Азбука веры Православная библиотека профессор Никандр Иванович Глориантов Виргилиевы буколики и предсказания Виргилия о возвращении золотого века

Виргилиевы буколики и предсказание Виргилия о возвращении золотого века

Источник

После рассказа Овидия о творении мира и потопе, рассмотренного нами в предыдущих статьях1 и повествующего, между прочим, о существовании на земле золотого века и о последовательной замене его сначала серебряным, потом медным и железным, весьма естественным продолжением и заключением может служить одна из Виргилиевых буколик (хотя она явилась и раньше Овидиевых «превращений»), в которой поэт воспевает возвращение и возобновление на земле золотого века. Разумеем его четверную эклогу.

Буколики, или пастушеские песни, получившие имя от βουχολέω пасу волов, были первыми проявлениями поэтического таланта Виргилия. Первыми между ними была 2 и 3 эклога, которыми поэт зарекомендовал себя своему благодетелю – Азинию Поллиону, а через него – Меценату и Августу. Они составляют самое близкое подражание идиллиям Феокрита – представителя греческой пастушеской поэзии, родом сицилийца из города Сиракуз. Прочие эклоги составлены по образцу его же идиллий, взятых поэтому по выбору, откуда и произошло название эклог (значит выбор), хотя другие разумеют под этим выбором сделанный поэтом выбор из своих собственных произведений некоторых лучших для дальнейшей обработки. По этому же образцу составлена и 4-я эклога, к рассмотрению которой мы приступаем и которая прямо и начинается воззванием к сицилийским Музам – покровительницам Феокритовой поэзии. Но сходство между латинским подражателем и его греческим образцом, говорят, все-таки далеко не полное; оно относится больше к внешней форме, чем – к содержанию, или к сущности дела. По натуральности, правде и грации Виргилий стоит ниже Феокрита. Вместо того, чтобы постоянно держаться, подобно последнему, в пастушеском мире, в пределах собственно-буколической поэты, он не только идеализирует пастушескую жизнь, а даже, в следствие частых аллегорических намеков на политические события своего времени и на особенности своей собственной жизни, он совершенно выходит из пределов этого рода поэзии, так что, несмотря на высокое изящество его поэзии, ей недостает прелестной и наивной простоты Феокрита. Так как в пастушеской поэзии Виргилия веет таким образом не постоянно чистый воздух полей и лесов, а ощущается и близость городов с их политическими тревогами, то для лучшего уразумения этих стихотворений нам необходимо перенестись на 19 столетий назад и возобновить в своей памяти те политические обстоятельства, в которых находился Рим в это время и которые имели громадное влияние и на судьбу поэта, отразившееся в его буколической поэзии.

Рим переживал тяжелое время. Борьба между Октавианом и другими искателями верховной власти в Рим, сопровождавшаяся всеми ужасами междоусобной войны, поколебала в самом основании все понятия о правах собственности и жизни. Хорошо жилось Виргилию среди роскошной итальянской природы в наследственном родовом имении близ Мантуи. Но вдруг является новый нежданный владелец его земли; Октавиан, одержав победу при Филиппах в 42 году до Р.Х., захотел наградить своих сподвижников земельными участками, не справляясь о том, кому принадлежали эти участки до сих пор; одному из них досталась-было земля Виргилия. Но ходатайство Азиния Поллиона возвратило поэту отцовское наследство. Снова зажил-было Виргилий на своей земле, изобразив себя в 1-й эклоге под именем счастливца Титира, который под покровительством божества, т.е. императора Августа, спокойно живет на своей земле и на которого с завистью смотрит Мелибей, не пользовавшийся таким покровительством. Но счастье поэта было не продолжительно. После победы при Перузии в 41 г. до Р.Х. начинается новый раздел земель между военными, и на землю Виргилия является новый владелец – сотник Аррий; на первых порах поэту пришлось думать уже не об удержания за собою своего имущества, а о сохранении своей жизни. Поэт изобразил свое несчастное положение под именем Меналка в 9-й эклоге. Впрочем, ходатайство сильных друзей и личное расположение самого Августа к поэту скоро успокоили Виргилия и навсегда упрочили за ним обладание своею собственностью. Теперь поэт мог беспрепятственно предаться занятиям поэзией. Вскоре ему представился случай воспользоваться своим поэтическим даром для того, чтобы на языке Муз отблагодарить своего главного благодетеля – Азиния Поллиона, а отчасти и самого императора Августа. Первый из них за взятие Салона – города в Далмации удостоился получить лавровый венок, а потом в 40 г. до Р.Х. сделался консулом; к довершению его счастья в том же самом 40-м году у него родился сын Азиний Галл, прозванный, в память взятия Салона, Салонином. С семейной радостью Азиния Поллиона совпала по времени подобная же радость и у императора Августа по случаю рождения его родного племянника – Марцелла, который был усыновлён своим дядей. В честь этих лиц и написана Виргилием 4-я эклога, которая обыкновенно причисляется к буколической поэзии, хотя и не совсем справедливо, потому что по своему главному, преобладающему содержанию составляет стихотворное произведение не пастушеской поэзии, а такой поэзии, которую можно было назвать консульскою, героическою и царскою2.

Поэт и сам сознавал, что подобные предметы не совсем-то идут к буколической поэзии, и выразил это поэтически в другой эклоге, говоря, что Аполлон (как бог песнопения и музыки) драл Титира за ухо за то, что он занимается не своим делом – воспевает царей и битвы вместо того, чтобы откармливать на пастбищах жирных овец и тянуть свою пастушескую песню3.

Но не опасаясь строгого Аполлона, поэт в 4-й эклоге приглашает Муз заняться более высокими предметами, – (paullo majora canamus) и обращается к более высоким личностям. Он приветствует счастливого римского консула и еще более счастливого – его новорожденного сына, а вместе с последним – может быть и его товарища по рождению – племянника Августова, которые должны были быть счастливее своих родителей потому, что при их жизни должен был, по предсказанию Сивиллиных книг, снова наступить золотой век. Виновником возвращения на землю золотого века поэт представляет отчасти и самого Азиния Поллиона, но – главнейшим образом – другое высокое царственное лицо, которое не называя по имени, он прославляет, как божество, и в котором нельзя не узнать императора Августа.

«Сицилийские Музы! Начнем-те воспевать предметы немножко повозвышеннее (прежних). Не всем нравятся не высокие деревья4 и низкие кустарники. Если мы воспеваем леса (занимаясь буколическою поэзией), то пусть эти леса (по возвышенности нашей пастушеской песни) будут достойны консула»

«Вот уже наступил последний период Кумского стихотворения5. Длинный ряд веков начитается сызнова; девственная (Астрея)6 возвращается снова на землю, возвращается и царствование Сатурна7, и новое поколение людей (небесного происхождения, лучшей породы)8 спускается с высоты небес. Чистая Люцина9, будь покровительницей только что являющемуся на свет младенцу, при котором10 наконец-то прекратится железный век и в целом мире настанет золотое поколение. Вот уже Аполлон твой (брат) царствует11; и так как ты, Поллион, (теперь) консулом, то эта слава века (слава Аполлонова царствования) перейдет и на тебя12, и начнут проходить друг за другом великие месяцы (нового мирового года). Под твоим, Поллион, предводительством13 сделаются невозможными все, какие только остаются еще, следы нашего злодейства, избавив землю от постоянного страха (междоусобицы)14. Его (Августа)15 уделом будет жизнь, свойственная богам; он увидит героев, вошедших в среду богов, и сам явится среди них. Он будет управлять с отцовскою доблестью (с доблестью Юлия Цезаря, который его усыновил) миром, доставив ему спокойствие. А тебе16, малютка, земля сама собою, без всякого ухода в изобилии принесть первые17 подарочки: повсюду расползающийся плющ (как будущему поэту) с наперсточною травою18 и индийскую водяную розу вперемежку с улыбающимся акантом19. Козоньки сами будут возвращаться домой, неся с собой раздувшееся от молока вымя, и скотинка не будет бояться огромных львов. Твоя колыбелька будет осыпана ласкающими взор цветами. И змея исчезнет, исчезнет и обманчивая ядовитая трава; ассирийский имбирь20 будет расти повсюду. И как только ты в состоянии будешь (вступивши в возраст отроческий и юношеский) читать о славных деяниях героев, о делах своего отца и понимать, что значит доблесть, – поля мало по малу начнут желтеть спелыми колосьями, на диком терновнике повиснут румяные ягоды, из твердого дуба выступит, как пот или роса, мед. Впрочем останутся еще немногие следы и от прежней неправды, которые будут побуждать людей к тому, чтобы знакомиться с Фетидою21 на плотах (или на судах), окружать города стенами и прорезывать на земле борозды. Тогда будет и другой Тифис22, и другой корабль Арго, который повезет отборных героев, будут даже и другие войны и снова отправится под Трою великий Ахиллес. Но после этого, – после того, как23 укрепившийся возраст сделает из тебя мужа, пловец оставит море, корабельная сосна не будет употребляться для обмена товаров; всякая земля будет приносить все. Земля не будет подвергаться действию грабель24, а виноградная лоза – действию ножа25, и сильный пахарь освободит от ярма волов. Шерсть не будет учиться принимать на себя разные поддельные цвета; барашек (гуляя) в лугах сам перекрасит свою шерсть и придаст ей то прелестный26 красный цвет пурпура, то цвет шафранной краски, и сурик27 сам собою будет одевать пасущихся ягнят. Идите, наступайте скорее такие века, – сказали в один голос, обратившись к своим веретенам, Парки28, идите согласно с неизменным определением судеб. О! достигай великих почестей, – время уже (приближается и скоро) наступит, – достигай, дорогой, славный отпрыск29 богов, великий питомец Юпитера30. Обрати свои взоры на колеблющуюся трепещущую выпуклую массу мира31, на землю и на протяжение морей, и на глубокое небо. Посмотри, с какою радостью все приветствуют наступающий век. Ах, если бы остаток моей жизни протянулся так долго и если бы в душе моей было достаточно силы, чтобы поведать твои деяния! Тогда меня не победить в стихах ни Фракийский Орфей, ни Линь32, нужды нет, что одному из них помогает мать, а другому отец, Орфею Каллиопея33, а Лину – красавец Аполлон. Даже сам бог34 Пан35 признал бы себя побежденным по суду самой Аркадии36, если бы в присутствии этого судьи он вздумал состязаться со мною. начинай же крошечка узнавать свою мать с улыбкой на устах; десять месяцев37 принесли ей много скучных дней; начинай, малюточка. Кому не улыбались родители (в ответ на улыбку дитяти), того бог не удостоит трапезы, а богиня – постели»38.

