Россия
Конец и начало187
Кончается великая русская эмиграция. И хотя преждевременно подводить итоги ее сложной, богатой, славной и трагической истории, уже и сейчас можно с уверенностью сказать, что наряду с общекультурными, литературными, научными и другими ее заслугами исключительным по своему значению останется вклад ее в религиозную сокровищницу русского народа. В этой короткой «юбилейной» заметке, которая пишется к тому же вдали от книгохранилищ, пособий и источников, я не могу и не хочу говорить об отдельных представителях тех творческих усилий, которыми отмечено было наше теперь уже более чем сорокалетнее странствование по эмигрантской пустыне. Я хотел бы попытаться дать этим усилиям только самую общую оценку, а также указать значение их для будущего.
Мне представляется, что религиозно-богословское творчество в русской эмиграции нужно постараться понять и оценить с двух точек зрения: во-первых – как завершение процесса, начавшегося задолго до революции, как своего рода эпилог той церковной культуры, которая росла и развивалась в сложной духовной обстановке России двух последних столетий; во-вторых же – как начало нового пути, как вехи, указывающие в еще неведомое и таинственное будущее, как вопрос, обращенный к следующим поколениям.
Сейчас никто уже не будет спорить с тем, что петровский период истории Русской Церкви, несмотря на все недостатки и даже трагедии, был все же периодом несомненного расцвета, причем это был прежде всего расцвет церковной культуры и просвещения, богословия в самом широком смысле этого слова. Пути и достижения этого русского богословия подвергали суровой и во многом справедливой критике (см. ставший почти классическим труд прот. Г. Флоровского «Пути русского богословия»), но критика эта не должна заслонить от нас и исключительной ценности этой эпохи.
Вряд ли нужно доказывать, что история христианского Востока после падения Византийской империи, а может быть, и до этого рокового и «судьбоносного» события была подлинно трагической. Турецкое иго означало историческое «умаление» и «истощание» православия как раз тогда, когда Запад, после «темных веков» распада и варваризации, вступал в эпоху построения великой средневековой christianitas. С тех пор история «делалась» на Западе – пускай сложная, трагическая, противоречивая, но несомненно великая по своему внутреннему замыслу, универсальная по своему значению. Православие «умалилось», и все его усилия были на протяжении веков направлены на то, чтобы выжить, сохранить себя, не утонуть в чужеродном, враждебном море ислама. Физически православие выжило, но ценой каких жертв! И, конечно, самым страшным был обрыв культурного делания, творческой традиции мысли, делавшей православный Восток сердцем и мозгом всего христианского мира в первый – золотой – век византинизма. Началось время православного «провинциализма», сужения кругозора, бесконечного ограничения интересов и возможностей. И – как неизбежное следствие всего этого – утеря свободы в отношениях с Западом, сведение их либо к рефлексии страха, подозрительности, огульного отрицания, либо к столь же огульному преклонению и подражанию. Как на пример этой двойной рефлексии можно указать на судьбы православного богословия в эпоху после обрыва отеческой, живой традиции. Богословие это было, с одной стороны, целиком защитительным, антизападным, полемическим, то есть питалось аффектом страха, а с другой стороны – именно тогда же произошло столь радикальное порабощение нашего богословия западным, столь решительное его «озападнивание», что эпоху эту можно без преувеличения назвать временем западного пленения православной мысли.
Обрыв творческого вдохновения, сужение умственного кругозора, мертвый «оборонительный» консерватизм и, наконец, исподволь отравление как раз теми западными ядами, от которых хотели обороняться, – таково было состояние православной культуры в темную эпоху распада и порабощения византинизма. И потому эта культура оказалась беспомощной и беззащитной тогда, когда наступило освобождение, беззащитной перед торжествующим наступлением все того же Запада, оказавшегося даже для православных народов единственным мерилом, содержанием и вдохновением культуры.
Только в свете всего сказанного можно понять и оценить то совершенно исключительное место, которое занимает в этой трагической «историософии» православного мира, православной культуры – Россия. Плоть от плоти и кровь от крови Византии, православная Россия глубоко и органически усвоила – через богослужение и аскетику, через храмостроительство и икону – «канон» византийского православия, оказалась не только эпигоном византинизма, но и его творческой наследницей и продолжательницей. В этом смысле – вне всяких мессианских, националистических и апокалипсических заострений и преувеличений – она действительно была Третьим Римом в эпоху трагического умаления и распада Второго. Но единственность России, конечно, не только в том, что она оказалась свободной и сильной в то время, когда весь православный Восток был порабощен и обессилен. Единственность этой «русской главы» в общей истории и судьбе православия в том, что именно тут, в России, история эта – впервые за много веков – сделала дальнейшее свое движение и снова заколебалась и забилась в творческом напряжении и вдохновении долго бывшая неподвижной стрелка духовного сейсмографа.
Таким движением оказалась новая и свободная встреча с Западом, освобождение православной «психеи» как от испуганно-оборонительного и отрицательного, так и от некритически восторженного «порабощения» ему. Эта встреча произошла не сразу, или, вернее, не сразу стала она свободной и творческой. Духовно, психологически, культурно Россия прошла через все стадии как отрицания, так и приятия Запада, общие всему Востоку. Если древняя Московская Русь довела почти до пароксизма апокалипсический страх и отрицание Запада, то петровская реформа на первых порах оказалась как бы безоговорочной сдачей и капитуляцией перед Западом. В костромском монастыре на фреске, изображающей ад, человек сгорает в огне «за то, что немец», а опьяненный Западом помещик восемнадцатого столетия воздвигает в своем имении памятник Вольтеру: две карикатуры, две крайности... Но мы знаем теперь post factum, что эти две крайности были преодолены в поразительном творческом синтезе, имя которому – русская культура XIX века. И вряд ли нужно доказывать сегодня, что это был именно синтез, что глубина и значение этой культуры, в лучших ее достижениях, в ее духовной глубине, – в том как раз, что выросла она как бы из двух источников, ни один из которых сам по себе не мог бы ее родить и вдохновить. Как Пушкина невозможно целиком вывести из одной петровской реформы, так и духовное напряжение и – скажем прямо – религиозный подъем, нараставший внутри русского православия в XIX веке, нельзя вывести из одного допетровского благочестия.
