XII. Воспитание Владиславлева
Владиславлев был сын священника довольно бедного села Спасского, Черноземского уезда. Родитель его, о. Петр жил едва ли не беднее всех священников Черноземского уезда. Поступив на священническое место в Спасское, он в первое время не имел у себя, как говорится, ни кола, ни двора: одна ветхая избенка, плохонький дворишко, сарай, овин, пять овец; десятка два кур да одна плохонькая лошаденка – вот все, что он имел в первые годы своего священства! Поправить сколько-нибудь свое состояние он не имел ни малейшей возможности. На обязанности его лежало выплатить за своего покойного тестя рублей до семисот, по тогдашнему времени, ассигнациями – долгов разным лицам, да сверх того еще нужно было выдать в замужество свояченицу; а тут как на беду вдруг в самый первый же год его священства, наравне с другими, его посетил голодный сороковой год, всем и доселе еще памятный, – и комитет, бывший в то время в Черноземске, для раздачи пособий бедному сельскому духовенству, настолько был несправедлив, что, выдавая значительное пособие таким священникам, разумеется, своим знакомым или родственникам, которые жили до голодного года панами и запасли тысячи про черный день, отцу Петру совершенно отказал в пособии на том основании, что он недавно поступил на место и не имеет еще многочисленного семейства. До того ли тут было бедному молодому священнику, чтобы думать о поправлении своего состояния, когда на первых же порах он должен был всякую копейку своего незначительного дохода употреблять на уплату долгов тестя, а не употребить этой копейки на уплату долгов не было ни малейшей возможности, потому что кредиторы его были люди самые невежественные и немилосердные, в роде какого-нибудь сельского десятника, по привычке требовавшего, чтобы ему за обождание долга оказывались чуть не царские почести, и при первом же неудовлетворении такого требования кричавшего на целое село, что он «своего батьку посадит в тюрьму за неуплату долгов и последний домишко его разорит». В голодный год он должен был и последнюю свою скотину распродать для того только, чтобы не умереть с голода, потому что доходов в этот год не было никаких, и все-таки должен был питаться, в полном смысле слова, лебедным хлебом. В этот-то памятный всем год у о. Петра родился сын, герой наш Владиславлев.
На первое время маленький Вася был для отца истинным даром неба в его горестной жизни: занимаясь с малюткою, точно маленькая девочка с куклою, о. Петр хоть на несколько минут забывал свое горе и вздыхал свободно. Но и это утешение скоро миновало: не более двух-трех месяцев о. Петр утешался малюткою, а там новые заботы еще более окружили его и сделали ко всему равнодушным и даже к маленькому Васе, с которым он уже вовсе не занимался, которого даже и ласкать перестал. Только лет через пять после голодного года о. Петр оправился немного – посбыл долги с шеи, выдал свояченицу и обзавелся скотиною. Но и тут еще горе не миновало совершенно: изба совсем развалилась, так что и жить в ней было небезопасно уже, по необходимости нужно было строиться вновь, да и горенку тоже нужно было хоть какую-нибудь поставить. Волей-неволей о. Петр снова должен был кланяться всякому негодяю и лезть в новые, но на этот раз свои собственные долги. Он построился отлично, потому что случайно был в Мутноводске в такую пору, когда у него были в кармане деньжонки, купил там бревен двести елового леса за дешевую цену на аукционной продаже имения одного из мутноводских лесоводов, а перевезти этот лес ему помогли свои приходские мужички зимою, когда они там часто бывали с барским хлебом. Понятно, что занявши деньги, нужно было их и отдать. И вот о. Петру снова пришлось теперь во всем отказывать себе и выпутываться из долгов, пока еще не подросли дети да не пришла пора их возить в Мутноводск. А нужды домашние между тем с каждым годом все увеличивались: семейство прибавлялось и своими детьми и сиротами, оставшимися сначала от родного брата, а потом от сестры его, и перешедшими к нему жить; приход его с каждым годом все более беднел, перейдя в руки других владельцев. Чтобы поддерживать свое безбедное существование о. Петр вынужден был даже обходиться без работника в доме, сам вынужден был пахать, жать, косить и молотить. Немногим лучше жил он в эту трудную пору жизни, чем каждый бедный крестьянин, хоть дом он построил себе и хороший, но чтобы сделать его действительно своим достоянием, которое в случае смерти отца могло бы перейти к детям, для этого нужно было молодому священнику много перенести тяжелых минут, стоивших ему пота и крови, много нужно было вытерпеть сцен от кредиторов, и отказать себе даже в таком удовольствии, как чаепитие. И все это перенесли молодые супруги, отец и мать Владиславлева...
Естественно, что при таких стеснительных обстоятельствах жизни о. Петра, сын его должен был получить первоначальное воспитание слишком незавидное и нисколько не отличавшееся от того, какое в былое время получали да и доселе еще получают почти все бедные дети священнические. Он развивался сам собою, совершенно самостоятельно, без всякого постороннего влияния: рос одиноко, точно сирота бесприютный, совершенным дикарем, нигде в чужих людях не бывал, никого из порядочных людей не видал, и всегда прятался за дверь от постороннего человека, которому когда-нибудь случалось быть в доме о. Петра. Отец и мать не заботились о том, чтобы хоть сколько-нибудь приучить его к развязности. «Зачем – думали они – нашему сыну нужно быть резвым? Наше дело не богатое, да и ему не Бог весть какими средствами придется располагать в жизни, но также придется жить бедно, как и мы живем, если еще не беднее... Ему нужнее всего быть благочестивым и кротким, ко всем почтительным, покорным отцу с матерью и терпеливым. Пусть же растет себе, как Бог велит!»... И, нужно сказать правду, мать сумела такие же мысли вложить в сердце своего сына, но вместе с тем она незаметно развила его сердце, сделала его нежным и впечатлительным; она хотела достигнуть лишь того, чтобы сын ее был добр, сострадателен и благочестив, и потому заставляла его всегда выносить и подавать милостыню всякому нищему, кланяться всякому мужичку, за все благодарить Бога и усердно молить о том, чтобы Он дал ему доброе и непорочное сердце, полное любви к Богу и ко всем людям. И Владиславлев всегда чуть не стремглав летел в избу, когда бывало чуть заслышит голос нищего, распевающего под окном своего неизменного «Лазаря», – бежал он за тем, чтобы кто-нибудь другой не подал милостыни нищему, и всегда подавал такой большой кусок хлеба, какой можно было бы безобидно подать двум-трем; каждому мужичку он низко кланялся, встречаясь с ним на дороге. Всегда вместе с матерью бывал в церкви, и вместе с нею усердно молился. В этом собственно и состояла вся заслуга матери по отношению к воспитанию Владиславлева.
На седьмом году Владиславлева начали учить грамоте. Несмотря на свое малолетство, он и тогда уже оказал хорошие успехи и подавал большую надежду на блистательные успехи в будущем: в одну зиму выучился он прекрасно читать и писать, выучил наизусть краткий катехизис и знал первые два действия арифметики по учебнику блаженной памяти Куминского, одному из самых неудобопонятных для детей; в следующие три года, особенно в последний из них, он прошел св. историю, русскую грамматику, арифметику до тройных правил и грамматики латинскую и греческую до синтаксиса. Тем и закончилось его домашнее воспитание. Когда Владиславлеву исполнилось десять лет, о. Петр повез его в Мутноводск и представил на экзамен, чтобы записать его во II класс училища; но Владиславлев на приемном экзамене так отличился, что ректор училища, никогда еще не слышавший таких разумных ответов от десятилетних мальчиков, представляемых на экзамен, принял его прямо в III класс. Затем, по обыкновению и горькой необходимости, малютка брошен был в Мутноводске на произвол судьбы, подобно всем «семинаристикам», как хозяева семинарских квартир называли учеников мутноводского духовного училища, в отличие от учеников Семинарии, которых все называли просто «семинаристами». Отец его уехал домой, дав только 30 копеек на калачи на всю треть, да сказавши при прощанье: «Учись, Вася! Будь умен, скромен и послушен». И Владиславлев остался один, лицом к лицу с семинарскою жизнью, которая если и теперь еще черна и незавидна, то в ту пору была еще чернее и незавиднее... Проводив отца, он поплакал немного, потом стал присматриваться ко всему окружавшему. Как для него ново и странно было все, что он видел перед собою!».. Все общество семинарской его квартиры состояло из двадцати человек, из которых только трое было маленьких, а остальные, за исключением старшего богослова, все риторы и философы. Естественно, что в таком обществе Владиславлеву в ту пору нельзя было ничего встретить хорошего. Вот что он увидел здесь в первый день, когда проводил своего отца.
На столе, в переднем углу, во множестве насыпан был на листах серописчей толстой бумаги, или лежал еще в нераспечатанных четвертках известный в то время «Жуков» табак в 3 копейки за четвертку; тут же валялись пустые полуштофы, бутылки и рюмки, куски хлеба и огуречные очистки – эти жалкие остатки кутежа семинаристов. На окнах и возле кроватей стояли трубки с предлинными чубуками; папирос в ту пору семинаристы еще не курили и трубки с длинными чубуками были во всеобщем употреблении, не только у семинаристов, но и в порядочных домах. За небольшим столиком под миниатюрным и расколотым зеркалом, на довольно старой и изрезанной деревянной табуретке сидел старший квартирный богослов Вознесенский, которому Владиславлев был поручен, как отцу: он чертил карандашом счеты на лоскутке толстой серой бумаги. На одной табуретке, точно такой же изрезанной, сидел философ Покровский, и под влиянием Бахуса, нецеремонно раскачивался во все стороны и ломал табуретку. На некоторых, тут же стоявших кроватях, самой неаккуратной работы и весьма ветхих лежали риторы и философы: от нечего делать, эти артисты то считали мух на потолке, то курили трубки лежа, выпуская при этом дым изо рта целыми клубами с разными фигурами, то затягивали песню, какая на ум взбредет и, не докончив ее, начинали перебранку друг с другом из-за того, что не ладили в песне...
– Анемподист! – крикнул вдруг ломавшийся на табуретке философ Покровский: – а кто мы, братец, теперь стали?..
– Libertas!... – отвечал Анемподист с особенною важностью, ударяя себя в грудь: – теперь какой-нибудь Пружинин не смеет нас бить табакеркою в лоб или плевать нам в рот... мы ушли от него... да и Мухин не будет нам говорить «дурачинишки», а скажет «ученички»...
– Да, братец, – сказал с живостью Покровский: – Libertas – человек вполне свободный и на все готовый... Знаешь, как говорил инспектор горских студентов23: «ритор что-нибудь сделать нехорошее побоится, богослов постыдится, а философ никогда»... да, братец, никогда!... или еще: «богослов прикажи, философ распорядись, а ритор на посылочках»... Вот кто мы теперь...
– А это кто? – сказал Анемподист, указывая на двух семинаристов, только что вошедших в комнату...
– О? это еще ничтожные существа – риторенки, годные на одни только посылки и всего на свете боящиеся, – отвечал Покровский, забыв, что еще так недавно сам был ритором, и теперь только лишь величает себя философом, а еще ни на одном философском классе не был.
– Вы, господа, уж слишком много на себя берете, – в шутку заметил им старший: – вы еще сами только что вышли из таких же риторенков и вовсе не видали философии-то...
– Вот то-то и есть: мы теперь libertas, еще не вкусив философии и уже сознаем свое я, а как философии-то вкусишь, тогда еще не то будет, – сказал Анемподист...
– Конечно, не то! – подтвердил Покровский. – Дай-ка нам с Бахманом24 познакомиться, послушать его «без науки о науке никакая наука быть наукою не может», тогда все отойди прочь!... Мы полное будем иметь право подписывать на своих задачах: «ученик ф-ии25 такой-то»... не только говорить, но и во сне будет бредить силлогизмами, дилеммами, трилеммами, началом исключения среднего третьего... будем говорить так мудрено, что не каждый нас поймет, будем философствовать…
– Да, – сказал старший: зафилософствуетесь, да иной раз услышите от своего Бахмана: «у! мой мерин лучше тебя мыслит!.. он у меня прекрасно составляет силлогизмы, когда голоден»...
Владиславлев в эту пору стоял у двери в ту комнату, где все это говорилось, и равно ничего не понимал.
– Эй! мальчуган! – вдруг крикнул ему один из лежавших на койке, философ Троицкий: – как бишь тебя зовут-то?.. Я что-то забыл... Василий, что ли, или Иван?..
– Василий, – вежливо ответил Владиславлев.
– Ну, хорошо… положим, хоть Василий... это все равно. Дело не в том, как тебя зовут, а в исполнении моего приказания... Поди, братец, закури мне скорее трубку...
– Я не умею закуривать...
– Ничего, братец!.. Не умеешь, так скоро у нас выучишься этому.... Ведь и мы тоже не умели прежде ни курить, ни закуривать, а потом выучились... И ты выучишься...
– Мне папаша не велел курить...
– Вот вздор!.. Не велел! – великая важность!.. Увидит, что ли, он, как ты будешь курить?.. Ничего!.. не робей!.. Учись всему: и табак курить, и вино пить... без этого нельзя прожить: ныне все и пьют, и курят... Ну, слушай же!.. Я тебя сейчас поучу, как нужно закурить трубку... Возьми, братец, трубку, продуй чубук... вот этак... Потом, братец, набей трубку табаком, зажги спичку, раскури трубку и подай ее мне... вот тебе и все!.. Понял?..
– Вы бы, господа, хоть осмотреться-то дали ему, – заметил старший: не сразу бы заставляли его набивать трубки и закуривать их...
– Вот еще! – возразил Троицкий: ведь нас, когда мы были такими же мальчуганами, заставляли делать все, почему же и нам его не заставить?..
– Его, господа, нужно бы величать академиком, неожиданно заметил философ Богоявленский; он непременно будет каким-нибудь гением европейским...
– Либо петухом индейским, – вмешался Троицкий.
– Ну, брат, извини! – сказал с сердцем Богоявленский. Он никогда не будет таким петухом, как ты, например. У тебя еще и теперь петухи в голове поют, а он на первый же раз показал себя оригиналом: такой еще маленький, а выдержал экзамен прямо в III класс, чего доселе и в примере не бывало... Понимаешь ли ты это?..
Троицкий счел себя оскорбленным и разразился бранью на Богоявленского и Владиславлева. Владиславлев совершенно растерялся и не знал, что ему делать. Он бросился в переднюю, на бывшие там большие хоры, или нары, где была ему указана постель вместе с другими мальчиками, и начал горько плакать. Но какое кому дело было обращать свое внимание на то, что он плакал?! Ведь каждый из окружавших его семинаристов сам был таким же горемыкой, брошенным на произвол судьбы, и точно так же некогда плакал. Пусть же и он теперь плачет!.. Слезы – неминуемая дань, которую семинаристы платят своему положению в самом начале своей семинарской жизни. A после у них и дубиною не вышибешь ни одной слезы. Сердце семинариста скоро делается несокрушимым в печали... Владиславлев проплакал до самого вечера. Вечером он немного успокоился, но ненадолго. Часов около 8 вдруг раздался необыкновенный стук в окно, и вслед за стуком началась в квартире потеха!..
– Кто там? – спросил Троицкий сквозь щель для болта к окну.
– Инспектор горских студентов, – отвечал за окном хриплый голос.
– А, господа, Казак!.. Михаил Иванов идет к нам. Покутим теперь на славу, –закричал Троицкий.
Человек пять семинаристов бросились из комнаты, встретить своего приятеля и услужить ему. Минуты две спустя ввалился сам Казак, человек небольшого роста с небольшою окладистою бородой, полуседой, пьяный и весь выпачканный в грязи.
– Инспектор горных студентов... Все ли дома?.. – заговорил он.
– Все, – ответил Покровский.
– A перворазрядный где?.. Старший где?..
– Здесь, отвечал старший.
– А! добре, добре!.. хороший ты... я тебя первым запишу в своём списке... A говядину где берешь?..
–У вас в лавке...
– Добре! перворазрядный... Бери... Давай сейчас три рубля мне, я вас угощу за это... Ну, живо!.. Богослов прикажи, философ распорядись, a ритор на посылочках... Кувшин пива, кувшин меду и четверть водки... Командуй... Живо!..
Старший тотчас же достал три рубля. Ритор Михайлов явился в качестве исполнителя воли своего инспектора горских студентов, взял два огромных кувшина и стал навязывать их маленьким, нести в кабак на площадь. Владиславлев тоже должен был нести кувшин вместе с другим мальчиком: отказаться от этого он не мог: ни слезы, ни жалобы ему при этом не помогли. И Владиславлев в первый же вечер поплелся в кабак за пивом! Дождь, грязь, холод – все нипочем!.. Терпи горе, пей мед!..
