Источник

Глава двенадцатая. В атмосфере дворцовых заговоров

I. – Укоренившаяся клевета

Если допустить, что Палеолог верно передал свою беседу с Треповым накануне первого выступления нового премьера в Гос. Думе 19 ноября, то надо сказать, что опасения Трепова относительно того, что «немецкая партия» скоро может оказаться хозяйкой положения, и что наступит катастрофа, оказались чрезмерными. Не только правительство заявило о продолжении войны до разгрома Германии и «сжигало все мосты», но еще большее моральное обязательство принимал на себя носитель верховной власти.

Казалось бы, приказ 12 декабря должен был положить конец искусственному муссированию толков о сепаратном мире. Казалось бы, он должен был рассеять существовавшие в некоторых кругах «после официального сообщения о предложении Германии и Австрии начать мирные переговоры» опасения «распутинского согласия на заключение мира помимо союзников» (их высказывала, между прочим, жена Родзянко в письме 1 декабря Юсуповой, добавляя: «все вероятно»). Казалось бы, в резолюциях общественных организаций должны были исчезнуть по крайней мере мотивы, прошедшие в резолюциях 9 декабря земского и городского союзов и намекавшие на подготовку позорного мира432. В действительности в этом отношении ничего не изменилось. 16 декабря в Гос. Думе Милюков приветствовал ясность и определенность приказа 12 декабря, но с той же кафедры тут же вносил оговорки, формулированные в терминах, которые были заимствованы из лексикона 1 ноября. «Распутин и К° выступают с такой наглостью, с которой не выступали раньше», – скажет лидер блока в доказательство того, что на деле мало что переменилось в правительственной политике. Как на наиболее яркий пример оратор укажет на освобождение банкира Рубинштейна, т.е. человека, обвинявшегося в государственной измене433. В том же заседании выступил и Керенский, сравнивший тактику прогрессивного блока с подвигами Дон-Кихота, боровшегося с мельницами. Оратору не удалось развить своей мысли в противовес «либеральной философии бездействия», как позже в демократических кругах с легкой руки Потресова именовалась эта тактика. Представитель трудовиков пытался сказать, что дело не в отдельных министрах, а в самой системе государственной власти, которую надо изменить. Председатель лишил его слова. Если Керенский отвергал легковерные поиски «измены» везде и всюду, то с упорной последовательностью депутат с.-д. фракции Чхенкели повторял в адрес прогрессивного блока: «если вы знаете, что власть – изменница, то с нею нельзя работать» и т.д.

Когда центр внимания обращен на лица, в политической борьбе почти естественно начинают выдвигаться методы персонального дискредитирования обличаемого лица. И здесь упрощенный аргумент «измена» становится самым мощным бичом для нанесения удара противнику и наиболее доступным для восприятия элементарной психологией обывательской толщи, которая не будет разбираться в происхождении распространявшихся легенд, как в них, очевидно, не всегда разбирались и более квалифицированные представители общественного мнения434. Поэтому не приходится удивляться тому, что легенда о сепаратном мире и о непосредственной измене продолжала пожинать обильные плоды.

С прежней добросовестностью своего рода бытового политического фольклора французский посол занесет в дневник рассказ друзей, приехавших из Москвы и утверждавших, что в первопрестольной открыто говорят в салонах, магазинах и кофейнях о том, что «немка» губит Россию, но с меньшей уже добросовестностью в качестве ответственного дипломата не преминет еще раз повторить в депеше Бриану о немецких интригах во дворце. Столь же добросовестный летописец придворный историограф ген. Дубенский отметит «драматичность» положения, заключающуюся в том, что «Императрицу определенно винят в глубочайшем потворстве немцам и немецким интересам». К этому именно времени департамент полиции относит усиленное распространение устных и рукописных «новостей», подчас фантастических, воспроизводящих разные беседы, бывшие и не бывшие, ответственных общественных деятелей с представителями иностранных посольств, речи депутатов и т.д. На этот своего рода фольклор, где домысел переплетался с некоторой истиной, ссылаться, конечно, не приходится435, но он характерен, как показатель настроений, как отметка тех тем, которые являлись общественной злобой дня. Все подобные слухи, как отмечает записка петербургского охранного отделения, неизменно пользуются «огромным успехом», им больше верят, чем подцензурным газетам, которые не могут «сообщать правды», тем более, что эти слухи ползли из кулуаров Гос. Думы, являвшейся, по словам ее председателя, «корзинкой общественных новостей и отчасти сплетен»: «многое приходилось в одно ухо впускать, а в другое выпускать». Так по одной ходячей версии представители прогрессивного блока имели интимный разговор с приехавшими на петербургскую конференцию членами союзнической делегации – в частности с ген. Кастельно. Депутат Некрасов заявил французскому генералу, что вся прогрессивная Россия не пойдет ни на какие компромиссы с Германией, но что народные представители, от имени которых он выступает, не могут быть уверены в правительстве, которое еще не рассталось с германскими симпатиями и не склонно довести Германию до полного истощения, боясь скорее победы союзников, нежели Германии. Кастельно в ответ будто бы сказал, что французов не меньше волнует двусмысленное поведение правительства – слухи о борьбе придворных партий и темных влияний, сведениями о которых переполнены столбцы заграничных газет, заставляют все время быть на стороже, так как трудно допустить мысль, что эти слухи ни на чем не основаны... Французский генерал сказал, что одновременно с Россией Германия сделала предложение сепаратного мира и Франции, не скрывая, что в случае заключения такого мира рассчитывает получить компенсацию за счет России. «Если ваше правительство, ослепленное германскими обещаниями или проникшееся жалостью родственников к Гогенцолернам, – заключил генерал, – захочет разрушить наш союз, то будьте уверены, что... мы не допустим ни у себя, ни у вас германской пропаганды и с вашей помощью, как делегатов нации, устраним все то, что может угрожать союзу». Возможность подобной беседы имеет характер некоторого правдоподобия (не в деталях, конечно). Разговоры и встречи в Петербурге произвели соответствующее впечатление на французского делегата: Пуанкарэ после беседы с ним в Париже записал со слов генерала – в России «революция в воздухе».

Другая «версия» запоздало передавала беседу Бьюкенена с Царем на тему о сведениях, проникших в нейтральную печать (вспомним «информацию» Грея), что в России «главное направление политикой перешло к партии, являющейся сторонницей немедленного сепаратного мира с Германией». Бьюкенен требовал ясного правительственного заявления о намерении продолжать войну и доказательств, что декларация будет не только словом. Доказательство английский посол видел в посещении Англии Царицей с одной из дочерей436. До аудиенции у Царя Бьюкенен беседовал с Родзянко, который сказал ему, что фактов никаких нет, но в обществе не прекращают говорить о существовании в придворных кругах партии, стоящей за сепаратный мир и за сближение с Германией, так как иначе Россию ждет английское иго...

**

*

Параллельно росту оппозиционного настроения в обществе и расползающимся слухам (они доходили до Царского даже в виде тех апокрифов, о которых говорила записка деп. полиции) вырастало и раздражение А.Ф., и ее письма, как выразилась несколько сильно Гиппиус, становились «все бешеннее».

4 декабря в состоянии сравнительного спокойствия (насколько об этом спокойствии можно говорить при перманентом возбуждении в силу болезненной чувствительности нервной системы) А.Ф. писала: «Еще немного терпения и глубочайшей веры в молитвы и помощь нашего Друга, и все пойдет хорошо. Я глубоко убеждена, что близятся великие и прекрасные дни твоего царствования и существования России... только не поддавайся влияниям сплетен и писем437 – проходи мимо них, как мимо чего-то нечистого, о чем лучше немедленно забыть. Миновало время великой снисходительности и мягкости – теперь наступило твое Царство воли и мощи. Они будут принуждены склониться перед тобой». «Дела начинают налаживаться – сон нашего Друга так знаменателен»... «Я постоянно с тобой, принимаю во всем участие – наступают хорошие дни438, наступил поворот к свету» (5 дек.).

Постепенно это сознание сменяется беспокойством за будущее – «Друг» сказал, что «пришла смута, которая должна была быть в России во время войны или после войны, и если наш (ты) не взял бы место Ник. Ник., то летел бы с престола теперь». Отсюда истерически боевой тон последующих писем. Царь должен проявить твердость воли для того, чтобы удержать, если не ускользающую власть, то власть, которую у него хотят вырвать. Если в 15г. (6 сент.) А.Ф. скорее насмехается над «истерикой» «тети Ольги» (в. кн. Ольги Конст. – греческой), которая под влиянием атмосферы в «болотной столице» «примчалась в отчаянии к Павлу со словами, что революция уже началась, будет кровопролитие, нас всех прогонят», то в 16г. (12 ноября) она сама уже подвержена этой истерике и убеждает мужа ни в каком случае не уступать, ибо уступки означают то, что «нас самих» удалят439... Это лейтмотив всей декабрьской переписки, преисполненной, как никогда, со стороны А.Ф. самыми резкими эпитетами в отношении тех, кого она считала своими врагами. В них нет и намека на то внешнее, по крайней мере, христианское смирение, с которым А.Ф. встретила в 15г. выступление Гурко, произнесшего на земском съезде свой прославившийся двусмысленный афоризм о «хлысте»; ее негодующее перо дышит скорее местью и угрозой. Она готова «спокойно и с чистой совестью» перед всей Россией сослать Львова, Милюкова, Гучкова и др. в Сибирь: «теперь война и в такое время внутренняя война есть высшая измена». «Отчего ты не смотришь на это дело так, я, право, не могу понять. Я только женщина, но душа и мозг говорят мне, что это было бы спасением России...440. Глупец тот, кто хочет ответственного министерства… Вспомни, даже М. Филипп сказал, что нельзя давать конституцию, так как это будет гибелью России и твоей, и все истинно русские говорят то же... Знаю, что мучаю тебя... Но мой долг – долг жены, матери и матери России обязывает меня говорить тебе – с благословения нашего Друга... если бы ты встретил врага в битве, ты бы никогда не дрогнул и шел бы вперед, как лев! Будь же им и теперь в битве против маленькой кучки негодяев и республиканцев! Будь властелином, и все преклонится перед тобой…441. Мы Богом поставлены на трон и должны сохранить его крепким и передать непоколебимым нашему сыну»... «Не страшись», – вспоминает в заключение своего пространного письма 14 декабря (и центрального в декабрьской переписке, – сам Ник. Ал. назвал его «строгим письменным выговором») А.Ф. совет 107-летней старицы Марии Михайловны в Десятинском новогородском монастыре, который она перед тем посетила.