Я думаю, не будет преувеличением сказать, что в России в XIX веке началось возрождение православия после веков упадка и истощания. Я не хотел бы быть неправильно понятым. Я говорю не о той вневременной, ибо сверхвременной и потому внеисторической, реальности духовной жизни, духовных побед, озарений и восхождений, которые никогда не прерываются в Церкви. Я говорю о православии как исторической, то есть в истории действующей и на нее, историю, направленной, духовной силе, способной изнутри менять и преображать саму ткань истории. На языке церковном это есть миссия. Христианство же есть миссия по самой своей природе, и как только оно теряет свое миссионерское вдохновение, отождествляет себя с каким-то одним – статическим – обществом, с одной культурой, оно немедленно перестает быть огнем, о котором тосковал Христос, когда он возгорится188, и становится – в лучшем случае – одной из «великих» религий. Но миссия направлена не только к отдельному человеку. Миссия есть – также и непременно – миссия «ко всему миру» и «ко всей твари», и это предполагает антиномическое сопряжение полной, абсолютной свободы и отрешенности от мира со столь же полной обращенностью к миру. Миссия – это всегда апостол Павел, врывающийся в самую сердцевину «мира», в его святилище и там находящий образ неведомого Бога и этого неведомого Бога называющий по имени189. И вот трагедией православного Востока – на последней глубине – было то, что он такой миссией перестал быть, что он пускай насильно, но принял свое отождествление с одним «обществом» и одной культурой. Православный Восток стал жить пафосом самосохранения, тогда как основным вдохновением миссии является всегда евангельское: «Не оживет, если не умрет» (1Кор. 15:36; ср. Ин. 12:24) – и павловское: «Для всех я сделался всем, чтобы спасти по крайней мере некоторых» (1Кор. 9:22).
И вот русское духовное возрождение XIX века, которое по-разному и в разных плоскостях включает в себя и Оптину пустынь, и русское академическое богословие, и, наконец, сложный мир так называемой «религиозной мысли», было в первую очередь возрождением изначального «миссионерского» вдохновения христианства. Это означает, что в нем преодолены были самодостаточность, самозамкнутость и, следовательно, историческая ограниченность церковного самосознания, преодолены были страхи и комплексы предшествующей эпохи с ее пугливой обращенностью к прошлому как панацее от всех проблем настоящего, с ее страшным смешением полной бытовой успокоенности с апокалипсическим испугом. Православие как бы снова увидело мир – не фиктивный, безвозвратно ушедший в прошлое и стилизованный в некий сакрально-статический идеал мир византийской христианской «политевмы» или московского Домостроя, а настоящий, живой мир с его трагедиями, падениями, чаяниями и исканиями. И увидело этот живой мир как свой мир, как одновременно поле и объект все той же вечной, никогда не обрывающейся миссии.
Повторяю, пути и достижения этого русского возрождения можно и должно критиковать. В нем не могло не быть срывов, извращений, ошибок. Но сама эта критика может быть плодотворной, только если за деревьями она увидит лес, если за ошибками распознает глубину и значение самого этого пробуждения, этого творческого подъема. Могло быть дано много неправильных и недостаточных ответов, но важно то, что были поставлены правильные вопросы, те вопросы, которыми христианство не может не жить, не изменяя себе.
В этой короткой заметке нет места для хотя бы простого перечисления этих вопросов и данных на них ответов. Но все вышесказанное приводит нас к тому, с чего мы начали. Революция оборвала это возрождение. Великое здание духовной культуры, воздвигнутое с таким трудом, такими усилиями и любовью, было разрушено. И в свете этой страшной духовной разрухи несомненным чудом представляется то, что «остаток спасся» и что этой духовной традиции отпущено было еще несколько десятилетий свободы и воздуха. Да, религиозное творчество эмиграции есть эпилог, конец, завершение. Но все очевиднее становится, что оно призвано стать и новым началом. Все очевиднее становится, что будущее России зависит от того, будет ли там восстановлена связь с этой традицией как подлинной традицией России. И есть много признаков, что именно она, эта духовная традиция русской культуры, все сильнее привлекает к себе интересы уставшей в безводной пустыне диамата русской молодежи. А если произойдет эта чудесная встреча, тогда то, что нам здесь представляется концом и смертью, окажется там – началом и жизнью.
«Аще не умрет, не оживет». Каждый год, каждый месяц мы прощаемся с теми, кто еще нес в себе отсвет и силу этого великого прошлого. Но мы должны знать и верить, что конец уже начал свое таинственное претворение в начало...
Духовные судьбы России190
Мой доклад, озаглавленный в программе съезда «Духовные судьбы России», я начну с вопроса, который можно объективно поднять и который, во всяком случае, я сам к себе обращаю и обратил, когда готовился к выступлению, а именно: кто я, чтобы об этих судьбах что-то говорить, позволять себе какие-то по этому поводу рассуждения, предложения и т. д.? Даже вот сейчас, в этом собрании, сидят люди, которые прожили значительную часть своей жизни – и, пожалуй, большую – в России, которые действительно суть плоть от плоти и кровь от крови ея. И, собственно, они могут спросить: «А кто вы такой, чтобы об этом говорить? Вы там не были!» И правда – я там не был. Все мои слова могут показаться отвлеченными, абстрактными. И я считаю этот вопрос совершенно законным и хотел бы с него начать, ибо, в сущности, ответом на него является в каком-то смысле весь мой доклад.
Сейчас идет и, наверное, будет еще долго идти страстный, горячий спор о России. Надо сказать, что спор о России есть одно из постоянных измерений русской истории. Россия принадлежит к числу тех стран и наций, которые спорят о самих себе. Никогда француз не просыпается утром, спрашивая себя, что значит быть французом. Он совершенно убежден, что быть французом очень хорошо и это совершенно ясно. Русским же свойственно пребывать в постоянном напряженном искании смысла своего собственного существования. И тем более в наши дни и по причинам, я думаю, вполне понятным, после того совершенно необычайного, страшного по своей глубине обвала, который совершился с Россией в 1917 году. Этот спор идет, и, хотим ли мы этого или не хотим, он будет идти и дальше. А это значит, что становится возможным и даже нужным всякое подлинное мнение, подлинный вопрос, сколь бы частичен он ни был, – вопрос о смысле и духовной судьбе России.
Я думаю, что именно в этом контексте, из-за того что этот спор идет и в нем мы все так или иначе участвуем, имеют право голоса и такие, как я, часть моего послереволюционного поколения, которое, хотя и никогда не было в России, не было причастно ее непосредственной жизни тем не менее (даже родившись за рубежом) не растворилось до конца в западном море, но осталось обращенным к России... Отсюда некоторый «автобиографизм» моего доклада – не в смысле каких-то подробностей: я совсем не хочу вас занимать своей персоной, но постольку, поскольку это применимо не только ко мне одному, но в каком-то смысле и ко всей эмиграции, хотя я и не считаю эмиграцию сколько бы то ни было однородным явлением.
