профессор Анатолий Алексеевич Спасский

Глава II. Лукиан Самосатский и его отношение к христианству

1. Биография Лукиана. 2. Покровительство императоров династии Антонинов науке и просвещению; положение риторов в эту эпоху. 3. Религиозное состояние Римской империи при Антонинах: историческое завершение развития римской национальной религии; появление новых культов и суеверий. Нарождение людей-богов. Биография Александра Абонотейского и история его чудес. 4. Лукиан как сатирик; характеристика его сатиры; борьба Лукиана с богами; разбор его этюдов: «Собрание богов», «Побежденный Юпитер», «Менипп»; смысл борьбы Лукиана с богами. 5. Отношение Лукиана к христианству. Сложность вопроса. Попытка установить аналогию между некоторыми отделами сочинений Лукиана и христианством; старания некоторых исследователей Лукиана найти у него прямую зависимость от книг Ветхого и Нового Завета. Центральное значение в этом вопросе его сочинения «О смерти Перегрина» и его внешний строй. Перегрин Протей – афинский киник (по независимым от Лукиана источникам). Перегрин в изображении самого Лукиана. Перегрин – христианин. Подробный анализ всех сведений, сообщенных Лукианом о христианах и Основателе христианства. Лукиан – не враг христианства. Вопрос об отношении Лукиана к творениям Игнатия, еп. Антиохийского. Культ Перегрина Протея. Заключение.

1.

О жизни Лукиана наука обладает очень немногими сведениями194. Нельзя сказать, чтобы он бесследно прошел среди своих современников и последующих поколений. Из эллинских писателей упоминают о нем только Евнапий, ритор второй половины IV в., отмечая Лукиана как человека, опытного в юмористике195, и Свида196. У христианских же писателей имя Лукиана встречается очень нередко; о нем говорят апологеты Татиан197, Тертуллиан198, Афинагор199, Лактанций (IV в.)200 и Фотий, патриарх Константинопольский (середина IX в.)201. Но все эти писатели, за исключением Фотия, ограничиваются лишь почти только упоминанием его имени, не присоединяя к нему никаких биобиблиографических указаний. Тем не менее, и при этих неблагоприятных условиях исследователь, приступающий к воссозданию биографии Лукиана, не находится совсем в безвыходном положении; сам Лукиан приходит ему на помощь и в своих сочинениях сообщает немногие хронологические даты из своей жизни, хотя и не отличающиеся особенной точностью, но, при некоторых исторических комбинациях, дающие возможность с достаточной вероятностью начертать общий ход его жизни.

Установить точно год его рождения невозможно; ученые обыкновенно колеблются между 120–130 гг. (при императоре Адриане)202, а отсюда и самый зрелый возраст Лукиана и расцвет его таланта падает на время правления Марка Аврелия (161–180). Существуют некоторые основания думать, что он появился на свет в 125 г203. Родиной его были Самосаты, укрепленный город, бывшая столица небольшого Команского царства, – город, важное значение которого определялось его положением на берегу Евфрата на торговом водном пути, шедшем из Азии в Персию204.

О своих юношеских годах и пережитом тогда кризисе сам Лукиан сохранил крайне любопытный рассказ в своем сочинении «Сон», отчасти представляющий собой его автобиографию. Когда он стоял на границе юношеского возраста и еще продолжал посещать начальную школу, отец и все родственники его собрались на совет по вопросу о том, какой образ жизни нужно преднаметить для выступающего на самостоятельную деятельность юноши. Большинство (оно состояло из ремесленников, занимавшихся выделкой статуэток) держалось того мнения, что служение науке, ученая карьера, требует большого труда, долгого времени и значительных расходов; самое происхождение юноши и его ближайшее родство предопределяло его будущее. Его мать была изготовительница статуэток и ее два брата продолжали наследственное ремесло. Голос отца, указавшего на дядю, особенно славившегося своим искусством в Самосатах, как на пример, достойный подражания, решил все семейные колебания, и Лукиан отдан был на обучение дяде. И этот выбор будущего призвания тем более казался естественным, что Лукиан, еще будучи в школе и часто оставляя своих учителей, очень искусно делал из воска быков, лошадей и даже людей. Но первое же испытание, какому подверг его дядя, оказалось для него крайне неудачным. Ему дана была каменная доска, которую нужно было разбить резцом так, чтобы она стала пригодной для выделки статуэток, но, будучи неопытным, он так сильно ударил в плиту, что она рассыпалась в куски. Дядя наказал его плетями, кровавые рубцы остались у него на теле, и он с горькими слезами убежал в дом отца...205 Настали долгие минуты раздумья: фантазия ярко обрисовала ему будущее: пусть он останется верным призванию своих предков – тогда ему предстоит жизнь ручного работника, человека, у которого все работы строятся на опытности руки, жизнь бесславная, плохо оплачиваемая, с низким образом жизни, направленным только на предметы работы и самообеспечения. Не то путь науки – путь самообразования: он откроет его уму высшие горизонты, даст ему все средства самовоспитаться в прекраснейших добродетелях и в стремлении к возвышенным благам; он выделит его из обычной массы людей, даст возможность развить свои таланты и доставит ему знаменитость206. Мечты скоро стали воплощаться в фактах. Лукиан (около 140 г.) оставил Самосаты и убежал в Ионию, город, устроенный как бы вроде музея (высшего ученого института) и богатый разнообразными учебными заведениями207, привлекавший отовсюду славных риторов, из которых самыми блестящими были Скопелиан208 и Полемон209, лекции которых он, вероятно, и слушал здесь или в Смирне. Он явился в Ионию молодым студентом, говорящим варварским наречием и только что снявшим с себя кандин – роскошный костюм своего ассирийского отечества210. Риторика взяла здесь его под свое покровительство: она нашла в нем послушного ученика, не отводившего от нее своих очей и относившегося к ней с высоким уважением и удивлением. Бедный и низкий, он скоро возвысился над прекрасными и богатыми юношами, был внесен в цеховые списки и сделался гражданином. Вероятно, недостаток средств, естественный у человека, вышедшего из рабочего сословия, побудил его выступить в Антиохии в качестве адвоката при судебных процессах. Свида, сообщающий о нем крайне немногочисленные сведения, характеризует его только как адвоката в Антиохии. И затем, когда Лукиан был призван на суд философии по обвинению, принесенному на него риторикой, Диоген в защиту его говорил: «Мужа обвиняют в том, что он отрешился, наконец211, от шумной брани в судебных процессах и покинул зал суда»212; при том же случае и сам Лукиан заявил: «Что касается до меня, то я очень доволен, что оставил профессию адвоката – эту судебную волокиту, заставлявшую его переживать тысячи злоключений, обмана, бесстыдства и ссор»213. Его призванием сделалось ораторство, и он, как все риторы тогдашнего времени, повел бродячую жизнь. Ближайшим местом его деятельности была Греция, где уже действовало немало его земляков214. Потребность посоветоваться с врачом повела его в Рим, оставивший в его душе глубокое впечатление, а чувства, пережитые им там, он изобразил в живых чертах в письме своему другу Тимоклу215. Здесь он оставался, по-видимому, недолго и скоро перешел в Южную Италию, в местность около реки По, памятником чего остался его небольшой, но интересный этюд о янтаре и лебедях на реке По216. Все это время его ораторские речи привлекали к себе общественное внимание. Он повсюду был окружен блеском и славой, и результат его путешествия в Рим и Италию сказался в том, что он удалился оттуда с туго набитым карманом217. В начале 160 г. Лукиан возвратился в Ионию218 и, вероятно, в это время сделал подарок своему отечеству219. Местом риторической публицистики его опять сделался Восток: Иония, Смирна, Ефес, Антиохия. Он жил на Востоке еще в то время, когда восточные области сделались очагом войны римлян с парфянами. Ввиду последовательных неудач, сопровождавших для римлян эту войну, Марк Аврелий, чтобы поднять дух войска, послал сюда в качестве главнокомандующего своего соправителя Луция Вера сначала в Лаодикию Дафнийскую, потом в Антиохию; но вместо того чтобы заниматься военными делами, он проводил время здесь очень весело; он стал посмешищем для всех сирийцев, устраивавших ему постоянные скандалы в театрах: вместе с туземцами он присутствовал на всех торжественных пиршествах, при праздновании Сатурналий и вообще всех местных богов. По побуждению своих военачальников, он вместе с римской армией спустился до Евфрата, где и заключил безрезультатный мир с парфянами. Возвратившись в Ефес в 164 г., он тотчас же вступил в брак с Люциллой, дочерью Марка Аврелия220, с которой был помолвлен еще в Риме, и именно для того, чтобы Марк не пришел сам в Сирию и не раскрыл его преступлений221. Приблизительно в 164–165 гг. центром деятельности Лукиана стал Коринф222, и преимущественно Афины. Он явился сюда уже в качестве общепризнанного и выдающегося ритора, получающего богатое содержание из общественной казны, труды которого считали долгом оплачивать223, его слава здесь достигла такой высоты, что равного ему по талантам не находилось во всей Греции224. Но пребывание Лукиана в Афинах явилось не только высшим моментом его торжества, но и радикальной переменой его жизни. Еще будучи в Риме, он слушал лекции Нигрина, одного из выдающихся представителей платонической школы. «Он, – рассказывает Лукиан, – вел похвалу философии, как она охраняет свободу, и раскрыл передо мной презрительность вещей, которые многими считаются за благо, – блестящее внешнее положение, почетное место, золото и пурпур и все подобные предметы, почитаемые у многих очень важными. Всему этому я открыл свой ум и воспринимал с необыкновенной внимательностью; и я не могу рассказать, что я чувствовал. Иногда я печалился, когда я слышал, что все, любимое мною, – почесть, деньги, слава – представляется ничтожеством, и я плакал, когда видел, что все это низвергается; и опять весь обычный порядок вещей казался мне ничтожным и презренным, и я радовался, как будто я вырвался из этой доселешней моей жизни в ее мрачных сумерках и возвысился к ясному небу и чистому свету»225. Поворот, начавшийся в нем в Риме, завершился в Афинах, где он познакомился с философом Демонаксом и составил описание его жизни, где он изображает своего друга в восторженных красках идеального человека226. Здесь он окончательно разочаровался в своем риторстве и склонился к ногам философа. «Что же удивительного в том, – восклицает он, – что я прибег к твоим ногам, о, философия! Когда я после шторма и бури нашел, наконец, прочный порт, я решил остаток своих дней провести под твоим покровительством»227. Но несмотря на все свое преклонение перед философией, Лукиан никогда не сделался философом. Философия только углубила его талант и вызвала новую и более свежую перемену в литературной форме его произведений. Из ритора он обратился в софиста-сатирика и литературный вид его произведений преобразовался в диалог228. Постоянно везде путешествовавший и посещавший один город за другим, из Афин он забрался в Фессалонику, центральный город Македонии, чтобы свои письменные работы сделать известными всем жителям этой страны. Настал день, и мужи каждого города, выдающееся общество всей Македонии, собрались слушать его лекции – и Лукиан справил здесь свой последний литературный триумф229, совершившийся перед самым наступлением Олимпийских игр, на которых он лично присутствовал230. В конце своей жизни этот либерал и сатирик, едко осмеивавший все существующие порядки, удостоился важной административной должности в префектуре Египта. Все друзья его пришли в удивление от неожиданности поступка. «Как ты, человек, так рано отрешившийся от внешних порядков, – писал Лукиану один из его друзей, Сабин, – обладавший свободным занятием, стоящий уже одной ногой у Харона, накануне смерти, кинулся в очевидное рабство?» Лукиан оправдывался; он уверял друзей, что мотивом, побудившим принять высокую административную должность, послужили не деньги и не честолюбие, а единственно удивление перед высокообразованным характером тогдашнего египетского префекта (?!). Как официальное лицо, занимавшее высокое место в провинциальной администрации, он вел важнейшие судебные процессы, записывал их в хронологическом порядке, составлял протоколы и отправлял их в общественный архив. На его обязанности лежало также опубликование императорских решений и повелений и оповещение о них публики. Он уверяет своих друзей, думавших, что недостаток средств побудил его на столь позорный поступок, что новая должность, полученная им, оплачивается определенным государственным жалованием, и он не только не обеднел, но и сделался несравненно богаче231. Год смерти Лукиана неизвестен; он падает на время правления Коммода.

2.

Лукиан выступил на свою историческую деятельность в знаменательный период истории, когда развитие и благосостояние римского государства, процветание наук и весь подъем культурно-политического развития человечества, какое связывается у историков с именем Антонинов, достиг своего зенита, проявился во всей яркости красок и затем постепенно стал разрушаться. Настал век риторов и философов. Никогда еще задачи человеческого блага не разрабатывались с такой последовательностью и сознательностью, как теперь, и никогда еще Греция не торжествовала более блистательной победы, чем эта победа, одержанная ею посредством педагогов и учителей (риторов и философов)232. Антонины (Пий и Марк Аврелий) покровительствовали науке: Пий раздавал всем риторам и философам почетные места по всем провинциям и наделял их государственным жалованием233. Марк Аврелий учредил в Афинах кафедры по всем наукам с очень приличным вознаграждением и создал нечто вроде Академии234. Города и общественные учреждения шли навстречу этой новой потребности времени и выдающихся учителей обеспечивали солидной платой235. По всем центральным городам существовали риторские и философские школы, большей частью основанные самими риторами и философами, и даже в таких сравнительно захолустных городах как Самосаты, родина Лукиана, имелись училища для начального образования. Благодаря покровительству Антонинов и всеобщему соревнованию, свободные профессии получили широкий простор для своего развития. Жажда образования, желание воспользоваться всеми данными налицо средствами, чтобы по возможности изучить все науки, охватили общество, и всякий, чувствовавший какое-либо стремление к познанию, шел в школу, слушал риторов и философов и стремился сам сделаться таковым же. Не всегда, однако, действовали только эти чистые мотивы. Хорошее обеспечение, почет, слава, какими общество тогда наделяло выдающихся риторов и философов, нередко привлекали и массу разных бездарностей, которые высоким званием ритора или философа хотели прикрыть лишь свои эгоистические мотивы. Современная Марку Аврелию литература полна обличений всякого рода риторов и философов, обвиняемых во всевозможных человеческих преступлениях.

Свободные профессии распадались тогда на два разряда: можно было быть или ритором, или философом. Так как главным занятием Лукиана являлось риторство, то мы и рассмотрим только положение риторства в эпоху Антонинов. Риторство, выражавшееся в экспромтном произнесении речей на современные и интересующие слушателей темы, воплощало в себе одно из самых характерных явлений древней греко-римской культуры и цивилизации и составляло собой важный фактор исторической жизни, глубоко воздействовавший на политический и общественный строй греко-римских народностей. С развитием в Риме диктатуры и с падением свободной Греции оно несколько ослабло, но под влиянием благоприятных для него условий правления Антонинов, их щедрому покровительству науке и просвещению, оно снова воскресло, расцвело и сделалось общераспространенным занятием. Оно привлекало к себе всех даровитых людей своей независимостью и свободой, возможностью блеснуть своими талантами, обратить на себя внимание общества, нажить богатство и сделаться знаменитостью. Здесь сказывалась та страсть к зрелищам, та ненасытная жажда до всего нового и оригинального, которая лежала в преданиях, истории и племенном характере греческого и римского народов. Но это было уже не то классическое, высоко-мужественное красноречие, черпавшее свои мотивы в великих общественных движениях, которое питалось героическим патриотизмом и выступало с глубоким убеждением и непреклонностью. На сцену истории выступили интересы дня, злобы ежедневной жизни; ни общественная, ни политическая жизнь не давали уже широких тем для более глубоких вопросов, способных иметь общекультурное значение. Жизнь сложилась в определенные рамки; все приняло законченную форму; люди наслаждались гуманным и справедливым правлением Антонинов и не желали ничего лучшего. Самый выбор сюжетов для красноречивых операций стал затруднительным, изобретались искусственные темы. Дион Хризостом пишет похвалу волу, волосам и попугаю, Фронтон воспевает туман и пыль и рассказывает легенду о происхождении сна, Лукиан посвящает одну из своих ораторских речей восхвалению достоинств мухи236. В V в. один из известнейших епископов, Синезий Птолемаидский, составляет пространный панегирик плешивости, в котором он берет дань со всех наук, чтобы поведать своим читателям, что плешивость не только большое счастье, но и заслуга237. Тем не менее ораторское искусство процветало и высоко ценилось в обществе. Весть о приезде в город знаменитого оратора вызывала целую сенсацию; принимались все меры, чтобы ритора почтить должным образом; рабы обходили весь город и приглашали собраться где-нибудь на площади, в базилике или в обширной зале любителя словесности; публика нарасхват раскупала скамьи и кресла, а для оратора устроялась возвышенная эстрада. Вот восходит на эстраду софист. Он облечен в белую блестящую одежду из тончайшей тарентинской ткани, столь тонкой, что через нее просвечивает его тело; волосы его надушены и испускают приятное благоухание, голова украшена искусственными цветами или венком из лавров, причем рубины иногда занимают место ягод. Его ноги одеты в аттические изукрашенные женские башмаки или роскошные войлочные туфли. Вкрадчивой улыбающейся миной и мягкостью выражений, разнообразием поз и манипуляций стремится он привлечь к себе внимание публики238. И как бы ни была ничтожна та тема, обработке которой была посвящена речь оратора, она блестящим стилем, подобранностью выражений и остроумием и произносимая с необыкновенным декламаторским искусством и изяществом поз оратора, производила такое впечатление, что жадная до литературных ощущений публика не только прерывала речь оратора шумными аплодисментами, но еще с большей силой разражалась ими при ее окончании. Красноречие, остроумие и разнообразие красок иногда вызывали такой восторг у публики, что все присутствовавшее на лекции общество не только приветствовало оратора бурными аплодисментами, но с шумными овациями провожало его домой. Когда Адриан Тирский, один из знаменитых ораторов II в., закончил свою блестящую речь в Афинах, вся присутствовавшая публика с торжественной помпой проводила его домой. Кортеж, сопровождавший его, оказывал ему такие почести, какие приносились только жреческой фамилии Элевсинских мистерий. По всей Греции устраивали ему увеселения и пиры и все относились к нему с таким глубоким чувством уважения и любви, с каким дети относятся к своим родителям239. Все риторы вели кочующую жизнь. Собрав богатую жатву венков и денег, они опасались долго оставаться на одном месте, в справедливом расчете, что возбужденный ими здесь восторг скоро исчезнет или появится другой более блестящий оратор и устранит их со сцены; они ходили по всем провинциям и городам Римской империи; повсюду оставались недолго и, если возвращались на прежние места своей деятельности, то после долгого отсутствия в надежде, что новые речи пробудят прежний восторг. Лучшим примером этой бродячей жизни и может служить сам Лукиан.

