Никифор Григора

Источник

Книга двенадцатая

1-я глава

События, случившиеся на протяжении примерно ста пятидесяти лет до этого [времени]1, мы, по возможности кратко, изложили в одиннадцати книгах первого тома. А последующие мы будем освещать уже более подробно, поскольку следили за ними гораздо пристальнее. Ибо нам много чего довелось слышать и видеть лично. А чему мы сами не были свидетелями, о том получали точные сведения от непосредственных участников, так что и во втором случае знаем немногим хуже – а то и вовсе не хуже, – чем в первом. И, думаю, больше, чем обо всем, что происходило в последующие годы, желающие смогут узнать из имеющего быть сказанным – лучше даже, чем в любой Стое и платоновской Академии! – о различии между пороком и добродетелью и о том, как одна своим причастникам подает доброе, а другой своим, наоборот, злое. Ибо, восходя в обратном направлении от конца к началу, можно рассматривать и исследовать путь каждого из них, [начертанный] во времени, словно на некоей безошибочной картине, как бы посредством неких элементов, носящихся то туда, то сюда, подобно Эврипу2, и отсюда легко постигать принципы промысла.

Ведь хотя человеческие дела и кажутся совершающимися в беспредельном мраке, какой могла бы навести разве что безлунная ночь, окрашивающая своей чернотой воздух, однако ни одно из них, хотя бы оно было и незаметнее волоса с головы, не убежит от взора [божественного] правосудия. Последнее, предоставляя поначалу большую автономию и свободу произволению желающих делать то или иное и одновременно управляя нашими делами по причине глубочайшей бездны [нашего] неведения, затем точной мерой и весом отмеривает результат наших действий, дабы воздаяние предкам послужило как бы естественным законоположением для потомков. Ибо ни тем, кому порочный нрав и поведение были спутниками на протяжении всей жизни, оно не попустило до конца беспечально наслаждаться радостью; ни тех, кому случилось бедствовать, не оставило навсегда в безрадостном мучении. Но каждому оно дает во время сбора урожая пожать такие плоды, какие он прежде сеял семена. А мне бы хотелось на каждом конкретном примере рассмотреть соотношение правды с ложью, справедливости с несправедливостью, кротости с высокомерием и гордостью, бедности с богатством, благообразного молчания с коварством уст и велеречием языка, изливающего обильный поток безобразного пустословия, и, сопоставив, показать, какое мерило употребляет недремлющее око правосудия. Ибо в таком училище добродетели и самая истина легко получает яснейшее подтверждение, и, одновременно, порок очевидно покрывается презрением, потому что никакая добродетель не может быть так далека от порока, чтобы ей жить совсем без соперника.

Ведь и земля всегда соперничает с воздухом и показывает, что не одним лишь небесам принадлежит исключительная честь неслышным гласом всегда проповедовать славу Божию3, но равным образом и земля может посредством солнца и звезд всегда возвещать новую славу Божию. Этому же великому делу служит и история, подавая людям [поводы славословить Бога]. А что в ней есть полезного для жизни – это и многими древними мужами сказано; и сами мы нимало не колебались и устно, экспромтом, многократно воспевать это, сколько было сил, и во многих местах наших писаний рассеяли [упоминания об этом].

Она учит читать, словно книгу, циклы вечных дел (τῶν αὶωνίων ἕργων τοὐς κύκλους)4; посредством нее давно умершие беседуют с живущими и вечно [вновь] нарождающимися [поколениями], как вечно [здесь] присутствующие, и рассказывают каждый о своих деяниях и о том, что им пришлось перенести в жизни хорошего и дурного, поскольку история неким непостижимым образом вновь возвращает их к жизни. Она от века покрывает позором порок, всегда обличая его, и сообщает бессмертие добродетели, не давая червям разрушать ее подобно телам [умерших]. Она некоторых людей, кичащихся, словно одержимые, своей удачей и [надувающихся] пустой спесью, делает скромнее. Ибо она незаметно подкрадывается к душе, подобно тому как учитель [к зазевавшемуся ученику], потрясая, словно некоей секирой, приключившимся с предшественниками, и такими воспитательными мерами понемногу изменяет нравы и формирует [добрые] привычки, делая из неразумных разумных и из безрассудных – рассудительных, и некоторым образом превращает все общество из звероподобного в более цивилизованное. Возвышая добрых похвалами, а дурных повергая в бесчестие, она становится для потомков наияснейшим зеркалом. Как глядящиеся в зеркало, видя в нем точнейшее отражение цвета и черт своего лица, стараются, насколько возможно, подправить их, так и посредством истории в причастных ей возникает разумение и воспитывается характер души, и недисциплинированность мысли, речи и поведения изменяется и преобразуется к лучшему, и всевозможные их природные недостатки и изъяны потихоньку врачуются. Вообще же, польза от истории кажется гораздо большей пользы от зеркала. Ибо история, выставляя напоказ бесчисленные и всевозможные словеса и деяния в разные времена живших и умерших людей, может показать нам, как, основываясь на сопоставлении, безошибочно распознавать и выбирать лучшее. А зеркало, [показывая] одностороннее отражение, к тому же сопряженное с себялюбивым навыком смотрящегося в него, легко вводит в заблуждение и отступает от истинного учительства. Итак, для царей и начальствующих история может стать весьма ценной вещью, убеждая их не сильно превозноситься и не устремляться, положившись на настоящую удачу, к насильственному и тираническому образу [правления], но всегда хранить единственно приличествующее царям поведение. Ибо руководствующийся своенравием скорее управляем, нежели управляет, и, думая властвовать, первый незаметно для себя самого оказывается под тиранической властью различных видов порока. А кто по доброй воле справедливо передает бразды правления державным законам, а сам становится как бы посредником между подданными и законами и равно желает управлять и управляться культурно и как подобает человеку, тот видящим его предлагает себя в пример для соперничества и подражания, поистине являясь для них воплощением закона, живым изваянием добродетели и символом власти – через то, что властвует в первую очередь над самим собой и лишь потом над иными. Ибо научаясь из истории, что ничто в этой жизни не постоянно и не прочно и что фундамент счастья не стоит на незыблемом [камне], он, подобно бросающим кости в игре, боится и малейшего колебания фортуны, которое легко может перевернуть все. Таким образом, история явственно оказывается выше даже самой природы. Ибо природа становится лишь госпожой бытия, а история прибавляет к нему и благобытие (τὸ εὖ εἶναι), которое настолько лучше первого, насколько видеть – лучше, чем не видеть.

Таковая полезность истории и меня побудила писать о том, что случилось в наши времена, и предоставить благолюбивым мужам обширные и достойные тщательного внимания рассказы, которые могут исполнить великой мудрости тех, кто жаждет приобретать опытное познание все новых и новых вещей. Ибо разнообразие и красочность историй и мне самому не в меньшей степени приносит пользу в формировании характера и немалое удовольствие, когда я часто перехожу от одного рассказа к другому, подобно тому как мореплавателям случается из открытого моря выходить к островам и гаваням, заниматься разнообразной торговлей и отовсюду извлекать большую прибыль.

Поскольку же нами уже довольно сказано о том, что происходило вплоть до кончины императора Андроника-младшего, то пора присовокупить к этому и подробнейшее описание последующих событий.

2-я глава

Когда император еще находился при последнем издыхании в монастыре Одигон Пречистой Богоматери, великий доместик Кантакузин, взяв его сына Иоанна, которому тогда шел девятый год от рождения, и вместе с ним его младшего брата, четырехлетнего деспота Михаила, срочно привел их во дворец и окружил подобающей стражей, обеспечив дворцу всяческую безопасность, поскольку боялся, как бы не случилось какой неожиданности, нередкой в подобных случаях.

Алексею же Апокавку было не привести в исполнение свой замысел, который он многажды пытался осуществить, и теперь он не мог оставаться беззаботным. Ведь он неоднократно задумывал, убив императора и заодно с ним Кантакузина, передать царскую власть другому – либо дяде императора деспоту Константину, либо Сиргианну, человеку в высшей степени изворотливому и почти столь же разумному, наделенному мощным и быстрым умом. Он и сам был так же искусен в изобретении средств, соответствующих потребности момента, и скор в нахождении выхода из безвыходных ситуаций, мало спал и много бодрствовал, походил на человека, думающего больше всего о самых важных вещах, и всегда уделял больше времени делам, нежели словам. И если бы он употребил свои преимущества на службу истине и справедливости, то был бы великим украшением ромейской державы. Теперь же он, подобно оному Стратоклу Эпидаврскому5, был хорошим флейтистом, но нехорошим человеком. Ведь, будучи бесславного рода, он с детства воспитывался в бедности и проводил время, служа за плату то тому, то этому, и, свободно общаясь с разными владетелями, начиная с самых мелких и постепенно переходя к более крупным, всем им платил самым худшим и становился очевидным предателем, пока – не знаю, как – не пролез и в дом самодержца на погибель, должно быть, счастья и доброго имени ромеев.

Итак, когда он решил, что пришло уже время ему самому облечься царской властью, то, подобно Протею Фароскому6, пустился во всевозможные уловки. То он, заискивая, крутился вокруг Кантакузина и всеми силами подталкивал его надеть красные башмаки7, говоря, что в этом нет ничего странного, поскольку [покойный] император часто вынуждал его торжественно облечься в порфиру и царствовать вместе с его сыном Иоанном, новым императором, поскольку он [Кантакузин] изобилует жизнью, а сам [Андроник] вот-вот ее лишится. Ведь это будет двойным благом, весьма необходимым для достижения давнишней цели императора, если он будет вместе с ними управлять делами империи и одновременно станет могущественнейшим защитником их жизни. Ибо уже не останется тайно высматривающего [возможность захватить] царскую власть, если имеющий стать преемником сразу же будет рядом [с уходящим императором].

И то, стало быть, он говорил так, a то этак: переворачивался [с ног на голову], из одного делался другим и вместе с императрицей восстанавливал знать и сановников против него, утверждая, будто Кантакузин твердо вознамерился назавтра предать нас всех мечу и провозгласить себя самодержавным императором. Такими словами и интригами он поколебал и его кровных родственников, так что даже сама императрица Анна поверила ему и не осталась на девять дней плакать у могилы своего мужа, но уже на третий день вернулась во дворец.

А там патриарх Иоанн, поддавшийся на уговоры Апокавка, достал из-за пазухи и зачитал документ, содержавший распоряжения, которые император давно еще дал патриарху и сущим с ним епископам насчет жены и детей, когда сам уехал в Фессалию бороться Сиргианном, пытавшимся при военной поддержке короля [Сербского] захватить власть над ромеями. Зачитав это, он попытался предложить себя в качестве наместника, управляющего государственными делами. Он говорил, что справедливо и весьма необходимо, чтобы, как душа с телом, так и церковь была соединена с государством. Ведь оба они имеют один состав и одну жизнь. «А поскольку и эти царские документы ясно возлагают на меня ответственность за сохранность супруги и детей императора, то разве справедливо будет нам, – говорил он, – по беспечности пренебречь этими распоряжениями и добровольно допустить, чтобы на ромейское государство обрушились бесконечные бури напастей, каковые и в прежние времена случались из-за простоты и беспечности тогдашнего патриарха Арсения? Так что я, вместе с императрицей, возьму на себя бремя государственных дел; я же позабочусь и о безопасности юного императора».