Особенность моего эмигрантского поколения заключается в том, что мы начали свою жизнь с некоторого парадокса. Если понятие «эмигрант» предполагает, что человек откуда-то эмигрировал, то я, например, ниоткуда никогда не эмигрировал, я просто уже родился эмигрантом. И всегда, с тех пор как я себя помню, хотя никогда и не жил в России, осознавал себя безусловно русским. И это несмотря на то, что прожил до тридцати лет во Франции и ощущаю французскую культуру (нет, не французскую нацию) близкой, почти своей. А в последние двадцать пять лет – могу сказать без всякого преувеличения – я не только принял Америку, но и посвящаю большую часть своей жизни тому, что считаю бесконечно важным, более важным, чем все остальное, – этому не без воли Божией совершившемуся распространению на весь мир православной веры, которая прежде отождествлялась главным образом с Востоком, с Балканами и Малой Азией, со славянскими землями. И вдруг в XX веке, в эпоху умаления православия, уничижения его в тех местах, где оно цвело, Господь Бог каким-то таинственным образом распространил его по всему миру. И для себя я всегда ощущал это как некий зов и обязанность. И тем не менее ни отдача себя этому делу, ни французское образование никогда не ощущались мной как отход, как забвение России. По всей вероятности, и умру я в этом сочетании, как говорят на богословском языке, разных воипостазирований – соединении нескольких природ в одной ипостаси.
Итак, с этого я начал, потому что люди моего поколения, те, которые это осознали, – может быть, их очень мало на самом деле, но они есть, прошли, по-моему, через определенные стадии отношения к проблеме «Церковь, православие, духовная судьба России».
Я помню с первых лет своей жизни, может быть, буквальное пеленок, одну из ключевых эмигрантских фраз: «Церковь – это все, что осталось у нас от России». Я просто вырос с этим постулатом. Хотя должен сказать, что довольно рано мне стало казаться, что для определения Церкви его явно недостаточно, что кроме этого есть в Церкви еще нечто. Тем не менее в этом была и своя глубокая правда.
Эмиграция могла очень много и очень часто вспоминать о России, думать о России, писать, спорить о России, работать, как тогда говорили, для будущего России. Помнить, думать, спорить – все это в эмиграции возможно. Одно невозможно в эмиграции – это быть в России. Исключением из такой невозможности с самого начала и стал храм, церковь. Входя в церкви (я говорю главным образом про свой детский и юношеский опыт), в эти наши знаменитые церкви, переделанные из гаражей и подвалов, из квартир, русский эмигрант, какого бы он ни был возраста, отдавал ли он себе в этом отчет или нет, несомненно входил, вступал в Россию. Это была действительно святая правда! Отсюда и такая сосредоточенность эмигрантской жизни вокруг храма. Вы могли не знать, где вы – в Белграде, Париже, Берлине или еще где-то, когда входили в русские православные храмы, которые были одновременно и храмами как таковыми, и местом, куда можно было прийти, чтобы прикоснуться к тому, чего эмигранты в своей катастрофе отделения от России были лишены. И таким образом даже те, кто никогда не бывал в России, тоже получали возможность через храм, через жизнь храма, церковную жизнь и связанную с ней жизнь бытовую приобрести опыт «русское», опыт России, по всей вероятности, самый главный, потому что обо всем остальном русские эмигранты, как и вообще эмигранты, бесконечно спорили.
Русские эмигранты всегда много спорили, потому что у них даже воспоминания о России были разными. Кто вспоминал свое служение в Бородинском полку, а кто вспоминал, как он в каком-то студенческом кружке готовил революцию. Были люди, которые со слезами вспоминали, как они 9 января 1905 года гнали демонстрантов с Сенатской площади, и те, которые с теми же слезами умиления вспоминали, как их гнали. Но и те и другие соединялись в наших храмах. И для тех и для других храм был один. И тут происходило не то что идеологическое примирение (оно нам, русским, вообще противопоказано), но кончались споры, все прикасались к чему-то для всех несомненному и бесспорному.
Я вспоминаю себя мальчиком, учащимся французского лицея. У меня было как бы две жизни. Сидишь в лицее, в классе, и знаешь, что сегодня вечером, скажем, Похвала Богородице. Слава Богу, лицей был недалеко от кафедрального собора. В классе были Расин и Корнель, Столетняя война и Жанна д’Арк, а потом начиналась другая жизнь. Именно жизнь, а не просто и не только религия. И совсем не удивляло русских эмигрантов (и меня в начале моего жизненного пути), когда выходил в Великую Пятницу старенький митрополит и над плащаницей, так сказать, отдавши долг Христу во Гробе, переходил к «главному»: так, говорил, и Россия, подобно Христу, во гробе лежит. И вот Христос воскрес – и Россия воскреснет! Ему это не казалось богословской натяжкой.
Или, когда начинался Великий пост и пели в церкви удивительный псалом «На реках Вавилонских, тамо седохом и плакахом...», изгнание из рая многими воспринималось как изгнание из своей страны, из России, которая чем больше проходило времени, тем больше казалась потерянным раем. Поэтому первая стадия в становлении была именно эта, я бы сказал – эмигрантская Россия. Конечно, это включало и семью, язык, всевозможные эмигрантские организации и т. п.
Церковь, православие мы получили вот от этой России, и получили прежде всего как некое ее (России) воплощение, присутствие, ее частицу. И всегда была в этом некоторая светлая, но все же двусмысленность. Я помню старушку – учительницу математики в русской гимназии, где я одно время учился. В этой гимназии Великим постом было общее говение. И один мой приятель в то время решил, что он безбожник. Он пришел к учительнице и честно сказал: «Я не хочу приобщаться, я не верю в Бога». А она ему ответила: «И дурак, это же добрый, старый русский обычай». Я не знаю, что было лучше в этих словах: что это добрый обычай, старый обычай или вообще обычай прежде всего? Но для нее это было самоочевидным. И мы вынесли из гимназии представление о вере главным образом как о части старого доброго русского обычая...
Я это говорю, когда молодость, детство давно за плечами, когда даже эмигрантское детство кажется в каком-то смысле потерянным раем. И говорю это не так, как сказал бы несколько десятилетий назад, с какой-то запальчивостью, нет! Так было. Так было! Я могу сказать, вспоминая об этом, что тогда я побывал в России. Не только потому, что тогда были еще бывшие. Стоишь в соборе, смотришь вокруг – премьер-министр, граф Коковцов191, два-три великих князя, и после литургии будет панихида лейб-гвардии Преображенского полка и смоленских институток, казанского купечества, саратовских благородных девиц и т. д. Мы побывали, мы были, мы прикоснулись. И иногда даже сейчас, когда я встречаюсь с людьми, мне кажется, что мой опыт России даже немножко шире, потому что они не видели графа Коковцова, а я с ним чай пил... И Шаляпина хоронил, стоял у гроба его. Это было неразделимое целое – Россия, храм, Церковь, православие.
