Азбука веры Православная библиотека епископ Герасим (Добросердов) Духовная проза сибири: дневники архиепископа Герасима (Г.И. Добросердова)


С.В. Мельникова

Духовная проза Сибири: дневники архиепископа Герасима (Г.И. Добросердова)

Рассматриваются дневники иркутского священника Г.Добросердова (впоследствии Астраханского архиепископа Герасима), ранее не изучавшиеся с филологической точки зрения. Предполагается, что сочинения Добросердова могут быть отнесены к духовной прозе – особому явлению русской словесности, возникшему на пересечении церковной и светской литературы, – и сопоставлены с его ведущими образцами: произведениями А.Н.Муравьева, св. Игнатия (Брянчанинова), инока Парфения (Агеева). Ключевым становится вопрос об использовании в дневниках Добросердова, в основе которых лежат путевые замет­ки, поэтики сентиментального путешествия и ее взаимодействии с особенностями христианского мировоззрения автора.

Ключевые слова: Церковь и литература; духовная проза; дневники.

К концу XVII в. в России светская литература окон­чательно отделяется от церковной. Последующие два столетия – время литературного становления и разви­тия, поиска новых художественных форм и принципов изображения человека, отличных от древнерусской религиозной традиции. Однако и церковная литерату­ра, что редко учитывается при исследовании общего развития российской словесности, не остается полно­стью в русле средневековой традиции. Она, как и свет­ская, переживает изменения и становится более сво­бодной по форме и содержанию. Как отмечает в своем «Обзоре русской духовной литературы» архиеп. Фила­рет (Гумилевский), после реформ Петра Великого «об­ласть духовной литературы расширилась, вошла в со­прикосновение с предметами образования светского, но не против значения христианства...»1.

В XVIII-XIX вв. авторы-священники сочиняют уже не только жития, поучения и проповеди, но активно создают произведения самых разных жанров и стилей: мемуары (воспоминания, автобиографии, дневники, путевые заметки), эссе, сочинения публицистического и философского характера. Пишутся эти сочинения, как правило, современным литературным языком. В то же время светские авторы часто избирают предметом своего изображения явления духовные и создают произведения, близкие к церковной литературе. В частно­сти, появляется большое количество путешествий к Святым местам, написанных не духовными лицами.

В результате возникают произведения, лежащие на пересечении традиционной церковной и новой свет­ской литературы, которые современные исследователи предлагают определять как «духовную прозу» – явле­ние, «синтезирующее духовный опыт и достижения литературного развития»2. В качестве наиболее значительных ее образцов называют «Письма Святогорца о Святой Горе Афон» (1850), «Сказание о странствовании и путешествии по России, Молдавии, Турции и Святой Земле инока Парфения» (1855), ано­нимные «Откровенные рассказы странника духовному своему отцу» (1881), думы и эссе святителя Игнатия (Брянчанинова), входящие в его «Аскетические опы­ты» (1843–1848), а также произведения светских, но близких к Церкви авторов: «Путешествие к Святым местам в 1830 году» (1832) и «Путешествие по Святым местам русским» (1836) А.Н.Муравьева, «Выбранные места из переписки с друзьями» (1847) Н.В.Гоголя, «Воспоминания о поездке на Афон» (1889) Н.Н.Стра­хова. Расцвет духовной прозы, таким образом, прихо­дится на середину и вторую половину XIX столетия.

Следует подчеркнуть, что это произведения, посвя­щенные не общим духовным или религиозным про­блемам (в этом смысле вся классическая русская лите­ратура может быть названа «духовной»), но специфи­ческим вопросам православной веры и Церкви. Их ос­новной сюжет – внутренний путь автора и опыт его личного духовного «делания» в русле православной традиции. Этот опыт может быть самым разнообраз­ным: паломничество к Святым местам, молитвенная практика, миссионерская деятельность, общение с ду­ховным наставником и т.п. Как правило, эти сочинения тяготеют к эпистолярным и мемуарным жанрам, с характерными для них исповедальностью и автобиогра­фичностью.

Эстетическая функция в духовной прозе имеет вто­ростепенное значение, но она не исключает художест­венного начала. Хотя ее художественность, по наблюдению Е.В.Гладковой, чаще всего является «непред­намеренной»3 и выражается главным образом на уровне языка и стиля, допускающих использование самых разнообразных художественных средств и приемов. Подробно тезис о том, что взаимодействие между церковной и светской литературой происходит преимущественно на уровне стилистики, доказывает П.Е.Бухаркин. В монографии «Церковь и русская ли­тература в XVIII-XIX вв.: (Проблемы культурного диа­лога)» он утверждает, что при рассмотрении взаимодействия Церкви и литературы первостепенное «…значение приобретает анализ поэтики художествен­ного произведения. Ведь именно совпадение формаль­ных способов выражения христианского миросозерца­ния в светской литературе и церковной словесности и позволяет, в конечном счете, утверждать наличие связи между ними»4. Сохраняя религиозную про­блематику, духовная проза смело заимствует стилисти­ческие и поэтические приемы в литературе разных на­правлений. Образный и правильный литературный язык, в свою очередь, отличает ее от массовой «душе­спасительной» продукции, рассчитанной на непритяза­тельного читателя «из народа».

В настоящее время изучение духовной прозы в фи­лологическом ключе только начинается. В связи с этим возникает целый спектр исследовательских проблем: и с точки зрения методологии (насколько применимы к данного рода сочинениям понятия собственно литера­туроведческие), и с точки зрения источниковедения (какие сочинения следует относить к данному явле­нию). Круг рассматриваемых произведений, как можно заметить, невелик. Однако он может и должен быть существенно расширен, в частности, за счет обращения к творчеству сибирских авторов. Духовная проза раз­вивалась не только в центральной России, в ее важнейших религиозных и культурных центрах, но и в рус­ской провинции. Но на сегодняшний момент корпус сибирских текстов остается практически невостребованным. Восполнить, хотя бы частично, существую­щий пробел – задача настоящей статьи.