3-я глава

Услышав, вопреки всякому ожиданию, такие речи, Кантакузин сказал вот что.

«Мне не кажется, что настоящая ситуация требует таких слов, пока я жив и нахожусь здесь с вами. Я и при жизни императора заведовал почти всеми государственными делами и был его доверенным лицом в публичных и приватных вопросах. Многие из ромеев – и прежде всех сама императрица – знают, что в остальном я был с ним единодушен, и все наши дела ставил в зависимость от его мнения, и охотно исполнял все, что было ему желательно, и лишь то, чтобы мне украситься царскими одеждами и царствовать вместе с ним, как он того желал, было мне отнюдь не по нраву. Причину же этого я полагаю справедливым сокрыть в тайниках моего сердца. А что и по смерти его мне неоднократно предлагалось управление и попечение о государственных и общественных делах, и брак его сына, императора Иоанна, с моей дочерью – среди прочего, и для того, чтобы не возникла какая-нибудь опасность и не расстроились бы общественные дела и государство в целом, – тому безукоризненный свидетель сама императрица Анна.

Я, пожалуй, мог бы сказать, что император так относился ко мне по некоему своеобразию своей доброй воли. Я бы даже сказал, если нужно говорить правду, что я и сам никогда не переставал действовать и говорить в защиту его жизни, и всегда ставил ее на первое место и предпочитал своей собственной. И, опуская прочее, давайте вспомним один-два момента: когда его отец, император Михаил, только что умер, в какую пучину помыслов он впал, услышав данные ромеям его дедом-императором клятвы насчет царства, и какие потоки скорби обрушились на его душу, и как, кроме меня, не было тогда рядом с ним ни одного дельного утешителя, который бы служил опорой для его изнемогающей души, тайным лекарством для находившегося в опасности разума и как бы прохладным ветерком. Я не думаю, что перед знающими [эти обстоятельства людьми] нужно сильно распространяться. Равным образом, когда, прежде чем взять Византий, он, уходя от нависшей над ним опасности, бежал во Фракию, в находящиеся там крепости, и нуждался не только в верном друге, но и в деньгах и всевозможных средствах к существованию – ибо он перед бегством и во время бегства разом лишился всего, – я не только без сожаления потратил на его насущные нужды огромные деньги, доставшиеся мне от отцов и предков, но и принял на себя командование всем войском, из своих средств содержа его и всегда полностью выплачивая жалование. Ибо, самую душу свою полагая за его душу, которой не достоин весь мир и все деньги мира8, я совершенно не жалел ни денег, ни имений, ни прочей собственности.

Опуская промежуточные опасные происшествия и труды, понесенные мною в долгих дорогах и странствиях за этот семилетний период, скажу лишь, что когда он, взяв царствующий град – слава за это Богу! – был единственным самодержцем, он не забыл мою к нему любовь и привязанность, но напрягал все свои помыслы, изыскивая, какую бы воздать мне достойную награду. И поскольку не находил ничего лучше царства, то снова прилагал большие усилия, чтобы заставить меня разделить его с ним и тоже быть царем. Ибо он стыдился уступить первенство небезызвестному Дарию, царю персов, – который, хотя и был варваром, однако ради любви к Зопиру9 от всей души готов был отказаться от знаменитого Вавилона и вместе от власти над халдеями и мидянами, лишь бы увидеть Зопира в совершенном здравии, – и оказаться вторым в воздаянии за добро, при том, что сам он получил подобающее человеку воспитание и был питомцем империи своих отцов. Потом, он не столько ради меня хотел предоставить мне такую награду, сколько ради стабильности собственной и своих детей и супруги – как при жизни его, так и по смерти.

Я же, желая сохранить беспримесной сладость моей любви к нему и не производить впечатления, будто сделанное мною было из желания славы, предпочел не принимать ничего – ни умеренных [почестей], ни тех, что несут большую славу, – но пребыл неповинным ни в чем таком даже доселе.

А те письма насчет опекунства, что теперь представляет патриарх, были даны ему исключительно по тогдашней нужде и отнюдь не на будущее время. Император боялся – ввиду того, что случай много чего наводит вопреки всем ожиданиям, – как бы не подвергся опасности он сам, a вместе с ним и я, которому он всегда предлагал наследовать царство и весь свой дом. Ибо наши души настолько слились друг с другом, что все оресты и пилады очевидно блекли перед нашим единодушием. И если бы возможно было мне оставаться в Византии в то время, когда император отходил в Фессалию, он не нуждался бы ни в епископах, ни в патриархе, ни в распоряжениях насчет жены, детей и государственных дел. Но, поскольку обстоятельства тогдашнего момента поставили его в такую ситуацию, он ограничил упомянутое попечительство определенным сроком. А [патриарх], восприняв, по всей видимости, смерть императора как подарок своему честолюбию, выносит на середину и обнародует старые письма императора, нисколько не соответствующие настоящей потребности, так что мне даже не надо много говорить об этом, поскольку обстоятельства текущего момента подталкивают [мою речь] к другим предметам.

Ибо мне, чтобы положить подобающий конец моим словам, остается сказать то же, что и божественный Павел: течение я совершил, веру сохранил, и теперь готовится мне вeнец правды10, который состоит из двух вещей: я имею в виду опекунство и управление государственными делами и обручение молодого императора моей дочери. Контроль и управление государственными делами с тех самых пор был и до сих пор непрерывно остается в моих руках. Так что остается совершить и относящееся к браку детей».

На этом собрание завершилось и было распущено.

4-я глава

Апокавк же, вместе с патриархом, приступив наедине к императрице, убеждал ее не слушать ничего из сказанного Кантакузином и приказать ему совершенно устраниться от заведывания делами. Ведь в нем больше нет нужды [говорил он], поскольку императрица вместе со своим сыном способна сама руководить всем государством при помощи и поддержке патриарха, действующего согласно издавна данному ему императором поручению. Говоря это и убеждая [императрицу], он скрывал, каких и скольких диких зверей – я говорю о его мыслях – он питал в дремучем лесу своей души. Однако людям наиболее рассудительным переменчивость его слов и поведения рисовала [неутешительную картину] и намекала, какую бурю накличет на ромеев этот человек, взяв власть.

Насколько Кантакузину отовсюду прибывала власть, настолько Апокавка охватывало бессилие; и насколько Апокавку были по нраву самые худшие действия, настолько Кантакузину – не творить насилия и вовсе ничего не предпринимать против тех, кто вооруженной мечом рукой замахивался на его жизнь. Ибо Кантакузин, могший легко поймать этих злодеев и, уничтожив их, без труда взять скипетр самодержавного правления, не захотел этого, но, пораженный их неблагодарностью, два или три дня молча оставался дома. А Апокавк, пытавшийся, но не могший убить Кантакузина, который один был могущественным противником его коварным замыслам, не переставал упорно добиваться своего. Ибо богатство и слава, доставшиеся человеку не по заслугам, сводят с ума, подобно вину. Он был незнатного рода и, придя к славе и великолепию при помощи и поддержке Кантакузина и собрав огромное богатство, чрезмерное для его положения, тут же уклонился от надлежащего образа мыслей, затаил в глубине души страстное желание тирании, все делал исходя из этого и употреблял все средства, взращивающие этот порок.

И самые его постройки едва не в голос кричат, доныне воспевая его злодейство. Я имею в виду замок в Эпиватах11 и потом те, что он возвел около стен Царьграда, словно земноводное, делящее жизнь между сушей и морем. Ибо он сделал в них ворота с обеих сторон, к суше и к морю, чтобы, если будет гоним с моря, найти убежище на суше, и наоборот, чтобы, в случае необходимости бежать с суши, его тотчас приняла бы на борт триера, стоящая наготове на якоре у самого его дома, и отвезла бы по ненадежной морской стихии до Принцевых островов или в другое место, куда бы ни забросила его судьба. Ведь он и там, и везде, куда предполагал бежать, построил замки и башни высотой до неба. Таким порочным был этот человек с самого начала. Он скрывал в душе планы, исполненные злобы и коварства, хотя ни одним из них ему и не пришлось воспользоваться, поскольку Бог сделал тщетным всякое его старание и замысел, как мы в дальнейшем расскажем подробнее.

5-я глава

Когда же среди всего войска и наиболее разумных людей из всех городов пронесся слух, что Кантакузин сидит дома, устранившись от всех дел, поднялся большой ропот против патриарха и Апокавка, хотя некоторые из сановников и были с ними заодно. Ведь невозможно, – говорили все, – оставив благодетеля и всеобщего питателя Кантакузина, который был скорее боевым товарищем, нежели командиром, и терпел вместе с ними стужу и зной под открытым небом, последовать за обезумевшими людьми, испорченными завистью и клеветой или, скорее, вовсе не наученными ничему доброму, что может принести пользу городам или устрашить врагов, или сообщить преуспеяние государственным делам. Посему было принесено, по древнему обычаю, божественное Евангелие, и все сами присягнули на верность царям и присвоили Кантакузину звание наместника империи.

А когда Апокавк пытался возражать против этого, то вдруг подскочил к нему один вооруженный мечем воин и сказал словами Гомера: «Скоро черная кровь [твоя] по мечу [моему] заструится»12. Также и многие другие воины, единомышленные с этим, наполнили дворец сильным шумом и криком, так что те перепугались и вместе с императрицей просили Кантакузина о защите. Он же, вовсе не поминая их злонравия, тотчас выступил на середину и, едва показавшись, обратил бурю ропота в штиль, и зимний мрак превратился в ясную погоду. Тогда он отверз уста свои и в присутствии императрицы и остальных сказал следующее.

«Когда, будучи людьми, мы неожиданно сталкиваемся с человеческими бедами и, прежде чем что-то решим и сделаем, претерпеваем нечто ужасное, то это, я бы сказал, вина не столько претерпевших, сколько производящих [эти бедствия]. А когда роющие другому яму первыми же в нее и падают, то это, несомненно, есть грех самих упавших. Так что для первых происшедшее с ними становится не чем-то, что лежит совершенно вне пределов прощения, а для вторых – исключает всякую возможность прощения и явственно навлекает следующее из законов наказание.

Однако, поскольку Бог справедливо управляет всем, и применяет соответствующие болезням лечебные средства, то и нам следует подражать в этом Ему и не питать в душе бесконечный гнев против согрешающих, но, сообразуясь с конечностью человеческой природы, конечным делать и наказание. Впрочем, желающий наказывать припадающего [с просьбой о прощении] обижает не его, а самого себя, очевидным образом поднимаясь [на борьбу] против человеческой слабости. Ибо и перемены судьбы стремительны, и счастье легко переходит от одного к другому, и каждому нужно страшиться неконтролируемого течения времени.

Так что я всегда остаюсь в таком расположении, чтобы считать себя подобным некоему прутику, от природы растущему прямо вверх, который более меня13 имеет то [свойство], каковое если бы и я имел, согрешал бы. Ведь прутик, если кто силой руки нагнет его вперед, а затем снова предоставит ему свободу действовать по природе, не сразу же успокоится в вертикальном положении, но сперва отклонится назад и будет качаться и колебать воздух долгое время, покуда наконец не вернется постепенно в первоначальное состояние прямизны.

