. В таком случае вы могли бы охотно допустить, что с разрушением мозга уничтожается и дух – но вы по-прежнему будете утверждать, что в момент воскресения дух возвратится к жизни точно так же, как и мозг. Или предположим, что вы верите в реинкарнацию, а также верите, что (а) перевоплотившиеся души не существуют в период между воплощениями и (б) существование духа зависит – вероятно, подобно программному обеспечению – от существования какого-то мозга, но не обязательно того самого, с которым дух был связан первоначально. Здесь вы снова могли бы с готовностью признать, что дух прекратит существование с разрушением мозга, но вы можете по-прежнему настаивать, что впоследствии он способен вернуться к существованию уже в каком-то другом мозге. А значит, строго говоря, данный аргумент (вопреки прямым утверждениям некоторых его защитников, вроде Пола Эдвардса) может быть обращен только против веры в бестелесное посмертное бытие.

Но достигает ли он своей цели? Следует ли нам принимать его посылки? Первая из них, безусловно, верна. Алкоголь и наркотики изменяют химический состав вашего мозга и тем самым влияют на ваш дух. Подобные вещества могут вызвать галлюцинации, привести в замешательство, породить или снять депрессию, внушить или успокоить тревогу и т.д. Воспоминания, желания и даже определенные черты личности могут совершенно исчезнуть после разрушения соответствующих частей мозга. Список этот можно продолжить. Даже самый твердокаменный дуалист едва ли способен усомниться в том, что посылка 9.1 точно описывает теснейшую связь между духом и мозгом.

Однако со второй посылкой дело обстоит иначе. С одной стороны, трудно понять, почему дух и тело должны быть столь глубоко связаны между собой, если самое существование одного не зависит от существования другого. (В самом деле, нелегко уразуметь, почему они должны быть столь глубоко связаны, если дух не тождествен мозгу или, самое меньшее, программному обеспечению, работающему в мозге.) Но ведь корреляции между изменениями духа и изменениями мозга вполне могут оказаться не более чем побочным продуктом временной связи духа с телом. Когда вы стоите перед зеркалом, имеет место довольно жесткая корреляция между переменами в вашем теле и изменениями образа в зеркале. Никто, однако, не опасается, что разрушение этого образа повлечет за собой гибель того тела, отражением которого оно служит.

Нам могут возразить, что пример с зеркалом неудачен, поскольку огромное количество изменений в вашем теле совершенно не соотносится с изменениями образа в зеркале. Каждую секунду в вашем теле происходит великое множество химических реакций, которые не производят ни малейших видимых перемен в вашем отражении в зеркале. Но мы можем легко найти другой пример. Представим сканер тела, создающий на экране образ, который изменяется всякий раз, когда что-либо – что-либо вообще – изменяется в сканируемом теле. Опять же, здесь никто не боится, что разрушение образа разрушит само тело. Более того, нет причин сомневаться, что после разрушения тела образ по-прежнему будет существовать. (Представим, что наш сканер запрограммирован так, что после гибели тела на экране сохраняется образ, соответствующий последнему живому, или вполне функциональному, состоянию тела.)

Эти примеры сами по себе не опровергают посылку 9.2. Ведь в посылке не утверждается, что одновременное прекращение существования тесно связанных между собой вещей есть необходимая истина. В ней лишь говорится, что если мы встречаем вещи, столь тесно между собой связанные, то нам следует предполагать, что существование одной из них зависит от существования другой. Отсюда, вероятно, нам предлагают сделать вывод, что подобная взаимосвязь была бы неправдоподобной, если бы эти вещи каким-то образом не зависели друг от друга по своему существованию. Но почему мы должны так думать в случае с духом и мозгом? И, что важнее, почему мы должны так думать, если мы не являемся материалистами (каковыми мы, конечно же, не являемся, коль скоро принимаем всерьез гипотезу о посмертном бестелесном бытии)? Неужели мы обладаем достаточным знанием о том, что такое нематериальные души или как они могут быть связаны с телом, чтобы утверждать, что без зависимости души от тела по существованию тесная корреляция между ними была бы неправдоподобной? Похоже, нет. А потому трудно понять, почему мы обязаны принимать посылку 9.2. Но без посылки 9.2 доказательство рушится.

Несостоятельность юмовского доказательства сама по себе не является положительным основанием для веры в возможность бестелесного существования после смерти. По-настоящему положительные основания следует искать либо в том, что считается Божественным откровением, либо в философских аргументах, подтверждающих дуализм. Но при наличии таких аргументов и с учетом неудачи Юмовой аргументации уже не остается, по-видимому, никаких серьезных препятствий для веры в то, что посмертное бестелесное бытие является вполне реальной возможностью.

9.4.2. Реинкарнация

Реинкарнация имеет место, если и когда та же самая личность возвращается к жизни в теле, нумерически отличном от того тела, которое имела она в момент смерти. Некоторые из тех, кто верит в реинкарнацию, полагают, что в промежутке между воплощениями души продолжают существовать в виде бесплотных духов, другие же (например, большинство буддистов) в это не верят. Большинство верующих в реинкарнацию принимает также доктрину кармы, согласно которой качество и характер последующих воплощений в значительной мере зависит от вашего поведения в прежних воплощениях. Учение о карме само по себе заслуживает обстоятельного анализа, однако ввиду наших нынешних целей нам придется оставить его без внимания.