Хотя А.Ф. и писала 16 декабря, что личные нападки ее нисколько не беспокоят («когда я была молода, я ужасно страдала от неправды, которую так часто говорили обо мне (о, как часто!), но теперь мирские дела не затрагивают меня глубоко – я говорю о гнусностях – все это когда-нибудь разъяснится»), в действительности эти нападки накладывали резкий отпечаток на ее возбужденное состояние. В основном ее помыслы и заботы сосредоточены на том общественном напоре, который она определяла словами – «только не ответственное министерство, на котором все помешались». Она настойчиво требует от мужа скорейшего перерыва занятий Думы: «Поступи умно, вели распустить Думу» (8 дек.), «крикуны угомонятся – только распусти Думу поскорей на возможно более долгий срок – верь мне – ты знаешь, что Трепов флиртует с Родзянкой. Это всем известно, а от тебя он лукаво скрывает это из политики» (9 дек.). До А.Ф. дошло известие («А. вчера видела Калинина. Он ей сказал»), что «Трепов сговорился с Родзянко распустить на рождественские каникулы Думу с 17 декабря по 8 января, чтобы депутаты не успели на праздники покинуть Петроград и чтобы можно было здесь держать их в руках». «Наш Друг и Калинин, – продолжает она, – умоляют тебя распустить Думу не позже 14-го по 1-е или даже 14 февраля, иначе тебе не будет покоя... В Думе они боятся только одного – продолжительного перерыва, а Трепов намеревается тебя поддеть, говоря, что будет хуже, если эти люди разъедутся по домам и разнесут свои настроения. Но наш Друг говорит, что никто не верит депутатам, когда они поодиночке у себя дома, они сильны лишь, когда собираются вместе... Не слушай ни Гурко, ни Григ(оровича), если они станут тебя просить о коротком перерыве – они не ведают, что творят. Я бы не стала всего этого писать, если бы не боялась твоей мягкости и снисходительности, благодаря которым ты всегда готов уступить, если только тебя не поддерживают старая женушка, А(ня) и наш Друг; потому-то лживые и дурные люди ненавидят наше влияние (которое только к добру)... не приехать ли мне к тебе на денек, чтобы придать тебе мужество и стойкость?.. Отправься к любимой иконе, наберись там решимости и силы (перед свиданием с Треповым). Постоянно помни о сновидении нашего Друга. Оно весьма знаменательно для тебя и всех наших» (мы не знаем о «сновидении», которое, очевидно, было в дни пребывания Н.А. в Царском).

Свидание с Треповым в Ставке состоялось 10 декабря... «Я с таким нетерпением жду известия (а у тебя нет времени писать) о твоем разговоре с этим ужасным Треповым», – писала А.Ф. 13 декабря: «Я читала в газетах, что он теперь сказал Родзянко, что Дума будет распущена 17-го до первой половины января... А я так просила сделать это поскорее и на более долгий срок! Слава Богу, что ты, по крайней мере, не назначил числа в январе и можешь созвать их в феврале или совсем не созвать. Они не работают, а Трепов заигрывает с Родзянко. Всем известно, что они по два раза в день встречаются – это недостойно». В письме от того же числа Царь объяснял, почему он принял такое решение. «Ну, теперь о Трепове. Он был смирен и покорен и не затрагивал имени Прот.442. Вероятно, мое лицо было нелюбезно и жестоко443, так как он ерзал на своем стуле, – говорил об американской ноте, о Думе, о ближайшем будущем. Относительно Думы он изложил свой план – распустить ее 17 декабря и созвать 19 января, чтобы показать им и всей стране, что, несмотря на все сказанное ими, правительство желает работать вместе. Если в январе они начнут путать и мутить, он собирается обрушить на них громы (он вкратце рассказал мне свою речь) и окончательно закрыть Думу. Это может произойти на второй или третий день их новогодней сессии! После этого он спросил меня, что думаю я. Я не отрицал логичности его плана, а также одного преимущества, бросившегося мне в глаза, а именно, что, если бы все случилось, как он думает, мы избавились бы от Думы недели на две или на три раньше, чем я сначала думал... Итак я одобрил этот план, но взял с него торжественное обещание держаться его и довести до конца. Я нарочно пошел помолиться перед иконой Божьей Матери до этого разговора».

А.Ф. не удовлетворило полученное объяснение: «Тр. поступил очень неправильно, отсрочив Думу с тем, чтобы созвать ее в начале января, в результате чего никто (Родз. и все, на кого они рассчитывают) не поедет домой, и все останутся, и в Петрограде все будет бродить и кипеть. Он пришел к тебе со смирением, надеясь этим добиться успеха. Если бы он кричал, по обыкновению, ты бы рассердился и не согласился... у них теперь есть время делать гадости... Как хочешь, Трепов ведет себя теперь, как изменник, и лукав, как кошка, – не верь ему, он сговаривается во всем с Родз., это слишком хорошо известно». Как «контраст» голосу «общества или Думы» А.Ф. противопоставляет телеграммы от «Союза Русского Народа»: «одни – гнилое, слабое, безнравственное общество, другие – здоровые, благомыслящие, преданные подданные – их то и надо слушать, их голос – голос России. Так ясно видно, где правда; они знают, что Думу следует закрыть, а Тр. не хочет слушать... Если бы мне только заполучить тебя сюда, все сразу же стало бы тише, а если бы ты вернулся, как просил Гр., через 5 дней, ты бы привел все в порядок»...

Из переписки легко усматривается, как дискредитирует А.Ф. в глазах мужа авторитет «лживого» Трепова. Симпатией ее он не пользовался с самого назначения своего на пост премьера. Враждебность усилилась в силу ложного шага, который сделал Трепов, пытавшийся обезвредить Распутина путем подкупа, – по его собственным словам, он «поставил «ва-банк» на одну карту»... «От Бадмаева я узнал, – показывал Протопопов в Чр. Сл. Ком., – что Трепов предлагал Распутину 150 тыс. руб., чтобы очернить меня перед Царем и убрать. Я спросил Распутина... правда ли это? Он ответил: «Ну, что об этом говорить». Я понял, что это была действительно правда»... Версию Протопопова почти целиком подтвердил в воспоминаниях б. нач. канцелярии министра Двора Мосолов, пытавшийся выполнить деликатное поручение Трепова, с которым находился в родственных отношениях. С Распутиным Мосолов еще раньше вошел в сношения через посредство жены своего друга фл.-ад. кн. Мдивани444. К нему и обратился поэтому Трепов: «Как мне это ни противно, и какие бы это ни могло иметь последствия для меня лично и для дела, я на это иду; так мне важно, чтобы отставка Протопопова была у меня на руках»445. Трепов просил передать Распутину, что обеспечивает его «житье в Петербурге с уплатой его расходов на квартиру и содержание домашнего хозяйства, с той охраной, которая ему нужна для его личной безопасности, и 200 тыс. руб. единовременно, если Протопопов будет уволен». За это Трепов требовал, чтобы Распутин «не вмешивался в назначение министров»... Относительно духовенства, если Распутин «будет настаивать», Трепов обещался «в это не вмешиваться».... Трепов не желал, чтобы Распутин к нему являлся, а «если что нужно», «мелкие претензии», то это будет делаться через Мосолова. Все сказанное посредник за очередной бутылкой мадеры на Гороховой передал «старцу». Не успел он договорить, как тот «побледнел. Глаза его стали злющими, почти совсем белыми и сказал: «здесь я значит не нужен... Ты думаешь, что мама и папа это позволят? Мне денег не нужно». Посредник в первую минуту «опешил» и предпочел обратиться к спасительной влаге. «Выпили две бутылки», но Распутин «не хмелел». «Я все же довел его до того, – вспоминает Мосолов, – что он сказал, что пошлет телеграмму папе, попросив выслать Трепову подписанный указ. Но Распутин не захотел при мне ее написать. Я понял, что он напишет обратное».

Миссия Мосолова потерпела фиаско, и с этих пор «старец» сделался рьяным противником Трепова. Царская переписка не отразила рассказанного эпизода, но едва ли приходится сомневаться, что он через «Аню» был доведен до сведения высших сфер. По словам Манасевича-Мануйлова, Распутин сам сказал об этом Царю. Бескорыстие, проявленное «Другом», лишь усилило его и так уже непререкаемый авторитет, подчеркнуло «лживость» Трепова и рикошетом окончательно реабилитировало Протопопова. При таких условиях не трудно было убедить Царя расстаться с премьером, выбранным им после ноябрьского думского «скандала», объектом которого был Штюрмер. 14 декабря, в тот же день, как получен был из Царского «строгий письменный выговор», который муж читал «с улыбкой», потому что с ним жена говорила, «как с ребенком», Ник. Ал. писал: «Противно иметь дело с человеком, которого не любишь и которому не доверяешь, как Треп. Но раньше всего надо найти ему преемника, а потом вытолкать его – после того, как он сделает грязную работу. Я подразумеваю – дать ему отставку, когда он закроет Думу. Пусть вся ответственность и все затруднения падут на его плечи, а не на плечи того, который займет его место».

