Ольга Васильевна Орлова

Источник

Книга шестая (404 г.)

Уголовный процесс по поводу пожара. – Арест епископов и клириков. – Мучения Тигрия и Серапиона. – Арзас – преемник Златоуста. – Обвинение Олимпиады, Пентадии, Ампрукты и Никареты. – Златоуста везут в ссылку; отдых в Никее; отправление в Кукуз. – Опасности в пределах Анкирских. – Епископ Кесарии возбуждает монахов против Златоуста. – Появление исаврян в окрестносгях Кесарии. – Нападение монахов побуждает Златоуста выехать из Кесарии. – События в Константинополе. – Смерть императрицы Евдоксии. – Небесное правосудие над врагами Златоуста. – Нил Синайский. – Смерть Арэаса и избрание нового епископа. – Триумвират патриархов Константинопольского, Александрийского и Антиохийского против Златоуста. – Разгром Сирийских церквей.

I

«Кто поджег храм и произвел это ужасное бедствие? В котором часу вспыхнул пожар и при каких обстоятельствах?» – вот вопросы, которые повсюду задавались в Константинополе в дни, последовавшие за сожжением храма Святой Софии, и на которые получалось двадцать различных ответов, однако же, касавшихся известных главных пунктов. Относительно виновников пожара таких пунктов было четыре.

1) Храм поджег Иоанн со своими злоумышленниками – епископами, клириками и дьякониссами, в то время, когда их оставили одних перед самым его отправлением. Побуждением к тому было желание воспрепятствовать кому-нибудь другому проповедовать после него с этой кафедры, места его всенародной известности. Он надеялся также, что огонь, распространяясь далее и далее, достигнет императорского дворца и обратит его в развалины вместе с храмом.

Этот рассказ был придуман епископами и царедворцами, врагами Златоуста. Суд, получивший поручение расследовать дело, на некоторое время допустил этот слух, но потом отступился от него, как увидим, ввиду чрезмерности обвинения, но не отступились от него епископы Антиох, Акакий и Севериан, – словом, «сикофанты Иоанна» (как называет их история) послали к папе Иннокентию извещение, в котором объявляли епископа разрушителем своей собственной церкви, и это гнусное обвинение дополнило дела, которые папа собирал в Риме для Вселенского Собора.

2) Виновниками были язычники и жиды, которым при сильном смятении, сопровождавшем отправление Златоуста, при виде стольких христиан, собранных вместе в стенах храма Святой Софии, пришла на ум адская мысль сжечь их всех вместе с их церковью.

Этот слух шел, очевидно, от христиан, но он внушал мало доверия и не упоминался вовсе в судебном следствии, открывшемся вскоре. И в самом деле, было маловероятным, чтобы ввиду небольшого расстояния, отделявшего Великую Курию от христианской базилики, язычники вздумали произвести в ней пожар, который легко мог добраться до Курии и истребить вместе с прекрасным храмом изображения, так ими чтимые.

3) Преступление совершено иоаннитами из народной толпы – из мщения, для наказания города и Императора за жестокости, нанесенные их любимцу, и из нежелания, чтобы другой епископ явился занять престол Иоанна.

Это объяснение нашло наибольшее доверие: оно послужило основанием судебного следствия и сохранилось в истории как самое правдоподобное; многие церковные писатели, не колеблясь, признают его. Предположение это, впрочем, было очень опасным основанием судебного расследования, потому что подозрение, не направленное ни на кого в частности, относилось ко всем, и невольно приходилось включать лица высокопоставленные и всеми уважаемые в число соумышленников преступления. Отсюда, естественно, проистекала мысль о заговоре, и вот этим-то с большой охотой воспользовались городские власти.

4) Носился еще и четвертый слух. Рассказывали, что во время бури, потрясшей храм от верха до самого основания, свод его раздвинулся, и огненный столб опустился на епископский престол, охватил его и оттуда огромными винтообразными кругами распространился по всем частям здания. На это предположение, которое «виновником» пожара подразумевало самого Бога, никто не ссылался в совещаниях суда, и письма Златоуста не упоминают о нем ни слова; тем не менее, Палладий намекает на него в своих «Диалогах», и историки конца того столетия просто воспроизводят его как событие, в котором, по-видимому, сами нисколько не сомневались.

Таковы были гадания о причине пожара. Что до часа, когда он вспыхнул впервые, свидетельства расходились еще более. Одни утверждали, что огонь вспыхнул лишь через несколько мгновений после выхода архиепископа, чем как бы подтверждалось мнение его обвинителей; по мнению других, огонь увидели уже гораздо позже, а именно к вечеру; третье разноречие отодвигало начало пожара до следующего утра – по этому рассказу, иоанниты, запертые в церкви, зажгли ее перед тем, как выйти, и пожар, тлевший в течение всей ночи, возгорелся к рассвету. Одно обстоятельство признавалось равно почти всеми – это то, что пламя вспыхнуло прежде всего с епископского престола и что пожар, раздуваемый ветром, принял такую силу и такое направление, что менее нежели в три часа базилика, Курия, частные жилища – все было истреблено.

Началось судебное следствие. Судья, которому было поручено это дело – Студий, префект города, повинуясь внушениям двора, отдал приказ арестовать двух епископов, Евлизия и Кириака, а также нескольких клириков архиепископских, которые сопровождали Златоуста в его ссылке; поступить также и со Златоустом он не осмелился.

Изгнанник со своим конвоем преторианцев следовал по большой дороге из Халкидона, где высадился на берег, в Никею Вифинскую, где предполагалась первая остановка. Его спутники и сам он ехали печально, не подозревая, что церковь, ими только что покинутая, была теперь лишь грудой обломков и пепла. Они были уже далеко от берега, когда к ним присоединились офицер, посланный с приказом об аресте, и отряд всадников, догонявший их во всю прыть своих лошадей. При известии, сообщенном этими людьми о пожаре Святой Софии, архиепископ и его спутники были сначала поражены, но их удивление сменилось негодованием, когда они узнали, что они сами были обвинены в поджоге и что префектом был отдан приказ отправить их в константинопольскую тюрьму, заковав в цепи, как преступников, дабы подвергнуть там допросу по этому обвинению.

Приказ об аресте не касался Златоуста, но он пожелал разделить их участь. «Я не разлучусь с моими братьями, – говорил он с одушевлением, – если они виновны, виновен и я, если они орудие преступления, то я должен быть его виновником или зачинщиком. Нужно допросить меня, чтобы мои друзья и враги узнали, поджигатель ли я или нет». Офицер не имел полномочий на какое-нибудь решение, получив лишь поручение передать приказ от суда, и потому он ограничился лишь тем, что принял письменный протест архиепископа. Протест заключался в следующем: «Хотя по другим обстоятельствам дела отказались выслушать ответ мой на обвинения, против меня возведенные, однако же, относительно пожара моей церкви выслушать меня следует, потому что вы говорите, что я виновник этого пожара». Очевидно, архиепископ легко угадал, что столь оскорбительная мысль могла быть придумана только его врагами, епископами и царедворцами. Пока он писал, на его спутников были надеты цепи, и всадники их ввергли в халкидонские темницы, откуда их переправили в темницы константинопольские, потом они были выпущены, с условием никогда не показываться в столице.

После их отъезда Златоуст остался совершенно одиноким. Не было более друзей, которым он мог бы открыть свое сердце, которые пожалели бы его, помогли бы ему при частых недомоганиях, потому что ему не дозволили взять слугу. Подле него оставались одни грубые солдаты сопровождавшего его конвоя. Что бы сталось с ним в пути столь тяжком, в зной, при немощах, тяжесть которых усиливалась утомлением и печалью, если бы в этом бедственном положении Бог, его единственная защита, покинул его? Конвой состоял из преторианцев, людей простых и грубых, но более сострадательных, нежели те, чьи приказания они исполняли. Зрелище, которое только что произошло перед ними, тронуло их, и они почувствовали невольное сострадание к этому полумертвому пастырю, которого народ любил, и имя которого много раз доходило и до их слуха. Видя его жертвой стольких страданий, телесных и душевных, они сочли долгом помогать ему и оказывать услуги, хотя он и кротко отвергал их. Во время остановок они старались добывать ему пищу лучше своей и доставлять ему несколько часов отдыха, когда он сходил с носилок. Когда от удушливого зноя желудочные боли усилили его страдания до высшей степени, он почувствовал припадки лихорадки, против которой знал только одно средство – ванны, между тем его конвою был дан приказ не останавливаться в городах, единственных местах, где можно было найти общественные бани; когда сильный припадок приближался, Златоуст должен был употреблять вместо ванны бочку. Стражи помогали ему в этих нуждах с трогательным усердием. Поначалу жалев, они его, наконец, полюбили. Конвоем командовали два молодых офицера из Константинополя, которые, нисколько не осуждая услуг своих солдат, и сами окружали изгнанника почтительной заботливостью. Их звали Анатолием и Феодором, они были хороших фамилий и хорошего воспитания. Златоуст упоминает о них с похвалой в своих письмах. Благодаря их терпимости, пленник мог дорогой видеться со священниками, к нему расположенными, которые приносили ему новости, мог писать и получать письма. Все это было большим утешением для него.

Куда же вели его? Где будет место его ссылки? Он не знал этого, а стражи знали о том не более его самого. Они должны были в Никее найти царский указ, определяющий дальнейшую судьбу изгнанника. Слух, дошедший до них дорогой, называл сначала Скифию Понтийскую, крайнюю провинцию Римской империи, подле Кавказа, скорее землю варваров, нежели страну римскую; затем, к счастью, этот слух умолк, и упорно называли Армению, к которой, действительно, Златоуст и направлялся, приближаясь к Никее. Считая это известие правдоподобным, он поспешил написать дьякониссе Олимпиаде, что если это предположение верно, то он просит выхлопотать себе местопребыванием Верхнюю Армению, главный ее город Себаст – город значительный, имевший сношения со всеми главными местностями Востока. Она легко может добиться этой милости, писал он ей, через посредство одного епископа из их друзей, именем Кириак, одноименного с тем, который теперь задержан в Халкидоне; он прибавляет к этому еще несколько имен лиц, на которых также сильно полагался, каковы: евнух Бризон, камергер императрицы, в душе ему сочувствовавший, Пеаний, человек значительный, пользовавшийся доверием высоких лиц, в особенности же – богатый армянин себастский, по имени Арабий, жена которого была связана узами тесной дружбы с Олимпиадой. Мы увидим скоро, что произошло от этих рекомендаций. Златоуст, снедаемый заботами и дрожа от лихорадочного озноба, после почти десятидневного пути достиг, наконец, Никеи.

В то время как архиепископ направлялся к этой первой станции своего странствования, в Константинополе следователи налагали руку на его друзей, епископов, священников или дьяконов, которые один за другим отправлялись в городские тюрьмы, преследовали даже женщин. Несмотря на эти строгости, префект Студий был заподозрен при дворе – вследствие того, что поступал умеренно и щадил некоторых лиц, как то было в отношении Златоуста. Через несколько дней он был отозван, и префектура города из его рук перешла в руки человека, приходившегося более по сердцу императрице и, действительно, постаравшегося, чтобы его не заподозрили. Звали его Оптат. Современники сообщают, что он был язычник, исповедовавший, конечно, не то, что грубое язычество толпы, состоявшее в поклонении каменным и деревянным идолам, но язычество класса просвещенного и богатого: политеизм софистов. У христианства не было более смертельного врага, чем эта надменная секта, и для христиан не могло быть судей, более грозных, нежели ее последователи, принявшие лозунгом слова, которые сказал Нерон по поводу пожара в Риме: «Христиане виновны, во всяком случае, и всегда заслуживают крайней строгости». С такими-то убеждениями Оптат продолжал уголовное дело о пожаре Святой Софии, начатое его предшественником. Будучи равно ревностным сектантом и царедворцем, он хотел сам производить допросы и устроился на форуме, на своем трибунале, среди орудий пыток, пылающих жаровен, железных решеток, деревянных станков, колодок, клещей для вывертывания рук и ног, окруженный доносчиками, палачами, сыщиками и другими участниками допроса. Некоторые историки указывают на то, что среди последних заседали и клирики придворной партии, которым было поручено состоять при судье, внушая ему лукавые вопросы, которые могли бы затруднить обвиняемых, или обращая в пользу обвинения слова, вырванные мучениями. Трудно было бы поверить таким низостям, если бы современные свидетельства не удостоверяли их. Студий начал допрос, Оптат – истязания: нужно было силой добиться признания у людей, до тех пор отрицавших все.