Так на первых порах неприветливо встретила Владиславлева суровая семинарская жизнь. Малютка мучился, грустил и плакал дня три, пока не начинались классы в училище и не было дела, a там пошел мыкать горе целую сентябрьскую треть, живя без всякого призора и не слыша ни от кого ласкового слова!.. Но много должно было пройти времени и много пришлось Владиславлеву видеть и перенести всякого рода неприятностей, прежде, чем успел он привыкнуть ко всему семинарскому и ужиться с семинарским бытом.
В те времена мальчики были совершенно заброшены и предоставлены самим себе; жили в страшной тесноте и черноте; терпели и холод, и голод. Обращались с ними и в классах, и в квартирах чисто варварски. На мальчиков училища в ту пору смотрели, как на что-то не заслуживающее ни малейшего внимания и ими можно было каждому располагать, как только вздумается; казалось, будто никто и ни предполагал в них присутствия чего-нибудь разумного. Неудивительно поэтому, если в классах учителя без всякого милосердия наказывали мальчиков розгами за всякую безделицу, давая им по сто и более ударов, так что иной бедняк после «березовой бани» лежал в больнице недели по две, по три, a то и совсем отправлялся на тот свет. Неудивительно, если в квартирах старшие и все большие вертели мальчиков как хотели, и за уши, и за волосы, секли немилосердно розгами за дело и без дела, за то, например, почему не вычистил трубки хорошенько, когда закуривал ее; посылали их в полночь и за полночь во всякую погоду на квартиру товарищей, как бы ни было далеко. Но всего хуже было то, что присмотра и надзора за мальчиками вовсе не было никакого. Развитие их решительно было предоставлено собственным их силам; никогда они ни от кого не слыхали ничего, что могло бы способствовать умственному и нравственному их развитию. В классах учители всякий день лишь задавали им уроки к следующему классу, ничего не объяснивши из урока, а только сказавши: «приготовьте к следующему классу вот отсюда»; а приходя на следующий класс, слушали заданный урок, требуя от мальчиков такого чтения, чтобы они и слова одного не смели ни пропустить, ни заменить другим во всем уроке, иначе начиналась расправа. В квартирах была та же самая история: никто мальчикам ничего не объяснял и не указывал. Да и кому было заниматься с ними? Ритор или философ до этого не касался – не его дело, и потому он охотнее пролежит на своей койке и будет считать мух на потолке, чем займется с мальчиками, которых он по своей прихоти постоянно гоняет с одной квартиры на другую с записками к товарищам.
Старший же, на котором лежала обязанность заниматься с мальчиками, по обыкновению, или был занят своими уроками, или где-нибудь с товарищами сидел в трактире и проматывал общественные денежки, либо валялся на койке пьяный: уж не до мальчиков тут!.. Он, пожалуй, и не прочь бы подчас заняться с ними, но занятия его были такого рода, что для мальчиков лучше, если бы он и не брался за них. Все занятие его с мальчиками ограничивалось тем, что он вечером заставит их прочитать ему урок без ошибки; в случае плохого ответа, изобьет, высечет розгами да заставит снова учить урок: вот и все участие старшего в деле развития умственных и нравственных сил детей... А старшему дети поручались, как отцу и руководителю!
Так вообще в ту пору незавидно было положение детей, обучавшихся в мутноводском духовном училище. Но еще незавиднее было положение Владиславлева. Он записан был прямо в III класс, и это тем хуже было теперь для его положения. Он был в своем классе так называемым новичком. И много стоило ему труда, слез и терпения привыкнуть ко всем классическим порядкам, с которыми прочие знакомы, и сблизиться с товарищами, смотревшими на него как на выскочку и всегда обижавшими его. Лишь только он, бывало, покажется в класс, все разом закричат: «новичок!.. новичок!.. всыпать ему!.. всыпать!..». И тотчас же целый десяток мальчиков схватывает его, накидывается на него и начинают все по очереди колотить его!.. Наставники были не добрее товарищей. В списках своих все они записали его последним и, вместо того, чтобы посадить где-нибудь повиднее и поближе к себе, засадили его на самом последнем столе в угол у печи с так называемыми камчадалами 26, отъявленными лентяями таким отребьем класса, на которое учителя и внимания не обращали, в том убеждении, что от них нечего ждать добра. А там еще, как на беду, авдитор27 его, Калычев, записал его в своей нотате28 худо знающим урок – ml, или male – в самый же первый класс, и записал за то именно, что Владиславлев, не зная школьных порядков, не дал ему на первый раз за нотату двух копеек серебром. Пересматривая нотаты, учитель греческого языка вместе с другими мальчиками, не знавшими урока, приказал высечь розгами и Владиславлева без всяких отговорок. К счастью Владиславлева, нашелся один из сидевших на первом столе, мальчик, который осмелился объяснить учителю, что Владиславлев еще новичок и ничего не знает, а сам Владиславлев осмелился сказать учителю, что он хорошо знает свой урок, и что авдитор понапрасну записал его в нотате, потому что Владиславлев не дал ему двух копеек. Все эти объяснения, конечно, не могли бы избавить Владиславлева от розог, если бы не вмешивался в это дело сам Калычев, хотевший оправдать себя.
– Неправда! – сказал вдруг Калычев гордо и самоуверенно: – он ничего не знает... Его следовало бы записать не ml, а ns, т. е. nescit! Извольте его сами спросить.
– Нет, г. учитель, я хорошо знаю весь урок и дальше урока знаю, потому что дома всю грамматику выучил до синтаксиса, – сказал Владиславлев.
– Нет, не знаешь!.. Ты ничего не знаешь, – сказал Калычев.
– Как же не знаю?.. Я все прочел тебе хорошо...
– Смотри! – сказал учитель Калычеву: верно ли ты записал его?
– Извольте сами его выслушать; – опять гордо и самоуверенно сказал Калычев, в полной уверенности, что учитель не станет его поверять. – Понапрасну я не записал бы его ml.
Калычев, однако, ошибся в своем расчете: как на беду, учитель на этот раз изменил своему обычаю не поверять авдитора.
– Ну, хорошо! – сказал он неожиданно Владиславлеву: – на первой раз я тебя прощаю. Прочти урок... я посмотрю, как ты его знаешь...
Владиславлев отер слезы рукавом нанкового сюртука и стал читать: «имена, кончающиеся на δα, φα и ρα удерживают α в родительном и дательном падежах например, ἡμέρά – ἡμέραϛ и т. д. Сначала он отвечал вяло, потому что он не перестал еще плакать, потом ответил хорошо. Следствием этого было то, что Калычев начал уверять учителя, будто Владиславлев после выучил урок. Владиславлев же со своей стороны сказал учителю, что он всю грамматику до синтаксиса знает так же хорошо. Учитель заставил его спрягать и услышал хороший ответ. Тут уж Калычеву пришлось плохо: учитель приказал его высечь, а Владиславлеву велел слушаться у другого авдитора.
Так Владиславлев избавился от наказания розгами. И это был единственный случай, когда он попал было под лозу. Зато дорого обошлось ему избавление от лозы! Калычев после того все усилия свои употреблял, как бы за это отомстить Владиславлеву. «Ну!» – сказал он после того же класса: – «погоди ты, чертов сын!.. Я тебе наведу»... И точно, навел! Владиславлев после того постоянно получал от него толчки в голову, и каждый день плакал от него. Мало того, Калычев постоянно записывал его в числе первых шалунов. Беда каждый день грозила Владиславлеву, и он избавился раз от нее только лишь тем, что весь класс вступился за него, сказавши инспектору, что он смирнее всех в классе, и Калычев по нападкам, на него записывал его, да и сам инспектор всегда видел в нем смирного мальчика. Только к концу второго года, когда Владиславлев сам сделался авдитором Калычева, последний перестал его преследовать.
Квартирная жизнь Владиславлева в самом начале была печальна. Заниматься с ним решительно никто не думал, а посылали его всюду во всякую пору дня и ночи. Вот что сам Владиславлев не раз говорил об этом времени своим мальчикам, когда сделался квартирным старшим:
«Вы, дети, счастливы тем, что живете и учитесь в нынешнее время, когда вас еще не совсем покидают на произвол судьбы и обращаются с вами по-человечески... С вами теперь и в квартире занимаются, и в классе обращаются иначе, чем прежде, и бить вас понапрасну не бьют, и не посылают, куда кому вздумается... Теперь у нас в квартире все почти равны: и богослов, и ритор, и второклассник – все сидят вместе за одним столом и спят в одних комнатах... Все это теперь стало хорошо, и вы должны благодарить Бога, что не живете, как мы жили. Когда меня записали в третий класс, в квартирах было совсем не то, что теперь, в отношениях больших к маленьким. Мы даже и не знали, того, что делается в комнатах, занятых большими. Мы в их комнаты входили лишь утром в среду да в субботу после обеда, и то лишь затем, чтобы собрать все сапоги больших да вычистить их. Посылкам конца не было: только и знаешь, бывало, целый вечер, в грязь ли, в холод, ходишь с квартиры в квартиру, размечаешь большим лекции... Спали мы на хорах, сначала трое, а потом семеро, когда там и лечь-то было гадко – везде грязь и нетёсаные доски... На этих же хорах в головах помещались и вешалки для платья: большие без разбора прыгали на этих хорах с грязными сапогами, снимая и вешая свое платье. На этих же хорах мы и учились, и писали, и в камушки играли с хозяйскими детьми... Там же всегда имели пристанище все пьяные до положения риз, начиная от Казака и до мужика, приезжавшего к кому-нибудь из больших... Словом, мы тогда жили, копаясь в грязи... Грустно и вспомнить о том времени».
Несмотря на такую неправильную обстановку, Владиславлев в продолжение первой трети учился хорошо. Но ему еще не суждено было в это время вылезти из Камчатки. Учителя его почти совсем не знали в эту треть, кроме одного только учителя греческого языка, и к Рождеству записали в своих списках опять последним: только лишь учитель греческого языка повысил его человек на 20. На экзамене к Рождеству он ответил хорошо, за это следовало бы его повысить по общему списку, но его не повысили, он остался в Камчатке.
Кончилась первая треть; наступили святки. Владиславлев с нетерпением ждал, когда он будет дома и увидится с родными. Желанный час наконец настал: Владиславлев приехал на родину. Он был так худ и бледен, что мать едва узнала его.
– Васенька!.. Милый мой! – говорила ему мать со слезами на глазах при встрече: какой ты худенькой стал!.. Видно тебе плохо было жить?.. Тебя, верно, там обижали...
– Нет, – отвечал он, – мне там хорошо было... Я там жил так же, как и дома... учился прилежно... теперь я знаю много нового, чего прежде не знал...
– О, голубчик ты мой! Я знаю, что ты мальчик прилежный и не будешь лениться... знаю, что и нового ты теперь много знаешь; но я не о том спрашиваю... Я говорю, тебе там, должно быть, жить было плохо... худ-то ты очень стал...
– Нет! мне там хорошо жить... право хорошо, – говорил Владиславлев, – а у самого слезы текли.
– Хорошо? А плачешь-то о чем же?.. Видно не совсем хорошо, лучше признайся...
– Нет, хорошо... А если бы и плохо, так зачем вам знать это?.. ведь вы мне ничем не поможете... только плакать будете... Я знаю это... Лучше и не расспрашивайте меня...
Слезы снова навертывались на его ресницах, а он все-таки был тверд – ничего не рассказывал матери о том, что пришлось ему перенести в продолжение сентябрьской трети...
Поняв, что матери не следует рассказывать то, что пришлось ему встретить в новой жизни, он знал, что мать нисколько не поможет его горю, и потому даже в последствии никогда не говорил ей ничего ни о квартире, ни о старших, ни о хозяевах. Плохо ли, хорошо ли было ему жить, он все терпеливо переносил. Случалось, что общество их в иную треть сряду недели по три сидело без говядины, от того, что собранные деньги старший пропил. Однако и тогда он не жаловался.
– Хороши ли у тебя хозяева, старший, большие? – спрашивала его мать.
– Ничего, – обыкновенно отвечал он: сам будешь хорош, так и до тебя будут хороши, ведь отца с матерью там не найдешь. Там все квартиры и все старшие, хозяева и большие равны: на одной квартире одно хорошо, на другой другое. И зачем вам все знать, если вы не можете исправить дурного? Ведь живу там я, а не вы: мне и знать все нужно и терпеть...
Первые святки прошли очень скоро: не успел оглянуться Владиславлев, как уже снова нужно было ехать в Мутноводск. Нелегко было ему теперь представить себе, что он снова должен целую треть терпеть нужду и горе. Однако же делать было нечего: нужно было помириться со своею горькою долею; не век же ведь жить дома, все равно ныне ли, завтра ли, а нужно ехать в Мутноводск, И Владиславлев, скрепив сердце, старался быть веселым и не плакать. Но детский возраст взял свое. При прощании с матерью и братьями, он не мог удержаться и заплакал. Со слезами он и в повозку сел.
Вот Владиславлев снова в Мутноводске, и снова терпит нужду и горе. Впрочем, эта новая треть для него была немного отраднее, чем первая. Со всеми классическими обычаями и порядками он уже освоился, товарищей и учителей всех узнал. В квартире его теперь не мучили посылками, как прежде: теперь эту обязанность с ним разделяли еще целых шесть человек маленьких. Правда, от увеличения числа маленьких в квартире стало теснее, да на руках и на всем теле y маленьких появилась какая-то нечистота, потому что все семеро спали на тех хорах, где только четверым спать было в пору; но все это было нипочем. Семинарист ко всему скоро привыкает; a неизбежная, при тесноте и грязи семинарских квартир, нечистота на руках и на всем теле – неминуемая дань, которую маленькие семинаристы платили своему положению. При том эта болезнь не на долго – придет весна тогда они найдут известную траву с желтым едким соком – chelidonium majus – вымажутся соком этой травы и – конец нечистоте: до зимы она уже не пожалует к ним, a если и пожалует, так они снова угостят ее тем же соком. Что же тут горевать? И Владиславлев не горевал. Он рад был тому что теперь реже ему приходит очередь чистить чужие сапоги, да не каждый вечер его гоняют большие по квартирам размечать им лекции.
Новая треть скоро прошла. Владиславлев в эту треть учился хорошо, но учители так были внимательны к своему делу, что ни один из них во всю треть ни разу не заставил Владиславлева отвечать урок, и к экзамену перед Пасхою снова все записали его в своих списках на прежнем месте. На экзамене он ответил хорошо, но и это не помогло. И он снова остался в камчатке! Но не до того было, чтобы сокрушаться об этом. Нужно было думать, как бы отправиться домой к Пасхе... Погода в ту пору была самая непостоянная: и дождя, и снега, и грязи – всего было много, и все это случилось вдруг: в какие-нибудь пять-шесть дней реки разлились. Вследствие такой погоды за семинаристами посылать лошадей из домов родителям не представлялось возможности. За Владиславлевым, однако, пришел с родины работник, сам вызвавшийся на такой подвиг и готовый своего Васю нести даже на руках лишь бы он был дома. Приход этого работника случился накануне отпуска… Какая радость для Владиславлева! Все другие семинаристы пойдут домой одни с сумочками на дорогу, а за ним прислали работника, да и односельцы его пойдут с ним же вместе: не счастливец ли он в сравнении с прочими семинаристами?.. Односельцы его давно уже учились в Мутноводске, следовательно, были травленые волки, давно знакомые с распутицами и знавшие хорошо, где именно и как лучше пройти, чтобы не искупаться в луже... Чего же бояться идти домой в ростепель, и зачем медлить? Чем скорее уйти из Мутноводска, тем лучше. Нечего и роспуска дожидаться; благо, есть возможность отпроситься. И Владиславлев тотчас же побежал к своим односельцам с радостною вестью, что с родины пришел за ним работник Гаврило Назаров, всем им давно известный, как большой руки балагур. У односельцев, как говорится, ушки на макушке от такой радостной вести. «К инспектору!..» – кричат они: сейчас же пойдем отпрашиваться, а завтра чем свет и в дорогу по морозцу!..». Односельцы тотчас же оделись и на квартиру к Владиславлеву. «А, Гаврило Назарыч! здравствуй... Живая душа на костылях... Спасибо, что пришел за нами... Одевайся скорее да пойдем с нами к инспектору училища отпрашиваться... скажи ему, что ты за нами приехал, но оставил своих лошадей в деревне Пальцевой»... – говорили односельцы. Назаров сделал все, как было приказано, билеты уже у них. Остается только дождаться утра и тогда прощай Мутноводск! Для ночлега все собрались в квартиру старшего из односельцев. Когда Владиславлеву негде было лечь, старший квартирный, богослов Воскресенский, сказал ему: «ложись на богословскую постель... авось сам будешь богословом». В то варварское время эти слова так много значили для бедного мальчика, что, Владиславлев был от них просто без ума и на следующее утро воображал себя богословом и думал, что он скоро будет учиться в той самой семинарии, на которую доселе смотрел с благоговением, как на какое-нибудь святилище. В то же самое утро он со своими односельцами чуть не сделался жертвою волн широкой реки Мутной. Заплатив на берегу этой реки по 20 коп. серебром с человека за переправу, путешественники сели в небольшую и старую лодку и пустились на другой берег по волнам Мутной, разлившейся версты на две. Но волны так были сильны, что маленькую лодку сбило вниз по течению саженей на 70 от того места, где они сели и прямо принесло к тому месту, где шел на канатах довольно тоже ненадежный паром. Еще одна минута, лодку их перевернуло бы вверх дном, и пошли бы смельчаки ко дну хлебать воду. Но перевозчики успели скоро остановить паром и баграми притянули к нему лодочку. На этом пароме и доставили их на другой берег реки.