К явлению духовной прозы, на наш взгляд, могут быть отнесены дневники иркутского священника Геор­гия Добросердова, впоследствии епископа Астраханского и Енотаевского Герасима. Эти дневники, и по своей проблематике, и с точки зрения стиля сопоста­вимы с сочинениями А.Н.Муравьева, свят. Игнатия (Брянчанинова), инока Парфения (Агеева). В частно­сти, они опровергают утверждение исследовательницы творчества Муравьева Н.А.Хохловой о том, что «Му­равьев не только создал новый, религиозный тип “пу­тешествия”, но и исчерпал его. Последователей в точ­ном смысле у него не было»5. Дневники Добро­сердова есть не что иное, как «религиозное путешест­вие», в котором физическое перемещение в простран­стве совпадает с духовным путем автора, а в описании обстоятельств, казалось бы, частной поездки раскры­ваются важнейшие категории православия. При этом Добросердов, как и Муравьев, активно обращается к поэтике и языку сентиментальной литературы, соеди­няя в одном тексте религиозное и сентиментальное путешествия.

Герасим вел дневники всю жизнь, но опубликованы были только два из них: дневники 1831-го и 1841-го гг. В более раннем тексте рассказывалось о миссионерской поездке автора по отдаленным местам Иркутской епархии, в последующем – об его путешествии из Ир­кутска в Санкт-Петербург для обучения в Духовной академии и пострига. Датированные 1830–1840-ми гг., дневники были напечатаны в «Астраханских епархиаль­ных ведомостях» уже после смерти преосвященного, в 80-х гг. XIX в. С момента своей первой публикации они ни разу не переиздавались и на сегодняшний момент недоступны широкому читателю.

Личность архиепископа Герасима была весьма своеобразна, что сказалось на всем его жизненном и творческом пути. Как сообщают его биографы, Геор­гий, будущий Герасим, рожденный в семье простого и малограмотного причетника в одном из отдаленных сел Иркутской губернии, изначально был натурой экзальтированной и мечтательной. С раннего детства он имел жажду к уединению и особому духовному подвигу, мечтая оставить мир и жить в полном одиночестве по примеру святых пустынножителей. И даже приступил к осуществлению задуманного. Как-то, будучи на вака­ции у родителей, юный семинарист облюбовал пещеру над рекой, где и проводил один много часов. Но для того чтобы остаться в уединении навсегда, необходимо было выйти из семинарии. И Георгий, дабы быть из­гнанным, решился на путь юродства. Он действительно добился своего, хотя и не совсем так, как ожидал: его не только исключили из семинарии, но определили в дом умалишенных, так как поступки, им совершаемые, были весьма странны. В лечебнице Георгий, помогая настоящим больным, на некоторое время обрел спокойствие, но вскоре, как совершенно здоровый, был возвращен к занятиям. Мечта об экзотическом подвиге отшельника сменилась мечтой о подвиге монашеском.

Однако монахом Добросердову предстояло стать не скоро. На этом пути ему выпало пройти через страсти земные, на которые чувствительная натура откликну­лась весьма пылко. Он встретил девицу Наталью Ива­новну, полюбил её, и вскоре они обвенчались. В этом же году Георгий был рукоположен в сан священника и приставлен к иркутской Преображенской церкви. Же­нитьба и рождение сына, казалось бы, закрыли путь к монашеству, но Добросердову суждено было вскоре потерять «нежно любимую подругу», как он называет ее в своих дневниках. Это стало для него тяжелым по­трясением, но в то же время и промыслом Божьим, так как позволило осуществить давно задуманное: отправиться в Санкт-Петербург, чтобы поступить в акаде­мию, а затем и принять постриг.

В дальнейшем судьба Герасима развивалась в русле типичной для того времени «быстрой» карьеры «уче­ного монаха»: постриг в академии, затем служба ин­спектором (или ректором) семинарии, настоятелем мо­настыря, а в итоге владыкой. Герасим был ректором нескольких семинарий в центральной России. Он при­обрел славу опытного проповедника, при этом эмоцио­нальный и красноречивый, он особенно был любим своими прихожанками, монахинями и мирянками (что недоброжелатели ставили ему в вину, но, очевидно, без особых оснований). Оставив педагогическую деятель­ность, Герасим был назначен викарием сначала Новго­родской, а затем Санкт-Петербургской епархии. В последние годы своей жизни он получил самостоятель­ную кафедру в Самаре и, наконец, возглавил Астрахан­скую епархию.

Помимо дневников, проповедей и писем (в основ­ном своим духовным дочерям) перу архиепископа Ге­расима принадлежат воспоминания об известных ду­ховных лицах, в частности о митрополите Филарете (Гумилевском), с которым он был лично знаком, а так­же отдельные богословские сочинения. Во всех этих трудах раскрывается не только глубокое религиозное чувство Герасима, но и его несомненный поэтический талант, позволяющий назвать его одним из самых яр­ких духовных писателей своего времени.

В качестве предпосылок своего создания духовная проза часто имела внешние, внеэстетические причины. Так, составление путевых отчетов входило в служеб­ные обязанности миссионеров, и свой первый дневник Добросердов написал по приказу тогдашнего Иркут­ского епископа Иринея, который счел возможным от­править в миссионерскую поездку подающего надежды семинариста: «Какой будет успех посольства твоего о том, равно и об издержках, должен ты мне дать, по воз­вращении своем, подробный отчет с приложением журнала занятий твоих и замечательных событий во время путешествия твоего»6, – говори­лось в секретном поручении епископа.

Поскольку отчеты миссионеров были весьма рас­пространенным видом сочинений в духовной среде, создавая свой дневник, юный миссионер опирается на известные жанровые образцы. Его повествование со­держит традиционные для этого рода сочинений пове­ствовательные элементы: подробное изложение маршрута с указанием мест, где он останавливался, с обя­зательным описанием церквей и состава населения; детальный отчет о беседах с представителями других религий и изложение споров с ними, например, с ламой о буддизме, шаманизме и христианстве; рассказ об ос­мотре кумирен с идолами и других культовых мест; описание крещений инородцев; заметки общего этно­графического характера о быте и традициях коренного населения и т.п.