Одним из первых приведенных из тюрьмы на допрос был молодой чтец архиепископской церкви, некоторое время состоявший служителем при архиепископе. Это был юноша кроткого нрава, нежного и слабого телосложения, походивший вполне на девушку, с лицом, носившим печать девственной непорочности. Можно было бы сказать, что он сошел из иного мира, – так был он чуден чистотой своей души и слабостью тела. Судья хотел заставить его показать на архиепископа Иоанна, его бывшего господина, и на друзей его, также бывших его покровителей, как на виновников пожара церкви, но Евтропий (так звали юношу, впоследствии причисленного Церковью к лику святых) отвечал, что он об этом ничего не знает. Чтобы вынудить у него признание, префект велел положить юношу в станок, где его жестоко бичевали. Дожидались, чтобы с его уст слетело какое-нибудь неосторожное слово, которым мог бы воспользоваться судья, но напрасно: юноша не проронил ничего, кроме следующих слов: «Я ничего не знаю о том, о чем вы меня спрашиваете». Тогда прибегли к более сильным средствам, – но и удары ремней со свинцом не могли заставить его отвечать, как желалось судье; и вот ему растерзали бока стальными крючьями и поднесли к ним горящие факелы, изорвали лоб так, что исчезли брови... Но Евтропий молчал – когда его отвязали от станка, он оказался мертвым. Теперь следовало его похоронить, потому что нельзя же было возвратить в тюрьму труп, но так как под руками не было ни одного священника-иоаннита, то клирики Акакия, заседавшие при пытках, были вынуждены сами похоронить свою жертву, проводив покойника на кладбище ночью. Рассказывали, что в ту минуту, как эти нечестивые руки опускали юного чтеца в могилу, небо отверзлось, и слышно было пение Ангелов, приветствовавшее юношу, лишенного погребальных молитв и последнего поцелуя братьев.

Другой клирик Златоуста, бывший дьякон Тигр, или Тигрий (почитается Церковью как священномученик), теперь священник, попал также в руки тюремщиков. Рожденный, по всей вероятности, на берегах реки, имя которой носил, Тигрий провел детство в рабстве, от которого освободился благодаря своему уму и хорошему поведению. Получив свободу, он стал христианином, был принят в число клириков, и Златоуст ввел его в лоно своей Церкви. Для прежнего раба это было верхом почета, и с той поры епископ сделался его вторым господином, которому он предался так же, как был предан первому. Он никого более не видел в мире, кроме Златоуста, всякий друг архиепископа становился его другом, каждый его противник – его врагом. На Соборе в Дубе он был признан одним из тех, кто наиболее участвовал в смутах Константинопольской церкви, не забыли его также и тогда, когда после пожара Святой Софии члены клира подверглись следствию. Ожидать от такого человека показания против своего господина было бессмысленно, и желать заставить его сказать, что Златоуст был поджигатель, и поджигатель своей собственной церкви, – значило возбудить против допрашивавших всю силу его негодования. Неизвестно, что отвечал он префекту, но он тотчас же был подвергнут мучениям, самым позорным. Его раздели и хлестали ремнями со свинцом до тех пор, пока сорванное мясо не обнажило хребет; на ноги ему надели колодки, растягивающие пальцы, и, наконец, вытягивали его на станке до тех пор, пока он не лишился чувств, после чего его послали истлевать в тюрьме на соломе. Однако же Тигрий не умер. Когда раны его несколько затянулись и он был в состоянии выносить тряску повозки, его отправили в Месопотамию увидеть снова берега реки, которую он покинул, еще будучи рабом...

К имени Тигрия присоединяется обыкновенно имя Серапиона. Восторжествовавшая партия очень желала наложить свою руку на бывшего дьякона Святой Софии, возведенного в сан епископа Гераклийского во Фракии, но Серапион во время пожара был в своей епархии, и, хотя он мог всякому обвинению противопоставить неоспоримое alibi , он слишком хорошо знал своих врагов, чтобы полагаться на свое несомненное право, поэтому, как только началось следствие, он отправился в безопасное место. Некоторое время его укрывали от всех розысков светских властей в стенах своего монастыря готские православные монахи, которых называли марсами, и Серапион был открыт уже тогда, когда первое возбуждение злобы несколько успокоилось. Отыщись он ранее, его убили бы, теперь удовольствовались пыткой. Между другими мучениями, ему стальными клещами и крючьями содрали со лба кожу с бровями, затем его отправили в Египет, под присмотр патриарха Александрийского,– Серапион, конечно, предпочел бы стражу императорских тюремщиков.

Как интермедия между этими кровавыми событиями последовало водворение нового архиепископа в Константинополе на место изгнанного святителя. Златоуста увезли из столицы 20 июня, а 27-го был посажен его преемник. Ни двор, ни епископы, теперь всем распоряжавшиеся, времени не теряли; двор надеялся, что народ забудет своего кумира скорее, если потеряет надежду на его возвращение, а епископы, со своей стороны, торопились положить этим преграду раскаянью, возможному со стороны Августы. Между тем, найти нового архиепископа, при всей необходимости спешить, было нелегко. Император не осмеливался избрать ни одного из епископов, к нему близких – ни Акакия, ни Антиоха, ни Севериана (к тому же они и не согласились бы из страха перед народным негодованием), и вот все поддались внушениям императрицы, которая отдала предпочтение человеку, не менее враждебному к Златоусту, но менее опозорившемуся, нежели другие, потому что он был более труслив. Этот человек, брат Нектария, бывшего прежде префектом, а потом архиепископом Константинопольским, принадлежал к высшему придворному обществу, состоя в архиепископском клире уже много лет протоиереем. Его звали Арзас. Ему было не менее 80 лет, когда императрица указала на него, – но сам этот преклонный возраст оставлял надежду честолюбивым соперникам, которые могли в Арзасе видеть архиепископа только временного. Несмотря на высокое положение в свете и богословские познания, в которых ему нельзя было отказать, этот священнослужитель ничем не дал о себе знать до того времени, но оставался беспечным и бездеятельным всегда, если только не был побуждаем каким-нибудь личным интересом. Насмешники отзывались зло об этом преемнике великого Златоуста, говоря, что «у него многоречие рыбы» и что «он влагает в свои ораторские произведения горячность лягушки». Про него рассказывали анекдот, не делавший большой чести ему как священнослужителю и епископу. Когда его брат Нектарий из Константинопольской префектуры был назначен на первостепенный архиепископский престол Востока волей Феодосия, то это внезапное возвышение, изумившее всех, не осталось без некоторой зависти со стороны Арзаса. И действительно, он сам, как бы стремясь к такому же положению, поспешил принять священство. Нектарий, бывший ему старшим братом, с живостью укорял его. «Я вижу тебя насквозь, – сказал он ему с некоторой язвительностью, – ты заришься на супругу, которую Господь даровал мне в лице этой Церкви, и ждешь моего наследия...» – Арзас отрицал. «В таком случае, – вскричал Нектарий, – уезжай в Таре сейчас же; я наперед обеспечиваю за тобой это епископство». Арзас отказался ехать туда, но ему стало стыдно. Схватив Евангелие, он поклялся на нем своему брату, что никогда не примет архиепископства. Как видно, эта клятва не устояла перед обольщением Евдоксии. В своих отношениях к Златоусту, как протоиерей, он держал себя скрытым врагом, постоянно бесчестил своего епископа, на которого доносил даже на Соборе в Дубе. Постыдный недостаток верности своему слову не оказался достаточным поводом, чтобы воспрепятствовать выбору двора. Призванный Императором, выбранный мнимым собранием и поставленный епископами торжествующей стороны, он был возведен в сан в церкви Святых Апостолов, которая служила временно кафедральным храмом в Константинополе до тех пор, пока не восстановили Святую Софию на развалинах прежней.

Арзас уже вступил в управление своим спорным архиепископством, когда префект Оптат дал новый вид делу иоаннитов. Утомившись борьбой со стойкостью мужчин, этот чиновник думал, что легче справиться с женщинами, и обратился к тем из них, которые, находясь на служении Церкви, могли знать тайны Златоуста или даже стать покорным его орудием. Речь идет о дьякониссах. Первая, призванная им к суду, была Олимпиада, эта знаменитая матрона, столь славная на всем Востоке блестящим происхождением, высотой души и огромным состоянием, которое она издержала на прокормление бедных своей Церкви; к тому же к ней были обращены последние поручения Златоуста перед его отправлением. Прежде, нежели поставить ее перед лицом Оптата, приставы провели ее, как бы для искушения, среди орудий пыток, которые в то время палачи приготовляли к делу. Префект, увидев ее, спросил угрожающим голосом, зачем она подожгла церковь Святой Софии. «Вся моя жизнь, – отвечала она спокойно, – достаточно опровергает подобное обвинение; я была некогда богата, и известно, что все мои богатства были употреблены на построение или украшение храмов Божиих. Так не учатся поджигать храмы». «Знаю я твою жизнь!» – воскликнул в гневе префект. «Если ты ее знаешь, то сойди с трибуны, где сидишь как обвинитель – пусть нас с тобой рассудят другие», – последовал ответ. Скамья же обвинителей была пуста.

Смущенный таким присутствием духа, префект прикинулся, что его обманули и не упоминал более об обвинении в поджигательстве; но, придав своему голосу тон притворного сострадания, он сказал: «Я хочу дать совет тебе и всем тебе подобным: вы, женщины, совсем с ума сошли, отказываясь, как вы все это делаете, от общения с вашим епископом; ведь ваше поведение повлечет за собой неизбежные бедствия и наказания. Послушайте, поправьте дело, пока не поздно». Обвинение очевидно было изменено. Вместо поджога обвиняли теперь в отступничестве и ереси. Эта уловка не ускользнула от внимания Олимпиады. «Оптат, – сказала она ему, – разве это справедливо, что, вытребовав меня сюда со множеством народа для объяснения по преступлению, в котором я невинна и в котором не может меня изобличить ни одно свидетельство, ты прерываешь мою защиту, отвлекая меня оскорблениями, не имеющими к ней никакого отношения. Если это – еще новое преступление, в котором считаешь меня виновной, и новое обвинение, которое на меня возводишь, то позволь мне посоветоваться с защитниками, прежде, нежели отвечать тебе: ибо, если, вопреки всякой справедливости и закону, я принуждена говорить с тем, с кем я не должна говорить по этому вопросу, я, по крайней мере, узнаю, до какой степени меня обязывают к тому и долг и совесть». Префект, не зная, что делать, отсрочил допрос, дозволив ей посоветоваться со своими защитниками, и потом велел ей возвратиться к решетке. Через некоторое время она вернулась, столь же непоколебимая, как и прежде. Судья приговорил ее к значительному денежному штрафу и к ссылке. Олимпиада скорее согласилась на это, нежели принять причастие от Арзаса. Местом ее ссылки назначили сначала Кизик, а потом Никомидию, но, так как у нее были сильные заступники при дворе, то с отправкой не спешили.

Пентадия, из дьяконисс вторая по привязанности к ней Златоуста, прощавшаяся с ним в крещальне вместе с Олимпиадой, Сальвиной и Ампруктой, была второй приведена к префекту. Вдову консула Тиматия встретили здесь лишь грубые оскорбления и жестокости. Письмо, которое написал позже Златоуст, дает нам картину того, что пришлось ей претерпеть тогда; из него видно, с какой яростью двор и его пособники преследовали благородных женщин, вина которых, сверх непобедимой преданности к архиепископу, состояла в их богатстве и знатности.

«Возрадуйся, – писал ей Златоуст, отвечая из глуши своей ссылки на подробные известия, которые она ему сообщила, – возрадуйся, потому что победа тебе досталась легко; ты смутила бесстыдство диких зверей и заградила их бешеную пасть. Правда, за которую ты боролась и вопреки которой тебя терзали, действительно обладает такой силой, что ей достаточно одного слова, чтобы восторжествовать над лукавыми клеветниками, тогда как ложь напрасно ищет скрыться под коварным пологом; она слабее паутины и падает и рассеивается при малейшем дуновении ветра... Каких козней не испытывали они против тебя? Каких орудий не приводили в движение, дабы пошатнуть твою душу, столь сильную, столь мужественную, столь верную Богу? Тебя, не знавшую ничего в мире, кроме Церкви и своей комнаты, они повлекли на форум, с форума в судилище, из судилища в темницу. Они изощрили языки лжесвидетелей и, дабы ужаснуть тебя, произвели убийства на глазах твоих. Ты видела потоки крови, отроческие тела, терзаемые железом, сжигаемые огнем, лица знаменитые, покрытые ранами и преданные пыткам; наконец, не осталось ни одного камня, который не сдвинули бы для того, чтобы привести тебя в ужас и заставить из страха говорить противное тому, что ты видела. Подобно орлице, возносящейся к небу, ты разорвала их сети, дабы достигнуть этих мест мирных и свободных, где добродетель находит удовлетворение. Не только не удалось им затянуть тебя в свою петлю, но сами они попали в нее; это обвинение в поджигательстве, возведенное против тебя людьми презренными и жалкими, в надежде на собственное торжество, послужило лишь к тому, что они сами были уличены в клевете твоими устами. Подумай же о том, что произошло, о всех волнах, которые тебя подняли, но не имели силы увлечь и обратить в игралище бури, о всех грозах; которые не могли потопить тебя и среди которых твоя ладья спокойно переплыла через яростное море. Подумай обо всем этом, но взгляни также и вперед, в ту гавань, которая уже недалеко, и где готовятся многие венцы для тебя».