Уход Трепова с правительственного небосклона был предрешен – одновременно вновь восходила и звезда Протопопова. 15 декабря А.Ф. писала: «Наш Друг говорит, что Калинин теперь должен выздороветь. Почему ты сделал его не М.В.Д., а Исп. Д. (моя мысль?»446. Царь отвечал: «На днях приказал Воейк. телеграфировать Кал(инину) мое желание ему выздороветь. Да, я тоже нахожу, что хорошо его утвердить и сделать министром». Отставка Трепова психологически более сложна, чем она представлялась Родзянко в показаниях перед Чр. Сл. Ком. Припомним, он говорил: «у нас (т.е. у Думы) уже были отношения налажены и через него, может быть, мы получили бы ответственное министерство, но так как об этом прослышали, то его сейчас же изгнали, и сел Протопопов». Эту налаженность до чрезвычайности, по обыкновению, увеличивала А.Ф. в переписке, но в той же степени преувеличил и Родзянко в показаниях. Не вникая в двойную политическую игру, которую вел Трепов, и которая была довольно далека по существу от путей, ведших к «ответственному министерству» (проект, изложенный Царю, разгона оппозиционной Думы в новогодней сессии, проект назначения на место Протопопова мин. вн. д. Шаховского, которого Родзянко считал оплотом всех реакционных начинаний правительства), можно сказать, что своим компромиссом (двойственность его чутко угадывала А.Ф.), не сумел заполнить рва, отделявшего верховную власть от общества. Вне воли премьера было уже то, что разрыв лишь углублялся и начинал захватывать даже слои, совершенно чуждые оппозиционной Думе.

**

*

Центром общественного внимания делалось не только зловредное влияние Императрицы – «сумасшедшей немки», по выражению жены Родзянко, но и непригодность слабовольного Императора. «Неужели бабушка (т.е. Имп. M.Ф.) не приедет постараться чего-нибудь добиться», – пишет Родзянко своей сестре Юсуповой: «Он совсем забитый, ни на что не реагирует, а она и ее агент – тоже сумасшедший Пр. губят всех нас» (письмо написано уже после убийства Распутина447). Как ни велико было влияние А.Ф. на мужа, все же далеко нельзя присоединиться к выводу английского посла, что «фактически» Россией управляла Алек. Фед. Опровержение этого утверждения можно легко найти в рассеянных выше данных. Вот еще одна характерная мелочь, свидетельствующая, что А.Ф. самостоятельно не выступала даже тогда, когда совет и согласие Царя могли иметь второстепенное значение: 15 декабря она, напр., запрашивает мужа – «Дубровин просит меня принять его – можно или нет?» Тезу Бьюкенена в литературе поддержал Керенский, причем с течением времени в его воспоминаниях усиливается квалификация роли, которую играла А.Ф. Если в своей «Révolution» Керенский, повторяя только слова Бьюкенена, говорит, что Императрица фактически управляла Россией в последние месяцы монархии (для него это несомненно – «il est certain dans се cas»), то в «Verite» эта гипербола448 доходит до утверждения, что А.Ф. в действительности была уже «Екатериной II», так как в силу секретного указа Царя была назначена скрытой (virtuellement) регентшей. Откуда почерпнул автор такие сведения? – в опубликованных до настоящего времени документальных данных нет и намека на нечто подобное, если не считать предположений, рождавшихся в «тайниках души» (о них см. ниже главу «зеленые»). Политические взаимоотношения императорской четы определялись не только сильной и слабой волей, но еще в большей степени дружеской связью супругов и почти полной их идеологической солидарностью449. Мы видели, как сочувственно отнесся Царь после принятия поста верховного главнокомандующего, вызвавшего его отъезды из Царского в Ставку, к вмешательству А.Ф. в государственные дела. Через год ничего не изменилось. И когда А.Ф. писала 14 августа, что «наш Друг постоянно советует Шт. говорить со мной обо всем, так как тебя здесь нет, для совместных обсуждений с ним всех вопросов. Меня трогает, что старик доверяет твоей старухе», Царь ей отвечал 23–24 сент.: «На твоей обязанности лежит поддерживать согласие среди министров. Я так счастлив, что ты нашла себе подходящее дело... Ты действительно мне сильно поможешь, если будешь говорить с министрами и следить за ними»... Вероятно, в этот момент Николай II не допускал и мысли, что он совершает неконституционный акт. Он отнюдь не был «манекеном», который подписывал то, что ему давали. Он даже раздражался иногда на свое «Солнышко», когда та при свойственной ей изменчивости склонялась к иному решению, чем то, которое было принято «по взаимному обсуждению» и соглашению. «Невыносимо», – писал муж жене 14 июля 16г. по поводу предложения А.Ф. отложить назначение проф. Рейна министром здравоохранения до окончания войны450, – «не могу менять своих точек зрения каждые два месяца».

Совершенно естественно, что мысль о необходимости обезвредить и укротить «Валиде», о чем так определенно твердила в своих ноябрьских письмах жена московского Юсупова, расширяется в общественном сознании в проблему о необходимости «ликвидировать» так или иначе «пагубное влияние» обоих носителей верховной власти: «Никогда Россия не видела таких черных дней и таких недостойных представителей монархизма, – писала жена Родзянко 19 декабря своей постоянной корреспондентке Юсуповой. «Теперь ясно, – писала она уже конкретнее через два месяца (12 февраля), – что не одна А.Ф. виновата во всем, он, как русский царь, еще более преступен». Юсупова-мать и в ноябрьских письмах к сыну наряду с укрощением «Валиде» ставит вопрос о необходимости «сократить» и «управляющего», т.е. Николая II. Так 25 ноября по поводу думских речей и «всего, что произошло», она пишет: «... все, что я говорила вот уже два года, встречается слово в слово в этих речах и общее течение событий идет, как я предсказывала, точь в точь, когда мне говорили, что я преувеличиваю, и что все это разберется после войны! Они тогда понять не хотели, что война задерживается и меняет свой курс благодаря этим событиям. Этого тоже не хотел понять Медведев (т.е. Родзянко) и смотрел на мои слова, как на бабьи сказки! Теперь поздно, без скандала не обойтись, а тогда (т.е. в дни верховного командования в. кн. Н.Н.) можно было все спасти, требуя удаления «управляющего» на все время войны и невмешательства Валиде в государственные вопросы. И теперь я повторяю, что, пока эти два вопроса не будут ликвидированы, ничего не выйдет мирным путем, скажи это дяде Мише (т.е. Родзянко) от меня».

Эти настроения, захватывая великокняжескую семью, великосветское общество, думские и общественные круги, переносятся в военную среду и находят отклик на фронте. Та же Родзянко передает своей сестре (в февральском письме) со слов бывшего у нее «офицера с фронта», что настроение в войсках теперь возбужденное против их обоих, как никогда». «Глупые», по мнению А.Ф., разговоры об ответственном министерстве отступают на второй план, ибо бесполезно предаваться «иллюзиям» о возможности дальнейших попыток «наладить совместную работу с настоящей властью» (из декабрьской речи кн. Львова). От «призраков» надо отвернуться. Как характерно, что и стоящий как бы вне политики кн. Сер. Волконский, творец науки о «законах речи», пишет из деревни своему брату, бывшему члену думского президиума, все еще остававшемуся тов. мин. вн. д.: «Тебе пора переезжать: в квартире воняет и ремонтировать нельзя»451.

Простоватый, но прямой и искренний человек, ген. Шуваев, покидая пост военного министра, приехал к Протопопову, и между ними произошел такой диалог. «Он сказал резко, – показывал Протопопов в Чр. Сл. Ком.: «А.Д., уходите, вот что». «Я ответил, обиженный его тоном: «Что такое? Уйду, когда Царь мне это скажет; почему уйти?» – «Вы погибнете» – «Все мы погибнем! Д.С., это Божья воля». Он заплакал»452.

Надвигалась полоса других разговоров – о «дворцовом перевороте», когда в Петербурге, по свидетельству Маклакова, стал ходячим афоризм: «есть только одно средство спасти монархию, это устранить монарха», когда даже Тиханович из далекой Астрахани писал самому носителю верховной власти: «раздаются голоса об удалении Царя», «громко упоминается имя Павла». Как нельзя ярче эту заговорщическую словесность можно передать воспоминанием Бьюкенена о том, что происходило в январе на одном из обедов в английском посольстве: «один мой приятель, занимавший высокий пост в правительстве, заявил, что вопрос заключается лишь в том, убьют ли и Государя и Государыню или только последнюю». Секретарь французского посла гр. Шамбрен, описывая знаменательный завтрак у вел. кн. Мар. Пав. 29 декабря (о нем приходилось уже упоминать), рисует совершенно исключительную обстановку: хозяева неожиданно оставляют гостей, удаляются в соседнюю комнату, и впечатлительному французу мерещится прячущийся там в. кн. Ник. Мих., который делает столь выразительные жесты, что автор «писем к невесте» картинно воображает себе драму, разыгравшуюся в давно прошедшие времена в спальне имп. Павла I... Разговоры приняли и некоторое реальное очертание в проектах «доморощенных юань-шикаев», по выражению записки деп. полиции, которая довольно верно в сущности определила психологическую цель заговорщических действий – «спасти Россию от революции и позорного мира». Эти планы, рождавшиеся не только в раскаленной атмосфере тыла (вспомним появление в салоне председателя Думы приехавшего с фронта боевого ген. Крымова, закончившего, по словам Родзянко, при общем сочувствии свой доклад приблизительно так: «переворот неизбежен и на фронте это чувствуют. Если вы решитесь на эту крайнюю меру, то мы вас поддержим»), изложены мною с возможной фактической полнотой в книге «На путях к дворцовому перевороту»453.