Я же, которого со всех сторон то и дело так и эдак толкают многие ненавистники мира, утверждаюсь на одном и том же месте надежды на Бога и не хочу даже на краткое время отступать от привычной мне кротости, но делаюсь прибрежной скалой и, подобно выступающему в море утесу, презираю яростно обрушивающиеся на меня волны любого моря. Есть у меня некие как бы вделанные по кругу кольца, многочисленные и разнообразные, служащие креплением для кораблей, [приходящих] из моря и бури и желающих пришвартоваться и крепко привязаться канатами. Если же некоторые случайно отрываются, либо из-за порвавшихся веревок, либо от распустившегося узла, и уносятся в открытое море к волнам и бурям, то это вина не

скалы и не моего произволения, но, конечно, безрассудства

экипажа».

Итак, когда он произнес эту речь, ситуация стабилизировалась.

Мудрость знаменитого Демосфена говорит и утверждает, что «обо всем прежде бывшем судят по конечному результату»14. Я же думаю, что доброе имя хороших людей и, наоборот, бесславие им противоположных нужно выявлять не по концу, a по началу и первому намерению. Ибо отсюда, как от источника и корня, начинает являться добродетельность или порочность действий; и отсюда же хотящие точно судить могут точно рассмотреть произволение действующих, потому что только начало всякой вещи отдано во власть людей, а результат бывает непредсказуем по непостижимым для нас причинам: то он идеально соответствует поставленным нами целям, то нет; то задуманное в чистом виде приходит к завершению, a то не без примеси нежеланного. Как, например, если кто, отплыв с Сицилии, прибудет не в гавани Сардинии и Кирна15, как хотел, но внезапно обрушившийся на него, словно из засады, свирепый и неукротимый западный ветер против воли заставит его плыть на Крит. Так что, мне кажется, лучше исследовать добродетель и порочность людей, исходя не из результатов их действий, а из намерения и произволения.

Впрочем, и из того, о чем я еще расскажу, можно будет понять силу сказанного. Ибо из этого будет лучше видно следствие, вытекающее из того и другого в точном соответствии, поскольку начало было там вполне сообразно концу, и конец началу.

Всем известно – не только ромеям и эллинам, но и принадлежащим к различным народам, и варварам, – с какой кротостью и справедливостью изначально действовал Кантакузин, и с какой подлостью и несправедливостью – Апокавк. С другой стороны, равным образом известно и то, сколько было раундов и состязаний между плясавшими злобными тельхинами16 и к какому концу пришли дела, в то время как Бог неявно судил и распоряжался этими соревнованиями и беззвучными тихими глаголами учил всех, кому желательно преуспевать умом в добре, полагая началом и источником своих дел благое произволение. Ведь если бы Кантакузин, не был сбит с толку нетрадиционными выражениями (καινοφωνίαις) моих гонителей и, наряду с императрицей Анной, не позволил бы им внести смущение в церковь Божию, он был бы лучшим из царей и ромейское государство получило бы от него величайшую пользу. А теперь, из-за порочности других, этот кротчайший [человек] оказался виновен во всеобщей погибели.

6-я глава

Однако Апокавк, видя, что благодаря этим действиям злые козни оборачиваются против него и он явственно изобличается как злодей, не стыдился снова и снова поступать подобным образом – и это при том, что он слышал, как некто из древних мудрецов удивлялся не тому, что кто-то плавал, но что он плавал дважды17. Ибо этот мудрец считал непохвальной такую дерзость: после того как встретишь18 множество смертей в битвах с морем, тут же снова подвергать себя подобным опасностям.

Этому человеку подобало, по меньшей мере, поминая дары Кантакузина, не только воздерживаться от вражды к нему, но выражать величайшую благодарность и словом, делом и всяческим усердием стараться воздать благодетелю [добром] за то, что тот возвел его из убожества на такую высоту. А он, пренебрегши всякой справедливостью, доставил и уготовал ему тысячу смертей, не устыдившись даже законов варваров персов, которые неблагодарных подвергают законному наказанию19, говоря, что таковой не благодарен ни по отношению к Богу, ни к родителям, ни, конечно, к друзьям. Но надлежало, как видно, всем ромейским городам и селам подвергнуться разорению и даже делам церкви Божией прийти в беспорядок – я думаю, в отмщение за старые и новые грехи народа. Поэтому и попущено было прокрасться таким орудиям злобы с их злыми мотивами, не имеющими никакого резона, кроме любоначалия и тщеславия. Но вернемся на прежнюю стезю нашего повествования.

Итак, видя, что Апокавк не перестает устраивать против него ловушки и засады и, затихнув ненадолго, вновь на свою голову разразится убийственным планом, Кантакузин, пригласив императрицу и патриарха [побеседовать] наедине, сказал им следующее.

«Наиболее сведущие из мирских философов говорят, что противоположности не могут одновременно сосуществовать в одном субъекте20. Коли так, я не вижу, как для меня возможно, при наличии двух крайних противоположностей, действовать предположенным ранее образом. Ведь весь мой ум занимает и подчиняет себе все мои мысли то, как мне в одиночку иметь попечение обо всех государственных делах и заботиться обо всех подданных империи, чтобы они запросто не понесли ущерба от врагов, – a то крайне прискорбное обстоятельство, что те самые, о ком я забочусь, замышляют против моей жизни, вынуждает меня, оставив заботы обо всем прочем, печься о собственной жизни и всеми способами обеспечивать свою безопасность.

Исправление этой ситуации зависело бы от вас обоих, если бы только захотели действовать справедливо вы, чей долг – всеми способами стараться предотвратить и пресечь всякое поползновение, возникающее против государства и церкви, которое, возрастая, подрывает и полностью разрушает всю вашу власть. Вы же, часто и тайно беседуя с бесчестными людьми и следуя их безумным речам, походите на тех, кто левой рукой спешит добровольно отсечь себе правую. И если бы злоумышленники хотели только мою душу извести из тела и их бесстыжий меч не обращался бы против всего – и против друзей, и против потомков, – я, может, и промолчал бы, а может, и нет. Потому что мне кажется не очень-то позволительным и то, когда кто добровольно предает [в руки врагов] свою душу, которая есть данная на хранение собственность Другого21, прежде чем ей вышло от Владыки разрешение [от тела]. А если не так, то пусть кто-нибудь выступит и скажет мне, ради чего некогда мудрейшие из судей приговорили выбрасывать непогребенными тех, кто наложил на себя руки22. Ибо это в некотором роде похоже на то, как если бы кто, придя из чужой страны, помог бежать узнику другого. А если вообще на всех равно распространяется злой умысел этих подлых людей и угрожающая мне опасность, то молчание будет вовсе не свободно от упрека в безумии.

Итак, если ваше искреннее расположение ко мне сохраняется доселе, то обещайте мне, что и дальше будете хранить его абсолютно чистым от всякой злобы и безумных посягательств на мою жизнь – тогда и я, со своей стороны, готов исполнить вашу просьбу и одновременно повеления покойного императора насчет опекунства и управления государственными делами. Но это не может стать для всех нас несомненным просто так, прежде чем нам дано будет клятвенное обещание, как это много где и много когда было заведено в случае сомнений в тех или иных человеческих делах. Ибо это в настоящей ситуации представляется мне безопасным убежищем, способным успокоить в моей душе всякое подозрение и бурю помыслов. Ведь есть же такое растение – как говорят сыны Асклепия (Ασκληπιάδαι)23, – смертельное для волков, расположившись под которым, лисы могут спать спокойно. И если даже бессловесных [животных] необходимость спасаться делает изобретательными, то, конечно, лучше и нам, пользуясь присущим нам от природы разумом и интеллектом, в опасных ситуациях требовать себе ручательств, подтвержденных клятвами. Я бы, пожалуй, и сам дал вам такие же клятвы, если бы мои прежние деяния не доказывали достаточно мою верность.

Ибо я имел возможность облечься в царские одежды, поскольку император был уже при последнем издыхании, когда я с двумя его сыновьями оказался внутри дворца и укрепил его отрядами стражников, и никто мне не препятствовал, но все обомлели от страха. Однако со мной не случилось того же, что и с теми, кто незаслуженно наткнулся на некое сокровище и спешит обеими [руками] наполнить [свои карманы] тем, чего так страстно желает душа, но я остался в границах изначального своего произволения.

Несомненно, богатство, власть и независимость гораздо яснее показывают намерение человека, чем бедность и подчиненное положение. Ибо нравы некоторых людей, против их воли насильно подавляемые, в течение долгого времени скрываются и вводят внешних наблюдателей в заблуждение.

Итак, одно доказательство моей чистоты после смерти императора, которое одновременно должно разрушить и ваши опасения, – это то, что я, легко могший взять императорскую власть в свои руки, ничего подобного не сделал и даже не пожелал, но пребыл всецело в рамках привычного порядка, сохранив непоколебимой разумность души. Ибо я решил, что нужно не столько человекам угождать24, сколько надзирающему за невидимым Богу. Ведь [люди] становящиеся свидетелями лишь явно содеянного могут иногда и ошибаться, когда кто-либо плоды злобы облекает в форму и вид добродетели. А Бог исследует самые предшествующие деяниям сердечные движения и судит самые начала помыслов, где форма и вид добродетели не может скрыть ростки порока, если последние захотят там появиться.

Второе же [доказательство] – нынешняя ситуация, переизбыточествующая всяческой злобой. Ведь вам, сидящим без забот, следовало бы, усовестившись моей кротостью и праведностью, от всей души словом и делом поддерживать мои действия, а вы... Но лучше молчать, ибо все это – попущением Божиим».

Итак, Кантакузин, заключив на этом месте свою речь и обменявшись с императрицей и патриархом клятвами абсолютно никаких козней не строить и даже не помышлять, встал и вышел25.

И он сразу же целиком погрузился в приготовления к военному походу и к доведению до конца того, что издавна было хорошо спланировано. А это было, во-первых, наделение земельными владениями всего войска; еще – подарки, вознаграждения и выплаты прежних задолженностей, производившиеся им из собственных средств, поскольку в то время в царской казне было недостаточно денег для таковых расходов; затем – походы против окрестных врагов, из коих одни издавна нападали на ромеев и беспрепятственно опустошали лежащие у них перед глазами города и села, а другие готовились грабить по причине внезапной кончины императора.

Пришло ему и много тайных писем из разных мест – от акарнанян и трибаллов, от фессалийцев и пелопонесских латинян, – в которых все они обещали ему свою покорность. Ибо им всегда нравилось его великодушное и благородное расположение, и они предпочитали добровольно предать в его руки себя самих и свои города. Так что он в результате был озабочен тем, чтобы всех сделать подвластными ромеям: тем, кто хочет присоединиться добровольно, протянуть руку дружбы; а тех, кто намерен противостоять, оставить на суд боем и оружием.