Прочитанная нами буколическая песнь Виргилия невольно останавливает на себе наше внимание и наводит нас на серьезные размышления. Что это за новые счастливые времена, наступление которых поэт на основании Сивиллиных книг с такой решительной уверенностью предсказывал в весьма недалеком будущем? кому готовилось это счастье, какие блага оно должно было принести и когда наступить? Исполнились ли эти ожидания, сбылись ли эти предсказания? Следуя за поэтом от стиха до стиха, от периода до периода, не трудно заметить, что взор поэта не останавливается на одной точке, а постоянно переходит с одного предмета на другой, переносясь с новорождённого сына римского консула на его отца и на импер. Августа. Само собою разумеется, что, если бы кругозор поэта ограничивался только этими тремя личностями и не простирался дальше, в таком случае его стихотворение не имело бы для нас никакого другого значения, кроме литературного. но написанная им картина так обширна, что едва ли нам удастся уместить ее в такую тесную рамку. Предметом ее служит не простой и заурядный предмет из сельской жизни, или из пастушеского быта, но какой-то особенный, который будет немножко повозвышеннее (paulo majora) обыкновенных предметов буколической поэзии. И не просто приступает к нему поэт, начиная речь от своего лица, или заставляя говорить пастухов и крестьян. нет, на первом плане у него является со своим предсказанием Сивилла, а за нею – с неизменным определением судеб выступают парки. На основании такого определения судеб, выразительницами которого поэт представляет Сивиллу вместе с Парками, Виргилий предвозвещает возвращение мирного и счастливого царствования Сатурна и вместе с ним золотого века.

Что это за царь, который по предсказанию поэта, или лучше по предсказанию Сивиллы, приводимому поэтом, должен был восстановить на земле золотой век? Кого поэт разумел под этим царем? Не называя этого царя его собственным именем, он говорит в 10 стихе своей поэмы о царе, которого называет не собственным именем Аполлона и который уже царствовал, по его словам, в 40 г. до Р.Х., когда поэт писал свою поэму. Под этим царем – Аполлоном, как мы видели уже выше толкователи разумеют имп. Августа. Такое толкование совершенно согласно с историей. Правда, началом царствования императора Августа считается 31 год до Р.Х., в который он был формально провозглашен императором. Но и в 40 г. до Р.Х., когда Поллион сделался консулом и когда Виргилий писал свое стихотворение, власть над Римом фактически была уже в руках Августа, который одержав несколько побед над своими соперниками, хозяйничал в Италии, как полновластный государь, как это можно было видеть из обстоятельств, касавшихся лично поэта, так что и в это время уже можно было сказать об нем, что он уже царствует в Риме, подобно тому, как об его деде – отце Юлии Цезаре Цицерон говорит, утверждая, что, хотя он и не назывался царем, но был им в действительности39. И хотя формальное провозглашение Августа императором последовало спустя 9 лет после этого времени, хотя Августу для достижения императорского титула предстояло еще выдержать борьбу в Антонием и победить его в Актийском сражении, но в 40 г. до Р.Х. между ними был заключен мирный договор в Бругдизии, и под впечатлением его поэт мог не предусмотреть этой борьбы и, как видно из 13 и 14 стихов, действительно ее не предусматривал; мало того, предупреждая время, он может быть даже ожидал в 40 году того, что совершилось через 9 лет в 31 году, т.е. формального провозглашения его императором. Впрочем, даже и, не ожидая этого события, поэт в 40 г. до Р. Х. вполне мог сказать о нём, что он и царствует и будет царствовать, как царствует теперь, т. е. не называясь царём, как царствовал в то время, когда поэт писал свое стихотворение. Taким образом как имя Аполлона в 10 стихе принимается не за собственное имя римского божества, а за нарицательное имя имп. Августа: подобно тому и имя Сатурна, упоминаемое поэтом в 6 стихе, мы считаем вполне возможным принимать не за собственное, а за нарицательное имя и разуметь под ним того же Августа, прилагая к этому Сатурну – царю золотого века, имевшему царствовать после 40 г. до Р. Х., все те черты, какими он изображает своего будущего царя, представляя его в 6 стихе восстановителем правосудия, или таким царём, при котором должна была снова возвратиться на землю девственная Астрея, а вместе с нею, по словам 9 стиха и золотой век, в 17 стихе – доблестным правителем, который умел управлять землею с отцовскою доблестью, доставив ей мир и спокойствие, и при котором поэт сулил в 37 и след. до 45 стихах необычайное изобилие и довольство, спокойную, беззаботную жизнь без всякого труда, в 48 и 49 стихах – потомком богов и питомцем Юпитера, имевшем достигнуть высоких почестей, которые, по словам 15 и 16 стихов должны были состоять в присоединении его к сонму богов. Мы видели, правда, что те стихи (15–17), в которых говорится о необыкновенном правителе, имевшем управлять успокоенною землею с отцовскою доблестью и присоединиться к сонму божеств, толкователи относят то к имп. Августу, то к новорожденному сыну Азиния Поллиона, разумея этого младенца вместо его отца и в 13 стихе под тем лицом, к которому обращены были слова поэта: „под твоим предводительством исчезнут последние следы злодейства“ т. е. междоусобицы. Но неужели можно серьезно думать, что о новорожденном ребенке, кто бы он ни был и кем бы ни оказался он в последствии времени, при самом его рождении поэт мог говорить, как о будущем царе, и при том царе необыкновенном, божественном, когда об нем никто с уверенностью не мог сказать и того, что он доживет до отроческих лет? – Нет, поэт не относится к новорожденному ребенку, как к будущему царю, как к божественному умиротворителю вселенной, нигде в своей поэме, равно как и в других своих стихотворениях, за исключением лишь тех двух, сейчас указанных нами мест, которые толкователи без всяких оснований, даже вопреки правилам герменевтики, насильственно прилагают к новорожденному, колеблясь притом между ним и его отцом, или имп. Августом. В других местах рассматриваемой поэмы, которые несомненно и бесспорно относятся к новорожденному, поэт вовсе не представляет его таким высоким лицом. Обращаясь к новорожденному дитяти в 18 и след. стихах, поэт говорит с ним, как с дитятей; речь идёт у него о детских предметах и ведется детским языком: на первом плане являются подарки новорожденному, называемые подетски уменьшительным именем подарочки – munuscula; такими подарками являются лучшие растения и цветы, которые ласкают (blandos flores), тешат взор опять-таки по-детскиулыбкой (ridenti acanlho), как дитя своею улыбкой вызывает улыбку на устах своих родителей (ст. 60–62); далее речь идёт о дорогих, по преимуществу для детей, четвероногих кормилицах, которые называются опять по-детски уменьшительным, или ласкательным именем козоньки capellae, а за ними являются и страшные животные, от которых гибнут вместе с другими четвероногими своими товарищами и дорогие детские кормилицы40 и которыми обыкновенно стращают детей; не забыта и детская колыбелька – cunabula и вредные животные и растения, от которых обыкновенно предостерегают детей (Ecl. III, 92. 93). Как не похож этот детский лепет взрослого с младенцем на ту возвышенную речь, которая была обращена к его отцу и имела своим предметом какую-то высокую личность, предназначенную царствовать, водворить мир на земле и сделаться божеством! Впрочем и с новорожденным ребенком не все по-детски и не об одних только детских предметах говорит поэт в своем стихотворении. Устремляя свой взор веред в недалекое будущее, поэт в его лице уже не видит перед собою младенца, а видит взрослого, с начала молодого, потом пожилого человека, и говорит с ним о самых серьёзных предметах: о героях и о доблести, о войнах и укреплении городов, о мореплавании и торговле, о земледелии и ремеслах; он рисует ему какой-то необыкновенный переворот, который такому порядку вещей должен был положить конец. И если бы новорожденный был именно то самое лицо, которое в 17 стихе представляется правителем и умиротворителем вселенной, то не могло бы быть того, чтобы поэт, говоря о войнах и их прекращении, не сказал новорожденному, что этим бесценным благом мира земля будет одолжена именно ему, новорожденному младенцу. А между тем мы не находим там ни малейшего намека на то, что новорожденному будет принадлежать какая бы то ни было, а тем более – главная и первостепенная роль в этом великом дел умиротворения людей; мало того, и самая мысль об умиротворении там высказывается не прямо, а выражается лишь одним намёком и обставляется такими ожиданиями, которых никто из людей осуществить не может. Прервавши на краткое время свою речь и предоставив вместо себя сказать несколько слов Паркам, поэт возобновляет свое слово (ст. 48), но обращается с ним уже очевидно не к новорожденному, а к той высокой личности, которой по словам 15 стиха предстоит управлять миром и жить среди богов и которую по словам 48 стиха ожидают высокие почести, как отрасль богов и питомца Юпитера. Речь его принимает снова возвышенный тон и этот тон продолжается почти до конца стихотворения. Уже в самом конце стихотворения (ст. 60) он обращается снова к новорожденному с двукратным воззванием: parve puer, которое было бы совершенно лишним, если бы под отраслью богов и питомцем Юпитера в 48 стихе поэт разумел того же самого младенца. При обращении к новорожденному и тон речи мгновенно понижается; поэт заканчивает свое стихотворение опять младенческим лепетом о детской улыбке. Таким образом толкователям Виргилия, которые смешивают две различных личности, можно напомнить правило, которого, как видно, поэт держался весьма строго, относясь к этим личностям неодинаковым образом: suum cuiqne. Понятно, что сказанное нами о новорожденном младенце относится не к одному Салонину, а и ко всякому другому лицу, кого бы мы ни стали разуметь под этим младенцем. Поэтому, не вдаваясь в подробности, более уместные в другом месте, мы ограничимся здесь лишь одним общим замечанием: если слова 10 стиха о царствующем уже Аполлоне относить к Августу, – а они и не могут быть отнесены и не были относимы ни к кому другому, кроме него: то и дальнейшие слова 15 и следующих стихов о высокой личности, предназначенной управлять миром и присоединиться к божествам, всего естественнее отнести к тому же Августу, хотя они и были относимы не к нему одному.