От всего пережитого в эти страшные минуты, от сильного холода и дождя, Владиславлев едва дотащился до знакомого постоялого двора. Делать было нечего, хоть плыть, говорит пословица, а дома быть. Обогревшись немного, он вслед за односельцами поплелся далее, едва передвигая ноги по грязной дороге. «Иди, – говорили ему односельцы: – ведь когда-нибудь нужно же привыкать к такой ходьбе, а чем скорее привыкнешь, тем после будет лучше для тебя же». Владиславлев молча переносил всю трудность пути в такую пору за 120 верст, и благополучно дошел до двора. Там он весело провел первую Пасху, а потом снова отправился в Мутноводск...
Так Владиславлев начал свою ученическую жизнь. Путь быль тернист и труден, и многое пришлось ему испытать неприятного, когда ему не было еще одиннадцати лет: неудачи и беды всюду преследовали его, но не сокрушали, а лишь сделали ко всему равнодушным и терпеливым. Мало-помалу потом все сгладилось и пошло своим чередом, и чем дальше, тем все более учился он терпению и свыкался со своею горькою долею. Майская треть прошла так незаметно для него, как он и не ожидал: детские игры в камушки, ладышка, лошадки и лапту, рекреации и хождение купаться на «Ивановское болото» были в это время развлечением в свободные часы....
Прошел год учения, и Владиславлев, в среде других мальчиков, промелькнул совершенно незамеченным ни наставниками, ни товарищами, благодаря тому, что учителя имели глупую привычку спрашивать больше тех учеников, которые занимали места в классе повиднее: далее №70 (а всех в классе было 120 человек), они никогда почти не спускались при слушании уроков... Только лишь эти избранные имели возможность заявить о своих способностях; остальные прямо обречены были на то, чтобы остаться в том же классе на повторительный курс, или быть совсем исключенными из училища: все отношения к ним учителей ограничивались одними приказаниями стать на колени за шалости или отправиться под розги за незнание урока по записи авдитора... Владиславлев вел себя смирно и в нотате авдиторами отмечался знающим урок, но, как учители не предполагали, чтобы из Камчатки вышло что-нибудь доброе, то ни один из них не обращал на него должного внимания. И он, несмотря даже на хороший ответ на годичном экзамене, при составлении общего списка за год, попал в третий разряд под №112-й. Но и этого еще мало. Так как в ту пору учеников из училища исключали ежегодно и притом без всякого милосердия и сожаления об участи детей от 10 до 12 лет, то составлявший годичный общий список инспектор училища одним взмахом пера отчеркнул в списке всех учеников ниже №105-го и написал против них «исключаются». Владиславлев попал в число «исключенных» из училища. За что? Про то и сам инспектор не знал. Но высшее начальство утвердило исключение вместо прежних 15 учеников всего лишь пяти записанных ниже №115 – и Владиславлев спасся от гибели.
Настал другой год курса, и Владиславлев своим прилежанием и поведением начал мало-помалу обращать на себя внимание и учителей, и товарищей. Он всегда и во всем был исправен: урок знал хорошо и отвечал по всем предметам хорошо, кроме одного только нотного обиходного пения, которое никак ему не давалось и за которое, однако, учитель не наказывал его, заметив, что ноты он знает, а не может петь по неимению голоса; в классе он вел себя смирнее всех; в церковь приходил раньше всех. И учителя, и товарищи смотрели на него, как на одного из лучших учеников. А Владиславлев старался еще лучше и во всем успевал. На последней трети этого года он сам сделался авдитором и прежний враг его, Калычев, к нему же приходил слушаться. Это освободило его от самого злейшего недруга в классе...
Владиславлева перевели в IV класс, шестым учеником. В целом классе только пять человек лучше его: какая радость для двенадцатилетнего мальчика!
С переходом в новый класс сопряжены были новые труды и неудачи. В этом классе было человек 30 так называемых старших, т. е. учеников, оставленных в том же классе на повторительный курс, кандидатов, как все их величали. Младшим ученикам, только что перешедшим в IV класс, нужно было вступить в борьбу с кандидатами; но борьба эта была не совсем для них легка. Кандидаты, уже проучившиеся два года, более или менее были знакомы со всеми предметами, преподававшимися в этом классе, a младшие еще ничего не знали. Но все бы это еще не беда для Вдадиславлева: в приготовлении изустных уроков он с любым из кандидатов померялся бы своими силами; но в этом классе было кое-что поважнее изустных уроков. Там на первом плане стояли латинские и греческие переводы и задачи, с которыми Владиславлев вовсе не был знаком, но он стал корпеть над переводами, приискивал значение каждого слова, прочитывал все фразы, писал слова, заучивал их и старался сам добраться везде смысла так, чтобы ему все понимать хорошо.
Владиславлев надеялся на будущее и терпеливо переносил все; a перенести ему пришлось немало всяких обид. Вся беда его и все горе младших учеников вообще состояло в том, что кандидаты всеми возможными способами старались препятствовать их возвышению и во всем стесняли их. По заведенному обычаю, кандидаты одни только имели право занимать должности цензора классического, авдитора, дежурного коридорного и старшего по поведению. На этот же раз инспектор училища, ввиду примерного поведения нескольких младших учеников, назначил Владиславлева и Мелиоранского старшими по поведению, a это старшинство давало им право и на дежурство в коридоре с первой же трети. Такое распоряжение инспектора сразу же показалось кандидатам оскорблением их кандидатства и унижением их перед младшими. И они с первых же классов стали все свои силы употреблять на то, чтобы не дать младшим возвыситься над собою. Лучших из младших учеников они старались записывать во все классические записки в числе первых шалунов; за нотату с них брали по предметам, принадлежавшим одному и тому же учителю, от 20 до 40 коп. в месяц, а по всем предметам IV класса не менее рубля в месяц; при слушании урока старались всегда сбивать их и придираться к каждому слову в переводе; в нотатах своих писали им большею частью ml или er, но никогда не писали scit; при изучении географии никогда не давали им указывать урок по ландкартам, которых в ту пору имелось в училище всего только по одному экземпляру всех частей света на каждое из двух отделений IV класса, и самые карты в класс приносили вместе с приходом наставника на класс географии; побоям и насмешкам не было числа. Бедные младшие ученики и пикнуть не смели перед кандидатами, и безмолвно подчинялись им во всем. Естественно, что при таких неблагоприятных обстоятельствах Владиславлев снова должен был промелькнуть в первый год незамеченным никем. Однако, уже годичные экзамены показали, что кандидатам пора и посторониться, чтобы дать дорогу младшим: младшие на этих экзаменах по всем предметам отвечали основательнее кандидатов и одержали верх над ними, когда по латыни заставили переводить не Корнелия Непота, а из Лактанция, которого никто еще не переводил тогда. И вот, по новым спискам только лишь четверо из кандидатов удержались на первых местах в классе, а остальные слетели по второй разряд! Владиславлев по этому списку был шестым учеником в первом разряде. Какая радость для младших учеников! Победа была на их стороне. Отправляясь на каникулы домой после этого злополучного экзамена, кандидаты мечтали, что они еще не совсем пали; главные должности в классе все-таки еще будут в их руках, и они еще успеют отплатить младшим за свое унижение. Но расчет их был неверен. Ввиду примерного поведения Мелиоранского и Владиславлева и частых жалоб на цензоров, инспектор после вакации, обойдя четырех первых учеников, назначил классическими цензорами Мелиоранского и Владиславлева. И маленький герой теперь занял все должности в классе! Какая честь ему это всех! Какая власть сосредоточена в его руках! Весь класс подчинен его надзору. Если хочешь, мсти своим прежним врагам, гордись перед всеми, обирай всех за общее замечание и нотату, покупай себе часы и ешь каждый день пироги и конфеты: все это теперь возможно. Но Владиславлев был не из таких, чтобы зазнаться. С одной стороны, он очень дорожил доверием инспектора к младшим ученикам, с другой – он слишком хорошо был проникнут сознанием того, как было тяжело ему самому и его товарищам терпеть притеснения сильнейшей партии, и потому не зазнался ни в эту пору, ни после того. Новые цензоры первые же положили начало самому добросовестному прохождению своих обязанностей и убедили инспектора в том, что и на будущее время цензорство следует поручать младшим, а не кандидатам. Вместо 15 или 20 к. с человека в треть за общее замечание они стали брать лишь по 2 к. на мел, губку, розги, бумагу и чернила для класса: этого и не запомнит никто из учеников семинарии. Вместо 15 же и 20 к. с человека на отправление училищного классического праздника, 23 июня, они учредили добровольную подписку на этот предмет и собранную сумму с общего согласия употребили на украшение классической школы, не попользовавшись от этого сбора ни одною копейкою: это тоже было диво, потому что прежние цензоры половину сборной суммы проедали на пирожках и никому не отдавали никакого отчета. За нотату они тоже первые стали брать только по 2 к. с человека в месяц: это тоже небывальщина. Мало того, они еще уговорили своих товарищей-авдиторов не брать ни с кого за нотату больше 2 к., и самим больше 5 к. не давать своим авдиторам из кандидатов. И на самых первых порах случилась новая небывальщинка. Когда пришел перед звонком первый ученик Преображенский, Владиславлев и Мелиоранский подошли к нему слушаться в одно и то же время по латыни.
– За нотату давайте, – сказал Преображенский. Владиславлев и Мелиоранский дали авдитору по пятачку.
– Только-то? – вскричал авдитор. – Давайте по четвертаку... Сами-то небось обобрали своих учеников... Давайте...
– Больше не дадим, – сказал Мелиоранский: – мы сами взяли по две копейки, а тебе даем по пятачку.
– Вот вам ваши пятачки! – вскричал авдитор, – бросая деньги на пол. – Идите слушаться... Я вас загоняю...
– Ну, загоняй... Мы не сробеем...
– А! не сробеете?... Посмотрим... Читай из грамматики. – Мелоранский начал читать урок.
– Не так! – кричит авдитор.
– Нет, так, – говорит Мелиоранский.
– Нет, не так... Худо!.. Читай ты, Владиславлев! – Владиславлев читает.
– Не так! – кричит авдитор,
– Нет, так... Ты верно сам-то ничего не знаешь... Посмотри в книгу и увидишь тогда, что я правильно читаю...
– А! ты еще учить меня хочешь?.. Худо!.. nescit запишу...
– Записывай... Учитель нас разберет...
– Переводи из Корнелия...
Владиславлев переводит. Авдитор придирается к каждому слову. Владиславлев не робеет и стоит за свой перевод.
– Худо!.. pessime запишу, – кричит авдитор.
– Пиши, что хочешь.
– А за нотату дашь?
– Я тебе дал... А больше не проси.
Авдитор взял нотату и записал обоих тl. Приходит учитель, пересматривает нотаты и тотчас же обращает внимание на то, что Владиславлев и Мелиоранский худо знают урок.
– Владиславлев и Мелиоранский! – сказал учитель. Они ждали этого вызова и вышли на средину класса.
– Что же это вы ныне не знаете урока?.. Сами же авдиторы и цензоры, и не знаете урока! – говорит учитель.
– Мы знаем хорошо. Извольте выслушать нас...
– Авдитор!.. За что ты их записал ml...
– Да они и из грамматики, и из Корнелия плохо знают! – отвечал авдитор, в надежде, что учитель поставит их на колени, не выслушав, и дело тем кончится.
– Неправда, – сказал Владиславлев. Ты сам должно быть не знаешь урока сегодня и по себе судишь о нас.
– Владиславлев! – читай из грамматики, – сказал учитель.
Владиславлев прочел весь урок прекрасно.
– Переводи из Корнелия, – сказал снова учитель.
Владиславлев перевел половину урока очень хорошо.
– Где же он не знает? – сказал учитель авдитору. Ну-ка, переводи сам дальше.
Авдитор на этот раз не справлялся со своим русаком и стал переводить по старой памяти кое-как...
– Да ты сам-то не знаешь! – вскричал учитель. – А у кого он слушался? – обратился учитель к первой парте.
– У меня, – сказал второй ученик Успенский.
– Как записан?
– Scit…Но я его не успел прослушать... звонок пробил...
– А!.. вы мошенничаете!..
– Преображенский за то нас и записал, что мы давали ему за нотату по пятачку, а он просил по четвертаку, – сказал Владиславлев.
– А!.. вот оно что!.. Вы мошенничаете оба... Наказать обоих... и Успенского и Преображенского наказать... А за нотату вперед никому не сметь брать больше трех копеек.
Преображенский и Успенский взмолились, со слезами упрашивая учителя простить их, и обещали вперед быть аккуратными.
– Нет!.. – говорил учитель. – Высечь... Преображенский! поди к двери... Дневальный! наказать его, чтобы вперед знал сам урок да не мошенничал... А ты, Успенский, читай урок из грамматики... Я посмотрю, сам-то знаешь ли ты...
Успенский начал читать урок и на первом же правиле оборвался.
– У кого он слушался?
– У меня, – сказал третий ученик Пятницкий.
– Как он записан?.. Слушал ли ты его, или тоже, скажешь, не успел?
– Знающим... Я его не слушал: понадеялся, что он знает...
– Где же он знает?.. А сам ты у кого слушался?
– У Преображенского.
– Поди, читай урок.
Пятницкий ответил хорошо из грамматики и потом из Корнелия.
– Становись на колени за неправильную запись в нотате, – сказал учитель Пятницкому. – А ты, Успенский, поди к двери... высечь его!..
Как ни отговаривались Преображенский и Успенский и сколько ни упрашивали учителя помиловать их, а были-таки высечены. Никогда еще не бывало того, чтобы первые ученики попадали под лозу за незнание урока. И глаза им теперь стыдно показать на свет: все училище узнает о таком позоре. Как можно не отомстить! И вот, едва кончился класс, Преображенский и Успенский накинулись на виновников своего позора и порядочно избили их. Владиславлеву и Мелиоранскому не в первый раз приходилось плакать от насилий кандидатов, и потому они потерпев, без жалоб учителю, перенесли новые побои. Они рады были тому, что верх остался на их стороне, а это поощряло их в намерении облегчить участь младших учеников и способствовать их успехам в занятиях. Назло кандидатам они на следующий же день, еще часа за два до звонка, по праву цензорства взяли у живших на казне Преображенского и Успенского карту и принесли ее в класс.
– Ну, братцы! наша взяла, – сказал Мелиоранский, – вот карты…
– Теперь, – сказал Владиславлев, – полно платить Успенскому по пятачку каждый раз за подсказку по географии. Мы всегда будем носить карты часа за два до звонка. Сначала сами с Мелиоранским укажем урок, потом покажем его всем авдиторам из младших, a затем пусть каждый авдитор указывает своим ученикам... Нужно стараться, чтобы всегда все знали...
– Спасибо, братцы! – закричали все младшие ученики.
Сказано и сделано: ландкарты всегда приносились, и все ученики стали указывать по ним урок из географии.