Однако талантливому юноше удается создать нечто большее, чем деловой отчет. Разъезжая по Иркутской епархии, юный миссионер занят мыслями не только о своих служебных обязанностях, но и о вечных вопро­сах бытия. И в русле этих размышлений внешне хао­тичные, предопределенные сменой дорожных впечатлений и независимые от воли автора события переос­мысляются и складываются в целостный сюжет, при­обретающий сугубо духовный смысл. Этот сюжет можно определить как «сюжет испытания», физическо­го и духовного, суть которого: в физическом смысле – в преодолении сурового сибирского пространства, в ду­ховном – в борьбе с собственной внутренней инертно­стью и страхом в исполнении миссионерского и, шире, религиозного долга. Предстоящей поездке Добросердов придает исключительное значение, расценивая ее как подвиг: «...при чтении Евангелия, разогнутого самим святителем над главами нашими, унылый и нереши­тельный доселе отдаться предлежащему мне делу всеце­ло, вдруг я почувствовал, что в меня как бы бодрость вселилась и сила к предстоящим подвигам… Я, как орел в обновленной юности, укрепился при этом и был на самыя раны готов (Пс.37:187.

Главный предмет дорожных размышлений автора можно определить как бренность земного существова­ния перед лицом Божественного величия, открываю­щегося человеку через созерцание вечной и прекрасной природы: «Помолившись Господу, мы отправились в село Тайтурку и дивились на пути, при виде дивной панорамы, чудному персту Всевышнего, который, по­ставив горы в мерилех и холмы в весе (Ис.40:12), все привел в безмерное устройство... Поднявшись с Голумети на Угор, я видел стаи журавлей и гусей, ле­тящих от зимы в более теплую полосу на покой. Ко­нечно, думал я, рано или поздно придет и моя зима; рано или поздно и мне должно будет перелетать воз­душные пространства – мытарства... Достигну ли до желанного покоя блаженной пристани или, может быть, застигнутый бурею страстей, я и при самом бере­ге жизни сей погрязну в пучине отчаяния... Я пугаюсь тебя, жизнь моя; я уже изнемогаю под тяжким гнетом твоего механизма. Прими мя, Господи, туда, где нет греха и горя, где правда и блаженство процветают, ло­бызаются!»8. Автор дивится величию мира и скорбит о собственном несовершенстве, выра­жая тем самым одно из основных онтологических пе­реживаний всей религиозной литературы, сама же кар­тина мира становится метафорой человеческой жизни.

По утверждению Е.В.Гладковой, слово в духовной прозе, как и в собственно церковной литературе, рито­рично, а значит, двухчастно, оно всегда содержит картину и ее толкование. «Наррация и дидактика, образ и толкование, изображение и мораль» – основа канона духовной прозы. Наиболее же характерным художест­венным приемом в ней является символизация, или «иконизация», цель которой – найти связь с первообра­зом9. Подобную риторичность и символич­ность мы видим и в тексте Добросердова. Весь отрывок представляет собой не просто описание, но разверну­тую, многоуровневую метафору, иносказательно гово­рящую об опасностях и трудностях, подстерегающих странника, под которым подразумевается человек-христианин, в его физическом и духовном пути: зима – конец жизни, перелетные птицы – странники, про­странства – мытарства, буря – страсти, пристань – по­кой, пучина – отчаяние. При этом сами метафоры не являются авторскими, в их основе лежит традиционная христианская топика: странник – одиночество человека на пути спасения, море – мир и т.п., – все это аллего­рии, устойчивые в церковной литературе («Псалтирь с толкованиями»). По своей структуре этот отрывок на­поминает дневниковые этюды из «Аскетических опы­тов» свят. Игнатия (Брянчанинова). Их автор также сосредоточен на созерцании внешнего мира (например, сада во время зимы, одинокого дерева, сельского клад­бища и т. п.), но этот мир он воспринимает как творение Божие, а потому внешнее созерцание переходит во внутреннее, духовное видение законов человеческой жизни, неотделимых от законов природы и общего Бо­жественного мироустройства.

Отправляясь в путь, Добросердов дает обет («от­даться предлежащему делу всецело»), он готовится к испытаниям, а сам окружающий мир наполняется для него сакральным смыслом (хотя объективно Сибирь, скудная христианскими святынями, практически не дает пищи для религиозных переживаний). Все это, на наш взгляд, указывает на жанровую стратегию христи­анского паломничества, характер которого юный мис­сионер стремится придать описанию своей первой по­ездки в качестве христианского проповедника.

Как утверждает Е.Ю.Сафатова в своей диссерта­ции, посвященной путешествиям Муравьева, их сюже­тообразующей основой также является обряд паломни­чества. Он «актуализирует идею “перехода”, разрыва со старой жизнью и приобщения к новому, духовному миру и мировосприятию»10. Паломничество обязательно включает такие моменты, как принятие обета; состояние одиночества, способствующего выхо­ду за пределы профанного; преодоление долгого и трудного пути к цели как искупление грехов; посвяще­ние в поклонники; и, наконец, соединение с сакраль­ным, очищение и преображение. Большинство из этих моментов мы видим и в дневнике Добросердова, хотя в строгом смысле паломническим, в отличие от путеше­ствий Муравьева, его текст, конечно, не является.

Паломнический сюжет или интенция к нему – пря­мая отсылка к древней церковной литературе. Однако образ одинокого человека, оставшегося наедине с са­мим собой, размышляющего перед лицом Бога о своих деяниях и прославляющего красоту окружающей при­роды, близок не только христианской традиции, но и сентиментализму как культурно-эстетическому явле­нию. И сама картина природы, организующим началом в создании которой является ощущение автора, тос­кующего и тонко рефлектирующего путешественника-созерцателя, и развертывание его впечатления, вы­строена в русле сентиментальной эстетики. В ней важ­на не только возможность аллегорического прочтения, но и непосредственность и острота чувственного вос­приятия. Этот образ одинокого, созерцающего, тонко чувствующего мыслителя, как и сюжет паломничества, объединяет сочинения Муравьева и Добросердова.