Что касается до этого последнего – до императора Августа, то никакого труда не стоит приложить к его лицу все те черты, в каких поэт изображает своего будущего царя – умиротворителя земли, и оправдать на нем с точки зрения Виргилия и других современных ему римских писателей все эти черты от первой и до последней. Нечего уже и говорить о том, что поэт, писавший в 40 г. до Р. Х. и назвавший Августа Аполлоном, который уже царствовал в Риме в это время, вполне мог сказать об нем, что он и будет царствовать, когда он, не будучи еще формально римским императором, уже занес так сказать ногу на ступеньки императорского трона, – что он будет царствовать с отцовскою доблестью,– с доблестью усыновившего его деда Юлия Цезаря. Вполне мог сказать о нем, что он успокоит, а отчасти уже и успокоил41 вселенную, в виду его побед над врагами общественного спокойствия и под впечатлением мирного договора его с Антонием. Как лицо, облагодетельствованное Августом, поэт вполне мог сказать об нем, что он доставит своим подданным мир и правосудие, изобилие и довольство, подобно тому, как лет через 20 после появления в свет рассматриваемой нами поэмы тоже самое говорил и другой римский поэт – друг Виргилия, пользовавшийся также покровительством Августа, – именно Гораций, который в торжественной пенсне, составленной им для римского юбилейного года, также воспевал возвращение мира и честности, изобилия и счастья42 и который в другом своём стихотворении, адресованном им к самому императору, говорит ему не только от себя, но и от лица других его подданных, что они чтут его еще и при жизни, воздвигают в честь его жертвенники и клянутся его именем, сознаваясь в том, что его благотворные деяния не имеют ничего подобного себе в прошедшем, да не будут иметь и в будущем43, или подобно тому, как сам Виргилий в начале своих Георгик представляет Августа виновником плодородия и благоприятных времен44. Вполне мог назвать его со своей точки зрения Сатурном– царем золотого века, подобно тому, как в последствии времени в своей Энеиде он изобразил его лицом божественного происхождения, восстановителем золотого века, напоминающим Латинской земле царствование Сатурна45. Стоя на такой точке зрения, смотря на Августа, как на лицо необыкновенное, выше-человеческое, достойное того, чтобы люди воздвигали ему жертвенники и клялись его именем, поэт вполне мог наконец называть его и потомком богов, и божеством. И в самом деле мы видели уже, что в своей первой эклоге поэт называет Августа божеством. Как к божеству, он обращается к нему и в начале своих Георгик (Lib. I, v. 24 et seqq.). Подобным образом к личности второго римского императора относились и другие поэты, как Овидий46, Гораций и Проперций47. В наших глазах это была бы самая низкая и презренная лесть. Но не так смотрели на это дело современники Августа. Причисление людей к богам, невозможное по нашим понятиям о Боге, было вполне возможно по религиозным понятиям Римлян, у которых, как говорит Цицерон, почти все небо было населено людьми (Tuscola. if. I, сaр. XII), т. е. такими богами, которые прежде были людьми. В пример таких богов из людей Цицерон в указанном месте приводит между прочим Ромула. Такой же чести удостоился и дед Августа Юлий Цезарь, усыновивший своего внука. Ha сохранившихся до настоящего времени монетах Юлий Цезарь изображенье с надписью: Divus Iulius, а Август с надписью: Augustus Divi f. т.е. filius–тоже, что Виргилиево: Divi genus. Той же чести поэт ожидал и для Августа, уверенный в том, что он сравняется с отцом по доблестям и искусству управления миром. Но Юлий Цезарь быль не единственное божество в числе предков Августовых. Известно, что род Августа производился римскими писателями, в том числе и Виргилем (Aen.. VI, 790) от Энея, сын которого Асканий носил другое имя Иула, послужившее источником для имени Юлия Цезаря. Но Эней быль сын Венеры (Aen. II, 591:787) и потомок Юпитера VII, 220) и сам причислен был к народным, туземным божествам – dii indigetes (–XII, 794. Ovid. Met. XIV, 607. 608), a Йул называется и потомком и родоначальником богов (Aeneid, IХ, 64). Другие римские поэты, обожая Августа, подобно Виргилию производили его род также от богов, как напр. Гораций и Проперций48. Не по нашему смотрел на это дело и сам Август, принимавший не без удовольствия такую дань благоговения к своей особе. Он и сам будто бы не прочь был боготворить себя. При появлении кометы, которую народ признавал за душу Юлия Цезаря, обратившуюся по его обоготворении в комету, как это мы видели выше, Август, по свидетельству Плиния, соглашаясь с народными верованиями наружно, внутренне относил эту честь к себе самому49. Тоже самое мы видим и из свидетельства Тацита, передающего мнение некоторых из современников императ. Тиверия, высказанное ими по поводу отречения последнего от божеских почестей, что Август поступал лучше, не отрекаясь от надежды достигнуть того же, чего достигли у Греков Геркулес и Бахус, а у Римлян Квирин, т. е. Ромул, причтенный к числу богов50. Еще решительнее говорит об этом Тацит в другом месте, приписывая Август прямое и намеренное посягательство на почести, принадлежащие богам51. Сообразуясь с таким вкусом честолюбивого императора, Виргилий, как и другие поэты, знал, что делал, величая его как божественную личность и вместе как потомка богов.

После всего этого не может быть ни малейшего сомнения в том, что как под Аполлоном в 10 стихе, так и под Сатурном в шестом поэт разумел одну и ту же личность императора Августа. Но характеристические черты Аполлона и Сатурна соединялись в лице Августа, по представлению поэта, не в одно и то же время. Как Аполлон, он уже царствовал в 40 году до Р.Х. X., когда поэт писал свою поэму; как Сатурн, как царь золотого века, он еще не царствовал в 40 году, а имел царствовать после; царствование Сатурна, по словам 6 стиха, только еще возвращалось в это время, следовательно еще не возвратилось; наступление золотого века, по словам 8 и 9 стихов, только еще ожидалось в это время впереди, следовательно в 40 году он еще не наступил и должен был наступить после. Таким образом, мнение тех толкователей, которые четвертый и одиннадцатый стихи Виргилиевой поэмы объясняют в смысле заявления поэта о наступлении золотого века в год консульства Азиния Поллиона, или в 40 г. до Р.Х., ни в каком случае не может быть признано основательным. Такое мнение, независимо от указанной нами выше грамматической несостоятельности, оказывается несогласным с верованиями Римлян, изложенными выше, что в 44 г. до Р. Х. лишь кончился девятый месяц мирового года и начался десятый, который не мог же продолжаться всего 4 года от 44 до 40 года, чтобы в этом последнем году уступить свое место золотому веку. Правда, нельзя не заметить в поэте весьма сильного желания возвысить сколько возможно более год консульства своего друга, представить его началом новой, необыкновенной эры; но при всем таком желании он почти нисколько не отступает от указанного верования, изображая этот год и ближайшее к нему последующее время такими чертами, которые доказывают только приближение, a не наступление золотого века. На первый раз все дело должно было ограничиться лишь тем, что колыбель новорожденного должна была украситься самородными цветами и что вредные животные и растения должны были или потерять свои вредные свойства, полученные ими от Юпитера по окончании золотого века (Georg. 1, 129. et seqq.), или исчезнуть. Затем, когда новорожденный вступит в отроческий и юношеский возраст, приближение золотого века, по предсказанию поэта, должно было проявиться необычайным плодородием земли. Так как это плодородие будет все-таки еще недостаточно для того, чтобы освободить человека от всех забот и трудов, а заботы и труды, по словам поэта (Georg, 1, 125 et seqq.), начались также в царствование Юпитера после золотого века, так как и войны должны будут и после этого еще оставаться на земле, а это, как видели из Овидиевых „Превращений“, составляет принадлежность железного века, и – такую принадлежность, при которой никакое плодородие земли не сделает людей счастливыми и которой не было на свете в золотом веке – в мирное царствование Сатурна (Aeneid. VIII, 324. 325), будет оставаться и судоходство, явившееся также после золотого века (Georg. 1:136): то понятно, что окончательное и полное наступление золотого века должно было последовать не раньше, как тогда, когда люди избавятся от всех этих недостатков и зол. А это, по словам рассматриваемой нами эклоги должно было открыться уже после того времени, когда новорожденный вступит в зрелый возраст. Тогда, только и должно было начаться мирное и счастливое царствование Сатурна.