Теперь я перейду ко второй стадии. Получивши от России Церковь и православие, мы стали задумываться о самой Церкви. Или, вернее, Церковь, вера сами стали жить в нас, требуя какого-то углубления, требуя ответа на вопрос: о чем мы вспоминаем, когда поем «На реках Вавилонских, тамо седохом и плакахом..»? Или можно ли в Великой Пятнице видеть только символ смерти и воскресения России?
И вот я попал в Православный богословский институт. В то время в нем преподавали настоящие корифеи. Я принадлежу к последнему классу, который еще слушал отца Сергия Булгакова; я был ассистентом по кафедре Антона Владимировича Карташева192; слушал нравственное богословие у Бориса Петровича Вышеславцева193, историю христианства и философию у профессора Мочульского194. Все эти деятели были чрезвычайно русскими людьми, цветом России. Но главное в институте было то, что Церковь, православие и вера зажили для нас своей собственной жизнью. Если раньше мы воспринимали их в основном как часть русского опыта, может быть – лучшую часть, то теперь на этом новом для нас этапе в душах наших стала выстраиваться некая иерархия ценностей. И мы начали задавать себе вечный вопрос: что значат слова Христа «Ищите прежде всего Царствия Божия, а остальное все приложится вам»195? Что к чему прикладывается? Что из чего следует? И что составляет тот религиозный центр, который делается центром жизни? Центром всего, потому что все в мире с ним соотнесено.
Помню, как я сидел с открытым ртом первые три года из пяти лет моего богословского образования, когда мне все время открывались абсолютно непостижимые прежде горизонты... Я и не предполагал раньше, когда был мальчишкой, когда архиерею посох выносил, что существует такой замысел, такой потрясающий Божественный замысел о том, что такое мир, что такое человек и к чему он призван. И что за пределами всех наших религий и конфессий открывается человеку. Я вдруг понял, что каждый человек, что бы ни случилось с ним в жизни, всегда про себя может сказать: «Я изгнанник на этой земле». Я никогда не мог понять, как могут существовать какие-то «зарубежные Церкви», потому что само христианство и есть всегда некая «зарубежная Церковь», потому что мы – за рубежом мира сего. Поэтому Церковь, почувствовавшая, ощутившая себя дома, нашедшая свою окончательную обитель в какой- либо конкретной географической точке, забыла бы, предала бы свое призвание, которое положительно делает ее пришелицей и странницей на этой земле. Все мы «не имеем здесь своего града, но грядущего взыскуем»196. Осознание этого и стало для меня обретением самой сущности православия. Той сущности, к которой с середины XIX века начало возвращаться русское религиозное сознание через первое поколение славянофилов, через возрождение монашества от Паисия Величковского до преподобного Серафима, когда что-то такое засияло в православии, нечто такое, что было как будто забыто со времен Византии и святых отцов.
Итак, сначала мы получили Церковь от России вместе с Россией. Затем Церковь, православие стали для нас центром жизни. И уже не Церковь определялась по отношению к России, как во фразе «Церковь – это все, что у нас осталось от России», а Россия стала соотноситься с Церковью: «Какой ты хочешь быть, Россия, – Россией Ксеркса иль Христа?»197 И наконец, погрузившись в православное боговедение, в православную историю, в православную иконопись и так далее, мы по-новому начали относиться и к России: путь России, ее настоящее, прошлое и будущее стали нами восприниматься по-другому.
Повторю еще раз: прежде Церковь была для нас только частью России – теперь же у нас появилась потребность понять, почему, по каким причинам именно в России, где на рубеже XIX–XX веков произошло возрождение православия, случился такой страшный социальный обвал, восторжествовали те бесы, о которых писал Достоевский. Как мы презирали Запад – я говорю «мы», имея в виду всю Россию, – сколько издевались над бельгийскими и французскими буржуа, над немцами (кто только их, бедных, не крыл!). Но случилось так, что они как-никак, но живут-то свободно, а мы... Вот и возник вопрос: отчего это произошло, как возможно? Взлет преподобного Серафима, Достоевского и Хомякова с одной стороны, а с другой – кровавая каша, в которую погрузилась Россия.
Понятным это стало для нас лишь в свете Церкви.
Определение того, чем является в мире Россия, требует такого критерия, который был бы вне ее и выше ее. И этот критерий – полнота Церкви. Не может быть какая-то часть критерием целого. Поэтому формула, что Церковь есть лишь проекция России, должна была быть навсегда отброшена. Так начался и продолжается наш поиск ответов на вопросы о прошлом, настоящем и будущем России, наш спор о ее духовных судьбах.
* * *
Теперь, после этого небольшого автобиографического резюме, я хочу сказать о том, какими я вижу духовные судьбы России, о том, какие возможности перед Россией открываются.
Понятие «Россия» мы употребляем здесь как некоторый образ, ведь понятие это можно по-разному трактовать – и в плане экономическом, и в планах политическом, географическом и т. д. Когда мы говорим «Россия», все мы чувствуем, что говорим не о судьбе населения, живущего на Восточно-Европейской равнине и восходящего к норвежскому племени русов. Не об этом мы говорим. Мы говорим о некоем духовном образе, к которому мы можем быть причастны, а можем быть и не причастны.
Говорить о духовных судьбах России – это прежде всего делать выбор: какой России мы взыскуем. Но выбор наш не может быть чисто субъективным: дескать, эта страна мне просто больше других нравится или мне близок ее фольклор. Нет. Наш выбор должен исходить из того главного духовного источника, каким является для нас христианство, а также из понимания того, что наша вера, наше исповедание есть только фрагмент единого и всеобъемлющего замысла Бога о мире. И, стало быть, мы должны постараться увидеть и понять, к какому выбору этот замысел Россию обязывает.
У нас, русских, есть тенденция, которая мне кажется очень сомнительной (она, правда, есть не только у русских, но у нас она особенно ярко выражена), – трактовать собственную историю как некое органическое развитие. (Вообще единственное, что мы, русские, хорошо усвоили у немцев, – это шеллингианское и гегельянское представление об органическом.) И одновременно мы постоянно ищем в нашей истории некий золотой век, с которым хотелось бы себя соотнести, о котором можно было бы сказать: «Вот это была настоящая Россия!»
Одни выбирают себе в качестве идеала Московскую Русь: обетованные времена, Тишайший царь Алексей Михайлович. (А сколько при нем старообрядцев сгорело, при Тишайшем-то царе!)
Другие берут себе за пример западничество, Россию петербуржскую, ее блестящий культурный взлет, где-то между Петром Великим и Александром III. (Опять здесь люди расставят ударения по-разному.)
С некоторых пор появились у нас еще любители Киевской Руси. Георгий Петрович Флоровский назвал ее золотым мерилом русской истории.
И действительно, в прошлом всегда можно при желании отыскать некий золотой век, относительно которого мы изменились в худшую сторону, исказили его традиции и к которому необходимо вернуться (как будто в истории этого мира вообще можно к чему бы то ни было вернуться). Но сейчас речь не об этом. А о самом видении и понимании истории.