Но все эти костюмы, изящные позы, изощренные риторские украшения речи вызывались не одним желанием пожать восторг публики. Они обещали оратору не только знаменитость и славу его имени, но и богатство. Популярные риторы, собиравшие у себя громадные толпы учеников, помимо государственного жалованья и вознаграждений из городских касс, взимали еще плату со своих учеников, минимум которой равнялся 5 драхмам (1 руб. 25 коп.)240. И они щеголяли иногда царской роскошью. Известный уже нам Полемон, основавший в Смирне свою риторскую школу, в которую стекалась масса юношей из соседних стран, выезжал не иначе, как на великолепной колеснице, запряженной парой лошадей, изукрашенной фригийскими или галльскими серебряными уздами, с целой кавалькадой лошадей, слуг и собак241. Тот же Адриан устроил себе блестящую кафедру в Афинах, всегда появлялся в великолепной одежде, украшенной драгоценными камнями, и лошади, на которых он путешествовал, обращали на себя всеобщее внимание своей серебряной сбруей242. Не всегда, однако, софисты и люди свободной профессии собирали около себя толпы учеников, обеспечивавших им роскошь жизни. Были и крайние случаи. Иные, будучи бедными, жадно взирали на благосостояние, массу серебра и золота в богатых домах и старались приобрести себе друзей среди знатного и богатого класса, принимали бесплатное участие на их дорогих обедах, жили роскошно, со всеми удобствами и катались в мягких колясках, запряженных белыми лошадями, чувствовали себя счастливыми и жили в полном преизобилии благ. Секрет их счастья заключался в том, они продавали свои таланты богатым людям и из свободных людей обращались в рабов, стремившихся всего более услужить своему господину. Они должны были вставать рано утром, толкаться то в один дом, то в другой, настойчиво, не стесняясь ничем, даже уплачивая взятку какому-нибудь африканцу, чтобы он внес его в записную книгу243. Также и при одевании они должны были обращать самое серьезное внимание на свой костюм, чтобы он стоял в соответствии с принятой при дворе244 модой, и, покупая материю для своих платьев, они обязывались выбирать именно ту краску, какую любил их господин, чтобы ничем не отличаться от сопровождавшей его свиты и не произвести на него неблагоприятного впечатления245.

Все риторы ценили свою славу, гордились своим положением и иногда стремились выставить ее напоказ. Когда знаменитому ритору Ливанию императоры не раз предлагали одну из важнейших государственных должностей Империи, он гордо отвечал, что предпочитает оставаться софистом246. Ритор Александр, человек божественного вида, отличавшийся красотой, с кудрявой и умеренно отпущенной бородой, с красивыми глазами и большим носом, вполне гармонирующим со всей его фигурой, с блестящими белизной зубами, с изящными пальцами, приспособленными именно к тому, чтобы разъяснять речи247, предстал в качестве посла от Селевкии перед императором Антонином Пием. Так как император, занятый окружающими, долго не замечал такой образцовой знаменитости, то ритор громко вскричал: «Цезарь, обрати же внимание и на меня!» Возмущенный нарушением придворного этикета, император ответил: «Я тебя знаю: ты тот самый человек, который так заботится о своих волосах, зубах и ногтях»248. Но ничто не оскорбляло так их гордости, как невнимательное отношение к ним слушателей. Так, один ритор, Филагрий, надо сказать, человек довольно щепетильный, заметив однажды в собрании заснувшего слушателя, сошел с эстрады важными и мерными шагами, с достоинством, подобающим оскорбленному человеку, приблизился к невинному сонливцу и разбудил его внимание величественной пощечиной249. Таково было положение риторства в эпоху Лукиана.

3.

Повышение жизненной энергии, сказавшееся во всех областях политической жизни, не могло не отразиться и на таком важном проявлении ее, как религия, но здесь эпоха Антонинов раскрывается перед нами со своей обратной стороны, в своих отрицательных чертах. Религиозное чувство заметно напрягается, становится интенсивнее и захватывает собой широкие слои общества, но своего удовлетворения оно ищет не в возвышенном представлении Божества, а в ряде суеверий, поражающих не столько своей грубостью, сколько тем необычайным успехом, каким они пользуются во всех слоях греко-римского общества. Рим исполнил свою историческую миссию; из небольшой республики, ограничивавшейся пределами Рима, он сделался всемирной монархией, подчинившей себе все культурные народы древнего мира, и соединил их в одну общую семью, жившую под одним управлением и одним законом. Это объединение всех наций в одну обширную Империю, законченное в эпоху Антонинов, повлекло за собой важные последствия и в области религиозной. Каждый новый шаг на пути завоеваний, каждое приобретение новой провинции приводило Рим в столкновение с новыми культами, дотоле неизвестными ему, со своими богами, обрядами и жрецами. Ни здравый политический ум римлян, ни их религиозное миросозерцание не позволяло им вступать в какую-либо борьбу с этими культами. В религиозном мировоззрении римлян, как и всякого язычника, не признающего единобожия, каждая страна должна была иметь своих богов, покровительствующих ей и пекущихся о процветании ее. В языческих понятиях боги, как и люди, распределялись по национальным границам, и в этих границах пользовались неприкосновенностью. Вступая в чужую область, на территорию другого народа, римлянин хорошо помнил, что он входит в царство, подведомственное другому богу, и не только далек был от мысли отвергать действительность этого бога, а, напротив, старался соответственными мерами заслужить его расположение. Множество фактов показывает, что римляне проявляли большое уважение к чужим богам. Начиная, например, осаду неприятельского города, они сначала пытались привлечь на свою сторону покровительствующего ему бога; до нашего времени сохранились любопытные формулы призыва или переманивания чужих богов, какими пользовались римляне в подобных случаях; в них они с величайшим почтением говорят о переманиваемом боге, обещают строить ему храмы и праздновать игры, если он согласится держать в войне их сторону250. Естественно, что, будучи убеждены в действительном существовании богов, римляне нимало не были расположены отрицательно относиться к культам завоеванных народов. Все эти культы опирались на тот же национальный и территориальный базис, что и римская религия, и для принимавших их иностранцев были такой же государственной повинностью, обеспечивающей правильное течение дел, как и римский культ для римского гражданина. Отсюда и вопрос об отношении к ним государства римлянами решался легко. Как подчиняемые Риму народы и населяемая ими территория по завоевании входили в состав римского государства, так и боги, правившие этими народами, становились богами государственными и получали доступ в национальную религию. Чаще и естественнее всего этот процесс выполнялся при помощи отождествления нового бога с прежде почитаемыми.

Все первобытные религии, как известно, имели много точек соприкосновения, так как истекали из одного источника – из обоготворения сил и явлений природы. Встречаясь с новой религией, римлянин прежде всего схватывал эту сторону сходства и, благодаря отсутствию в своей религий специальной мифологии и выработанной индивидуальности богов, охотно признавал в чужих богах своих собственных, только почитаемых под другим именем. Предполагалось, что когда грек взывает к Зевсу, а египтянин к Озирису, он чтит то же единое высшее существо, какое римляне называли Юпитером. Но этому процессу отождествления поддавались далеко не все боги. С покорением Египта и Малой Азии в национальную религию нахлынула целая масса богов и культов, которых трудно было соединить с прежними греческими и римскими богами. Египет подарил Риму не только Озириса, но Изиду и Аписа с его бычачьей головой, крокодилами и пр. В Малой Азии процветали культы Кибелы, Аттиса и Адониса. На крайних границах Азии царило влияние Персии с ее магами и астрологами, и ее религиозный герой Митра вступил уже на римскую почву. И поклонники этих религий не скрываются в каких-нибудь дальних уголках Империи, а путешествуют по всей Империи, открыто проповедуют свой культ, приобретают себе многочисленных поклонников, и их новые божества восходят на греко-римский Олимп и стремятся получить себе значение, равное древним богам. Магические искусства и астрологические предсказания распространяются повсюду. Суеверие охватывает высшие и низшие классы; на глазах у всех совершаются чудеса; каждый жертвенник и каждый камень дают предсказания, лишь бы они политы были маслом251. Нарождаются люди-боги, создают себе культ и – находят почитателей.

В Аттике, в деревне Марафоне и окружающих ее селениях, жители высоко чтили некоего беотийца Сократа, называемого Филостратом Агафонием252, так как он являлся добрым гением для своей страны. Простой поселянин, он обладал необыкновенно высоким ростом и могучей силой и вел жизнь дикаря, питался молоком кобыл, ослиц и коров и одевался в грубо отделанную кожу волка. Прославившись, как и его патрон, Геркулес, освобождением страны от диких зверей, он привлек к себе в своей местности глубокое уважение: говорили, что его, как титанов, родила земля. Знаменитый софист того времени, Ирод Аттик, однажды спросил его, считает ли он себя бессмертным так же, как и Геркулес. Сократ ответил, что он долговечнее смертного. Его необычайная фигура, исключительный образ жизни и подвиги производили такое впечатление на окружающую его публику, что она его почитала как нечто высшее и прибегала к его помощи как к лицу, обладающему сверхчеловеческой сущностью (ώς δαιμόνια φύσις έιπερί τόν άνόρα)253.

Апологет Афинагор в своей апологии, составленной между 170 и 180 гг. в правление Марка Аврелия, упоминает Нериллина из Троады, получившего репутацию пророка и божественного руководителя; статуи его распространены были по улицам Троады, прорицали и врачевали больных, а троадцы боготворили их и украшали золотом и венками254.

Еще баснословнее и удивительнее история Александра Абонотейского, и всем соединенным с его именем россказням трудно было бы поверить, если бы они не являлись действительным фактом, засвидетельствованным даже надписями. Родом пафлагонец, он уже своей наружностью и глубоким умом обращал на себя всеобщее внимание. Прекрасное и высокое положение его стана придавало всей его фигуре нечто величественное. Живой огненный блеск его глаз открывал его внутреннее одушевление; его голос был ясен и отчетливо звучал; короче, весь его внешний вид не имел в себе никакого недостатка255. В самом существе его таилось нечто высокородное, и свой ум он занимал не мелочами, а важнейшими и всеобъемлющими проблемами, к тому же он и свое воспитание получил от одного из близких учеников такой знаменитости II в.256, как Аполлоний Тианский. Господствующая греко-римская религия его не удовлетворяла, и он взялся за великое дело создания нового религиозного культа, и это может служить самым характерным симптомом религиозного состояния греко-римского общества в эпоху Марка Аврелия, что, несмотря на шарлатанские меры, принятые им для достижения своих целей, он пожал необыкновенный успех. Постепенный упадок национальной религии побуждал многих людей того времени, у которых потребность в вере совсем еще не исчезла, искать новых откровений – такие откровения тогда могли давать только оракулы, и устройство нового оракула стало заветной мечтой Александра. С низко спускающимися кудрями, в белой блестящей, украшенной пурпуром одежде с легко натянутой на нее мантией, с серпом в руках, приняв на себя вид Персея257, от которого он производил свой род по женской линии, он отправился в путешествие в различные страны, чтобы ознакомиться с устройством оракулов258. После долгого путешествия он возвратился на родину уже как свыше вдохновленный человек, на глазах у всех переживал моменты экстаза, причем пена текла из его рта259. Он еще раньше изобрел с одним из своих сотрудников змею, имевшую голову, подобную человеческой, раскрывавшую и закрывавшую уста, выпускавшую изо рта черный змеиный язык и казавшуюся совершенно живой260. На основании божественного изречения он дал ей имя «Гликон»261.

Настал день торжественного открытия оракула, и новый Эскулап стал действовать. Он явился перед народом, окруженный уже многочисленными последователями, сидя на кресле и держа на передней части своего тела большую и великолепную змею, столь длинную, что змея, окружая шею Александра, простиралась через все его тело, и хвост при этом завивался по земле. Змея, имея человеческую голову, раскрывала и открывала уста и смотрела ласковыми глазами на зрителей262. Чудеса происходили на глазах всех; носились слухи, что бог пришел в мир263, и действительно, новый оракул стал скоро открывать себя в сверхъестественных явлениях. Назначен был определенный день; масса народа собралась в Абонотеях, местожительстве оракула; каждый подавал свою записку с вопросами к богу в запечатанном конверте и со своим адресом. Записки уносились во внутренность храма, где находилась змея-оракул; через несколько времени, когда получались ответы от бога, герольд или теолог вызывали собственников записок и передавали им нераспечатанный конверт. Те вскрывали письма и с необычайным удивлением читали там ответ бога на предложенный ими вопрос264. Александр не удовольствовался этим и открыл автофонный, самоговорящий оракул, причем змея своими устами произносила предсказания, предназначенные специально для богатых и знатных265. Таков и был оракул, сообщенный им Севериану, римскому генералу, присланному в Малую Азию в 161 г.266 в качестве главнокомандующего римскими войсками в известную нам Парфянскую войну. Оракул гласил следующее: «Ты обуздаешь силой оружия армян и персов, скоро возвратишься в Рим, к быстрому течению Тибра, с блестящими лучами на голове и с короной, украшенной лаврами», но в сражении, происшедшем на берегах Евфрата, единственный легион, какой имелся в распоряжении римского полководца, был уничтожен. Александр изгладил в протоколах свой оракул и взамен его составил новый: «Не подвергайся опасности армянского похода; там тебе угрожает стрела мужа, облеченного в женскую одежду, пошлет жребий смерти, лишит тебя жизни»267. Вероятно, и Люций Вер, как нам известно, пребывавший тогда в Антиохии, не чужд был общения с этим чародеем. Сохранилась медаль; на одной стороне ее находится изображение головы Люция Вера, о чем свидетельствует надпись на обороте: «Самодержец Кесарь Люций Аврелий», – на другой фигура бородатой змеи, поднимающейся на изгибе хвоста, и надпись: Glycon Ionopolis268. Пафлагония оказалась слишком узким местом для религиозной реформы, предпринятой Александром. Он послал во все области Римской империи вестников, возвещавших о явлении нового оракула и рассказывавших, как он истинно пророчествует, открывает убежавших рабов, разоблачает воров и разбойников, находит скрытые сокровища, исцеляет болезни и даже воскрешает некоторых мертвых269. Все это происходило пока в границах Пафлагонии, Ионии и Сицилии270. Слух о новом оракуле дошел и до столицы Империи, и вся публика, включая сюда богатую и знатнейшую, бросилась в Рим; иные присылали сюда своих людей. Все головы вскружились при первом известии о прибытии в Рим мага, и с особенным нетерпением ждали его при дворе, приводя в трепет свои души вопросом: а что он скажет?271 И какого высокого авторитета достиг здесь этот шарлатан, видно из того, что одного автофонного пророчества его достаточно было для того, чтобы Публий Рутилиан, одно из высокопоставленных лиц при дворе, впоследствии проконсул Азии, женился на дочери Александра Рутилии, рожденной им, по его рассказу, от связи с Луной272. Посвятив здесь многих в свои таинства, он задумал отпраздновать свое торжество трехдневными мистериями с иерофантами и факельным шествием. Торжество открыто было возглашением: «Если кто-либо из атеистов, христиане то будут или эпикурейцы, задумают принять участие в нашей святой трапезе, то нужно изгнать их. Только все верующие, почитатели нашего бога, могут участвовать в этих тайных мистериях для спасения и благополучия». И Александр первый подал сигнал к общему крику: «Вон, христиане! Вон, эпикурейцы!» Затем драматически было представлено нисхождение Латоны и рождение Аполлона273, торжество Короны (созвездия) и рождение Эскулапа; на следующий день зрители имели перед собой драматическое изображение появления Гликона в мир и его чудесное рождение. Драма третьего дня была особенно эффектна. Сам иерофант (Александр) разыгрывал роль Эндимиона, в которого, по древнему мифу, влюбилась Луна. Он лежал спящим среди залы, – и вот спускается как бы с неба вместо Луны блестящая красавица Рутилия, дочь Александра от Луны, жена Рутилиана; она представляет себя весьма влюбленной в иерофанта; они обнимаются и целуются в присутствии ревнивого мужа. Настала пауза удивления и затем раздались крики: «Да здравствует Гликон! Браво, Александр!»274

Здесь же, еще во время пребывания в Италии, он выступил в качестве пророка, предрекающего будущее: во все города Римской империи посланы были вестники, возвещающие о новом откровении оракула, предсказывающего скорое наступление во всех местах Римской империи заразительных болезней, землетрясений и пожаров, причем сообщалась и заклинательная формула, которую нужно было набить на дверях дома, чтобы освободить себя от болезни. Повальная болезнь действительно настала275, и масса людей стала раскупать заклинания276.