В обоснование веры в реинкарнацию – в отличие от веры в бестелесное посмертное существование – можно привести нечто большее, чем просто философские аргументы. Здесь, как нас уверяют, обнаруживаются даже эмпирические доказательства. Еще в VI веке до н.э. греческий философ Пифагор будто бы представил следующее доказательство в пользу своей собственной веры в перевоплощение.

Рассказывают, что, находясь в Аргосе, он увидел прибитый к стене щит, приношение из захваченных в Трое трофеев, и разрыдался. Когда же аргивяне спросили, отчего он пришел в такое волнение, Пифагор ответил, что он сам носил в Трое этот щит, когда был Евфорбом. Пифагору не поверили, сочтя его безумцем, но он сказал, что готов представить верный знак своей правоты, ибо на внутренней стороне щита старинными буквами написано ЕВФОРБ. Так как подобное утверждение показалось чрезвычайно странным, все стали требовать, чтобы Пифагор снял щит – и на нем действительно обнаружили эту надпись (Диодор, Х.6.2).

Большинство из нас отвергнет этот рассказ как обыкновенную легенду. Но современные исследования представили сходные свидетельства перевоплощения, отмахнуться от которых уже не так просто. Два вида подобных свидетельств заслуживают нашего особого внимания.

Во-первых, хорошо известны случаи, когда благодаря гипнотической регрессии у взрослых обнаруживались, по-видимому, воспоминания о прошлых жизнях. Один из самых знаменитых случаев относится к Вирджинии Тиге, которая в начале 1950-х годов прошла несколько сеансов гипнотической регрессии и якобы вспомнила подробности своей прошлой жизни в облике женщины по имени Брайди Мерфи в Ирландии XIX века. Данный случай произвел особое впечатление отчасти из-за большого количества таких деталей в ее воспоминаниях, которые, очевидно, она никак не могла почерпнуть из других источников. Резюмируя этот случай, Пол Эдвардс пишет:

Бернштейн [ гипнотизер] и другие присутствовавшие на сеансах лица сочли ряд моментов в ответах Брайди неотразимо убедительными. Ее ирландский акцент [проявлявшийся только под гипнозом] казался совершенно подлинным. Она постоянно употребляла необычные ирландские слова и, по-видимому, обладала массой сведений об Ирландии XIX века. Эпизод, особенно их поразивший, относился к «Утренней джиге» – ирландскому танцу, упомянутому Вирджинией на одном из сеансов. Бернштейн дал ей постгипнотическое внушение станцевать джигу, когда она выйдет из транса. Когда же Вирджиния пришла в себя, а Бернштейн проявил настойчивость, она вдруг «необыкновенно оживилась», а «ее ноги закружились в премилой пляске». После чего, совершенно изумленная, она сама не могла понять, что с ней происходило – эпизод вдвойне поразительный, так как было известно, что танцует Вирджиния плохо. Вдобавок, она не любила читать книги и, по словам Бернштейна, не было ни малейших свидетельств того, что она когда-либо занималась изучением ирландской истории и обычаев73.

Случай с Брайди Мерфи принадлежит к числу самых знаменитых, но он не является уникальным. Есть много других документально подтвержденных случаев, когда под действием гипноза на поверхность выходили подробные воспоминания о таких временах и местах, о которых, как утверждается, данный субъект ничего или почти ничего не мог знать прежде. И многие люди считают подобные случаи бесспорным эмпирическим доказательством реинкарнации. Более того, поиск в Гугле на слова вроде «возвращение в прошлую жизнь» показывает, что уже возникла небольшая отрасль бизнеса, оказывающая людям услуги по восстановлению подробностей их прошлых жизней с помощью гипноза.

Во-вторых, существует довольно внушительный массив исследований психиатра Йэна Стивенсона, документирующих целый ряд случаев, когда дети – сами по себе и без всякого содействия чего-либо типа гипноза – похоже, вспоминают подробности своих прошлых жизней. Основная часть исследований Стивенсона вошла в его двухтомную работу Cases of the Reincarnation Type74. Между зафиксированными в ней случаями обнаруживается сильнейшее сходство. Вот один из довольно впечатляющих и притом типичных примеров.

Случай Сэмюэля Хеландера. Сэмюэль Хеландер родился в Хельсинки, Финляндия, 15 апреля 1976 года. В двухлетнем возрасте он начал делать утверждения и признания, наводившие на мысль, что он вспоминает подробности из жизни Пертти Хайкио, младшего брата своей матери...

Сэмюэлю было только полтора года, когда на вопрос о его имени он ответил, что его зовут Пелти. (В то время и позднее он еще не выговаривал звук «р» в слове «Пертти».) Попытки убедить Сэмюэля в том, что его зовут Сэмюэль, как правило, успеха не имели: он упорно твердил, что его имя Пелти (впоследствии – Пертти)...

Взглянув на фотографию Пертти, Сэмюэль сказал, что помнит, как того укусила собака. Случилось это, когда Пертти было три года, но самого Сэмюэля собака никогда не кусала, и ему никогда не рассказывали о том, как она укусила Пертти. К тому же изображение на фото никак не подсказывало мысль об укусе.