Какие же блага и кому именно из людей должно было принести с собою это мирное и счастливое царствование? Разумея под Сатурном без всякого сомнения имп. Августа и относясь к своему благодетелю, как к божеству, поэт изображает его царствование такими чертами, которых никак не уложишь в пределах Августова царствования, которые простираются гораздо дальше и выше этих пределов, обнимая собою и больше времени и больше пространства, представляя нам такое царство, каким не может быть простое человеческое царство. Припомним, что пред взорами поэта открывается длинный ряд веков–(magnus saeculorum ordo ст. 5), является новое поколение людей неземного происхождения (nova progenies demittitur coelo alto ст. 7), начинается золотой век в целом мире – (tolo mundo ст. 9). Этому великому, беспримерному царству поэт обещает все блага правды, мира и полного довольства; девственная богиня правосудия, покинувшая, при наступлении железного века, землю, обагренную кровью (Ov. Metam. 1:150) по словам Овидия, должна по словам Виргилия возвратиться вновь и снова принести с собою правосудие и мир (ст. 6), земля должна давать человеку все нужное без труда (ст. 39). Когда же, с какого времени должно было начаться это мирное и счастливое царствование? По расчету Виргилия оно должно было окончательно наступить после того, как новорожденный сын Азиния Поллиона достигнет зрелого возраста. Раньше этого, пока новорожденный ребенок должен был проходить отроческий и юношеский возраст, изучая, между прочими предметами тогдашних знаний, и историю, по соображению поэта должны были еще продолжаться и войны, только не междоусобные, которые, по его ожиданиям, должны были кончиться в год его рождения, а войны международные, в роде войны 'Троянской, должны были еще оставаться во всей силе и те нужды, которые заставляют людей укреплять города и переплывать моря и делают необходимым труд земледельца и ремесленника, а следовательно должно было оставаться еще и рабство, потому что в то время все работы производимы были руками рабов. Ho после того, как новорожденный сын римского консула достигнет зрелых лет, наступит новое время, в которое люди ни в чем не будут нуждаться; тогда не будет ни мореплавания, ни торговли, ни земледелия, ни промышленности, и-– конечно само собою разумеется – не будет и войн, составляющих и в предыдущий период времени явление ненормальное, неожиданное (erunt eliam altera bella), не будет следовательно и исчадия войны-– рабства, так как в рабы обыкновенно обращались военнопленные и так как теперь даже и прежние рабы сделаются ненужными; наступит мирное и счастливое царство Сатурна, царство золотого века.

Неужели в этом потоке придворной языческой лести была хотя одна капля правды? – спросит читатель. Действительно, нелегко найти здесь и одну каплю правды, если на изображенную поэтом картину золотого века мы будем смотреть не как на картину, а как на портрет, или на группу, представляющую всего только лишь два-три лица таким образом, что все прочие подробности, или детали образуют лишь фон картины, составляют лишь обстановку для этих лиц, лишь их аксессуары. Чтобы найти на этой картине правду, нужно закрыть изображенные на ней лица и рассматривать только фон картины без лиц.

Возвещая возвращение Сатурнова царства, или золотого века, восстановителем которого поэт признавал обожаемого им имп. Августа, он прославляет в своём стихотворении главным образом это лицо, называя его не собственными, нарицательными именами Аполлона и Сатурна. Мы видели уже, что все без исключения черты, в каких рисует он эту личность как в том месте, где она служит предметом его речи, так и в другом, где он обращается со своей речью к ней самой, все без малейшей натяжки вполне приложимы к лицу имп. Августа с точки зрения поэта. Но именно только с этой личной, субъективной точки зрения. От этой субъективной, виргилевской правды слишком далеко до правды действительной, объективной. Если смотреть на Августа не так, как смотрел на него поэт, говоривший об нем в своей эклоге еще в самом начале его исторической карьеры, когда наибольшая часть событий, долженствовавших ознаменовать ее, еще скрывалась во мраке будущего, и считать его не тем, чем считает его поэт, a тем, чем он быль в действительности и чем признает его история, тогда на сей поэтической картине Виргилия мы едва найдем одну, или две подробности такие, которые бы во всей своей силе, без всякой натяжки и преувеличения могли быть усвоены имп. Августу. В этом случае нечего уже и говорить о том фимиаме раболепства и лести, какой курился перед Августом, как перед лицом высшего, божественного происхождения, предназначенным к той же высокой чести, какой удостоились его божественные предки, Нет, самые даже простые и скромные, чисто-человеческие подробности в изображении этого лица, – и те далеко не все и не вполне могут быть оправданы с объективной, исторической точки зрения. Что могло быть проще и естественнее того, чтобы сказать, что имп. Август будет управлять миром с отцовскою доблестью, с такою же доблестью, какою прославился усыновивший его дед – Юлий Цезарь, когда можно даже сказать, что по своим государственным способностям Август стоял не только не ниже, а может быть даже и выше своего знаменитого деда– отца? Но если вместе с поэтом мы к этому прибавим, что управление Августа должно было доставить миру спокойствие, что он reget pacatum orbem, то история едва ли подтвердит наш приговор. Она укажет нам на многочисленные войны, которые продолжались непрерывно во все время царствования Августа и были нередко несчастны для Римлян. Она напомнит нам о долговременной войне Римлян с Парфянами, которые после нерешительной битвы на море в 38 г. до Р. Х. нанесли римскому военачальнику Сексту Помпею решительное и полное поражение в 36 году, о войнах в Армении, Далмации, Египте, Испании, Паннонии, о несчастном походе Элия Галла в Аравию в 24 году, о войне с Галлами и Кантабрами, о кровопролитной битве во Фракии в 12 г. до Р. Х., о многолетней войне с Германцами, нанесшими Римлянам два жестоких поражения одно в 16 г. до Р. Х. в сражении с Лоллием, другое в 9 г. по Р. Х. в знаменитой битве Арминия с Квинтилием Варом, происходившей с Тевтобургском лесу. И если бы еще дело ограничивалось лишь одними внешними войнами Римлян с соседними народами, если бы хоть внутри римской империи царствовало полное спокойствие во все время начиная с консульства Азиния Поллиона, или с 40 г. до Р.Х. и до смерти Августа, или 14 г. по P. X.: тогда по крайней мере можно было бы найти хоть некоторое оправдание для тех слов поэта, в которых он выражает уверенность, что с консульства Азиния Поллиона исчезнут все следы человеческого злодейства, порождающего междоусобицы, и земля избавится от постоянного страха (ст. 13). Но мы видели уже, что и это ожидание поэта не сбылось в действительности. Правда, после победы, одержанной Августом над Антонием в Актийском сражении в 31 г. до Р. Х., междоусобные войны в Риме надолго прекратились, но земля все-таки не освободилась от страха; мы видим, что и после этого в Риме не раз возникали заговоры: видим заговор Марка Эгнация в 26 г. до Р. X., заговор Мурены. в 22 г. до Р. Х. На сколько подобные явления были благоприятны для спокойствия общества, это мы уже видели из тех слов Овидия, где поэт говорит, что „когда злодейская рука с яростью устремилась к погашению блеска римского имени кровью Цезаря, т. е. имп. Августа, то человеческий род поражён быль страхом при виде такого неожиданного разрушения и весь мир ужаснулся“ (Metam. 1, 200–203).