И еще раз выступил он в качестве пророка, решающего теперь уже важные государственные вопросы. Марк Аврелий, вставший в конце своего царствования во главе продолжительной борьбы с германскими варварами (квадами и маркоманнами), часто терпел серьезные поражения. В один из таких критических моментов он призвал к себе Александра, чтобы узнать предсказание оракула. Гликон повелел бросить двух живых львов в реку Дунай и совершить торжественные церемонии277. Приказание оракула было исполнено, и этот факт подтвержден одним барельефом. На барабане, находящемся на колонне Антонина, изображен Марк Аврелий в облачении понтифекса, окруженный многими лицами, облеченными в длинные одежды; правая рука полуголая, как бы совершающая либацию на переносном алтаре, поставленном на треножник, над которым возносится фимиам; ниже корабль в волнующейся реке; впереди два связанные льва, бросающиеся в воду278. Характерно то, с какой легкостью само государство в затруднительных случаях прибегало к помощи наиболее популярного культа своего времени. Маг и пророк достиг теперь высшего торжества. В Абонотеях, месте постоянного пребывания оракула, не хватало уже ни пространства, ни галерей, ни портиков, чтобы прокормить и поместить множество людей, посещавших оракул279. Молва о чудотворце вышла за пределы Римской империи – ассирийцы, кельты и другие чужестранные племена посещали город и предлагали вопросы на своих языках. Дневного оракула уже не хватало; заговорил ночной оракул; появились экзегеты и переводчики280. Вся организация получила прочное устройство. Александр присвоил себе имя Юпитера и Юноны, добился того, чтобы его городу дали имя Ионополис, и стал печатать монеты, на одной стороне которых изображался сам Александр с украшенной венками головой Эскулапа и с серпом Персея, а на другой стороне – Гликон281.

Он умер в Париуме в полной славе, не достигнув 70 лет от роду. Уже около 178 г. изображения его были предметом почитания в Париуме, где находилась его гробница и статуя: скоро культ его проник и в другие города, где на общественный счет устраивали жертвоприношения и праздники ему как будто внемлющему богу282. Латинские надписи, найденные в Дакии и верхней Мидии, показывают, что Гликон имел многочисленных поклонников и по окраинам Империи и что Александр здесь ставился с ним рядом, как бог. На этой почве возникла новая теология. Гликон поставлен был в связь с гением плодородия Анубисом и мистическим божеством Иао. Никомидия еще в 340 г. сохраняла изображение змеи с человеческой головой на своих монетах, а в 252 г. культ Гликона процветает в Ионополисе283. В Corpus inscript, lat. сохранилась надпись:

Jovi et uno

N. et dracco

N. et dracce

nae et Alexandro284.

Даже философия времен Антонинов не чужда была самых грубых суеверий. У постели больного афинянина Евкрата собрались перипатетик Клеодем, стоик Димонах и Ион, знаток философии Платона, и рассуждают о средствах излечения больного. «Если, – предлагает Клеодем, – зуб убитой землеройки вытянуть левой рукой из земли и вшить его в хорошо очищенную кожу льва и повязать ею колена больного – боль прекратится мгновенно». «Нет, – прерывает его стоик Димонах, – нужно зашить в кожу молодого оленя, так как он очень быстрое животное, и главная его сила в ногах»285. – Ученый платоник идет еще дальше и опирается на собственное наблюдение. К его отцу пришел раз несчастный человек и рассказал, что его садовник Мида, один из самых сильных и прилежных рабочих, ужален ядовитой змеей, и нога его стала гнить, так что он должен был лежать на кровати. Один присутствовавший тут знакомый предложил привести вавилонянина, умеющего исцелять болезни. Является вавилонянин, посредством мистического изречения изгоняет яд и привязывает к ноге больного вещичку, взятую из гробницы умершей девственницы. И чудо совершилось: больной поднялся на кровати, взял ее на плечи и твердыми шагами прошел по имению286. И действительно, в области суеверий дальше идти было уже некуда...

4.

В переходные периоды исторической жизни народов, когда устои старого порядка рушатся, распадаются на свои составные части, и новых основ для будущего еще не видится, когда недостатки, пороки и язвы общественного и политического строя особенно выделяются наружу, когда человеческая личность теряет основы своего бытия, литературное творчество народа обыкновенно самое яркое выражение для себя находит в сатире. Перелом политического строя Рима от республики, диктаторства, триумвирата до утверждения монархии в римской письменности ознаменовался рядом сатирических произведений, вышедших из-под пера Горация, Персия, Флакков, Петрония287 и Ювенала288. В эпоху Антонинов, и именно в тот момент, когда в истории этого знаменательного периода впервые наблюдается упадок, роль древних сатириков пала на долю Лукиана.

Оцениваемые с исторической точки зрения Лукиан и его творения могут быть признаны одним из характернейших явлений эпохи Антонинов, ярко отпечатлевших на себе ее отрицательные черты, тот начавшийся во всех странах упадок общественной и культурной жизни, каким отличается конец правления Антонинов. Софист, обошедший почти всю Римскую империю, он в своих сочинениях сохранил целый ряд наблюдений, взятых из самой жизни, из ее ежедневного обихода, и в художественно изображенном и нарисованном в бьющих в глаза красках воспроизведении лиц и фактов, событий, случайных встреч и разговоров перед читателем раскрывается живая картина, взятая просто из действительности во всей той отталкивающей неприглядности, в какой она рисовалась в сознании Лукиана. От его внимательного и критического взора не ускользнуло ничего: математика, астрономия, история, риторика, философия, поэзия и искусство, религия и соединенные с ней суеверия. Он стремился действовать на слушателей не отвлеченной логикой, не теоретическим изложением своих мыслей, но образами, главными лицами, взятыми во всей их реальной действительности. Преимущественной формой его произведений является диалог, и общая композиция его трудов представляет собой не ученый трактат, а театр, на сцене которого беспрерывно сменяются сюжеты и актеры. Но самой отличительной особенностью его личности и умственного миросозерцания, всецело определившей содержание и направление его сочинений, придавшей ему особый интерес, выделившей его резкими чертами от других современных ему писателей и обеспечившей ему знаменитость и славу, как у его современников, так и у позднейших поколений, был особый склад его мышления – юмористический = саркастический. Во всех идеях, какие он обсуждает, во всех лицах, проходивших перед его умственным кругозором, он воспринимал только отрицательную сторону, достойную лишь смеха и порицания. Все его миросозерцание возникло из чувства недостижимого или недостигнутого идеала, и он принадлежал к числу тех, может быть, немногих людей того времени, которые, потеряв веру во всякое высшее благо, весь свой острый ум, свой опыт и знание людей приложили к тому, чтобы изобразить глупость и ничтожность жизни, напрасно стремясь, а часто не имея в запасе ничего лучшего и ценного, чтобы создать себе что-либо твердое и прочное на месте потерянного и забытого.

Несомненно, Лукиан обладал значительной начитанностью и тем запасом учености, какой давали риторские и философские школы того времени, но едва ли он что-нибудь изучал серьезно. «Он привык читать быстро, – говорит один из его поклонников – Croiset, – и судить кратко; с присущей его уму сообразительностью он мало тратил времени на то, чтобы всмотреться внимательно в читаемые им произведения, понять их характеристические черты и оригинальность физиономии. Его ум, живой и деятельный, скользил по идеям, и он довольствовался поверхностным познанием. Входить в обсуждение изученного им в общем и целом, он не имел ни терпения, ни широты взгляда для того, чтобы хорошо понять его. Некоторые частности его увеселяли и интересовали, и он овладевал ими мимоходом, и в этом состояло все, что удержал он при себе»289. И это повсюду: в математике, религии и философии; везде наблюдения превосходны, нигде нет синтеза290. Этот узкобокий строй его ума отразился и на его юморе и сатире. «В человеческом обществе он ничего не видел, кроме глупости, лукавства и безумия и никогда не замечал разума, который несло будущее, не способен был в своих противниках отличить ложь от элемента истины, заключающегося в ней. Его смех неумолим, непрерывен, неумолкаем и остроумен, можно сказать, пронзительный, но без веселости и основательности»291. «Я друг истины, – определяет свою собственную жизненную задачу сам Лукиан, – друг всего прекрасного, естественно-натурального и всего истинно достойного любви и непримиримый враг всякого хвастовства и лжи, кричащей на рынках темноты, и всей душой ненавижу подобного рода людей»292, – сарказм и беспощадная полемика явились осуществлением этой задачи.

Самый характер сатиры изменился. Великие общественные перевороты, всеохватывающие общественные движения, ознаменовавшие собой переход от республики к монархии, сошли с исторической сцены; политические права были отняты от граждан и отданы в руки сложной центральной и областной администрации. Жизнь потеряла свое идеальное содержание, и мысль ограничивалась узким горизонтом. Широкие обобщения стали ей недоступны, и ее внимание сосредоточилось на частностях и случайностях. Сатира идет по тому же пути упадка, мелочности, случайных и искусственных сопоставлений. Возникла изобретательность, так сказать, своеобразная игра фантазии, и истинное художественное творчество, опиравшееся на политические и социальные идеи, исчезло. Такова и сатира Лукиана. Он рассматривает все важнейшие явления своего времени, но он нигде не входит в глубь вещей, не развивает никакой принципиальной точки зрения на вопрос. Лукиан, можно сказать, прошел всю свою жизнь как посторонний наблюдатель, все осмеивая, над всем издеваясь, не оставив никакой оригинальной мысли по себе, не указав никакого просвета из того мрака, пустоты и ничтожества, в который погружена жизнь человеческая во всех ее проявлениях. Но все эти внутренние недостатки Лукиана покрываются его обработанным стилем, остроумием мысли, блестящей искорками иронии самой живой фантазии, множеством удачных наблюдений, от которых не ускользала никакая мелочь и в особенности поразительным умением комбинировать лица и события так, что они невольно вызывают у читателей захватывающий интерес, а иногда и веселый смех.

Религиозная сфера, как она развилась в эпоху Марка Аврелия с ее массой суеверий, религиозным шарлатанством, с новыми чудотворцами и богами, заключала в себе богатый материал для применения сатирического и юмористического таланта Лукиана, и здесь он действительно нашел для себя плодотворную почву: уже биография Александра Абонотейского составлена им для того, чтобы раскрыть все проделки этого шарлатана и злостно осмеять его. Его этюд о сирийской богине, раскрывающий в себе историю этого культа и связанных с ним суеверий, может и в настоящее время служить источником для изучения мифологии его времени. Но главным предметом его боевой полемики и неподражаемого юмора являются боги, национальный культ в том его умноженном составе, в каком он сложился ко времени его литературной деятельности. Гомер первый воспел теогонию греческих богов во всей некрасивой наготе ее и откровенной наивности. Гесиод дал ей систему, и – эта сложная и разработанная мифология древними греками, а отчасти римлянами принималась со всей убежденностью верующего язычества, служила тем, что у христиан – Библия и Евангелие.

Кое-кто и не очень малочисленное количество лиц еще ранее Лукиана выступали против крайностей языческого культа. Аристофан, хотя и не имел никакого желания отрицать богов, но не лишал себя удовольствия придавать смешную и постыдную роль некоторым второстепенным богам, как например Бахусу; однажды Еврипид принужден был зрителями уничтожить неприличное слово, произнесенное против Юпитера293. Теория Евгемера подорвала прежнее учение о том, что боги представляют собой сверхъестественные, небесные существа, и учила о человеческой их сущности. Эпикуреец Веллий у Цицерона собрал все, что мог образованный человек того времени сказать позорного о богах, и дал Минуцию Феликсу богатый материал для обличения язычества, и Сенека во имя высшего духовного принципа отрицал необходимость материального культа. Гениальный Лукреций в своей поэме «О природе богов», во имя науки и разума убежденно преследовал бессильных и презренных римских богов294.

Современная Лукиану философия не выработала себе определенного отношения к религии. Если стоики умели сочетать свою философию с почитанием богов, в которых они видели олицетворение натуральных сил природы, то рядом с ними стояла школа Эпикура, одного из блестящих созданий древности. Отрицателем богов он не был, но подводя все в природе и человеческой жизни под законы физической необходимости, он решительно отвергал Провидение и разрушал вся кую связь между Богом и миром. Божественное Провидение – изобретение человеческой фантазии, не знающей законов природы. Боги – блаженные существа, не утруждающие себя заботами о мире и предоставляющие всему мировому порядку идти своим путем295.

Но никогда еще греко-римские боги не подвергались такому позорному осмеянию, сарказму и иронии, как в сатирах Лукиана. Он низводит их с неба на общественную сцену, заставляет их самих говорить и раскрывать перед всем человечеством свои недоумения, слабости и пороки. Вся эта масса богов и богинь, собравшихся на греко-римском Олимпе, по очереди выступает перед зрителями и с откровенной наглостью рассказывает о своих любовных похождениях. В этом отношении одним из интереснейших этюдов его являются «Диалоги богов», где боги воспроизведены во всем своем скандальном сладострастии и с такими пикантными подробностями, какие неудобны во всякой приличной печати296. Здесь сатира Лукиана получает общекультурное значение, движется иногда моральными мотивами и достигает высшей точки своего развития. Лукиан – не просто враг богов. Он берет их как наличный факт, данный в действительности, не анализирует его, не входит в какое-нибудь научное обсуждение и по обыкновению замечает только позорные, достойные осмеяния стороны. Назвать его атеистом297 в том теоретическом смысле, в каком этот термин употребляется в настоящее время, нельзя уже потому, что он не входил ни в какие метафизические рассуждения о сущности Божества. Он просто был неверующий человек. Греко-римские боги, как боги, лично для него не существовали. И его борьба с ними непримирима. Ближайшая задача всей его полемики против богов и состоит в том, чтобы низвести их с божественного пьедестала, показать их ничтожность и пустоту и сказать своим современникам: вот, смотрите, что у вас за боги. Он относится к богам как политический фрондер, недовольный настоящим правительством, и, прямо не отвергая его, пишет скандальную хронику двора, чтобы опорочить своего противника.

Положение римских богов в том их непримиримом разнообразии и всеобъемлющем, но чисто случайном синкретизме, какой окончательно выработался в эпоху Марка Аврелия, нигде не нашло такого яркого и всестороннего отражения, как в его небольшом диалоге «Собрание богов»298. Лукиан здесь берет богов как бы под свою защиту, представляет дело так, что боги тронуты при виде того, как Олимп наполняется многими иностранными богами и существами, не имеющими никакого права на божество, и стремятся очистить себя от этой примеси чужеродного элемента.

Уже начало собрания открылось признаками шума, тревоги и беспокойства: многие боги толпились по углам залы собрания и что-то страшное шептали друг другу в уши. Причина этого поведения богов заключалась в том, что многие существа полубожественного достоинства и вовсе лишенные права на него, пробрались на Олимп, участвуют в общей трапезе богов и считают себя равными с древними греко-римскими богами. Поднимался действительно серьезный для всех присутствовавших и чужестранных богов вопрос, кто из них имеет право на почетное звание божества, и будет ли это право признано общим собранием299. Докладчиком выступает Мом (бог ночи). Он поражен, усматривая, что в число богов не только втиснулись прежде бывшие простыми людьми, но и участвуют в равной чести с богами, сидят за общим столом и внесли себя в списки богов, но и привели с собой на небо всю свою свиту, желая и ее возвысить в одинаковые права. Вот Пан, Силен300, Сатир301, – какое неуклюжее общество. Один имеет рога и половиной своего туловища напоминает козла; другой с плетью на голове и вздернутым носом, всегда сидит на осле; третий – простой мужик из Фригии с высоко заостренными ушами и с небольшими бычачьими рогами на лысой голове. Смотри, как машет хвостами вся эта компания! И мы должны ли удивляться тому, что люди не имеют к нам никакого уважения, когда видят, что боги представляют собой столь чудовищных и смешных существ?302 Вот мидянин Митра в его кафтане и с тиарой на голове – он тоже впутался в нашу среду; да ведь он ничего не понимает по-гречески и не умеет вести себя прилично в обществе богов! «А ты, Анубис, с собачьей головой, завернутый в пеленки египтянин! Как ты, мой друг, и каким образом ты можешь быть богом с твоим собачьим лаем? И чего хочет от нас этот пестрый Мемфисский бык, заставляющий поклоняться себе, изрекающий оракулы и имеющий своих жрецов? Мне стыдно говорить вам о собаках, обезьянах, козлах и еще более отвратительных существах, каким-то непонятным образом забравшихся на небо. И как вы, боги, терпите, что эти чудовища пользуются одинаковым с вами почитанием? А ты, Юпитер, как ты можешь выносить те бараньи рога, какие тебе насадили на лоб?»303 Добрый Юпитер, председатель собрания, на этот последний упрек, прямо направленный по его адресу, ограничивается только простым замечанием: «Это все – таинственные символы, не посвященным в которые смеяться не позволяется»304.

Желая положить конец всем этим злоупотреблениям, вкравшимся в мир богов, собрание решило издать следующий эдикт. Принимая во внимание, что огромное число чужестранцев – не только греков, но и варваров, совершенно недостойное принять участие в наших нравах, – тайком внесло себя в списки богов и, перейдя в состояние богов, наполнило небо всевозможными языками и нашу трапезу обратило в шумный сброд и, кроме того, дерзновенные в своем невежестве взяли верх над древними истинными богами и, вопреки давно принятым обычаям, даже на земле претендуют на первые почести, следует составить комиссию из семи судей, в которую по очереди должен явиться всякий претендующий на обладание божеством. И если кто, представ перед комиссией, в присутствии присяжных заседателей не докажет своего божества, тот отправляется в свой гроб или родовое поместье, и если кто, нарушая это постановление, еще раз дерзнет забраться на небо, то такового отправляют в Тартар. Внешние изображения их уничтожить и заменить статуями Юпитера, Юноны, Аполлона или же каких-либо других богов, признанных действительными. Лишенные божества должны довольствоваться тем, что над могилами их будут воздвигнуты вместо алтарей холмы. А кто не последует приглашению и не явится перед судом, тот присуждается in contumatia (бесчестие, позор). Председатель Юпитер, чтобы придать законность решению, предложил всему собранию выразить свое общее согласие путем поднятия рук. Но сейчас же, одумавшись, закричал: «Нет! Нет!», хорошо понимая, что при общей голосовке, пожалуй, и он не останется безнаказанным; проведение его в жизнь предоставлено будущему305.

Здесь Лукиан является более религиозным бытописателем, чем сатириком, но ирония над богами проглядывает в самом подборе богов и в той обличительной речи, с какой обращается к собранию Мом, и вся сцена составлена лишь для того, чтобы показать полное бессилие греко-римских богов освободить себя от этой звериной примеси, унижающей достоинство древних греко-римских богов.