II. – Убийство Распутина

Первым предвозвестником назревавших событий явилось устранение знаменитого «старца». Тот, кто прочтет «Записки» вел. князя Николая Михайловича и познакомится с его наблюдениями над «эстетами», инсценировавшими 16 декабря «средневековое убийство» в особняке на Мойке, с некоторым скепсисом отнесется к ходульному пафосу в воспоминаниях Юсупова, озаглавленных «Конец Распутина», в воспоминаниях, на которых слишком явно сказалось непосредственное влияние существовавшей уже к моменту их опубликования литературы454. Нельзя не признать, что к субъективным заключениям Ник. Мих. приходится относиться с осторожностью: ему было свойственно «зло болтать», как выразился в дневнике вел. князь Константин Константинович (поэт). Сам про себя Ник. Мих. написал однажды Царю: «язык мой без костей», – перо историка в интимном дневнике подчас грешит теми же свойствами. Оставим поэтому в стороне явления «плотской страсти», которые автор дневника относит в область «садизма», и которые, по его мнению, объясняют «исступление» убийцы перед трупом своей жертвы. Едва ли можно последовать и за немецким писателем Ф. Мюллером и основной мотив преступления увидеть только в извращенной преступности «эстета». Несомненно: убийство, задуманное с призывом «благословения Божьего» (Ник. Мих. отмечает, со слов главного убийцы, что тот долго молился в одиночестве в Казанском соборе), протекло в обстановке чрезвычайно поверхностного отношения к греховности совершенного акта. Письма, которые пишутся современниками, нередко нарушают целостность позднейшей концепции мемуаристов. Так случилось и в данном случае, и эта внешняя аморальность убийц так поразила в свое время Ник. Мих., что он записал: «Мне кажется, что он (Феликс) кандидат на сумасшествие в будущем»455. И при всем том, нельзя конечно, устранить ту принципиальную сторону, о которой говорил Юсупов в декабрьском письме к матери: «Все, что тут происходит, это такой сплошной ужас, и долго длиться не может». Так же определенно объяснял свое «сознательное и продуманное участие в убийстве» другой участник акта, вел. кн. Дмитрий Павлович, в письме к отцу, 14 января: «Во время такого страшного испытания, каким является война для России, она, наша родина, не могла быть управляема ставленниками по безграмотным запискам какого-то конокрада, грязного и распутного мужика. Пора было очнуться от этого кошмара, пора было увидеть луч чистого света». Те, кто сделали «это дело», были людьми, которые «искренно, горячо, страстно любят Россию, свою родину».

В несколько повышенных тонах в письме к вел. княгине Ксении Александровне Юсупов так характеризовал содеянное, упоминая о себе в третьем лице: «Я могу определенно сказать, что он не убийца, а был орудием Провидения, которое дало ему ту непонятную нечеловеческую силу и спокойствие духа, которые помогли ему исполнить свой долг перед родиной и Царем, уничтожив ту злую дьявольскую силу, бывшую позором России и всего мира, и перед которой до сих пор все были бессильны». Депутат Думы Маклаков, косвенно оказавшийся замешанным в подготовительную стадию средневековой сцены, которая разыгралась в ночь на 17-ое декабря в юсуповском особняке, и выступивший с критикой «легенды», сотворенной воспоминаниями Юсупова и Пуришкевича, поскольку она касалась активной роли думского депутата, подробно рассказал о первом своем свидании с Юсуповым. Маклаков подчеркивает, что оно было «двумя неделями раньше» «знаменитой» речи Пуришкевича в Гос. Думе 19 ноября, послужившей поводом обращения к Пуришкевичу Юсупова.456 Беседа эта, в изложении мемуариста, заявляющего, что он «лучше» запомнил ее сущность, сводилась к оценке роли, которую играл Распутин при Дворе в силу того, что обладал «сверхъестественной силой» влияния. Как спец по «оккультизму», Юсупов уверял, что такое исключительное «магнетическое» влияние встречается «раз в сотни лет». Свой вывод Юсупов формулировал словами, которые «очень запомнились» Маклакову: «Если убить сегодня Распутина, через две недели Императрицу придется поместить в больницу для душевнобольных. Ее душевное равновесие исключительно держится на Распутине; оно развалится тотчас, как только его не станет. А когда Император освободится от влияния Распутина и своей жены, все переменится: он сделается хорошим конституционным монархом»457. Юсупов, принадлежавший «почти к царской фамилии», не предлагал себя на роль убийцы, ибо его участие было бы равносильно «почти революции». На Маклакова произвело впечатление, что «странный приход» к нему Юсупова означал попытку найти ход к «революционерам», которые должны схватиться за эту мысль. Разочарованный депутатом, по мнению которого «революционеры» не только не будут содействовать уничтожению своего «лучшего союзника», но, скорее, помешают замыслу458, Юсупов «тотчас предложил другой план: можно найти человека, который сделает это просто за деньги». Подобные слова «оттолкнули» Маклакова от «нанимателя убийц». Однако, ему все-таки стало «жалко... неопытности» юноши, который подвергался большой опасности, «носясь по Петербургу с подобным планом»459. Отвращая Юсупова от возможного шантажа со стороны какого-нибудь негодяя, Маклаков согласился «предостеречь» его и в будущем от «ненужных ошибок», в случае, если организатор убийства возьмет весь риск совершения акта устранения Распутина лично на себя. Такими функциями советчика и ограничился знаменитый адвокат в последующих («еще не один раз») свиданиях с Юсуповым460. Он «всецело разделял» желание Юсупова сделать так, чтобы убийцы обнаружены не были... Подобный процесс «да еще во время войны, так всколыхнул бы страсти, что ради спокойствия России его было необходимо избежать; иначе убийство действительно могло стать прологом к революции. Не менее невозможной казалась и явная безнаказанность убийц; это явилось бы новым соблазном, и, пожалуй, не лучшим. Единственным выходом было сделать так, чтобы убийцы не были найдены... Надо было для этого отказаться от искушения разыграть роль героев, и, во имя интересов России, замести следы своего участия в деле, хотя бы для этого пришлось пуститься на симуляцию и обман. Без этого – убийство теряло бы смысл, а, следовательно, и всякое оправдание»461.

Под влиянием ли слов Маклакова или под впечатлением думских речей 19 ноября, у Юсупова создалось то настроение, которое вылилось у него в письме к жене. Содержания этого письма мы не знаем, но вот непосредственный отклик на него со стороны жены 25 ноября: «Благодарю тебя за твое сумасшедшее письмо. Я половину не поняла. Вижу, что ты собираешься сделать что-то дикое. Пожалуйста, будь осторожен и не суйся в разные грязные истории. Главное – гадость, что ты решил все без меня, это дикое свинство... Одним словом будь осторожен. Вижу по твоему письму, что ты в диком энтузиазме и готов лезть на стену... Чтобы без меня ничего не смел делать»... «Примитивный» план убийства, несмотря на «разумные советы» Маклакова, ужасавшегося «непрактичностью кн. Юсупова» и пытавшегося парализовать «беспомощность» организаторов в разработке вариантов сокрытия преступления, заранее наметив продуманную систему объяснения и придав ей вид «правдоподобия» – остался до крайности наивным, поскольку имелось в виду «загадочной» смертью старца «поразить народное воображение» и приписать ее «таинственному мстителю». Помимо всего, слишком много людей уже знало о том, что должно было произойти в особняке на Мойке. Знали об этом не только непосредственные участники организации акта возмездия «Исторической Немезиды» – хозяин дома, друг его в. кн. Дм. Павл., депутат Пуришкевич, поручик Сухотин и доктор Лазоверт; знал не только депутат Маклаков, выступавший в своеобразной роли юрисконсульта убийц. По воспоминаниям Юсупова можно установить, что осведомлены были более или менее в деталях принадлежавший к «царской фамилии» кн. Феодор Ал., английский офицер Рейнер, тетка Юсупова, Родзянко и ее муж, сам председатель Гос. Думы462. «Пуришкевич и тайна казались вещами несовместимыми», – констатирует Маклаков, рассказывая характерный эпизод, происшедший за несколько дней до убийства: к нему явилась думская журналистка Бенер, сообщившая, что Пуришкевич в комнате журналистов в Думе открыто объявил (вернее, разгоряченный спором «выпалил»), что Распутин «будет скоро убит», что сообщаемое им «не болтовня», так как он сам участвует наряду с Юсуповым и в. кн. Дмитрием «в заговоре». Было указано даже место, где произойдет расправа. Журналистка приняла слова Пуришкевича скорее за «шутку», но тем не менее пришла к Маклакову разузнать об этом «вздоре». Довольно показательно, что проверяли «тайну» у оппозиционного депутата. Не только в думских кулуарах, но и в служебном кабинете главы секретной английской миссии Хора Пуришкевич сообщил, что на днях собирается «ликвидировать дело Распутина463. «Тайна» 16 декабря была открыта тем же Пуришкевичем и уезжавшему в Киев депутату Шульгину, скептически, по его словам, отнесшемуся к запоздалой возможности спасти монархию старым русским способом – «таким насилием» и считавшему, что после убийства Распутина» «ничего не изменится», и останется та же «чехарда министров». Произошел спор двух монархистов, из которых один настойчиво доказывал, что губит монархию именно «Гришка», дискредитируя царскую семью: не зря запретили в кинематографах показывать фильм, где Государь возлагает на себя Георгиевский крест, потому что, как только начнут показывать – из темноты голос: «Царь-Батюшка с Егорием, а Царица-Матушка с Григорием» – подозрение не должно касаться жены Цезаря. Можно усомниться, что тогдашнее настроение Шульгина вполне соответствовало тому, что он рассказал о себе в воспоминаниях: по крайней мере в. кн. Ник. Мих., встретившись с Терещенко и Шульгиным в Киеве, записал 4 января в свой дневник: ..."какая злоба у этих двух людей к режиму, к ней, к нему, и они это вовсе не скрывают, и оба в один голос говорят о возможности цареубийства».