Еще труднее найти историческое оправдание для другой черты в изображении прославляемого поэтом восстановителя золотого века. Разумеем то правосудие и довольство без всякого труда, какие сулил поэт в своей эклоге счастливцам, имевшим принадлежать к новому царству правды, мира и довольства. Если бы мы захотели держаться слов Виргилия co всею-самою строгою точностью, тогда нам пришлось бы на основании его обещания ожидать такого изобилия, подобного которому не представит нам ни одна из самых благодатных стран на земном шаре, потому что едва ли найдется на земле хоть один такой райский уголок, где бы дикий терновник сам собой приносил виноград, а с дуба капал мёд. Но мы не будем так строги; мы не станем представлять этого изобилия в таком роскошном виде, как рисует его поэт; мы ограничимся в понятии об нем самыми скромными чертами, не переходящими за пределы естественной, или человеческой возможности. Вместо такого невозможного изобилия, какого не было даже и в раю, – изобилия, при котором земля сама собою дает человеку все, что нужно не только для поддержания его жизни, но и для наслаждения, даже для роскоши, без всякого с его стороны труда, мы не станем искать даже и такого изобилия, при котором человеческий труд все-таки еще не делается излишним и не нужным, а будем искать только самого скромного довольства, при котором бы никто из трудящихся не нуждался по крайней мере в первых потребностях жизни, и такого правосудия, которое бы обеспечивало труженику пользование плодами его трудов. Существовало ли во времена Августа хоть такое правосудие и такое довольство, н говоря уже о полном изобилии без всякого труда? В ответ на этот вопрос история представляет нам во-первых такой факт, что в царствование Августа из числа всего народонаселения римской империи целых две трети, чуть ли даже не три четверти людей находились в рабстве, следов. не только не были свободны от всякого труда, а напротив были обречены на самый тяжкий из всех возможных трудов – труд невольника, труд не для себя, а для других и в награду за труд были лишены всех человеческих прав как в отношении к жизни, так и в отношении к собственности, были в буквальном смысле рабочим скотом, даже вещь в руках господина, с которою он мог делать, что угодно. Сенека рассказывает нам один случай, как раз в присутствии самого Августа в гостях у Ведия Поллиона несовершеннолетний раб хозяина, разбивший по неосторожности одну из хрустальных принадлежностей господского стола, был тут же осужден своим жестоким господином на съедение огромными морскими угрями, которые откармливались у него в водоеме, и как несчастный мальчик, бросившись к ногам императора, просил себе, как милости, какого-нибудь другого рода смерти (De ira lib. III, c.40). Таково было при Августе положение рабов, составлявших огромное большинство народонаселения! Видно, что девственная богиня справедливости, о возвращении которой на землю так торжественно провозгласил Виргилий в своей эклоге, на самом деле не возвращалась, или, явившись на земле, нашла какое-нибудь средство помириться с рабством. А между тем это – еще вопрос, пользовались ли при Августе свободой и те, которые не были в рабстве и принадлежали к сравнительно счастливому меньшинству, и мы вовсе не намерены спешить утвердительным ответом на этот вопрос, предоставляя решать его самой истории. При таком ужасном положении рабства весьма трудно предположить, что даже и в том случае, если бы и действительно дикие кусты терновника стали украшаться виноградными гроздами, а дубья – источать из себя мед, то и при таком необычайном изобилии хоть небольшая часть этих благ досталась бы на долю рабов, потому что эти кусты и эти дубья принадлежали бы не им. Но мы сказали уже, что природа далеко не так щедра к людям; вместо таких роскошных примеров изобилия нередко встречаются другие, противоположные примеры, – примеры неурожая и голода, примеры тех трудных, тяжелых годов, когда даже и достаточные люди знакомятся с нуждою, даже и богатые люди учатся то в том, то в другом себе отказывать. А бедняки? А те обездоленные судьбой люди, которые должны были всю жизнь нести тяжелое ярмо рабства? Что с ними должно было происходить в эти тяжелые годы? Должно было происходить то, что обыкновенно происходит: известно, что почти каждый голод сопровождается моровою язвой, а если и нет язвы, то люди мрут просто от голода. Но может быть царствование Августа было свободно по крайней мере от этих бичей? История дает нам ответ и на этот вопрос, но ответ не утвердительный, а отрицательный. Она сохранила память о двух несчастных годах из времени царствования Августа, в которые Рим не имел даже и самого скромного довольства; мы видим из неё, что в 22 г. до Р.Х. Италия была посещена голодом52. Неоднократный голод при тяжелом, незнающем отдыха, труде десятков миллионов рабов, – вот оно, воспетое поэтом, довольство без труда под покровом богини справедливости!

Таким образом, история представляет нам царствование Августа далеко не в таком блестящем виде, в каком рисует его поэт на своей картине золотого века. Впрочем не смотря на те темные пятна, которые открываются на этой картине при свете истории, царствование Августа все-таки признается еще одним из лучших и блестящих в римской истории. Другие, следовавшие за ним, царствования не могут даже идти и в сравнение с ним. Известно, что сейчас же по смерти Августа при его недостойных преемниках в Риме начались худшие времена и по том наступили такие ужасные, мрачные дни, которые, по словам другого римского поэта, были хуже даже и самого железного века и не могли уже быть обозначены именем какого бы то ни было металла, а должны были быть отнесены к худшему из худших периодов – к тому девятому периоду, за которым должен был следовать, воспетый Виргилием, последний период Кумского стихотворения (ultima Cumaei carminis aetas), а после этого последнего – золотой век. Слова другого поэта взяты нами из сатиры53 Ювенала, явившейся спустя полтораста слишком лет после написания Виргилием 4 эклоги, – в начале царствования импер. Адриана. Сатира рисует нам яркими красками ужасный упадок нравственных и религиозных убеждений в римском обществе этого времени и приводит нас к такому заключению: видно, что не царство правды и мира предшествовало Тивериям, Калигулам и Неронам, за которыми явилось на земле жалкое и презренное поколение так называемых людей без веры в Бога и без совести. С терновника не собирают смокв, говорит небесная Истина; он может приносить виноградные грозди лишь в разгоряченном воображении поэта; так же только – в этом воображении могла возникнуть надежда видеть после мрачных, безотрадных времен римской междоусобицы, составлявших, по верованиям Римлян, девятый период, или предпоследний месяц мирового года, лучшее время – время царствования Аполлона, за которым вскоре должно было наступить и царствование Сатурна, или золотой век. В ответ на это ожидание через полтораста слишком лет ему говорят, что и теперь еще продолжается все тот же несчастный девятый период времени, – такой период, для которого было бы слишком много чести, если бы его назвать даже и железным веком. А между тем за золотым веком, который не год же один должен был продолжаться, по естественному порядку должен был наступить еще серебряный век, а за последним – медный и железный. Неужели все они так скоро успели пройти?

Но возвратимся к Виргилиевой эклоге. Мы видели, что только под Аполлоном толкователи разумеют Августа и никого более, кроме него. А другим, дальнейшим словам поэта дают различное толкование, разумея под воспеваемым в эклоге потомком богов, предназначенным царствовать над миром и присоединиться также к богам, не исключительно Августа, а вместо него и новорожденного сына Азиния Поллиона, или его старшего брата, или Марцелла, или Друза. Но понятно, что такая перемена не облегчит, а значительно затруднит дело; она не только не поможет открытию истины в разбираемом нами стихотворении, а сделает открытие ее положительно невозможным. Мы знаем несомненно и не из рассматриваемой нами эклоги, что Виргилий действительно признавал Августа потомком богов и действительно чтил его, как божество. Но можно ли сказать тоже самое и с такою же несомненностью относительно Салонина и других лиц, подставляемых на место Августа? Можно сказать с точки зрения поэта лишь относительно Марцелла и Друза и то не все, а только то, что подобно Августу и они были также потомками богов, – одни, как родной племянник, а другой – как пасынок Августа. Далее: Август действительно управлял миром, если разуметь под миром всемирную римскую империю, и принадлежал притом к числу недюжинных правителей. А что такое были все эти Салонины и Марцеллы? Они никогда не были и почти все даже и не могли быть правителями государства.

О Салонине, кроме его имени, мы знаем слишком немного, хотя это немногое составляет все, что можно о нем знать. Если верно то, что сообщает нам о нем Сервий, то нечего уже и говорить о Салонине, как о правителе государства; об нем нельзя даже говорить, и как о младенце, осуществившем те предсказания поэта, которые несомненно и прямо относились к нему, как к младенцу; тогда даже и то, что говорит поэт об его колыбели, обращая свою речь к нему самому, должно быть признано неосуществимым, не потому только, что природа не имеет обыкновения украшать детские колыбели самородными растениями и цветами, а и потому еще, что, если бы даже она решилась сделать исключение из общего правила в пользу новорожденного сына римского консула, то растения и цветы не успели бы развиться; им пришлось бы украшать собою не колыбель, а урну, или по нашему могилу; Сервий говорить, что новорожденный Салонин жил всего девять суток54.

Больше сведений мы имеем о старшем брате Салонина, Кае Азинии Галле, который, по словам Сервия, будто бы даже сам говорил Асконию Педиану о том, что 4-я эклога Виргилия написана в честь его55. Но Асконий едва ли мог слышать это от Галла, потому что Асконий родился в 5 году по Р.Х.56 и, следовательно, даже в раннем детстве, будучи 7 или 8-ми летним ребенком, мог говорить с Галлом только в том случае, если бы последний жил до конца Августова царствования, чего на самом деле, как увидим, не было. А между тем передаваемое Асконием Педианом и Сервием свидетельство Галла о себе самом так невероятно, что и самому Галлу трудно было бы поверить. Мы видим, что Виргилий имеет дело в своей поэме с новорожденным – modo noscente puero, который в 40 г. до Р.Х. лежал в колыбели. Но мы знаем, что Галл в это время был уже взрослым молодым человеком, потому что всего через три года именно в 37 г. до Р.Х. мы видим его уже страдающим в положении человека, покинутого предметом несчастной любви. В утешение ему была написана Виргилием 10-я эклога, в которую, говорят, вошли некоторые стихи, заимствованные из стихотворения самого Галла. Но допустим, что Виргилий 4-ю эклогу писал в честь Галла. Что же? Оправдал ли последний даже и то, что говорить поэт о новорожденном ребенке, не говоря уже о тех чертах, которые относятся к будущему правителю и умиротворителю земли? Мы уже знаем, что Азиний Галл был поэт, а в 4-й эклоге Виргилия есть одна черта, идущая к будущему поэту, – это то, что между разными растениями, которые должны были украшать колыбель воспеваемого Виргилием младенца, в 19-м стихе упоминается плющ – награда поэта, или praemia doctarum frontium, как говорит Гораций (Carm. lib. 1, Ode 1 v. 29). Галл оправдал бы эту черту, если бы она относилась к нему. Но, будучи поэтом, Галл никогда не был правителем государства и не только не содействовал умиротворению земли, а напротив еще, по свидетельству того же самого Сервия, заподозрен был Августом – своим прежним покровителем в участии в заговоре против последнего и погиб бесславно, как преступник57.