Боги излишни для мира, и всякое воздействие их на него производит беспорядок и зло – вот основной тезис Лукиана в его полемике с богами, и радикальная борьба против всяких идей Промысла и Провидения яркой чертой проходит по всем его литературным этюдам. Эту основную идею Лукиан нигде так откровенно и точно не выражает, как в словах бога Мома в Juppiter tragoedus. «Что должны люди думать о богах, когда они наблюдают, какой беспорядок царствует в мире? Почему лучшие люди презираются богами, погибают в голоде, болезнях и рабстве, между тем как делатели зла награждаются почестями и богатством и живут в полной безопасности? Что удивительного в том, если люди в конце концов пришли к убеждению, что им с нами (богами) делать нечего?»306 Эпикуреец Дамис в том же диалоге подтверждает высказанную Момом мысль рядом фактических данных, взятых из примеров различной судьбы прежних выдающихся по своим добродетелям и порокам людей307. Но нигде эта борьба Лукиана против Провидения и даже возможности его осуществления не достигает такой энергии и логической законченности, как в его небольшом, но литературно и художественно обработанном диалоге «Побежденный Юпитер». Вместо эпикурейца здесь Лукиан ставит себя на место киника. В отношении национальной религии киники шли по одной дороге с эпикурейцами с тем, однако, существенным различием, что они строже, чем эпикурейцы, удерживали веру в высшее божество. Это была одна из чистейших деистических сект, какие только породила древняя греческая философия и, представляя по своему религиозному убеждению прямую противоположность политеизму, она заявила себя решительной и неустанной борьбой против всякого рода оракулов, мистерий, пророчествующих сновидений, всякого политеизма и установившегося в нем культа308. Это были философы-аскеты, проповедовавшие самоотречение, подавление обычных потребностей, и их идеалом служил известный образ Диогена Синопского. Во всех благородных своих представителях они являлись не чем иным, как постоянным и одушевленным протестом против клонившейся к упадку цивилизации, против страстей, грубостей и греховности и серьезной попыткой спасти индивидуальную личность из общего крушения свободы. Новое и необъятное поле открылось перед нами, когда к концу эпохи Антонинов греко-римская цивилизация приблизилась к распаду, когда не сдерживаемая никакими мерами безвкусная роскошь, начавшаяся в Риме и отсюда распространившаяся по всем провинциям, и произвол администрации подавили личность, – все содействовало тому, чтобы снова выдвинуть на сцену таких людей, как киники, стремившихся путем самоотречения сохранить личную свободу.

Киник приходит к Юпитеру: «Я являюсь к тебе не с просьбами о богатстве, золоте и короне, как другие люди; я хочу задать тебе только один маленький вопрос: что ты думаешь о судьбе и парках, о которых говорят Гомер, Гесиод и поэты?» Юпитер отвечает общепринятым тогда положением: что раньше предопределено парками, того изменить нельзя, и все случающееся зависит от веретена парок309, кружащего от начала вещей: ничего иного и не может происходить310. Итак, продолжает совопросник: «Если боги стоят под господством судьбы и парок, то при таких условиях жертвы и молитвы, приносимые верующими богам, не имеют никакой пользы, так как боги не обладают ни малейшей властью изменить что-нибудь из того, что предопределено парками»311. На возражение Юпитера, что боги пользуются жертвами не в силу какой-нибудь особой власти, дарованной им, но потому, что им одним присуще вечное бытие и они одни обладают благом и блаженством, киник отвечает отрицанием; и у богов не все благополучно: хромой Вулкан должен сидеть за трапезой и работает, как обыкновенный ремесленник, Прометей распят, и т. д.

Юпитер: А, бесстыдный клеветник! Ты у меня раскаешься.

Киник: Увы, Юпитер, твоя угроза тщетна; ведь ты не можешь сделать ничего такого, что ранее уже не решено парками312.

Юпитер: Ты хочешь диспутировать о Провидении?

Киник: Софисты уже много диспутировали о нем, но так как я не мог узнать от них истины, то не скажешь ли ты мне: что такое Провидение, представляет ли оно особое существо? Парки ли оно, или дана еще высшая власть, которой подчиняются и парки?

На ответ Юпитера, что парки управляют миром через богов, следует ответ: значит, вы – только орудия в руках судьбы, как топор и бурава в руках плотника; в таком случае жертвы и моления нужно приносить не вам, а судьбе313. «Мы, боги, предсказываем будущее через оракулов». – «Какой же смысл знать нам будущее, так как изменить что-нибудь в своей жизни не во власти человеческой? Да и с божественным промышлением дело обстоит плохо: добрые на земле преследуются, а злые живут в богатстве и чести»314. «Эта несправедливость, – обещает Юпитер, – изменится после смерти». – «Но если люди, – логично возражает киник, – не могут ничего делать по своей воле, стоят под властью неизменяемой судьбы, то они не должны ни вознаграждаться за благо, ни наказываться за зло, и если бы Минос315 оказывался справедливым, то он должен был бы наказать богиню судьбы вместо Сизифа316, и парок вместо Тантала»317.

Юпитер прижат к стене логикой киника. «Я не хочу больше отвечать тебе; ты слишком дерзкий и любящий словопрения софист; я повертываюсь к тебе спиной»318.

О действительном значении жертв и молитв Лукиан дает полную картинку в своем «Икаромениппе». Менипп, желая узнать, чему должно верить относительно божественного управления миром, долго советовался по этому вопросу со своими философами и, не найдя у них никакого ответа, долгим путем прокрадывается на Олимп и созерцает Юпитера при исполнении им своих верховных обязанностей319. В небе находится много отверстий, забитых крышками, и при каждом из них устроен золотой стул. Юпитер сидит на первом из этих стульев и выслушивает молитвы смертных: один просит у него царства, другой – скорой смерти отца, третий – удачного процесса, дальнейший – победы на Олимпийских играх и т. д. Возмущенный всеми этими молитвами, Юпитер посылает ветры в Скифию, чтобы залить ее ливнем, выжечь Африку и засыпать снегом Грецию: «Ты, северный ветер, высуши Лидию; Зефир должен поднять бурю в Адриатическом море и высыпать 10000 четвериков града на Каппадокию». Наказав нечестивцев, Юпитер в совершенно спокойном настроении удалился с золотого стула. Наступил час ужина320.

В своей борьбе с греко-римскими богами Лукиан шел рядом с христианскими апологетами, и последние имели в лице его своего ближайшего союзника, тем не менее, точка зрения на религиозный вопрос Лукиана и христианских апологетов оказывалась радикально противоположной. Осмеивая богов, издеваясь над ними, ставя их в курьезное, вызывающее смех положение, самосатский сатирик вовсе не хотел уничтожить их или заменить их чем-нибудь более возвышенным. В этом отношении точным отпечатком его собственной мысли являются слова, сказанные Меркурием упавшему духом Юпитеру: «Не беда, если некоторые люди перестанут поклоняться тебе; остается еще масса черни и толпы, рассеянной по городам, и кроме того огромное число варваров»321. Борьба же апологетов против языческих богов руководилась не столько полемическими мотивами, сколько желанием противопоставить этим презренным и развратным богам духовное поклонение единому Богу, чистоту и возвышенность своей веры. По их убеждению, уже одно появление и проповедь христианства уничтожило греко-римских богов, обратив их в злых демонов, и в этом неприкосновенном убеждении они почерпали свою веру в будущее торжество новой религии над распадающимся по всем сторонам эллинизмом.

5.

В связи с общим воззрением Лукиана на религию стоит и его взгляд на христианство. Рассматриваемые сами по себе в их данном наличном содержании сведения, сообщаемые Лукианом о христианах, кратки, точны и допускают полное, исчерпывающее вопрос историческое объяснение. Но так как в современной науке возникли более или менее обоснованные попытки доказать не только личное знакомство Лукиана с библейскими памятниками и первоначальной церковной письменностью, но и воздействие этих христианских произведений на труды самого Лукиана, то для полного восстановления отношения Лукиана к христианству необходимо рассмотреть все эти попытки и дать им научную оценку. Наиболее интереса привлекает к себе параллель между эллинизмом и христианством, наблюдаемая в рассказе о городе добродетели. «Я представляю себе добродетель, – говорил он (Лициний)322, – в виде города, все жители которого блаженны и в высшей степени мудры, благородны, освободившиеся от страстей, – короче, стоящие недалеко от божественного совершенства. Что у нас является обычным в житейском обиходе: воровство, насилие, предубеждения всякого рода – все это чуждо тем людям; они все живут в глубоком мире и согласии. Их внимание направляется не на богатство, удовольствия и почести, – все эти вещи, как излишние, они изгнали из города и ведут безмятежную и счастливую жизнь в прекрасном порядке, в довольстве свободы, равенства и всех остальных благ. Туда должен стремиться каждый, пренебрегая всем остальным. И кто хочет оставить свое отечество, тот не должен возвращаться вспять; если кого родители и дети со слезами умоляют остаться дома, то он не должен обнаруживать никакого мягкосердия, а, напротив, требовать, чтобы и они вступили в такое же путешествие; в случае же неудачи, пусть он отвергнется их и прямо идет ко отечеству своего блаженства, и даже пусть он скинет свою одежду, коль скоро она препятствует быстрому движению его на пути, и если он явится туда нагой, никто не убоится его. – Несколько лет тому назад я слышал рассказ одного старого мужа, как обстоит дело в этом городе. Он населен пришельцами и иностранцами; туземных – рожденных в этом городе – не существует. Граждане его слагаются из всех стран и всякого рода: варваров, рабов, горбатых, карликов, нищих323. Прав гражданства достигает всякий, кто только желает этого. Там узаконено, что при восприятии в члены общества не взирать ни на имущество, ни на богатство, ни на высоту положения, ни на красоту, ни на связи, напротив, все эти отношения в их суждении не имеют никакого смысла; чтобы стать там гражданином, достаточно быть мужем разумным, деятельным и настойчивым, носить в своем сердце любовь ко всему нравственно прекрасному и оставаться мужественным при борьбе с препятствиями, встречающимися на его пути. Кто обладает этими свойствами, тот без отдыха может путешествовать в этом городе, стать его гражданином и пользоваться равной честью и правами, как и все остальные. Различий: знатный и маловажный, благородный и низкий, раб и свободный – в городе этом не существует, даже слова эти там не употребляются»324.

«Я осмеливаюсь, – пишет Обэ, – в этом образе (нарисованном Лукианом) находить изображение первоначальной христианской Церкви в тех чертах, как описывают ее апологеты. Все детали идеального города Лукиана совпадают с христианским городом, и материал исчерпан вполне. Но кто этот старец, имеющий 50 лет и описывающий Церковь как союз рабов и нищих, – не тот ли, что обратил около этого времени Иустина Философа к христианству?325 Думается... Лукиан действительно верил, что христиане нашли тот истинный путь, которого доныне тщетно искали, и создал норму недостижимого идеала совершенной жизни... Эти столь точные воспоминания писателя-сатирика не доказывают ли того, что он был посвящен, вращался в Церкви и жил в ней, если только не вкушал (в ней) мира и равенства?»326

Нельзя прямо отрицать, что созданный Лукианом город философов в своем целом и некоторых деталях напоминает собой первоначальную христианскую общину, как она обрисовывается в посланиях ап. Павла и сочинениях апологетов, но для того, чтобы нарисовать эту картину, Лукиану вовсе не было надобности ни обращаться к апологетам, ни тем более состоять членом христианской Церкви. Век Лукиана был временем развития и необыкновенного расцвета всевозможных коопераций, коммун, гетерий и братств. Здесь еще ранее появления христианства все люди без различия пола и возраста соединялись в одну дружную семью по принципу равенства, пользовались самоуправлением, избирали себе руководителей и контролировали дела общины. Здесь тоже не взирали ни на преимущества, ни на связи, ни на высоту положения; точно так же здесь не наблюдалось никакого различия между знатными и маловажными, рабами и господами и т. п. Эти коллегии и подготовили ту общественную форму, которую и восприняли себе христианские общины при первом своем появлении на греко-римской почве и гарантировали им успех распространения327.

В дальнейших аналогиях, указываемых между христианством и сочинениями Лукиана, обращают на себя преимущественное внимание две: а) описание, составленное Лукианом, одной загадочной секты в Fugitivi («Беглецы») и б) рассказ его о необыкновенном изгнателе демонов. – В «Беглецах» Лукиан, правда, не произносит имени христиан, но в кратких словах отмечает секту, характеризуя ее в таких отвратительных чертах, какие были обычны в устах язычников при изображении христианского общества. Он описывает здесь людей, достойных порицания, и презрительного поведения, которые покинули свои ремесла, чтобы разыгрывать из себя философов. Вооруженные дерзостью и бесстыдством невежества, их преимущественным оружием, они на помощь ко всему этому изобрели еще новый род позорных речей. При своей пронырливости и частых посещениях они собирают подаяния и живут роскошно. Они протестуют против пьянства, разврата и сластолюбия, но сами ведут себя в своих пиршественных собраниях позорно, обольщают женщин и уводят их с собой. Если их спросят о том, каковы их дела, они ссылаются на их учение, если же хотят обсудить их доктрину, они говорят о своих делах. Эти шарлатаны – враги муз. Они рекомендуют другим истину, сами будучи не в состоянии двинуть языком, чтобы не произнести ложь. Они имеют бледный вид лица и голову, обритую до кожи328.

Не говоря о том, что эти случайно подобранные места из разных глав рассказа «Беглецы» не заключают в себе ничего характерного, что бы побуждало относить их именно к христианам, внимательное и последовательное чтение рассматриваемого этюда Лукиана показывает, что единственная и главная цель его состоит в том, чтобы осмеять киников перед судом философии. В главе 14 своих «Беглецов» Лукиан описывает этих предполагаемых христиан как людей, облеченных в бедную и грубую одежду с повешенной на ней сумкой и с дубиной в кулаке – обычный костюм киников329.

Общим центром внимания ученых является рассказ о сирийце, необыкновенном изгнателе демонов. «Я приведу тебе, – говорит в Philopseudes уже известный нам платоник Ион, – мастера этого искусства (изгнания демонов), известного сирийца из Палестины. Весь мир знает этого достопримечательного мужа, как он падающих при новолуниях, вращавших своими глазами и выпускавших изо рта пену, восстановлял, делал их здравыми и навсегда освобождал их от несчастья, отправляя их домой330. Он приближался к лежащему на земле больному и спрашивал, откуда он пришел в это тело. Больной не говорил ни слова, но злой дух отвечал по-гречески или на каком-либо ином иностранном языке, как и откуда он пришел в этого больного. Он обращался к больному с заклинаниями и, если дух не хотел слушать его, то он прибегал к устрашениям и навсегда изгонял беса из тела331. Я раз сам видел, как исходил такой дух, весь черный и дымный»332.

Кто был этот заклинатель? Zahn и Vielá безусловно утверждают, что в этом заклинателе, с такой точностью обрисовываемом Лукианом, нельзя никого видеть, кроме евангельского Христа. Zahn пишет: «Кто в известном всем сирийце из Палестины не сумеет восстановить Христа, когда изображение процесса изгнания демонов списано с Евангелия (далее следуют приведенные все цитаты). С такими местами Лукиан мог ознакомиться не из разговоров с христианами, но только из чтения их сочинений»333. Vielá ограничивается аподиктической фразой: «Весь мир знает сирийца» – утверждение, которое может указывать только на Иисуса334. Как ни категоричны утверждения Vielá и Zahn’a, но они все-таки не обладают достаточной силой доказательности: Ион говорит об этом сирийце как своем современнике, действия которого он сам наблюдал, и, затем, замечание, вставленное между строк, что этот сириец за свои экзорцизмы брал солидную сумму денег335, безусловно не позволяет отождествлять «известного всему миру сирийца» с евангельским Христом. Достаточно, наконец, внимательно прочесть весь этюд Лукиана «Philopseudes», чтобы видеть, как разносторонни и многообразны были тогда формы изгнания демонов, иногда близко напоминающие Евангелие336, чтобы убедиться, что сирийский экзорцист из Палестины не представлял для того времени чего-либо странного и необычного.

Другие аналогии, указываемые между христианскими идеями и сочинениями Лукиана и имеющие собой доказать знакомство его с христианской письменностью, обладают лишь слабой долей вероятности. Обэ останавливает свое внимание на словах, какие Истина говорила во сне Лукиану: «Если ты последуешь мне, то будешь введен в понимание всего достойного знания, и твой ум, благороднейшую часть твоего существа, – я украшу добродетелями самообладания, справедливости, благочестия, смирения, правдолюбия, мудрости, мужества, любви к прекрасному и стремлением к возвышенным благам»337, – видит здесь подражание словам ап. Павла в Послании к Галатам («плод же духа: любовь, радость, благость, долготерпение, милосердие, вера, кротость, воздержание» (Гал. 5:22–23), и тот подъем и потрясение ощущений, какой Лукиан пережил на лекциях Нигрина, сравнивает с композицией св. Иоанна338.

Некоторые идут еще дальше в своих предположениях. Один из схолиастов к книгам Лукиана «Истинная история» в помещенном здесь описании города блаженных усматривает Иерусалим небесный339, манну в пустыне340 и жезл Ааронов прозябший341. «Город на острове блаженных, – описывает Лукиан, – создан из чистого золота и окружен смарагдовыми стенами. Семь ворот его построены из коричневого дерева, и здания всех улиц и общественные места созданы из слоновой кости; там же великие алтари, на которых жертвуются гекатомбы, каждая из неизмеримого смарагда. Кругом города течет источник великолепного мира, и купальни, построенные на нем, представляют собой роскошные палаты, устроенные из кристаллов342... И никогда не бывает у них ночи; нежный свет утренней зари проникает весь остров... там вечная весна и тихий ветер зефир веет над ними»343.