Акт 16 декабря в изображении Юсупова в книге «Конец Распутина» был принят обществом во всех его слоях «восторженно»: «грандиозный патриотический подъем захватил Россию», – пишет он; «особенно ярко проявился он в обеих столицах. Все газеты были переполнены восторженными статьями; совершившееся событие рассматривалось, как сокрушение злой силы, губившей Россию, высказывались самые радостные надежды на будущее, и чувствовалось, что в данном случае голос печати был искренним отражением мыслей и переживаний всей страны. Но такая свобода слова оказалась непродолжительной; на третий день особым распоряжением всей прессе было запрещено хотя бы единым словом упоминать о Распутине. Однако, это не помешало общественному мнению высказываться иными путями. Улицы Петербурга имели праздничный вид; прохожие останавливали друг друга, и счастливые поздравляли и приветствовали не только знакомых, но иногда и чужих. Некоторые, проходя мимо дворца в. кн. Дм. Пав. и нашего дома на Мойке, становились на колени и крестились. По всему городу в церквях служили благодарственные молебны, во всех театрах публика требовала гимна и с энтузиазмом просила его повторения. В частных донах, в офицерских собраниях, в ресторанах пили за наше здоровье; на заводах рабочие кричали нам «ура»464. Несмотря на строгие меры, принятые властями для нашей политической изоляции от внешнего мира, мы тем не менее получали множество писем и обращений самого трогательного содержания. Нам писали с фронта, из разных городов и деревень, с фабрик и заводов; писали и разные общественные организации, а также частные лица».

Откуда могло появиться такое «мемуарное» восприятие, переходящее всякие границы достоверности? В литературном произведении, каким является «Конец Распутина», это еще объяснимо, но откуда эта неудержимая фантастика родилась в книге аристократического представителя французского посольства в Петербурге гр. Шамбрена, которая воспроизводит якобы современные эпохе его письма к невесте? Помощник Палеолога, секретарь посольства, писал в Париж также об энтузиазме, который был вызван убийством знаменитого «старца»: на улицах целовались незнакомцы, извозчики кидали шапки в воздух и отказывались даже от чаевых! Не служит ли это доказательством, что и «письма к невесте» следует отнести к категории «литературных» произведений. Впрочем, «общее ликование» в вагоне заметил и возвращавшийся из Москвы в Петербург Маклаков, расширивший это вагонное ликование первого класса в демонстративный восторг русского общества.

Сенсационное убийство, конечно, вызвало исключительный интерес – особенно, когда стали известны имена убийц и подробности дела. «Русские Ведомости» писали о «пресмыкающихся», которые так громко кричали о революции, а удар в действительности «грянул не с той стороны»465. Имена убийц в действительности отнюдь не были окружены героическим нимбом, ибо в акте 16 декабря видели в значительной степени лишь защиту «династических» интересов – протест против «семейного позора», как выразилась Гиппиус: тогда легко и охотно верили самым невероятным сплетням. Внешний «энтузиазм», может быть, проявился в узком великосветском кругу, где даже фетировали убийц: жена Родзянко писала, например, матери Юсупова, что в гвардейском батальоне, к которому был приписан ее сын, офицеры пили за его здоровье шампанское, а в Москве были поклонники, которые собирали фонд для учреждения стипендии его имени... Явление это было отмечено в газетных иносказательных сообщениях – напр., в петербургском «Дне» говорилось, что на одном из «раутов» исключительный успех имел известный исполнитель цыганских романсов Сумароков-Эльстон – его качали и засыпали цветами. Допустим, что московская «диаконисса» в. кн. Елиз. Фед., действительно, прислала будто бы перехваченную Протопоповым и посланную царице в копии телеграмму, в которой она благословляла совершенный «патриотический подвиг» и молилась за его выполнителей; допустим, что жена Юсупова и ее мать, действительно, были «обе в диком восторге, что Феликс – убийца Гришки», как пометил в дневнике во время вынужденного пребывания в своем имении «Грушевка» в. кн. Ник. Мих.; допустим даже, что сам Родзянко выражал уверенность, как утверждает Юсупов, что «убийство Распутина будет понято, как патриотический акт, и что все, как один человек, объединятся и спасут погибающую Родину». Общее впечатление от «второго предупреждения», которое получили носители верховной власти, отчетливее представил Милюков, выступавший и в своей «Истории революции» больше, как мемуарист: «Это убийство, – писал он, – несомненно скорее смутило, чем удовлетворило общество. Публика не знала тогда во всех подробностях кошмарной сцены в особняке кн. Юсупова... но она как бы предчувствовала, что здесь случилось нечто принижающее, а не возвышающее, нечто такое, что стояло вне всякой пропорции с величием задач текущего момента». Вынесенное автором впечатление можно было бы выразить гораздо резче. Едва ли оно было далеко от того органического чувства, которое получил Ник. Мих., сочувствовавший акту 16 декабря, сожалевший, что «они не докончили начатого истребления»466 и в то же время испытывавший отвращение к безобразной форме «отвратительного по своему реализму уничтожения Гришки». Попав в Киев по дороге в «Грушевку», куда он был выслан за те «ужасные» вещи, о которых говорил в Яхт-Клубе467, он записал: «Какое облегчение дышать в другой атмосфере! Здесь другие люди, тоже возбужденные, но не эстеты, не дегенераты, а люди».

Очерченная обстановка не могла превратить расправу на Мойке в «патриотический» акт, непосредственно за которым могло бы последовать нечто «более сильное». Считать вслед за Родзянко (воспоминания) акт 16 декабря «началом второй революции» не приходится. Поэтому так фальшиво звучат в позднейших воспоминаниях патетические слова уже зрелого Юсупова о том, что те, кто исполнили в ночь на 17 декабря свой «тягостный долг перед Царем и Родиной», кто сделал «первый шаг» и должен был «временно отойти в сторону», не могли тогда предполагать, что «жажда почета, власти, искание личных выгод, наконец, просто трусость, подлое угодничество у большинства возьмут перевес над чувством долга и любви к Родине. После смерти Распутина сколько возможностей открывалось для всех влиятельных и власть имущих... Я не буду называть имена этих людей; когда-нибудь история даст должную оценку их отношения к России»...

Вот как оценил итоги, в некотором противоречии с самим собой, тот, кто был за кулисами советчиком неудачливых заговорщиков: «убийцы не сумели ни себя скрыть, ни сделать себя симпатичными» в отталкивающей обстановке убийства. «И когда после убийства, совершенного у всех на глазах, они тем не менее стали отрицать свое участие в деле, стали заведомо лгать, то их поведение сделалось непонятным и соблазнительным. Безнаказанность, которой они воспользовались, давала печальное представление о силе закона в России, заставляла всех понимать, что власть не посмела тронуть виновных. Убийство, которое должно было казаться патриотическим делом, ...такой характер теряло. Оно не вызвало на сторону убийц и народного сочувствия»468.

Юсупов «соблазнительное» поведение лиц, причастных к убийству, объясняет «клятвенным обещанием не выдавать тайны». В силу этой клятвы сам Юсупов писал Царице на другой день убийства: «Спешу исполнить Ваше приказание и сообщить Вам все то, что произошло у меня вчера вечером, дабы пролить свет на то ужасное обвинение, которое на меня возложено»... Называя «сущей ложью» сообщение, что у него ночью видели «Григория Ефимовича» и т.д., Юсупов заканчивал: «Я не нахожу слов, В.В., чтобы сказать Вам, как я потрясен всем случившимся, и до какой степени мне кажутся дикими те обвинения, которые на меня возводятся». А в. кн. Дмитрий, по утверждению Андр. Вл., своему отцу довольно ипокритски торжественно поклялся, что в эту знаменитую ночь он Распутина «не видел и рук своих в его крови не марал». В действительности «убийцы не умели молчать», и тогдашний прокурор судебной палаты Завадский утверждает, что их излишняя болтовня дала возможность полиции с самого начала пойти по правильному пути отыскания спущенного под лед в прорубь на Неве тела Распутина. В. кн. Ник. Мих., посетивший Юсупова по его вызову 18-го469 и слушавший три часа его «откровения», не поверил деланной «невинности» и сказал, что «весь его роман не выдерживает критики, и что, по мнению М-г Lecoqu’a, убийца – он». На другой день, войдя в комнату, где был Дм. Пав., Ник. Мих. «брякнул»: «Messieurs les assassins je vous salue». – «Видя, что упираться не стоит больше, Юсупов мне выложил всю правду» – записывал в дневник Ник. Мих., передавая довольно точно, что произошло на Мойке: «сознаюсь, что далее писать все это тяжело, так как напоминает роман Ponson dе Теrrаil или средневековое убийство в Италии». Юсупов, естественно, рассказывает по-другому: «Выискивая разные способы узнать всю правду, он (Ник. Мих.) притворился нашим сообщником в надежде, что мы по рассеянности как-нибудь проговоримся». Не доверяя Ник. Мих., склонному к «излишней разговорчивости» и могущему «проболтаться о том, что следовало молчать», Юсупов рассказал ему лишь измышленную историю о вечере и застреленной собаке. Запись в дневнике Ник. Мих. 19-го не подтверждает версии мемуариста...