Мне кажется, что русская история всегда была поляризованной, не органической. Никогда не было в ней момента какой-то устойчивости и равновесия. Изначально в российской истории присутствовало некое противоречие, существовало внутреннее борение. И прежде всего в чисто духовном плане.
В России параллельно формировались и развивались две, в общем-то, противоположные духовные и нравственные традиции. Первую я бы определил как традицию некоей исторической гордыни. Митрополит Киевский Илларион в свое время так примерно ее обозначил: да, конечно, мы последние вошли в историю. Последние, в одиннадцатый час. Но последние будут первыми! Да, конечно, куда нам до греков, куда нам до Византии! Но, братцы, уж если мы покажем, то покажем! И тут очень кстати пришлась идея Третьего Рима – первый взлет русского самодовольства.
Затем имперский взлет при Петре, которому до Третьего Рима никакого дела не было – жила бы Россия во славе. Появляется понятие славы. Древняя Русь хотя бы знала то, что мы и теперь говорим после литургии: «Ибо Тебе подобает честь и слава», и только Тебе. Но тут явилась слава как нечто самодовлеющее: слава русского оружия, слава того, слава сего...
Потом самодовольство и гордыня стали расти, все дальше и дальше распространяться, уходить в такие глубокие и рыхлые пески нашей души. Мы ведь как привыкли рассуждать: конечно, мы так себе люди, но душа-то у нас не такая, как у всех! Никогда не подождем, пока другие скажут, что душа у нас хорошая, нет! Мы это сами объявили, сами себе назначили, декларировали, догматом сделали! У нас особенная стать, в нас можно только верить! Не можем мы себя, точно немцы какие-то, нравственными мерками мерить. (Блок вот писал, что сначала наплюем на Бога, а потом целуем иконы – и в этом вся Россия.) В таком бахвальстве воспитывалась и русская армия. Русская армия, дескать, непобедима. Хотя она не один раз проигрывала войны. При Аустерлице побили, в Севастопольскую кампанию побили, в Русско-японскую кампанию опять побили – все равно мы непобедимы. Что нам до фактов – факты нам только помеха!
В общем, национальная гордыня наша имела всевозможные измерения – от исторического до психологического. Но одновременно с этим самодовольством существовала и развивалась и другая линия русской духовности, русского самосознания.
В чем же она проявлялась?
Мы, русские, всегда оглядывались, засматривались на Царьград, на Византию. Но душа Руси с момента ее Крещения мистически пребывала все же не там, а в Иерусалиме, у евангельского Христа. Там, где игумен Даниил ставил свечку за Русскую землю.
«Всю тебя, земля родная, в рабском виде Царь Небесный исходил благословляя...»198 – этот образ Христа полюбился России больше всего, больше всех византийских мозаик. Это было большим, чем все помыслы о земном величии, о мирской славе. Здесь угадывался поиск почти невозможной свободы. Свободы не только, как мы теперь думаем, от агрессии, от государства (хотя и от государства, конечно, тоже). По существу, это было искание свободы от тяжести земной жизни, свободы от мира сего.
И это чувство постоянно присутствовало в русской литературе. «Много нас по свету бродит, правды ищет...» – помните? Это Касьян с Красивой Мечи из «Охотничьих рассказов» Тургенева...199 Наш писатель – западник, но и он чувствует это! Жил в Баден-Бадене или Бужевале – и все-таки чувствовал. Или печальный агностик Чехов в своем «Архиерее» разве не то же самое чувство выразил?
Как же далеки эта духовная неуспокоенность, это подвижничество, зачарованность высшей Правдой, эта традиция иерусалимско-евангельского христианства от всякой суетной гордыни и агрессии, от лозунгов вроде «Гром победы раздавайся», «Горжусь, что я русский!», «Мы русские – с нами Бог!» и т. п.
Россия получила откровение такой красоты, такой духовности, что после него просто даже нелепо было всем этим державным славам предаваться. И тем не менее она предалась.
В постоянном сталкивании, противоборстве этих двух традиций – высокой, неземной почти духовности и национального самодовольства, прельщенное грезами о земном теократическом царстве – и проходила история Российского государства. Так что пора уже перестать искать какой-то органичности в нашем прошлом. И вместо этого начать всерьез над ним задумываться и выбирать: каким путем из названных России следовать дальше?
И здесь я должен употребить формулу бесконечно затертую, избитую, очень часто неверно понимаемую, которую я стремлюсь как можно реже произносить, знаменитую формулу «Святая Русь».
Коль скоро мы говорим о духовных судьбах России, давайте попытаемся найти для этой формулы, этого словосочетания соответствующее – истинное, а не надуманное – содержание.
Что же такое Святая Русь? Утверждение ли это факта?
Помню удивительную статью Антона Владимировича Карташева «Судьбы Святой Руси». Он пишет, что Англия вот называет себя старой, доброй, Франция – я сейчас не помню, ну, допустим, веселой, Германия еще как-то, и только Россия назвала себя святой. Когда народ называет свою страну – Святая Русь, то очень важно знать, в каком смысле он это говорит.
Понятие «святость» имеет два смысла. С одной стороны, оно применимо к сравнительно небольшому числу тех людей, которых Церковь канонизировала. С другой – апостол Павел и православная литургия именуют всех нас, христиан, святыми: «Святая святым». Святость – святым. «Вы святы, потому что вы освящены». Я думаю, что вот по этому критерию – нашего реального соответствия изначальной святости каждого христианина – мы и будем судимы Богом на Страшном суде. «Разве вы не знаете, – говорит апостол Павел, – что вы куплены дорогою ценою, что тела ваши суть храм Святого Духа и вы не свои?»200 Вот для нас изначальное понятие святости.
Поэтому когда мы произносим «Святая Русь» – следует ясно отдавать себе отчет, что именно мы имеем в виду. Если мы твердо верим в то, что русское государство, историческая Россия, которая существовала прежде, и есть Святая Русь и нам остается только вернуться к ней (кому в Киев, кому в Москву, кому в Псков и Новгород, кому в Петербург, на выбор, – кто что под Святой Русью подразумевает), тогда мера нашей гордыни безусловно превышена и Бог заслуженно посрамил нас нашим страшным историческим падением.
Хотели бы мы и дальше при всех наших падениях и блужданиях мерить себя только этим критерием? К чему мы все-таки стремимся? К Босфору и Дарданеллам? К тому, чтобы наш русский флаг по всему миру развевался? Но тогда как раз советская власть и есть предел всех наших желаний, уродливая их карикатура. Ведь прежде Россия никогда не была так внешне сильна. Ни при Петре, ни при Екатерине, ни при Пушкине, ни при Достоевском, ни при одном из русских святых. Только при Сталине. Вот как, оказывается, все просто. Советский флаг был почти на стенах Царьграда.