В другой раз Сэмюэль увидел фото Пертти – ребенка в ходунках. Он сказал, что это фотография его самого и что он когда-то лежал в больнице с ногой в гипсе. На фотографии был изображен Пертти в ходунках... но из нее никак нельзя было понять, что его ноги были в гипсе – что действительно имело место незадолго до того, как был сделан этот снимок. Пертти сломал обе ноги в четырехлетнем возрасте, Сэмюэль же сделал это замечание, когда ему шел четвертый год.

Увидев фото Пертти Хайкио, отца Пертти, Сэмюэль сказал: «это мой отец»... Он также узнал несколько вещей, принадлежавших Пертти: гитару, вельветовую куртку и старые часы... А когда Сэмюэля привели на кладбище, где был похоронен Пертти, он взглянул на его могилу и произнес: «Это моя могила»75.

Считается, что эти примеры, как и случаи гипнотической регрессии, подтверждают доктрину реинкарнации, поскольку именно реинкарнация является наиболее убедительным из имеющихся объяснений описанных феноменов.

Но так ли это? К сожалению для тех, кому хотелось бы в реинкарнацию поверить, правильным ответом здесь будет, похоже, отрицательный. Проблема случаев Стивенсона, как и случаев гипнотической регрессии, заключается в том, что для данных феноменов обычно находятся правдоподобные естественные объяснения, и даже там, где они пока не найдены, обилие естественных объяснений для других случаев делает в высшей степени вероятным предположение, что, будь нам доступна более широкая информация, мы бы отыскали естественные объяснения и для остальных случаев. Так, например, во многих случаях гипнотической регрессии мы имеем убедительные свидетельства того, что так называемые «воспоминания» отнюдь не являются настоящими воспоминаниями, но скорее выдуманными историями, либо воспоминаниями, которые включают в себя сведения или же основываются на сведениях, заимствованных из уже забытых источников. А значит, нет нужды апеллировать к реинкарнации, чтобы объяснить удивительное количество конкретных деталей в этих воспоминаниях, а то обстоятельство, что субъект, по его утверждениям, ранее ничего не знал о временах и местах, фигурирующих в его воспоминаниях, легко объяснить, предположив, что он страдает криптомнезией (явление, состоящее в том, что мозг порождает на основе забытых источников мнимые воспоминания, а затем выдает их за подлинные). В самом деле, одним из доказательств того, что криптомнезия служит убедительным объяснением по крайней мере некоторых из этих случаев, является тот факт, что в ряде подобных случаев нам действительно удалось установить забытые источники. А это, в свою очередь, делает чрезвычайно убедительным предположение, что именно криптомнезией в конечном счете объясняются и те случаи – вроде истории Брайди Мерфи, где мы пока не можем идентифицировать забытые источники.

К тому же независимое исследование работы Йэна Стивенсона обнаружило методологические погрешности в огромном большинстве описанных им случаев76. Не исключено, конечно, что эти случаи являются истинными, несмотря на методологические ошибки. Но ведь проблема как раз в том и состоит, что, если принять в расчет подобные ошибки, то у нас нет веских оснований считать эти случаи истинными. В утверждение, что гипотеза реинкарнации служит наилучшим объяснением подобных феноменов, можно поверить лишь при условии, что у нас есть причины думать, что за погрешностями исследовательской техники может все-таки скрываться правильное объяснение. Однако наличие стольких методологических изъянов в работе Стивенсона дает нам чрезвычайно веские основания полагать, что правильное объяснение нам неизвестно. Более того, тот факт, что подобные ошибки присутствуют в огромном большинстве описанных им случаев, не позволяет нам принимать сколько-нибудь всерьез гипотезу реинкарнации даже для тех немногих случаев, где эти ошибки не являются совершенно очевидными. Вероятно, то, что объясняет прочие случаи, служит объяснением и для этих.

В общем, как нам представляется, ни гипнотическая регрессия, ни разного рода спонтанные воспоминания не способны послужить реальным подтверждением доктрины реинкарнации. Для ее сторонников это, конечно, станет плохой новостью, но, с другой стороны, это ни в коей мере не доказывает ложность доктрины. Тем не менее данная доктрина сталкивается, похоже, с серьезными проблемами. К их анализу мы теперь и обратимся.

Два самых древних и самых основательных возражения против веры в реинкарнацию выдвинул христианский философ III века Тертуллиан. Первое – это так называемая проблема населения. Доктрина реинкарнации, согласно традиционной формулировке данного возражения, противоречит факту роста населения. Но чтобы защитить тезис о подобном противоречии, необходима ссылка на ряд других воззрений, которые обычно (хотя и не всегда) сопутствуют вере в реинкарнацию. Рассмотрим, например, представление:

Переселение душ. Каждое человеческое рождение есть повторное рождение души, которая уже когда-то жила на нашей планете в виде человеческого существа.

Если ПД соответствует действительности или если его можно считать неотъемлемым элементом доктрины реинкарнации, то указанное противоречие становится очевидным. Если первоначальное число человеческих существ равно п, а ПД верно, то в любой данный момент количество человеческих существ не может превышать п – для большего населения попросту не хватит душ.