Оставим в стороне сложную проблему, которая встала перед верховной властью, и которую Маклаков формулирует словами: «власть не посмела (курсив автора) тронуть виновных». Причина коллизии между законом и психологией момента в большей степени должна быть отнесена за счет настроений правящей бюрократии. Никто так ясно этого не подчеркнул, как прокурор судебной палаты Завадский, по распоряжению которого должно было начаться производство предварительного по делу следствия. Он рассказывает, как было отменено по настоянию министра юстиции Макарова, отданное им «только» по «профессиональному навыку» распоряжение о принятии немедленных мер к раскрытию преступления – сам Завадский впервые в жизни почувствовал, что его «не коробит от убийства»... Из разговора с министром он понял, что и последний, несмотря на «строгий свой формализм», был «тоже доволен убийством Распутина». И тогда «холодная рука страха за ближайшее уже будущее» коснулась сердца судебного деятеля: существовавший государственный уклад лишался «всякой опоры», раз и великие князья, и сановники несомненно правого устремления «фактически или мысленно были участниками преступления, смысл которого сводился к протесту против линии царского поведения». В параллель рассуждениям прокурора судебной палаты можно привести и рассказ Юсупова о посещении им председателя совета министров, учитывая всю «литературность» мемуарного текста. Трепов вызвал к себе Юсупова по приказанию Царя, просил «видеть в нем не официальное лицо, а старого друга» семьи Юсуповых. Юсупов, конечно, произнес соответствующую моменту патетическую речь на тему о спасении Царя и Родины от «неминуемой гибели» и от «ужаснейшей революции», в которой «все будут сметены народной волной», призывал «объединиться и действовать, пока не поздно»: революцию может предотвратить только «резкая перемена политики сверху». Министр ничего не сказал, выразив лишь удивление, откуда у Юсупова «такое присутствие духа». «Разговор мой с председателем Совета Министров, – заключает Юсупов, – был последней попыткой нашей обращения к высшим правительственным сферам»470.

Судебные власти не только в первый момент бездействовали, но и косвенно противодействовали параллельному самостоятельному административному расследованию, которое было предпринято по инициативе министра вн. д. При таких условиях мало понятна попытка в Чр. Сл. Ком. предъявить Протопопову обвинение в превышении власти, выразившемся в стремлении устранить производство судебного расследования «вопиющего преступления». Обвинение это формулировал никто иной, как Завадский. Протопопов отрицал наличность подобной инструкции и утверждал, что после того, как дело фактически поступило в ведение судебной власти, он приостановил жандармское расследование.

Страх, о котором говорит Завадский, еще более усилился тогда, когда Николай II на коллективном ходатайстве великих князей о прекращении следственного дела положил резко отрицательную резолюцию – это был момент, когда в. кн. Ан. Вл. вносил в свой дневник, говоря о великокняжеской семье: «общее негодование растет каждый день, все семейство крайне возбуждено, в особенности молодежь, их надо сдерживать, чтобы не сорвались... Нехорошие назревают события»471. Мерещился неизбежный государственный переворот, о котором и «помыслить было жутко» в условиях военного времени. Вот почему следствие, по выражению Завадского в беседе с в. кн. Ник. Мих. и Алек. Мих., двигалось «черепашьим шагом» – может быть, бездействие судебной власти в дни 17–19 декабря и послужило основной причиной окончательного устранения Макарова от поста министра юстиции (управляющим министерством 20-го был назначен Добровольский). Формально дело об убийстве Распутина было ликвидировано только революцией, но двигалось оно в судебном ведомстве в условиях своего рода итальянской забастовки. Директор угол. департ. мин. юстиции Лядов с откровенностью говорил Маклакову, что в «данном деле вся задача следователя ничего не разыскать», так как «процесс над убийцами совершенно немыслим» и по соображениям государственным и по причинам формальным: закон не предвидел случая «такого сообщничества великих князей и обыкновенных смертных». На замечание Маклакова, что трудно будет не найти виновных после показания Пуришкевича (очевидно, имеется в виду откровенное заявление Пуришкевича об убийстве Распутина постовому городовому Власюку, привлеченному выстрелами в ночь на 17 декабря), директор департамента с циничной шутливостью сказал: «городовому предъявят такой портрет Пуришкевича, что он его ни за что не признает». В Чр. Сл. Ком. и Протопопов утверждал, что он, зная, как относится общество к Распутину, находил невозможным «судебное преследование» людей, участвовавших в убийстве Распутина, в числе которых были члены Гос. Думы, и в этом смысле оказывал воздействие на Царя и Царицу.

Свою печаль А.Ф. в значительной степени скрыла от постороннего взора, ибо за время, последовавшее за исчезновением «незабвенного Григория», иссяк источник нашего познавания личных переживаний Царицы: Николай II вплоть до дней предреволюционных в точном смысле этого слова безвыездно находился в Царском Селе. Сущей болтовней являлись слухи, доходившие в особняк на Мойке и отмеченные в воспоминаниях Юсупова со ссылкой на информацию в. кн. Ник. Мих. (и «со всех сторон»), что А.Ф. в неистовстве требовала «немедленного расстрела» его и Дм. Павл. В «отчаянной тревоге» она телеграфировала мужу лишь 18-го, что «есть опасение, что эти два мальчика затевают еще нечто ужасное» и просила немедленно прислать дворцового коменданта Воейкова: «Мы, женщины, здесь одни с нашими слабыми головами». Под влиянием ли Протопопова (он показывал в Чр. Сл. Ком., что «опасался покушения на Вырубову, находя опасным и положение Царицы»), или по собственному заключению А.Ф., действительно, боялась за Вырубову и писала мужу: «оставляю ее жить здесь, так как они теперь сейчас же примутся за нее». А.Ф. отказывалась принимать ходатаев за судьбу заподозренных в устройстве «западни» на Мойке и, по словам Протопопова, настаивала на предании суду участников убийства, была недовольна противодействием, какое встречала со стороны Протопопова, убедившего, однако, ее согласиться на высылку Дм. Пав. и Юсупова. На показание Протопопова можно в данном случае положиться, ибо оно совпадает с сохранившимся документом – карандашной запиской А.Ф. 30 декабря, может быть и не отправленной, на имя Юсупова-отца: «Никому не дано право заниматься убийством. Знаю, совесть многим не дает покоя, т.к. не один Д.П. в этом замешан. Удивляюсь Вашему обращению ко мне»...

Как же отнесся сам Царь к драме, которую переживала А.Ф.? Юсупов утверждает со слов членов императорской свиты, что, узнав о смерти «старца», Николай II возвратился из Ставки в «таком радужном настроении, в каком его не видали с самого начала войны». Скупой на записи императорский дневник не отметил впечатления от первого телеграфного известия от А.Ф. об исчезновении «нашего Друга» – может быть, потому, что этому известию не придал существенного значения. Более остро реагировал Царь на другой день, получив подробное письмо жены: «Возмущен и потрясен», – телеграфировал он: «В молитвах и мыслях вместе с вами». 21-го в дневнике значится: «В 9 час. поехали всей семьей... к полю, где присутствовали при грустной картине: гроб с телом незабвенного Григория, убитого в ночь на 17 дек. извергами в доме Ф. Юсупова, кот(орый) стоял уже опущенным в могилу»...

Наивные мистики типа Жевахова остались в убеждении, что «святого человека» убили евреи-революционеры. «Мертвый Распутин оказывался еще сильнее живого», – подвел итог Маклаков в своих воспоминаниях: «политический поворот направо стал резок и агрессивен». «Результаты только отрицательные уже налицо», – записал, в свою очередь, Ник. Мих. 31 января. А Завадский тогда в связи с утверждением Протопопова в должности министра вн. д. и назначением Добровольского министром юстиции так перефразировал пушкинский стих: «Тень Гришкина двух нас усыновила, министрами из гроба нарекла». Гофмейстерина Нарышкина отметила в дневнике 15 января вещий сон, который видела Императрица: разверстые небеса, а в небесах Григорий с воздетыми руками благословляет Россию. Эта мистика вылилась в слова уверенности, которой было проникнуто письмо А.Ф. накануне дня, когда совершился революционный переворот: «Солнце светит так ярко, и я ощущаю такое спокойствие и мир на Его дорогой могиле! Он умер, чтобы спасти нас». Основная проблема, будоражившая общественность, осталась как бы неприкосновенной. Ее старик Врангель в воспоминаниях выразил в словах: «Распутин внушал, Царица приказывала, Царь слушался»...