«Летняя ночь осенила лавру, и сквозь прозрачный сумрак, еще в большем величии, возвышались древние соборы и башни. Две из них, как два белые исполина, стояли по краям южной ограды, над которой устроена длинная галерея от Архиерейских покоев; я ходил по ней уединенно и наслаждался картиною ночи... Мало-помалу утихала окрестность, так что и слабейший слышался шорох, и воздух наполнялся странными зву­ками, которые доступны слуху только в совершенной тишине ночи. Свежесть ее росистых испарений раство­рялась ароматным запахом сена, скошенного кругом ограды»11 – так начинается описание Троице-Сергиевой Лавры в «Путешествии по Святым местам русским» Муравьева. Описание авторизированно и фрагментарно, в нем важна, прежде всего, фигура са­мого повествователя – его положение в пространстве, его точка зрения, его субъективные ощущения, пусть самые мимолетные (слабые шорохи, которые слышать­ся в тишине ночи). Очевидно, что средневековая цер­ковная литература не знала подобной субъективности. Свойственное сентиментализму персонифицированное повествование придает религиозным переживаниям путешественника, которое он испытывает при созерца­нии Лавры, сердца русского православия, и других православных святынь, индивидуальный характер. Возвышенный и в то же время взволнованный стиль подчеркивает остроту этих переживаний.

Оба писателя погружены в созерцание окружающе­го мира. Созерцание – важнейшая категория, как в сен­тиментализме, так и в христианстве. Но если в сенти­ментализме оно может иметь своим предметом и целью самые разные вещи, то в христианстве созерцание об­ладает совершенно четкой интенцией: оно обязательно направлено на мысль о Божественном устройстве мира, открытие замысла Божьего во всех Его творениях. И потому не случайно каждая живописная картина, как у Муравьева, так и у Добросердова завершается метафо­рическим обобщением религиозного характера: «Это только впечатления внешние; но кто выразит все тай­ные чувства, волнующие грудь посреди подобной древности, подобной святыни? Они прирастают к сердцу и не идут с языка! Часто немеет он и для выра­жения одного великого подвига; а здесь пять славных веков подавляют душу грузом своих событий, здесь представляются воображению две таинственные лествицы: одна, по бесчисленным ступеням деяний, глубо­ко низводит на дно священной старины русской, другая молитвенно возводит к небу»12.

В духовной прозе расширяется, по сравнению с традиционной церковной литературой, сфера эмоцио­нального изображения, появляется психологизм, что сближает ее со светской художественной словесно­стью. «Отслушав утреню, я занимался до литургии чтением выписков из Христианского чтения и святоотеческих книг, привезенных с собою, а после литур­гии весь день провел с самим собою и сожалел о бес­плодной весне моей жизни, которая более или менее посвящена была мечтам пылкой юности. Душа моя до того разскорбелась, что я нигде и ни в чем не находил для себя покоя; все, казалось, отказывало мне в радости. Со стесненным сердцем и с распростертыми к небу руками искал я помощи у престола Царя-Царей, кото­рый незримо назирает и объемлет всех и все. И мир душевный и спокойствие совести возвестили мне о руке Господней, простертой на подъятие меня из тьмы греховной, и я со слезами уже радования и благодарно­сти лобызал сию спасительную десницу, и давал в мо­ем сердце обет – всегда быть преданным ее водитель­ству»13. Перед нами небольшой психологический этюд из дневника Добросердова, в котором автор-повествователь в границах одного абзаца сочета­ет противоположные эмоции и переходит от душевной скорби и сожаления о потерянных годах к душевному миру, спокойствию и радости. Само действие, которое он совершает, – медитация, начавшаяся размышлением над трудами отцов церкви, затем приведшая к духовному сокрушению и осознанию своего несовершенства и, наконец, разрешившаяся в благодатной молитве, – глубоко религиозно по своей сути. Однако язык, кото­рый избирается для описания, – это язык сентимента­лизма: «бесплодная весна жизни», «мечты пылкой юности», «стесненное сердце» и т.п. Сама же повество­вательная форма – внутренний монолог – одна из ос­новных в психологической литературе.

Итак, жанровая стратегия паломничества в обоих путешествиях является сюжетообразующей и позволя­ет развернуть сюжет духовного испытания и преобра­жения. Но она сочетается с поэтическими приемами сентиментального путешествия, дающего, в свою оче­редь, возможность расширения эмоциональной сферы изображения, что, несомненно, обогащает текст. Древ­нерусская литература хождений, лежащая в основе ли­тературного путешествия, не знала подобных проявле­ний авторской эмоциональности. Она, напротив, стре­милась к объективности изображения, исключающей поправку на индивидуальность переживаний повество­вателя, что особенно значимо было при описании сакральных мест: необходимо было дать читателю, кото­рый этих мест никогда не видел, по возможности, уни­версальное представление о них.

Еще более явственно паломнический сюжет у Добросердова реализуется в дневнике 1841 г., но в то же время и сентиментальная поэтика проявляется в нем более отчетливо, чем в первом тексте.

Этот дневник написан вскоре после смерти горячо любимой жены и посвящен поездке из Иркутска в Санкт-Петербург. В нем автор расстается со всем, что было дорого его сердцу: могилой жены, малюткой-сыном, которого он оставляет на попечение родных, городом, где прошла вся его юность, и готовится к принятию монашеского обета. Внутренний сюжет в этом дневнике организован более сложно, чем в более раннем, его можно определить как «переход и преоб­ражение»: физическое перемещение из Сибири в евро­пейскую Россию, из «дома» в «чужое», но в то же вре­мя более сакральное для автора пространство и связан­ное с этим эмоциональное обновление – от состояния тоски и уныния к тихой, глубоко религиозной по своей природе радости мировосприятия. Автор прощается со своей земной любовью и всеми душевными привязан­ностями и готовится к новой, сугубо духовной мона­шеской жизни. Не случайно лейтмотивами повествова­ния становятся смерть и возрождение.

Повествование в дневниках Добросердова эстетиче­ски организовано, оно разворачивается как серия мик­росюжетов и раскрывающихся в них лирических тем. Наиболее частотным из них становится хрестоматий­ное для всей сентиментальной литературы посещение сельского кладбища. Собственно, с него дневник и на­чинается.

«Не для меня в саду растя,

Распустит роза цвет прелестный,

Погибнет труд мой безызвестный,

Цветок сорвут не для меня!

Так я думал в приливе тоски, прогуливаясь 8 июня 1841 года в своем садике с куртинами цветов, первен­цы коих уже сорваны были и отнесены на могилу покойного друга-жены.