После Пентадии пришла очередь Ампрукты и других дьяконисс или женщин, причисленных к Церкви, но история вовсе не упоминает Сальвину в числе обвиненных. Без сомнения, двор избавил от постыдной явки в суд эту дочь мавританского царя, ставшую римлянкой через брак с родственником великого Феодосия, а, следовательно, и родственницу царствующего Императора. Еще много женщин, менее знатных, пострадали за дело, которое почитали угодным Богу. Многие были преданы пыткам, бичеванию, растерзаны железными крючьями; некоторые умерли на станке или в темнице.

Новый архиепископ, со своей стороны, объявил войну монастырям, чтобы принудить их признать себя; все средства понуждения были испытаны: угрозы, наказания, даже голод; перехватывали съестные припасы, в надежде покорить их мучениями голода. Этим путем добились повиновения многих монахов и монахинь: что могли сделать эти несчастные? Их подчинение было для Арзаса столь большой победой, что партия, враждебная Златоусту, праздновала ее с самохвальством. Олимпиада основала в Константинополе девичий монастырь, которому посвящала всю свою любовь и заботы. Во время следствия над ней некоторые бедные девицы, почитая себя покинутыми, уступили убеждениям или страху и заключили мир с самозванцем; Олимпиада не видала их никогда более.

В то время в Константинополе жила одна девица, уже очень старая, известная всем и всеми уважаемая; она была вифинянка, из богатого и знатного семейства Никомидии, и имя ее было Никарета, т.е. добродетель побеждающая. Добродетелью Никареты была благотворительность. Получив большое наследство, она раздала его, согласно слову Евангелия, на милостыню, на церкви, на всякого рода благотворительные дела. Чтобы иметь возможность исполнить это, она приехала в Константинополь, как в средоточие и нищеты, и блеска империи; она сама стала там нищей, чтобы быть ближе к нищим и лучше помогать им. По внушению милосердия, почти сверхчеловеческого, она научилась медицине и приготовлению лекарств, обратила свой дом в аптекарскую лабораторию, раздавала лекарства неимущим больным, и по большей части их приносила им сама. Она вскоре сделалась врачом народа константинопольского, который говорил с простосердечной уверенностью: «Лекарства Никареты всегда помогают». Один церковный историк, знавший Никарету, передает, что беседа ее была возвышенная, исполненная «правил Божественной философии». Много раз Никарету хотели определить в Церковь или в качестве дьякониссы, или как начальницу какого-нибудь женского общежития; она упорно отказывалась, отвергая даже живейшие настояния Златоуста. Тайная милостыня, известная только нищим и Богу, – вот то призвание, которому она себя посвятила. Префект Оптат был настолько нагл, что распорядился разыскать эту святую деву в ее уединении, для того чтобы принудить ее отречься от законного архиепископа и принять причащение из рук самозванца; он позволил себе дерзость, еще более ужасную, – наказать ее отказ большой денежной пеней, а это значило отнять хлеб у бедных. Но и разоренная Никарета сумела быть благотворительной: она устроила свою жизнь сообща со своими служанками, питаясь и одеваясь, как они, и при помощи сокращения расходов на себя нашла средство продолжать лечить больных и питать умиравших с голоду. Ее благотворительность, наконец, была объяснена как возбуждение к мятежу, и враги Златоуста изгнали ее в Вифинию.

Все эти события происходили без ведома Златоуста, в то время как его влачили из одного места в другое – к крайним пределам империи. Недостаток сообщения с друзьями, неизвестность и, практически, невозможность переписки были для него, быть может, невыносимейшими бедствиями ссылки. Лишь по слухам он узнавал во время своего пути обо всем, что ему было нужно знать более всего: о судьбе его Церкви, своих братьев, о судьбе своей собственной, а когда и приходили известия через письма, то описанные в них события уже давно были окончены и непоправимы, – или же вести доносились до него совершенно неожиданно, как удары молнии. При его нраве это были мучения смертельные. Когда между Халкидоном и Никеею до него дошел слух, что в Константинополе заняты замещением его другим лицом, он поспешил написать Олимпиаде, чтобы она употребила все способы для того, чтобы воспрепятствовать избранию, которое могло быть только пагубным при настоящих обстоятельствах. «Если это избрание будет произведено, – писал он ей, – произойдут события, не только печальные для меня, но пагубные для Церкви. Во-первых, того, кто будет моим преемником, будут выбирать люди, не имеющие на то никакого права, которые уже известны Церкви как ее гонители; кроме того, очевидно, что эти люди и не имеют намерения сделать хороший выбор. Кто же может предвидеть, посреди всеобщего смятения умов, последствия дурного выбора?» Это письмо, кроме беспокойств, тревоживших изгнанника, раскрывает нам и то нравственное влияние, какое имела в обыкновенное время дьяконисса Олимпиада на клир, народ и даже при дворе; но дела изменились, а Златоусту это не было известно.

Избрание Арзаса, когда он позднее узнал о нем, наполнило его сердце сильнейшим негодованием; он выражает это в письме к одному из своих верных, епископу Кириаку Синайскому. «Мне передали, – пишет он, – что совершилось в лице Арзаса, этого слабоумного пустомели, возведенного императрицей на мой епископский престол. Я узнал о жестокостях, которые произвел этот нечестивец против наших братьев, отказавшихся от общения с ним, как многие из них умерли в темнице, защищая мое дело. Это волк в овечьей шкуре, прелюбодей под личиной епископа; подобно тому, как называют прелюбодейкой женщину, которая, при жизни своего мужа, имеет связь с другим, так и Арзас прелюбодей, не по плоти, но по духу, ибо я жив, а он украл у меня Церковь, которой супруг – я». В письме к Олимпиаде, все горе которой ему было очень понятно, он увещевает ее нисколько не падать духом от таких событий, ибо добрые дела и благие люди претерпевают испытания, тайна которых известна только Провидению. «Разве Варавва, пишет он ей, – не был предпочтен Иисусу? И когда иудейский народ просил освобождения вора и разбойника, разве не желал он, чтобы распяли виновника его собственного спасения?» Он писал ей в другом письме: «Не печалься и не сокрушайся сердцем от того, что одна Церковь застигнута свирепыми волнами, другая потрясена бурей, третья – покрыта невыносимыми ранами; что эта Церковь получила волка вместо пастыря, а та морского разбойника вместо кормчего, палача вместо врача; плачь, скорби о том, но скорбью сдержанной, сильной, мужественной, и не забывай, ввиду приказания Божия, что нет ничего для души более пагубного, более вредного для ее спасения, чем отчаяние».

В действительности сердце его было истерзано, и всякое известие о какой-нибудь измене Церкви со стороны кого-нибудь из его верных сжигало Златоуста, как раскаленное железо. И увещевал-то он их из своего далека и сплетал им венцы небесные, как мать Маккавеев детям своим. Правда, он сказал дьякониссам при последнем прощании в крещальне Святой Софии: «Приимите преемника моего, как бы меня самого, дабы не разделять Церковь»; но он прибавил тогда же: «Если этот преемник займет мой престол без происков и путем правильного избрания народом». Он никогда не говорил и не мог сказать: «Приимите, как меня самого, врага моего, доносчика или одного из вероломных судей, меня осудивших». Это значило бы в некотором смысле оправдать свое осуждение и сомневаться в правоте своего дела до того, что отрицать ее; в его же глазах, как и в глазах всех истинно православных, его дело было делом Божиим.

II

Никея, в которую Златоуст прибыл в последних числах июня, доставила ему успокоение, необходимое после такого утомительного пути. Освежительные ветры Асканийского озера мало-помалу уменьшили силу лихорадки, его снедавшей; этот большой город предлагал ему и все желательные способы лечения, в особенности ванны, которые сделались для него первой необходимостью. «Воздух Никеи восстановил меня», – писал он Олимпиаде. Если он нашел здесь здоровье, то не нашел того, чего желал наравне со здоровьем, – писем от лучших друзей своих, например, от священника Тигрия и в особенности от Олимпиады, своей духовной дочери, нежной наперсницы его страданий, благодаря которой нам известны не только его действия, но и самые задушевные его мысли в изгнании – с отъезда из Константинополя до самой смерти. Отсутствие писем досаждало ему; он не скрывал этого. То обвинял он своих друзей в равнодушии или, по крайней мере, в жестокой небрежности, то представлял себе, что они больны или запутаны в его несчастье. Он негодовал преимущественно на Олимпиаду и мог бы простить ее молчание лишь в том случае, если бы она лежала на смертном одре. Говоря о дружбе, которая связывала Златоуста с Олимпиадой, можно сказать, что никогда привязанность, более живая и трогательная, не существовала между двумя существами, сближенными только узами духовными. То был один дух в двух телах, или то были две подобные души, взаимно друг другу подчиненные. Это выражения самого великого учителя нравственности, которые употреблял он, когда хотел определить любовь христианскую.

Любовь Олимпиады была нежна, и преданность ее достигала крайних пределов: сильная до героизма в собственных страданиях, она была слаба до самого малодушного упадка духа перед страданиями человека, бывшего ей и другом, и отцом, и небесным вождем, почти Богом. Любовь Златоуста, энергичная и властная, поддерживала Олимпиаду в минуты ее слабости, как нежное растение, которое нуждается в опоре. Управление этой душой, ему преданной, было для Златоуста одной из самых драгоценных и настоятельных обязанностей. Мы увидим, что в самые тяжкие дни своего изгнания он посвящал часть досуга, оставляемого ему заключением, на то, чтобы нежными увещаниями и часто жестокими укорами побороть ее сомнения в Провидении. Два последних его сочинения посвящены подтверждению того, что постигшее его преследование есть милость, ниспосланная свыше, за которую друзья его должны благословлять Бога, как он сам любит делать это. Оба эти трактата, сочиненные в башне крепости, написал он для Олимпиады.

Если Златоуст не получал из Константинополя известий, которых желал, то получил одно такое, которого лучше не было бы вовсе. В Никее находилось императорское предписание, которое его конвой и он сам так нетерпеливо ожидали: местопребыванием сосланного Император назначил Кукуз, в Малой Армении, а не Себаст в Большой Армении, как того желал Златоуст. Это было для него причиной большого огорчения. Кукуз был бедный городок, затерявшийся в глубине дикой долины Тавра, при пересечении горных цепей Армении и Каппадокии. Светская история даже и не упоминает этого городка, но он и прежде уже получил некоторую известность в истории Церкви как место ссылки и погребения одного Константинопольского архиепископа Павла, мученика при арианском гонении в царствование Констанция, – подобную же славу должен был сообщить ему выбор Евдоксии. Быть может, это воспоминание или несомненная равнозначность такого места темнице поразила его словно громом. Он очень рассчитывал, что друзья выпросят ему Себаст, но они ничего не сделали для него – они, столь влиятельные, столь могущественные, когда желали, и которые кичились своей преданностью ему; они не соизволили протянуть руку, чтобы спасти его! Его считали уже умершим и отступались от него, как от трупа! Все эти мрачные мысли осаждали Златоуста, и он впал почти в совершенное уныние, не столько относительно своей собственной участи, сколько от возможности потерять тех, кого он любил. Он должен был упрекать самого себя в своей несправедливости, когда позднее узнал истину. Друзья, которых он обвинял в равнодушии, употребили все возможные для них средства, чтобы выпросить у Императора его ссылки в Себаст, и Император уже был готов уступить, когда в дело вступилась императрица и потребовала Кукуз. Видно, злопамятность Августы не смягчилась с победой, потому что такое место ссылки было жестоким усилением наказания.