* * *

432

Этих слов не было в резолюции уполномоченных земского съезда, которая ограничивалась общей характеристикой власти, ставшей «орудием в руках темных сил», сделавшейся «преградой на пути победы» и ведущей «Россию по пути гибели». О «позорном мире» говорил лишь главноуполномоченный союза земств кн. Львов во вступительном слове. Определеннее в этом отношении была резолюция более радикального по своему составу съезда уполномоченных городских союзов, упоминая о тайных и безответственных преступниках, кощунственно произносящих слова любви к России и готовящих ей «поражение, позор и рабство». Упоминаемые резолюции, запоздало подводившие итоги боевой позиции, которую заняла Гос. Дума в ноябрьские дни, столь ярко характеризуют раскаленную общественную атмосферу, что не мешает вспомнить их полный текст. Приведем их лишь с небольшими сокращениями. Резолюция земского съезда гласила: «С небывалым одушевлением произнесла Россия свой приговор над теми людьми, которые плотным кольцом сомкнули верховную власть, внесли яд растления в недра народной совести и неустанно продолжают своей работой подтачивать корни нашей государственной крепости и мощи. Весь народ окончательно осудил всю систему управления, которая остается неизменной, несмотря на постоянную смену лиц, при которой возможно лишь правительство бессильное и бездарное, лишенное всякого единства, поглощенное заботами о своем сохранении и окруженное всеобщим полным недоверием... Гос. Дума и Гос. Совет, земства, города, сословия объединились в чувстве великой тревоги за Россию, историческая власть которой стала у края бездны. Наша внутренняя разруха растет с каждым днем, с каждым днем становится труднее организовать страну в уровень с великими требованиями, которые к ней предъявляет война... Решаются судьбы России на многие поколения, но не должно быть среди нас слабодушного уныния... Когда власть становится преградой на пути победы, ответственность за судьбы родины должна принять на себя вся страна... Продовольствие, ставшее орудием в руках темных сил, ведет Россию на край гибели и колеблет царский трон. Должно быть создано правительство, достойное великого народа в одну из величайших минут его истории... Пусть Гос. Дума в начатой ею решительной борьбе, памятуя о своей великой ответственности, оправдает те ожидания, с которыми к ней обращается вся страна, и пусть вся страна живет одной волей – спасти Россию. Время не терпит, истекают все сроки и отсрочки, данные нам историей».

А вот резолюция городского съезда: «Гос. Дума раздвинула завесу, скрывавшую от глаз страны постыдные тайны, которые охраняются режимом, губящим и позорящим Россию. Верхняя палата, оберегавшая старый порядок, в сознании своего долга перед страной, в тревоге за будущее России присоединила свой голос к негодующему зову Гос. Думы: «Опомнитесь! Отечество в опасности!» В России всем сословиям, всем классам, всякому единению честных людей вполне ясно, что безответственные преступники, гонимые суеверным страхом, изуверы, кощунственно произносящие слова любви к России – готовят ей поражение, позор и рабство... Жизнь государства потрясена в ее основах мероприятиями правительства, страна приведена к хозяйственной разрухе, питание армии и населения находится в критическом положении, а новые меры правительства довершают расстройство и грозят социальной анархией. Вывод из настоящего положения, ведущего Россию к несомненной катастрофе, один – реорганизация власти, создание ответственного министерства... Гос. Дума должна с неослабевающей энергией и силой довести до конца свою борьбу с постыдным режимом. В этой борьбе вся Россия с нею... Союз городов призывает Гос. Думу выполнить свой долг и не расходиться до тех пор, пока основная задача – создание ответственного министерства – не будет достигнута. Организованная страна должна поддержать Гос. Думу в ее борьбе за спасение России».

433

Об этом пуфе будет сказано ниже. Ясно будет, как плохо были осведомлены и как мало разбирались в фактах парламентские трибуны.

434

В речи, произнесенной в Думе 16 декабря, Милюков делал крайне рискованный выпад против «правых», тех людей, которые «мыслят легендами и иначе мыслить не могут. Таков уровень их государственного понимания». Оратор разумел те «легенды о революционности общественных организаций, которые вытеснили прежние легенды о революционности евреев». Последние две легенды в значительной степени соответствовали действительности, что стало общепризнанным после революции, в то время как легенды, под влиянием которых находились прогрессивно думавшие, мало соответствовали реальности.

435

Чхеидзе пришлось специально опровергать в газетах текст своей непроизнесенной речи, получившей широкое распространение в рукописных списках.

436

В этом видели попытку осуществить проект «обезвредить и укротить» Валиде – под этим псевдонимом А.Ф. фигурировала в интимной переписке семьи Юсуповых (так называли А.Ф. крымские татары, что значило «мать народов»). Слух о возможности поездки А.Ф. в Англию из «высокого источника» запротоколировал ген. Дубенский, сын которого был в дружественных отношениях с в. кн. Дим. Павл. Подтверждение слуха можно найти и в дневнике Нарышкиной, – правда, в той его части, которая подверглась своеобразной обработке немецкого писателя: следовательно неизвестно – не внес ли это подтверждение в «чужую тетрадь» уже от себя Ф. Мюллер.

437

«Если дорогая матушка станет тебе писать, помни, что за ее спиной стоят the Michels. Слава Богу, ее здесь нет, но добрые люди находят способы писать и пакостить».

438

«Было бы счастьем – отвечал Царь – если бы могли всегда быть вместе в это трудное время. Но теперь я твердо верю, что самое тяжелое позади, и что не будет уже так трудно, как раньше».

439

Б. директор департамента полиции Васильев в своих воспоминаниях говорит, что о «революции» А.Ф. говорила с ним на приеме 26 октября.

440

Впрочем к устрашениям А.Ф., которые подчас сопровождались сильными фигуральными выражениями, нельзя относиться слишком серьезно – это больше выпады в силу повышенного настроения автора писем. В том же письме она готова «повесить» Трепова за его «дурные советы» относительно Думы, а раньше Гучкову находила место только на «высоком дереве».

441

Перед тем в том же письме А.Ф. высказывалась еще образнее: «Будь Петром Великим, Иваном Грозным, Императором Павлом – сокруши их всех... не смейся... я страстно желала бы видеть тебя таким в отношении к этим людям, которые пытаются управлять тобой, тогда как должно быть наоборот». Исключение А.Ф. делала только для себя и для «Друга», который живет для Царя и России. «Бог все ему открывает». «Почему меня ненавидели?» – спрашивала она в одном из предыдущих писем – «потому что им известно, что у меня сильная воля, и что, когда я убеждена в правоте чего-нибудь (и если меня благословил Гр.), то я не меняю мнения, и это невыносимо для них. Но это дурные люди».

442

А.Ф. сообщила мужу, что Трепов передал двоюр. брату Протопопова – Ламсдорфу, что будет настаивать на отставке Протопопова. «Оставь, оставь его» – убеждала жена. – «Держись своего решения – не поддавайся... Прикажи Трепову с ним работать. Он не смеет противиться приказу, прикрикни на него... Посмотри на их лица... Трепов и Протопопов, разве не очевидно, что лицо этого последнего чище, честнее и правдивее... Как можно колебаться между этим простым, честным человеком, который горячо нас любит, и Треповым, которому мы не можем доверять, ни уважать, ни любить, а наоборот. Будь тверд с Треповым, как кремень, и держись Калинина, верного друга». (8 дек.).

443

«Я намерен быть твердым, резким и нелюбезным» (даже «ядовитым») – писал Н.А. перед аудиенцией.

444

Мосолов рассказывает, что он доложил об этом своему шефу Фредериксу: «тот не только не принял это плохо, но напротив обрадовался, рассчитывая, что мне удобнее будет быть в курсе влияния старца на Их Величества».

445

Этот указ – рассказывал впоследствии ген. Гурко Мосолову – был уже подписан, но в последнюю минуту Царь оставил его у себя.

446

Не министром, а исполняющим должность.

447

Сама «бабушка», как это можно усмотреть из записи, сделанной ген. Дубенским со слов состоящего при Μ.Ф. Шервашидзе, обеспокоенная уготованной сыну судьбой Павла, выражала надежду, что А.Ф., может быть, «сойдет окончательно с ума, пойдет в монастырь или вообще пропадет».

448

В сущности источником ее, как видно из записи Палеолога, был отставленный мин. ин. д. Сазонов.

449

Еще будучи невестой Алиса Гессенская записала в дневник своего жениха: «Есть нечто чудесное в любви двух душ, которые воедино сливаются и которые ни единую мысль друг от друга не таят»... «В наших сердцах будет всегда петь любовь» – писала «верный спицбуб» своему «возлюбленному лаусбубу». И надо сказать, что это заветное «счастье» они сумели пронести через всю свою жизнь.

450

Созданию министерства здравоохранения во главе с Рейном противилась Гос. Дума. Маклаков пишет, что он никогда не мог понять причины этой резкой оппозиции.

451

А.Ф. в письме 16 дек. отметила перемену в отношении кн. В.М. Волконского к царской семье: «Вчера вечером у Ольги был комитет... Володя Волк., у которого всегда бывает для нее в запасе улыбка, избегал ее взгляда и ни разу ей не улыбнулся – видишь, как наша девочка научилась наблюдать людей и их лица».

452

В Комиссии Протопопов соединил посещение Шуваева с делом «немецкого агента» Пиррена, находившегося в сношениях с министром (об этом скорее комическом деле см. ниже), и пояснил: «так понимаю, что он хотел меня предупредить – избавить от беды, которую творю, не ведая».

453

Новый исторический материал, подтверждающий то, что там было описано, давал бы возможность несколько расширить конкретные рамки изложения.

454

2 янв. 17г. Юсупов из имения «Ракитино», куда был выслан, писал своей теще, в. кн. Ксении Алек.: «Я пишу свои записки и теперь ими совершенно поглощен». Совершенно очевидно, что опубликованное литературное произведение, которое должно обосновать творимую «легенду» (так назвал Маклаков), не идентично с записями 17г.

455

Не противоречат ли этим суждениям в дневнике Ник. Мих. дошедшие до нас телеграммы, адресованные им через день после убийства Юсупову-отцу: здесь он отмечал, что убийца «спокоен, выдержан» и производит «отличное впечатление».