В виду вольно-невольной разлуки со всем, дорогим моему сердцу в Иркутске, невыносимо тяжелые думы невольно вызывали на глаза мои слезы, и я, подобно дитяти, плакал»14.

Стилистическая принадлежность данного отрывка не вызывает сомнений. Прилив тоски, уединенная про­гулка, садик с цветами, милый друг, слезы... – в одной фразе сконцентрированы практически все мотивы, ха­рактерные для сентиментальной поэтики.

В дальнейшем описания кладбищ встречаются еще несколько раз. «В недальнем от дороги расстоянии на­ходится кладбище. С букетом роскошных и благоухан­ных цветов, нарванных в пути, я зашел на могилу друга и там, в сладость опять помолился и утешился, на­сколько это было возможно в моем скорбном положе­нии»15; «...при виде Вознесенской обители мне взгрустнулось: тут была могила о. иеро­монаха Нифонта, которого любило сердце мое... долго стоял близ этой могилы – с моими спутниками – и учился жить у мертвого»16.

Но все посещения кладбища неизменно приводят автора к умиротворяющей мысли о том, что без смер­ти невозможна жизнь вечная. «После литургии я прощался со знакомыми и был на могиле жены-друга. Боже жизни! Боже духов! Я верую, что у тебя все живы, ве­рую, что и Н., мой др., жива! Дай же мне проникнуться сильнее этой верой святой, этим упованием живым. Вот камень гробовой! Под ним прах, как поминка о былом, прошлом, невозвратимом, как весть о потере всего почти на земле. Сердце тоскует, как бы разрыва­ется, с ним поникает и дух мой! Но здесь я как-то жи­вее сознаю грехи мои и усерднее их оплакиваю. Ты, Господи, слышишь шелест червя ползущего, а разум­ная тварь, конечно, ближе к Тебе. Веруя этому, я сми­ренно и с дерзновением прошу Тебя водворить с праведными душу той, чей прах здесь почивает»17. Аналогичную мысль раскрывает и Игна­тий (Брянчанинов) в миниатюре «Кладбище»: «Я при­шел на кладбище. Раздались над могилами песни пла­чевные, песни утешительные священной панихиды.

Ветер ходил по вершинам дерев; шумели их листья; шум этот сливался с голосами поющих священнослу­жителей... К окончанию панихиды тихое утешение заменило собою глубокую печаль: церковные молитвы растворили живое воспоминание о умерших духовным услаждением. Они возвещали воскресение, ожидающее умерших! они возвещали жизнь их, привлекали к этой жизни блаженство»18.

Следует подчеркнуть близость описаний и лириче­ских отступлений в текстах Добросердова думам свя­тителя Игнатия – и с точки зрения их тематики (большинство лирических медитаций святителя также по­священы теме смерти и воскресения: «Сад», «Древо зимою», «Голос из вечности (дума на могиле)»), и с точки зрения композиционного построения (о чем мы уже говорили выше): от созерцания внешнего предмета к метафорическому его истолкованию. В этом смысле оба автора близки к аллегорическому методу толкова­ния, представленному еще в «Сокровище духовном, от мира собираемом» свят. Тихона Задонского, т.е. восхо­дят к основополагающим церковным сочинениям. Но их стилистическая близость, на наш взгляд, задается именно обращением к языку сентиментализма.

Посещения кладбищ у Добросердова соседствуют с уединенными прогулками, встречей с отшельником, прощанием с домом. Автор примеряет на себя типично сентиментальные роли: путешественника-наблюдателя («Между тем, что здесь видит глаз наблюдателя?...»19); странника, вынужденного покинуть милые сердцу места; одинокого мечтателя; безутешно­го влюбленного, утратившего своего «друга». Созда­ваемый образ поддерживается соответствующими жес­тами и позами: «Облокотясь о колонну, я долго стоял, погруженный в мольбу слезную...»20; «Я всех обласкал и прижал, как редкую наход­ку, к моему сердцу»21.

Священнослужители, как правило, избегают описа­ний личных, интимных переживаний в своих мемуарах. В дневниках Добросердова, напротив, эти описания занимают большое место, основной лирической темой становится тоска по «милому другу-жене», ушедшему безвременно рано, и преодоление этой тоски. Подобное расширение изображаемой эмоциональной сферы яв­ляется, на наш взгляд, также прямым влиянием сенти­ментальной поэтики, через которую получают оправ­дание индивидуальные и частные моменты жизни, все­гда «стеснительные» для духовных лиц.

Если в первом дневнике окружающий мир воспри­нимался Добросердовым прежде всего как природный, то во втором, по мере того как путешественник приближается к центру России, связанному с важными историческими событиями, окружающее все больше начинается ощущаться им как история. При этом исто­рия воспринимается в глубоко личностном, почти ин­тимном переживании. Первоисточник подобного вос­приятия и его художественного изображения можно найти еще у Карамзина. Так, прогулка в окрестностях полуразрушенного Симонова монастыря в начале по­вести «Бедная Лиза» возбуждает воображение автора и заставляет вспомнить некоторые страницы истории Москвы, причем все они проходят перед его глазами в виде живых, поэтических картин. Муравьеву, прогули­вающемуся по стенам Троице-Сергиевой Лавры, также кажется, что время смещается, и он сам становится уча­стником давно минувших событий: «Мы спустились с башни, я шел рядом с архимандритом и безмолвство­вал. Минувшее казалось мне настоящим; мне казалось, сам знаменитый защитник лавры, Архимандрит Иоасаф, который был душою осажденных и успел только дожить до их освобождения, чтобы тем довершить свой земной подвиг, сам шествовал по стенам своей обители, указывая мне места знакомых событий»22. Подобное переживание истории как личных воспоминаний характерно и для Добросердова: «Уже первый взгляд на этот город [Казань] пробудил в душе моей много воспоминаний. Мне казалось, что я вижу основателя Казани М…..ти, положившего свою гроз­ную руку на орды окружающия; вижу предков наших, сетующих на берегах Казани о Москве Белокаменной; а там, на северо-западе от Казани, виделось мне будто знамя Царя Русского, Царя Грозного... Потом я будто слышал клики торжества и радости русских, когда они одержали победу и взошли победителями в крепость»23.