Под давлением все тех же несправедливых подозрений Златоуст писал несколько недель спустя одной константинопольской матроне, Феодоре: «Не переставай стыдить тех, кто питает некоторую ко мне привязанность, в том, что, имея столько друзей, столь богатых, столь значительных, я не мог, подобно какому-нибудь злодею, добиться ссылки, менее жестокой и менее отдаленной». Он не решился излить свою печаль в столь же горьких выражениях в сердце Олимпиады, опасаясь поразить ее обвинением, большую часть которого она могла бы принять на свой счет, – у него не достало на то смелости; язык в письме, которое он написал ей, выезжая из Никеи, совершенно иного рода, «Не тревожься тем, – пишет он ей, – что мои друзья не могли выхлопотать мне другое место ссылки, о котором я просил. Я покорился и этому и смотрю на него, как на благодеяние. Быть может, мои друзья и желали помочь мне, но не могли. Слава Господу во всяком деле! Я никогда не перестану повторять эти слова, что бы со мной ни случилось». Сверх того, он сообщил Олимпиаде, чтобы успокоить ее, утешительные подробности о своем положении, очевидно, преувеличенные. «Ты должна, – писал он ей, – отогнать всякий страх касательно моего путешествия; мое тело, кажется, окрепло и поздоровело; здешний воздух для меня очень благоприятен, и сопровождающие меня прилагают старание, какое только можно себе вообразить, дабы быть мне полезными, даже более нежели я того бы желал. Посылаю тебе эго письмо в минуту моего отъезда из Никеи 3 июля. Пиши ко мне часто о своем здоровье. В этом отношении ты можешь пользоваться советами моего дорогого Пергамия, на которого я вполне полагаюсь. Но недостаточно, чтобы ты сообщала мне о здоровье своего тела; я хочу знать более, я желал бы узнать от тебя, что облака твоей печали рассеялись. Если ты пришлешь мне это доброе известие, я буду писать тебе чаще и пространнее, уверенный, что получу то, чего желаю более всего на свете, – мир души твоей».

Одной из первых его забот во время пребывания в Никее было написать своим товарищам по изгнанию, священникам, епископам и дьяконам, остановленным, как мы это видели, на дороге приказом префекта и задержанным в Халкидоне по обвинению в поджигательстве. Он поздравляет их с тем, что они переносят, и переносят мужественно, – цепи и темницу, как некогда апостолы, увещевая их тем более полагать упования на Бога, чем более неправды и оскорблений будут испытывать они от людей. «Не сомневаюсь нисколько, – прибавляет святитель, – в том, что ваши страдания даже увеличат вашу цену перед Богом, который дарует вам еще более силы для перенесения их... Апостолы, обремененные цепями, всегда вспоминали о своем посланничестве в глубине темниц, простирая свое попечение на весь мир; ваше попечение также распространяется на страдания наших Церквей. Пользуйтесь всяким случаем, какой представится вам, для осуществления вашей ревности и усердия и собственными силами и через других, имеющих большую свободу действий, не пренебрегайте ничем ни в вашем поведении, ни в ваших словах, для того чтобы укротить ожесточенную бурю. Такая ревность даст добрые плоды – это, несомненно. Если бы было иначе, то Бог вознаградил бы вас не менее за ваши намерения и усилия».

Это письмо, где Златоуст в утешение людям, заключенным за тяжкое обвинение, предлагает позаботиться о бедствиях Церкви, дает верное понятие о его душевном состоянии. Его утомление, уныние, само огорчение изгнания в городишко на крайних задворках империи – все исчезало при первой мысли о долге, требующем исполнения своих обязанностей. Тогда, отогнав, как то советовал и Олимпиаде, облака печали, помрачавшие его ум, святитель принимался за подвиг с такой горячностью и ясностью духа, как будто он еще в Константинополе – среди исполнения своих епископских обязанностей. Этим подвигом было ни более, ни менее, как религиозное обращение Финикии, он отдался ему уже пять лет тому назад, со времени поездки своей в Малую Азию – поездки, которая навлекла на него столько ненависти и была началом его долговременных бедствий. Во время своего путешествия в Сирийскую провинцию он имел случай наблюдать положение Финикии в религиозном отношении.

Финикия оставалась еще страной языческой, несмотря на попытки обращения, предпринятые в различные времена епископами соседних Церквей; вероятно, эти попытки совсем и не были искренни; с одной стороны, им не благоприятствовали гражданские чиновники, которые никогда не любили обременять себя новыми заботами и которых, к тому же, совсем не снедала ревность христианского прозелитизма; с другой – само предприятие было тяжело вследствие упрямого нрава финикийцев. Этот народ действительно занимал слишком важное место в мифологической истории древности, чтобы мог без борьбы уступить новой религии. Отечество столь великих божеств, которыми одарила языческий мир, Финикия держалась за свой культ, как за составную часть своей народной сущности. Эти причины, вместе с бездействием гражданских властей, привели к тому, что проповедание христианства было там почти безуспешно. В 399 году Златоуст сделал попытку сильным потрясением пробудить равнодушие правительственных и духовных лиц. Видя бессилие белого духовенства или его леность, он обратился к монахам и направил целое их полчище в эту страну. Плодом этих частных успехов было построение церквей в небольшом числе и нескольких монастырей, которые оказались недолговечными. Власти, которых устрашило могущество архиепископа Константинопольского, хотя его значение при дворе уже начало колебаться, уступили его внушениям и на некоторое время вышли из своего оцепенения, но так дела шли недолго. С наступлением опалы на Златоуста, его преследования на Соборе в Дубе, его первой ссылки и явного отвращения, которое заявляли ему императрица и любимые епископы Императора, – его дело склонилось к упадку, а второе преследование покончило его совершенно. Жрецы возвратились в свои храмы, и их допустили туда возвратиться, церкви же были разрушены, и монахи изгнаны из всей провинции обратным ходом дел, в котором, по всей вероятности, ненависть к Златоусту имела немалое значение.

Все это узнал изгнанник во время своего пребывания в Никее от священников, прибывших из Сирии или Малой Азии. Сердце его было взволновано. Ему пришло на мысль возобновить предприятие, пользуясь краткими мгновениями, которые ему доставила эта остановка на пути изгнания. Он увещевал всех священников, которых удавалось ему увидеть, стараясь передать им хоть небольшую долю того огня, который сжигал его. Он даже написал одному из своих антиохийских друзей, священнику Констанцию, чтобы обратить его во второго Златоуста для столицы Сирии. Это не значило, чтобы в Констанции он нашел деятельного миссионера, вооруженного вождя проповеди, который и трудился бы сам, и подавал пример другим; друг Златоуста не обладал такими достоинствами, хотя имел много других, и, кроме того, немало верных православных в Антиохии обеспечивали за ним преемство архиепископа Флавиана, уже достигшего пределов преклонного возраста. Итак, труд состоял в направлении дела, которое возлагал на него Златоуст, побуждая его искать исполнителей среди монахов, обещая ему в изобилии денежные средства, – словом все, что нужно было для подобного предприятия, равно как и припасы для его небольшого «войска», которое, конечно, попытались бы прогнать голодом.

Изгнанник обещал все это, сам не имея ни обола, находясь под стражей, накануне отдаленного путешествия, и, однако же, все это он исполнил. Так, слово его успевало двигать сердца и открывать кошельки. Он сделал и более того: предприятию недоставало вождя, он начал искать его – и нашел. В окрестностях Никеи жил один отшельник, удалившийся в пещеру, где в некотором смысле замуровал себя, он поклялся умереть там, как он говорил, вдали от деятельности и общения с людьми, с которыми решительно порвал всякие сношения. Этого-то отшельника Златоуст избрал вождем для ведения христианской войны в Финикии. «Покинь свои горы, – писал он ему, – и оставь там свою бесплодную склонность, которая не может послужить ни людям, ни Богу. Возьми посох и отправься, отыщи в Антиохии священника Констанция и войди с ним в соглашение о низвержении идолов в Финикии; он снабдит тебя всем, что окажется нужным для твоей святой рати». Затворник колебался. Златоуст написал ему на этот раз гневное письмо – и тот отправился.

Между тем, время отдыха прошло; изгнанник должен был снова пуститься в путь со своим конвоем, 5-го или 6-го июля, по направлению к Кесарии Каппадокийской. При отъезде из Никеи он послал своей дорогой дочери Олимпиаде письмо, которым старался успокоить ее относительно состояния своего духа и здоровья:

«По мере того как возрастают мои испытания, утешения мои возрастают также, и я питаю самые приятные надежды на будущее. Все, кажется, мне благоприятствует теперь, дует попутный ветер. Кто видал это? Кто этого ожидал? Скалы и рифы, скрытые под водой, водовороты и морское течение, сталкивающиеся с шумом, безлунная ночь, густой туман, гибель, опасности... и, однако же, совершая плавание по такому морю, мы видим себя в положении не худшем, нежели те, которые тихо колышутся на водах гавани. Поразмысли об этом со своей стороны, благочестивейшая жена, вознесись выше этих тревог и этого смятения и уведоми меня о твоем здоровье, прошу тебя о том. Что до меня, я чувствую себя истинно хорошо и даже весел, ибо мое тело окрепло, и воздух, которым дышу, чист... Одного недостает мне – достоверных сведений о том, что твое здоровье не пострадало. Сделай так, чтобы я узнал об этом, дабы я вновь порадовался и мог бы возблагодарить за это моего господина и добрейшего сына Пергамия. Если ты захочешь писать мне, доверь ему письма твои, ибо он друг верный, который искренне привязан ко мне и который более нежели кто-нибудь чтит твою добродетель и твое благочестие».

Путь из Никеи в Кесарию лежал через Фригию и часть Каппадокии. По выходе из Никеи, на некотором расстоянии от этого города, он проходил вдоль реки Сангария, вверх по ее течению, и с ней достигал обеих Фригийских провинций, называвшихся Галатиями. Близ реки страна, хотя и бедная, была еще удобна для жизни, но, углубившись внутрь, путешественник не встречал ничего, кроме бесконечных равнин, черной и смолистой земли, подобной пеплу, покрытой иссохшими и тощими лугами. Взору его открывались здесь только редкие поселения и огромные стада баранов под надзором нескольких пастухов.

Так как наставление, которому следовал конвой, предписывало избегать городов, то остановки были только в селениях, где можно было найти лишь сухой и заплесневелый хлеб, который нужно было размачивать в воде; к тому же эта вода, доставаемая из глубоких колодцев, была солоноватая, способная скорее возбуждать жажду, нежели утолять ее. Дорогой страдание достигало крайних пределов, и лихорадка снова овладела Златоустом, чтобы более не оставлять его. Над головой горячее солнце, под ногами – пыль, почти столь же горячая, и ниоткуда ни дуновения ветра, ни деревца, которое доставило бы хоть какую-нибудь тень. Но и этого было мало: злоба людей превысила гнев небесный.

Пока Златоуст проходил вторую Галатию, по территории епархии Писинунтской, епископ которой Димитрий был расположен к нему и даже, именно в то время, хлопотал в Италии о защите его дела, он встречал население, не проявлявшее к нему никакого недружелюбия. Совсем иное ожидало его в Верхней Галатии, в епархии Анкирской. Архиепископ этого города, Леонтий, был одним из ожесточеннейших врагов архиепископа Иоанна и оратором, особенно настоятельно поддерживающим на последнем Соборе действительность Антиохийских постановлений. Он победил, но эта победа нисколько его не смягчила. При переезде через селения его ведомства Златоуст подвергся, кажется, самым сильным опасностям.

Что произошло тогда и о каких кознях упоминает история? Не произвело ли население, возбужденное своим епископом, какие-нибудь насилия по отношению к Златоусту, не угрожало ли ему смертью? Принимал ли Леонтий личное участие в этих насилиях и угрозах? Неизвестно. Однако же одно слово самого Златоуста заставляет нас предположить, что опасность была велика и что, «вырвавшись из Галаты», как он пишет Олимпиаде, он мог приветствовать в Каппадокии страну своего освобождения.

И действительно, там представилось ему совершенно иное зрелище. То не были уже шайки бешеных врагов, готовых броситься на него с оскорбленными криками; население почтительное, ему преданное, ожидало его на пути или толпами бежало ему навстречу. Там были мужчины и женщины всех состояний, монахи, девственники, отшельники, покинувшие свои горы, – все они оплакивали со слезами то положение, в каком его находили. Слышались такие слова: «Лучше бы солнце лишило землю своего света, нежели видеть эти золотые уста обреченными на молчание», Златоуст старался утешать их, но, когда он им говорил: «Не плачьте так обо мне», – их слезы текли еще обильнее. Однако же одно обстоятельство поразило его и заставило призадуматься.

Когда он достиг Кесарии, какие-то люди, приблизившись к его носилкам, несколько раз повторяли ему: «Тебя ожидает отец Фаретрий; он спешит по дороге, чтобы встретиться с тобой, ибо ничего не желает столько, как увидеть и обнять тебя. Он даже собирает городских монахов, чтобы сделать тебе торжественную встречу». Эти слова невольно обеспокоили Златоуста. И действительно, архиепископ Кесарийский Фаретрий был тот самый, который, не смея явиться на Константинопольский собор обвинять Иоанна явно из страха перед народом, заявил двору, что заранее подпишет все, что будет решено против Златоуста. Злой не менее Леонтия, Фаретрий был более лицемерен и труслив, способен на всякое преступление, лишь бы только оно было совершено во мраке и безопасности; первый обладал смелостью разбойника, второй – лукавством отравителя. Предназначенный изгнаннику путь в Кукуз через Кесарию сильно досаждал Фаретрию и смущал его, потому что обойтись со Златоустом дурно значило не угодить этим своему клиру, почти сплошь состоявшему из иоаннитов, и обнаружить личину «соболезнования», которую он носил после объявления указа о ссылке Златоуста. Обойтись же с ним хорошо значило подвергнуть себя мщению императрицы и потерять все выслуги своей низости. Итак, он лавировал в ожидании какого-нибудь случая, который вывел бы его из затруднения и освободил от этого неудобного гостя.