Апокалипсис ап. Иоанна Богослова: «И вознес меня (Ангел) в духе на великую и высокую гору и показал мне великий город святый Иерусалим, нисходивший с неба от Бога. Он имеет славу Божию. Светило его подобно драгоценнейшему камню, как бы камню яспису кристалловидному (21:10–11). ...Стена построена из ясписа, а город был чистое золото, подобное чистому стеклу. Основания стены города украшены всякими драгоценными камнями. Основание первое яспис, второе сапфир, третье халкидон, четвертое смарагд, пятое сардоникс, шестое сердолик, седьмое хризолит, восьмое берилл, девятое топаз, десятое хризопрас, одиннадцатое гиацинт, двенадцатое аметист. А двенадцать ворот – двенадцать жемчужин; каждые ворота были из одной жемчужины; улица города – чистое золото (ст. 18–21). И город не имел нужды ни в солнце, ни в луне, ...ибо слава Божия освещала его, и светильник его – Агнец (ст. 23)».

Манна в пустыне: «Вместо пшеницы (в городе блаженных), выжимались из воздуха готовые грибы»344.

Аарон прозябшим жезлом укрощает бурю. Едут по озеру (все это происходит на острове блаженных), не зная, что в гнездах, рассеянных по берегам его, покоятся яйца птиц в 60 стадий в объеме, и вот во время пути неуклюжий и огромный гусь уселся на заднюю часть корабля... Наш лысый кормчий Скинфорос (Аарон) покрылся волосами, и что еще удивительнее, выросла мачта корабля, породила ветви и оплодотворилась в самой вершине, причем появились плоды в виде смокв и спелого винограда, и мы все помолились богам, чтобы они избавили нас от такой необычайности345. Кребс346 в одном рассказе «Истинной истории» видит копию истории пророка Ионы, поглощенного китом. Путешествующие по океану на корабле, сообщает «Истинная история» Лукиана, на третий день видят перед собой огромного кита величиной в 500 стадий347,своим появлением поднявшего бурю в океане и показавшего острые, как опиленные колья, зубы. Один глоток – и они все вместе с кораблем очутились в желудке кита; семь дней и семь ночей они пробыли в желудке кита и затем вышли на сушу348. В книге пророка Ионы идет речь о том, как Господь послал его проповедовать в Ниневию слово Божие; пророк не послушался приказания Божия и на корабле отправился в Иоппию и Тарсис. Поднялась буря на море, и корабль готов был утонуть. Иона сознался в своем преступлении и брошен был в море. Великий кит проглотил Иону и был Иона во чреве китовом три дня и три ночи349.

Борьба Архангела Михаила с сатаной. В «Истинной истории» изображается продолжительная и наполненная чудовищными подробностями борьба селенитов (жителей луны) под главенством Эндимиона и гелиотов (жителей солнца), выступающих под предводительством Фаэтона. Селениты побеждают гелиотов и захватывают такое множество их, что некоторые из них падают на землю. На помощь солнцу приходит стрелок (из созвездия Стрельца) и приводит с собой массу воинов, представлявших собой нечто невиданное в мире. Это были полузапряженные кони, человеческая половина их была по меньшей мере так велика, как высшая часть колонны Родоса, лошадиная половина – величиной с торговый корабль самого большого размера350. Вооруженные этими новыми силами, гелиоты нападают на селенитов, побеждают их, заставляют их платить ряд налогов и оставить заложников в знак вечного мира351. Апокалипсис Иоанна Богослова: «И произошла на небе война. Михаил и ангелы его... против них, и не устояли, и не нашлось им места на небе. И низвержен был великий дракон, древний змий, называемый диаволом и сатаной... низвержен на землю, и ангелы его низвержены с ним» (12:7–9).

Еще некоторый ряд подобных примеров, приводимых Цаном, с неутомимой энергией стремящимся доказать, что Лукиан почерпал свои сведения о христианах именно из чтения принадлежащих им произведений352. «Его рассказ в Philopseudes заимствован из Исх. 12:9; 13:18». Лукиан упоминает о своей встрече с ученым мужем из Мемфиса, человеком сверхординарных познаний, хорошо изучившим египетскую мудрость. Он 32 года просидел в подземной пещере и научен был магическому искусству самой Изидой. «Когда часто мы приходили с ним в гостиницу, муж брал запорную дубину или метлу, или же ступку для толчения, произносил заклинательные формулы, и на наших глазах возникал живой, носящий тело, человек, ходивший туда и сюда, носил воду, покупал нужные средства для жизни, приготовлял пищу – короче, делал все, потребное для жизни. А когда нужда в нем прекратилась, он при помощи заклинаний превращал его в те же бездушные вещи»353. Исх. 7:9–12: «Моисей и Аарон пришли и сделали, что сказал им Господь; и бросил Аарон жезл свой перед Фараоном, и он сделался змеем. И призвал Фараон мудрецов и чародеев, и эти египетские волхвы сделали своими чарами то же, но жезл Ааронов поглотил их жезлы». – «На следующий день, – рассказывает далее Лукиан, – тот человек находился на рынке; я взял дубину, положил на нее платье и, произнеся три (магических) слога354, приказал принести ей воды. «Довольно, – сказал я, – никогда больше не носи воды и стань опять дубиной». Вещь, однако, не послушалась и столько нанесла воды, что наполнила весь дом...»355. Исх. 8:16–17: «И сказал Господь Моисею: скажи Аарону: простри (рукою) жезл твой, ударь в персть земную – и будут мошки на людях, на скоте и Фараоне и доме его. Так они и сделали: Аарон простер руку свою, жезлом ударил в персть земную – и явились мошки на людях и на скоте. Вся персть земная сделалась мошками по всей земле египетской». – Предоставляем самим читателям судить о научном достоинстве этих аналогий.

Единственным источником, на основании которого наука может составить себе точное понятие об отношении Лукиана к христианству, является наиболее известное и популярное его сочинение «О смерти Перегрина». Героем рассказа, представляющего собой цельную и законченную биографию, является Перегрин, получивший прозвание Теагена Протея, – личность, достаточно известная истории. Aulus Gellius в своих Noctes attici сообщает о нем довольно подробные сведения. «Когда мы были в Афинах, мы видели философа с именем Перегрина, который позднее получил название Протея – мужа, вызывающего к себе уважение и умственно и нравственно непоколебимого (constantem), проводившего жизнь в шалаше вне города. И так как мы часто с ним встречались, то слышали, как он много говорил полезного и возвышенного. Из сказанного им мы напомним важнейшее. Он учил, что муж разумный (sapiens) не может погрешать, хотя бы Бог и люди не ведали, что он грешит, так как полагал, что не из боязни перед наказанием или бесславием не должно грешить, а по (уважению) к справедливому и почетному занятию и обязанности. Те же, которые лишены такого дарования, способности поведения, чтобы своей силой и своей волей легко удерживаться от греха, – тех он считал тем более склонными к греху, что они, думая возможным скрыть грех, надеялись на безопасность по причине скрытности. «О, если бы они, люди, – говорил он, – ведали, что так как ничто из всех вещей не может продолжаться тайно долгое время, то скрывающие грехи медленнее и позорнее обманывают сами себя». Потому-то он часто и повторял стихи Софокла, благоразумнейшего из поэтов: «По отношению к этому ничего не скрывай, так как все видящее и слышащее время откроет все""356.

О том же Перегрине Протее свидетельствует Аммиан Марцеллин, оставивший следующее замечание: «Все лишают себя жизни с плачем, исключая Симонида, который, одичав от постоянного воздержания, приказал сжечь себя в пламени, избегая жизни как бешеной властительницы и осмеивая случайность окружающих явлений, неподвижным (immobilis) сжег себя в пламени. Подражая ему, Перегрин, по прозванию Протей, знаменитый (clarus) философ, когда решил уйти из мира, во время ристалищ в Олимпии, на виду всей Греции, взойдя на костер, построенный им самим, бросился в пламя»357.

В «Хронике» Евсевия Кесарийского сохранилось несколько сведений о Перегрине: «Перегрин-философ, во время произнесения панегирика, воспламенив огонь, сжег сам себя, подражая Калану-брамину, гимнософисту – по Александру358; философ Перегрин в публичный праздник в Пизе359, возжегши огонь, бросил туда самого себя (армянская версия); философ Перегрин, зажегши у Пизы костер, который он сложил из кусков дерева, сам бросился в него»360.

Будучи человеком высоконравственных понятий, знаменитым философом, аскетом по поведению и обладавший прекрасным, чисто эллинским стилем, он относился с жестоким порицанием ко всякому пороку и недостатку, встречавшемуся ему в окружающей жизни. В небольшом и не имеющем начала отрывке из Noctes Atticae, 12, 8 те же очевидцы рассказывают, как он в присутствии их справедливо и очень сурово порицал одного римского юношу из всаднической фамилии (очевидно, молодого аристократа из высшей знати, пришедшего к нему поучиться философской мудрости), медленно встававшего перед ним и постоянно зевавшего361. Флавий Филострат в биографии Ирода Аттика, знаменитого ритора того времени, упоминает о столкновении с Протеем-киником в Афинах, очевидно, в постоянном месте его деятельности. Протей, значится здесь, дофилософствовался до такого безумия, что в Олимпии сжег сам себя огнем. Он обличал Ирода в полуварварском языке. Обратившись к нему, Ирод сказал: «Ты меня злословишь? Так ли это?» Когда Протей продолжал обличать его, Ирод закончил словопрения ироническим замечанием: «Ты видишь, без сомнения, что я слушаю, но, слушая, смеюсь; известно, что ложные ругательства не проходят сквозь уши»362. – Любопытна его встреча с Демонаксом. Здесь он очень много надсмехался над Демонаксом и упрекал его в слишком вежливом обращении с людьми, и сказал ему: «Ты ведешь нехорошую игру с киниками». «А ты еще худшую со всеми людьми», – ответил Демонакс363. И христианским писателям достаточно известен Перегрин Протей. Татиан изображает Перегрина Протея как киника, осмеивая его костюм: «И что удивительного и великого делают ваши философы: они оставляют одно плечо непокрытым и хотя говорят, что ни в чем не нуждаются, однако кожевник нужен им для сумы, дровосек для палки» (Or. Сар. 25). Тертуллиан также знал Перегрина. Он не хочет во всей подробности пересчитывать тех людей, которые по чувству мнимого великодушия (в противоположность христианской готовности на мученичество) подвергали себя добровольной смерти. Идут примеры Луция Сцеволы, Регула, философов Гераклита и Эмпедокла. «Недавно некто Перегрин кончил свою жизнь на пылающем костре» (Ad. mart. Cap. 4)364.

Труд Лукиана, озаглавливаемый в изданиях «О смерти Перегрина», как центральном факте его жизни, составлен в форме письма к своему другу, неоплатонику Кронию365, содержит в себе полную биографию Перегрина Теагена и представляет собой одно из менее обработанных и стройно составленных его произведений. Он сложен из разнородных частей, как будто случайно соединенных между собой, и потому требует более или менее подробного анализа его состава, так как это имеет важное значение и для решения вопроса об отношении Лукиана к христианству. Главы I-II открываются юмористическим описанием торжественного выступления Теагена Протея в гимназии Элиды, где он впервые провозглашает, что в скором времени он предаст себя самосожжению. Возвышенные похвалы, но также и некрасивые порицания раздаются по его адресу. 10-й главой кончается рассказ о Теагене Протее. С 11-й по 15-й – излагается история Перегрина-христианина, а затем опять выступает на сцену Теаген Протей. Все это создает научное и логическое право рассматривать труд Лукиана как нечто сложное, составленное из двух самостоятельных отделов, случайно связанных между собой366.

Обращаясь сначала к изучению биографии Перегрина Протея, взятого вне отношения к христианству, как он изображен у Лукиана, мы получаем о нем совершенно иное представление по сравнению с тем, как пока он обрисовывается в независимых от него источниках. Ненавистник киников, в некоторых этюдах своих подвергший их яростной насмешке и сарказму, он воспользовался личностью афинского Перегрина для того, чтобы излить всю свою злобу на них, и из биографии Перегрина Протея создал самый позорный пасквиль на них. Уже в своем введении к сочинению он намечает свою руководящую цель. «Несчастный Перегрин»367, или, как он любил называть себя, Протей, вполне испытал на себе судьбу гомеровского Протея, сделался всем ради славы, прошел бесчисленные изменения и наконец превратился в огонь368, так как он был объят величайшим стремлением к славе369. Лукиан охотно собирает от его сограждан все слухи и сплетни, чтобы обличить его в тяжких преступлениях, опорочить в суждении его современников370. Эта враждебная тенденция по отношению к Теагену Протею, как кинику, выражающаяся в постоянных упреках в пустом самохвальстве, в тщетном стремлении к славе и т. п., красной нитью проходит через всю биографию Перегрина Протея, составленную Лукианом. «Проклятый Теаген»371, «проклятые ученики его», «приверженцы его большей частью»372, – вот фразы, характеризующие его отношение к своему герою. Если оставить в стороне все эти черты, из злобы к киникам навязанные Лукианом Перегрину, то получится образ, мало чем отличающийся от афинского Перегрина Протея. Правда, Перегрин Лукиана принимает в Египте особое посвящение в киники373, представлявшее собой целый обряд, но нет ничего невозможного и в том, что и афинский киник, живший пока в шалаше в уединении от общества, признал нужным для себя при выступлении на публичную деятельность исполнить обряд, считавшийся тогда необходимым, чтобы получить все права, соединенные со званием киника. Он одевается в истертую материю, носит сумку на плече и в руках имеет палицу (обычный костюм киников)374. Свое вступление в киники он ознаменовал отречением от имущества, подарив свое имение, стоившее 5000 талантов375, родному городу, приняв добровольную нищету376. «Истинный философ, единственный патриот, единственный последователь Диогена и Кратеса!»377 – восклицали граждане378. И он вполне осуществляет роль киника, как она была намечена выдающимися его предшественниками. Он, прежде всего, оппонент правительства. Тотчас же после своего посвящения в киники он отправляется в Италию и, едва покинув корабль, начинает обличать всех, и в особенности императора, высокая милость и покровительство которого были хорошо известны ему. Император379 мало обращал внимания на подобного рода оскорбления; к числу достоинств, отличающих его, принадлежало и то, что людей, одетых в философскую мантию, он не хотел наказывать ни одним словом380. Протест Перегрина дошел здесь до такой степени, что городское управление удалило его из столицы, находя, что такие философы для города непригодны. Популярность и слава Перегрина возрастали; всюду слышались речи о философе, вследствие мужества своих речей и свободомыслия подвергшемся изгнанию из столицы381. И по возвращении в Элладу он продолжал свою антиправительственную агитацию, убеждая греков поднять оружие против Рима382. Строгий моралист и аскет по призванию, он сурово порицал здесь одного выдающегося по образованию и общественному положению мужа за то, что он устроил водопровод в Олимпии в целях предупредить жажду у собравшейся там многочисленной публики, усматривая в этом наклонность греков к изнеженности и слабости383.

Но самым центральным и героическим делом его явилось предпринятое им самосожжение на Олимпийских играх, увенчавшее его жизнь, очевидцем которого был сам Лукиан. Теаген Протей прибыл на Олимпийские игры, окруженный многочисленной свитой своих последователей, говорил речи, в которых рассказывал о своей жизни, о том, как он много потерпел зла от своих врагов и закончил торжественным воззванием: «Золотой жизни своей я хочу положить золотой конец... я стремлюсь показать людям, как должно презирать смерть». Цель сама по себе возвышенная и прекрасная384. Олимпийские игры подходили уже к концу, и Лукиан вместе со своим товарищем отправился в отстоящее на 20 стадий385 от Олимпии местечко по направлению от ипподрома на восток, где Перегрин-Протей еще ранее выкопал яму глубиной в сажень, сложил костер из кусков дерева, перевитых хворостом, и таким образом все устроил для самосожжения386. Когда появилась луна387, Перегрин явился к костру, окруженный всеми благородными из Петры388, носящими в руках факелы, и Перегрин держал в руках тоже факел. Со всех сторон костер был подожжен факелами. Перегрин снял мантию, отложил палицу и, взойдя на костер в грязной рубашке, воскликнул: «Материнские и отеческие боги, будьте благосклонны ко мне!» С этими словами он бросился в огонь, пламя охватило его, и никто уже более не видел его389. Как бы Лукиан отрицательно не относился к таким приемам лишения жизни, как самосожжение390, все дело, совершенное Перегрином, описывается у него как неподражаемый пример мужества, стойкости и самоотвержения, и, без сомнения, так же смотрели на этот подвиг Перегрина и его современники. Bernays, обсуждая воззрения древних на способы лишения себя жизни, действительно приходит к выводу, что прием самосожжения редко употреблялся у греков, но добровольная смерть в огне по индийскому способу еще со времен походов Александра Македонского была у всех на устах. Именно в Афинах, где долгое время пребывал Перегрин, один посланный к Августу индиец, как гласит надпись, прикрытый только одним передником, бросился в горячую массу. Возможно, что пример индийского самоотречения воздействовал на Перегрина, и он решился повторить его дело391.

Итак, Перегрин Лукиана, несмотря на все старания его биографа обратить его жизнь в пасквиль на киников, повсюду остается афинским Перегрином, самоотреченным и высоконравственным киником, выдерживающим свою роль до конца, и, за исключением предпринятого им самосожжения, во всем его поведении нельзя указать ни одной черты, которая бы по существу создавала бы для него невозможность быть принятым в христианскую среду. Притом Перегрин, когда он вступал в христианское общество, не был еще киником в том официальном смысле, в каком употреблялся этот термин в то время, когда не принимал и торжественного посвящения в киники и, по-видимому, не облачался в специальный костюм киника. Об этом кинике-христианине мы и поведем теперь речь.