Владиславлев и этим не ограничился. Желая и ученикам при случае помочь, и себя оградить от возможности попасть в беду, в случае неудовлетворительного ответа какого-нибудь из слушающихся y него учеников, он стал всякий раз сам переводить по латыни и по-гречески и решать арифметические задачи для слушавшихся y него учеников. И всякий раз он писал в своей нотате всем scit, и все отвечали всегда хорошо. Вскоре это было замечено низшими учениками. И они шли к Владиславлеву с мольбою не отказать им в помощи и позволить слушать переводы и смотреть, как он решает арифметические задачи, в ту пору, когда к нему подходят слушаться его ученики. Владиславлеву жаль было этих несчастных, и он объявил им, что всегда и всякому готов помочь в свободное время до первого звонка лишь бы только ему иметь свободу при начале классов и во время смен, когда ему нужно следить за порядками в классе. И пошли потом бедные камчадалы каждый день толпиться около Владиславлева, a около них хорошо было и всем тем, кого авдитор записал в нотате; они лучше отвечали учителям и меньше были наказаны розгами. За то и Владиславлеву самому было хорошо: он, уча других, и сам лучше учился, пользовался общим уважением и не страшился попасть в беду по должности цензора. Лишь только бывало зашумят ученики до прихода наставника в класс одно его воззвание: «Братцы! пожалуйста, потише» – было действительнее всяких записок и жалоб: тотчас же все замолкали. И все шло в классе своим чередом. Одни лишь кандидаты иногда нарушали классические порядки по прежней привычке да и то побаивались как бы не попасть в ответ за это и еще больше не унизить себя в глазах своих учителей и всего училища. Им теперь уж по неволе приходилось хорошо вести себя, чтобы не лишиться хоть тех мест в классе, какие они заняли по годичному списку. Они тоже примкнули к своему предводителю Преображенскому и старались ни в чем не уступать младшим. Оставалось выдержать экзамен при переходе из училища в семинарию, и экзамен, не похожий на обыкновенные бывшие в училище, такой именно экзамен, о котором семинаристы говорили, что на нем «такого задают всем холода, что и чертям бывает тошно». На этом экзамене и оказалось, что кандидаты далеко во всем не уступят младшим.
До того курса, когда Владиславлеву нужно было переходить из училища в семинарию, ученики IV класса обыкновенно держали два экзамена: один в училище при конце учебного курса, a другой в семинарии после вакации, в сентябре. Для чего были нужны в одно и то же почти время два экзамена, на этот вопрос, пожалуй, и сам бы составитель училищного и семинарского уставов, Сперанский, не ответил. Училище и семинария составляли собою неразрывное целое в деле воспитания духовного юношества, и переход из IV класса училища в риторику был в существе дела простым переходом из класса в класс29. Но оба экзамена стоили один другого: на них учеников не экзаменовали, a мучили в полном смысле слова. Экзамены эти были праздничками начальников и учителей, как их называли сами начальники. В училище Мутноводском курсовой экзамен обыкновенно производил сам ректор училища. И задавал же он тут страху ученикам! Топанью ногами, стучанию кулаком по столу, кричанию на учеников и подчас на самих учителей, угрозам исключить и выпороть в две лозы не было конца: в том и экзамен весь проходил. Ученики в эту пору бывали ни живы, ни мертвы, тряслись как осиновые листья и призывали на помощь всех святых. Поневоле каждый делался дураком и терялся до того, что даже зная все хорошо, не отвечал удовлетворительно и шел под березовую кашу. И редкий счастливец отвечал смело, не растерявшись. Но пусть бы хоть ученика в эту пору действительно «переворачивали на обе корочки», как выражаются семинаристы, – пусть бы добивались толку и узнавали, какой он на самом деле; a то ведь, в существе дела, этот экзамен был пуфом, пустою формою: на нем ни одного ученика не разгадывали, и вся судьба его, ежеминутно «висевшая на волоске», вполне зависела от самой простой случайности, a еще более от чистого произвола экзаменатора. И такой-то экзамен длился в IV классе чуть не целый месяц! Сколько крови портил он y бедных учеников!.. Страшно и вспоминать об этих экзаменах. Недаром ученики давали перед началом курсового экзамена сотни обетов: было от чего и обеты давать и молебны потом служить всем святым. Впереди у них был еще новый экзамен приемный, окончательно решавший вопрос: быть или не быть в семинарии? Этот экзамен тоже тянулся целый месяц с 1 сентября по 1 октября. Это тот же самый пуф, та же глупая пустая форма, как и курсовой экзамен, только в другом виде он производился, в других стенах, в другое время года и другими личностями. Здесь тоже все сосредоточено было на желании экзаменаторов показать свое я, застращать учеников и потешить себя, издеваясь над бедными учениками: исключение из этого правила принадлежит лишь немногим из экзаменаторов, a их было немало, потому что ректор и инспектор только лишь по катехизису и завету экзаменовали всех учеников, прибывших из четырех училищ на экзамен, а по прочим предметам поручалось производить экзамен профессорам самым ухарским. И эти-то господа профессора всегда давали бедным мальчикам почувствовать каковы они, профессора семинарии! «Ну-ка братец! – кричит, например, один из них Зверев, – поди-ка сюда поближе». Ученик подходит ближе к столу. «Да ты, братец, и стоять-то не умеешь!... Ишь как съежился!.. А кулаки-то что сжал?.. Вот и пуговицы не застегнул одной на сюртуке… Ну-ка повернись задом», – говорит снова Зверев. Ученик повертывается. «У, братец, да какой же ты увалень!.. Чистый медведь... верно кисловодской соломаты объелся... с мужиками там жил30, и сам сделался мужик... Подойди ко мне», – снова говорит Зверев. Ученик подходит к Звереву. Раз-раз-раз! раздаются пощечины. «Вот тебе, братец, наука! – говорит Зверев: вперед будь умней, знай, как должно выходить к экзаменатору» … Вот вам и конец – ученик уже струсил: у него, как выражались семинаристы, душа ушла в пятки от обращения с ним экзаменатора, а он еще ведь не экзаменовался...
Бедный ученик теперь уже отчаивается в своем успехе поступить в семинарию и совершенно падает духом, а впереди у него еще подобные же экзамены по другим предметам... Ответит ли он?.. Судите сами!.. Ответят ли после этого Звереву и другие ученики, когда не только виденная ими сцена нагнала на них холод, но и самый взгляд Зверева свирепый, исподлобья наводил ужас?.. От подобного экзамена бывало зачастую, что хороший, но робкий ученик не был принимаем в семинарию, когда мог быть одним из лучших учеников, – а самый посредственный, даже просто плохой, но смелый и развязный, был принят и потом в первую же треть исключался: и выходило, что ни себе, ни людям такой ученик не приносил пользу, а заграждал путь другому. И для таких безобразных и бессмысленных экзаменов бедные ученики не видели вакации, не имели отдыха, готовясь и день и ночь к этим экзаменам! Было ли из чего корпеть иногда даже до совершенного расстройства своего, и без того слабого, здоровья?..31 А не корпеть было нельзя: живот, говорят, боится смерти; экзамен этот для всех был страшилищем, решавшим участь каждого ученика окончательно, и всякий заранее знал, как он производится, и что за орлы эти экзаменаторы Зверевы, Рыжичкины и т. п. И эти орлы и не помышляли никогда о том, что такое они делают своим невежливым обращением с учениками и своими придирками к каждому слову на экзамене. Это были олицетворенные эгоизм, грубость, жестокость и бессердечность. В ту пору, когда они восседали на своих кафедрах как экзаменаторы, у них не было ни благородства, ни любви к детям, ни желания сделать добро ближнему, ни даже малейшего чувства сожаления о погибели невинных детей, которых они толкали часто в пропасть, ни, наконец, одной йоты педагогического такта и желания с честью выполнить возложенное на них поручение начальства. Да и диво ли, что они были именно таковы?! Они уже утучнели, разжирели и забыли свое прошлое... забыли, что и они когда-то были подобными же мальчиками, робкими и забитыми, и как им доставались подобные экзамены когда-то, во время оно. Они сами были сыты и здоровы, а до других им и дела не было... И гибли понапрасну и безвозвратно молодые силы бедных учеников, благодаря таким экзаменами... Гибнут кое-где эти силы и до сего времени... Новые уставы училищ и семинарии не искоренили этого зла, не вырвали его с корнем, а лишь ограничили его проявление в прежней безобразной форме: теперь издевание над учениками стало утонченнее, зато подчас еще язвительнее, чем прежде... И теперь еще бедные ученики ждут приемного экзамена в 1 класс семинарии, как страшного суда, и дают сотни обетов. И теперь еще местами случается, что в семинарии принимаются чуть не самые последние ученики, которые потом, в первую треть улетучиваются оттуда за неспособностью к продолжению учения; а другие не принимаются в семинарию и потом поступают в гимназию и идут там с честью в числе первых учеников. Кто же, в отсылке таких даровитых учеников, виноват? – корпорация ли наставников и членов правления от духовенства в училищах, знавшая ученика в течение целых четырех лет училищного курса и оценивая его по достоинству, или же господа экзаменаторы в роде Зверковых, узнающие учеников в несколько минут, который проведет с ними тот или другой ученик? – пусть судят те, кому то ведать надлежит.
В виду наступления таких страшных экзаменов, Владиславлев и все его товарищи еще с начала майской трети стали давать обещания служить молебны разным святым и ходить по воскресеньям в городские церкви к слушанию там молебнов, после литургии, а Владиславлев сверх того еще дал обещание во всю треть до окончания курсовых экзаменов ходить каждый день к заутрене. У каждого из бедных учеников волос становился дыбом и сердце замирало при одном воспоминании о наступлении экзаменов; никто заранее не мог быть уверен в благополучном исходе своих ответов. Владиславлев, кажется, более всех боялся этих экзаменов, но боялся вовсе не потому, чтобы опасался срезаться – у него была другая причина боязни: ректор училища не раз уже на прежних экзаменах грозил и даже чуть не с клятвою обещался высечь его в две лозы на курсовом экзамене, если его до экзамена ни один из учителей не вздумает высечь в классе. За что же этот почтенный начальник добирался до Владиславлева и хотел непременно сечь его? Что за преступление сделал он? Преступление очень большое: он, несмотря на господство в ту пору порки учеников розгами, ни разу не был сечен и мог ускользнуть из училища несеченным ни разу. А это случай небывалый: целые десятки курсов прошли от начала существования училища, и ни один ученик доселе еще не ускользал от училищной березовой каши32, а он хотел ускользнуть. Какая дерзость! Пожалуй, еще будет в семинарии хвалиться тем, что ни разу в училище не был сечен!.. И ректору очень хотелось высечь его на экзамене не за действительную вину, потому что такой вины за ним не было, а за то лишь, что его никто из учителей не высек, – и для того, чтобы он после не хвалился своим подвигом. Желанию своему ректор непременно удовлетворил бы.
Но Владиславлева постигло на этот раз особенное счастье, вырвав его из рук ректора... Какая-то добрая душа в эту пору сжалилась над бедными мальчиками и совершенно избавила их от обыкновенных двух экзаменов. Она подала мысль о произведении ревизии во всех училищах мутноводской епархии при конце курса, с предоставлением ревизорам права решить участь учеников, оканчивавших курс училища, т. е. прямо назначить известное их число к поступлению в семинарию без новых испытаний в сентябре. И вот внезапно пришла в мутноводское училище весть о том, что в училище назначается ревизор и ученикам IV класса здесь же, в своих родных стенах, дан будет окончательный экзамен взамен прежних двух, но что ревизором назначен сам ректор семинарии. Затрепетали все – и учители, и ученики при получении такой вести, и пошло все в училище иначе, чем до этого времени. Наставники стали ходить в класс минут через пять после звонка, спрашивали на каждом классе почти всех учеников и так строго, как никогда прежде не спрашивали, сердились, немилосердно угощали пощечинами, a еще немилосерднее наказывали розгами за каждую ошибку в уроке или задаче, так что редкому ученику пришлось благополучно проводить день за днем. Ректор ходил по классам чуть не каждый день и стращал всех самым строгим экзаменом и исключением из училища за неудовлетворительный ответ. Бедные ученики лишь бы избавиться от истязаний учителей даже желали, чтобы скорее настали экзамены, и к прежним обетам присоединяли новые. Между прочим, и Владиславлев в эту пору дал новый обет – немедленно после роспуска прямо из Мутноводска же идти на богомолье в Троицко-Сергиеву Лавру вместе с другими товарищами.
Чем ближе было время наступления ревизорского экзамена, тем более ученики страшились его, полагая, что он будет несравненно строже. Но страх их был напрасен! С самого же наступления этого экзамена ученики увидели, что он был не страшным судилищем для них, a самым внимательным испытанием их познаний и способностей. Это был экзамен самый обстоятельный: на нем по каждому предмету каждого ученика спрашивали много и долго, допытывались, каково действительное его знание и каковы его способности, все это делалось без шума и крику, без насмешек и издеванья над учениками, так деликатно, как ученикам и во сне не грезилось; каждому давалась полная возможность показать себя тем, что он на самом деле; не ответившему давалась возможность одуматься и поправиться; рассеянному и ленивому делалось вразумление. Подобных экзаменов Владиславлеву потом и не приходилось видеть. На этом же экзамене ученики в первый раз услышали благородное обращение с ними, вы вместо прежних ты и чёрт. Ученики были веселы, развязны и счастливы тем, что их не мучат по-прежнему. И отвечали все они сравнительно с прежними курсами гораздо лучше, и перевели их в риторику больше, чем сколько прежде принималось в семинарию из Мутноводского училища, и исключили лишь тех, от кого нельзя было ожидать никакого проку. Особенно отличился Владиславлев: он был переведен в риторику первым, и притом с наградою, данною самим архиереем на публичном экзамене.
Итак, Владиславлев, которого за три года перед тем назначили было к исключению, теперь был уже «линейный ритор». Еще полтора месяца, и он будет учиться в семинарии. Что за счастье для мальчика, и что за радость для его родителей. Вот и в билете у него написано, чтобы занимался дома чтением назидательных книг, а не повторением пройденных уроков, как писалось прежде: стало быть, теперь уж отец дома не станет ни экзаменовать его по-своему, как-то странно, по-старинному, ни повторять пройденные уроки. Свобода! Отдыхай теперь целую вакацию и запасайся свежими силами на будущую треть! Ликуй и веселись! Нет больше ни печали, ни воздыхания на всю вакацию!.. Счастливец, каких немного... Поспешно свертывает он полученный им билет, прощается братски со всеми своими товарищами, молится усердно в последний раз пред своею классическою иконою Владимирской Божией Матери, и прямо из училища бежит в одну из городских церквей, где еще продолжался благовест к поздней обедне. Там он стоит обедню, усердно молится и благодарит Бога за свое счастье; по окончании обедни он служит молебен Владимирской Божией Матери и Равноапостольному Владимиру, во исполнение данного им обещания, и потом с радостью спешит в свою квартиру. Там давно уже ждут его все большие, чтобы поздравить с переходом в семинарию. «А, Владиславлев! с риторикою поздравляем вас», – говорят ему все большие, едва только он показался в дверь. Он благодарит всех, целуется с ними и потом по заведенному издавна обычаю спешит всех их угостить чаем и водкой за поздравление его с такою радостью...
День проходит невидно. Перед вечером Владиславлев вместе с четырьмя своими товарищами отправляется не на родину, а прямо в Троицкую Лавру, чтобы там возблагодарить Бога за свой переход в семинарию. Путь не близок; денег на дорогу немного, всего только 12 р. у всех пятерых; но это ничего не значит. Они идут по мере возможности и не устают: на душе отрадно, впереди есть цель, к достижению которой они стремятся всеми силами своей молодой, еще детской натуры; можно ли тут тяготиться трудностью путешествия почти за 300 верст в один конец? Надейся только на Бога, и все будет хорошо и благополучно: и в чужой далекой стороне они не будут никем обижены, и домой возвратятся. Вот наши маленькие путешественники уже у цели своего странствования: с вершины холма открылась пред ними Лавра. С каким религиозным восторгом и с какою благодарностью к Богу они тут же пали и поклонились святыне, смотря на золотые кресты Троицкой Лавры! С какою потом поспешностью понеслись они к Лавре, чтобы как можно скорее поклониться мощам Преподобного Сергия и молиться с усердием пред его мощами! Они просто земли под своими ногами не чуяли. Но вот и самая Лавра. Входят они в св. ворота, спрашивают, где покоятся мощи Пр. Сергия и можно ли теперь же приложиться к ним, и затем спешат в самую церковь, где покоятся мощи Преподобного. Здесь они повергаются в прах пред гробницею Преподобного, полагают десятка по два земных поклонов, прикладываются к мощам и снова в избытке своего детского религиозного чувства с особым усердием полагают десятка по два земных поклонов. Видно было, что эти дети молятся здесь от всего сердца и изливают свою душу пред Угодником Божиим.
И начал Владиславлев мысленно молить Бога, чтобы он удостоил их сегодня же принести ему свою молитву благодарности пред мощами Преподобного. И Бог услышал детскую молитву и послал свое утешение нашим юным странникам. Едва прошло с полчаса с того времени, как они сели у входа в церковь, к ним подошел молодой еще монах, очень тощий, и тотчас же, по их коротко остриженным волосам, бедным костюмам и худым загорелым лицам, узнал в них семинаристов, пришедших сюда издалека.
– Вы семинаристы? – спросил он у Владиславлева.