Его не оказалось у городских ворот, несмотря на предварительное извещение, и он не предложил Златоусту остановиться в архиепископском дворце. Златоуст, очень хорошо понимая, что означает такое поведение, принял предложенное ему помещение на самом краю Кесарии. «Там ожидало его избранное общество города, власти, граждане, ученые и монахи, чтобы приветствовать его. Архиепископский клир, казалось, был тут весь налицо, но епископа не было. Златоуст, изнуренный усталостью, сжигаемый припадком лихорадки, нуждался более в отдыхе, нежели в приветствиях, и во врачах более, нежели в посетителях. В числе присутствовавших двое, Гимнетий и Феодор, поспешили окружить его самым внимательным уходом, словом, заявили себя в отношении к нему людьми благородными, сердечно к нему расположенными. Один из них даже предлагал сопровождать его до Кукуза. «Их нежное сострадание, – пишет он, – помогло мне столько же, как их лекарства».

Изгнанник вздохнул свободнее. В своих дружеских излияниях с детской радостью он сравнивает страдания, перенесенные во время пути, со спокойствием, первую сладость которого он ощущает. «Нет, – восклицает он в одном письме к Феодоре, конечно, с меньшей осторожностью, какую принял бы, если бы писал к Олимпиаде, – каторжники и острожники не испытывают того, что претерпел я и до сих пор по временам претерпеваю... Поражаемый постоянными припадками лихорадки и принужденный ехать и день и ночь, томимый зноем и потребностью сна, я не имел самых необходимых предметов и никого, кто бы мог оказать помощь в этих лишениях... Наконец-то я в Кесарии, как мореплаватель – в гавани после бури. Но спокойствие этой пристани бессильно вознаградить за все зло, причиненное мне бурей, – так предшествовавшие дни сокрушили меня. В Кесарии я несколько ожил, я пил здесь чистую воду, ел хлеб, не пересохший и не затхлый, я не был более принужден мяться в отрезках бочек, и мог лечь в постель. Можно было бы прибавить и еще кое-что, но ограничусь этим, чтобы не взволновать тебя более...»

Известия, полученные Златоустом в Кесарии, совсем немного приподняли для него покров с константинопольских событий, Друг, прибывший из столицы, сообщил ему чуть более. Златоуст с горечью узнал, что он не привез ему писем ни от епископа Кириака, ни от Тигрия, ни даже от Олимпиады. Сведения, им полученные, были уже довольно запоздавшие и ничего не могли сообщить о том, что ему всего более хотелось знать. Что сталось со столькими друзьями, которые, имея так много сообщить ему, хранили молчание?

Через два дня он написал Олимпиаде, кротко укоряя ее: «Вот уже много писем я писал тебе о том, что касается меня, но твои очень редки. Зависит ли это от затруднения в отыскивании лиц, которые доставили бы их? Отвечаю – нет, ибо брат блаженного Максима посетил меня два дня назад и на вопрос мой, нет ли ко мне писем, отвечал, что не имеет писем ни от тебя, ни от Тигрия, ни от епископа Кириака и других халкидонских заключенных. Если ты знаешь что-нибудь об их участи, постарайся сообщить мне. Что касается меня – то я чувствую себя хорошо и до сих пор пользуюсь полным миром и полной ясностью духа. Не укоряй моих друзей за то, что они не могли выхлопотать перемены моего местопребывания. Положим, что они сделали все и не имели успеха, допустим, что они не могли меня увидеть: нужно ли еще допустить, что они не могли и написать ко мне? Засвидетельствуй мою признательность достопочтенным женам – сестрам достойнейшего Пергамия за неослабную ревность, которую они оказывают в отношении меня. И в самом деле, я обязан им тем отличным расположением, которым зять его, военачальник здешней провинции, одушевлен в отношении ко мне, так что, несмотря на важные обязанности, он собирался меня посетить здесь».

Даже из этого письма видно, что душа его была далеко не так покойна, как он хотел в том уверить свою духовную дочь. Подчас Златоусту казалось, что о нем забыли, – между тем, друзья его сами за него страдали. Но при первом знаке привязанности облака печали рассеивались, в нем оставалось лишь радостное чувство дружбы. Таково было состояние этой измученной и доверчивой души до самого конца изгнания. Впрочем, в Кукузе его ожидало множество писем с известиями, более верными и обстоятельными, о лицах и событиях, – писем, которые вполне вознаградили его за лишения, испытанные во время путешествия.

Отдых, целительный воздух, хороший прием, который ему сделали кесарийцы, быстро улучшили его состояние, заботы Гимнетия и Феодора окончательно поставили его на ноги. «Это были, – писал он, – врачи очень ученые и сердца преданные».

Когда весть о том, что Златоуст будет жительствовать в Кукузе, достигла Армении, один богатый житель этой страны, по имени Диоскор, имевший в этом городе собственный дом, поспешил предложить его святителю и выслал к нему навстречу, в саму Кесарию, своего управляющего. Между тем, прилив посетителей не прекращался. Первые власти города, казалось, считали долгом являться к нему, и клирики составили вокруг него небольшой двор, в котором недоставало только их епископа. До Златоуста доходили слухи, что настроение этого негостеприимного брата его становилось день ото дня враждебнее и зложелательнее, по мере того как продолжалось пребывание его гостя. Все ему не нравилось в этом присутствии пленника, в особенности же предупредительность, которой его окружали лица высокопоставленные, и заботливость его клира, в чем епископ не преминул увидеть ядовитое осуждение своего собственного поведения. Он вбил себе в голову, что при дворе его могут заподозрить в соучастии в этих общих изъявлениях сочувствия Златоусту, которые прямо касались Августы, – эта мысль заставляла его трепетать, а страх делал Фаретрия жестоким и возбуждал в нем низкие чувства. Потому он с нетерпением считал дни, которые протекали без новых событий. Наконец, у него отлегло от сердца, когда он узнал, что отправление назначено на один из очень близких дней и что конвой занят приготовлениями к отъезду.

Златоуст уже совершил большую часть своего путешествия, потому что ему оставалось до Кукуза только чуть более 200 километров, но этот предстоявший путь и был самым мучительным. Дорога, проходившая в суровых долинах через Тавр, таила для такого немощного путника препятствия и затруднения совершенно другого рода, нежели те, которые он испытывал ранее. Сверх того, говорили, что дорога, теперь ему предстоявшая, в то время была наводнена исаврскими шайками. Это последнее обстоятельство, нисколько не смягчившее Кесарийского архиепископа, казалось, только сильнее побуждало его желать немедленного отправления Златоуста. Наконец, все было готово и конвой уже собрался выступить в путь, как вдруг распространилось известие, что партия исаврян показалась почти в виду города, опустошает долину, косит спелые хлеба, уводит крестьян в горы; известили также, что они только что сожгли одно из больших селений округа. Во всей Кесарии только и был слышен крик: «К оружию!» Теперь кстати рассказать, кто были эти исавряне, о которых нам часто предстоит упоминать ниже.

Над лабиринтом гор, пересечение которых образует провинции Киликийскую, Армейскую и Каппадокийскую, возвышается Исаврия. Снежные вершины ее издалека господствуют над горными хребтами Тавром и Антитавром, подобно стенам огромной крепости. Это место, защищенное ужасными ложбинами и продолжительными зимами, кажется, предназначено было самой природой для того, чтобы служить гнездилищем разбойничьего племени, а именно такими представляются исавряне с первых же страниц истории. В эпоху династий фригийской и персидской, равно как и при преемниках Александра, исавряне были грозой Малой Азии: то в союзе с киликийцами они опустошали целыми флотилиями морских разбойников моря Киликии и Греции, то, следуя направлению своих гор, они предпринимали набеги сухим путем – до самых городов Понта Евксинского. Во время упадка Римской республики Сервилий разбил их и похвалялся прозвищем исаврянина, Помпей нанес им другое поражение – на море. Империя сдерживала их, но не покорила. Каждый раз, когда на Востоке возмущение каких-нибудь провинций или легионов нарушало общественный мир, исавряне немедленно усиливали бедствия междоусобной войны своими набегами.

Чтобы обессилить эти свирепые орды, Проб придумал такое средство: взяв с боя их горные проходы, он вывел оттуда часть жителей и переселил их на незаселенные пространства у подножия Кавказа, женщин же оставил, поселив с ними римских солдат, но не достиг своей цели. Суровость природы и неблагоприятные свойства климата одержали верх. Сыновья римских ветеранов, женившихся на исаврянках, обратились в истых исаврян, столь же независимых, столь же хищных и грозных, как и их предки. Тогда решили обложить страну поясом гарнизонов и увеличить силу соседних городов. В то время, о котором мы рассказываем, исаврские крепости были заняты 2700 солдатами пехоты и несколькими эскадронами конницы. Этих сил было достаточно, чтобы поддерживать мир при великом Феодосии, но слабость его сыновей, вторжение с Кавказа гуннов, призванных Руфином, затем волнения, вызванные церковными смутами, в этих провинциях постоянно возраставшими, придали смелости исаврянам, всегда выжидавшим удобного случая. Они попытались возобновить набеги со стороны Киликии и до самой Сирии. Одного их появления в каком-нибудь месте было достаточно для того, чтобы распространить ужас повсеместно, и во всю дорогу, начиная от Никеи, Златоуст слышал об исаврянах. Однако же он надеялся избежать их и достигнуть своего будущего жилища в Кукузе прежде, нежели шайки, до того времени державшиеся к западу и югу, переменят направление своих опустошительных набегов.

При крике: «К оружию! Исавряне!» – все жители Кесарии – и стар и млад, бросились к валу города. Гарнизон с трибуном во главе сделал вылазку против шаек, рассыпанных по долине, до захода солнца эти храбрые и ловкие воины очистили всё и прогнали хищников в горы. Этот день для города был полон тревог: принимались поспешные меры, потому что все были уверены, что показавшиеся хищники составляли только передовой отряд войска, более значительного. Со своей стороны конвой Златоуста закончил приготовления и хотел отправиться, но архиепископ почувствовал усиление лихорадки, да и другие обстоятельства мало располагали к продолжению пути. Решено было остаться тут еще на несколько дней.

Ночь прошла спокойно. На следующее утро, на рассвете, послышался страшный шум в том квартале, где остановился изгнанник, и как раз перед его домом. Эту суматоху произвела толпа нескольких сот монахов, вооруженных камнями и палками, пришедших выломать двери в помещении приезжего, вытащить его вон вместе с его стражей и принудить их тотчас же выехать из Кесарии. Они ужасно кричали и угрожали сжечь их живыми вместе с домом, если они не отправятся. Преторианцы держались мужественно и защищали выход, но монахи кричали им, что их не боятся, что они немало побили эдаких, и размахивали палками с оскорбительными угрозами. Тщетно офицеры конвоя пытались вступить в переговоры, объяснить, что ссыльный болен и едва может двинуться, что к тому же исавряне занимают дорогу, по которой они должны следовать. Монахи прерывали их громкими криками: «Пусть уходит, пусть отправляется!» Узнав о том, что происходит, префект города Картерий поспешил в дом, занимаемый Златоустом, чтобы оказать ему помощь, за ним следовало несколько знатных лиц. Убедившись, что настоящим зачинщиком сумятицы был Кесарийский епископ и что все эти люди только исполняли его приказания, префект предложил отправиться к нему и поставить ему на вид, что нельзя так обходиться с посетителем города и подвергать верной смерти немощного и расслабленного старца. Он сказал, что надеется получить от Фаретрия по крайней мере два дня сроку, из окружавших Златоуста никто этому не поверил. Между тем, вмешательство префекта произвело нечто вроде перемирия, и монахи возвратились в свой монастырь. Златоуст вечером послал к священникам, которые чаще других его посещали и наиболее оказывали ему свою привязанность, и просил их повидаться с ним. Ни один не явился. Они все «оказались отсутствующими» – страх останавливал их.

На следующий день история возобновилась с признаками еще более угрожающими, нежели накануне, монахи с вечера пополнили свои ряды новыми сообщниками и явились снова. Тогда офицеры сказали Златоусту: «Нас слишком мало, чтобы сопротивляться... мы только погибнем постыдно. Лучше смело пойти навстречу шайкам исаврян, нежели оставаться во власти этих негодяев. Заклинаем тебя, святейший отец, отправимся в путь немедленно». Златоуст велел приготовить мула, который нес его носилки, и они отправились.