Если наши желания только этим ограничиваются, тогда давайте раз и навсегда забудем о Святой Руси. Ибо ничего святого в том, чтобы богатеть земной славой, земным могуществом, нет. Демоническая, страшная сила большевизма и была направлена на то, чтобы установить свою власть над всем миром, чтобы весь мир перед ней дрожал. (Как сказал один из американских президентов: «Брежнев чихнет – и весь мир волнуется».) И если мы выбираем этот идеал, то у России нет будущего.
Святая Русь неотделима от свидетельства и опыта русских святых, от влюбленности в Истину, той влюбленности, в которой Семен Людвигович Франк видел хроническое заболевание русского духа. Пока же мы будем продолжать твердить: «Только Россия, все только для России», мы свою гордыню не изживем.
Вы знаете прекрасно, что гордыня – это то, что из ангела света сделало дьявола. И там, где есть гордыня, там никогда не будет Христа. И самое страшное – когда дьявол принимает облик ангела света. Дьявол никогда как дьявол не является, а всегда стремится облечься во что-нибудь такое прельстительно-светленькое. Критерий же различения духов был и остается всегда один: там, где есть гордыня, там нет и не может быть Христа.
Ибо в этом и есть сущность первородного греха. Это первое.
Второе. Отказ от гордыни (который для нас очень непрост) предполагает покаяние. Я говорю не о простом перечне двух-трех исторических национальных грехов и не об истерическом биении себя в грудь, которое никогда не бывает настоящим покаянием, но часто оказывается формой самоуслаждения. Когда ко мне на исповедь приходит человек и говорит: «Я нагрешил, как никто другой!» – мне приходится его разочаровывать: «Вы знаете, максимум как все». Не надо так – чтобы и в грехе кого-то переплюнуть. Необходимо трезвое покаяние. И если говорить о нашей истории, я его понимаю прежде всего как отказ от всех золотых веков вместе взятых. Не надо любоваться тем, чем не надлежит любоваться.
Что такое истинное духовное покаяние? Это попытка увидеть себя глазами Бога. Есть такое греховное кокетство – мы кокетничаем своими грехами. А вот увидеть себя в свете Божием, и каждому увидеть в ту меру, в которую ему дано, – это наш общий исторический долг и путь. В свете Божественной правды что было злом, то было злом, что было хорошим, то было хорошим. Только при таком подходе возможно в конечном итоге богопознание. Но без духовного очищения невозможно не только богопознание, но и вообще какое бы то ни было познание. Мы видим мир лишь внешний. Изнутри можно все увидеть и понять только в Боге. И нам дана эта возможность.
Говоря о покаянии, я говорю не о чем-то коллективном, внешнем, общественном. Я вообще боюсь коллективных покаяний, так как не понимаю, в чем они выражаются. Но если бы каждый из нас, русских христиан, перестал жить в состоянии истерической гордыни (только покаяние и делает возможным духовную трезвость), то это был бы огромный шаг на том духовном пути, который ведет к Святой Руси.
Третье. Нам необходимо освобождение Церкви.
Никогда Церковь в России не была свободной. Она была официальной. Между тем Церковь есть то, что выходит за все земные рамки. Что сказано о Церкви в Символе веры? Единая, Святая, Соборная и Апостольская. Если мы пойдем еще дальше, то скажем: Тело Христово. Если еще дальше и глубже, то скажем: Храм Святого Духа. Если мы хотим вглядеться в нее, давайте посмотрим на образ Божией Матери Оранта, на Ту, к Которой обращена вся тварь: «О Тебе радуется, Благодатная, всякая тварь». Так и в Церкви мы можем увидеть Жену, облеченную в солнце. А главное, через Церковь во всем мире присутствует тайна Божия, присутствует свет Божий.
Но что же происходит в действительности? Я никогда не был в Церкви, которая являлась бы Святой, Соборной, Апостольской и Единой. Нет, я всегда был либо в Русской, либо в Албанской, либо в Греческой, либо в Румынской и т. д. А разве не свидетельствует это о раздроблении Тела Христова? Что же мы делаем?
Скажу просто (хотя боюсь, я все же в этой Церкви вырос): мне совершенно не нужно прибавления к слову «Церковь» определения «Русская». Мне нужно прибавить «христианская» и «православная» – и все. Апостол Павел ведь никогда не обращался к Греческой Церкви. Он писал Церкви, пребывающей в Греции, Церкви, пребывающей в Коринфе, и т. д., ибо Церковь странствует. И Церковь Русская – это значит Церковь, пребывающая в России для спасения русских людей и России. Но что такое «Русская Святая Соборная»? При чем тут определение «Русская»?
И вот я говорю про освобождение Церкви не только в смысле юридическом. Хотя и юридически хорошо бы было ее освободить раз и навсегда. Антон Владимирович Карташев очень точно говорил, что тонкий организм Церкви похрустывал в объятиях византийской теократии. Этот хруст ребер церковных мы слышим уже на протяжении веков. Так что пора бы уже сказать государству то, что когда-то сказал Максим Исповедник, когда его привели в тюрьму: «Не ваше дело заниматься Церковью». И не кому-нибудь, а блаженнейшему, благочестивейшему христианскому императору сказал. И пора понять, что никакой опеки Церкви никогда не было нужно. Не было нужно в прошлом. Не нужно в настоящем. Не нужно будет и в будущем. Не надо нам обер-прокуроров Победоносцевых, куроедовых. Оставьте Церковь в покое, поймите, что от Церкви нельзя требовать: так, вот тут послужи миру, там послужи миру. Церковь тем служит миру, что являет в нем неотмирное Царство. Это и есть ее служение миру. Она служит миру только в ту меру, в какую она от мира абсолютно свободна. И в ту минуту, когда она себя миру хоть в чем-то порабощает, она изменяет своему призванию. Поэтому так много было сказано русскими мыслителями об освобождении Церкви. И нам не нужно выдумывать нового, нам нужно вернуться к тем, кто это с такой остротой почувствовал и пережил.
Но вернемся к теме будущего России.
Если нет покаяния, если нет трезвого видения самих себя и своей истории, то нет и христианства, нет Церкви. Потому что не бывает веры и Церкви без смирения и духовной трезвости. Больше всего в мире меня сейчас пугает не только разлив зла, открытого зла, но и появление всюду и везде страшных вещей – ложного максимализма, апокалиптизма и кликушества во всех его формах. Многим сейчас, видите ли, недостаточно называть себя просто православными, надо обязательно еще добавить «подлинные» или «истинные». А уж если кто-то «истинно православный», то ему точно известно время второго пришествия Христа. А Христу было неизвестно, между прочим. Но зато у нас знают миллионы людей. Я могу вам дать телефоны в Нью-Йорке, где вы можете узнать, когда точно будет конец света и по каким причинам. (И из России довольно часто доходит до нас та же мутная волна этого ложного максимализма: что-то произошло – все, братцы, завтра ждите!) Каждый год какой-нибудь пастор объявляет о втором пришествии, все выезжают в пустыню, надевают белые рубашки и вечером возвращаются обратно.