456

Обличительную речь Пуришкевича, на три четверти посвященную «немецкому засилью», отсутствию должной борьбы с ним и мерещившимся депутату повсюду немецким агентам, мы можем воспроизвести только по газетным отчетам. Речь, по словам Юсуповой-матери, произвела «потрясающее впечатление» – именно тем, что произнес ее монархист Пуришкевич... «Вопрос о Распутине был поставлен этой речью так остро, – вспоминает Маклаков, – как его до тех пор не ставил никто». В цензурированном отчете вообще нет упоминания о Распутине. В заключении своего оборванного в отчете слова, дважды прерванного председателем, Пуришкевич, обращаясь к Совету министров, сказал: «если у министров долг выше карьеры... то идите и скорее заявите, что дальше так жить нельзя... Это – не бойкот власти, это – долг ваш перед Государем. Если вы верноподданные – если слава России и ее мощь, будущая неприкосновенность, связанная с величием царского имени, вам дороги, ступайте туда, в царскую Ставку, киньтесь в ноги Государю и просите Царя позволить раскрыть глаза на ужасную действительность... Да не будут вершителями исторических судеб России люди, выпестованные на немецкие деньги... Да исчезнут с нашего государственного горизонта и Андронниковы, и Варнавы, и Мардарии и Манусевичи, все те господа, которые составляют позор русской жизни. Я знаю и чувствую, что мои слова говорит сейчас вся Россия без различия партий и направлений, Россия, желающая счастья Царю, Церкви и всему народу, Россия бескорыстная, не способная говорить холопским языком, но честно несущая к подножию трона слова горькой и неприкрашенной правды во имя блага страны и народа, Россия, стоящая на страже своих великодержавных задач, не способная мириться с картиной государственной разрухи, учиняемой взлетевшими к верхам власти продажными элементами из среды правящих классов».

457

Юсупов, как «очевидец», говорил своему собеседнику, что порой Император «буквально прятался от Распутина» – «зная, что отказать ему... он будет не в состоянии». В действительности Юсупов повторял лишь то, что говорили старшие. Развитая им перед Маклаковым аргументация целиком совпадает с тем, что говорили в своих письмах мать и тетка.

458

Распутин вредил монархии «больше, чем сто революционных прокламаций» – утверждал в Ч. Сл. Ком. б. мин. вн. д. Хвостов. В подтверждение правильности своего тогдашнего заключения Маклаков приводит реплику Керенского, поданную последним в разговоре с ним (после выступления лидера трудовиков с думской трибуны с осуждением убийства «частных лиц»: «Когда я удивился, – пишет мемуарист, – что он, социалист-революционер, показывал себя таким противником насильственных мер, Керенский сказал: «разве вы не понимаете, что это убийство укрепляет монархию».

459

План этот, несомненно, был навеян письмом матери, которая весьма настойчиво внушала сыну, что «ничего сделать нельзя», пока «книга не будет уничтожена». Под «книгой» в письмах, отправляемых путем, который «цензуры не боится», подразумевался Распутин. Мысль о насильственном устранении вообще была популярна в некоторых правых кругах: Белецкий утверждал в показаниях, что на эту тему с ним говорили – Марков 2-ой, Замысловский, Ширинский-Шахматов, и даже дворцовый комендант Воейков. С августовского кризиса Распутин получил немало анонимных писем с угрозой расправиться с разных сторон. До нас дошло, напр., одно из таких предупреждений, помеченное 19 сентября 15г.: в нем говорилось о 10 человеках, на которых пал жребий убить старца, если не будет ответственного министерства.

460

Позиция «думского златоуста» остается непонятной, ибо он подчеркивает, что не принадлежал к числу тех, кто «придавал распутинскому влиянию так много значения» – видел в Распутине «симптом, а не причину болезни» и никогда ни одним намеком не коснулся в Думе Распутина.

461

«Разумные советы» Маклакова, облеченные подчас в форму юридической софистики, шли очень далеко. Маклаков опровергает в своих критических пояснениях рассказ Юсупова о «каучуковой палке», которую он дал по собственной инициативе «на всякий случай», но подтверждает, что дал, по просьбе Юсупова, лежавший у него «всегда на письменном столе свинцовый кистень» – орудие, которым можно было бы покончить с человеком без шума и без улик (пояснения Маклакова Юсупову). В день покушения Маклаков согласился, хотя это и было ему «глубоко неприятно», но отказать ему казалось «нелогичным», быть «под рукою» убийц и даже приехать в случае надобности на Мойку в «военной форме, чтобы обратить на себя меньше внимания». Это не понадобилось, так как организаторы убийства сочли, что прикосновение к заговору «кадета» даст всему предприятию «превратное освещение»: «пусть убийство Распутина останется делом истинных и преданных монархистов». Аргумент Маклакову показался «основательным», и советчик поехал в Москву читать в Юрид. Обществе доклад о крестьянских правах, согласившись с Пуришкевичем, который передал ему решение заговорщиков, что они уведомят его условной телеграммой – «когда возвращаетесь» – в случае удачи.

462

Последнее очень сомнительно, так как напечатанные письма Юсупова к его матери в момент, который предшествовал решению расправиться с Распутиным, совершенно определенно показывают, что Родзянко не мог придавать устранению Распутина такое большое значение: «Медведев не хочет понять, что Г. могущественен, в гипноз не верит... Он очень узок в своих суждениях, упрям, как стадо ослов, и его положение его очень испортило и сделало его уверенным в себе»...

463

Хор уже будучи министром, на одном официальном обеде в Лондоне рассказал, что Бьюкенену будто бы пришлось даже поехать к Царю, чтобы доказать непричастность Хора к убийству. («Возрождение» 23 июня 33г.).

464

На своих собраниях они постановили «устроить нам негласную охрану» – говорит Юсупов в другом месте книги, поясняя, что об этом сообщили ему по телефону некие «директора разных предприятий и заводов» (!).

465

Термин «пресмыкающиеся» всецело должен быть отнесен на долю дореволюционной тактики, ибо после того, как разыгралась реальная, а не воображаемая революция, оппозиция старому режиму стала уже гордиться своей исторической предусмотрительностью и не приписывала ее воображению «пресмыкающихся».

466

Настроение Ник. Мих. столь показательно для декабрьского безвременья, что стоит привести выдержку из его записей 25 декабря после отъезда в. кн. Дм. Пав. и Феликса Юсупова: ..."кошмар этих шести дней кончился! А то и сам на старости лет попал бы в убийцы, имея всегда глубочайшее отвращение к убиению ближнего и ко всякой смертной казни. Не могу еще разобраться в психике молодых людей. Безусловно, они невропаты, какие-то эстеты, и все, что они совершили, хоть очистило воздух, но полумера, так как обязательно надо покончить и с А.Ф. и с Протопоповым. Вот видите, снова у меня мелькают замыслы убийств, не вполне еще определенные, но логически необходимые, иначе может быть еще хуже, чем было. Голова идет кругом... Меня пугают, возбуждают, умоляют действовать, но как, с кем – ведь одному немыслимо. С Протопоповым еще возможно поладить, но каким образом обезвредить А.Ф. Задача – почти невыполнимая. Между тем время идет, а с их отъездом и Пуришкевича и других исполнителей не вижу и не знаю. Но... я не из породы эстетов и еще меньше убийц, надо выбраться на чистый воздух... Здесь, живя в этом возбуждении, я натворю и наговорю глупостей».

467

Причины высылки Ник. Мих., возможно, были и более серьезные, чем клубная болтовня. См. мою книгу: «На путях к дворцовому перевороту».

468

Маклаков имеет в виду сочувствие масс и в виде иллюстрации приводит свидетельство одной из великосветских дам, которая «под радостным впечатлением» сообщила солдатам в госпитале о смерти Распутина и встретила угрюмое молчание. При попытке с ее стороны разъяснить «смысл события» один из солдат сказал: «да, только один мужик и дошел до Царя и того господа убили». «И другие сразу с ним согласились». Найти данные, подтверждающие такую версию нам, по крайней мере, не удалось, если не считать таковыми соответственные записи Палеолога о том, как «во всей России» зажигали свечи перед иконой св. Димитрия и называли в. кн. Дм. Пав. «освободителем России» или последующие суждения Фюл. Мюллера. К числу таких немногих конкретных иллюстраций надо отнести рассказ молодого монархического энтузиаста корнета Крымского Ее Вел. полка Маркова, попавшего в Сибирь спасать царскую семью, – крестьяне в Сибири говорили ему, что Распутин был убит за поддержку народа.

469

Небезынтересно, что Н.М., осведомленный накануне о происшедшем из английского посольства, спросил Трепова на обычном обеде в Яхт-клубе о правильности полученных сведений и получил в ответ: «все это ерунда – новая провокация Протопопова», и спокойно стал играть в quinze, а присутствовавший Дм. Пав. уехал во французский театр.

470

Впоследствии, выступая во французской печати, Юсупов пытался изобразить убийство Распутина, как попытку осуществления заговора группы гвардейских офицеров, чтобы спасти династию: предполагалось убить «старца», арестовать А.Ф. и ее окружение и заставить Царя отречься в пользу одного из великих князей. (Статья Индронова в «Двуглавом Орле» 1930, №41).

471

«Странная» резолюция – «никому не позволено заниматься убийствами» – ставила, по выражению Дм. Пав. «семейство в положение шайки преступников, занимающихся разбоем и грабежом на большой дороге».


Источник: Париж, 1957. - 505 с.

Комментарии для сайта Cackle