Марк Марцелл – родной племянник и сын по усыновлению – императора Августа имел не меньше Салонина прав на ту честь, которая оказана была поэтом воспетому им новорожденному младенцу, и нам ничто не препятствует под этим младенцем, которого поэт как будто нарочно для этого не назвал по имени и не обозначил точно никакими признаками, – разуметь не одно, а два лица. Но это будет другой вопрос, могли ли исполниться и исполнились ли на нем все предсказания поэта, относившиеся как к младенчеству новорожденного, так и к его отрочеству и юности и наконец к летам его зрелого мужества. А то будет еще третий вопрос, осуществилось ли над ним предсказание поэта о будущем правителе государства, если под этим лицом вместо Августа мы будем разуметь его. Мы знаем, что Марцелл был гораздо долговечнее Салонина, так что его колыбель могла бы украситься самородными растениями и цветами, если бы таковые явились к его услугам; знаем также его, как молодого человека, отличавшегося большими достоинствами по уму и характеру и подававшего огромные надежды; знаем наконец, что в ранней юности, почти мальчиком он проходил важную общественную должность эдила. Но тем и кончилась его карьера. В шестой книге Энеиды (гг. 861–886) поэт представляет нам его в преисподнем царстве теней в виде прекрасного и блестящего юноши, который, готовясь явиться оттуда на свет, шел уныло с грустным лицом и потупленными взорами. Этот художественный образ нарисован был поэтом в то время, когда молодой человек успел уже воротиться назад в преисподнее царство, пройдя свой краткий жизненный путь, продолжавшийся всего только 18 лет.

Не меньше прав на честь быть воспетым в стихотворении Виргилия имел бы и Нерон Клавдий Друз – пасынок импер. Августа58, если бы только день его рождения не запоздал на три года. Он родился не в 40, а в 37 г. до Р.Х.59, в 40 же году поэт вероятно не видал его даже и в преисподнем царстве теней среди приготовлений к выступлению на поприще жизни, а потому и не мог говорить об нем в своей поэме, написанной за три года до его рождения. Но допустим опять, что поэма написана в честь его, и спросим, осуществил ли он самым делом черты, которые поэт усвояет своему герою. Да, можно сказать в ответ на этот вопрос, он оправдал на себе не менее Салонина и Марцелла, а тем более Галла (хотя и не больше их) те черты, какие усвояются в поэме новорожденному (только он не был поэтом, как – Галл). Но что касается до блестящего, величественного образа будущего правителя и умиротворителя вселенной и восстановителя золотого века, то и он осуществил бы их на себе не больше их, если бы был героем Виргилиевой поэмы. Неужели, спросят, можно ставить н одну доску с Салонином и Галлом и этого знаменитого человека, носившего титул Императора и Цезаря60, и этого славного римского полководца, одержавшего победу над Германцами и давшего Свевам царя? Но что же в этом удивительного, спросим в свою очередь мы, когда у нас вопрос идет не о громких титулах. не о военных доблестях и дипломатическом искусстве, а о праве на название величайшего правителя вселенной, основавшего царство правды и мира на земле и возвратившего людям золотой век, – о таком праве, которое, как мы видели, и самому Августу может принадлежать в самой незначительной степени, в самой ничтожной мере? Нужно ли еще доказывать, что титулы могут не соединять с собою никаких прав и не давать никакой власти, что быть полководцем, хотя бы то и славным и победоносным, еще не значит быть правителем государства, точно также, как и быть правителем государства не всегда значит быть его благодетелем? Слова нет, что Друз был весьма хороший человек, оставивший по себе в Риме самые лучшие воспоминания. Когда он, не достигши и 30-летнего возраста, сошел с своего славного жизненного поприща в 9 г. до Р.Х., то его почтили таким погребением, какого не удостаивался почти никто. Сам Август, не смотря на самое суровое зимнее время – asperrimo biemis, встретил его посмертные останки при Тицине и провожал их до самого Рима61. Но – его хоронили таким образом, не как восстановителя золотого века. Воспоминая о Друзе с большим уважением и сожалением об его ранней смерти, Римляне, по свидетельству Тацита, были убеждены, что, если бы ему досталась верховная власть, то он возвратил бы им свободу62. Такие суждения Римлян о Друзе яснее дня доказывают нам, что власть была не в его руках, а в руках того, кто осчастливил римлян золотым веком, ознакомившим их с самыми дорогими и сладкими воспоминаниями о потерянной свободе. А Друз, по свидетельству Светония, действительно был враг стеснений и даже хотел, действуя сообща с братом Тиверием – будущим Императором, заставить Августа возвратить Римлянам свободу63.

Мы не знаем, были ли еще другие соперники у Августа и Салонина, кроме тех, с которыми мы познакомили своих читателей64. Но мы вполне уверены в том, что, если бы такие и явились еще, то их исторические права на ту честь, которую поэт воздает в своей поэме новорожденному младенцу, не могли бы ни в каком случае быть больше прав Салонина и Марцелла, а права их на ту высокую честь, какая воздается поэтом будущему правителю и умиротворителю вселенной и восстановителю золотого века, непременно будут меньше прав императ. Августа, хотя и весьма трудно быть меньше их, потому что и права Августа на эту высокую честь едва – едва больше нуля.

Что же после этого остается нам делать? Остается исключить из Виргилиевой поэмы все то, что приурочивается поэтом к тому или другому лицу в частности, или, как сказали мы выше, смотреть на изображенную поэтом картину золотого века, закрывши те лица, которые выступают на ней на первом плане. Хотя такой прием и обезобразить картину, но он совершенно необходим для открытия на ней истины. Мы надеемся этим способом отделить на ней ложь от истины. Такой прием может и не раз понадобиться в тех случаях, когда приходится иметь дело с человеческими произведениями, которые не всегда бывают ложными, так же как и – истинными сполна и всецело от первого и до последнего слова, а могут нередко вместе с ложью заключать в себе и некоторую долю правды. Мы объясним это самым простым и наглядным примером. Представим себе, что какой-нибудь льстивый поэт вздумал бы воспеть победную песнь в честь мнимого победителя, одержавшего такую победу, которая называется победой лишь на языке самохвальства, а на языке правды называется или неудачею, или даже поражением. Очевидно, что в такой льстивой победной песне не было бы ни слова правды, она была бы вся ложью от начала и до конца. Но возьмём другой пример: представим себе другого, хотя тоже посредственного, или даже бездарного, но более счастливого полководца, который, не смотря на свое умственное убожество, все-таки нанес неприятелю поражение, будучи обязан своей неожиданной победой частью самой своей бездеятельности, имевшей ту выгодную сторону, что он по крайней мере не мешал другим, частью уму и распорядительности подчиненных генералов и офицеров, а также мужеству и храбрости солдат, а частью наконец и положительной неспособности и непригодности, а также и численной слабости на стороне неприятелей. Понятно, что если бы какой-нибудь льстец вздумал употребить свой поэтический талант на восхваление такого победителя, то он отступил бы от истины гораздо меньше первого льстеца; в его поэтическом произведении было бы не все ложно, а только то, что говорилось бы о мнимом победителе, но речь о победе заключала бы в себе чистую правду. И ничего не было бы легче исправить этот недостаток; для этого только нужно было бы исключить из поэмы имя мнимого победителя и выкинуть из нее те места, где честь победы приписывается ему.

Этот же самый прием мы намерены приложить к делу и относительно рассматриваемой нами поэмы Виргилия: мы хотим исключить из нее все то, что относится лично или к имп. Августу, или к какому бы то ни было другому лицу, подставленному на его место, или к римскому консулу Азинию Поллиону, или наконец к новорожденному младенцу, кого бы под ним ни разумели. Мы хотим изгладить из нее все те черты, которые дают ей характер поэтического произведения, написанного в честь того или другого частного лица, и которые могут служить основанием для того, чтобы находить в ней ложь и ласкательство. Мы хотим придать ей значение произведения, которое может быть рассматриваемо безотносительно к лицам и выражать истину независимо от замены одного лица другим.