7-я глава

После восхода Арктура26 отправившись из Византия во Фракию, он открыто расположился лагерем на границе между мисийцами27 и ромеями, имея в виду две вещи: либо царь мисийцев Александр28 испугается и возобновит и подтвердит прежние соглашения, либо дело решится войной. Ведь было бы неразумно, выйдя в поход против фессалийцев и трибаллов, затем отказаться от битвы с ним, которая вблизи угрожала Фракии, как гром среди ясного неба. Поэтому, легко достигнув примирения на желательных для него условиях, он обошел фракийские города и села вплоть до Каллиуполя, внимательно их осмотрел и снабдил каждый достаточным гарнизоном. Находясь в Каллиуполе, он услышал, что огромный флот персов из Азии собирается перейти в Европу на погибель Фракии и находящихся в ней ромейских сел и городов. Командовал этим флотом и вел его некто по имени Умур29.

Когда персидское государство разделилось на сатрапии, как мы выше об этом рассказывали более подробно30, Азиатские побережья оказались разделены между разными сатрапами, которым с течением времени наследовали их потомки. Одни из них благодаря своей разумности и опытности в военном деле смогли преумножить наследственный жребий, другие же – по скудости ума – едва удерживались в первоначальных границах. А некоторые – даже и того, что у них было, полностью лишились.

Самым сильным из всех них был Умур, как более прочих старательный и отважный. Он, будучи властителем Лидии и Ионии, наполнил море своим флотом и в короткое время стал владыкой морей, страшным не только для островов Эгейского моря, но и для эвбейцев, пелопоннесцев, критян, родосцев и для всего побережья от Фессалии до Византия. На всех них он совершал, когда вздумается, морские набеги, грабил их и собирал с них непосильную ежегодную дань.

Этот Умур с давних пор, поскольку слух о Кантакузине, сопровождаемый рукоплесканием и песнями, прошел по всей суше и морю, сделался весьма ревностным его поклонником и обещал ему всю жизнь хранить нерушимую дружбу по отношению к нему и всем его наследникам. И действительно, он до конца сохранил ее таковой, каковой, я думаю, за весь век не было другого примера. И об этом наше дальнейшее повествование в надлежащем месте, не отступая от истины, сообщит всем в точности. А теперь я, сказав о нем лишь то, что необходимо сейчас, на этом закончу.

Когда император уже скончался и распространился слух, что некоторые члены императорского совета (τῆς βασιλικῆς γερουσίας), мучимые завистью, пытались уничтожить славу Кантакузина, этот сатрап весь преисполнился гнева и ярости и тотчас же наполнил множеством судов Смирнскую гавань, и собирался в скорейшем времени, как мы сказали, перейти [из Азии в Европу] на беду фракийских сел и городов вплоть до самого Византия.

Когда же Кантакузину, находившемуся в то время в районе Херсонеса, случилось услышать об этом, он поспешил направить [к Умуру] посольство, чтобы задержать этот флот, что и осуществилось быстрее, чем об этом расскажешь, и легче, чем если бы какой господин приказал своему рабу. Умур уступил письмам Кантакузина и смирил свою варварскую гордыню. Это произвело великое изумление в душах слышавших. Но в сравнении с тем, что впоследствии сделал сей муж для Кантакузина в доказательство дружбы, это будет считаться ничтожной крупицей.

Я же привел себе на ум прежнюю мощь Рима и вспомнил, как тогда один римский указ обходил всю сушу и море на всех наводил ужас и заставлял едва не умирать от страха, и ни Азия не поднимала меч войны на Европу, ни наоборот, но всякое противостояние растворялось в основанном на союзническом договоре единодушии31, так что киликиец безоружным проходил через Вифинию, а фракиец – через Италию, и савроматы, приходя в Элладу как друзья, бывали зрителями

Панафинейских игр и участниками гонок на колесницах, проходивших раз в четыре года в Олимпии, и подумал про себя, что и теперь, в наше время, могло бы происходить что-то подобное, если бы были совершенно удалены от нас семена смущения, посеянные Апокавком против Кантакузина. Ну да ладно.

8-я глава

Услышав там же, что у императрицы Анны случилась некая болезнь, а также – что Апокавк, будучи уличен в возобновлении обычных для него козней, испугался и бежал в Эпиватский замок, и в-третьих – что патриарх не перестает докучать слуху императрицы, прося за Апокавка, Кантакузин прервал дальнейший поход и поспешно возвратился в Византий. Императрицу он нашел в лучшем состоянии, уже оправившейся от приключившейся с ней болезни, а патриарха отвел наедине в сторонку и в мягких выражениях побранил за недостойное поведение. Он сказал ровно столько, чтобы искусно заклеймить легкомысленность нрава и нетвердость характера и показать, что восстающий против себя самого и языком совершающий враждебные поступки или, лучше сказать, явно сражающийся со своими собственными словами, вряд ли убедит других, восстающих и сражающихся друг против друга, прийти в нераздираемое противоречиями единомыслие.

Затем он потребовал повторных клятв вдобавок к тем прежним. И патриарх, желая устранить от себя всякое подозрение, дабы как-нибудь не пострадать, будучи уже однажды уличенным в клятвопреступлении, поклялся не только приличествующей священникам клятвою, но и установленной для государственных мужей, и сверх того произнес на себя великие и страшные проклятия, [которые должны пасть на него] если он вдруг окажется солгавшим в том, что теперь говорит.

После того, как все это было урегулировано, Кантакузин поспешно отбыл из города с большим запасом собственных денег и всего, что он приготовил для щедрых подарков имеющим присоединиться к нему всевозможным народам, а также послам и городам, – то есть мебели, итальянских шерстяных плащей и всего, что считается особо щедрыми подарками.

А Апокавк, запершись в своем замке, вместо того, чтобы лучше краснеть и стыдиться своего немужественного и женоподобного поведения, наоборот, возгордился, стал говорить исполненные всяческой надменности слова и самого Кантакузина упрекать в безрассудстве за то, что тот не проявил подобной же предусмотрительности, чтобы в час опасности и тревоги иметь возможность укрыться для безопасности в таком замке.

Кантакузин же, услышав это и посмеявшись над его простодушием, противопоставил этому следующие возражения.

«Не камни и кирпичи, я считаю, должны укреплять мою безопасность, и не в обычае у меня о столь мелких и обманчивых вещах рассказывать сказки и выказывать такое остроумие в речах. Но, постоянно стойко перенося [невзгоды] благодаря твердости характера, я привык иметь непреходящей крепостью и надежным якорем прежде всего несомненное упование на Бога и происходящую отсюда несокрушимую силу. Где сознание возделывается одним лишь Богом, надзирающим за невидимым, там неувядающий цветок безопасности всегда продолжает расти, не ожидая ни солнца, то есть суждения, которое растолкует ему, что лучше, ни пышного и блестящего аттического языка Платона и Демосфена, но сам по себе последовательностью событий едва не возглашает о чуде посреди вселенной.

Мимолетное удовольствие от роскоши и неги временных замков и укреплений, имея эфемерный корень, скоро умирает. Я же в человеческих душах приготовил себе многочисленные и надежные замки и крепости, куда я поместил свою собственную душу. Вот и Платон »сказал, что душа влюбленного живет в чужом теле"32. Моя же душа приспособилась жить не в чужих телах, а в чужих душах. Ибо мне, любителю (ἐραστἠς) не тел, но душ, повезло и возлюбленными (τοὐς ἐραστὰς) иметь души, и иным [не телесным] способом я сделал одушевленными души многих (καὶ τρόπον ἕτερον ἐμψύχους τὰς τῶν πλείστων πέπραχα ψυχάς). Такие вот укрепления я приготовил для себя, и так, со всяким спокойствием и удовольствием и без каких-либо осадных машин, я с помощью Божией завладеваю расположением и сердцами всех. И так я задумал одержать бескровные победы. А последующее поколение ясно33 запечатлеет свидетельство [правоты] моих слов и деяний».

Такого был в то время Кантакузин нрава, и так он говорил и поступал.

9-я глава

А я вернусь к прерванному повествованию и расскажу обо всем подробнее. Итак, этот гораздый на всякую выдумку и весьма изворотливый Апокавк, когда, перевернув все вверх дном, чтобы оттолкнуть правителя и самому прийти к власти – как и взломщики с грабителями действуют ночью, не прежде имея возможность удобно расхитить находящееся в доме, чем потушат в нем свет, – был изобличен, то его признали виновным, но он не получил со стороны Кантакузина никакого достойного воздаяния за свою злобу. Однако, сам по себе устыдившись и испугавшись, как бы Кантакузин, отбросив, наконец, долготерпение, не поступил бы с ним по закону справедливости, тайно бежал, как мы выше сказали, в замок, называемый Эпиватским, который он давно построил, потратив много денег, на берегу в пригороде Византия. Замок этот был хоть и мал, но богато украшен и чрезвычайно крепок и неприсіупен. Ибо, происходя из безвестного рода и поднявшись на вершину успеха, Апокавк возымел о себе высокое мнение, подобно пьяным. Он мечтал, что по смерти императора сам

наложит руку на царство, а если не получится, то убежит в этот замок и будет враждовать против одержавшего верх.

Он собрал там не только кучи всевозможных и разнообразных сокровищ, но и множество пшеницы и вина, всевозможные запасы провизии и изобилие всего прочего, что потребно людям для жизни, а воду подземными трубами подвел извне от неиссякаемого источника. Говорят, что император, проходя прежде своей смерти мимо этого замка, сказал: «Вот этот замок едва не голосом прожужжал мне все уши, предупреждая о сокровенной внутри неверности и злонравии своего строителя». И Кантакузину он приказал разрушить замок, а неправедно собранные в нем кучи денег вернуть в царскую казну; а самого Апокавка он велел заковать и посадить под стражу, дабы он, улучив, наконец, момент, не произвел большую бурю в делах империи.

Но Кантакузин и здесь повел себя кротко и мягко и не заметил, как нанес много вреда себе самому и [ромейским] городам. Позже он, без пользы запоздало раскаиваясь в своем дурном совете, сильно хвалил императора за эти два предложения. Но разнообразие тем незаметно увело нас далеко в сторону. Итак, вернемся.

Когда Апокавк бежал в свой замок, патриарх не переставал тайно информировать его, писать письма, звать назад и советовать козни против Кантакузина, получая же [в свою очередь] советы от него, исподволь нашептывать императрице, постоянно клевеща на Кантакузина, а Апокавка превознося щедрыми похвалами. Легко обманув таким образом простодушную женщину и перенастроив ее по своему желанию, он осуществлял все, что задумал. Он одновременно Кантакузина отсылает с почетной миссией из Византия, – страшными клятвами подтвердив ему свою верность и призвав на себя самого ужаснейшие проклятия, если не будет всегда соглашаться со всем, что тому будет угодно сказать или сделать ради [пользы] государственных дел, и если не будет противостоять противостоящим ему, – а Апокавка призывает [в столицу] запечатанными императорской печатью письмами, обещающими ему великую честь и прощение всех его преступлений.

Итак, когда Кантакузин отправился из Византия во фракийские города, Апокавк вышел ему навстречу, покинув замок, и, сойдя с лошади, поклонился и воздал ему царские почести. Ибо еще прежде него то же самое против желания Кантакузина проделали все, кто приходился ему родственником, кто был членом синклита или чином ниже. [Они кланялись ему] то ли как регенту империи, то ли видя в нем того, от чьего решения зависит царская власть, и подозревая, что завтра увидят его украшенным императорскими регалиями, если он того захочет. Ибо все они приседали от страха и равно угождали ему и императору.