«Тогда он, – так начинает Лукиан свой рассказ о Перегрине, – христианин, научился удивительной мудрости (τήν θαυμάσιαν392 σοφίαν) христиан, с пресвитерами и книжниками которых он общался в Палестине... и в недолгое время они оказались перед ним как дети; он сделался у них пророком, θυσιάρχος (начальником жертвоприношений), ζυναγώγυς – короче, все во всем. Он толковал книги и многие составил сам, посылал послания во все значительные города Сирии с увещаниями, законами и посмертными заветами, и они считали его как бы за бога, признавали его законодателем (καί προστάτην έπέγραφον)393. Между тем, Перегрин был схвачен и заключен в темницу. Христиане приняли это как общественное несчастье и все привели в движение при своих попытках сделать его свободным. Но так как это казалось недостижимым, то они приложили свою энергию, и не кое-как, но со всем старанием и тщательностью. Еще ранним утром около темниц можно было видеть вдов и детей-сирот; руководящие между ними люди подкупали стражей темниц, чтобы можно было спать при нем. Устроялись великолепные обеды, читались священные изречения, и храбрый Перегрин – это имя он еще носил тогда – считался у них новым Сократом. И даже из некоторых городов являлись к нему христиане в качестве представителей от своих общин, чтобы помочь, побеседовать и утешить мужа. И действительно, у них наблюдается какая-то необыкновенная подвижность, если только как-нибудь будут затронуты их общие интересы, тогда ничто им ни дорого. Между тем, Перегрин освобожден был из тюрьмы тогдашним правителем Сирии; любитель философии, он хорошо знал их безумие и что им приятно умереть, чтобы через это наследовать славу, и отпустил его, не признавая достойным наказания394. Немного спустя после этого события Перегрин съел что-то запрещенное у христиан и должен был оставить их общество»395.

Картина прямо взята из жизни и подтверждается всеми сведениями, которые сохранились до нас от христианских писателей II в. В Перегрине, обратившемся в христианство, нельзя не видеть известного Перегрина Киника с его высокой моралью и аскетическим образом жизни. Киники со своим возвышенным нравственным учением, отречением от всех общественных благ, кроме самых необходимых, и аскетическим образом жизни ближе подходили к аскетическому христианскому идеалу и легче, чем представители всех других философских школ могли сближаться с христианством. Прямую параллель подобного рода представляет собой Максим Киник IV в.

Гражданин города Александрии, он получил хорошее образование, приличное для его времени, и, презрев богатство и роскошь, избрал нищенский образ жизни, подобный древним киникам. Философский плащ, однако, не помешал ему сделаться членом Церкви, и притом выдающимся. Среди церковных деятелей своего времени он пользовался большим уважением и достиг того, что сделался епископом Константинополя396. Определение той должности, какую Перегрин занял в христианской общине, составляло для Лукиана, очевидно, трудную задачу. Он пользуется всевозможными терминами для того, чтобы дать своим современникам понятие о высоте его звания, по сравнению с которым остальные простые христиане являлись как бы детьми. Он сделался пророком. Дар пророчества существовал еще во II в. По «Учению 12-и апостолов», написанному в начале II в., пророки назывались первосвященниками (Did. XIII, 3); они принимали широкое участие в богослужебных собраниях, имели право совершать Евхаристию, произносить евхаристические молитвы и изменять ее по своему усмотрению (Did. XI, 1). «Пророка, – говорит автор учения, – не испытуйте и не судите, так как всякий грех будет прощен, а этот не прощается» (Did. XI, 7). Всякий пророк и епископ уже по самому своему званию распорядителя церковных богослужебных собраний (θυσιάρκος) являлся и высшим органом церковной дисциплины (неточная фраза Лукиана: «избрали его законодателем»). По всем этим важным проявлениям своей высокой должности Перегрин мог быть сравнен с архисинагогом и патроном в Афинах (должностью, вполне понятной для читателей-эллинов). Он толковал книги и многие составил сам. Экзегезис Священных Писаний являлся не только обычным занятием, но и обязанностью епископов, и немалое число епископов II в. заявило о себе литературной письменностью. Посылал послания во все значительные города Сирии с увещаниями, наставлениями и последними заветами397. Достаточно прочесть письмо Игнатия Антиохийского, одного из виднейших епископов начала II в., чтобы видеть, какие факты мог иметь в виду здесь Лукиан. От него сохранились Послания к Ефесянам, Магнезийцам, Траллийцам, Смирнянам и Филадельфийцам, – все города, принадлежащие к области Сирии, из которых, по крайней мере, Ефес, Смирна и Филадельфия могут быть причислены к значительным городам. Они все наполнены увещаниями (Ad Ephes. 3, 7; Magn. 7, 8 и мн. др.), законами (Ad Ephes. 7, 8; Magn. 7; Thrall. 2) и тем, что можно назвать предсмертными заветами (Ephes. 12, 22; Magn. 1,4; Rom. 2). Изображение и восторженно составленное описание того всеобщего волнения и тревоги, какие охватывали собой все христианское общество при вести о заключении какого-либо их члена под стражу, описывает самую героическую сторону христианской жизни в первые три века, веков гонений на христианство, и доказывается целым рядом фактов. Руководящие люди подкупали стражу, чтобы спать при нем. Подкуп стражей темниц, в которых заключались арестованные христиане, считался в древней Церкви делом самым обычным, и в нем не видели какого-либо позорного поступка, так как он рассматривался как протест против произвола и насилия. Игнатий, еп. Антиохийский, посланный на казнь в Рим за исповедание христианства, пишет по адресу Римской церкви: «На пути из Сирии до Рима... я борюсь со зверями, десятью леопардами (т. е. отрядом войск), которые от благодеяний, оказываемых им, становятся еще злее» (Сар. 5). Он умоляет римлян не оказывать ему неблаговременной любви и не препятствовать ему добровольно умереть за Бога – речь идет опять о подкупе (Сар. 4). Родственник Перпетуи и два диакона, Тертий и Помпоний, получили свободный доступ в темницу и, подкупив стражу, добились того, что заключенным там христианам доставили на некоторое время отдельное помещение (Acta Perpet. et Felic. P. XII). Апостольские постановления прямо предписывают: если какой христианин за любовь к Богу и веру в Него осужден будет на позорище (гладиаторские игры) или рудокопни, то не пренебрегайте им, но от своего пота и труда пошлите ему, чем питаться и что дать воинам в награду, чтобы они дали ему облегчение и попеклись о нем (V, 1). Они читали свои священные изречения, устрояли роскошные обеды и даже из некоторых городов Азийской провинции приходили к нему христиане в качестве представителей от своих общин, чтобы помочь, побеседовать и утешить мужа. Как древний обычай Церкви, Киприан упоминает о диаконах, посещающих мучеников в темницах, чтобы укрепить их духовными советами и чтением извлечений из Священных Писаний (ср.: 5, 1), и ожидает того же от пресвитеров, предупреждая о том, чтобы число посетителей мучеников не переходило в большие толпы, дабы из этого не возникло подозрения и вход в темницы не был запрещен. Пуденс, начальник стражи при тюрьме, в которой помещены были захваченные в Карфагене христиане, питал такое уважение к ним, что допускал в тюрьму многих, дабы они могли облегчить участь друг друга (Acta Perpet. et Felic. IX). Устрояли обеды. Общины, как и отдельные христиане, считали своим нравственным долгом доставлять пищу заключенным, какими бы препятствиями это не сопровождалось. Тертуллиан, пресвитер Карфагенской церкви, дает по этому поводу ценные указания. «Церковь, – пишет он, – общая мать наша, занимается доставлением вам пищи, в которой вы имеете нужду, в то время как братья ваши посещают вас в темницах для принесения вам части плода от посильных своих трудов» (Ad mort. 1). В жилище темницы, продолжает он, выигрывает ли душа более, чем тело? Тело тут ничего не теряет: оно находит все нужное посредством попечения Церкви398 и любви верующих, а отсюда и душа обретает всякую помощь (Ibid. II)399. Карфагенские заключенные еще ранее вызова на окончательный суд поспешили совершить Евхаристию (agapen сеnerent. Acta Perp. XVII). Представители от городов. В изображаемом здесь Лукианом явлении можно усматривать воспроизведение одного факта из биографии того же Игнатия, епископа Антиохийского. Во время его невольного путешествия в столицу на казнь он на некоторое время оставался в городе Смирне, и здесь действительно приветствовали его депутации от многих Церквей, хотя и с другой целью, чем та, которая намечается у Лукиана. Так, в своем письме к ефесянам он сообщает: «Я принял ваше многочисленное общество в лице Онисима, епископа» (Ad Ephes. Cap. 1). Ad Magn. 1, 2: «Я удостоился видеть вас (магнезийскую общину) в лице епископа вашего Дамаса». Ad Trall.: епископ Поливий как представитель общины.

Перегрин был освобожден из темницы тогдашним правителем Сирии. Любитель философии, он хорошо знал их безумие, что им приятно умереть, чтобы через это наследовать славу, и отпустил его на волю, не признавая его достойным наказания. В эпоху Антонинов, когда христиане были отданы под полицейский надзор местной администрации, правовое положение каждого члена христианского общества зависело от благоусмотрения высшего административного лица провинции. Гуманная религиозная политика и сравнительно благосклонное законодательство, изданное Антонинами относительно подсудности христиан, создало для них довольно мирное положение в Империи и настраивало правителей провинции благосклоннее относиться к ним. Так, Цинций Север сам преподал правила, каким образом христиане должны отвечать, чтобы быть отпущенными на волю. Веспроний Кандид признавал христиан только за людей возмутительных и, не вменяя им никакого политического преступления, присуждал их только к публичному испрошению покаяния. Астер, поступивший несколько жестоко при первоначальном допросе одного христианина, потом отпустил его, не присуждая к принесению жертв, предварительно заявив адвокатам и асессорам, что для него очень неприятно судить подобного рода дела. Аррий Антоний преследовал малоазийских христиан, но когда они все явились перед его судилище, то он, посадив некоторых в темницу, другим сказал: «Безумные! Если вы хотите умирать, то разве у вас нет веревок и пропастей?!» (Tert. Ad Scapulam. 4, 5). Тем более проконсул, любитель философии, каких было немало в века Антонинов, мог беспристрастным оком взглянуть на обвинение Перегрина в христианстве.

Найдется у них какой-нибудь фигляр или пронырливый человек, умеющий у них воспользоваться обычным порядком вещей, то он тотчас же сделается богатым, смеясь над невежественными людьми. Эта неясная фраза Лукиана хорошо объясняется словами Цельса. Перегрин был между всем прочим и пророком. «Есть многие у них, христиан, – пишет Цельс о христианских пророках его времени, – которые, пользуясь всяким удобным случаем, в святилищах или вне их всячески ломаются, как будто они одержимы пророческим экстазом. Другие нищие расхаживают по городам и военным лагерям и проделывают те же самые зрелища; у каждого из них не стоит дело за словом; каждый из них проворно возглашает: «Я Бог, я Сын Божий, я Дух Св. Я пришел потому, что скоро будет кончина мира, а вы, люди, за свою неправду заслужили наказание. Я хочу спасти вас, и вы увидите меня снова приходящим с небесной силой. Блажен тот, кто воздает мне теперь почитание. Все же прочие будут преданы мною огню; вечный огонь тогда пожрет города, страны и народы...» К этим странным угрозам, – продолжает Цельс, – они примешивали странные, безумные и почти непонятные слова, смысл которых никакой разумный человек понять не может, – так темны и непонятны их слова, но зато первый попавшийся малоумный или болтун может объяснить их, как угодно. Этих мнимых пророков я сам слышал не раз собственными ушами» (Orig. С. Celsum. VII, 8, 10). Пребывание Перегрина у христиан ограничилось, по-видимому, кратким сроком: он съел что-то непозволительное у христиан... и должен был оставить их общество400.

Важнейшим и самым интересным в церковно-историческом отношении является краткое, но богатое по содержанию суждение Лукиана, вставленное между строк рассказа о Перегрине, – суждение его об Основателе христианства: «Они (христиане), – пишет он, – еще и теперь высоко401 почитают распятого в Палестине человека, так как он первый ввел в жизнь эту новую мистерию. Несчастные, они безусловно убеждены, что будучи бессмертными, они продолжают жизнь свою в вечности, вследствие чего они презирают смерть и многие из них добровольно жертвуют жизнью402. Их первый законодатель внушил им убеждение, что они тотчас же сделаются между собой братьями, коль скоро отрекутся от греческих богов и начнут поклоняться распятому софисту и жить по его законам. Они презирают все другие функции жизни (άπάντων έζίσης) и считают их за ничто, хотя сами приняли его учение без всяких доказательств»403.

Несомненно, в глазах самого Лукиана христианство было не чем иным, как одним из тех многих религиозных заблуждений, которыми так богато было его время. Оно – это заблуждение – для него так очевидно, что он не думает даже опровергать его; это жалкие и несчастные люди, увлекшиеся учением распятого в Палестине софиста. Но при всем этом своем презрении к христианству, Лукиан сообщает свои сведения о христианстве, – поскольку они связываются с именем Перегрина404 – хладнокровным тоном объективного наблюдателя, описывая ради явлений, к которым он сам не питает никакого личного интереса. В этом отношении рассматриваемый отдел его о Перегрине резкими чертами отличается от составленной им же самим биографии Александра Абонотейского, где он не упускает случая раскрыть все проделки этого шарлатана и опорочить его в суждении общества. Никакой ясно выраженной ненависти к христианству, никакого сарказма или иронии подметить нельзя. В век Лукиана христианство распространилось повсюду: Церковь получила выработанную организацию и сплотилась в прочный организм. Интеллигентное греко-римское общество не могло не заинтересоваться этим загадочным явлением, скрывавшимся из глаз общества как тайная мистерия, и, вероятно, обсуждало его в своих собраниях, собирало о нем все сведения, какие еще проникли в его среду. Задача Лукиана и состояла в том, чтобы сообщить своим современникам об этом новом религиозном явлении то, что он почерпнул из своих личных наблюдений и тех слухов, какие были распространены в обществе, и в нарисованной им картине христианских верований и строя христианских общин не содержится ни одного элемента, который мог бы по существу позорить или порочить ее в глазах зрителей. Напротив, в живом и энергичном описании подвижничества христиан, их готовности принять все меры («все привести в движение») и ничего не ценить при первой попытке, когда затронут их интересы, чувствуется нечто большее, чем простая хладнокровная объективность – по крайней мере, некоторая доля удивления перед загадочной силой, наблюдаемой у последователей «новой мистерии». Вера в бессмертие и готовность христиан умирать – пункты для общественного мнения того времени и религиозного популярного миросозерцания неприемлемые. «О, несчастные!» – восклицает он. «О, безумные!» – говорил христианам проконсул Аррий Антоний. «Душа, – учил Марк Аврелий, – должна быть готова покинуть тело, но эта готовность должна быть следствием убеждения, а не простого упорства, как у христиан, и смерть нужно встречать с достоинством и убеждением, а не с хвастовством и ложным блеском»405.

Законодатель христианства для Лукиана, конечно, простой человек, софист, распятый в Палестине, но и это имя само по себе не заключает в себе ничего позорного или презрительного. Мы видели, как высоко поставлено было положение софистов в век Антонинов, и в устах Лукиана оно не могло иметь другого смысла. В одном месте Лукиан выражается: софист – это имя самое возвышенное и всюду чтимое (τό σεμνοτάτον καί πάντιμον όνομα σοφίστης)406. Нет никакого основания думать, что этот термин применен им к Основателю христианства в каком-либо ином, позорном значении. Таким образом, Лукиан Самосатский лишь по ошибке может считаться врагом христиан. Некоторые стороны их жизни вызывали в его душе частью недовольство, частью недоумение, но ничего карикатурного или отталкивающего не наблюдается в том образе христианства, какой им нарисован. В этом своем отношении к христианству Лукиан является прямой противоположностью своему современнику Фронтону, стремившемуся собрать вместе все то позорное и порочное, что соединялось в греко-римском мире с именем христианина. Как объективный наблюдатель, Лукиан не вымышляет чего-либо придуманного и фантастического и рисует живые картины, прямо взятые из реальной действительности, описывая с такой точностью главнейшие стороны христианской жизни своего времени, что историк христианства может только поблагодарить его за богатые содержанием сообщения, подтверждающие и расширяющие прежние сведения, а иногда сообщающие и новое407.

С вопросом об отношении Лукиана к христианству тесно связывается другая очень сложная и запутанная проблема: знаком ли он был с христианством и его исповедниками только по личным наблюдениям и по тем сведениям, какие существовали в его обществе, или он самостоятельно изучал какие-либо произведения христианского пера и из них почерпал свои познания о них? Все попытки доказать непосредственное пользование Лукианом первоисточниками христианского вероучения, книгами Ветхого и Нового Завета, как мы уже видели408, опираются на слабую научную почву и едва ли могут быть признаны убедительными. Не то нужно сказать по вопросу об отношении Лукиана к литературному наследству, оставшемуся от Игнатия, епископа Антиохийского; здесь следы непосредственного пользования, по-видимому, очевидны... К тому же, в защиту этого тезиса встают, хотя и устаревшие, но еще крупные ученые авторитеты, как английский ученый Лайтфут и немецкий Цан. «В первой части биографии Перегрина, – пишет Лайтфут, – можно наблюдать язык Игнатия» (De mort. Peregr. τόν έν Συρία δεθέντα – заключенного в Сирии; Ign. Ad Ephes. 1: δεδεμένος ἄπο Συρίας)409. Цан опирается, главным образом, на два соответственных места: а) De mort. Per. Сар. 41: Jacob. III, 437: καὶ τινας ἐπί τούτῳ πρευσβευτὰς ἐχειροτόνησαι νεκραγγέλλους καὶ νερτερ δρομους προσαγορεῦσας (сверх того, некоторых из своих товарищей рукоположил послами (возможно чтение: пресвитерами), назвав их вестниками мертвых и посредниками с низшим миром); Ign. Ad Polyc. 7: χειροτονήσαί τινα, όν άγαπητόν λίαο έχετε καί άοκνον, ός δυνήσετε θεοδρόμος καλείσθαι (избрать какого-либо возлюбленного вам и усердного мужа, который может назваться боголюбезным); б) De mort. Peregr. Ibid.: φασὶ δέ πάσαις σχεδὸν ταῖς ἐνδόζοις πόλεσιν ἐπὶστολάς διαπεπέμσε (говорят, что он почти во все известнейшие города рассылал послания); Ign. Ad Polyc. 8: ἑπὶ πάσαίς ταις ἑκκλησίας οὐ ἠδηνήθην γράψαι (Игн.: ко всем Церквам не мог написать..., γράφεις ταῖς ἔμπροσθεν ἐκκλησίας – напиши к ближайшим Церквам). «Итак, – заключает Цан, – прочно установлено, что Лукиан среди христианских сочинений, какие он прилагал к делу, имел у себя под руками послания Игнатия Богоносца и среди них письмо к еп. Поликарпу в цельном виде»410. Но и здесь, как это очевидно для всякого, сопоставления носят на себе случайный, искусственно подобранный и натянутый характер, далеко не оправдывающий тех важных заключений, какие из них выводятся. В сущности, весь вопрос о непосредственном изучении Лукианом посланий Игнатия сводится к тому тезису, что только при помощи аналогии с некоторыми фактами из жизни этого замечательного церковного деятеля начала II в. можно объяснить некоторые пункты в биографии Перегрина-христианина (составление и рассылка писем по городам Сирии, депутации от малоазийских городов), но этот тезис, эти сопоставления фактов, должно рассматривать не как доказательство личного изучения Лукианом литературного наследства, связанного с именем Игнатия Антиохийского, но как единственные примеры, находящиеся в распоряжении историка христианства, могущие подтвердить фактическую правильность показаний Лукиана. Нужно помнить, что внутренняя, интимно-религиозная жизнь христиан первых трех веков в дошедших до нас сведениях освещена очень бледно. При сильной религиозной возбужденности тогдашнего христианства возможны были факты подобного рода в жизни и других лиц, хотя исторических известий о них в христианских источниках и не сохранилось. «Мы думаем, – справедливо замечает Обэ, – что Лукиан не привязывался рабски и не копировал историю Игнатия и не воспроизводил Поликарпа; он рисовал не определенную историческую личность в частности, но составлял свой сатирический рассказ, свободно объединяя в нем различные черты, получаемые им из своих наблюдений и общественных слухов. Перегрин его представляет собой не что иное, как тип, около которого он сгруппировал факты и обстоятельства, заимствованные от различных современных эпизодов, из жизни и смерти различных личностей, не отказываясь при этом от права разрисовывать их своей фантазией»411.