Но что же, спросят нас, останется от этой поэмы, если исключить из нее все то, что относится к лицам, в честь которых она написана? Останется весьма много; – мы можем даже сказать, не рискуя быть уличенными ни в преувеличении, ни в противоречии с основными законами математики (потому что и в математике есть отрицательные величины, исключение которых не уменьшает, а увеличивает сумму положительных), что останется несравненно больше того, что было до исключения. И прежде всего останется предсказание о возвращении на землю в недалеком будущем золотого века, о близком наступлении царства правды, мира и полного довольства. Но только этот счастливый век, это блаженное царство должны будут явиться на земле уже не по милости импер. Августа и римского консула Азиния Поллиона, а по неизменному определению судеб, выразительницами которого, как мы сказали уже, являются у Виргилия Сивилла и Парки. В этом великом деле должны будут принять участие высшие, сверхъестественные деятели, представителями которых в поэме Виргилия являются, – уже не как нарицательные имена, или олицетворение отвлеченных понятий, а как представители высшей, божественной силы, прежде всего Сатурн и Астрея – девственная богиня справедливости, – два божества, царствовавшие, как мы знаем уже из слов Овидия, в золотом веке, а за этой четою выступает и друга, именно Аполлон с сестрою Люциною, – Аполлон – также божество, но только не золотого века, а позднейших времен, тот самый Аполлон, который, как мы видели из последних стихов Овидиева повествования о потопе, явился на помощь людям в первые времена после потопа, чтобы избавить их от страшного змея Пифона, и который таким образом, может быть, олицетворяет собою библейское понятие о семени жены, имевшем сокрушить главу змия. – Эти благодетельные божества и должны будут царствовать в новом царстве правды, мира и довольства. Это царство должно будет явиться не для того, чтобы прославить римского консула Азиния Поллион и осчастливить того или другого младенца, родившегося в год его консульства, не для того, чтобы украсить детскую колыбель растениями и цветами, чтобы доставить в изобилии отнимаемому от груди и подрастающему ребенку молоко, мед и плоды, а для того, чтобы избавить раба от тяжкого и безотрадного труда, чтобы успокоить землю, облитую кровью, чтобы восстановить во всем мире (toto mundo) золотой век. Вот какое благодатное время должно было наступить, по предсказанию поэта, в весьма недалеком будущем! Не столетия и тысячелетия должны были пройти до начала этого времени, а лишь время несколько большее против того времени, такое употребляется природою на то, чтобы из новорожденного младенца образовать зрелого мужа. Это царство, по словам поэта, должно окончательно наступит после того, как воспетый им новорожденный младенец достигнет зрелых лет. Хотя такое указание на время, по своей недостаточной определенности, и не может дать никакой точной цифры, и может означать различное время, начиная от 30 или даже менее лет и до 50, или более, потому что все эти годы следуют за тем периодом времени, в который человек достигает зрелого возраста, но очевидно не будет ни малейшим насилием прямому и буквальному смыслу Виргилиевой песни, если мы примем этот период за 40 лет.

Мы избираем предпочтительно это средний срок, как единственно пригодный для нашей цели; он указывает нам прямой путь к решению нашей задачи. Переносясь мыслью через тот сорокалетний промежуток времени, который прошел после появления в свет 4-й эклоги Виргилия в консульство Азиния Поллиона, мы встречаемся с такими историческими фактами, которые не оставляют ни малейшего сомнения на счет того, что вдохновенная песнь поэта о возвращении золотого века не была пустою мечтою, составлявшей произведение низкой придворной лести, а имела и весьма серьезное значение. Через 40 лет после появления на свет этой песни, мы слышим ее повторение и видим начало ее осуществления. В этой песни, которая, как мы сказали, относится, хотя и не совсем справедливо, к буколической, или пастушеской поэзии, поэт воспевает прекращение междоусобицы и войн, возвращение мирного царства Сатурна и возобновление золотого века; а через 40 лет после нее явилась другая песнь, которую также можно назвать пастушескою, потому что она была передана пастухами, и в которой также воспевалось наступление мирного и счастливого царства на земле следующими словами: слава в вышних Богу, и на земли мир, в человецах благоволение. Поэт воспевает в своей песни величайшего царя, имеющего высшее, божественное происхождение и высшее, божественное назначение царствовать на земле, доставить ей мир и спокойствие и получить в удел жизнь, свойственную божеству, – царя, при котором должна была возвратиться на землю девственная богиня справедливости; а через 40 лет после этой песни родился Младенец, о котором еще до рождения бло сказано, что Он будет велий и Сын Вышняго наречется и даст Ему Господь Бог престол Давида отца Его, и воцарится в дому Иаковли во веки и царствию Его не будет конца, – Младенец, которому потом дано имя, еже паче всякого имене, и который, как второй Мелхиседек, царь Салимский, есть царь правды и царь мира. (Евр. 7:1–3). Поэт воспевает в своей песни новое поколение людей высшего небесного происхождения, а через 40 лет после этого родился Основатель царствия Божия, или царствия небесного на земле, Который принадлежащим к Его царству людям даде область чадом Божиим быти, верующим во имя Его, иже не от крове, ни от похоти плотские, ни от похоти мужеския, но от Бога родишася.

Целых три столетия это новое царство правды, мира и блаженства, называемое обыкновенно христианством, должно было выдерживать ожесточенную, кровавую борьбу со стороны римского язычества, которое отнеслось к нему далеко не так, как к желанному царству Сатурна – царя счастливого, золотого века, а напротив встретило его, как самое худшее царство железного века, с железом в руках. Борьба велась на жизнь и смерть с небольшими лишь перемириями, но наконец кончилась победою безоружного и в след затем сам римский император, заключивший окончательный мир с этим новым царством, в торжественной речи к Отцам первого вселенского собора, которая сохранена Евсевием и из которой выше приведены были нами несколько слов, почти с полною уверенностью заявляет, что знаменитейший римский поэт в своей буколической песни о золотом веке предрек явление христианства, совершившееся в царствование императора Тиверия65. Такое же убеждение высказывал после Константина Великого и тот из числа христианских епископов, о котором мы уже не раз упоминали, именно блаженный Августин, разумевший божественного Основателя христианской веры под тем лицом, к которому обращены были слова Виргилиевой песни об уничтожении последних следов человеческого злодейства, как к такому лицу, которому должна была принадлежать главная, первостепенная роль в этой благотворной перемене; по убеждению блаж. Августина поэт в своей поэме изобразил Христа Спасителя и изобразил верно, хотя и неясно, под образом другого лица, говоря касательно обновления века то, что довольно хорошо идет к царству Христову на земле66.

Восемнадцать слишком веков протекло с того времени, как положено было первое начало основанию на земле этого царства. Такое время конечно не мало, но однако же и не велико. Оно не мало, если рассматривать дело с личной, субъективной точки зрения Виргилия, который приурочивает к различным возрастам воспеваемого им младенца все важнейшие перемены, долженствовавшие ознаменовать собою как приближение, так и окончательное наступление золотого века. Но и не велико оно, если смотреть с объективной точки зрения, если рассматривать предмет Виргилиевой песни, как положено было нами, безотносительно к лицам. Не мало оно впрочем, и с этой последней, объективной точки зрения для того, чтобы обрисовать исторический характер христианства и определить его мировое значение. Но мало, слишком мало оно для того, чтобы оценить его результаты. Христианство – не временное учреждение; этому царству, как выше было сказано и – не нами, не будет конца, оно должно существовать в мире, пока существует мир; его цели и задачи не ограничиваются никаким временем и простираются в вечность. А сравнительно с вечностью даже и целые тысячелетия составляют немного более одного мгновения.

Если мы и о христианстве предложим тот же самый вопрос, какой предлагали касательно тех лиц, которые воспеты Виргилием в его буколичской песни, – находят ли для себя в нем историческое оправдание по крайней мере общие и важнейшие черты Виргиливой песни о золотом веке: то ответ на этот вопрос будет весьма не труден; можно отвечать на него так: в полной мере и во всей силе оно еще не осуществило их, но несомненно и бесспорно осуществляет.

Посылая Апостолов на проповедь, божественный Основатель христианства говорил им: шедше в мир весь, проповедите Евангелие всей твари. Таким образом, Он призывает в свое царство все человечество. Между тем чрез восемнадцать слишком веков после этого сравнивая общее число христиан, простирающееся до 335 миллионов, с числом всех, живущих на земле людей, которое доходит до 1391 миллиона, ы находим, что христианство не составляет еще и полной четверти наличного народонаселения всего земного шара. И что значит это число, если взять во внимание то обстоятельство, что значительная часть христиан принадлежит христианству больше по имени, чем по убеждениям и жизни, что значит оно в виду тех разногласий и раздоров и религиозных, национальных, и политических, и социальных, и экономических, которые разделяли и разделяют христианство на множество партий, дышащих друг против друга часто более сильною и непримиримою враждой, чем вражда между христианами и нехристианами? И не смотря однако же на все это, и теперь уже с полною справедливостью можно сказать, что в руках христианства находится судьба всего земного шара, то Основатель христианства даже и видимым образом управляет землею – relit orbem, выражаясь словами Виргилиевой песни о золотом веке. Мы видим на стороне христианства две могучие, тесно связанные одна с другою силы, которые дают ему власть над всем миром: одна сила нравственная, духовная, сила образования, сила науки и знания, другая – внешняя, материальная – сила государственного и политического могущества. Этой двойной силы даже и теперь уже вполне достаточно для того, чтобы умиротворить и успокоить землю и сделать войну невозможною. Для этого требуется только одно небольшое условие, чтобы в христианстве было побольше настоящих, действительных христиан и поменьше разногласий и раздоров разного рода. При этом условии возможно более и более полное осуществление и других видов счастья, составляющих принадлежность золотого века по изображению Виргилия, каковы свобода, правосудие и общее довольство. Конечно, одна возможность сама по себе еще не много значит; но с тою возможностью, о которой у нас идет речь соединяется и действительность. Нужно ли говорить о том, то уже сделано, или делается христианством для доставления людям благ мира и свободы, правосудия и довольства, – о том, что должно быть более или менее известно всем и каждому? На наших собственных глазах христианство знакомит мир с новыми, невиданными способами разрешения международных вопросов и недоумений, основанными на настоящей, человеческой логике, держащейся правила: избегать войны всеми мерами до последней возможности, а не на зверской логике истребления и разорения, и стремится уменьшить по возможности ужасы и самой войны. На наших глазах оно уничтожает последние остатки рабства, которые, если еще и находят себе убежище в некоторых, недоступных для христианской цивилизации вертепах варварства, то и там, несомненно, доживают свои последние дни. Уничтожая рабство, оно постоянно уменьшает тяжесть и свободного труда и увеличивает сумму общего довольства, пользуясь для этой цели услугам науки, которая в благодарность за оказываемое ей в христианских обществах покровительство с каждым нем изобретает новые и новые средства для удовлетворения человеческим нуждам, для облегчения человеческого труда и увеличения его производительности. Наконец современные нам государственные учреждения христианских обществ представляют нам новые образцы правосудия, незнакомые Виргилиевой богине справедливости. Все это конечно – не более, как только лишь начало дела; никто не говорит того, что в христианстве все вполне довольны и вполне счастливы. Но и это начало заключает в себе уже так много, что устраняет всякую возможность сравнения христианства не только с современным Виргилию язычеством, а даже и с современными нам не христианскими обществами, которые не смотря на могущественное, часто неотразимое влияние христианства, заставляющее многие из них волей-неволей усвоять себе те или другие начала христианской цивилизации, до сих пор своим резки контрастом с христианством представляют блистательнейший довод в его пользу, как будто бы нарочно для того, чтобы люди не забывали, кому они обязаны самыми лучшими и самыми дорогими приобретениями новейшей цивилизации.