Так что Апокавк сопровождал его до Силиврии, будучи весьма напуган и видя нависшую над ним опасность, потому что много было таких, кто подбивал Кантакузина схватить его и в узах послать в Дидимотихон. Ведь ни для кого не было секретом, сколько неприятностей он доставит, придя в Византий. Поэтому все в один голос вынуждали [Кантакузина], чтобы он, покуда добыча не будет у него в руках, сохранял существующее спокойствие в общественных делах. Но он, меньше всего желая изменять человеколюбию и любезности, отклонил их совет. «Ибо все, – говорил он, – в руке Божией, и все Им управляется, и не может быть сделано ничего, что бы не было Им попущено, а с другой стороны, нет ничего невозможного, кроме того, что Им отвергнуто».

10-я глава

Итак, Апокавк, будучи отпущен оттуда, явился в Византий. Увидев его, и патриарх тотчас же переменил свое поведение, речь, образ мыслей и нрав со священного на самое мирское. Он покинул алтарь и окончательно водворился во дворце. Вместе с Апокавком проводя дни и ночи у императрицы, он плел интриги против Кантакузина и служил источником всяческих нестроений в обществе. Своей одеждой и посохом он являл образ священной особы, но в мыслях и делах его не было ничего законного.

Прежде всего он назначил себя вместо императора самодержцем, а Апокавка – правителем, агораномом34 и наместником Византия и всех подчиненных Византию городов и островов, и распорядителем всех публичных и частных дел. Кроме того, у обоих было общее мнение и решение, скрепленное страшными клятвами, ни в коем случае не принимать Кантакузина, хотя бы он и выказывал всяческое покаяние, или бы даже какой ангел с неба ходатайствовал за него.

Все это казалось делом их обоих, но в реальности было плодом хитрости Апокавка. Ведь он, как я уже говорил, прямо мечтал о царстве. Семена этих мыслей он уже давно взращивал в своей душе, а поскольку был весьма начитан в древней истории, то ему приходил на ум Октавиан Цезарь Авіуст35, которому он втайне пытался подражать. Ибо и тот, по устранении своего соперника в борьбе за власть Антония, вместе с Клеопатрой Египетской, не иначе думал стать неограниченным самодержцем всей империи, как умалив авторитет сената. Поэтому, позволяя им минимум, он всегда извлекал максимальную пользу. Это означало, что они, сидя в Риме, должны были давать городам законы и производить выборы префектов, словно обладали подлинной властью и силой, а он, стоя во главе морских и сухопутных войск, – заниматься внешними войнами и своим тяжким трудом, словно служитель, доставлять беззаботное существование сенату и государству. При этом им было невдомек, что тот, кто имеет власть над вооруженными силами, легко приберет к рукам и все государство.

Вот и Апокавк, хитро и злонамеренно избрав такой путь, устроил так, что вся знать якобы заправляла в [государственном] совете, а он в роли служителя нес с войсками тяготы внешних войн на суше и море, чтобы доставить им всяческую безмятежность. Таким образом он незаметно подчинил себе их всех: наиболее знатных и сановитых он затворил в некие мрачные темницы, как пастухи помещают стада в загоны; других изгнал за пределы родного города. Всех окружавших императрицу придворных обоего пола он прельстил крупными суммами денег, так что уже не только самой царицей помыкал как служанкой, но также и патриархом, который не столько обманывался его льстивыми речами, сколько уступал его напористости. Так что не осталось ничего, что бы делалось не по его воле и слову.

Когда дела империи пришли в такое бедственное положение, стало совершаться все самое ужасное. Патриарх с такой уверенностью обещал вечные воздаяния и бесконечные награды за труды тому, кто убьет Кантакузина при помощи ядовитых снадобий или неких коварных заклинаний и бесовских чар, или иным, каким сможет, образом, словно имел в своих руках ключи от горнего Царствия36. Влиятельных друзей и родственников Кантакузина в Византии и всех прочих городах он вменял в карийцев (ἐν Καρός ἐτίθετο μοίρα)37 и рассылал запечатанные царской печатью письма, лишающие Кантакузина управления делами империи и повелевающие ему праздно сидеть в Дидимотихоне, словно узнику, а остававшемуся при нем войску – срочно возвратиться в Византий.

11-я глава

Между тем важные персоны в Византии из числа друзей и родственников Кантакузина, а заодно и некоторые иным образом связанные с ним, опасаясь, как бы не случилось с ними, если их переловят по одному, чего-нибудь недостойного их мужества, собрались вместе в доме одного из них и, посовещавшись, направили посольство к патриарху и Апокавку насчет того, чтобы с ними не случилось ничего из тех ужасных вещей, о которых ходили слухи, потому как невыносимо просто так, без причины, терпеть что-либо унизительное, еще даже ничего не сделав. Но те ничего ими не ответили, a послали по всему Византию гонцов, чтобы подстрекнуть толпы через их лидеров (τῶν δημάρχων)38 и разжечь против них бессмысленную и безудержную ярость народа (τοῦ δήμου), [вооруженного] луками, мечами и попавшимися под руку камнями.

Они же, вопреки всем ожиданиям видя это, когда толпа уже собралась против них, подобно потоку, рою пчел и волнам бурного моря, тотчас устремились к одним из многих закрытых ворот в стене, взломали их и, выйдя оттуда, бежали все невредимыми в количестве свыше шестидесяти человек. Тот вечер и следующий день до темноты они провели под открытым небом в одном из предместий Византия, ожидая, вероятно, из Византия какого-нибудь кроткого и миролюбивого слова. А когда услышали о внезапном разорении их домов и расхищении и конфискации имущества, и всем прочем, что было ровно противоположно их надеждам, то, снявшись с места, во весь опор прискакали в Дидимотихон, весьма удивляясь и сетуя на неожиданность случившегося с ними несчастья. Когда же Кантакузин увидел и услышал все это, то опечалился душою и был готов заплакать, и пришел от недоумения в сильное смятение помыслов, будучи изумлен абсурдностью этого дела.

Еще не улеглась первая волна, как поднялась вторая, гораздо худшая прежней. Ибо на следующий день пришел некто с известием об унизительном помещении под замок матери [Кантакузина], разрушении принадлежащих ей домов и конфискации всего имущества, и о том, что многие из его родных терпят все виды мучений, будучи каждый день допрашиваемы насчет ее денег. Так что ничего удивительного, что ввиду такого несчастья он не испустил дух и не сошел с ума; гораздо удивительнее то, как он, осознав это как наказание Господне39, приготовился к подвигам40 терпения и пребыл словно адамант, стойко перенося все беды. Ибо время день за днем посылало на него одну за другой волны бедствий.

He много еще прошло дней, как прибыл из Византия некто, неся ему запечатанные царской печатью письма, предписывающие ему сидеть тихо дома и абсолютно никакими царскими делами впредь не заниматься, а воинов в срочном порядке отослать в Византий. Затем пришли другие вести, сообщившие ему об отнятии и раздаче его земель подлому и грубому люду, и в особенности тем, кто, сбежавшись, изострил против него свой дерзкий язык. He только его земли достались в качестве награды и приза тем, кто возвел на него больше клеветы, но также почести, чины и звания, хотя бы навостривший свой язык в таких клеветах и был каким-нибудь рыбаком или пропах полем и мотыгой.

Видя и слыша такое, он то твердо держался обычной кротости и не легко отказывался от нее, своей воспитательницы и спутницы жизни, то разрывался душой и колебался, думая, как ему следует поступить. Бездействие виделось ему не безопасным, как для него самого, так и для Иоанна Палеолога, царского сына, и стекшихся к нему благородных мужей из Византия. Ибо последние, питая в душе великий гнев по причине перенесенных ими бедствий и еще больше опасаясь за свою жизнь в будущем, уже открыто угрожали ему убийством, если он не будет провозглашен ими императором. На случай, если он этого не захочет, они приготовили другого [кандидата] из своей среды. Ибо кроме этого не было иного способа или идеи более способствующего спасению ромеев.

Даже оказавшись посреди таковых бурь смятения и опасностей, Кантакузин, однако, счел, что не подобает сдаваться, прежде чем со всей поспешностью пошлет послов в Византий, чтобы привести императрице Анне на память заветы [покойного] императора и все те исполненные страха и трепета клятвы, что дала она и ее придворные насчет подобных ситуаций. Но и это не принесло ему ничего, кроме поношений и целого воза хулы в ответ на его кротость.

12-я глава

Так что, будучи к этому вынуждаем, он принимает царские инсигнии, не желая этого, как он говорил, и не осуществляя некую давнюю свою задумку. Но как убегающие от надвигающегося из открытого моря сильного шторма спешат направить свои корабли в гавань, так и он, не имея возможности иначе избежать нависшей над ним грозной опасности, словно к некоей [спасительной] пристани прибег к царской порфире. Я думаю, это Бог привел к завершению дело, издавна Им предопределенное и от младенчества предсказанное Кантакузину в не самых смутных и неясных предзнаменованиях, хотя сам он робел приступить к нему, поскольку не мог вполне знать Божьих тайн.

Упомянем лишь некоторые из многих [предзнаменований]: первое было ...41

День же, когда он облекся в царские инсигнии, был днем празднования память божественного мученика Димитрия [Солунского]42. Он приказал, чтобы его с супругой поминали во время царских аккламаций в последнюю очередь, то есть после славословия императрице Анне и ее сыну императору Иоанну. Ибо он всегда держал в памяти свою дружбу с покойным императором и не хотел забывать его заветов насчет империи, но предпочитал [во всем] его близких как его самого. Он называл себя башней, воздвигнутой покойным императором для защиты царствования его сына, [и говорил, что] чем он будет сильнее, тем крепче и надежнее будет безопасность отрока.

Поэтому уже на третий день он переменил одежды, по причине траура по покойному императору, с пурпурных на белые, как это всегда было заведено у царей во время траура, и с тех пор довольствовался белыми одеждами, пока не занял царствующий град и не стал общепризнанным императором всей ромейской державы43. И когда я недоумевал о причине, он ответил, что делал это по трем причинам: во- первых, уплачивая долг справедливости другу, покойному императору; во-вторых, в связи с последовавшей смертью его матери44; и в-третьих, потому, что, видя, как бывшие вместе с ним подвергались большой опасности, страдая от отсутствия необходимых вещей, счел нужным средства, потребные на роскошные императорские одежды, скорее тратить на них, чем на себя. Вот так он себя вел, внезапно оказавшись в этом вынужденном и неприятном для себя положении, и сохранял, насколько было возможно, уважение к заветам покойного императора.

А та единодушная парочка45, услышав, что он украсил себя императорскими знаками, запрыгала от радости и, подражая состоянию беснующихся, предалась ненормальному экстатическому веселью. Восприняв этот факт как предлог и наилучшее оправдание для того, чтобы открыто защищаться и дерзким и безудержным языком выплескивать в уши всех застарелые тайные недуги своей души, и оправдывать себя, как якобы издавна правильно разглядевших коварство тех людей, которое они носили в себе еще от пеленок и материнской груди – ибо свидетелем и громогласным глашатаем их прежних планов является нынешний поступок, показавший в итоге окончательный результат, – она уже несомненно и неприкрыто повела дело к непримиримой и необъявленной войне.