– Да, – отвечал Владиславлев: мы мутноводские семинаристы, только что переведенные в риторику бывшим у нас в училище ревизором; пришли сюда по обещанию помолиться.
– А! Мутноводск мне известен... Я сам учился в Мутноводской семинарии... Пойдемте ко мне в келлию... Мы с вами побеседуем... вспомним былое... Вы и ночуете у меня...
– Но нам бы хотелось прежде всего отслужить молебен Пр. Сергию в благодарность за счастливый переход из училища в семинарию... Мы было просили об этом стоящего при гробнице монаха, он сказал, чтобы мы подождали, не придет ли кто-нибудь...
– С этим мы справимся... Пойдемте, я сам отслужу для вас...
– Бог все делает к лучшему, – подумал Владиславлев и пошел в церковь вслед за иеромонахом.
Там иеромонах переговорил со стоявшим у гробницы монахом, потом облачился, спросил имена юных странников и отслужил для них молебен Пр. Сергию с акафистом и приложением благодарственных молений о получении прошения, Владиславлев и его товарищи все время стояли на коленях и усердно молились.
– Да, – подумал опять Владиславлев, выходя из церкви: – Бог все делает к лучшему: будь здесь очередной иеромонах, он даже и акафиста не прочел бы, а этот добрый человек и благодарственный молебен отслужил нам... Слава тебе, Господи!..
Целых три дня потом пробыли они в Лавре у свою земляка, иеромонаха, который водил их по всем церквам и часовням Лаврским и все везде показывал и объяснял; были они и в ризнице, и в академии. Когда они были в академии, Владиславлев подумал: «как должно быть счастливы те люди, которые учатся здесь?... Но мне не быть таким счастливцем» ... Хоть бы в семинарии-то благополучно окончить курс... Когда Бог даст переведут меня в богословию, я еще приду сюда для богомолья» ... Обедали они каждый день в трапезной вместе с монахами-послушниками. Из Лавры они одни ходили и в Вифанию, и в Гефсиманский скит. Последний особенно понравился Владиславлеву строгим исполнением устава во время службы, простотою церковной утвари и постническим видом монахов. На четвертый день странники наши собрались в обратный путь. Благодетель их иеромонах отслужил для них снова молебен Пр. Сергию с приложением молений на путь, снабдил их на дорогу чаем и сахаром и дал сверх того деньгами три рубля, и они расстались со своим благодетелем весьма благодарные ему за все. С какою поспешностию и радостию шли они теперь домой! Им хотелось поскорее прийти домой и обрадовать своих родителей. Но легко было лишь мечтать о скором возвращении на родину, да не легко было дойти до нее. Только лишь в половине Успенского поста Владиславлев пришел домой из своего путешествия пешком за 700 верст в оба конца. Там спокойно провел вакацию, и по окончании ее снова отправился в Мутноводск.
Вот Владиславлев и в Мутноводске 3-го сентября. Прямо с пути он бежит в семинарию, чтобы явиться в семинарское правление, отдать там свой билет и узнать, когда начнутся в семинарии классы. В коридоре семинарии уже толпится десятков пять новичков семинарии – риторов, по большей части иногородних т. е. учившихся не в Мутоводском училище. Они все собрались кучками по училищам, и такие все несмелые, перед каждым осанистым богословом скидают фуражку и кланяются ему, точно учителю, разговаривают почти шепотом, ходят очень тихо. Владиславлев находит здесь, в корридоре двух, трех своих бывших товарищей по училищу, здоровается с ними, узнает от них, что молебен будет только что часа чрез два, потом идет в канцелярию правления семинарии, отдает там свой билет и платит при этом письмоводителю 50 к. – эту обыкновенную дань, которую письмоводители всегда берут с новичков. Из канцелярии он возвращается опять в корпус и идет по коридору смело. Между иногородними учениками то и дело слышится: «Вот второй мутноводский ученик... У, какой маленький да смелый... Верно, он бедовый малый» ... Владиславлев слышит это, краснеет, скрывается за своими товарищами и уже больше не ходит по коридору. Вышедший на коридор инспектор объявляет, что молебен будет на следующий день, и ученики все расходятся по квартирам.
На следующий день в семинарии молебен пред началом учения и первые классы: Владиславлев опять там. Во время молебна он прилежно молится о ниспослании ему дара и смысла к продолжению учения; потом выслушивает списки всех классов семинарии с разделением учеников по отделениям, благодарит Бога за то, что он достался в то отделение риторики, где профессором словесности был Гостунский, молодой господин, хороший знаток своего дела, человек энергичный и не держащийся устарелых методов преподавания, – и после того с радостию спешит в свой новый класс. Чрез четверть часа после того его вместе с другим из лучших учеников того же отделения зовут к инспектору, который назначает их на всю треть цензорами своего отделения и вручает им классический журнал после обычного наставления исправно проходить возлагаемую на них должность цензора. Вслед за тем приходят в класс один за другим наставники словесности, всеобщей истории и математики и знакомятся с учениками; кстати они дают небольшие лекции к следующему классу и объясняют их. На следующий день начинаются полные классы. И идут потом день за днем похожие один на другой.
Владиславлев теперь уже ученик семинарии, ритор, и все пока так удачно идет у него и нравится ему. Наставники здесь обращаются с учениками совершенно иначе, чем в училищах: не кричат на них и не треплют их по щекам, даже на колени ставят редко и то только отчаянных ленивцев; лекции они объясняют хорошо, учитель словесности читает много отрывков из Гоголя, Пушкина и других писателей. Врагов у Владиславлева на первых порах нет... Чего же еще ему нужно?.. Казалось бы, что Владиславлев теперь пойдет себе вперед быстрым шагом, будет переходить из класса в класс и быстро развиваться? На деле, однако, было несколько иначе!
Развивался Владиславлев довольно медленно: во всех классах семинарии он занимал место второго ученика по главным предметам, а по второстепенным первого; на первый год курса в каждом классе он так же, как и в училище, ничем не отличался от прочих учеников, но к концу второго года всегда оказывался опередившим своих товарищей, резко выдавался из среды их и обращал на себя внимание учителей и товарищей. Зато развитие это было чисто самобытное, чуждое посторонней помощи и влияния на него других.
Тогда как никто еще – в ту пору из его товарищей не доходил до той, разумной и важной в деле воспитания, мысли, что следует одинаково ревностно заниматься всеми, без исключения, предметами семинарского воспитания из одной лишь любви к науке, а не из расчётов каких-нибудь, – Владиславлев еще в риторике дошел до этой мысли, и притом дошел сам собою, никогда о том ничего не слышавши ни от родителей своих, ни даже от наставников. Поэтому и учение у него шло иначе, чем у других. Тогда как все его товарищи и даже все вообще семинаристы в ту пору готовили лекции лишь из-за того, чтобы занять в классе повиднее место или не потерять уже занимаемого ими места, а всего более лишь из-за того, чтобы счастливо провести класс в тот или другой день, да потом, проводя таким образом день за день, переходить из класса в класс и окончить курс. – Владиславлев и не думал обо всем этом. Он ревностно занимался изучением каждой науки потому именно, что желал непременно хорошо, и, если возможно, в совершенстве изучить все преподаваемые в семинарии науки; он хотел основательно знать каждую науку; за высшим же местом в классе никогда не гонялся, будучи вполне уверен в той истине, что не место просвещает человека, а человек место, и что высшее место в классе само собою останется за ним, если он будет достоин его. Следствием такого желания и такого убеждения было то, что он не пренебрегал, подобно другим, ни одною наукою и даже не разделял их на главные и второстепенные, но считал все их одинаково необходимыми для изучения и хотел основательно изучить. При таком взгляде на науки, на него уже не могло зловредно подействовать, по преданию переходящее из курса в курс, предубеждение семинаристов против некоторых второстепенных наук, как например, против математики, физики, ботаники, зоологии, физиологии, агрономии, садоводства, пчеловодства и медицины; напротив, он на эти науки обратил должное внимание, и они сделались предметом его занятий столько же важным, как и главные науки в каждом классе. Еще в риторике он скоро сделался известен между товарищами, как хороший знаток геометрии и пасхалии33, и в особенности всеобщей гражданской истории. На классах математики и истории в последний год риторического курса, до прихода наставника в класс, около Владиславлева всегда толпилось человек по 20 товарищей, которые старались узнать от него то, что сами не могли уразуметь хорошенько. Владиславлев не гордился своим знанием, и, привыкши еще в IV классе училища оказывать помощь нуждающимся, никому не отказывал в своей помощи, он всегда с охотою решал товарищам трудные геометрические теоремы и рассказывал из всеобщей истории разные подробности, слышанные им от наставника в классе, или приобретенные собственным трудом чрез чтение истории Беккера, Берте, и Шренка. Поводом же к такому вниманию к нему его товарищей послужили совершенно случайные обстоятельства. Раз как-то случилось, что за болезнью наставника математики в параллельном отделении все ученики риторики сидели вместе; из геометрии на этот раз были заданы довольно сложные и трудные теоремы; ученики, по обыкновению, кто только посмотрел на эти теоремы, кто заучил слово в слово решение их без всякого толку, а большая часть и книги в руки не брала. Хорошо. Приходит в класс наставник очень сердитый на этот раз, спрашивает первого ученика параллельного отделения, тот отвечает неудовлетворительно; спрашивает другого – третьего, тоже плохо отвечает; наконец, одной теоремы никто не может решить из спрошенных им учеников. Человек пятьдесят наставник поставил на колена, и все нет толку. Из высших учеников не спрошенным оставался один только Владиславлев. Наставник почему-то доселе обходил его и не спрашивал, а он очень желал, чтобы его спросили, и желал не для того, чтобы отличиться, а чтобы наставника самого хоть немного успокоить и многих товарищей избавить от стояния на коленах. Вот наставник проходит мимо него, выбирая на взгляд, кого бы ему заставить; Владиславлев весело смотрит ему прямо в глаза. «Ну, уж вы, что ли, решите эту теорему... она не идет вперед», – сказал ему наставник. Владиславлев подошел к доске и тотчас же стал очень основательно решать трудную теорему. «Вот так, – сказал наставник, – прекрасно!.. Слышите, дураки? вон как нужно решать эту теорему», – обратился он к стоявшим на коленях. Владиславлев решил теорему. «Очень хорошо... Прекрасно!», – сказал наставник и подписал ему в своем списке «отлично хорошо». Потом он обратился к стоявшим на коленях и сказал: «Вот вам примерный ученик... Вы хоть бы у него, что ли, поучились, как должно заниматься математикою». Кончился класс, и товарищи обступили Владиславлева. «А! так ты такой-то! – сказали ему некоторые. – Сам знаешь, а нам и не подскажешь?.. с нами не поделишься своим знанием... Это не по-товарищески». Владиславлеву больно было слышать такой упрек, когда он всею душою готов был помочь всякому. «Братцы! напрасно вы меня в этом укоряете», – сказал он товарищам. – Я всегда всею душою готов вам помочь; но вы сами видели, что подсказать было нельзя... Да и что толку в подсказках?.. На них ведь далеко не уедешь... Лучше, если вы хотите, я всякий раз перед классом буду решать вам все задачи».
– Ладно, – сказали товарищи, – мы воспользуемся этим. Прошло после того всего только два часа, и по странной случайности Владиславлеву снова пришлось получить пальму первенства в знании истории. Наставник истории на этот класс принес для раздачи исторические сочинения, и сочинение Владиславлева оказалось лучше всех: под его сочинением было 7+, тогда как даже первому ученику было подписано только 6. Сдавая сочинения, наставник заставил Владиславлева рассказать сначала урок, а потом то, что было им написано в сочинении, и Владиславлев ответил прекрасно: он все рассказал с мельчайшими подробностями, какие были ему известны. Это снова обратило на него внимание и наставника, и товарищей. Наставник сказал ему: «Очень хорошо. Благодарю», а товарищи отдали ему преимущество пред первым учеником и снова просили его при случае помочь им. А после этого всего можно ли было Владиславлеву держать себя таким же невидимкою, каким он был до этого времени? Волей-неволей нужно было каждому помогать в нужде. И он помогал всем с радостью и большою охотою, и замечал в то же время, что от этого у него еще больше проявляется охоты к занятию математикою и историей. Товарищи были ему искренно благодарны и ставили его в пример другим высшим ученикам, которые знали все хорошо лишь для самих себя и никогда не поделились своим знанием с товарищами из опасения, как бы кто не ответил лучше их после этой помощи. За это Владиславлев теперь нажил себе недругов и завистников в лице Прозоровского и Безобразова; но он нисколько не боялся их неприязни, и даже не обращал внимания на эту неприязнь. Случалось не раз, что сами же недруги его в критические минуты обращались к нему за помощью, и он никогда им не отказывал в ней, чтобы доказать им, что он не в них – завистников, не боится того, что они лучше его ответят при его помощи. Впрочем, у Владиславлева была причина прямая не бояться их ответов, у него всегда в запасе много было сведений даже и после того, как он поделился своими сведениями со своими недругами и завистниками, и последним никогда бы поэтому не пришлось ответить лучше него. На историю у него даже сделаны были выписки и замечания: все, что только в классе было говорено или читано наставником, или им самим было где-нибудь вычитано нового, и стоило быть замеченным, у него было записано с особенною подробностью. Записки эти Владиславлев начал делать еще с первой трети и вскоре так «навострился», скажем словами семинаристов, что мог тут же в классе вслед за наставником записывать слово в слово все его рассказы. Память у него в эту пору развилась настолько, что для него даже из «Православного исповедания» достаточно было прочесть урок два или три раза, и он уже знал его слово в слово и с большим толком. Вообще говоря, со стороны приготовления уроков у него дело шло очень хорошо: он всегда хорошо знал всякий урок. Но вот его беда: он был слишком несмел, никогда «не поднимался» отвечать на возражения наставника словесности при его вопросе «кто скажет?» и чрез это очень много терял. Это первое. А второе горе его состояло в том, что у него не клеились сочинения, задаваемые наставником словесности. Выйдя из училища с одним только знанием русской грамматики и уменьем прекрасно, без малейшей грамматической ошибки, писать под диктант и излагать прочитанное, он не умел «сочинять»: задаваемые наставником периоды никак не клеились у него, и всегда выходили хуже, чем у других, а хрии превращенные так совсем даже не дались ему, он ни одной хрии не написал порядочно. К счастью еще нашего героя, наставник словесности был не рутинер: он только лишь в первый год, чтобы ознакомить учеников с разными видами сочинений и приучить их к изложению своих мыслей в правильной форме, – задавал им периоды, хрии, периодические речи, и т. п. Зато на другой год у него все это было брошено. «Пишите, как кто мыслит: не гоняйтесь за формою... Какою бы речью не было написано ваше сочинение, отрывистою ли, периодическою ли, или смешанною, все равно; лишь бы написано было дельно», – объявил Гостунский на первый же класс второго года, и вместо прежних рассуждений стал больше заставлять их описывать картины природы, писать рассказы из народного быта или из семинарской жизни и разговоры товарищей о разных предметах, близких к сердцу учеников. Владиславлев наш стал лучше справляться со своими сочинениями, но еще не мог сравниться ни с Прозоровским, ни с Безобразовым. После Рождества дело его пошло на лад лучше, и в этом помогло ему случайное обстоятельство. Проходя раз в воскресный день мимо театра, он вздумал заглянуть на прибитую у дверей афишку, и едва только потом сошел с парадного крыльца театра, как нечаянно наткнулся на Гостунского. Гостунский, конечно, не обратил на него ни малейшего внимания, но Владиславлев ужасно перепугался этой встречи. Ему казалось, что Гостунский теперь постоянно будет ему упрекать тем, что он шляется без дела по улицам да рассматривает афиши у дверей театра. Опрометью бросился он бежать в свою квартиру, и целую ночь не спал, раздумывая о том, что-то ему теперь будет от Гостунского. Наутро он со страхом и трепетом провел класс словесности, поминутно ожидая, что Гостунский сделает ему выговор, но Гостунский и не думал о выговоре. Счастливо проведенный класс не успокоил нашего героя: ему все еще казалось, что не ныне, так завтра Гостунский задаст ему «трезвону». А тут как на беду подходил срок подавать сочинение Гостунскому, а герой наш даже и не придумал доселе ничего, и из десяти данных наставником тем для сочинения ни на одной не остановил своего внимания: на все темы он брался писать и ни на одну не написал порядочно. Что тут делать? «Вот, – думал Владиславлев, – теперь-то, как выйдет моя задача плоха, Гостунский задаст мне гонку и все вспомнит при сдаче сочиненй». Не на шутку задумался он над выбором себе темы для этого сочинения: целых два дня он был сам не свой. Наконец, ему пришла в голову счастливая мысль воспользоваться данным однажды навсегда позволением Гостунского писать рассказы из простонародного быта вместо сочинения на данную тему, не спрашиваясь о том у Гостунского: он задумал описать виденную им свадебную пирушку крестьян. Забилось сердечко его при мысли об этой свадебной пирушке! «Чего же лучше? – подумал он. – Опишу эту пирушку, и Гостунский не сделает мне выговора за напрасное провождение времени в рассматривании афиши». И принялся потом Владиславлев за описание этой пирушки! Целых три дня сряду тотчас же после обеда уходил он в холодную баню и там писал свои драматические сцены из быта народного «Свадебная пирушка». Владиславлев попал теперь на свою дорогу и написал прекрасно. Проходит после того с неделю, наставник выносит в класс ученические сочинения для сдачи их.