Поразившая всех геройская смерть Перегрина Протея уже у ее зрителей оставила сильное впечатление. Рассказывали, что когда костер был зажжен и Перегрин поднялся на него, случилось сильное землетрясение, сопровождаемое глухим ревом; из пламени костра вылетел коршун и, махая крыльями, человеческим голосом взывал: «Я оставил землю и восхожу на Олимп»412. Многие, уходившие со зрелища, глубоко верили, что он остался в живых, и действительно, один почтенный муж еще на празднике в Олимпии рассказывал, как он видел Протея живым, прогуливающимся в семиструнной галерее в белой одежде и с головой, украшенной венком из маслин413. На почве этих легенд скоро сложился целый культ, посвященный почитанию Протея. Сама Сивилла возвеличила его; было пущено в ход пророчество, гласившее: «Но как только Протей, лучший из киников, возжжет огонь в роще грозовых облаков Зевса, бросится в пламя и вознесется на Олимп, – я воззову всех, питающихся плодами земного царства, почитать его как ночного демона. Ему принадлежит трон рядом с Гефестом и владыкой Гераклом»414; и сейчас же явились люди, утверждавшие, что они исцелились от перемежающейся лихорадки при помощи ночного и, потому, явившегося к ним ночью демона415. Протей был признан сыном Зевса, по имени – Ураном, одаренным даром пророчества, и на месте его самосожжения было устроено специальное закрытое святилище, в котором пророчествовал оракул Протея; появились у этого таинственного святилища особые жрецы, бившие себя плетьми, закалявшие горячим железом и проделывавшие разные подобного рода фокусы416, и совершавшие на месте сожжения Протея ночные мистерии417. Скоро стали воздвигаться ему статуи, начиная с элейцев, во всех городах Греции418. Центром же почитания остался родной его город Парий, где находилась его статуя, издававшая прорицания419. Перегрин-Протей является еще одним примером религиозного суеверия, охватившего греко-римское общество в эпоху Антонинов, и той легкости, с какой простые люди возводились в божественное достоинство. Он – родной брат Александра Абонотейского.

Лучшую характеристику Лукиана как литературного деятеля и оценку его трудов дал Фотий, патриарх Константинопольский, в своей «Библиотеке»: «Прочтена книга Лукиана о Фалариде, его диалоги, посвященные умершим и друзьям, и другие сочинения по разным вопросам. В них он осмеивает почти весь эллинизм, их пустые и глупые измышления богов, доходящие до высшей точки распущенности и невоздержности, чудаческие мысли их поэтов... самохвальный нрав философов, выражающийся не в чем ином, как только в лицемерии и пустых рассуждениях. Короче, осмеяние эллинизма есть главный предмет его в прозаической речи, и он не ставит для себя никакой более возвышенной цели... Слог его для чтения ясный и сильный, отличающийся выразительностью и красивыми оборотами. Он любитель правильного распорядка и чистоты речи, соединенной с блестящей и симметричной возвышенностью стиля, и обычным приемом его было так гармонично выстраивать свои речи, что читающим их кажется, что они воспринимают не простые слова, а приятную мелодию, вливающуюся в их уши... Все обращая в комедию и осмеяние, он нигде определенно не высказывается о том, что он обоготворяет»420.

* * *

194

Ученая литература, специально обсуждающая его личность и имеющаяся в нашем распоряжении: Sorgel. Lucians Stellung zum Christenthum. Kempen, 1875; Croiset. Essai sur la vie et les oeuvres de Lucien. Paris, 1882; Schmidt. Lucians Satiren gegen Glauben seiner Zeit.-Him. Lucian, the Syrian satirist. New York; Bombay, 1900; Viéla. Essai sur Lucien de Samosat et les Chrétiens. Montauban, 1902; Rabe. Scholia in Lucianum. Lipsiae, 1906

195

"σπουδαίος έν τά γελασθήνατ». Eunapii Vitae sophistarum, iterum edidit Boissonade – в общем издании Philostratorum. Eunapii Himerii opera. Parisiis, 1849. P. 454

196

Suidae Lexicon graece et latine, rec. Bernhardy. Т. II. Hallis; Bransvigae, 1853. P. 606: Λυκιάνος

197

Or. ad Graec. Cap. 25

198

Ad mart. 4

199

Supplicat. pro christ. Cap. 62

200

«Лукиан, который не щадил ни богов, ни людей». – Instit. Cit. ed. P. 33

201

Photii Bibliotheca, ex recensione Beckeri. Berolini, 1824. P. 123

202

Croiset. Op. cit. P. 2. – Him. По указанию Свиды (Op. cit.), Лукиан действовал (γέγονε) при кесаре Траяне и его преемниках; однако из тех немногих сведений, какими наука обладает о Лукиане, явствует, что он не мог родиться при Траяне. Ошибка объясняется неточным воспроизведением источника. Известно, что Адриан тотчас после своего избрания на трон воспринял имя Цезарь Траян Адриан (Schiller. Geschichte d. römischen Kaiserzeit. Gotha, 1883. I, 3. S. 603)

203

Если верить вычислениям Croiset’a, что диалог «Гермотим» составлен Лукианом в 165 г., когда ему было 40 лет, то он должен был появиться на свет именно в 125 г. (См.: Op. cit. Р. 2, прим.)

204

Лукиан сам прекрасно описывает свой отечественный город: «Моя родина (Самосаты) с ее главной крепостью и другими укрепленными местами, окружающими ее со всех сторон, расположена в Месопотамии между Евфратом и Тигром, причем обе реки настолько близко подходят к ней, что обводные валы города оплескиваются их волнами» (Lucianus, ex recensione С.Jacobitz. Lipsiae, 1836. Quo modo historia conscribenda. Cap. 24. II. P. 25–26)

205

Jacobitz. Op. cit. Somnium. I, 1–4. P. 3–5

206

Процесс пережитых им в это время душевных колебаний Лукиан изображает в виде двух женщин, представших ему во сне после неприятного случая у дяди, из которых каждая старалась увлечь его на свою сторону. Воплощавшая в себе ремесло делания статуэток женщина имела грязные волосы, руки, покрытые мозолями, подвязанную одежду, покрытую мраморной пылью (точь-в-точь, замечает Лукиан, как дядя, когда он полировал камни). Другая же обладала благородным видом лица, прекрасным станом и чистой одеждой (философия). Обе произносят речи в защиту своих притязаний. Естественно, что побеждает философия (Somnium. Сар. 6–16; Jacobitz. Op. cit. I. P. 5–11)

207

«Вся Иония устроена как бы вместо музея и своей главой имеет Смирну, как у музыкальных инструментов кифара» (Philostratii Vitae sophistarum. II, 21. P. 212); об ученых учреждениях в Ионии см.: Ibid. II, 26. Р. 218 (см. цитированное выше общее издание: Philostratorum. Eunapii... opera)

208

Скопелиан – выдающийся ритор Смирны, привлекавший к себе всех ионийцев, см.: Ibid. II, 21. Р. 212

209

Полемон, ритор Смирнский, о нем см.: Ibid. II, 217. Р. 214 sqq.

210

Bis accusatus. Cap. 27; Jacobitz. III, 28

211

Bis accusatus. Cap. 27; Jacobitz. III, 28

212

Piscator. Cap. 25; Jacobitz. I, 356

213

Piscator. Cap. 29; Jacobitz. I, 350

214

Bis accus. Cap. 27; Jacobitz. III, 28

215

De mercede conductis; Jacobitz. I, 402–403

216

Янтарь происходит от плачущих тополей, растущих по берегам реки По, – тополей, в которые обратились сестры Фаэтона, объятые горем от несчастной погибели своего брата, и испускающиеся ими слезы превращаются в янтарь. – Лукиан обратился к сопровождавшим его поселянам с вопросом: «Где бы он мог видеть лебедей, стоящих по обоим берегам По и поющих свои прекрасные мелодии; ведь говорят, что это любившие музыку люди – спутники Аполлона, обратившиеся в этой стране в лебедей». Местные жители грубо и наглядно опровергли эти легенды (De electro sive Cycnis; Jacobitz. III, 236 sqq.)

217

Bis accusatus. Cap. 27–28; Jacobitz. III, 88–89

218

Quo modo historia conscribenda. Cap. IV; Jacobitz. II, 15

219

Encomium patriae. Cap. 8; Jacobitz. III, 332–333

220

Schurer. Op. cit. S. 641; Julii Capitolini. Cap. 7

221

Лукиана поразила необыкновенная красота Люциллы. В «Imagines» он описывает женщину необыкновенной красоты, которую ему удалось увидеть. Разговор идет с Поликратом: Поликрат: Сколько евнухов ее сопровождали? Луциний (Лукиан): Без всякого сомнения, и солдаты? Поликрат: Не видел ли ты, счастливый смертный, супруги императора? См.: Imagines. Сар. 10; Jacobitz. I, 387

222

Quo modo hist. conscrib. Jacobitz. I, 15

223

Apologia. Cap. 15; Jacobitz. I, 445

224

Zeuxis sive Antiochus. Cap. 7–8; Jacobitz. I, 531–532

225

Nigrinus. Сар. 4; Jacobitz. I, 19

226

См.: Jacobitz. II, 273 sqq.

227

Piscator. Cap. 29; Jacobitz. I, 359

228

Ibid. Cap. 37; Jacobitz. I, 364

229

Herodotus s. Aetius. Cap. 7–8; Jacobitz. I, 525–526

230

De morte Peregrin. Cap. 35; Jacobitz. III, 434

231

Apolog. Cap. 3–4, 9, 15; Jacobitz. I, 436 sq., 441, 444

232

Renan. Marc Auréle et le fin du monde antique. Paris, 1882. P. 32–40

233

Capitolini Antoninus Pius. Cap. 11

234

Renan. Op. cit. P. 37

235

Пример Лукиана, конечно, был не единственным

236

Encomium muscae; Jacobitz. III, 240 sqq.

237

Марта. Философия и поэты во времена Римской империи. 1879. С. 228

238

Ср.: Марта. Указ. соч. С. 229; Lucianus Rethorum praeceptor. Cap. 12, 15; Jacobitz. III, 180, 182

239

Philostratii Vita sophist. II, 10, 4. P. 245–246

240

De mercede conductis. Cap. 14; Jacobitz. I, 413

241

Philostratii Vita sophist. II, 25. P. 218–219

242

Ibid. II, 10, 5. P. 245. Ср.: Марта. Указ. соч.

243

Что обычно было в Риме при приеме клиентов у патронов

244

Речь идет именно о проживавших в столице Империи

245

Luciani Apologia pro mercede conductis. Cap. 3, 7, 10; Jacobitz. I, 404, 408, 410

246

Eunapii Vitae в указ. изд. Philost. Eunap. et Him. P. 445

247

Не только у Филострата, но и у Лукиана при описании знаменитой личности всегда обращается внимание и на его внешнюю фигуру. Это чисто классическая точка зрения: как в здоровом теле здоровая душа, так в прекрасном теле – прекрасная душа

248

Philost. Vit. soph. II, 5. P. 237–238

249

Марта. Указ. соч. С. 235. У Филострата рассказ скромнее, но грубее: ритор ударил сонливца кулаком по голове. Philost. II, 8. Р. 241

250

Буассье Г. Римская религия от Августа до Антонинов. С. 271

251

Deorum consilium. Сар. 12; Jacobitz. III, 581

252

От άγαθός – добрый

253

Philost. Vita soph. II, 1, 12–16; Jacobitz. III, 228–229

254

Supplic. pro christ. Cap. 26

255

Alexander sive Pseudomantis. Cap. 3; Jacobitz. II, 169

256

Ibid. Cap. 5; Jacobitz. II, 172

257

Сын Зевса и Данаи за одну услугу, оказанную им Гермесу и Афине, он получил от Гермеса серп, а от Афины зеркало. Подробности см. у Любкера. Указ. соч. С. 678–679

258

Alex. Сар. 6–8; Jacobitz. II, 172–174

259

Alex. Сар. 12; Jacobitz. II, 176

260

Ibid.

261

Alex. Cap. 18; Jacobitz. II, 190

262

Alex. Cap. 15; Jacobitz. II, 178–179

263

Alex. Cap. 18; Jacobitz. II, 180

264

Alex. Cap. 19–20; Jacobitz. II, 180, 182

265

Alex. Сар. 26; Jacobitz. II, 186

266

Исторические обстоятельства см.: Schiller. Op. cit. S. 641

267

Alex. Cap. 27; Jacobitz. II, 186–187

268

Aubè. Histoire de persécution de l’église. La polémique païenne a la fin du 2 siècle. 10 edition. Paris, 1878. P. 119

269

Alex. Cap. 24; Jacobitz. II, 184

270

Alex. Cap. 30; Jacobitz. II, 188

271

Alex. Сар. 31; Jacobitz. II, 188–189

272

Alex. Cap. 33–35; Jacobitz. II, 189–191

273

Латона, дочь Фея и Кеба, титанка, до Геры жена Зевса, с которым она прижила Аполлона

274

Alex. Сар. 38–39; Jacobitz. II, 192–193

275

Она засвидетельствована историей. См.: Schiller. Op. cit. S. 64

276

Alex. Cap. 36; Jacobitz. II, 191–192

277

Alex. Cap. 48; Jacobitz. II, 199

278

Aubè. Op. cit. P. 123

279

Alex. Cap. 49; Jacobitz. II, 199–200

280

Ibid.

281

Alex. Сар. 58; Jacobitz. II, 206

282

Athenag. Suppl. pro christ. Cap. 26

283

Renan. Marc. Auréle. P. 51

284

Aubè. Op. cit. P. 124

285

Philopseudes. Cap. 7; Jacobitz. III, 106

286

Philopseudes. Сар. 11; Jacobitz. III, 198–199

287

Характеристику их см.: Schiller. Geschichte römische Kaiserzeit. Bd. I. Gotha, 1888. S. 468

288

Персий и Ювенал: см. у Марта. Указ. соч. С. 107 сл., 257 сл.