По всем городам и селам можно было видеть весь народ ромеев разделенным на две части: на разумных и неразумных, на отличающихся богатством и славою и нуждающихся, на питомцев благородного образования и совершенно чуждых всякого образования, на сознательных и слушающихся приказаний и несознательных – мятежных и кровожадных. И все лучшее перешло на сторону Кантакузина, а все худшее – к находившимся в Византии. Ибо превосходившие многих знатностью, богатством и славой, оставив дома, жен и детей, со всей готовностью стеклись к нему и тому, что более всего любили, предпочли изгнанническую жизнь, считая, что лучше бедствовать с ним, нежели наслаждаться с теми. Думаю, они говорили [себе] слова Анахарсиса46, что «лучше приобрести одного друга, стоящего много, нежели многих, не стоящих ничего»47.

Итак, найдя наконец предлог, которого они давно и страстно желали, правители Византия разослали по всем областям и городам целые пачки писем, содержащих анафемы и отлучения всем, кто захочет быть другом Кантакузину, и одновременно возбуждающих весь народ против богатых и толпы простолюдинов против самых знатных и именитых особ, чтобы, по устранении всех таковых, они легко могли завладеть властью в стране, не опасаясь никакого сопротивления откуда бы то ни было. Таким образом, из этого вскоре получился огромный и многоразличный вред для всего ромейского государства, который никакое слово не в силах описать кратко.

Кантакузин же не желал выказывать никакой дерзости и не брался ни за одно важное дело, какие любят делать предпринимающие такие [государственные перевороты] и бросающиеся в такие пучины [междоусобной борьбы], но пребывал в бездействии вместе с последовавшим за ним войском. Ибо у него было воинов – самых лучших, отличающихся физической силой, отвагой и опытом – до двух тысяч всадников, считавших для себя гораздо большей честью умереть с ним, нежели жить без него хоть один день. Такие вот и в таком числе отборные воины были у него; а кроме них были и другие, попроще, числом вдвое против этих.

Он часто посылал в Византий посольства о мире и напоминал императрице о царских заветах и заповедях ее супруга, которые тот еще при жизни оставил ей касательно женитьбы юного императора и регентства Кантакузина, покуда юноша не придет в соответствующий возраст, а также насчет того, чтобы не доверять неподходящим советникам, которые всегда преследуют собственные цели и делают все, чтобы как можно скорее разрушить старые порядки и, кратко говоря, всю мощь империи.

Однако такая его мягкость не умягчила византийских [начальников], но, напротив, распалила в них безмерную дерзость и безрассудство. Они считали, что он говорит это не оттого, что ему жалко проливать единоплеменную кровь, но вынужденный отчаянием и страхом за собственную жизнь. И они постоянно открыто собирали вооружения [для войны] против него на море и суше, но никак не могли успокоиться и не пренебрегали никакими тайными уловками вроде яда, ворожбы или убийства.

Он же целиком возложил надежду на Бога, оставался спокоен и еще удерживал свои войска на месте, тогда как они сильно жаждали битвы и военной добычи. К тому же и многие жители Византия призывали их. Так что многие, осуждая его за нерадение и нерешительный характер и в то же время справедливо подозревая опасность для себя и для него, убегали от него к византийцам. Им уже стало не хватать и зерна, поскольку все они с большим количеством вьючных животных помещались в одном маленьком городке, Дидимотихоне. Удача и погода были против них. С одной стороны, зима была суровой, как никогда, и постоянно обрушивала на них всю свою силу, а вдобавок все письма, которые Кантакузин посылал королю Сербии, вождю мисийцев Александру и каким бы то ни было другим союзникам, были перехвачены византийцами, оцепивших стражниками и караульными все вокруг с моря и с суши.

13-я глава

Между тем патриарх, пытаясь придать больше законности своему регентству, со всей поспешностью короновал Иоанна, сына [покойного] императора, не дожидаясь, по ненасытности своего желания, ни достижения им [подходящего] возраста, ни какого-нибудь торжественного дня в году. Ибо царский венец на него был возложен девятнадцатого ноября – можно сказать, в день совсем не праздничный и не способствующий торжественности. Хотя, когда Кантакузин хотел это устроить более торжественно сразу же по смерти императора, [патриарх] сам тому воспрепятствовал, злонамеренно и с большим лукавством.

А двадцать четвертого декабря, под вечер, когда мы совершаем торжественный праздник Рождества Христа Спасителя, патриарх ввел его в дворцовый павильон (τῷ τοῦ παλατἱου Αἰθερίῳ οἰκίσκῳ), откуда и бывшие прежде него императоры имели обыкновение показываться (προκύπτειν) в этот день собравшемуся множеству жителей Византия и всему войску, которые, стоя внизу, пели разные молитвы и славословия [в честь императора], по образцу старинного римского триумфа48. Но на этот раз снизу доносился шум и крики толпы, в которых можно было расслышать не одни лишь славословия императору, но и примешивавшуюся к ним ругань на Кантакузина и его мать, весьма неприличную и не достойную слуха разумного человека. Это Апокавк возбуждал толпу и разжигал в ней такую ярость, действуя щедрыми подарками и обещаниями.

Мать Кантакузина своими ушами слышала все это, находясь в темнице, расположенной во дворе царского дворца, куда потоками стекались народные массы. Она сильно болезновала сердцем и испускала из глубины души вздохи, словно густой и похожий на туман дым, и выказывала сидевшим с нею великую скорбь, что была у нее на сердце. Доносившаяся до ее слуха невыносимая брань терзала ей душу: думая о том, кем устроен весь этот спектакль – теми, кто вчера и третьего дня раболепствовал перед нею, – и одновременно вспоминая счастливое детство и то, как цветок счастья зрелой поры до самой старости не увядал и цвел пышным цветом, и сопоставляя это с нынешними всецело враждебными и неожиданными обстоятельствами, она не могла этого терпеть. Сердце ее было разбито, и это повлекло тяжелую болезнь тела, сулившую ей в непродолжительном времени и конец жизни.

Итак, когда через двенадцать дней наступил праздник Светов49 и император снова подобным же образом показывался сверху50, а народ снизу опять выкрикивал такие же славословия и ругательства, Кантакузина лежала мертвой, брошенная в темницу, забытая и весьма далекая от прежней своей славы и благополучия. Она скончалась незадолго до звука трубы51. Я думаю, ее душа, испугавшись, как бы опять не оказаться в подобном же треволнении от ругани, сжалась сама в себя и поспешила оторваться от тела. А почему Бог попустил свершиться такому – об этом мы дальше скажем подробнее, в меру своего разумения.

Но вот что я едва не упустил. По смерти императора, когда прошло еще не так много дней и беспорядки еще не вышли на свет, но только назревали, будучи вынашиваемы в умах [интриганов], матери Кантакузина случилось увидеть во сне, будто она берет в руки святое Евангелие и видит в нем не иное что, как сия измена десницы Вышнего52, написанное к тому же золотыми и всячески украшенными буквами, как всегда и везде [пишут текст Евангелия]. И вот, она удивилась про себя, как это, будучи святым Евангелием, [книга] не содержит в себе абсолютно никаких евангельских слов, а лишь малую часть из сказанного божественным Давидом. Проснувшись, она рассказала об этом нескольким друзьям, которые сказали ей, что это видение божественное и предвещает, что все закончится для нее благоприятно и весьма успешно. А получилось совсем не так.

Это было одно знамение, которое в ночном сне предсказывало разрушение этого великого и славного дома. Второе же – также ночное, но не во сне, а наяву отчетливо привидевшееся видение. Ибо благородным и славным лицам обычно до середины ночи просиживать с приходящими к ним по тем или иным делам. А более всех это было привычно Кантакузине, поскольку она более всех выделялась славой и блеском и заведовала государственными советами и секретами. Вот и теперь, имея такую привычку, она засиделась за беседой до глубокой ночи, когда ей захотелось выйти наружу и посмотреть с высокой башни своего дома на недавно взошедшую над горизонтом луну, чтобы по ней определить время. Ибо луна в ту пору, совершив круговорот, снова вошла в перигей своей орбиты, и, став в конфигурацию второй квадратуры к солнцу53, в начале ночи не очень-то желала посылать свои лучи на землю, доколе время не перевалит за полночь.

Так она стояла и смотрела [на луну], будучи в то же время полна дум о будущем, когда вдруг увидела вооруженного всадника, стоявшего внизу башни и отмечавшего копьем ее размер. Она была поражена внезапностью и неожиданностью видения и обернулась назад, чтобы позвать людей, которые бы пошли и задержали этого человека, задумавшего такое в столь неурочное время, и разузнали бы у него, чего ради и кем ему было велено делать это. Когда же ее люди вскоре вернулись и сказали, что абсолютно никого не видели, и что нет никакого прохода, через который [на территорию] могли бы проникнуть посторонние люди на лошадях, когда все ворота заперты, она уже пришла в смятение и была исполнена печали и близка к тому, чтобы заплакать, поскольку придала иной смысл этому предзнаменованию.

14-я глава

Но вернемся к прерванному повествованию. Итак, Кантакузин не позволял волнам бедствий захлестывать свою душу и, постоянно обнаруживая строящих против него различные тайные козни, не сдавался, но оставался в установленных им для себя рамках, всегда одинаково сохраняя непоколебимую надежду на Бога и не прекращая писать [в Византий] и просить осуществить все то, что император при своей жизни заповедал насчет него. И хотя византийцы и краем уха не хотели его слушать – не говоря уже о том, что и посланцев его они обривали, с бесчестием водили по площадям и заключали в оковы и тюрьмы, – ему ни разу не случилось оскорбить кого-либо даже словом. Он даже не считал ниже своего достоинства использовать в качестве посредников-миротворцев выделявшихся аскетизмом и добродетелью монахов Афонской горы. Но и они, придя [в Византий], лишь потрудились напрасно.

А деньги и все сокровища, которые накопили в течение длительного времени обе стороны, были потрачены на военные и другие общественные нужды.

Между тем многие знатные люди из Орестиады, составив тайное общество (έταιρείαν), договорились открыть Кантакузину ворота, когда он подойдет [к городу], прежде чем это заметят узурпировавшие власть простолюдины, и даже послали ему письма, приглашая его как можно скорее прийти и без труда взять город. И он, тотчас же поднялся, вооружил войско и отправил Иоанну Ангелу54, чтобы тот, как следует укрепив городок Памфила55, как можно скорее явился с примерно восьмьюдесятью всадниками к Орестиаде.

И вот, когда они собрались на высоком берегу огибающей Орестиаду реки, случилось так, что той ночью разразилась страшная буря, и река, словно почувствовав гнев Божий, разбушевалась и вышла из берегов, так что войскам Кантакузина было не переправиться. Они провели там с ним немало дней, но буря все не прекращалась, но продолжала бушевать с той же силой. Когда же они наконец отчаялись и ушли оттуда, буря на следующий день утихла, и река сбавила свой напор и свирепость. Когда такая попытка была предпринята уже дважды, и каждый раз воды реки тут же приходили в одинаковое неистовство, они наконец поняли, что это препятствие возникло не по какой-то случайности, но по Божьему промыслу, который легко все меняет, как хочет, а ныне очевидно противодействует начинаниям Кантакузина, так что и сами стихии приходят в негодование и сильную ярость, словно чувствуют, что Владыка гневается, и содействуют Ему, как подобает рабам, и деятельно оказывают Владыке честь своим вредоносным [для Кантакузина] порывом и весьма грозной местью.