Есть христианский эсхатологизм, и есть святая истина христианства: «Да приидет Царствие Твое!»201 Да приидет! Пусть сейчас придет – или через два миллиона лет. Все равно. Я живу в свете этого конца. Потому что этот конец во Христе придет. Потому что Истина объявлена. А есть ложный максимализм, апокалиптизм, есть стращание, это навязывание всем и каждому какого-то надрыва, какой-то истерики. Меня всегда это заставляет вспоминать слова Василия Васильевича Розанова. Он писал, что Православие – для очень гармонического типа людей, а не для истерических людей. У нас же есть люди, которые, не понимая до конца диалектики Достоевского, останавливаются на чем-нибудь вроде следующего: «Ты веришь в Бога? Я, – прохрипел Шатов, – я буду веровать в Бога!»202 До этого он уже полтора часа о Боге говорил. А оказывается, не верил. Здесь есть эта тональность, к которой очень многие сейчас склонны.
Я очень часто встречаюсь с людьми, которые приходят в православие. И какой же мы, православные, наносим часто духовный вред, обращая их не в святую православную истину, а, простите, в православную истерику! В какое-то сплошное бесконечное преувеличение, которое ничего общего не имеет со светом, входящим в мир (и в образе преподобного Серафима, и, в общем, в бесконечно трезвой христианской литературе, которая порождена этим православием).
Я уже говорил о необходимости воспитывать в себе умение различать духов. «Возлюбленные! не всякому духу верьте, но испытывайте духов, от Бога ли они»203. «Не всякий, говорящий Мне: „Господи! Господи!», войдет в Царство Небесное»204. Не всякий, особенно сейчас, в эпоху ложного «духоносничества», всяких сект, харизматиков. Как трудно становится различать, какие духи от Бога... И это относится прежде всего к России, к будущей России. Нужно, конечно, бояться и других опасностей – кровопролития и сведения счетов. Но я больше всего боюсь другого: как бы, обретя наконец свободу, мы из-за нашего неумения различать духов не поругали бы ее.
Сейчас более всего нам нужен подвиг сосредоточенности, подвиг медленного собирания души, вглядывания.
Верность России состоит не в том, чтобы просто о ней все время говорить, а в том, чтобы собирать свое знание вокруг ее благодатных и грешных, прямых и извилистых путей и постепенно создавать тот образ России, к которому нужно не возвращаться, а который будет началом нового, наверное, такого же трудного, такого же трагического, но свободного развития русского пути.
* * *
Сегодня перед всеми нами по-прежнему стоит все тот же сакраментальный и пока еще не разрешенный вопрос: какой ты хочешь быть, Россия, – Россией Ксеркса иль Христа?
У нас, у русских христиан, есть сейчас две путеводные звезды. Одна – это русские святые и русская святость. Конечно, все святые святы, и я молюсь святому не потому только, что он русский. (Святость Николая Чудотворца воплощается в любом народе.) Я говорю про русскую святость в ее целом. Святость как некое видение Бога, жизни, мира. Я только намекну на то, что это означает. Профессор Вейдле писал о греческом храме Святой Софии, что снаружи он не производит никакого особенного впечатления, но входишь в него – и обмираешь от того, что внутри открывается твоему взору. В русской же архитектуре часто присутствует другое – взор сразу должен на чем-то останавливаться (есть даже чисто декоративные купола, ко внутреннему убранству храма никакого отношения не имеющие). Эта, казалось бы, незначительная деталь многое объясняет. Антоний Великий или Пахомий уходили в какие-то страшные пустыни со скорпионами, а русский святой, хотя и называл место своего уединения пустыней, шел в какую-нибудь благословенную рощицу с березками. Что это такое?..
Есть, есть в русской святости нечто с трудом определимое, но явственное. Оно и в русском почитании Божией Матери, и в почитании святых выражается. Может быть, это наши иконы (вспомним Серафима, умирающего перед образом Умиления)? Так вот, это – главный наш золотой запас. Его нужно изучать и знать. Не только для того, чтобы раз в год праздновать День всех святых, в земле Российской просиявших, а потому, что здесь мы находим некий камертон для настроя всей нашей духовной жизни.
Другая наша путеводная звезда, может быть, не в духовном, но в душевном, сердечном плане, – это русская культура. И как высшее, наиболее яркое ее проявление – русская литература.
Русская литература в лучшем, что ею создано, в основной своей тональности очень соответствует всему тому лучшему в русской истории, о чем я говорил. В ней нет гордыни, зато всегда присутствует острое чувство греха и покаяния. Есть в ней настоящая, осуществленная духовная свобода человека, но нет кликушества. Странно даже. В стране, в которой было столько преувеличений и перехлестов, в которой мысль металась, как наш великий насмешник Набоков писал, от Канта к Конту, от Гегеля к Шлегелю, – и вдруг русская литература с потрясающей трезвостью, скромностью и любовью. Вот, например, в Пушкине вы не найдете ни безмерности, ни кликушества, ни апокалиптики. Есть, правда, национальная гордость, но и та не без меры, а с какой-то даже прохладной отстраненностью.
Русской культурой, русской литературой во многом будет мериться наше прошлое.
* * *
Итак, говорить сегодня о судьбах России вовсе не значит готовить себя к возвращению в прошлое. То, что случилось с Россией, было дано ей и нам как ужасное испытание и одновременно как возможность для пересмотра всего нашего прошлого и для очищения. Слово «кризис» означает суд. И суд совершился. Поэтому всем нам сегодня надо напрячь до предела совесть. Именно совесть. Конечно, нужны ясные знания. Мы должны уметь анализировать, изучать, любить. Но совесть все же требуется прежде всего. Совесть объединяет все. Она позволяет заново увидеть Россию в ее прошлом и настоящем и, может быть, начать чувствовать, в чем должно состоять ее будущее.
На каждом из нас, русских христиан, лежит долг подвига – в меру своих сил, кто здесь, кто там, кто больше, кто меньше, но способствовать тому, чтобы духовная судьба у России была. И чтобы эта духовная судьба хотя бы в какой-то мере соответствовала тому удивительно чистому и светлому определению, которое кто-то когда-то произнес и которое осталось как мечта и чудо, как замысел, как желание: Святая Русь.
Основные издания работ протоиерея Александра Шмемана
Церковь и церковное устройство. – Париж, 1949. – 24 с.