Трудность для оппонента заключается, однако, в том, что у нас нет веских оснований считать ПД неотъемлемой частью доктрины реинкарнации. Это не значит, что данное возражение в обычной его формулировке никуда не годится. Ведь даже если ПД (или что-то подобное) и не является неотъемлемой частью доктрины реинкарнации, оно все же могло бы быть неотъемлемой частью какого-то широко распространенного представления, включающего в себя веру в реинкарнацию. А если так, то проблема населения станет серьезным аргументом против него. Но если мы ищем универсальное убедительное возражение против веры в реинкарнацию, то проблему населения в традиционной ее формулировке таковым считать нельзя. Не исключено, что данный аргумент можно переформулировать таким образом, чтобы расширить сферу его действия, но даже если это и так, трудно понять, как именно можно было бы это сделать.

Второе возражение кажется более серьезным. Коротко говоря, проблема состоит в следующем: все новорожденные человеческие существа имеют, по-видимому (в отличие от Винни-Пуха) очень юные – по сути совершенно новые – младенческие умы, или души, но ведь если доктрина реинкарнации истинна, то нам следовало бы ожидать чего-то совершенно другого. Если душа каждого ребенка действительно является душой, которая уже жила однажды или много раз в других телах, то почему же младенцы не похожи на взрослых? В самом деле, мы были бы вправе предположить, что родители будут, как правило, производить на свет детей, имеющих значительную долю общего с ними сознания и жизненного опыта. Более того, хотя феномен воспоминаний о прошлых жизнях и нельзя считать совершенно уникальным или исключительно редким, он все же имеет место далеко не так часто, как мы вправе были бы ожидать, исходя из предположения об истинности доктрины реинкарнации. Почему же большему числу людей не вспомнить о своей прошлой жизни – коль скоро, как утверждают верующие в реинкарнацию, буквально все люди уже успели прожить не одну жизнь в прошлом. Замечательно, что данное возражение не удостоилось даже малой доли того внимания, на которое мы могли бы рассчитывать со стороны приверженцев учения о реинкарнации. (В своем анализе указанного возражения Пол Эдвардс называет «прямо-таки скандальным то обстоятельство, что ни один теоретик реинкарнации так ни разу и не попытался ответить на этот аргумент»77.)

В заключение нашего анализа стоит отметить, что некоторые представления о человеческой природе способны лишь обострить описанные выше проблемы, тогда как другие окажутся и вовсе не совместимыми с доктриной реинкарнации. Воззрения тех материалистов, которые утверждают, что мы тождественны нашему телу (или какой-то его части, вроде мозга), очевидным образом попадают в последнюю категорию. Те же версии материализма, согласно которым наш дух подобен программному обеспечению мозга, похоже, усугубляют трудности, выявленные во втором возражении. Ведь если дух подобен программному обеспечению, то очень трудно понять, в каком именно смысле «ментальная программа» младенца могла бы представлять собой «реинкарнацию» ментальной программы только что умершего взрослого человека. А значит, всякий аргумент в пользу любого из этих двух материалистических воззрений следует считать доводом и против доктрины реинкарнации.

9.4.3. Воскресение

В этом, последнем, разделе мы обратимся к проблеме воскресения. Как указывалось выше, различие между реинкарнацией и воскресением сводится к различию между приобретением нового тела, нумерически отличного от всех тел, которые человек имел прежде, и возвращением к жизни в том самом теле (или в качестве того самого тела), которое человек имел (или которым был) прежде.

Вера в воскресение есть центральный элемент христианской традиции, а надежда христиан на воскресение прямо и неразрывно связана с воскресением Иисуса из Назарета. А потому неудивительно, что одним из способов защиты веры в воскресение является выдвижение исторических аргументов в пользу достоверности Нового Завета (который повествует не только о воскресении Иисуса, но также о ряде других чудес воскрешения, совершенных Иисусом и Его учениками), равно как и истинности утверждения о том, что Иисус действительно восстал из мертвых. Самые сильные версии последнего аргумента обычно принимают форму вывода на основе наиболее убедительного объяснения. Вначале христиане приводят целый ряд по большей части неоспоримых исторических фактов, а именно: Иисус был распят на кресте и умер; по Его смерти ученики отчаялись и потеряли надежду; вскоре после того, как они пришли в отчаяние и утратили всякую надежду, им довелось испытать то, что они сочли опытом общения с воскресшим Иисусом; этот опыт их внутренне преобразил настолько, что они стали смело возвещать учение Иисуса и Его воскресение; воскресение Иисуса они проповедовали в том самом городе (Иерусалиме), где Иисус был распят; под влиянием веры в то, что Иисус восстал из мертвых в воскресенье, ученики – в большинстве благочестивые иудеи, привыкшие поклоняться Богу в субботу, – сделали обычным днем богослужения воскресенье; гроб, в который положили Иисуса, вскоре после Его смерти был найден пустым (утверждение спорное) и т.д. Затем христиане заключают, что наилучшим объяснением этих фактов является телесное воскресение Иисуса в самом буквальном смысле этих слов.

Исторические аргументы подобного рода призваны дать нам положительные основания для веры в возможность и реальность воскресения. Философские же аргументы, касающиеся воскресения, не столько стремятся доказать, что воскресение действительно происходит, сколько ставят в центр внимания проблему возможности или невозможности воскресения. Далее мы проанализируем ряд самых сильных философских аргументов в пользу тезиса о невозможности воскресения.

Если воскресение имеет место, то оно может происходить одним из трех способов: через воссоединение в новое тело, по крайней мере некоторых частей первоначального тела, или через объединение исключительно новых частей в тело, каким-то образом являющееся тем самым телом, что и первоначальное, или же через «оживление» того самого трупа, в который превратилось первоначальное тело. Рассмотрим эти варианты по очереди.