Центральные аксиологические категории в текстах Добросердова – умиление, слезы и молитва. Их значи­мость подтверждается элементарной частотностью: каждая упоминается до десяти раз на одной странице. Почти как штамп, благодаря своей повторяемости, вос­принимается выражение «после плача и молитвы». Однако слезы, приводящие сердце в умиление, для автора-священника – это не просто знак высокой чувстви­тельности души, как в сентиментализме, но единствен­ная ее возможность выхода к трансцендентному – к молитве как общению с Богом. Именно молитва в этой триаде становится ключевым понятием. «Молился и за себя, и за своих милых, которые священной чередою один за другим представлялись моему вниманию. Сле­зы, дар небес, данный грешникам в удел, обильно струились из глаз моих, и я более и более умилялся, переносясь душою за черту земного к небесному…», – пишет Добросердов24.

О слезах как необходимому приготовлению к мо­литве писал и Игнатий Брянчанинов в «Аскетических опытах». При этом он разграничивал разные виды слез. Есть слезы естественные (от боли, от обиды), а есть и греховные (от сладострастия, злобы, уныния). Но бого­угодны только слезы покаянные, происходящие от соз­нания своей греховности, и слезы умиления, происте­кающие от потрясенного восхищения Божественным устройством мира. «После грома и дождя бывает осо­бенное благорастворение воздуха: и душа, облегчив­шая печаль свою рыданием, прохладившаяся слезами, вкушает особенные тишину и мир, из которых, как бы благоухание от ароматических веществ, возникает и действует чистейшая молитва»25, – пишет Игнатий. О подобном очищении молитвой и слезами говорит и Добросердов. «Делание» плача для него неразрывно связано с «деланием» молитвы.

Тема молитвы – одна из основных в духовной лите­ратуре. Так, «Откровенные рассказы странника духов­ному своему отцу» полностью посвящены размышлениям о молитве и описанию собственного опыта в не­престанной Иисусовой молитве. Дневники Добросердова также отражают и постоянный, глубоко пережи­ваемый молитвенный опыт, и размышления о молитве: «Так все великое, смиряя душу, располагает ее к мо­литве. Молитва есть воплощение думы, быстрой, как молния, о суетности и тщете всего человеческого и о непостижимости Бога. Смирился ли, смиряется ли че­ловек, можно это узнать по настроению души к молит­ве: степень смирения измеряется степенью молитвы. Молитва смиренная есть чистый, восходящий к небе­сам фимиам, растворяющийся там для сердца, тающего во всем сокрушении росою сладости и умиления»26.

В сентиментализме же слезы и сердечное умиление не обязательно связаны с молитвой. Как считает В.Е.Хализев, сентиментальная «эмоциональность избирательно и неполно наследует христианское «умиле­ние», как бы освобождая его от общебытийных (онтоло­гических) основ»27. В сентиментализме умиле­ние низводится на уровень эмоции, которая может уга­сать и возникать вновь в зависимости от наличия или отсутствия «раздражителя». В то время как в христиан­стве, по словам С.С.Аверинцева, «обнимающая весь мир слезная жалость» понимается «не как временный аффект, но как непреходящее состояние души и притом как путь борения, «уподобления Богу»28.

Высокая восприимчивость души, свойственная и сентиментализму у автора-священника, таким образом, получает собственно религиозное оправдание. Можно сказать, что автор балансирует между христианской и сентиментальной ипостасями слезно-умиленного от­ношения к миру, стремясь к первой в духовном смысле и тяготея ко второй в эстетическом отношении. Сенти­ментальный культ чувствительности подвергается кор­ректировке в рамках религиозного миросозерцания. Тоска, грустная мечтательность, игра воображения – столпы сентиментального восприятия. Однако, напри­мер, тоска, как ипостась уныния, не входит в число христианских добродетелей. И потому автор вынужден доказывать свое «право» на данную эмоцию. Оправда­нием же служит то, что тоска всегда приводит к мысли о Боге и изливается в молитве: «Впрочем за тоскою у меня следует мысль о небе так же, как в природе, за молниею гром благодетельный, подавляя меня грандиозностью; эта мысль побуждает меня искать свободы под кровом Искупителя»29. Не случайно при всей эмоциональности текста имеет место и критика излиш­ней чувствительности: «Устоявшийся и осевший на дно моего сердца ил грусти был поднят почти случайно пе­чальными звуками нетрезвого старика, который пел про себя: “не кокуй кокушка, не горюй горюшка!” Какое счастье менее зависеть от впечатлений внешних, вноси­мых в душу нашу внешними чувствами! Дорожащий миром души должен жить жизнию духа, жить там – в заветном святилище сердца, где царствует Бог мира и радости?!»30.

Предпринятое путешествие для Добросердова ста­новится не просто перемещением в пространстве, но «переменой ума и сердца». Направление, в котором происходит эта перемена, подсказывает, в частности, изменение в восприятии сакрального. В первом днев­нике Добросердова описание христианских святынь практически отсутствует, во втором появляется только в финале повествования, когда автор покидает Сибирь и оказывается в центре России. Он описывает посеще­ние московских храмов и Троице-Сергиевой Лавры и связанные с этим глубокие религиозные переживания: «Пребывание мое в Лавре есть один из самых лучших эпизодов моего странствования. Взгляд на великие, священные памятники... невольно заняли мою душу и отвлекали от всего постороннего… Подобно горлице Ноевой... долго душа моя не находила покоя себе по причине глубинных страстей, живущих в ней; но здесь, сложив свои крылья под сень святой и животворящей Троицы, она опочила…»31.

Безусловно, отсутствие переживания сакрального в первой части повествования объясняется объективной скудностью Сибири в отношении христианских свя­тынь. Но не менее важен и субъективный фактор. Пу­тешествуя по Сибири, автор еще находится в плену своих земных переживаний, еще не стерлись из памяти воспоминания о семейной жизни и обо всем, оставлен­ном на родине. И потому вместо внешнего сакрализуется внутреннее – пространство авторской памяти, в частности, почти обожествляется живущий в нем образ жены-покойницы. Сакральный статус получает и при­рода. И именно в этой части повествования сентимен­тальная поэтика проявляет себя наиболее активно.