Был полдень. Раздраженная толпа с криками проклятия, обращенными к епископу, наполняла улицы, по которым они проезжали. За городскими воротами Златоуст увидел многих священников, которые вышли туда украдкой сказать ему последнее «прости». Один из них, приблизившись к носилкам, сказал ему: «Спеши, потому что твоя жизнь в опасности, предайся, если уж так надо, в руки исаврян, лишь бы избежать власти наших; все лучше того, что здесь происходит». Пока этот священник говорил со Златоустом, одна кесарийская матрона, по имени Селевкия, которую он видел несколько раз, подошла пригласить изгнанника остановиться в ее вилле, лишь в пяти милях оттуда на его пути. Она говорила, что он может там провести ночь и отдохнуть, пользуясь всеми удобствами, что исавряне уже удалились и о них не слыхать более, а что касается монахов, то они, конечно, не осмелятся последовать туда. Златоуст, чувствуя приступы лихорадки, принял ее приглашение. Слуги, сопровождавшие матрону, получили приказание провести конвой в виллу, а Селевкия повернула назад в Кесарию.

Вилла Селевкии была обширным летним помещением и состояла из загородного дома и жилищ земледельцев и арендаторов, расположенных вокруг большого замка. Замок этот, род крепости, служил и для частной жизни хозяев, и убежищем для всех в случае опасности. Управляющий предложил Златоусту поместиться в нем, но тот отказался, уверенный, что будет в полной безопасности и в доме, по словам самой Селевкии. Однако вскоре хозяйка возвратилась, не показывая уже прежней уверенности, потому что, не говоря ни слова приглашенным, приказала управляющему вооружить своих слуг и земледельцев для отражения возможного ночного нападения монахов. Управляющий исполнил этот приказ, ничего не говоря о том Златоусту. Между тем, вот что произошло в этот промежуток времени. Едва Селевкия возвратилась в Кесарию, как Фаретрий, узнав о том, что она сделала, призвал ее к себе, упрекал ее и с сильными угрозами требовал, чтобы она тотчас же выгнала гостя, которого приняла под свой кров. Матрона вознегодовала на такое приказание Фаретрия и поспешила в виллу принять меры, о которых мы говорили выше, но епископ снова настоятельно потребовал ее, и она возвратилась. Неизвестно, что произошло во время этого второго свидания и не напугал ли Фаретрий эту женщину, уверив ее, что она становится причастной к заговору против императрицы и Императора, только она теперь вышла от него в испуге и решилась повиноваться.

Наступила вторая половина ночи, и Златоуст начинал уже понемногу засыпать, когда в его комнату вдруг вбежал Еветий, священник, сопровождавший его из Кесарии, и, разбудив внезапно, заговорил: «Вставай, вставай, умоляю тебя, идут исавряне!» Не успел Златоуст прийти в себя и спросить его, в чем дело, как Еветий схватил все вещи изгнанника и его самого увлек вон. Конвой был уже на ногах, и мул оседлан. Кроме них, там не было ни одной души. Дом Селевкии находился в страшном переполохе, одни вооружались, другие прятались, только и было слышно, что об исаврянах. Конвой был предоставлен самому себе и сам раздобыл себе проводника, как мог.

Ночь стояла безлунная и до того темная, что в нескольких шагах не было видно ни зги. Златоуст велел засветить факелы, Еветий побежал потушить их, говоря, что они только привлекут хищников, Проводник, боясь, по-видимому, того же, повел их окольным путем, который выходил на большую дорогу, но представлял собой неровную, высеченную в скале тропинку, по которой движение было очень затруднительно – по ней можно было пробираться только ощупью, ежеминутно из-под ног скатывались камни. Мул Златоуста оступился и упал на колени. Толчок сбросил архиепископа, и он распростерся на земле без движения. Наконец Златоуст пришел в себя и, поддерживаемый, или, вернее, влекомый руками священника, попытался идти, по его собственному выражению, «ползти», потому что они оба не знали, куда ступать, и не видели тропинки. Упавший духом Златоуст хотел возвратиться в город, где, как говорил он, и спутников, и его самого не ожидали бедствия, хуже тех, которые они могли встретить со стороны исаврян. Но его успокоили, и он, наконец, сел на носилки. Исавряне не показались, и процессия продолжала свое «путешествие» по крутому склону, мимо пропастей и потоков, конечно, с большим трудом, но без приключений, достойных упоминания. Наконец, через 70 дней по выезде из Константинополя Златоуст достиг Кукуза.

Фаретрий торжествовал! Он мог написать ко двору, что святые отцы кесарийских монастырей, не будучи в силах видеть врага императрицы, прогнали изгнанника из своего города, заставив его бежать среди ночи. Он надеялся, что вскоре будет в состоянии прибавить, что десница Божия, для полного наказания Златоуста, предала его в руки исаврян, которые убили его или отвезли в плен в свои пещеры. Императрица, конечно, оценила бы заслуги епископа, который освободил бы Евдоксию от самой тени ее врага.

Эта злополучная ночь врезалась ужасающими чертами в воображение Златоуста. Он не любил вспоминать о ней и когда бывал принужден к этому, то говорил с осторожностью, изобличавшей следы испытанного им ужаса. Святитель написал Олимпиаде полный задушевных дружеских излияний рассказ об этой ночи, которому мы и следовали в нашем повествовании, но в то же время он советовал своей любезнейшей и благочестивейшей дьякониссе сохранить все это про себя, хотя солдаты конвоя могли по всему городу распространить эти известия, потому что они сами избежали величайшей опасности. «Пусть они поступают как знают, – прибавлял он, – это меня не касается. Я желаю только, чтобы об этих вещах не слыхали от тебя и чтобы ты даже останавливала тех, кто захотел бы с тобой говорить об этом». Эта предосторожность показывает его сердечную заботливость: указывая на то, что кесарийский клир вообще выразил привязанность к нему, он призывает к молчанию из опасения, что многие члены этого клира, бывшие в настоящее время в Константинополе, подвергнутся некоторым образом осуждению за преступные действия их епископа, что было бы во всех отношениях несправедливо. Он даже старался ослабить вполне законное негодование, которое вызывало поведение Фаретрия, извиняя его слабостью характера. Однако же в этом письме к Олимпиаде у него сорвалось одно слово, которое заставляет содрогнуться, будучи написано таким человеком, как Златоуст. «Я теперь в Кукузе, – пишет он ей, – уважаем всеми и вне опасности: не бойся в отношении меня исаврян, которых зима заключила в их норы; я же сам никого не боюсь так, как епископов, исключая немногих».

III

В то время как истинный пастырь Церкви, законный архиепископ всех верных православных, со всевозможными опасностями приближался к месту своего заточения, ложный пастырь, самозванец Арзас, навлекал на этих верных бремя всех строгостей – церковных и гражданских. Несмотря на ожесточение Оптата и на его свирепое искусство, розыски по делу о поджоге не привели ни к чему, признания ни от кого добиться не могли, и Аркадий, утомившись столькими бесполезными жестокостями, наконец умилостивился. Через два месяца после начала следствия, 29 августа 404 года, он издал указ, в котором откровенно признавалась тщетность всего судопроизводства и который открыл двери темниц заключенным. Итак, епископы, клирики, монахи и миряне, посаженные в тюрьму по этому обвинению, были освобождены, но с условием покинуть столицу и отправиться в свои частные жилища, как в ссылку. Такова была участь Евлизия, Кириака, а также клириков константинопольских, бывших спутниками Златоуста, задержанных с ним на пути в Никею и пересылавшихся затем из одной тюрьмы в другую. Указ об их освобождении был, таким образом, для них приговором к изгнанию.

Радость, вызванная этим указом в рядах иоаннитов, продолжалась недолго, потому что другой указ, от 11 сентября, послужил началом преследования «раскольников» – преследования, не менее жестокого и несправедливого, нежели первое.

Два церковных преступления, раскол и ересь, были включены в римские законы при христианских императорах. Расколом закон называл отделение от официальной Церкви, признанной Государем, ересью же – принятие исповедания веры иного, нежели исповедание, принятое Государем. Это не мешало, в глазах Церкви и в силу канонов, словам «раскол» и «ересь» приписывать значение весьма различное от того, которое им давал закон. Так, в этом отдельном случае раскольники, как понимал их закон, не оказывались раскольниками в глазах Церкви, по крайней мере того меньшинства, которое защищало иерархическое право и правила дисциплины, меньшинства, поддерживаемого на Западе Римской церковью и большим числом западных епископов. Для сторонников Златоуста Церковь Арзаса была расколом, для сторонников Арзаса раскол был в среде иоаннитов и в их собраниях. Итак, словами «раскол» и «раскольник» назывались взаимно обе стороны, но против иоаннитов был не только Государь, но и закон: партия, которую они называли раскольничьей, показала им это применением указа от 11 сентября 404 года.

История свидетельствует, что Арзас сам домогался у Государя употребления строгих мер, увидев, что его церкви почти пусты и что константинопольские православные упорно собираются в отдельные собрания. Солдаты были посланы «на охоту» за иоаннитами в леса, в горы и в покинутые строения константинопольского округа. Собрания разгоняли камнями и палками, деревянный цирк был взят два раза, силой вторгались в частные жилища для того, чтобы уличить священников и верующих в нарушении закона. Следовали вызовы в суд, заключения, допросы – с целью открыть соумышленников.

Иоаннитов более всего отталкивало от сближения с теми, кого они называли раскольниками, обязательное произнесение проклятия Златоусту, которого требовали от них при входе в церкви. Такому насилию иоанниты предпочитали цепи, тюрьму, пытку. Если их не подвергали телесным истязаниям, то принуждали платить такие пени, которые их разоряли. Доходили до того, что присуждали к выплате пени целые корпорации, если один их член был захвачен в запрещенных сходках, привлекая их, таким образом, к охране закона. Все эти несправедливые и жестокие меры, принятые по настоянию Арзаса, вполне оправдывали выражения изгнанника, когда он писал, что управление Церковью вручено волку вместо пастыря, морскому разбойнику вместо кормчего и что здравие душ вверено не врачу, а палачу.

Однако гонение продолжалось недолго, или Арзас принимал в нем все менее и менее прямого участия. Собственно говоря, этот старик не был рожден для преследований, ему недоставало ни энергии, ни страстности, необходимых для того, чтобы быть Иродом или Нероном, Это был просто бессовестный честолюбец, и когда он убедился, что достаточно расплатился с императрицей за свое епископство, то пожелал насладиться им и отдохнуть. Напрасно Акакий, Антиох, Севериан и другие «заговорщики и сикофанты Иоанна» (вполне заслуженное ими название) побуждали и укоряли его – он выслушивал их, но не предпринимал ничего. Некоторые церковные писатели даже восхваляют его кротость, как будто можно было назвать добродетелью себялюбивую слабость и бездеятельность. Антиох и его союзники придумали план, который должен был подчинить им всех восточных епископов: учреждением триумвирата – патриархов Александрийского, Антиохийского и Константинопольского, облеченного от имени Императора полной властью над другими Церквами. Аркадий дал на это свое согласие. Они ему говорили, что исполнение этого плана покроет одной сетью иоаннитов всех провинций, и таким образом «раскол» будет подавлен. Видя, что приходится начинать дело с помощью такого вялого человека, каким был Арзас, заговорщики отказались от своего предприятия, отложив его до более благоприятного времени. Итак, Арзас попал между двух огней – между иоаннитами и антииоаннитами. Если первые находили, что он обладал «многословием рыбы» и «ораторским жаром лягушки», хотя, впрочем, рыба, которая молчит, все же волнуется и плавает, то вторые называли его, срывая свое зло, «старым гнилым пнем» и «дубиной».

Тем не менее, во время епископства этой «дубины» произошло важное событие: 6 октября, через три с половиной месяца после изгнания Златоуста, умерла императрица. Она испустила дух в невыразимых страданиях, родив мертвого младенца. Рассказывали, что ребенок перестал жить уже за три дня до родов и начал разлагаться. Никакое человеческое искусство не могло освободить мать, тогда она в порыве отчаяния прибегла к средствам сверхъестественным. Позванный во дворец чародей наложил ей на живот какие-то волшебные буквы, которые, как утверждали, имели силу извлечь младенца, но мать умерла в ту же минуту. Четырьмя месяцами ранее это событие потрясло бы всю империю и, быть может, изменило бы положение Восточной Церкви. Теперь же, когда события уже совершились, Златоуст был сослан, его враги завладели всеми церковными местами, общее волнение едва дало себя почувствовать. Придворные епископы пожалели Евдоксию, но плакал о ней только муж. Слабый Аркадий, привыкший носить ее иго, не мог свыкнуться с мыслью не быть руководимым, но он нашел среди окружавших его тиранов таких, которые умели продолжать дело в духе Евдоксии.

В глазах народа эта смерть, столь непредвиденная, так совпавшая с изгнанием архиепископа Иоанна и отмеченная печатью столь трагической, была наказанием Божиим. Странное совпадение других событий, по- видимому, находящихся в естественной связи с первым, придавало всему совершившемуся вероятность Предопределения или Небесного правосудия.