На первый взгляд, воскресение предполагает «повторную сборку» частей исконного тела. Но скольких его частей? Для начала зададимся вопросом: какие проблемы могут возникнуть, если воскресение требует воссоединения всех частей? Подобный взгляд сталкивается с возражением, которое весьма убедительно сформулировал еще Вольтер:

Солдат-бретонец отправляется в Канаду, где по довольно обычной случайности оказывается без пищи; он вынужден отведать ирокеза, которого убил накануне. Этот ирокез в течение двух-трех месяцев питался иезуитами, и значительная часть его тела стала иезуитской. Итак, тело этого солдата состоит из ирокеза, из иезуитов и всего того, что он ел до тех пор. Каким образом каждый из них вернет себе именно то, что ему принадлежит? Да и что принадлежит собственно ему? (Voltaire, Questions sur l’Encyclopédie)

Это так называемая проблема каннибализма. Заметьте: она не зависит от предположения, что каннибализм действительно существует. Скорее, данное возражение следует понимать так: случаи каннибализма, подобные вышеописанным, могли иметь место, а если они имели место, то Бог уже не способен воскресить каждого из героев нашей истории, поскольку для них не хватит частей. (Если иезуит получит все иезуитские части, то каких-то частей недостанет для ирокеза и бретонца – если допустить, согласно данному сюжету, что определенные части иезуита уже стали частями ирокеза и бретонца соответственно). Но ведь нелепо думать, что у Бога могут быть связаны руки подобным образом. А значит, доктрина о том, что люди продолжают существовать после смерти через воскрешение их Богом, не может быть истинной.

Пока еще данный аргумент ни в малейшей степени не доказал невозможность воскресения. Все, что он доказывает, сводится, пожалуй, к следующему: при попытке кого-либо воскресить у Бога может возникнуть ряд проблем практического свойства. Господу, к примеру, надо будет разобраться, кому какая часть принадлежит. По крайней мере, Ему придется решать подобные проблемы, если воскресение предполагает, как это допускается в нашей истории, повторную сборку первоначального тела. И, надо думать, это не единственная практическая проблема, с которой нужно будет иметь дело в таком случае. Богу, например, придется также решить, какие именно части вашего тела надлежит воссоединить для вашего воскресения – те, которые были у вас в момент смерти, или при появлении на свет, или в день вашего восемнадцатилетия, или в какой-то другой период вашей жизни? Соответственно, Богу надо будет определиться и с тем, в каком возрасте вас воскрешать. А если вы родились с серьезными физическими недостатками или приобрели их впоследствии, либо, скажем, в течение своей жизни потеряли какие-то члены или иные телесные органы, то Ему нужно будет решить, следует ли воспроизводить эти недостатки при повторной сборке или же их стоит исправить. Все это, конечно, вопросы непростые. Однако верующие в воскресение питают законный оптимизм на предмет того, что всеведущий и всемогущий Бог в конце концов сумеет со всем этим разобраться.

Не исключено, впрочем, что данная теория представляет воскресение более трудным предприятием, нежели оно есть на самом деле. Возможно, иначе говоря, что воскресение требует воссоединения не всех, а лишь некоторых частей. Хотя такая позиция, пожалуй, сглаживает трудности, связанные с проблемой каннибализма, она порождает новую проблему: сколько исконных частей должно быть использовано при повторной сборке? Если Бог способен воскресить вас, вновь собрав все части до единой, то, вероятно, Он мог бы добиться того же результата, воссоединив все части, кроме одного малюсенького атома. Стало быть, здесь требуются не все части. Но тогда сколько именно? Или какая их доля? Половина? Две трети? Любой ответ кажется произвольным.

Поскольку ни один из вариантов повторной сборки не свободен от затруднений, нам, пожалуй, следует отбросить подобные взгляды. А что, если воскресение происходит не через воссоединение прежних частей, но через использование совершенно новых? Чтобы увидеть порождаемую данным воззрением проблему, стоит сделать небольшое отступление и рассмотреть один пример из современной научной фантастики. В фильме и телесериале «Звездный путь» фигурирует аппарат под названием «комната перемещений», работающий следующим образом. Вы входите в этот аппарат на вашем космическом корабле, ваше тело подвергается полной разборке, а затем вновь собирается в том месте, куда доставил вас аппарат-транспортер. Согласно одной из теорий функционирования транспортера, вся исконная материя вашего тела остается на космическом корабле, а при повторной сборке используется новая, туземная, материя из тех краев, куда вы были транспортированы. Если бы нечто подобное было возможным, то и для Бога было бы в принципе возможным вновь собрать ваше тело исключительно из новых частей.