289

Croiset. Op. cit. P. 92

290

Ibid. P. 111

291

Ср.: Aubè. Op. cit. P. 113–114

292

Piscatur. Cap. 20; Jacobitz. I, 352

293

Ср.: Марта. Указ. соч. С. 343

294

Там же. С. 371. Ср.: Schmidt. Op. cit. S. 23

295

Лукиан не был эпикурейцем, но его симпатии к этому учению, в котором он находил много сродного своим воззрениям, – несомненны. Он глубоко возмущается, поступком Александра Абонотейского, который приобрел себе книгу с положениями Эпикура, принес ее на рынок и в присутствии толпы сжег ее в огне. «Этот несчастный, конечно, не знал, как много добра приносит своим читателям эта книжка, как она охраняет бесстрастное спокойствие, свободу души от страха и ничтожных измышлений, ложных ожиданий и тщетных желаний, помогает самостоятельности мыслей и познанию истины...» (Alexander. Сар. 27; Jacobitz. II, 197–198)

296

См. его Dialogi deorum и Dialogi marini (Jacobitz. I, 91–151, 156–185)

297

Ср.: Hime. Op. cit. P. 29; Croiset. Op. cit. P. 280

298

Consilium deorum. Jacobitz. III. P. 575–584

299

Consilium deorum. Jacobitz. III. P. 575

300

Silenus – Силен, сын Гермеса и одной нимфы, постоянный учитель, спутник и воспитатель Пана. Это оригинальная фигура древнего сатира – вечно пьяного, веселого и добродушного старика с лысиной и тупым носом, жирного и толстого, как винный мех. С последним же он разлучен: собственные ноги редко могут держать его; обыкновенно он едет верхом на осле (Любкер. Указ. соч. С. 931)

301

Сатиры, служители Диониса, представители чувственной и роскошной жизни природы в вакхическом кругу; фигура их козлиная, возвышенная до человеческой; они имеют взъерошенные волосы, сильно согнутый нос, заостренные козлиные уши и козлиный или лошадиный хвост (Любкер. Указ. соч. С. 897)

302

Сар. 6–7; Jacobitz. III, 578–579

303

Сар. 9–10; Jacobitz. III, 578–580

304

Сар. 11; Jacobitz. III, 580

305

Сар. 14–19; Jacobitz. III, 580–484

306

Juppiter tragoedus. Cap. 19; Jacobitz. II. P. 509–510

307

Ibid. Cap. 48; Jacobitz. II. P. 509–510

308

Ср.: Bernay. Lucian und Kinikes. S. 31

309

Cap. 5; Jacobitz. II. P. 460

310

У Гомера парки прядут для людей нить жизни (Iliad. II, 24) и потому называются «кружащими веретеном» . Впоследствии их представляли как строгих и благородных богинь судьбы, которые управляют рулем необходимости и раздают эриниям их обязанности со скипетром в руке. Последние назначают срок рождения каждого человека, они прядут ему нить жизни и точно определяют срок его смерти (Любкер. Указ. соч. С. 657)

311

Juppiter Confutatus. Cap. 1–4; Jacobitz. II, 457–460

312

Cap. 5; Jacobitz. II, 460

313

Cap. 8–9; Jacobitz. II, 462–463

314

Cap. 9–11; Jacobitz. II, 463–466

315

Cap. 17–18; Jacobitz. II, 467–468 . Минос – древний мифический царь Крита. В древних сказаниях он изображается как мудрый и справедливый царь, и как в этом мире он был справедливым царем, так в качестве несуществующей тени он исполняет те же царские обязанности и в подземном мире. См.: Любкер. Указ. соч. С. 552–553

316

Сизиф (от σοφός = продувной малый). У Гомера он назван самым корыстолюбивым из людей и вообще слыл за дурного и лукавого человека. В наказание за грехи Сизиф должен вечно вскатывать на высокую гору обломок скалы, и как только он достигнет вершины скалы, камень снова катится вниз. См.: Любкер. Указ. соч. С. 935

317

Тантал – богатый царь Фригии, сын Зевса и Плуто (богатства). Он был любимцем Зевса и богов, которые часто приглашали его на пир, но смертный не смог сберечь свое счастье; он оскорбил богов и был жестоко наказан. Вина его толкуется различно. Говорят, что на пирах он похищал нектар и амброзию и раздавал их людям; по другому рассказу, он выдал людям тайну, поверенную ему Зевсом; третье предание говорит, что он разрезал на куски своего сына Пелопса и преподал его богам в виде кушанья и т. д . Его наказание в аду состояло в том, что он, томимый голодом и жаждой, стоял до подбородка в воде, а над ней висели восхитительные плоды, но как только он наклонялся к воде, чтобы попить, она опускалась; он протягивал руки к плодам, и они отскакивали от него. См.: Любкер. Указ. соч. С. 976 . Другие предания о Тантале см. у него же

318

Сар. 17–18; Jacobitz. II. Р. 468–469

319

Icaromenippous. Сар. 1–25; Jacobitz. III. Р. 32–57

320

Сар. 25–27; Jacobitz. III. Р. 56–57

321

Juppiter tragoedus. Cap. 53; Jacobitz. II. P. 512–513

322

Псевдоним Лукиана

323

Намек на некоторых философов, напр., Анахарсиса, Эпиктета, Антисфена, Клеанфа и др. См.: Wieland, примечание к немецкому переводу сочинений Лукиана. Bd. 10. S. 537

324

Hermotimus. Сар. 22–24; Jacobitz. I. Р. 470–472

325

Иустин Философ сам рассказывает в своем диалоге с Трифоном-иудеем, как он посещал различные философские школы (стоиков, перипатетиков, пифагорейцев и платоников). Не найдя у них удовлетворения и задумавшись об учении Платона о возвышенном, он удалился в пустыню недалеко от моря, чтобы отдаться здесь размышлениям. В небольшом расстоянии позади себя он увидел старца кроткой и почтенной наружности, беседа с которым и обратила его в христианство (Dial. с. Tryph. Сар. 2–7)

326

Aubè. Op. cit. Р. 127–128 . Ср.: Renan. «Его (Лукиана) идеальный город до странности похож на Церковь». Marc. Auréle. Op. cit. P. 374

327

Ср.: Liebenam. Zur Geschichte und Organisation d. römischen Vereinwesen. Leipzig, 1890; Ziebart. Das griechischen Vereinwesen. Leipzig, 1896

328

Fugitivi. Cap. 12–13, 18, 15, 69; Jacobitz. III, 444–445, 447, 446, 441. Ср.: Aubè. Op. cit. P. 133–134. Ср.: Renan: «По-видимому, Лукиан не раз вспоминает о христианах, рисуя в своих “Беглецах” этих бледнолицых людей с обритыми головами, ведущих скитальческий образ жизни» (Marc. Auréle. Р. 374)

329

Jacobitz. III, 446

330

Ср.: Мк. 9:19–26: «Учитель, я привел к Тебе сына, одержимого духом немым; где он ни схватывает его, повергает на землю; он испускает пену, скрежещет и цепенеет… Иисус запретил духу нечистому, сказав: «Выйди и впредь не входи», и дух, воскликнув и сильно потрясши его, вышел». Ср.: Мф. 17:14–18: «Когда они пришли к народу, подошел к Нему (Иисусу) человек и, преклоняя перед Ним колена, сказал: «Господи, помилуй сына моего; он в новолуния беснуется, тяжко страдает, часто бросается в огонь и часто в воду»... И запретил ему (бесу) Иисус, и вышел бес, и отрок исцелился в тот же час»

331

Ср.: Мк. 5:6–9: «И увидев Иисуса, (дух) вскричал громким голосом: «Что Тебе до меня, Иисус, Сын Бога Всевышнего... не мучь меня!»... Иисус сказал: «Выйди, дух нечистый, из этого человека!» И спросил его: «Как тебе имя?» И он сказал: «Легион имя мне, потому что нас много«». Мф. 8:29: «И вот они (два бесноватых) закричали: «Что Тебе до нас, Иисус, Сын Божий, зачем Ты пришел сюда прежде времени мучить нас?»» Устрашения и заклинания можно видеть в словах: «Дух немой и глухой, повелеваю выйти из него и впредь не входить... И сотрясши его...» Мк. 9

332

Philopseudes. Сар. II; Jacobitz. III, 202

333

Zahn. Ignatius v. Antiochien. Gotha, 1873. S. 592–593

334

Vielá. Lucien de Samosate et les chrétiens. Montaubon, 1902. P. 58

335

"Ἐπί μισθώ μεγάλω». Jacobitz. III, 202, 47

336

См. выше рассказ о том, как садовник Мида принесен был на кровати к чародею-вавилонянину... потом встал, взял свою постель и пронес ее через весь сад. Тот же Zahn (Op. cit.) указывает на евангельскую параллель в исцелении расслабленного: «Тебе говорю: встань, возьми свою постель и ходи. Он тотчас встал, взял свою постель и вышел перед всеми» (Мк. 2:11–12, ср.: Мф. 9:6; Лк. 5:24)

337

Somnium. Сар. 10; Jacobitz. I, 20

338

Aubé. Op. cit. P. 125–126

339

Jacobitz. Op. cit. Т. IV. Scholia in Lucianum. Ср.: Verae historia; Jacobitz. II. P. 11, 83

340

Ibid. II. P. 13, 89

341

Jacobitz. Schol. IV, 133

342

Verae historia. Cap. 11; Jacobitz. II, 88

343

Verae historia. Cap. 11; Jacobitz. II, 89

344

Verae historia. II. Cap. 13; Ibid.

345

Cap. 41; Jacobitz. II, 108

346

Krebs. De malicioso Luciani consilio, religionem christianam scurrili dicacitate vanam et ridiculam reddendi. 1769 . Цитаты у: Deeleman. De morte Peregrini. Utrecho, 1902 – одно из самых ценных сочинений по вопросу об отношении Лукиана к христианству

347

Стадий – мера длины в античности. Греко-римский стадий – 176,6 м, олимпийский стадий – 192,28 м, дельфийский – 177,55 м

348

Verae historia. I. Cap. 30; II. Cap. 1–2; Jacobitz. II, 71, 81–82

349

Книга пророка Ионы (гл. I-II, 1)

350

Тот же Кребс в отмеченном сейчас описании приведенных из созвездия Стрельца воинов признает переделку описания херувимов у пророка Иезекииля. Иезекииль созерцает облако, клубящийся огонь и сияние вокруг него, и из среды его видно было подобие четырех животных; облик у них был как у человека... и у них ноги прямые и ступни ног, как ступни у тельца (Иезек. 1:5–7)

351

Verae historiae. I. Cap. 11–20; Jacobitz. II, 57–64

352

Zahn. Op. cit. S. 592

353

Philopseudes. Сар. 35; Jacobitz. III, 215

354

Магический прием египетского заклинателя, подслушанный рассказчиком

355

Philopseudes. Сар. 36; Jacobitz. III, 216

356

Подлинный текст см.: Deeleman. Op. cit. P. 128–129

357

Ammianus. Res gestae. XXIX, 1, 38

358

De morte Peregrin. Cap. 25 . (О Теагене Перегрине): он хотел дать доказательство стойкости, подобное браминам. Именно так рассказывает Онесикритос, морской капитан Александра, который видел сожжение Калана... Jacobitz. III, 430

359

Пиза – город в Элиде, близ которого праздновались Олимпийские игры

360

Eusebii Chronicorum. I, 2. Berolini, 1886. 75 2. P. 4; ed. A. Schöne. – Bernays (Lucian und die Kyn. S. 14 fgg.) приводит свидетельство известного врача Галена о кинике Теагене, отождествляя его с Теагеном Перегрином Лукиана. Гален упоминает о Теагене как философе-кинике в своем обширном сочинении о методах лечения, где обсуждает вопрос о способах врачевания печени. «Я должен напомнить вам о лечебном ведении дела, какое приключилось с Теагеном, киническим философом. Это происшествие известно в широких кругах вследствие знаменитости врача, читавшего свои лекции в гимназии Траяна (великолепном здании, построенном первым архитектором того времени Аполлодором). Teaген был болен печенью; за лечение больного киника взялся врач Аттал, предложивший радикальное средство для приведения больного в нормальное состояние. После долгого спора Аттал получил позволение лечить больного. Теаген умер и был похоронен своими друзьями киниками». В свое время А.Гарнак признал, что к комбинации галенского Теагена-киника с Теагеном Лукиана никаких препятствий нет (Harnack А. Рецензия на исследование Барнея//Theol. L.-Z. 1879. № 17. S. 395–399). По новейшим данным, вывод этот должен быть отвергнут

361

Deeleman. Op. cit. P. 108

362

Philostratii Vitae sophistiarum. II, 33. Op. cit. P. 234

363

Demonax. Cap. 21; Jacobitz. II, 28

364

Тождество Перегрина Протея Авла Геллия с лукиановским Протеем-Перегрином признают Bernay (Op. cit. S. 61) и Aubè (Op. cit. Р. 42)

365

Bernay. Op. cit. S. 88

366

Ср.: Zeller. Vortäge und Abganligung philosophische Inhalt. Leipzig, 1877 (Alexander et Peregrinus. Ein Betrüger und ein Schwärmer). S. 154 sqq.

367

Родиной лукиановского Протея был город Парий (Athenag. Suppl. pro chr. Cap. 26), лежавший в Мизии у Пропонтиды к востоку от Лампсака. Это, конечно, ничуть не препятствует отождествлять его с Перегрином афинским, который тоже мог родиться в Парии

368

Odyss. IV, 418–419. «Он (Протей) начнет принимать разные виды и станет являться вам всем, что ползет под землей, и водой, и пламенем жгучим»

369

De morte Peregrin. Cap. 1; Jacobitz. III, 420

370

Ср.: Cap. 9–10; Jacobitz. III, 423; Cap. 14; Jacobitz. III, 425; Cap. 19; Jacobitz. III, 427

371

Сар. 7; Jacobitz. III, 422

372

Сар. 28; Jacobitz. III, 431

373

Сар. 17; Jacobitz. III, 426

374

Сар. 15; Jacobitz. III, 425

375

Один талант по нашей цене стоит 1450 руб. золотом

376

Сар. 4; Jacobitz. III, 423; ср.: Сар. 15; Jacobitz. III, 424–426

377

Знаменитейшие киники древности

378

Сар. 15; Jacobitz. III, 425

379

Вероятно, это был Антонин Пий

380

Ср. пример, приводимый у Bernays’a (Op. cit. S. 28). Император Веспасиан порицавшему его кинику заметил: «Ты ведешь дело к тому, чтобы я присудил тебя на казнь, но я не хочу бить до смерти лающую собаку»

381

Сар. 17; Jacobitz. III, 426–427

382

Сар. 19; Jacobitz. III, 427

383

Ibid.

384

Cap. 33; Jacobitz. III, 433

385

στάδιον – 84 саж. 4 фут. (см. прим. выше)

386

Сар. 24–25; Jacobitz. III, 429–430

387

Само небо внимало самосожжению Протея. Аполлон доносит Юпитеру, что престарелый муж в Олимпии сейчас только что бросился в огонь. Об этом ему рассказала луна (Fugitivi. Сар. 1; Jacobitz. III, 439)

388

Петра, город в Ахайе у Коринфского залива. Вернее показания Аммиана Марцеллина: «На виду всей Греции». Необыкновенное зрелище самосожжения, несомненно, должно было привлечь к костру всех греков, сходившихся на Олимпийские игры

389

Сар. 36; Jacobitz. III, 434

390

См. его рассуждения по этому вопросу: De morte Perigrin. Cap. 21–22; Jacobitz. III, 428 sqq.

391

Bernays. Op. cit. S. 56–61

392

Θαυμάσιος – удивительный, чудесный, странный; ώ θαυμάστε – чудак, странный, удивительный человек

393

Ἐπιγράφω, царапать; между прочим – вносить в список: πολίτας πολλούς έπ… многих избирать в граждан, προστάτης – патрон метохов (иностранных поселенцев) в Афинах; он служил посредником между метохами и правительством и даже частными гражданами; фраза Лукиана, следовательно, значит: признали его своим законным патроном

394

De morte Peregrin. Cap. 11–14; Jacobitz. III, 423–425

395

Cap. 16; Jacobitz. III, 426

396

Подробности см. в нашем исследовании «История догматических движений в эпоху Вселенских соборов». Т. I. 1906. С. 573–581

397

De morte Peregrin. Cap. 41; Jacobitz. III, 437

398

Доставление обычной пищи верующими

399

Имеются в виду вечери любви, агапы, на которых в эпоху Тертуллиана совершалась Евхаристия, частицы которой доставлялись и заключенным в темницу, отсюда «и душа обретает помощь»

400

De morte Peregrin. Cap. 11–14; Jacobitz. III, 423–425; ср.: Cap. 16; Jacobitz. III, 426

401

μέγαν, возможно чтение μάγον, если бы это не нарушало контекста. Ср.: Bernays. Op. cit. S. 119; De morte Peregrin. P. II; Jacobitz. III, 423

402

Примеры: «Изумлялись стоявшие кругом зрители, видя, как мученики рассекаемы были бичами до самых глубоких жил и артерий... под них постилали морские раковины и острые осколки, проводили их через все виды пыток и мучений и, наконец, отдавали на съедение зверям. Особенно прославился Германик: когда проконсул желал поколебать его и убеждал пожалеть его о своей ранней и цветущей юности, он смело привлек к себе зверя, раздразнил его, чтобы скорее избавиться от несправедливой и беззаконной жизни их (язычников)» (Euseb. Hist. eccl. IV, 15). При гонении в Лионе приведен был к проконсулу Веттий Эпагаф, отличавшийся строгой жизнью. Он сам выступил перед проконсулом в защиту христиан. Проконсул спросил: христианин ли ты? Когда он громогласно исповедал себя христианином, проконсул тотчас же приговорил его к смертной казни (Euseb. HE. V, 1)

403

De morte Peregrin. Сар. 13; Jacobitz. III, 424

404

Рассматривая историю Перегрина, Лукиан делает особую заметку: «тогда он назывался еще Перегрином», как бы отличая его от Теагена Перегрина

405

Harnack Ad. Marcus Aurelius/ /Hauck""s Real-Encycl. S. 278

406

Rethorum. praeceptor. Cap. 6; Jacobitz. III, 172

407

Уже ранним утром к темнице собираются вдовы и дети-сироты (Сар. 12; Jacobitz. III, 424) – факт, неизвестный существующим историческим данным. Весьма возможно, что вдовы и дети-сироты собирались у темниц заключенных ввиду наплыва в них христиан в той надежде, что религиозный энтузиазм, охвативший их, даст и им некоторую материальную помощь

408

См. выше

409

Lightfoot. The Apostolic Fathers. 2 ed. London, 1889. P. 344; и еще одинаковое употребление у Игнатия и Лукиана термина τελετή (в смысле мистерий) – таинство; то же и у Цана (Ignat, v. Antioch. S. 358)

410

Zahn. Op. cit. S. 527

411

Aubè. Op. cit. Р. 146

412

Сар. 39; Jacobitz. III, 436

413

Сар. 40; Jacobitz. III, 436

414

Сар. 41; Jacobitz. III, 436–437

415

Сар. 28; Jacobitz. III, 431

416

Намеки на опыты киников в перенесении страданий. Саллюстий рассказывает о своем современнике Симплиции, как он на свои нагие ноги клал горячие угли и внимательно наблюдал, сколько времени он может продержать их. О бичеваниях тела указано там же, отсюда и самый вопрос об особых жрецах Протея остается открытым

417

Сар. 28; Jacobitz. III, 431

418

Сар. 41; Jacobitz. III, 436–437

419

Athen. Suppl. pro christ. Cap. 26

420

Photii Bibliotheca, ed. Beckeri. Berolini, 1824. Т. I. C. 128. P. 96. Очевидно, Фотий в сочинениях Лукиана не усмотрел ничего враждебного христианству


Источник: Эллинизм и христианство. История литературно-религиозной полемики между эллинизмом и христианством в раннейший период христианской истории (150-254). / Спасский А.А. - СПб.: Изд. Олега Абышко, 2006. – 360 с. (серия «Библиотека христианской мысли. Исследования»). ISBN 5-89740-138-9

Комментарии для сайта Cackle