И только по мере того, как автор приближается к конечной цели своего путешествия, беспокойная чув­ствительность и сосредоточенность на собственных сиюминутных состояниях и впечатлениях оконча­тельно сменяются внутренней духовной сосредото­ченностью и восприимчивостью. Происходит своего рода мировоззренческая переориентация из сферы души в сферу духа. Путешественник приходит в эмо­циональное равновесие, тоску и тревогу сменяют ти­хая радость и убежденность в правильности избран­ного по воле Божественного промысла жизненного пути: «Подъезжая к Петербургу, я поручил себя мо­литвенно Господу, и, в легкой дремоте, мне казалось, что Спаситель благословил меня при въезде, поэтому в душе моей возродился мир, зароились надежды, воскресла радость. Полный, довольный, я на все уже смотрел как бы без участия»32. Сенти­ментальное путешествие окончательно превращается в христианское паломничество.

Перемещение в физическом пространстве становит­ся метафорой духовного странствия. В этом смысле сочинения Добросердова можно сравнить не только с путешествиями Муравьева, но и со «Сказанием о странствии...» инока Парфения. В этой книге сюжет внутреннего поиска (пути автора от раскола к право­славной церкви) накладывается на сюжет перемещения во внешнем пространстве – в пути к Афону. Но Афон – это не просто географическая точка, это сакральное место, где внешнее и внутреннее наконец-то сходятся, и где автор обретает себя. Именно на Афоне Парфений достигает душевного успокоения: «и успокоились все мои чувства, и успокоились все мои помыслы, и живу в радости и веселии, как в раю»33. О таком внутреннем успокоении и тихой духовной радости го­ворит и Добросердов, когда он совершает свой жиз­ненный «урок» и достигает своего Афона.

Сентиментализм и христианство связаны целым ря­дом категорий: созерцательностью, умилением, куль­том сердца, стремлением к идеализации действитель­ности, особым чувством возвышенного. И поэтика сен­тиментализма может быть названа, пожалуй, одной из самых продуктивных художественных поэтик для ду­ховной прозы. Обращение к ней способствует расши­рению сферы эмоционального изображения и поэтиза­ции религиозного чувства, наделяет духовную прозу литературным языком. Однако, используя сентимента­лизм как поэтическую систему, духовные писатели наполняют ее сугубо христианским содержанием.

Феномен духовной прозы, таким образом, допуска­ет как богословское, так и литературоведческое изуче­ние, что позволяет взглянуть на творчество духовных писателей как на важную часть отечественной словес­ной культуры и поставить вопрос о путях взаимодейст­вия религиозного и художественного дискурсов в рам­ках конкретных текстов. Очевидно, что филологиче­ское изучение этого рода литературы еще только начи­нается, и корпус текстов, относимых к духовной прозе, будет расширяться, открывая новые имена и новые перспективы исследования.

Статья представлена научной редакцией «Филология» 10 декабря 2010 г.

ЛИТЕРАТУРА

Филарет (Гумилевский), архиеп. Харьковский. Обзор русской духовной литературы. 862–1720. Харьков, 1859.

Гладкова Е.В. Духовная проза 1830–1870-х годов // Христианство и русская литература. Сборник пятый. СПб., 2006. С. 129–203.

Бухаркин П.Е. Церковь и русская литература в XVIII-XIX веках: (Проблемы культурного диалога). СПб., 1996.

Хохлова Н.А. А.Н. Муравьев-литератор: Автореф. дис. ... канд. филол. наук. СПб., 1999.

Герасим (Г. Добросердов), архиеп. Выдержки из дневника ученика Иркутской семинарии, Высшего отделения, Егора Добросердова, командированного в июле 1831 года, по распоряжению Его Высокопреосвященства, Пресв. Архиеп. Иринея, в улусы Бурят Аларского, Балаганского и Идинского ведомств в качестве миссионера – с свящ. Ник. Комаровским // Астраханские ЕВ. 1879. № 45^7.

Сафатова Е.Ю. Паломнический сюжет в «Путешествии ко Святым местам в 1830 году» и «Путешествии по Святым местам русским»; А.Н. Муравьева: Автореф. дис. ... канд. филол. наук. Томск, 2008.

Муравьев А.Н. Путешествие по Святым местам русским. 4-е изд. СПб., 1846; М., 1990 (репринт). Ч. 1.

Герасим (Г. Добросердов), архиеп. Выдержки из дневника одного из вдовых священников в 1841 г. // Астраханские ЕВ. 1879. № 49–51.

Герасим (Г. Добросердов), архиеп. Выдержки из дневника одного из вдовых священников в 1841 г. // Астраханские ЕВ. 1800. № 1–3.

Игнатий      (Брянчанинов),      св.      Творения:      Аскетические опыты.      М., 2001.      Т.      1.

Хализев В.Е. Теория литературы. М., 1999.

Аверинцев С.С. Поэтика ранневизантийской литературы. М., 1997.

Инок Парфений (П. Агеев). Сказание о странствовании и путешествии по России, Молдавии, Турции и Святой Земле постриженника Святыя горы Афонския инока Парфения: В 4 ч. М., 1855.

* * *

1

Филарет (Гумилевский), архиеп. Харьковский. Обзор русской духовной литературы. Харьков, 1859. С.1.

2

Гладкова Е.В. Духовная проза 1830–1870-х годов // Христианство и русская литература. Сборник пятый. СПб., 2006. С.131.

3

Гладкова Е.В. Духовная проза 1830–1870-х годов // Христианство и русская литература. Сборник пятый. СПб., 2006. С.147.

4

Бухаркин П.Е. Церковь и русская литература в XVIII-XIX веках: (Проблемы культурного диалога). СПб., 1996. С.39.

5

Хохлова Н.А. А.Н. Муравьев-литератор: Автореф. дис. ... канд. филол. наук. СПб., 1999. С.7.