Проблема, однако, в том, что есть веские основания считать комнату перемещений невозможной. А чтобы понять, почему, рассмотрим следующий сценарий. Спок входит в комнату перемещений. Его разбирают на части. На поверхности одной из планет его вновь собирают... трижды. Иначе говоря, транспортер берет местную материю и воссоздает из нее не одну «версию» Спока, но целых три. Теперь перед нами ситуация, очень похожая на сюжет с пересадкой мозга, описанный в разделе 3. Мы можем сказать, что только одна из получившихся в результате личностей является Споком, но этот тезис кажется произвольным. У нас просто нет оснований думать, что одна из них была бы Споком, если бы две другие им не были. Мы могли бы попытаться заявить, что все три новых субъекта – Споки, но это уже чепуха. А значит, приходится признать, что ни один из них не был бы Споком. Но если ни один из них не был бы Споком в данном случае, то мы должны утверждать, что и в случае воспроизведения транспортером одной-единственной «версии» Спока получившаяся в результате особа также не есть Спок. Ибо то, пройдет ли Спок через комнату перемещений и прибудет ли он на данную планету, не может зависеть от того, будут или нет изготовлены копии Спока. Опишем ситуацию по-другому: назовем новых субъектов из нашего сценария Споком 1, Споком 2 и Споком 3. Суть в том, что если, скажем, Спок 1 не является Споком, то этот факт не зависит от существования Спока 2 или Спока 3. Если Спок 1 – не Спок, то он не был бы Споком и при отсутствии двух других. То же верно и в отношении Спока 2 и Спока 3.

Таким образом, утверждение, что при повторной сборке вашего тела Бог должен использовать все его первоначальные части – какими бы они ни были – сталкивается с возражением от каннибализма; утверждение, что Он должен использовать не все, но некоторые части, толкает к совершенно произвольному определению необходимой в данном случае доли исконных частей; наконец, утверждение, что Он способен восстановить вас, используя исключительно новые части, несостоятельно, поскольку оставляет возможность для появления копий (как в сценарии с комнатой перемещений).

Заметьте также: ссылки на какую-либо разновидность дуализма или на какой-нибудь вариант психологической непрерывности как на критерий тождества личности во времени делу здесь не помогут. Ведь воскресение происходит лишь в том случае, если в посмертном своем существовании вы имеете нумерически то же самое тело, которое было у вас в момент смерти, независимо от того, являетесь ли вы в основе своего естества нематериальной душой, или сложным сочетанием души и тела, или же существом, чья тождественность самому себе определяется скорее преемственностью психологических состояний, а не какой-либо материальной непрерывностью.

С этими трудностями связаны конкретные, частные интерпретации воскресения; но, похоже, любая его трактовка, подразумевающая восстановление или воссоздание, сталкивается с более общей проблемой объяснения того, каким образом нечто, однажды повергшееся разрушению, может быть возвращено к бытию. Петер Ван Инваген разъясняет суть этой общей проблемы так:

Представим, что некий монастырь утверждает, что он владеет манускриптом, написанным собственной рукой св. Августина. Представим далее, что монахи этого монастыря заявляют, что данную рукопись сожгли ариане в 457 году. Мне сразу же захочется спросить, каким образом эта рукопись, рукопись, к которой я могу сейчас прикоснуться, может быть той самой рукописью, которую сожгли в 457 году. Представим, что на мой вопрос отвечают так: в 458 году Господь посредством чуда восстановил Августинову рукопись. На это я отвечу: действие, описанное в вашем ответе, кажется совершенно невозможным даже как деяние всемогущего существа. Бог, конечно, мог бы сотворить точную копию оригинальной рукописи, но она не была бы той рукописью; первый момент ее существования пришелся бы на период после смерти Августина, она бы никогда не несла на себе следов его руки, она не являлась бы частью мира, каким он был при его жизни, и т.д.78

Кроме того, продолжает ван Инваген, трудно понять, каким образом разложившееся тело можно возвратить к жизни через воссоединение или воссоздание – даже действием божественной силы. А значит, ввиду изложенного выше воскресение представляется невозможным.

В итоге ван Инваген высказывает мысль, что воскресение возможно только как нечто вроде оживления не-разложившегося (или не слишком разложившегося) трупа; а значит, если Бог хочет гарантировать себе возможность воскресения любого человека, которого Ему угодно будет воскресить, то Он должен, как минимум, сделать так, чтобы ни один из них не подвергся разложению. Согласно ван Инвагену, верующим в воскресение следует всерьез принимать гипотезу о том, что после смерти человека Бог похищает его тело, незаметно заменив его симулякром, который затем и подвергается разложению. Всемогущий Бог, конечно, в силах это сделать, и если ничего больше для возможности воскресения не требуется, то всемогущий Бог, возжелавший воскресить некоторые из своих творений, несомненно, это сделает.

Было бы, конечно, странно, если бы воскресение происходило именно так. Впрочем, как это не раз подчеркивалось в связи с другими философскими взглядами, странность еще не есть ложность. И все же если большинство человеческих тел после смерти не разлагается и если где-то (только вот где?) существует гигантский космический мавзолей, в котором покоятся трупы тех, кто ждет воскресения, то наша вселенная должна быть совсем не такой, какой мы привыкли ее себе представлять. Вдобавок, данным воззрением, похоже, допускается возможность того, что Бог так и не сумеет добиться желаемого в полной мере. Фред садится на ядерную боеголовку и взрывает ее. Надо полагать, смерть Фреда совпадет во времени со стремительным рассеянием частей его тела, и стало быть, вовсе не окажется трупа, который Бог мог бы похитить. Что же делать Богу? Похитить еще живого Фреда и умертвить его каким-то иным способом? Или, скрепя сердце, попросту смириться с тем, что для Фреда уже не будет места во всеобщем воскресении? Ни одна из этих альтернатив не радует, но если ван Инваген прав, то других вариантов выбора, похоже, не остается.