В продолжение нескольких месяцев смерть или странные болезни поразили многих из тех, кто преследовал Златоуста или участвовал в его осуждении. Иоанниты любили приводить эти факты как свидетельство святой правоты своего дела, и другие слушали их не без тайного ужаса. Палладий, биограф и друг Златоуста, посвятил большой раздел в своих «Диалогах», и история не отрицает в них характера сверхъестественного. Так, один из епископов, безжалостно осудивших Златоуста на Константинопольском соборе, разбился вскоре после этого, упав с лошади, другой, заболев гнойной водянкой, заживо был съеден червями, третий, заболев злокачественной рожей, умер в страданиях от ужасного зуда. Еще один, также из обвинителей и клеветников, был поражен такой опухолью языка, что едва мог дышать, и перед тем как был «задушен болезнью» окончательно, написал в своей записной книжке для всеобщего сведения, что он претерпевает наказание за свое преступление. Были и еще различные случаи такого же рода. Без сомнения, самым важным из них была смерть Кирина Халкидонского. Этот епископ заявил себя ожесточенным врагом Златоуста даже ранее, нежели началось само преследование. Будучи египтянином и креатурой Феофила, он, казалось, горел всеми страстями Александрийского патриарха. На совещании, которое у него происходило с несколькими другими епископами перед Собором в Дубе, у этого необузданного и тогда особенно возбужденного человека произошло столкновение с Марутасом, епископом Месопотамии, который сильно отдавил ему ногу. Рана разболелась, несмотря на все лекарства, но не воспрепятствовала ему отправиться строить козни на Константинопольском соборе, он даже был одним из тех четырех или пяти епископов, которые, чтобы убедить Императора, приняли на свою голову ответственность за низложение Златоуста. После Собора Кирину становилось все хуже и хуже: в ноге вспыхнул «антонов огонь», ступню пришлось отнять, тогда болезнь распространилась по всей ноге, которую пришлось отнять также, затем то же произошло с другой ногой. Гангрена перешла на кишки, и Кирин умер в жестоких муках. «Вот, – восклицали Палладий и другие церковные историки, – вот ответственность, взятая на себя Кирином!»

Будто невидимый бич последовательно поражал Константинополь и его жителей, что привело, наконец, Императора в ужас. В городе постоянно происходили землетрясения, столь сильные, что летописцы сочли долгом упомянуть о них. В то же время бури с короткими промежутками следовали одна за другой; каждый раз молния ударяла в городскую стену, град необыкновенной величины истребил жатвы на несколько миль вокруг. Этого было достаточно, чтобы убедить Императора, что действительно над ним и его подданными разразился гнев небесный, и он написал одному отшельнику общепризнанной святости, жившему на Синае, прося его молитв, которые, как говорили, всесильны перед Богом. Этого отшельника звали Нилом, Церковь и поныне чтит его под именем святого Нила.

Святой Нил не всегда был бедным иноком, скрытым в глуши пустыни. Он блистал некогда при дворе великого Феодосия богатством, изяществом, красотой, умом прямым и благородным, который доставил ему прозвание Мудрого. Верный ценитель этих редких достоинств, Феодосий поручал ему важные должности и, между прочим, префектуру претории на Востоке, Нил женился на молодой женщине, которую любил и имел от нее двух сыновей. Столь одаренный всем, чего так добиваются в свете, однажды утром он сложил с себя все почести, простился с женой и ушел, взяв с собой одного из своих сыновей. Куда же он отправился? Он пошел искать душевного мира, которого ему не доставил свет, решил посвятить своего сына Богу на какой-нибудь уединенной горе, как некогда Патриарх Авраам, посланный в землю Мориа, но он ждал, чтобы само Небо назначило ему местопребывание. Пустыни Египта и Сирии не понравились ему, они были слишком населены монахами и близки к городам – он остановился только в пустыне Аравийской, на одном из склонов горы Синай. Он нашел там несколько пустынников, живших поодиночке в пещерах, соединил их, привлек новых и на деньги, оставшиеся от его богатств, построил церковь и монастырь на месте, называвшемся Купиной, потому что именно тут Бог явился Моисею в горящей купине. Монастырь пожелал иметь Нила своим игуменом. В своем новом положении прежний префект претории отличался строгой жизнью, которая соединялась в нем с обширными светскими познаниями и глубоким знанием Священного Писания, так что вскоре Нил сделался, можно сказать, пророком для монахов своего времени. Он был прозорлив и готов помочь каждому. Говорили, что сам Бог сообщил ему дар пророческий вместе с силой совершать чудеса и никогда не отказывал его молитвам.

Аркадий, знавший его еще ребенком при дворе своего отца, прибег к нему с надеждой, что он отвратит гнев Божий, нависший над ним самим и его столицей, но Нил отказался молиться за него. «Как же ты хочешь, – отвечал он со всей свободой святого, – чтобы я осмелился молиться за город, который столькими злодеяниями заслужил правосудие Божие, ему грозящее, где преступление опирается на силу закона, – за город, изгнавший блаженного Иоанна, столп Церкви, светильник истины, трубу Господа! Ты просишь, чтобы я молился за этот город, но ведь ты обращаешься со своей просьбой к душе, слишком удрученной скорбью от избытка страданий, им причиненных». В другом письме Нил писал ему: «Ты изгнал Иоанна, величайшего светоча мира, не имея на то никакого основания и вследствие слишком легкой уступки злым советам некоторых безумных епископов».

Аркадий не покаялся. «Бичи» природы успокоились, и Государь со своей обычной беспечностью предался вновь течению обстоятельств, находя злые советы льстецов слаще жестких слов, раздававшихся с Синая. Под влиянием этих новых владык он забыл даже владычество Евдоксии. Гонений более не было, но дух преследования, чувства зависти и злобы еще существовали и влекли, как прежде, слабого Императора тем путем, на который его толкнули. Между тем, 1 ноября 405 года, на 16-м месяце своего епископства и на 82-м году жизни, умер и Арзас, оставив архиепископский престол в Константинополе не занятым вторично после отъезда Златоуста. Арзаса не оплакивали: его преследования вначале и бездеятельность в последующее время не заслужили ему слез ни со стороны сторонников Златоуста, ни со стороны его врагов. Мы имеем следующее суждение современников о нем: «Итак, Арзас умер после того, как прослужил 16 месяцев на епископском престоле, не совершив дела живого человека, робкий и онемевший от природы, или, вернее сказать, он уже давно не существовал, когда смерть посетила его. О позор!.. Какой преемник, и после кого же? Старый пень, которым по высочайшему произволу заменили ветвь крепкую и цветущую, старик 80 лет, которому приличнее было бы сидеть у могилы, нежели на престоле, безумец и глупец, нелепейший, когда говорил, тупевший, когда хотел думать, похожий более на камень, на чурбан, нежели на живое существо, годный только на то, чтобы проводить жизнь в углу комнаты или в постели, бесполезный самому себе и другим и недостойный сожаления. Таков был Арзас, и таким он покинул этот мир».

Неизвестно, избирался ли народом и клиром Севериан или кто-нибудь другой из союза доносчиков на святителя Иоанна, история упоминает только, что соискателей было много и борьба их так ожесточенна, что четыре месяца архиепископский престол не был замещен. По истечении этого времени выбор пал на одного константинопольского священника, неоднократно лжесвидетельствовавшего против законного епископа на Соборе в Дубе. Слишком многие из духовенства запятнали себя во время последних распрей, и неприязненные чувства слишком сильно выразились, чтобы можно было надеяться на избрание иоаннита или человека, мало-мальски подозреваемого в том, что он иоаннит.

Новый избранник, по имени Аттик, был армянином, родом из Себаста, где он провел детство среди последователей ереси Македония, которые там содержали, выражаясь словами одного церковного писателя, «лавочку своей философии». Достигнув зрелого возраста, армянин этот покинул родину, явился в Константинополь и легко поддался обращению в Православие не столько по убеждению, сколько по расчету, если верить тому же историку. Он вскоре принял священство, и тогдашний архиепископ Нектарий удержал его при своей Церкви. Молодой последователь Македония, завлеченный тонкостями рассуждений своего монастыря о свойствах Святого Духа и о месте его в Святой Троице, сильно пренебрегал науками и был признан среди собратий невеждой. Сверх того, он вывез из Себаста ужасное армянское произношение, которое могло бы обезобразить речь самую красноречивую. Эти недостатки огорчали его до такой степени, что он не осмеливался говорить без подготовки и учил свои проповеди наизусть. (Не нашлось скорописца, который записывал бы их.) Как человек решительный, Аттик принял энергичные меры к исправлению и решился, в свою очередь, осмеять своих порицателей. Удалясь в полное уединение, он начал изучать день и ночь, втайне ото всех, великие образцы эллинской литературы и усилиями над самим собой исправлять свое армянское произношение. Потом однажды он явился вновь в обществе своих собратьев, говоря с большим нежели они знанием об Аристотеле и Платоне, и уже вполне мог быть принят за афинянина. Все поклонились перед этой железной волей, и с той поры Аттик пользовался уважением, хотя более как человек дела, нежели как человек знаний. Он был одним из вожаков последних козней против святителя Иоанна, это-то и доставило ему при избрании поддержку придворных епископов, Избранный в конце февраля 406 года, он был возведен в архиепископский сан, так же как и Арзас, в церкви Св. Апостолов, которая служила кафедральным собором, пока храм Святой Софии мало-помалу восстанавливался из своих развалин. Союз гонителей Златоуста решил, что настало благоприятное время для того, чтобы возвратиться к великому замыслу всеобщего подчинения Восточных церквей триумвирату. Теперь время объяснить, что это был за замысел.

Раскол, возникновение которого мы видели в Константинополе, после второго осуждения Златоуста проник в соседние епархии, а затем и во все провинции, и в каждой Церкви была теперь своя партия иоаннитов, поддерживавшая сношения с изгнанным архиепископом, и своя партия антииоаннитов, принимавшая общение с архиепископом-самозванцем. Обе партии там вели между собой борьбу, как и в Константинополе, но с удвоенной силой, присущей темпераменту азиатскому и сирийскому. Особенно в Сирии, отечестве Иоанна Златоуста, несчастие которого теперь занимало мир, как некогда его гений, дело иоаннитов имело горячих сторонников среди епископов и клириков, главным же образом – в народных массах. Потому гонители справедливо говорили, что подавить то, что они называли расколом лишь в Константинополе, оставляя его развиваться в других местах, значило одержать лишь половину победы, и они изобрели следующее средство его искоренения по всей империи. Они предложили Императору учредить для религиозного общения три важнейших патриаршества Востока – три средоточия, к которым должны были примкнуть все епископы известного округа – под угрозой низложения и изгнания. Трое патриархов были, сверх того, облечены полномочием, в силу которого могли сами назначать епископов вместо упорствующих. Их права распространялись даже до права составлять городские клиры, и всякое сопротивление наказывалось отлучением от Церкви и карательными гражданскими мерами, – словом, избирательное право Церквей отменялось. Пределы власти этих владык захватывали, кроме пространства архиепископских владений, и еще некоторые дополнительные территории. Так, патриарх Александрийский получал в свою власть Египет и Палестину, патриарх Антиохийский – Сирию, Аравию и большую часть Малой Азии, остальные Церкви были отнесены к ведомству патриарха Константинопольского. Слабый Аркадий поспешил дать законное утверждение этому злоупотреблению церковными правами и признал этот триумвират законом, изданным при жизни Арзаса 18 ноября 404 года. Этот закон показывает, каковы в то время были отношения между Церковью и государством. Он, как сообщают историки, разделялся на две части: одна касалась собраний верующих, другая – наказаний, назначаемых непокорным епископам.

Первая заключала в себе следующее: «Губернаторов провинций должно уведомить, что они должны возбранять недозволительные сборища тех, кто, пренебрегая святейшими церквами, пытается собираться в других местах. Сверх того, тот, кто прекращает свое общение с Арзасом, Феофилом и Порфирием (досточтимыми первосвященниками святого закона), должен быть отлучен от Церкви, как раскольник. Дан в Константинополе в 14-е календы декабря, в шестое консульство Гонория Августа и Аристенета». Вторая часть закона, которая не находилась в кодексе, но была воспроизведена современными писателями, содержала следующие постановления: «Если кто из епископов отказывается иметь общение с Феофилом, Арзасом и Порфирием, да будет изгнан со своего престола; от него отбираются как его денежное имущество, так и поземельное».