6

Герасим (Г. Добросердов), архиеп. Выдержки из дневника ученика Иркутской семинарии, Высшего отделения, Егора Добросердова, командированного в июле 1831 года, по распоряжению Его Высокопреосвященства, Пресв. Архиеп. Иринея, в улусы Бурят Аларского, Балаганского и Идинского ведомств в качестве миссионера – с свящ. Ник. Комаровским // Астраханские ЕВ. 1879. № 45–47. С.720.

7

Герасим (Г. Добросердов), архиеп. Выдержки из дневника ученика Иркутской семинарии, Высшего отделения, Егора Добросердова, командированного в июле 1831 года, по распоряжению Его Высокопреосвященства, Пресв. Архиеп. Иринея, в улусы Бурят Аларского, Балаганского и Идинского ведомств в качестве миссионера – с свящ. Ник. Комаровским // Астраханские ЕВ. 1879. № 45–47. С.719–720.

8

Герасим (Г. Добросердов), архиеп. Выдержки из дневника ученика Иркутской семинарии, Высшего отделения, Егора Добросердова, командированного в июле 1831 года, по распоряжению Его Высокопреосвященства, Пресв. Архиеп. Иринея, в улусы Бурят Аларского, Балаганского и Идинского ведомств в качестве миссионера – с свящ. Ник. Комаровским // Астраханские ЕВ. 1879. № 45–47. С.753.

9

Гладкова Е.В. Духовная проза 1830–1870-х годов // Христианство и русская литература. Сборник пятый. СПб., 2006. С.138.

10

Сафатова Е.Ю. Паломнический сюжет в «Путешествии ко Святым местам в 1830 году» и «Путешествии по Святым местам русским»; А.Н. Муравьева: Автореф. дис. ... канд. филол. наук. Томск, 2008. С.15.

11

Муравьев А.Н. Путешествие по Святым местам русским. 4-е изд. СПб., 1846; М., 1990 (репринт). Ч. 1. С. 1–2.

12

Муравьев А.Н. Путешествие по Святым местам русским. 4-е изд. СПб., 1846; М., 1990 (репринт). Ч. 1. С. 3.

13

Герасим (Г. Добросердов), архиеп. Выдержки из дневника ученика Иркутской семинарии, Высшего отделения, Егора Добросердова, командированного в июле 1831 года, по распоряжению Его Высокопреосвященства, Пресв. Архиеп. Иринея, в улусы Бурят Аларского, Балаганского и Идинского ведомств в качестве миссионера – с свящ. Ник. Комаровским // Астраханские ЕВ. 1879. № 45–47. С. 741.

14

Герасим (Г. Добросердов), архиеп. Выдержки из дневника одного из вдовых священников в 1841 г. // Астраханские ЕВ. 1879. №49–51. С. 786–787

15

Герасим (Г. Добросердов), архиеп. Выдержки из дневника одного из вдовых священников в 1841 г. // Астраханские ЕВ. 1879. №49–51. С. 788.

16

Герасим (Г. Добросердов), архиеп. Выдержки из дневника ученика Иркутской семинарии, Высшего отделения, Егора Добросердова, командированного в июле 1831 года, по распоряжению Его Высокопреосвященства, Пресв. Архиеп. Иринея, в улусы Бурят Аларского, Балаганского и Идинского ведомств в качестве миссионера – с свящ. Ник. Комаровским // Астраханские ЕВ. 1879. № 45–47. С. 720.

17

Герасим (Г. Добросердов), архиеп. Выдержки из дневника одного из вдовых священников в 1841 г. // Астраханские ЕВ. 1879. №49–51. С. 789.

18

Игнатий (Брянчанинов), св. Творения: Аскетические опыты. М., 2001. Т. 1. URL: http://omolenko.com/biblio/index.htm (дата обращения 10.08.2010).

19

Герасим (Г. Добросердов), архиеп. Выдержки из дневника одного из вдовых священников в 1841 г. // Астраханские ЕВ. 1879. №49–51. С. 801.

20

Герасим (Г. Добросердов), архиеп. Выдержки из дневника одного из вдовых священников в 1841 г. // Астраханские ЕВ. 1879. №49–51. С. 800.

21

Герасим (Г. Добросердов), архиеп. Выдержки из дневника одного из вдовых священников в 1841 г. // Астраханские ЕВ. 1879. №49–51. С. 789.

22

Муравьев А.Н. Путешествие по Святым местам русским. 4-е изд. СПб., 1846; М., 1990 (репринт). Ч. 1. С. 43–44.

23

Герасим (Г. Добросердов), архиеп. Выдержки из дневника одного из вдовых священников в 1841 г. // Астраханские ЕВ. 1800. №1–3. С. 21–22.

24

Герасим (Г. Добросердов), архиеп. Выдержки из дневника одного из вдовых священников в 1841 г. // Астраханские ЕВ. 1879. №49–51. С.799.

25

Игнатий (Брянчанинов), св. Творения: Аскетические опыты. М., 2001. Т. 1. URL: http://omolenko.com/biblio/index.htm (дата обращения 10.08.2010).

26

Герасим (Г. Добросердов), архиеп. Выдержки из дневника одного из вдовых священников в 1841 г. // Астраханские ЕВ. 1879. №49–51. С.788.

27

Хализев В.Е. Теория литературы. М., 1999. С.73.

28

Аверинцев С.С. Поэтика ранневизантийской литературы. М., 1997. С.66.

29

Герасим (Г. Добросердов), архиеп. Выдержки из дневника одного из вдовых священников в 1841 г. // Астраханские ЕВ. 1879. №49–51. С.818.

30

Герасим (Г. Добросердов), архиеп. Выдержки из дневника одного из вдовых священников в 1841 г. // Астраханские ЕВ. 1800. №1–3. С.7.

31

Герасим (Г. Добросердов), архиеп. Выдержки из дневника одного из вдовых священников в 1841 г. // Астраханские ЕВ. 1800. №1–3. С.26.

32

Герасим (Г. Добросердов), архиеп. Выдержки из дневника одного из вдовых священников в 1841 г. // Астраханские ЕВ. 1800. №1–3. С.48.

33

Инок Парфений (П. Агеев). Сказание о странствовании и путешествии по России, Молдавии, Турции и Святой Земле постриженника Святыя горы Афонския инока Парфения: В 4 ч. М., 1855. С.162.

Комментарии для сайта Cackle