С обеих сторон воины время от времени совершали вылазки: то одни выйдут из Дидимотихона, то другие из Орестиады и окрестных городков. И те здесь собрали богатую добычу, и эти там. И, чтобы покончить с этим, скажу, что ни одна сторона не одержала победу над другой, но они только без конца гоняли друг друга. А города постоянно терпели от них ущерб и мало-помалу разорялись. Очевидно, такова была воля Божия и свыше утвержденный жребий, чтобы эти города были разорены и лишены богатства, славы и порядка из-за этой междоусобной вражды.

Кантакузин, рассматривая отличия и преимущества войны гражданской и с внешним противником, говорил, что первая подобна пароксизму и жару, а вторая – летней жаре и зимнему холоду. И преимущество одной перед другой – огромное. Внешняя стужа лечится надеванием дополнительных одежд и разведением огня, как и внешняя жара – снятием одежд и дуновением ветра; а возникающий внутри тела жар это такая вещь, с которой трудно бороться.

А сосланные и заточенные за [поддержку] Кантакузина и те, кто в городах тайно ему сочувствовал, питали большие надежды, что с приходом весны настанут для них счастливые времена. Но надежды эти оказались тщетными. Дела у Кантакузина все время шли как у Мандробула56.

15-я глава

Но вернемся немного назад, чтобы слушателям было понятнее дальнейшее. Наместником Фессалоники и окрестных городов до [реки] Стримона был протостратор Феодор Синадин, а Серр и городков до Христополя – кузен покойного императора Гим Армянский (Γήμ ό Αρμένιος)57, который двадцать четыре года тому назад был вызван из Армении в Византий сестрой его отца, то есть императрицей, матерью императора Андроника58, и здесь женился на двоюродной сестре Кантакузина, с которой прожил много лет, но так и остался бездетным, a по ее смерти женился на дочери Сиргианна, от которой у него родились дети. Он всегда придерживался отеческой религии армян.

Он-то, сочтя смутное время подарком для себя и поводом к наживе, захватил тамошние земли Кантакузина и доходы с них, многие тысячи пар волов и стада всяческих других животных и, обратив все в серебро, наполнил свои карманы деньгами. На всех богатых людей, бывших под его властью, он возводил обвинения, что они якобы единомышленники Кантакузина, и самих их помещал под замок, а их имущество обеими руками прибирал себе. В общем, все бедствия, что породило то время, нелегко описать подробно. Кое-что мы упомянем в различных местах нашего дальнейшего повествования, а об остальном на основании этого при желании можно догадаться.

Случилось так, что этим бедствиям предшествовали некие дурные предзнаменования, как, например, очень сильное солнечное затмение вместе с предшествовавшим ему лунным, которые произошли в одном знаке зодиака – я имею в виду в Стрельце. И прежде чем прошло полное полугодие, снова случилось лунное затмение, когда Солнце было точно в Тельце. На этот раз оно было меньше, чем предыдущее, но все же размером в четырнадцать пальцев. В этом, а также в цветах [неба], видимых при страдании светил, для смотрящих в глубину [явлений] было великое предвозвещение бедствий.

Вторым [предзнаменованием], было уничтожение деревьев. Ибо, когда солнце находилось в Водолее, сразу после [выхода из] Козерога, совершенно безветренной ночью выпало невыносимое количество снега, который весил так много, что все деревья в Царьграде и его предместьях, пришли в такой упадок, что когда наступил день и прояснил случившееся ночью, можно было видеть странное зрелище: стволы деревьев, лишенные всех ветвей и похожие на колья или сухостой.

16-я глава

Поскольку в дальнейшем нам предстоит много говорить об императрице Ирине Кантакузине59 и двух ее братьях60, внесших большой вклад в события и дела того времени, давайте вернемся несколько назад. Они долго были узниками крепости Авдирского монастыря (τής τών Αύδήρων μονής)61 близ Родопских гор, no приказу императора Андроника-младшего и обвинению в государственной измене. Едва же Кантакузин надел в Дидимотихоне императорские красные сандалии, как началось за них состязание: каждая сторона хотела первой выпустить их из тюрьмы, чтобы иметь в их лице сильных союзников в борьбе против другой.

Итак, пока шли разного рода переговоры, а братья боялись, как бы им не сменить одни узы на другие – сравнительно легкие на, возможно, более тяжелые, – и не решались однозначно принять ту или иную сторону, императрица Ирина, изобиловавшая разумом и сообразительностью и столь превосходившая прочих женщин остротой суждений, силой интеллекта и гармоничностью характера, быстро все уладила наилучшим образом. Ибо, обладая природной и, так сказать, самовыкованной практической сметкой, она оказала своему супругу, императору, оказавшемуся в столь затруднительных обстоятельствах, огромную помощь, так что он, если и не всей своей царской властью был обязан ей, то всяко большей ее частью. To она заманчивыми речами поднимала упавший дух окружавших императора родственников и истинных друзей, то щедрой рукой тратила бывшее у них с собой в изгнании богатство или, лучше сказать, жалкие остатки [прежних] несметных богатств, как нами будет подробнее рассказано ниже. Теперь же она со всей поспешностью отправилась к братьям, лично предоставила им гарантии [безопасности] и в самое короткое время вернулась, привезя с собой и их к своему супругу-императору весьма вовремя в качестве верных и надежных помощников.

Поскольку же от Синадина, который тогда управлял Фессалоникой, постоянно приходили письма, подвигавшие Кантакузина как можно скорее прийти в Македонию и без труда завладеть Фессалоникой, поскольку давно все тайно подготовлено для этого, то Кантакузин с радостью, передав управление Дидимотихоном супруге императрице Ирине и ее брату Мануилу Асеню, тотчас же прибыл и укрепил замок, называвшийся Полистилон62, некогда находившийся при море. Теперь же он за свой счет отстроил его в устье Неста63, самой большой реки Фракии, низвергающейся с гор Гемоса64 и впадающей в Эгейское море.

Едва были закончены строительные работы, как решил подойти близко Хрелья Трибалл65, который прежде был под началом короля трибаллов, но по каким-то причинам разорвал узы подчиненности и установил собственную власть в Струмице66, заоблачной крепости, и землях при реке Стримон, вплоть до Амфиполя. Поскольку обе стороны ромейской междоусобной распри заигрывали с ним [пытаясь заполучить в союзники], он сделался для короля Сербии чем-то страшным и представляющим собой весьма большую проблему. Таким образом он извлекал пользу из [обстоятельств] времени, строил свое счастье на несчастьях других и неудачи соседей обращал в собственное благополучие. Догадавшись – что, впрочем, было не так и сложно – о будущей царской славе Кантакузина, он старался стать ему другом и союзником.

Поэтому, когда сторонники византийцев, подражая тремстам спартанцам, преградившим некогда при Фермопилах проход Ксерксу, заранее заняли теснины вокруг Христополя и со всем тщанием охраняли их день и ночь, чтобы не дать пройти императорскому войску Кантакузина, тогда объявился и Хрелья, подойдя с большим войском близко к Христополю, чтобы содействовать императору и, насколько возможно, облегчить ему проход в Фессалонику.

Между тем в Дидимотихоне с императрицей Ириной и ее братом Мануилом Асенем было оставлено более пятисот вооруженных [пеших] воинов и всадников, а с ними два стратига, Мануил Тарханиот67 и Георгий Факрасис68, и еще два других, ниже рангом. Последующее подробное описание их деяний даст ясное свидетельство их стойкости, мужества и опытности в сражениях. А тех, кто следовал за императором в поход, о котором мы намереваемся рассказать, было, помимо лучников, пращников и метателей копий, не менее двух тысяч отборных всадников; родственников же [императора] и других благородных мужей, и тех, кто был у них в услужении – около пятисот. Самыми избранными из всех были два императорских сына, Матфей69 и Мануил70, а после них – брат императрицы Ирины Иоанн Асень и двоюродный брат императора Иоанн Ангел71. Всех этих мужей великодушие в испытаниях и все явленные ими великие свершения и победы наше повествование в дальнейшем подробно покажет в соответствующих местах.

* * *

1

To есть до 17 июня 1341 г. На самом деле период, описанный в первых 11 книгах, составляет 137 лет (с апреля 1204 г.).

2

Эврип (греч. Εῦριπος) – узкий пролив между материковой Грецией и островом Эвбея, знаменитый тем, что он семь раз в день менял свое течение, и служивший античным авторам символом непостоянства.

4

Выражение, не встречающееся у других писателей и не вполне понятное.

5

Нам не удалось идентифицировать этого персонажа.

6

Протей (греч. Πρωτεύς) – согласно различным древнегреческим мифам, морское божество (сын Посейдона), герой или царь, обладавший способностью принимать разные облики. Жил на острове Фарос в дельте Нила.

7

Пурпурная обувь была одной из императорских инсигний. «Надеть красные башмаки» – значит присвоить себе царскую власть.

8

Аллюзия на Мф. 16:26.

9

См. прим 673 к т. 1.

11

Эпиваты (греч. Έπιβάται) – небольшой город в Силиврии, на берегу Мраморного моря, неподалеку от Константинополя, ныне Селимпаша (тур. Selimpașa).

12

Гомер, Илиада, 1.303. В оригинале: «по копью».

13

Мы принимаем конъектуру ван Дитена, который предлагает читать здесь «έμοῡ» вместо «όμοῡ».

14

Демосфен, 1-я Олинфская речь, 11:7–8.

15

Кирн (греч. Κύρνος) – древнее название Корсики.

16

Тельхины (греч. Τελχίνες) – персонажи древнегреческой мифологии, морские демоны или оборотни, обитавшие на Родосе. Тельхинами античный поэт Каллимах называл своих литературных врагов, также говоря об их состязаниях (см. Каллимах, Причины, фрагмент 1, изданный в: Callimachus, ed. R. Pfeiffer (Oxford, 1949), vol. 1: Fragmenta (TLG 0533 006)). Вероятно, Григора следует ему и подразумевает под тельхинами своих противников, паламитов, хотя, может быть, имеет в виду и просто демонов.

17

Филемон (греч. Φιλήμων, лат. Philemon; ок. 362 – ок. 262 до н. э.), афинский поэт и комедиограф (Fragmenta comicorum Graecorum, ed. A. Меіneke (Berlin: Reimer, 1839; repr. De Gruyter, 1970), vol. 4, fr. 92 (TLG 0487 002, Play FlF, fr. 92:1–2). Григора цитирует Филемона в пересказе Диодора Сицилийского (Diodorus Siculus, Bibliotheca historica, lib. 12, cap. 14, sec. 2 (TLG 0060 001)).

18

Мы предлагаем читать здесь «άπαντῆσαι» вместо «άπαντλῆσαι».

19

См.( например: Ксенофонт, Киропедия, кн. 1, гл. 2:7; Фемистий, О дружбе, 268с.

20

См., например: Аристотель, Метафизика, 1011b, 17.

21

Аллюзия на 1Кор. 6:19–20.