Есть ли выход из этого затруднения? Возможно. Главная «проблема» рассмотренного нами выше представления о воссоздании сводится к следующему: «Благодаря чему вновь сотворенное тело могло бы впоследствии быть действительно тождественным какому-то более раннему телу, уже прекратившему существовать?» Как мы убедились, какой бы признак мы ни выбрали, похоже на то, что копия также могла бы обладать этим свойством, а значит, мы имели бы два тела с равными правами на звание тела исконного, что невозможно.

Нашу проблему – что именно делает тождественными исконное тело и тело впоследствии воскрешенное? – можно сформулировать в виде более банального вопроса: «Что делает ваше нынешнее тело тождественным тому телу, которое было у вас в пятилетием возрасте?». Ведь большинство, если не абсолютно все части вашего тела отличны от частей тела пятилетнего: оно имеет теперь иные размеры и обладает множеством других, прежде не существовавших свойств. Как и в случае с воскресением, дать какой-либо убедительный ответ на этот вопрос нелегко. Ибо каким бы образом ваше тело ни было связано теперь с телом пятилетним – через отношения сходства, пространственно-временные отношения, причинные отношения и т.п. – ваше тело могло бы с таким же успехом находиться в точно таких же отношениях с совершенно другим пятилетним телом. Ну, может, если принять в расчет законы природы, не буквально с таким же успехом, но суть в том, что ваше тело может иметь с другим телом точно такие же связи, какие имеет оно с самим собой – за одним-единственным исключением: к самому себе ваше тело находится в отношении нумерического тождества, а к чему-либо другому данное отношение для него невозможно. Но, разумеется, мы не вправе утверждать, что тождественность вашего нынешнего тела с вашим телом в пятилетием возрасте обусловлена тем, что между «двумя» телами существует отношение тождества – это было бы логическим кругом. В свете сказанного нам представляется, что на вопросы вроде «Что делает это тело тождественным тому телу?» следует отвечать так: «Ничто не делает: они просто являются тождественными». Но если мы примем это как ответ, то и основная проблема, связанная с концепцией воссоздания, исчезнет.

9.5. Заключение

В настоящей главе мы рассмотрели целый ряд концепций бессмертия, а также несколько аргументов в пользу и против веры в различные виды бессмертия. Мы не пришли к окончательному ответу на вопрос, какая именно из трактовок бессмертия является единственно верной, как не пришли мы к каким-либо определенным выводам и в вопросе о реальности жизни после смерти. Однако мы убедились, что желающим доказать невозможность посмертного бытия скучать не придется: целый ряд концепций бессмертия выглядит вполне убедительно, тогда как многие возражения против веры в разные виды бессмертия можно с легкостью парировать.

Рекомендуемая литература


Bynum Caroline Walker, The Resurrection of the Body (New York: Columbia University Press, 1995)
Churchland Paul, Matter and Consciousness, revised edition (Cambridge, MA: MIT Press, 1988)
Cooper John, Body, Soul and Life Everlasting (Grand Rapids, MI: Eerdmans, 1989)
Corcoran Kevin (ed.), Soul, Body and Survival (Ithaca, NY: Cornell University Press, 2001)
Edwards Paul (ed.), Immortality (New York, NY: MacMillan, 1992)
Trenton Merriks, «The Resurrection of the Body and the Life Everlasting» in Michael Murray, ed., Reason for Hope Within (Grand Rapids, MI: Eerdmans, 1999)
Perry John, Dialogues on Personal Identity and Immortality (Indianapolis, IN: Hackett, 1978)
Shoemaker Sydney and Richard Swinburne, Personal Identity (Oxford: Basil Blackwell, 1984)
Swinburne Richard, The Evolution of the Soul, revised edition (Oxford: Clarendon Press, 1997)

* * *

36

«Письмо к великой герцогине Тосканской Кристине».

37

E.O.Wilson, Consilience: The Unity of Knowledge. New York: Viking, 1999, p.262.

38

Stephen Jay Gould, Rocks of Ages. New York: Ballantine Books, 1999, p.6.

39

«New Testament and Mythology», цит. по Kerygma and Myth, Hans Werner Bartsch (ed.), New York: Harper Torchbook, 1961, p. 5.

40

Превосходный анализ доказательств Юма см. в: «Аге Miracles Chimerical?» Alan Hajek, Oxford Studies in Philosophy of Religion 1 (2007), готовится к печати.

41

Впрочем, Юм, кажется, сам это признал в том же примечании к «Исследованию», где он дает свое определение чуда.

42

Не всякое универсальное обобщение есть закон. Не существует, к примеру, золотых гор, но хотя перед нами здесь истинное универсальное обобщение, законом оно не является. Однако, с точки зрения Юма, любой закон природы представляет собой некое универсальное обобщение.

43

Michael Behe, Darwin’s Black Box. New York: Free Press, 1998.

44

Behe 1998: 39.

45

See Kenneth Miller, Finding Darwin's God. New York: Harper Perennial, 2000. p. 155–156.

46

Richard Dawkins, из: The Nullifidian. December 1994.

47

Scott Atran, In Gods We Trust. Oxford: Oxford University Press, 2002. p.6.

48

William Lycan, Judgment and Justification. Cambridge: Cambridge University Press, 1988, p. 198. Цит. по: Charles Taliaferro, Contemporary Philosophy of Religion, Malden, MA: Blackwell Publishers, 1988, p.193.