Эти-то притеснительные указания, приложению которых препятствовала слабость Аркадия, получили новую жизнь при Аттике, который в исполнение этих мер вложил всю строгость своего настойчивого и холодного духа, между тем как Порфирий, новый патриарх Антиохийский, исполнял их с постыдной жестокостью, заклеймившей навсегда его имя. При изучении истории церковных смут часто бывает затруднительно принимать оценку писателями людей за вполне достоверную, но осуждение Порфирия всеми церковными писателями того времени так хорошо подтверждается его поступками в делах, не подлежащих никакому сомнению, что здесь не предстоит большой опасности оклеветать мертвого, повторив то, что говорили о нем живом.

Порфирий с детства вел жизнь, совсем неприличную тому состоянию, в которое желал вступить, и его развратные наклонности, по словам историка, поддерживаемые и воспитываемые с заботой поистине отеческой, с годами только развивались. Гуляка, охотник до всяких зрелищ, страстный любитель скоморохов, с которыми жил на короткую ногу, что было верхом бесчестия даже для мирян, он, сверх того, занимался оккультизмом и слыл чародеем. Вопреки такому поведению, которое должно было бы навсегда закрыть ему доступ к священству, он, однако же, добился его с помощью происков и низостей, потому что был человеком пронырливым, льстецом перед высшими, умевшим под личиной лести и угодливости искусно скрывать завистливую злобу, снедавшую его сердце. В то время, о котором мы повествуем, Порфирий был уже старик. Трудно было бы предположить в таком священнике, позорившем свой сан, еще и честолюбивое желание сделаться епископом. Между тем, оно было в нем, а так как он чувствовал, что мог сделаться архиепископом лишь случайно, то и подстерегал старательно такой случай. С тех пор, как начались распри между Златоустом и обоими Соборами, он принял сторону врагов чада Антиохии, превосходя всех силой своих нападок и стараясь тем вознаградить отсутствие заслуг со своей стороны и презрение, которого был достоин.

Между тем, когда Златоуст отправлялся во второе изгнание, старый Антиохийский епископ Флавиан умер после долгой болезни, и сторона иоаннитов лишалась в нем значительной опоры, борьба при избрании ему преемника обещала быть очень оживленной. Севериан Гавальский и оба его соумышленника, сикофанты Акакий и Антиох, все трое сирийцы, выехали из Константинополя, как бы возвращаясь в свои епархии, но тайно проскользнув в Антиохию. Они скрылись там, чтобы собственными глазами увидеть, что будет происходить, а в случае нужды и вмешаться в дело. Сверх того, они запаслись приказаниями и полномочиями от двора, чтобы заставить власти гражданские и военные действовать согласно своим намерениям.

С приближением времени выборов клир разделился на две партии, но народ склонялся всецело на сторону священника Констанция, того друга Златоуста, о котором мы говорили по поводу обращения Финикии и который заслужил расположение народное настолько же личными добродетелями, насколько своей верностью изгнаннику. Порфирий среди этих совещаний держал сторону той партии, которая требовала исключения всех иоаннитов, и лишь значительной раздачей денег в низших слоях народа и клира объявил собственную кандидатуру. Сначала никто не придал этому заявлению никакого значения – до того все считали этого человека недостойным, однако же Севериан и его товарищи, побежденные его ловкостью, сговорились с ним тайно, и их соглашение придало предложению Порфирия силу, которой до тех пор оно не имело. В этом небольшом тайном кружке всеми признавалось, что успех будет зависеть лишь от внезапности действий, распределили роли; епископы двора предуведомили военного начальника и держались настороже, чтобы воспользоваться первым случаем.

Через несколько дней в Дафне, увеселительном месте Антиохии, предстояло большое празднество так называемых Олимпийских игр, в которых наглядно перед глазами зрителей изображались жизнь и подвиги Геркулеса, с конным бегом и кулачным боем. Всем была известна страсть антиохийцев к зрелищам, бегам на колесницах и боям гладиаторов, и Порфирий хорошо знал, что раз заняв место на скамье цирка или в амфитеатре фокусника, антиохиец не тронется с этого места даже для дела крайне необходимого. В то время как жители, и стар и млад, язычники и христиане, покидали город и шли в лес Дафны, Порфирий собрал с помощью своих пособников несколько сотен народа и кое-кого из клириков и направился с ними к церкви, куда три епископа уже прибыли ранее. После его прихода двери запираются, взяты священные сосуды – начинается подобие избрания: он становится на колени, и епископы поставляют его. Все это совершилось так поспешно, что даже не были дочитаны обычные при поставлении молитвы – до такой степени боялись какой-нибудь неожиданности или случайного возвращения народа. Севериан и друзья его сразу же поспешно покинули церковь, а затем и город, чтобы скрыться в соседних горах и оттуда – в своих епархиях, потому что они боялись гнева жителей, в случае, если бы обман их был обнаружен. И действительно, вечером антиохийцы, возвратившись с игр, были чрезвычайно удивлены, что у них уже есть епископ и что этот епископ – Порфирий!! Это дело им не понравилось, но, еще не зная, на что решиться, они провели ночь в совещаниях. На следующее утро решение было принято, и раздраженная толпа бросилась к епископскому дому, где Порфирий устроил преграды и делал вид, что будет защищаться не на шутку с помощью своих клириков и слуг. Началась осада, и некоторые против дома навалили соломы и деревья, чтобы сжечь дом. Вызвали войско, оно поспело вовремя, спасло епископа и очистило площадь мечами. В следующие дни битва возобновилась с участием большего числа войск, – словом, Порфирий был возведен на архиепископский престол солдатами. Согласно с желанием двора, губернатор приказал клиру и народу идти в церковь под угрозой обозначенных в императорском указе наказаний. Народ в большинстве отказался и попытался служить по улицам литании, нося впереди крест; тогда губернатор (князь Валентин) приказал ударить по участвующим в литании, как по мятежникам, в свалке опрокинули крест и топтали его копытами лошадей...

Из Антиохии недовольные вышли за город, там за ними гонялись, и сцены насилий, которые обесславили и обагрили кровью Константинополь и его округу, повторились в архиепископстве Сирии. Опираясь на гражданские власти и на силу оружия, новый патриарх подавил не только клир своей Церкви, но и клир Церквей соседних. Это был переворот во всей провинции. Порфирий повсюду устраивал заговоры, заставлял изгонять епископов или низлагал их сам, поставляя новых, – и тогда происходил соблазн, далеко превышавший те, которые обуздывал некогда Златоуст в Малой Азии. Епископство продавалось с аукциона, его спрашивали, предлагали, торговались о нем, как о какой-нибудь продаваемой на рынке вещи, и наименее достойный был всегда наиболее рекомендован Порфирием. Хищения, грабеж церковных имуществ, гнусные нарушения канонов – все пускалось в ход при этом добывании епископского сана и церковных имуществ. Чтобы добыть подкупного епископа, сперва подкупали избирателей, клириков и мирян, пускались в ход средства самые низкие. На улицах ставили столы, задавались пиры для каждого встречного, раздавались деньги. «Прежде, – говорит с горечью Палладий, – апостолы приготовлялись молитвой и постом к святому делу избрания епископа, а теперь к нему готовятся гульбой и пьянством. Церкви стали рынками, куда каждый соискатель на епископское или священническое место приходит объявить свои обещания и разложить подарки». Другой писатель прибавляет, что умолчит, сколько епископов было низложено, сколько других поставлено на их место, сколько лиходателей наводнило Церковь. «Это предмет слишком печальный, – говорит он, – чтобы можно было внести его в историю». Было, однако же, и нечто до такой степени бесславное, что история должна была занести его на свои страницы: определение на епископское место одного евнуха, бывшего раба, а в то время слуги какого-то трибуна, человека грязного, которого православные называли «мерзостью запустения». Этот негодяй был выбран в епископы Ефесские вместо Гераклида, бывшего дьякона Златоуста. «И не постыдились, – восклицает Палладий, – возложить Евангелие на голову подобного чудовища». Таково было начало патриаршества Порфирия, которое ему доставило честь быть указанным в императорском декрете в качестве одного из трех образцов Православия на Востоке.

Арзас, который как архиепископ Константинопольский, имел первенство в триумвирате, взирал на все эти церковные «сатурналии» в Сирии, по-видимому, нисколько не возмущаясь ими. Аттик, более ловкий, заменил эти действия произвола преследованием ученым, возведенным в правило, и одна и та же метода была прилагаема на всем пространстве Восточной империи. Сначала вышел второй императорский указ, который, подтверждая наказания, назначенные в первом, заменил в нем имя Арзаса именем Аттика, затем приступили к всеобщей «чистке» епископов и клиров, в одной епархии за другой, причем каждый патриарх председательствовал при делопроизводстве в пределах своей территории. Епископы, уличенные в принадлежности к иоаннитам, были низложены, изгнаны из своих Церквей и преданы светскому суду как преступники. Те же, кого лишь подозревали в сообщничестве с Иоанном Златоустом или которые, не отказываясь от общения с патриархами триумвирата, сохраняли сношения с иоаннитами, были переведены в другие епархии, низость не всегда спасала и их. Епископов Сирии, Каппадокии, Проконсульской Азии удаляли на епископские места Фракии или Понта, и наоборот.

Эти перемещения применялись даже к монахам: иноков заставляли переходить из одного края империи в другой, а это для сынов пустыни часто было смертью. Из низложенных епископов те, которых более боялись, были посажены в тюрьму, изгнаны, отданы под стражу более жестокую, нежели в темницах гражданских – под стражу их врагов-патриархов. С иными обходились осторожнее: довольствовались тем, что разоряли их имущество и потом отпускали жить, как могут. Некоторые получали помощь от частной благотворительности верующих – благородные души одевали их и кормили. Рассказывают про одного низложенного епископа, который, будучи принят одним из своих собратьев, оставался там три года, не переступив порога своей комнаты, – так боялся он выдать своего хозяина. Другие принялись за ремесла, чтобы жить трудами своих рук: епископ Бризон, брат Палладия Гелленопольского, возделывал сам свой небольшой участок, епископ Троады купил лодку и жил на берегах Эгейского моря рыбной ловлей. В противоположность Апостолу Петру, который из рыбака стал ловцом человеков, он из ловца людей обратился в рыбака.

Среди этихбедствий, сокрушавших православный Восток, многие стремились скрыться на Западе, но путь морской был труден, да им и препятствовали в этом. Дьякон и священник, посланные Златоустом из его кукузской ссылки для передачи письма папе Иннокентию, долго искали на берегу Асии случая отплыть – и в конце концов исчезли со своим письмом без вести.

В этой общей неурядице многие Церкви покорились триумвирату. Те, которые сопротивлялись до конца, прославлены историей и Церковью. В числе их считаются церкви Карийские, которые согласились между собой послать изложение своих воззрений папе Иннокентию; церкви Палестинские, которые, несмотря на раздиравшее их разномыслие, прогнали священника, привезшего им вызов на суд от триумвирата; церкви Киликийские, Писинунтская, Фригийская и другие. Когда двор пытался устрашить или обольстить архиепископа Фессалоники, Церковь которой оставалась в ведении Запада, хотя ее территория так же, как и вся восточная Иллирия, принадлежала после Феодосия к государственным владениям Востока, мужественный епископ отвечал: «Я нахожусь в общении с Римской церковью. Как будет поступать эта Церковь, так буду поступать и я». Епископы и клирики, которые приехали из Константинополя и из внутренней Греции в Италию и которых азиатцы пытались воссоединить, составили в Риме как бы особое население, настоятельно добивавшееся суда над Златоустом во имя своих бедствий и во имя справедливости; там приготовлялась новая пора этой великой распри, которая от Востока распространилась на целый мир.

Сколько бы не вздувались и не хлестали волны, корабль Христов не погибнет. Чего же страшиться мне? Смерти? Но я скажу с Апостолом: «Жизнь моя – Христос, а смерть – мое стяжание». Изгнания? Но земля принадлежит Господу и со всем, что она содержит. Лишения имущества? Я ничего не принес в этот мир, и ничего не унесу из него с собой. Все, что может заставить человека трепетать, – я презираю. Смеюсь над богатством, смеюсь под почестями, которых другие так жаждут. Богатство для меня не более, как нищета. И, если я желаю жить, то только для того, чтобы быть с вами, трудиться над вашим душевным совершенствованием. Я говорю вам так, как поступаю, и взываю к любви вашей, да будет эта любовь доверчива...

Церкви не рассекают, не увечат! Церковь неделима. В ней не отделяют главы от членов, они остаются в единении, невзирая ни на что, сказанное о муже и жене еще, вернее, в отношении пастыря и паствы: они – единое, и что соединил Бог, разделить не во власти человека.

* * *

Такова природа скорбей: они возносят превыше всех страданий тех, кто их испытывает спокойно и великодушно...

Иоанн Златоуст


Источник: Крестный путь Иоанна Златоуста / [Авт.-сост. Ольга Васильевна Орлова]. - М. : Адрес-Пресс, 2001. - 398 с. ISBN 5-89306-019-9

Комментарии для сайта Cackle