– Владиславлев! – говорит он, – кто это вас надоумил написать не рассказ, а драматические сцены из простонародного быта?..
– Виноват, – говорит Владиславлев, думая, что его сочинение дурно...
– В чем виноват?
– Я думал, что эти сцены будут лучше простого рассказа...
– Да кто же вам говорит, что они хуже рассказа? Я у вас спрашиваю о том, как вам пришло на мысль написать эти сцены?..
Владиславлев чистосердечно рассказал Гостунскому про все свои тревоги по случаю встречи с ним у театра и про то, как он вздумал написать эти сцены. В заключение он просил извинить его в праздном провождении времени в воскресный день. Выслушав его, Гостунский невольно рассмеялся, удивляясь детской наивности Владиславлева.
– Видно, – сказал он, – встреча со мною была вам полезна... Мне дела нет до того, что вы шли по большой улице и стояли у подъезда театра, и не за что было вас ругать... Желательно, чтобы и вперёд с вами случались подобные встречи... Написано прекрасно!.. Я и не ожидал этого от вас... В этом роде лучшего от вас я пока и желать не могу сочинения, но для большего успеха желаю вам обратить свое внимание на описания картин природы и размышления... это будет для вас посерьезнее.
Гостунский прочел в классе сочинение Владиславлева и потом отдал его автору, сказавши еще раз: «Прекрасно!.. Спасибо!..». Владиславлев с восторгом взглянул на балл и рекомендацию наставника: подписано было баллом 7+, а словами: «Весьма дельно. Спасибо». Как было после этого не приложить своего старания к сочинениям, которые Гостунский после того задавал? И Владиславлев наш начал стараться все более и более, и к концу курса так усовершенствовался, что Гостунский, раздавая ученикам за раз несколько сочинений пред началом экзаменов, сказал ему при сдаче его сочинений: «Будете хорошим писателем». Слова эти были весьма знаменательны: Гостунский, сказавши это, не ошибся, как увидим после, внимательный взор его подметил в нем задатки будущего писательского таланта. И замечательно, что из целого класса Гостунский только лишь двух отличил пред всеми, Владиславлева и друга его Голикова, которому он в эту пору сказал: «Можете быть хорошим писателем». С этим другом Владиславлева мы еще будем иметь случай впоследствии коротко познакомиться, а теперь к слову скажем лишь, что он был уже однажды обречен на исключение из риторики, но был случайно замечен Гостунским и поддержан, или, лучше сказать, наставлен на истинный путь Владиславлевым, с которым он до того времени не был даже и знаком хорошо, – и потом вышел в люди и в один год своей короткой дружбы с Владиславлевым...
К курсовым экзаменам в риторике Владиславлев только лишь по словесности и латинскому языку был в списках Гостунского записан вторым учеником, по всем же прочим предметам у других наставников он был первым. Но экзамены эти показали, что Владиславлев положительно лучше всех в классе и даже далеко ушел вперед всех. На первом же экзамене по всеобщей истории, когда многие из высших учеников плохо отвечали, Владиславлев так хорошо ответил, что даже удивил всех своим ответом. Прежде, чем дошла до него очередь, он не раз уже заявил пред всеми о своем хорошем и разумном знании истории: на все возражения и вопросы экзаменатора, в случае неудовлетворительного ответа какого-нибудь из учеников, он отвечал прекрасно, и обратил на себя внимание экзаменатора, так что экзаменатор не хотел и спрашивать его наряду с другими учениками, a прямо хотел поставить в табели хороший балл. Но случилось, что вызванные под конец экзамена высшие ученики ответили вяло, и оказалась нужда «скрасить» ответы этих учеников. И вот экзаменатор вызывает Владиславлева. Герой наш берет билет о французской революции и собирается всех угостить своим хорошим ответом. «О чем y вас билет?», – спрашивает его экзаменатор.
– О французской революции, – сказал Владиславлев. «Об этом отчасти уже было говорено», – сказал экзаменатор: даже и вы сами имели случай говорить о ней... Скажите-ка лучше о Лютере и Реформации: об этом еще никто не говорил; для вас же все равно». Владиславлев, нисколько не придерживаясь учебника, начал рассказывать о Лютере и Реформами по-своему, со всеми подробностями и весьма отчетливо. Наставник сообщил об этом экзаменатору, и тот усилил свое внимание. Владиславлев один теперь отвечал долее 10 человек и, когда кончил, услышал от экзаменатора: «Весьма хорошо. Спасибо». Под такой хороший ответ экзаменатор поставил ему в табели 8+ т. е. самый высший балл, тогда как до него больше 6 никому не подписывал и только лишь после него одному Прозоровскому подписал 7 и то так себе, чтобы Прозоровский не слишком завидовал Владиславу. По окончании экзамена наставник истории при всех учениках благодарил Владиславлева за хороший ответ и вдобавок сказал: «Я очень рад, что записал вас первым по всем предметам, преподаваемым мною... Я не ошибся в вас, и вы оправдали мое к вам доверие». A товарищи после того чуть не подняли его на руки от радости.
– Молодец, брат, Василий Петрович.. Молодец!.. Спасибо тебе... Ты выручил весь наш класс своими ответами... Ты скрасил ответы целого класса», – говорили одни из товарищей.
– Bravo!.. bravo!., bravissimо! – кричали другие.
– Владиславлеву многая лета! – крикнули третьи.
На следующем затем экзамене по математике Владиславлев тоже ответил лучше всех и получил под ответ 8. Но дело этим еще не кончилось. В семинарию в тот год был назначен ревизор, и ученикам пришлось держать не один, a два экзамена. На ревизорском экзамене Владиславлев так же отличился пред всеми. Его экзаменический экспромт по словесности и ответ по немецкому языку были так хороши, что, по окончании всех экзаменов, перед началом публичного экзамена ревизор призвал его вместе с учеником параллельного отделения Димитрием Матвеевым, прекрасно ответившим ему по математике, – к себе в квартиру, расспрашивал его, откуда он родом, кто его родители, как велико семейство их, каково их состояние, сколько ему лет, как долго он писал свой экспромт, и мог ли написать лучше. При последнем вопросе Владиславлев испугался. В этот день, как y них был экспромт, он был утром в бане и угорел, a вследствие головной боли он экспромт свой накатал часа в полтора прямо набело. Он полагал теперь, что экспромт его вышел хуже всех, и потому, сказавши ревизору, что он мог бы написать лучше, если бы y него в тот день не болела голова, просил ревизора простить ему, если его экспромт вышел дурен. Ревизор успокоил его и сказал ему что его экспромт вышел лучшим из сочинений всех трех отделений риторики. Потом ревизор сказал Владиславлеву, что он радуется за его успехи в сочинениях за последний год и за основательное изучение им немецкого языка; выразил ему свое желание чрез три или четыре года видеть его учеником академии, обещался каждую треть справляться о его успехах и наконец благословил его и подал ему книгу в награду с надписью на ней: «Василию Владеславлеву за экспромт по словесности и изучение немецкого языка. Ревизор арх. Палладий». Кроме этой награды, Владиславлев в тот же день на публичном экзамене по назначению семинарского правления, от самого преосвященного получил в награду книгу же «за отличные успехи и прилежание и примерное поведение», как то значилось в надписи на этой книге за подписью ректора и печатью правления семинарии...34.
После таких прекрасных ответов на экзамене Владиславлев должен был занять по спискам место первого ученика, и ревизор со своей стороны предлагал перевести его в философию первым учеником; но случилось иначе. Гостунский представил на вид ревизору и ректору семинарии, что Владиславлев лишь во второй год риторического курса стал очень заметно развиваться, a Прозоровский во весь курс шел первым учеником по словесности, и потому как для него самого, Гостунского, так и для Прозоровского было бы обидно, если бы Владиславлев перешел в философию первым. После такого объяснения ревизор согласился на переведение Владиславлева вторым, с тем, однако, чтобы ректор и на него, и на Дмитрия Матвеева, тоже переводимого из параллельного отделения вторым по такой же причине, обратил в философии особенное внимание и не дал им ослабеть в своих успехах в новом классе.35
Природу видимую Владиславлев очень любил и особенно поэтому в философии интересовался познанием ее сил, законов и явлений. Труд его в этом деле увенчался тем, что в последний год философского курса он сделался всем известен, как отличный знаток физики и естественной истории. Из философии он был переведен в богословский класс третьим, но по всей справедливости, заслуживал быть переведенным вторым учеником.
В богословском классе Владиславлев с первого же года показал себя хорошим знатоком церковной истории и медицины. Изучением этих второстепенных в программе семинарского воспитания предметов Владиславлев шел как бы наперекор всем семинаристам, которые или совсем не занимались этими предметами, или слишком мало обращали на них внимания, благодаря, с одной стороны, переходившему из курса в курс предубеждению против пользы занятия этими второстепенными предметами, a с другой, и пожалуй всего более, тому, что семинарское начальство при составлении разрядных общих списков ни малейшего не обращало внимания на эти предметы. Нет сомнения, что Владиславлев и еще дальше пошел бы по пути своего образования и самовоспитания, если бы не те неблагоприятные обстоятельства семинарской жизни, которые часто тормозят дело развития ученика и убивают в нем энергию. Но Владиславлеву как будто не суждено было наслаждаться спокойствием. Неприятности и неудачи всегда были неразлучными спутниками его жизни. В училище он постоянно боролся с нападками на него сильных класса, с теснотою, грязью и бедностью квартирной жизни, деспотизмом и жестокостью учителей и больших, т. е. учеников семинарии, живших с ними, и, наконец, с всеобщим презрением и преследованиями мещан, с которыми в ту пору y семинаристов существовала страшная вражда, разрешавшаяся почти ежедневными кулачными боями семинаристов с казюками, как семинаристы величали мещан. В семинарии ему тоже пришлось достаточно побороться и со своими недругами в классе, и с неприятностями квартирной жизни. Только один риторический курс был для него лучшим временем его ученической жизни, потому что и борьба с недругами была y него тогда незначительна и квартирная жизнь при хороших старших довольно покойна. Зато с переходом в философский класс оставившие его на короткое время неприятности в классе и в квартире возобновились. В новом классе Владиславлев столкнулся с такими личностями, вышедшими из другого отделения риторики, которые выше себя никого не ставили на том основании, что они имели некоторое право перед своими товарищами гордиться начитанностью, развязностью, смелостью объясниться с каждым наставником свободно как бы со своим товарищем, и умением хорошо писать хрии порядочные и превращенные. Гордясь этими случайными преимуществами перед товарищами эти «почтенные джентльмены», как их называли товарищи, с первой же своей встречи с Владиславлевым и его товарищами косо и недоброжелательно посмотрели на него.
Они тут же задались мыслью унизить перед собою учеников Гостунского и избрали к тому средство самое низкое – насмешки над Гостунским и его учениками, будто бы ногтя не стоящими перед учениками их профессора, обращавшегося с ними «джентльменами» запанибрата. На него посыпались колкости и насмешки со стороны «джентльменов». Не имея возможности явно противустать своим недоброжелателям, Владиславлев, по крайней мере, старался ослабить их своим влиянием на низших учеников, которые почти ничьей стороны не держали и вели себя какими-то особняками. И в самом деле, обращаясь всегда с низшими учениками по-товарищески, как с равными себе, и оказывая им во всем посильную помощь, между тем как «джентльмены» держали себя слишком гордо и далеко от товарищеского обращения с низшими учениками, Владиславлев этим самым расположил к себе не только всех низших учеников, но даже некоторых из средних, принадлежавших прежде к партии «джентльменов». Но вражда между двумя36 партиями в классе чрез это не уменьшилась. Одно же потом случайное обстоятельство привело в волнение весь класс и дало новый вид борьбе этих партий. Однажды сторонник и самый искренний друг Владиславлева Голиков написал небольшой рассказ охотника «Ефимовское болото». Рассказ этот касался одного довольно общего народного поверья; написан же был легко, живо и совершенно согласно с духом простого народа. Прочитав этот рассказ, Владиславлев посоветовал Голикову подать его наставнику логики не в счет классических сочинений, Голиков так и сделал. Прошло потом несколько дней; наставник вынес в класс «Ефимовское болото» и прочел его вслух всем, как образцовое сочинение, написанное по доброй воле в досужее время, и даже поблагодарил Голикова за добровольный и добросовестный труд. Немедленно после того же класса обстоятельство это сделалось известным двум другим отделениям философии, товарищи Голикова по риторике занесли его рассказ в эти отделения, и он был там читан и всеми одобрен. Все хвалили автора: только в семинарии и разговоров было в тот день, что о «Ефимовском болоте». А это сильно не нравилось «джентльменам». Такая слава их противника была для них острым ножом, поражавшим их в самое сердце, а партии Владиславлева давала вес пред лицом всей семинарии, потому что многие ясно стали говорить, что ученики Гостунского мастера писать рассказы из простонародного быта и что не мешало бы и прочим наставникам словесности бросить свои превращенные хрии, которыми они мучат своих учеников. Чтобы не уступить противной партии, пред которою они гордились и своими способностями, и умением писать хорошо, джентльменам нужно было теперь как-нибудь уничтожить такую славу Голикова. Самое лучшее к тому средство они нашли в том, чтобы заподозрить рассказ Голикова в его подлинности. Но как это сделать? Вещь довольно трудная, однако же нужно как-нибудь сделать. И вот наши «почтенные джентльмены» сначала тихо, а потом и во всеуслышание стали разглашать в классе, будто рассказ Голикова ни более, ни менее, как точная копия с такого же рассказа какого-то читанного ими автора, а какого именно, они того не припомнят теперь, но постараются отыскать. Дня через два у них уже и критика явилась на «Ефимовское болото». В своей критике они старались убедить и наставника, и товарищей в том, что самому Голикову не написать такого прекрасного рассказа, и это они утверждали на том основании, что классические сочинения Голикова, заметим от себя, исключительно писанные в форме сухих философских рассуждений, – нисколько незавидны и даже просто дурны. Но ведь этого еще мало! Если рассказ Голикова не есть его собственное произведение, так нужно сказать, что же он такое? И за этим у них дело не стало. Поверив одному богослову, такому же «джентльмену», как и они сами, сказавшему им наобум, будто «Ефимовское болото» слово в слово выписано у Тургенева из «Записок охотника», они с большою самоуверенностью утверждали, будто Голиков списал свой рассказ слово в слово у Тургенева. Критику свою они закончили такими словами: «Венок лавровый, венок лавровый автору «Ефимовского болота»!! Он достоин его!.. Он так прекрасно умеет списывать и выдавать чужие сочинения за свои!.. А г. Тургенев изволил в этом случае услужить ему своим «Бежиным лугом»... Честь и хвала автору «Ефимовского болота»!... Венок, венок ему лавровый»!.. Написав такую вычурную критику, «джентльмены» сначала постарались о том, чтобы критика их, подобно «Ефимовскому болоту», была прочтена всеми учениками философии, кроме самого Голикова, а потом подали ее наставнику логики. Так как в ту пору семинаристы еще не имели возможности читать сочинения светских писателей, потому что ученической библиотеки тогда еще не существовало, да и начальство смотрело на них, как на мнимо-безнравственные, то «джентльменам» и не трудно было уверить своих товарищей, будто Голиков списал свой рассказ у Тургенева: товарищи предполагали, что они точно читали Тургенева и поверили их слову. – Переходя из рук в руки, критика эта случайно попала в руки Владиславлева. Прочитав ее, Владиславлев не вытерпел, и тут же, в отсутствие, впрочем, самих «джентльменов» вслух целого класса сказал: «Господа наши «почтенные джентльмены» такую написали пасквиль в своей критике на «Ефимовское болото», какой я даже и не ожидал от них; за такую пасквиль они достойны лишь того, чтобы Голиков при всех нас плюнул им в лицо... Верно, они никогда и не видывали «Записок охотника», а не только что не читали их. Они врут бессовестно и злонамеренно, будто Голиков выписал свой рассказ у Тургенева. Я это хорошо знаю: я читал «Записки охотника», и ничего в них подобного «Ефимовскому болоту» не встретил... Мало того, наши «джентльмены» только лишь гордятся пред всеми нами своими познаниями, а даже и того не знают, что иное дело написать сухое философское рассуждение и иное написать рассказ: иной ведь способен хорошо написать рассуждение, зато не умеет порядочно описать ни одной картины природы, а другой, наоборот, прекрасно пишет рассказы и описания картин природы, но неспособен писать сухие рассуждения; у одного преобладает над прочими способностями фантазия, а у другого рассудок, а оттого один пишет рассказы, а другой рассуждения... Таким образом, из того, что Голиков незавидно пишет рассуждения, не следует еще, что он не в состоянии написать такого простенького рассказа, как «Ефимовское болото». Напротив, Голиков еще в риторике отличался своею способностью писать рассказы... Я вам, господа, добуду у Ивана Петровича Гостунского «Записки охотника», и вы, прочитав их, увидите сами, кому следует тот лавровый венок, которым они так восторженно венчают Голикова, – автору ли «Ефимовского болота» или авторам критики на «Ефимовское болото», величающимся пред всеми своею начитанностью, схватившим чужие слова и выдавшим за свое собственное знание, но не сумевшим этого сделать аккуратно»?.. Следствием такого заявления было то, что весь класс снова разделился на две неравные партии: самая меньшая из них37 взяла сторону Голикова и примкнула к Владиславлеву. Авторы же критики со своей стороны стали кричать, что не только Голикову, но и самому Владиславлеву-то никогда не написать ничего в роде «Ефимовского болота». И снова посыпались на Владиславлева колкости и насмешки! Партия Владиславлева, за исключением самого только Голикова и Тихомирова, состояла преимущественно из низших учеников. Владиславу поэтому приходилось в защиту чести Голикова вести борьбу чуть не с целым классом, и уж достигнуть чего-нибудь одного из двух: или доказать, что он сам и его сторонники ничуть не хуже партии противников, или же уступить «джентльменам». Владиславлев пока все молчал и ждал удобного времени, чтобы одержать верх над своими противниками. Борьба открытая в эту пору была ему не по силам, потому что обстоятельства его квартирной жизни в эту пору были самые незавидные. Мы скажем о них несколько слов.