49

Нижеследующие доказательства заимствованы из J. L. Mackie’s, 1977, Ethics: Inventing Right and Wrong.

50

Современную защиту этого воззрения см. в работах: Richard Swinburne, The Coherence of Theism. Oxford: Clarendon Press, 1977; C. Stephen Layman, The Shape of the Good. Notre Dame: University of Notre Dame, 1991.

51

Gottfried Leibniz, Ореra Omnia, Louis Dutens (ed.), Geneva, 1768. vol.IV, iii, p. 275.

52

Summa Theologica, I, вопрос 1, статья 3, ответ.

53

Robert Adams, Finite and Infinite Goods. Oxford: Oxford University Press, 1999. Данный аспект его воззрений обосновывается главным образом в первом раз­деле книги. Но поскольку само понятие сходства – предмет весьма скользкий, то всякий вправе ожидать, что Адамс изложит свою позицию более глубоко и детально – что он и делает. В частности, он утверждает, что моральное совершенство есть один из видов ценностного совершенства; под последним же следует понимать «такое сходство с Богом, которое могло бы служить для Бога основанием любить данную вещь» (с. 36).

54

Ibid., p.42.

55

Ibid., p.233.

56

Ibid., p.242.

57

Ibid., p.248.

58

Подобные аргументы, похоже, используются в работе Канта «Религия в пределах только разума».

59

Robert М. Adams. «Moral Arguments for Theistic Belief », in The Virtue of Faith, Oxford: Oxford University Press, 1987, p.151.

60

Ibid., p.151.

61

Ibid., p.151.

62

Ibid., р. 158.

63

Следует, впрочем, отметить, что, по мнению некоторых, вера в карму фактически разрушает моральную мотивацию. Кроме того, утверждается, что сама идея кармического управления может быть сколько-нибудь правдоподобной лишь при допущении некоего упорядочивающего разума, который ведал бы рас­пределением кармических наград и наказаний. А потому ссылки на кармичес­кое управление могут оказаться в конечном счете не таким удачным, как теизм, способом решения проблемы моральной мотивации (а по сути, еще сильнее ее запутать) или же обнаружить свою несостоятельность вне теистической веры. См. об этом: Paul Edwards, Reincarnation: A Critical Examination (Amherst, NY: Prometheus Books, 2001). Robin Collins, «Eastern Religions», in Reason for the Hope Within, Michael Murray, editor. Grand Rapids: Erdmans Pres, 1999.

64

Jean de Gerson, On the Spiritual Life of the Soul, Reading I, Corollary X, цит. no: Wil­liam Wainwright, Religion and Morality. ѴT: Ashgate Publishing, 2005. p.74.

65

Ясно, что Божьи веления имеют отношение к некоторым обязанностям. В иудейской Библии, например, сообщается, что Бог повелел Ионе проповедовать Ниневитянам. Данная обязанность, надо полагать, всецело зависит от Божьей воли. Но она не является обязанностью всеобщей. (Все остальные люди не обязаны отправляться в Ниневию и проповедовать тамошним жителям.)

66

John Rawls, Political Liberalism. New York: Columbia University Press, 1993, p.218.

67

Ibid., p. 224.

68

John Rawls, The Idea of Public Reason Revisited». The University of Chicago Law Review, 64 (1997), p. 783.

69

Wiethman 2002, р. 135.

70

См., напр., Дан. 12:1–3.

71

Некоторые читатели нашего текста, должно быть, знакомы с направлением в философии духа, именуемом «дуализмом свойств», согласно которому (а) ментальные свойства считаются не-физическими свойствами и, следовательно, (б) материализм – или, во всяком случае, то, что нередко называют «редуци­рующим материализмом», является ложным. Но даже эти читатели, вероятно, согласятся, что в одном, вполне определенном смысле даже сторонников теории «дуализма свойств» можно отнести к материалистам – именно это значение термина «материализм» мы имеем в виду и пытаемся выразить в нашей дефиниции.

72

Из фильмов здесь можно упомянуть «Матрицу», «Беглеца», «Abre Los Ojos» (римейк – «Ванильное небо») и «Шестой день». К наиболее известным романам и рассказам относятся «Лавина» Нила Стивенсона, «За глотком к Терри» Роджера Желязны, «Пыль» Грега Игана, а также «Из глубины памяти» и «Пришелец» Филипа К. Дика (оба экранизированы – «Вспомнить все» и «Пришелец» соответственно).

73

Edwards 2002: 60–61.

74

Charlottesville, VA: University Press of Virginia, 1975.

75

Stevenson, Children Who Remember Previous Lives (Jefferson, NG: McFarland, 2001), 73–75.

76

Обстоятельный анализ этих проблем завел бы нас слишком далеко; см., однако, работы Пола Эдвардса, указанные в списке рекомендуемой литературы.

77

Reincarnation: A Critical Examination (Amherst, NY: Prometheus Books, 2002), p. 223.

78

«The Possibility of Resurrection» International Journal for Philosophy of Religion

9 (1978), p.116–117.


Источник: Введение в философию религии [Текст] / Майкл Мюррей, Майкл Рей ; [пер. с англ. А. Васильева]. - Москва : ББИ, 2010. - XIII, [I], 409, [1] с.

Комментарии для сайта Cackle