Таинство крещения. – Париж: Издание «Церковного Вестника», 1951. – 31с. (2-е издание – М.; Париж: Крутицкое подворье; YMCA-Press; Русский путь, 1996. – 46 с.).
Исторический путь Православия. Нью-Йорк: Изд-во им. Чехова, 1954. 388 с. (2-е издание – Париж: YMCA-Press, 1985; 3-е издание – Париж: YMCA-Press, 1989; 4-е издание, репринт – М.: Паломник, 1993) (Английский перевод – London: Harvill Press, 1963. 359 р.).
Введение в литургическое богословие. – Париж, 1961. – 247 с. (2-е издание – М.: Крутицкое подворье, 1996. – 247 с.) (Английский перевод (London; Portland (Me.): The Faith Press; The American Orthodox Press, 1966. 170 p.); 2-е издание (Leighton Buzzard (Beds.): The Faith Press; New York: St. Vladimir's Seminary Press, 1975. 170 p.)).
For the Life of the World. – New York, 1963
Русский перевод – За жизнь мира. – Нью-Йорк: Religious Books for Russia, 1983. –103 с.; 2-е издание–Вильнюс: Весть, [199J.– 103 с.; 3-е издание – Электросталь: Полиграмм, 2001. – 89 с.
Ultimate Questions: An Anthology of Modem Russian Religious Thought. – New York etc.: Holt, Rinehart and Winston, 1965. 310 p. (составление, вступительная статья).
Great Lent. – Crestwood (N. Y): St. Vladimir Seminary Press, 1969. 124 p.
Русский перевод – Великий Пост. – М.: Московский рабочий, 1993. – 111 с.) (Французский (Le Grand Careme. – Begrolles-en- Mauges: Bellefontaine, 1974), голландский (1976) переводы).
Of Water and the Spirit: A Liturgical Study of Baptism. – Crestwood (N. Y.): St. Vladimir Seminary Press, 1974 (London: SPCK, 1976. 169 p.)
Водою и Духом: О таинстве крещения / Пер. – М.: Гнозис; Паломник, 1993. – 224 с.; 2-е издание – М.: Свято-Тихоновский богословский институт, 2000. 199 с.; 3-е издание – М.: Паломник, 2001. – 223 с. (Французский перевод – D'Eau et d'Esprit. – Paris: Desclee de Brouwer, 1988. 212 p.).
Евхаристия: Таинство Царства. – Paris: YMCA-Press, 1984. 304 с. (2-е издание, репринт – M.: Паломник, 1992; 3-е издание – М.: Паломникъ, 2001). (Французский (L'Eucharistie, sacrement du Royaume. – Paris: YMCA-Press; O.E.I.L., 1985. 276 p.), английский переводы).
Церковь, мир, миссия: Мысли о православии на Западе / Пер. с англ. – М.: Свято-Тихоновский богословский институт, 1996. – 267 с.
Введение в богословие: Курс лекций по догматическому богословию. Клин: Христианская жизнь, 2001. 62 с.
The Journals of Father Alexander Schmemann: 1973–1983. – Crestwood: St. Vladimir's Seminary Press, 2002
(Русское издание, расширенное и дополненное. – Дневники: 1973–1983. – М.: Русский Путь, 2005. – 717 с.).
Собрание статей. 1947–1983. – М.: Русский путь, 2009. – 896 с.
Проповеди и беседы. – М.: Паломникъ, 2000. – 207 с.
Воскресные беседы. – М.: Паломник, 2002. – 320 с.
Литургия и Предание. – Киев: Пролог, 2005. – 208 с.
Литургия и жизнь. – М.: Паломник, 2002. – 160 с.
Святая святым. Киев: храм прп. Агапита Печерского, 2002. – 56 с.
Беседы на радио «Свобода». В 2-х томах. Свято-Тихоновский богословский институт, 2009.
* * *
На темы русские и общие. Сборник статей и материалов в честь проф. Н. С. Тимашева. Под ред. Η. П. Полторацкого. Издание Общества друзей русской культуры. Нью-Йорк, 1965.
«Огонь пришел Я низвести на землю, и как желал бы, чтобы он уже возгорелся!» (Лк. 12:49). – Примеч. Е. Дорман.
«И, став Павел среди ареопага, сказал: Афиняне! по всему вижу я, что вы как бы особенно набожны. Ибо, проходя и осматривая ваши святыни, я нашел и жертвенник, на котором написано «неведомому Богу». Сего-то, Которого вы, не зная, чтите, я проповедую вам» (Деян. 17:22–23). – Примеч. Е. Дорман.
Доклад, прочитанный на русском симпозиуме в церкви Иконы Казанской Божьей Матери в городе Си-Клифф, штат Нью-Йорк, в апреле 1977 г.
Коковцов, Владимир Николаевич (1853–1943) – российский государственный деятель, граф (с 1914). Министр финансов Российской империи в 1904–1914 (с перерывом 1905–1906), после убийства Π. Н. Столыпина председатель Совета министров (1911–1914). С 1918 г. в эмиграции. – Примеч. Е. Дорман.
Карташев, Антон Владимирович (1875–1960) – православный историк, участник Религиозно-философских собраний 1901–1903, обер-прокурор Синода, министр вероисповеданий Временного правительства, в эмиграции с 1919 г., один из основателей и профессор Св.-Сергиевского института в Париже. – Примеч. Е. Дорман.
Вышеславцев, Борис Петрович (1877–1954) – философ, выслан из России в 1922 г., сотрудник Н. Бердяева по ИМКА-Пресс и по изданию журнала «Путь», профессор Св.-Сергиевского института в Париже. – Примеч. Е. Дорман.
Мочульский, Константин Васильевич (1892–1948) – литератор, филолог, в эмиграции с 1920 г., преподавал в Софии (1920–1922), в Париже – в Сорбонне (1924–1944) и в Св.-Сергиевском институте (с 1934). – Примеч. Е. Дорман.
6 Ср.: Евр. 13:14. –Примеч. Е. Дорман.
См. стихотворение Вл. Соловьева «Exoriente lux», последнее четверостишие: «О, Русь! в предвиденье высоком / Ты мыслью гордой занята; / Каким же хочешь быть Востоком: / Востоком Ксеркса иль Христа?» – Примеч. Е. Дорман.
Из стихотворения Ф. Тютчева «Эти бедные селенья...». – Примеч. Е. Дорман.
Точная цитата: «И не один я, грешный... много других хрестьян в лаптях ходят, по миру бродят, правды ищут...». – Примеч. Е. Дорман.
Ср.: 1Кор. 6:19–20. – Примеч. Е. Дорман.
См.: Достоевский Ф. М. Бесы. Часть 2. Гл. I. «Ночь». VII. – Примеч. Е. Дорман.