22

Нам не удалось выяснить, на какие античные законы ссылается здесь Григора.

23

То есть врачи.

25

В оригинале: «έξῄει τοῦ βήματος». Трудно сказать, что Григора имеет в виду под этой «вимой». Исходя из контекста, это вряд ли может быть церковный алтарь или возвышение в зале суда. Ван Дитен переводит это слово как «Audienzsaal», но это, во-первых, далеко от буквального смысла, а во-вторых – противоречит упоминанию о приватном характере приведенной беседы.

26

Примерно в середине сентября 1341 г.

27

To есть болгарами.

28

Иоанн-Александр, см. прим. 617 к т. 1.

29

Айдыноглу Умур-бей (тур. Aydinoğlu Umur Bey; ум. в 1348 г.) – эмир Айдына в 1334–1348 гг., сын Айдыноглу Мехмед-бея. Также известен как Умур Лев Божий. Григора называет его Амуром (Αμούρ).

30

См. т. 1, кн. VII, 1, с. 165–166.

31

Имеется в виду период так называемого Pax Romana (лат. «Римский мир»), когда жестко централизованная администрация и римское право обеспечили длительный мир и стабильность Римской империи эпохи Принципата, прекратив вооруженные конфликты регионов между собой. Временные рамки этого периода чаще всего определяются как 27 г. до н. э. – 180 г. н. э.

32

На самом деле это высказывание Марка Катона Старшего в пересказе Плутарха: Plutarchus, Cato Maior, 9, 8,1 (TLG 0007 025).

33

Мы читаем здесь «σαφῶς» вместо «σοφῶς».

34

Агораном (греч. άγορανόμος) – в древних Афинах смотритель рынков.

35

Октавиан Август (лат. Caius Iulius Caesar Augustus Octavianus, 23 сентября 63 до н. э. – 19 августа 14 н. э.) – внучатый племянник Цезаря, усыновленный им по завещанию, первый римский император, сумевший соединить в своих руках военную, гражданскую и религиозную власть.

36

Ср. Мф. 16:19.

37

Cр. Aristoteles et Corpus Aristotelicum. Fragmenta varia, Category 1, treatise title 13, fragment 88 (TLG 0086 051). Карийцы (греч. Κᾶρες) были воинственным народом и часто нанимались в иноземные войска, из-за чего возникла поговорка «рискнуть корийцем», т. е. малозначащим чужаком. Отсюда «вменить в карийца» = «не ставить ни во что».

38

Димархами или демархами (греч. δήμαρχος) в античной Греции назывались главы территориальных округов, демов (греч. δῆμος), а в Риме – народные трибуны (лат. tribunus plebis). В Византии это название перешло на лидеров цирковых партий «венетов» (голубых) и «прасинов» (зеленых). Трудно сказать, использует ли Григора это слово в последнем значении, т. к. партии почти полностью утратили свое влияние еще к X веку. Учитывая, что здесь у него «δήμος» значит просто «народ», мы сочли за лучшее и «димархов» понимать не терминологически, a обобщенно.

40

Мы следуем здесь конъектуре ван Дитена, предлагающего вместо «δούλους» читать «διαύλους».

41

В тексте лакуна. Ван Дитен сообщает, что она присутствует и в единственной рукописи, содержащей эту часть книги (1 Vat. gr. 64), и оставляет место для примерно 12–13 строк. Он предполагает, что это сам Григора оставил пустое место, намереваясь впоследствии дописать, но по каким-то причинам не смог этого сделать. См. Dieten, Bd. 3, S. 274–275, Anm. 91.

42

26 октября 1341 г.

43

To есть до 8 февраля 1347 г.

44

Мать Кантакузина, Ангелина Палеологиня Кантакузина, во время последовавшей вскоре после провозглашения ее сына императором гражданской войны была взята в плен Апокавком и от горя и плохого содержания умерла с 5 на 6 января 1342 г.

45

То есть Апокавк и патриарх Иоанн Калека.

46

Анахарсис (греч. Άνάχαρσις, ок. 605–545 гг. до н. э.) – античный философ, входивший в число «семи мудрецов», скиф по происхождению, сын царя Гнура, брат царя Савлия и Кадуита. Работы его не сохранились, но до нас дошло около пятидесяти приписываемых ему изречений, входящих в различные сборники апофтегм.

47

, Apophthegmata (ар. auctores diversos), Division 10, apophthegm 1.1–2 (TLG 1667 006); Clitarchus, Sententiae, Sententia 141.1–2 (TLG 1278 001).

48

Речь идет о церемонии «прокипсиса» (греч. πρόκυψις) – явления императора народу по торжественным дням. Ван Дитен переводит «τῷ τοῦ παλατίου Αἰθερίῳ οἰκίσκῳ»: «в помещение дворца, называемое Эферион», и поясняет в примечании, что императоры показывались с балкона. Однако другие исследователи утверждают, что прокипсис обыкновенно совершался на открытом воздухе – на площади или дворцовом дворе, – и переводят «αἰθέριος οἰκίσκος как «воздушный домик» (см.: M. А. Андреева, «О церемонии «прокипсис"», Seminarium Kondokovianum 1 (1927), с. 160). Поэтому, вероятнее всего, это был крытый высокий помост.

49

To есть Богоявление или Крещение Господне, 6 января.

50

Прокипсис, согласно византийскому церемониалу, совершался также и в этот праздник.

51

Очевидно, речь идет о трубе, возвещающей о начале прокипсиса.

53

См. прим. 519–522 к т. 1.

54

Иоанн Ангел (греч. Ιωάννης Άγγελος, ум. в 1348 г.) – византийский аристократ, военачальник и наместник разных городов и областей, губернатор Эпира (1336–1342) и правитель Фессалии (1342–1438). Приходился родственником (племянником или кузеном) Иоанну Кантакузину.

55

Памфил (греч. Πάμφιλος) – персонаж древнегреческой мифологии, царь дорийцев, обитавших у подножья горы Пинд, т. е. на территории Эпира, где был губернатором Ангел. Какой именно эпирский город имеет в виду Григора, нам не известно. Изначально он был губернатором Кастории, затем Яннины, но в июне 1341 r., после смерти Андроника III, был смещен с должности. В составе делегации знати он встречался в Дидимотихоне с Кантакузином и присутствовал при провозглашении последнего императором. Последующее его местопребывание неизвестно.

56

Мандробул (греч. Μανδρόβουλος) – персонаж древнегреческой мифологии, скупец, который, найдя на острове Самос клад, принес в жертву Гере золотого барана, в следующем году – серебряного, а еще через год – медного. «Дела идут как у Мандробула» – поговорка, означающая, что идут они все хуже и хуже. –

57

Ги де Лузиньян (фр. Guy de Lusignan, ум. в 1344 г.) – сын Амори (Амальрика) Тирского из династии Лузиньянов, короля-узурпатора Кипра, и Изабеллы, дочери киликийского царя Левона III Хетумяна, впоследствии король Киликийской Армении (1342–1344) под именем Костандин III. Основатель династии, правившей Киликийским царством вплоть до его падения в 1375 г.

58

Григора ошибается, называя императрицу Марию (Риту Армянскую; см. прим. 301 к т. 1) сестрой отца Ги. На самом деле она была сестрой его матери.

59

Ирина Кантакузина или Ирина Асень (болг. Ирина Асенина, греч. Ειρήνη Καντακουζηνή) – жена императора Иоанна VI Кантакузина, дочь Андроника Асеня Палеолога (см. прим. 501 к т. 1) и его супруги Тарханиотисы, императрица в период с 1341 по 11 декабря 1354 г., впоследствии монахиня Евгения. Даты ее рождения и смерти неизвестны. Замужем за Кантакузином с 1318 г. В браке родилось шестеро детей.

60

Мануил Комнин Рауль Асень – полководец, позже стратиг в Дидимотихоне (1342) и губернатор Визы (1344); Иоанн Асень – полководец, губернатор Меленика (1342) и Морха (1343).

61

Авдиры или Абдеры (греч. Άβδηρα, а не Αὔδηρα, как у Григоры) – древнегреческий город во Фракии, к востоку от устья Неста (см. прим. 63). Ван Дитен, основываясь на «Истории» Кантакузина и мнении Дюканжа и Буаве, приходит к заключению, что монастырь, где были заключены братья Асени, находился не в Авдирах, а в Вире (греч. Βήρα, ныне Φέρες), в устье реки Эврос, близ Александрополя (Dieten, Bd. 3, S. 274, Anm. 126). Это знаменитый монастырь Богородицы Мироспасительницы (греч. Μονή Θεοτόκος τῆς Κοσμοσώτειρας), построенный в XII в. императором Исааком Ангелом и сохранившийся до наших дней.

62

Полистилон (греч. Πολύστυλον) – акрополь города Авдиры.

63

Нест или Места (греч. Νέστος, болг. Места,) – река в современных Болгарии и Греции, впадающая в Эгейское море. Берет начало в юго-западной Болгарии в Рильских горах при слиянии рек Черна Места и Бяла Места и впадает в море около острова Тасос.

64

См. прим. 340 к т. 1.

65

Хрелья (серб. Хреља, болг. Хрельо, греч. Χρελης, также известный как Стефан Драговол или Хрелья Охмулевич, ум. в 1342 г.) –полунезависимый феодальный владетель области на северо-востоке Македонии в Рильских горах, вассал сербских королей Стефана Милутина, Стефана Дечанского и Стефана Душана.

66

Струмица (ранее – Струмница; макед. Струмица, греч. Στρουμμίτζα) – город в восточной Македонии. В античности носил имя Астрейон.

67

Мануил Тарханиот (греч. Μανουήλ Ταρχανειώτης) – византийский аристократ, представитель рода, известного с X в. Состоял в родстве с Кантакузином.

68

Георгий Факрасис (греч. Γεώργιος Φακρασῆς) – придворный сановник в чине протостратора, политический и общественный деятель, автор изложения диспута Паламы с Григорой (см.: Георгий Факрасис, Диспут святителя Григория Паламы с Григорой философом: Философские и богословские аспекты паламитских споров (M., 2009)).

69

Матфей Кантакузин (греч. Ματθαίος Ασάνης Καντακουζηνός, ок. 1325–1383) – сын Иоанна VI и Ирины Асень, во время гражданской войны военачальник в армии своего отца, в 1353–1357 гг. – император (соправитель Иоанна V Палеолога и Иоанна VI Кантакузина), в 1380–1383 гг. – деспот Мореи. Был женат на Ирине Палеологине, внучке императора Андроника II.

70

Мануил Асень Кантакузин (греч. Μανουήλ Ασάνης Καντακουζηνός, ок. 1326, Константинополь – 1380, Мистра) – сын Иоанна VI и Ирины Асень, во время гражданской войны – наместник Верии и эпарх Константинополя, затем, в 1349–1380 гг., деспот Мореи.

71

См. прим. 54.


Источник: История ромеев = Ρωμαϊκή ίστοϱία / Никифор Григора ; [пер. с греч. Р. В. Яшунского]. - Санкт-Петербург : Квадривиум, 2014-2016. - (Quadrivium : издательский проект). / Т. 2: Книги XII-XXIV. - 2014. 493 с. ISBN 978-5-4240-0095-9

Комментарии для сайта Cackle