Общество их в эту пору состояло человек из 28, преимущественно из синтаксистов и риторов самых отчаянных, и было не по квартире велико. Теснота и грязь доходили до ужасающих размеров: за недостатком места на кроватях и нарах, ученики спали на столах, на табуретках, сдвинутых к стене, на скамьях и даже просто на полу; полы не мылись по целым месяцам и даже не мелись по неделям в осеннюю пору; клочки бумаги, перья, куски хлеба, изорванное белье, комы грязи и целые вороха пыли и стружек38 по углам, все это было на виду. Порядка в квартире положительно никакого не было. В продолжении года, один за другим, сменились четыре старших, люди разгульные, пьяные и буйные, и показывались в квартиру лишь во время обеда да ночью часов в 12 приходили из трактира или от своих приятелей ночевать дома. Предоставленные самим себе и жившие без всякого призора, синтаксисты и риторы делали, что хотели; остановить их было некому: Владиславлева они не слушались, a двух других философов и знать не хотели. Семинарское начальство в эту пору почти никакого не обращало внимания на квартирную жизнь учеников. Вслед за стеснением свободы учеников и варварским обхождением с маленькими настало время страшной распущенности и разнузданности. Курс Владиславлева в риторике был границею двух крайностей. Начавшееся в это время послабление маленьких в квартирах привело их к вольности. Внимание же начальства семинаристов в эту пору обращалось на самые пошлые мелочи, – следили лишь за тем, чтобы ученики короче, чуть не под бритву, стригли волосы, не ходили в новомодных фуражках, не носили коротких пальто и пестрых брюк, не курили в классе во время смен, не приходили поздно в класс, не уходили из семинарии до окончания классов и не шлялись по улицам, а пуще всего в урочное время – от 5 до 8 ч. пополудни не отлучались из корпуса и с квартир без расписки в журнале: за все эти преступления учеников сажали в карцер без всяких отговорок; все же остальное как будто не касалось инспекторского надзора, особенно по отношению к квартирным ученикам. Посещая квартиры, помощники инспектора и даже сам инспектор следили лишь за тем, чтобы все ученики были дома при их посещении, или по крайней мере расписывались в журнале, если куда отлучались; в обстановку же квартирной жизни они нисколько не всматривались. При такой неурядице Владиславлеву иногда приходилось ждать часов до 12 ночи, когда кончится шум и гам бушующих риторов и синтаксистов, и можно будет заняться делом39, и тогда просиживал до заутрени. Случалось, нередко, что Владиславлев, за недостатком свечей, писал начерно сочинения свои перед окном при месяце, карандашом и в хорошие лунные ночи, а чаще всего стоя у стены, освещенной свечою, положивши бумагу на стену, когда в квартире было не слишком шумно. Спать Владиславлев ложился всегда почти около утрени, а в 8 часов должен был аккуратно явиться в класс, и действительно являлся, но не со свежими силами и не со светлою головою, а почти всегда с болью в голове; он мучился, болел нравственно и физически от такой ненормальной жизни, и если не слег в постель, то лишь благодаря тому, что в майскую треть имел возможность отдохнуть на свежем воздухе. Но потерянного уже нельзя было вернуть: он нашел в себе такую страшную перемену, что ужаснулся; тут только он в первый раз заметил, что прежней памяти у него уже наполовину не стало, живости соображения тоже, а бодрости телесной и еще было менее. Чтобы немного поправиться, он стал каждый день гулять по вечерам и по нескольку часов в день уделять на упражнение умственных способностей чтением. Вот что он писал в это время о семинарской жизни в своих «Заметках»: «Чем более всматриваешься в жизнь и положение семинариста в обществе, тем с каждым днем все более убеждаешься в том, что семинарист несчастное существо. Всего натерпится он и много горького увидит в продолжение своего учения. Если хорошенько проследить всю жизнь семинариста, начиная с детства и кончая поступлением на место, по выходе из семинарии, – много встретишь в ней такого, от чего сделается грустно. Самое воспитание семинариста одностороннее, благодаря тем обстоятельствам, весьма неблагоприятным, в каких он постоянно находится. При усиленном труде, развивая одни только мыслительные способности, он вовсе в то же время не развивает сердца и не делает его нежным и впечатлительным: исключения весьма редки... Быт бедного семинариста и в настоящее время нисколько не улучшается; как было несколько лет тому назад, так и теперь все существует в том status quo: и теперь, как и прежде было, та же самая варварская метода преподавания, за весьма немногими отрадными исключениями, состоящая в зубрении урока слово в слово и чтении в классе одного и того же урока чуть не пятьдесят раз; то же невежливое обращение с учениками, те же распекания инспектора за мелочи, те же голодные столы и карцеры за несоблюдение пустой формальности, тот же сонный надзор за внутренней жизнью учеников в квартирах, и то же варварское обхождение всех с маленькими, наказывание их розгами в классе чуть не до смерти, трепание по щекам, толкание в шею и т. д., – та же бедность содержания учеников, та же во всем грязь и те же всюду насмешки, поругания и презрение других сословий, что и прежде, – словом, все как было, так и есть, так, вероятно, будет и вперед надолго еще... Однако есть и перемена небольшая: в квартирах с маленькими стали обращаться иначе, чем прежде. Но к лучшему ли сделано изменение? Нет! Попали из одной крайности в другую: от варварства вдруг перешли к совершенной распущенности, – так что мальчики, предоставленные вполне своей собственной свободе, держат себя подчас так же недетски, как и большие, и не знают над собою контроля... Вообще в настоящую пору живется семинаристу не легко и не отрадно. Но всего пагубнее на семинариста действует то, если еще к его и без того незавидной доле присоединятся беспорядки в квартире. Беда, если квартирные старшие беспечны и редко показываются в своей квартире! Маленькие выходят из границ детского приличия, приучаются к глупостям и не знают над собой никакой власти, а большие подчас поступают еще хуже маленьких; никакая сила, кроме инспекторского карцера, не в состоянии унять их буйства. Неизбежные при этом шум и гам, во всякую пору дня и ночи, вывели бы из терпения всякого; тут нет ни малейшей возможности серьезно заняться делом, является ко всему апатия, энергия исчезает и ее заменяет болезненное, тревожное, просто страдательное положение – в том, кто сам не участвует в общих беспорядках и не может на них смотреть равнодушно. И счастлив тот, кто из такой жизни выйдет с честью! Ему можно позавидовать... Не споткнувшись на самом скользком шагу, он не споткнется и впоследствии: с твердостью вынесет все удары судьбы и превратности в жизни вне школы... Но как трудно не споткнуться на этом первом шагу!..»
Можно себе представить, что в эту пору перечувствовал и перенес Владиславлев? Нисколько поэтому не удивительно, если при таких обстоятельствах своей квартирной жизни герой наш в своей борьбе с «джентльменами» и их партией на первый раз должен был, если не уступить противникам, то по крайней мере дать им возможность поставить себя в более выгодное положение. Зато как скоро, с наступлением весны, он вздохнул свободно, все пошло иначе: он так искусно и хорошо повел свое дело, что «почтенные джентльмены» сами, наконец, подали ему руку примирения.
В последний год своего философского курса Владиславлев сам сделался квартирным старшим. Здесь была новая причина неприятностей. С одной стороны, это вооружило против него многих богословов, как против выскочки, против человека, попавшего «из молодых да в ранние» и устранившего от старшинства богословов, имевших претензию на эту квартиру; с другой стороны, принятое им на свое попечение общество было распущено до nec plus ultra, а он был так бессилен, что не имел еще возможности поступать смело и совершенно иначе, чем прочие старшие семинарских квартир; ему постоянно грозила опасность попасть в беду за других. Много трудов ему предстояло, чтобы исправить свою квартиру во всех отношениях. Не каждый в состоянии был в таком шатком положении удержаться на прежней высоте; но Владиславлев не унывал. Он с первого же раза решился твердо идти вперед, все прежнее в квартире перевернуть вверх дном и сделать свою квартиру одною из лучших, если не в первую треть, то впоследствии. И начал он понемногу все переворачивать вверх дном, ломать прежние порядки и вводить постепенно новые. Прежде всего, он ограничил свое общество, вместо 28 человек только 18, удалив из него главных виновников всех беспорядков и посоветовав им при этом разойтись в одиночку по разным квартирам; потом он обратил свое внимание на оставшихся под его надзором учеников, а там добрался и до хозяина квартиры. Желая поставить маленьких в должное ко всем отношение и заставить их учиться, он стал сам следить за ними всюду, занимался с ними приготовлением уроков, строго взыскивал за шалости, разъяснив наперед, почему не должно делать того или другого, делал постоянно внушения быть скромными, прилежными, умными и честными и учиться не для того только, чтобы благополучно прошел день, а из любви к науке. В то же время, служа сам для своего общества добрым примером во всем, он потребовал, чтобы и большие оставили прежнюю распущенность и были непременно во всем исправны, определил ясно взаимные отношения между большими и маленькими, требуя, чтобы большие не смели обижать маленьких и жаловались ему на них, а не расправлялись с ними сами, если заметят за ними что-нибудь дурное и оскорбительное для себя, – а маленькие не смели оказывать грубости и непочтения большим, и чтобы все жили друг с другом мирно, не ябедничали друг на друга, а помогали друг другу. Несочувствие, которое Владиславлев встретил со стороны общества к нему за эти нововведения, не могло остановить его: он постоянно старался разъяснять всем пользу своих требований и нужду в них, и не переставал неослабно следить за выполнением этих требований. Мало-помалу дело уладилось: квартиранты исправились. Нужно было теперь исправить и хозяина квартиры. Владиславлев принялся за своего хозяина Базарова, человека гордого, уже 20 лет сряду содержавшего семинаристов. Проживши у этого хозяина целых 7 лет, Владиславлев хорошо узнал его грубую натуру, и потому решился покончить с ним разом, не делая ему ни малейших уступок. Он настойчиво потребовал от хозяина улучшить содержание квартиры, а именно: чтобы хлеб был у него всегда свежий и не сырой, квас хороший, прибор для стола приличный, комнаты всегда чисты и опрятны, полы подметались непременно каждое утро и мылись раз в неделю, чтобы ломанные табуретки и столы были заменены новыми, наконец, чтобы ни сам хозяин, ни кто-нибудь из его родных и знакомых никогда не смели пьяными приходить в семинарские комнаты и ничем не мешали занятию учеников. Чтобы показать своему обществу, что он дорожит его доверенностью, он потребовал хозяина пред лицом всего общества и от его имени высказал ему все свои требования. Хозяин и ушам своим не верил, когда за все 20 лет в первый раз услышал такие требования старшего, и притом от кого же!?. От того самого Владиславлева, который в течении 7 лет ни разу никакого неудовольствия никому не высказывал на дурное содержание квартиры... Он был озадачен...
– Ты, брат, Владиславлев, давно ли стал так капризен? – сказал хозяин после довольно продолжительного молчания.
– Нет, не очень давно, – хладнокровно ответил Владиславлев.
– Однако... с какого же времени?
– С того времени, как сделался старшим и решился поставить свою квартиру в хорошее положение. Вас это удивляет? Ничего! Не дивитесь; прежде, когда я был в вашей квартире частным человеком, я всем был доволен!..
– А теперь вдруг стал всем недоволен? Много спеси прибавилось...
– Да; как старший, как представитель целого общества, когда на меня смотрят целых семнадцать человек и ждут от меня улучшения содержания квартиры, – я не могу быть доволен многим. Поэтому, во имя долга, который лежит на нас обоих по отношению к обществу, я прошу вас обратить внимание на требование всего общества в моем лице...
– Вот тебе еще! Я целых двадцать лет содержу семинаристов, и до сих пор ни один старший не говорил мне этого... Получше тебя были у меня старшие-то, богословы были, да и то не говорили.., а ты такой еще молокосос, какой-нибудь философишка, да смеешь мне говорить это?!. Зазнался больно скоро...
– Да, другие вам не говорили этого, потому что злоупотребляли доверенностью к ним общества, а я этого не хочу... Я вправе требовать этого от вас, и требую... и не уступлю в требовании...
– За собою лучше, брат, смотри да за обществом своим...
– Смотрю и то... Вы, кажется, видите, каково теперь наше общество?.. Ведь не такое, как прежде?.. Я его исправил, и от вас теперь требую, чтобы и вы со своей стороны исправились...
– Так ты думаешь, что я и в самом деле буду тебе покупать новые столы да табуретки? Никогда!.. Вы опять их все изрежете....
– За целость вашей мебели мы тогда будем отвечать своими карманами.
– Знаю я вас! Лучше у себя чертей держать в доме, чем семинаристов.
– Дело ваше. Смотрите, как бы не остаться вам без семинаристов.
– Много мы вас видали! От меня еще сам шпектор ваш никогда ничего не требовал, а ты требуешь... велика ты спица... на твое место у меня много будет старших, да еще богословов... А тебя я и знать не хочу...
– Дело ваше. Впрочем, мы еще увидим, будет ли кто на моем месте. Содержа семинаристов двадцать лет, вы забыли, как люди живут на своих хлебах, а, пожалуй, придется вспомнить это...
Хозяин остался при своем, не соглашался ничего исправить. Владиславлев не стал долго думать: нашел для своего общества другую квартиру, только что открывавшуюся и вдвое просторнее Базаровской, заключил с новым хозяином условие, определявшее взаимные отношения между обществом и хозяевами, и представил его инспектору на утверждение. Дело было улажено, и Владиславлев рад был тому, что хозяин его будущей квартиры еще в первый раз хочет держать семинаристов, не знает обыкновенных проделок семинарских хозяев и что поэтому с ним лучше можно будет ладить, чем с Базаровым. Базаров сначала полагал, что Владиславлев лишь стращает его переходом на новую квартиру в следующую треть и не думал сдаваться, а когда узнал, что Владиславлев вовсе не шутит с ним, вызвал его к себе, стал упрашивать остаться, и даже сунул ему в руку ассигнацию, но Владиславлев с презрением бросил ее.
– Я не продаю своих обязанностей, – сказал он хозяину. – Я от вас именем долга требовал, чтобы вы исправились; вы этого не хотели сделать, так не будьте же на меня в претензии… Ссориться с вами я не намерен. Я мог бы инспектору высказать все недостатки вашей квартиры, и тогда ее запечатали бы40; но я этого не сделал; я инспектору сказал, что ваша квартира для нас тесна, я нашел вдвое просторнее и потому перехожу от вас... Я на вас вовсе не сержусь; не сердитесь же и вы на меня. Я ухожу потому, что мы с вами не сошлись в условиях...
На следующую треть Владиславлев со всем своим обществом перешел на новую квартиру, устроил в ней все, как следовало, и вскоре его квартира сделалась примерною во всех отношениях. Потом Владиславлев, несмотря на то, что большую часть времени убивал на занятие с маленькими, перешел в богословский класс третьим учеником, а все его квартиранты перешли благополучно в высшие классы, когда этого и ожидать прежде нельзя было. Это обратило на него внимание и учеников, и начальства: ученики один перед другим напрашивались к нему на квартиру, а начальство сделало его поведенным старшим и рекомендовало всем родителям как опытного и самого благонадежного старшего. С одной стороны, это было для Владиславлева очень лестно, а с другой сопряжено с большими трудностями и неприятностями: должность поведенного старшего давала возможность нашему герою, по близости своей к начальству, заботиться об улучшении быта квартирных учеников и своими советами располагать товарищей к изменению в квартирах прежних порядков и настоятельному ходатайству пред инспектором обращать свое внимание на содержание квартир хозяевами. Но нелегко было достигнуть всего этого! Чаще Владиславлеву приходилось думать скорее о том, чтобы хоть собственными силами сколько можно, стараться о том, чтобы содержание состоящих под их непосредственным надзором семинарских квартир было исправно. Неприятностей тут было немало; но он не унывал, не боялся за самого себя. Он чувствовал в себе достаточно силы бороться с неприятностями, и надеялся с честью окончить свое воспитание, так чтобы вспоминать потом о семинарской жизни, как о лучшей поре своей молодости...
Желая выйти из семинарии вполне развитым юношей, Владиславлев с январской трети 2-го года философского курса ревностно предался делу своего воспитания. Жизнь его с этого времени и до каникул, на которые он приехал в Дикополье, кипела деятельностью. Не было предмета, на который бы им не было обращено должного внимания; но занятие литературою по преимуществу интересовало его. Не будь у него этого занятия, не быть бы ему таким, каким он вышел в конце концов. Чрез это занятие он попал на истинный путь своей деятельности. Но что же именно заставило его попасть на истинный путь своей деятельности? Неужели это было следствием одного только желания показать себя энергичнее редакторов «Зорьки» и «Дела от безделья»? Неужели эти гг. редакторы натолкнули его на этот путь своими пустыми затеями? Судя по разговору Тихомирова с графинею о литературной деятельности Владиславлева, можно бы подумать, что Владиславлева подзадорили редакторы «Зорьки» и «Дела от безделья». На деле же было совсем иначе. Владиславлев вернулся на свой истинный путь вследствие убеждения в том, что дело его самовоспитания не может легко идти вперед, если он не ознакомится хорошо как с духовною, так и со светскою литературою и не научится сам хорошо писать легко и скоро. Всматриваясь в процесс составления своих сочинений в философии, он увидел, что ему много следует потрудиться для того, чтобы приобресть навык писать легко, скоро и дельно. Домашние сочинения его, благодаря профессору логики, более всего гонявшемуся за словами, а не за развитием мысли в сочинении, дотоле писались им очень тяжело. Чтобы подладить в сочинении под такт своего наставника, он всегда, подобно другим семинаристам, не привыкшим еще писать прямо набело, начинал речь свою издалека, чуть не от Адама, как говорят, потом постепенно подползал к главной мысли, и, не развив ее хорошо, кончал свое сочинение заключением. При этом, правда, Владиславлев не грыз своих перьев и не чертил бумаги штрихами и каракулями, как делали другие; однако же и поступал не лучше тех, которые, сев за сочинение, грызли перья и чертили бумагу штрихами и каракулями, а потом преспокойно отправлялись спать: написавши строк пять или шесть, он обыкновенно начинал все перемарывать и переправлять, переписывать и снова перемарывать; потом прибавлял к написанному еще несколько строк, и снова начинал свое обычное перемарывание каждой строки, и так это каждый день у него шло дотоле, пока не приходило время переписывать и подавать сочинение. От этого мысль затемнялась и запутывалась, а слог делался тяжелым. Чтобы приучить себя к легкому изложению своих мыслей в сухих философских рассуждениях, Владиславлев принялся за чтение образцовых писателей и начал чаще в свободное время писать свои «заметки о семинарской жизни», еще в майскую треть первого года заведенные им. Но этого было недостаточно для него: «Заметки» пахли какою-то казенщиною, как он сам о том говорил Голикову; ему хотелось написать что-нибудь цельное, но очень большое и интересное и для самого, и для других, вроде, например, гоголевского «Ревизора» или пушкинской «Капитанской дочки». Тут пришло ему на мысль сочинить комедию из мещанского быта под названием «Нынче на деньги, а завтра в долг». Он принялся за эту комедию; целых два месяца просидел над нею, но написал неудачно, разорвал все написанное и сжег в печи, чтобы и памяти не оставалось об этой комедии. Тем не менее такой продолжительный труд над сочинением комедии понравился ему. А коли понравился, так нужно повторить его. Владиславлев повторил: он написал два небольших рассказа под заглавием «Душа!» и «Форо», в которых описал пристрастие мутноводских казюков к слушанию громкого чтения апостола на свадьбах самыми басистыми мутноводскими дьяконами и Евангелия на литургии в торжественные дни в одной из богатейших градских церквей, где почтеннейший о. диакон, в угоду казюков и в виду получения богатой подачки, выходил из сил и, забыв страх Божий, не читал, а коверкал праздничное Евангелие, и где, к стыду своему, почтеннейшие отцы иереи не останавливали такого безобразия и кощунства о. диакона. Рассказы эти вышли очень правдоподобны, но написаны были не очень живо и довольно тяжело. Появление этих рассказов совпало со временем издания «Зорьки»; но Владиславлев не решился поместить их в «Зорьке», потому что чувствовал, что это все еще пока не то, чего ему хочется добиться. Вздумал, было, он исправить эти рассказы, но вышло еще тяжелее. И вот еще два труда его сделались жертвою пламени! Одному лишь Голикову он прочел эти рассказы и потом сжег их. Случилось так, что к этому именно времени Голиков написал великолепный рассказ «Встреча». Когда Владиславлев прочел этот рассказ, у него вся кровь закипела от досады, почему он не умеет так легко, картинно и естественно писать рассказы. «Научи, брат, меня писать так же хорошо, как ты сам пишешь, – сказал он Голикову: – или по крайней мере хоть дай совет, что бы такое мне написать поинтереснее». Начался по этому поводу оживленный разговор между двумя друзьями и кончился тем, что Голиков посоветовал ему на первый случай описать что-нибудь более ему известное, им самим пережитое и перечувствованное, из быта семинарского. Владиславлев вздумал описать свое путешествие в Троицкую Лавру, и принялся за это. Начав свое описание с выхода своего из Мутноводска и описания картин природы, он потом перешел к описанию и всех личностей с ним вместе путешествовавших в Лавру. Тут он невольно натолкнулся на счастливую мысль вместо путешествия в Лавру описать полную скорбей и несчастий жизнь одного из знакомых ему студентов семинарии, брат которого с ним ходил в Лавру и дорогою много рассказывал ему про горестную участь своего брата. А чтобы больше охоты было писать эту повесть, он хотел и Голикова натолкнуть на мысль что-нибудь еще написать, и потом основать что-нибудь вроде рукописного журнала. Когда он сообщил это Голикову, последний с восторгом ухватился за эту мысль и обещался каждый месяц писать если не по два рассказа, то непременно по одному. Тут-то и Тихомиров подвернулся к Владиславлеву со своим «Делом от безделья» и еще больше подзадорил его. Но, принимаясь за такое важное для него дело, как издание журнала, Владиславлев наперед хотел поучиться у людей тому, как писать. С этою-то целью он принялся за чтение Гоголя, и чуть не десять раз сряду прочел его «Тараса Бульбу» и «Мертвые души». Когда заметил, что слог Гоголя стал к нему прививаться, он принялся и за издание журнала и начал неутомимо трудиться над этим изданием сначала вместе с Голиковым, а потом и один. Дело пошло в ход хорошо. Владиславлев пристрастился к нему, и начал пробовать свои силы над всеми родами и видами словесного искусства. Сначала, конечно, в его литературных трудах было много несовершенного, ребяческого, как, например, в его комедии «Нынче на деньги, а завтра в долг» и в его рассказах «Душа» и «Форо!», однако же и в этом несовершенстве и ребячестве уже проглядывала талантливость мысли, а впоследствии ребячество это совсем исчезло. По крайней мере, уже в «Горе за горем бьет по пятам» труд его является не ребячеством, а совершенством начинающего дарования. Начатый же им и почти до половины доведенный роман «Не понятые и всеми пренебрегаемые» вполне уже свидетельствовал о том, что Владиславлев был даровитый писатель: в нем быт семинариста был изображен с удивительной точностью, и сам семинарист выставлен таким, каков он был в ту пору, все сцены взяты им для этого прямо с натуры, и в этом случае внимание Владиславлева, с каким он подмечал самые даже малейшие характерные черты семинарского быта изумительно… Занятие литературою, или лучше сказать, упражнение себя в сочинении разного рода словесных произведений вскоре по переходе в богословский класс обратилось в насущную потребность для Владиславлева, так что, если ему почему либо в иной день не приходилось ничего написать, он именно был недоволен собою, скучал, досадовал и всю ночь страдал бессонницею. Само собою понятно, что постоянное занятие классическими уроками и сочинениями, выслушиванием маленьких и разъяснением им уроков и сверх того еще изданием журнала, ведением «Дневника»; и «Ежедневных впечатлений семинарской жизни» – не могло обойтись без ущерба его здоровью, но Владиславлев нисколько этого не замечал. Он замечал лишь то, как он постепенно восходил от силы в силу и усовершенствовался во всем, и старался стремиться к еще большему совершенству.
Среди постоянных трудов он и не заметил, как пролетел целый год его ученья в богословии. И учителя, и товарищи в это время обратили внимание на Владиславлева, как на надежнейшего ученика и как на честного, добросовестного труженика на поприще семинарского воспитания. Владиславлев имел полное право рассчитывать, что его пошлют в духовную академию на казенный счет; но случилось иначе: его обошли и послали в академию двух его противников и недругов. Владиславлев этим не оскорбился и не позавидовал им, а от души пожелал им счастливых успехов, при прощании с ними, и покатил на каникулы в Дикополье... У него еще была впереди надежда на то, что его к концу курса пошлют в московскую академию на казенный счет; а если и не пошлют, так не велика беда: он, может быть, собьется средствами и волонтером махнет туда... к тому же в течение года он еще больше усовершенствуется в своих познаниях и окрепнет силами, а это даст ему возможность легче пройти академический курс и с большею честью кончить его...
Владиславлев вел себя в течение всего своего семинарского курса примерно во всех отношениях. Его ни в чем не мог уловить даже новый инспектор, прибывший в семинарию в бытность Владиславлева в риторике и воздвигший на семинаристов, как они говорили, три гонения, из которых одно, по своей жестокости, названо было ими нероновым, другое домициановым, а третье диоклитиановым. Во время этих гонений инспектор не оставил в покое ни одного ученика и все-таки ничего не нашел за Владиславлевым такого, за что бы могли подвергнуть его хоть малейшему наказанию. Он был во всем исправен: учился хорошо; с квартиры в урочные часы никогда не отлучался, табаку не курил и не нюхал, вина не пил, в карты не играл, в трактиры не ходил; фуражек, брюк и новомодных пальто не носил, волос длинных или подстриженных в кружок никогда не имел; в классе не шумел, из семинарии не убегал до звонка, по коридорам во время классов не «шатался»; дерзостей и грубостей учителям не говорил, словом не совершал ни одного из тех проступков, за которые инспектор мучил учеников голодом, стоянием на коленях и заключением в карцер; в чем же еще мог уловить его инспектор? Разве только в том, что, бывая цензором в классе, он пощадит кого-нибудь из товарищей и не запишет его без особой нужды в журнал; за что многим цензорам приходилось сидеть в карцере? Но Владиславлев знал, как в этом случае уладить дело, чтобы самому не попасть в беду и товарища не посадить в нее. Он умел выпутываться из беды, если в его дежурство где-нибудь случались скандалы и ему грозила опасность в чужом пиру похмелья; но никогда ни на кого не наушничал ни инспектору, ни его помощнику, не выдавал ни своих товарищей, ни учеников низших классов, а всегда защищал всех. Владиславлев твердо ступил на путь нравственного воспитания и шел неуклонно по этому пути, в чем весьма много помогали ему все неблагоприятные обстоятельства его бедной, однообразной семинарской жизни. Под влиянием этих обстоятельств он выработал себе характер прямой, добрый и твердый.
Присмотревшись внимательно к ходу умственного и нравственного развития и к обстановке школьной жизни Владиславлева, каждый может подивиться тому, как, брошенный в малолетстве на произвол судьбы и никем не руководимый, вышел он в люди и сам себя воспитал так хорошо. А ведь и все семинаристы до реформы были такими же горемыками, брошенными на произвол судьбы, никем правильно не руководимыми и потому воспитывавшими самих себя. Они были бедны, неразвязны, забиты и оплеваны; но в среде их были десятки развитых личностей, во всяком курсе. Они прошли для света невидимкою, потому что за неимением средств к высшему образованию, поступали на священнические места даже в самые бедные приходы, и там гибли без надежды на лучшую будущность.
* * *
Примечания
Так величал себя известный в ту пору лавочник Казак, у которого забирали говядину, масло, мыло и проч. все старшие семинарских квартир на Всесвятской горе. Казак любил покутить на славу, но кутил всегда с одними только семинаристами, с которыми водил страшную дружбу.
Так ученики называли одного из профессоров логики в семинарии.
Ф-ии вместо философии: так нередко ученики среднего отделения семинарии подписывали на своих сочинениях для означения класса.
Камчаткою на школьном наречии называется самый последний стол в классе, отсюда камчадалами называли самых плохих учеников, сидевших за этим столом.
Авдитор – слушатель, ученик, которому поручалось слушать от шести до девяти учеников в классе.
Нотата – замечание, тетрадь, в которой авдитор отмечал, как кто знает урок. Отметки писались такие: scit – знает, ml– худо, er, т. е. erravit– нетвердо, ns – nescit – не знает.
Новым уставом училища поставлены в несколько иное отношение к семинариям; приемные же экзамены в семинарию положены и теперь с целью контроля над учебно-воспитательной частью в училищах. Но достигается ли эта цель? – это еще вопрос.
Кисловодское училище было не в самом городе, а вне его, и большая часть учеников его помещалась на квартирах в крестьянских избах.
Ученикам приходилось в эту пору мучиться со святой а до сентября: целых пять месяцев – легко сказать!..
Спешим здесь оговориться, что из детей профессоров семинарии и членов консистории, может быть, кто-нибудь и ускользал от розог. Но за то ведь это дети профессоров и членов консистории, а не простые смертные!
Алгебру он тоже знал очень хорошо, но не имел случая проявить своего знания пред всем классом.
Кстати здесь заметим о Матвееве, что он, подобно Владиславлеву, был в своем классе лучшим знатоком истории и математики, но писал сочинения не слишком хорошо, оттого и не был первым. Его ревизор тоже расспрашивал о его родителях и их семейном быте и наградил книгою «за отличный ответ по математике». Замечательно, что и в философии, и в богословии он был лучшим знатоком тех же самых предметов, каких и Владиславлев. Точно они сговорились.
Подробности эти мы слышали от самого профессора Гостунского.
Так как 3-е отделение риторики по второстепенным предметам делилось между первым и вторым, и в философии ученики этого отделения невольно держались или первой, или второй партии и стушевывались среди них. Отсюда и выходило две только партии.
Меньшая потому, что некоторые из высших и средних учеников, бывших прежде на стороне Владиславлева, лично не симпатизировали Голикову, завидовали ему и были больше уверены в мнимых преимуществах авторов критики, чем в Голикове.
Осенью ученики ловили в саду чижей, щеглов и снегирей, a зимою сидели и делали для них клетки. Иногда пойманных птичек продавали с клетками, и вырученные деньги употребляли на орехи и подсолнухи, и чрез то еще больше прибавляли в комнатах сору. Большею же частью птичек держали для своего удовольствия, и пред каждым окном висело клетки три.
Риторы по большей части занимались россказнями разных потешных историй, картами и шахматною игрою после ужина, а до ужина вслух зубрили свои уроки; при такой обстановке Владиславлев не мог спокойно заниматься делом и даже не садился за стол, за который, кстати, и сесть-то негде было, по тесноте и многолюдству.
Запечатать квартиру – значит запретить жить в ней семинаристам.