Вот где объективная историческая правда Виргилиевой песни о золотом веке! Эта правда конечно очень далека от субъективной виргилиевской правды, разъясненной нами в своем месте. Но мы и не утверждаем того, будто бы Виргилий, приступая к написанию своей 4-й эклоги, хотел воспеть в ней приближавшееся рождение Основателя Христианства; говоря, таким образом, мы впали бы в противоречие с собою. Нет, не христианство, скрывавшееся еще в непроницаемом мраке будущего, намерен был воспеть Виргилий в своей песне о золотом веке. У него были свои предметы для этой песни, им руководили при написании ее свои побуждения и цели. Как предметы его, так и побуждения и цели должны быть, по нашему мнению, понятны читателю из того, что сказано нами об обстоятельствах, в каких написана эта поэма, и о подлинном смысле, какой сам поэт несомненно соединял с своими словами, когда писал свою поэму. Едва ли кто из читателей справедливо усомнится в том, что поэт хотел воспеть главным образом именно имп. Августа и консула Азиния Поллиона, как своих благодетелей, которым он был весьма много обязан; для них же конечно назначалось и то приветствие, с каким он обращается к новорожденному младенцу, как к счастливцу, которому по их милости предстоит жить в золотом веке. Едва ли может быть сомнение даже и в том, что такое намерение поэта воспеть своих благодетелей происходило не от одного лишь чувства благодарности, – что это была скорее благодарность наемного работника, который за приличную плату делает, что ему прикажут, или чего от него хотят, и мы едва ли ошибемся, если, переводя эту историю на современный, понятный нам язык, мы назовем Августа столь же бескорыстным покровителем литературных талантов, как и любой из современных нам издателей, которые извлекают личные выгоды из литературных произведений, или, как говорят ныне, эксплуатируют литературный труд, а Виргилия поставим на ряду с современными писателями – публицистами, получающими субсидии. Что такое отношение к литературе и к поэзии было и в то время и при том существовало открыто, не прикрываясь никакою личиною, доказательством этого может служить речь Цицерона за Архия поэта. В этой речи сам оратор открыто заявляет о себе, что побуждением, по которому он является защитником прав Архия на римское гражданство, служили для него любовь к славе и надежда на прославление в начатом уже поэтом стихотворении о деяниях, совершенных Цицероном в звании римского консула67, и стараясь склонить судей на сторону поэта, он приводит примеры в доказательство того, что сильные люди оказывали покровительство знаменитым писателям для того, чтобы последние прославляли их в своих сочинениях68, и что они и действительно прославляли их, а вместе с ними прославляли и весь римский народ69. Эти уроки житейского благоразумия не могли пропасть даром для честолюбивого Октавиана, который, стремясь во что бы то ни стало к верховной власти, не гнушался никакими средствами, ведущими к цели, и не отказался принести в жертву своему честолюбию и самого Цицерона. Этого мудрого правила Октавиан, как видно, держался очень крепко не только в 40 г. до Р.Х., или раньше, когда он еще добивался только римского императорского трона, но и впоследствии, когда он уже весьма прочно утвердился на этом троне. Так в 17 г. до Р.Х., через 14 лет после формального провозглашения его императором, он решился, согласно с предписаниями Сивиллы, отпраздновать общественными играми римский юбилейный год; для этого торжественного случая была написана по поручению императора любимцем его и другом Виргилия – Горацием юбилейная песня (carmen saeculare), которую должны были петь в храме Аполлона хор мальчиков и хор девочек, заключавшие в себе по 27 детей из высших слоев общества, соединяя голоса обоих хоров для одних строф этой песни и разделяя их для других. Мы привели уже выше из нее одну строфу, которая подобно Виргилиевой эклоге заявляла о возвращении мира и честности, скромности и доблести и о появлении изобилия и счастья. Такое заявление служило как бы ответом со стороны самой действительности на обращенные к богам молитвенные прошения детей о даровании Римлянам доброй нравственности (ст. 45–48), изобилия и мира (ст. 29–36), подобно тому, как на прошение победы над врагами ответом служило указание на робкую покорность Скифов и Индейцев, заступившую место их прежней заносчивости (ст. 49–56). Как бы по подражанию Виргилиевой эклоге юные певцы и певицы обращались с мольбами и к Люцине, прося ее помощи при рождении римских детей, и кстати испрашивая у нее покровительства новому закону – lex marita, который за год раньше этого был издан Августом против холостой, безбрачной жизни (ст. 13–20), обращались с мольбами и к Паркам, прося у них счастливой судьбы в добавок к тому, что уже сделано (ст.25–28), и в заключение выражали твердую надежду на исполнение своих молитвенных благожеланий (ст.73–76). Таким образом, в скромной молитвенной форме устами благородных детей юбилейная песня торжественно заявляла Римлянам, что правление Августа для них составляло источник счастья как в прошедшем и настоящем времени, так и в будущем. Но всего замечательнее начало этой песни, или две первые ее строфы, в которых маленькие Римляне и Римлянки обращались с молитвой к Фебу, или Аполлону и Диане, причем необходимо заметить, что Аполлона Август выдавал за своего особенного покровителя, даже за своего отца70, и просили их не отказать им в том, о чем они их просят в священное время юбилейного торжества, совершаемого по предписанию Сивиллиных стихов (ст.1–8). Таким образом и здесь также, как в 4 эклоге Виргилия, на первом плане являлась Сивилла с своими стихотворениями. Какие же это были Сивиллины стихи, на которые делалась здесь ссылка? Это те самые 37 стихов, сохраненные Флегонтом и Зосимом, о которых сказано было в своем месте и которые предписывали Римлянину т.е. Августу праздновать юбилейный год, описывая самый способ этого празднования и обещая ему за это рабскую покорность всей Италии71. Мы могил бы указать в произведениях римской поэзии Августова времени и другие подобные места в доказательство того, что любимыми темами этой поэзии были такие темы, которые не могли не быть любимыми для Императора. Но особенно любезны должны были быть подобного рода темы для Августа в то время, когда он еще только стремился к императорскому трону, И мы знаем почти наверно, что самое первое покровительство, которому Виргилий обязан был возвращением два раза отнятой у него недвижимой собственности, оказано было поэму Октавианом не даром; оно было наградой за его буколическую поэму «Дафнис», или что тоже за 5 эклоги, в которой поэт трогательными чертами изобразил всеобщую печаль по случаю смерти Дафниса и представил в апофеозе его величие и славу по смерти, воспев его, как небожителя, как божество. По мнению Фосса, признаваемому вероятным72, эта эклога и написана была Виргилием по совету Азиния Поллиона, который сам же потом принял на себя труд объяснить Октавиану, что под именем Дафниса в поэме разумеется не кто другой, как Юлий Цезарь. Подобно 5-й эклоге, явившейся в 42 г. до Р.Х., не по такому ли же совету Азиния Поллиона, или кого-нибудь другого, написана была через 2 года и четвертая эклога в честь уже не Юлия Цезаря, а самого Октавиана, с целью содействовать, по мере сил и возможности, осуществлению честолюбивых замыслов ловкого искателя верховной власти распространением его популярности и привлечением сердец на его сторону? Впрочем и без особенных советов и внушений Виргилию уже могли быть известны желания его покровителей и у него уже и без того было довольно побуждений послужить верой и правдой своим благодетелям, которые могли пригодиться и на будущее время.

Этих-то самых благодетелей своих поэт и хотел воспеть в своей песне о золотом веке, не думая конечно ни о чем другом. Но хотел сделать одно, а на деле вышло другое. Вместо переслащенной лести языческого раболепия явилось восторженное приветствие дряхлого язычества к занимавшейся заре христианства. Возможно ли такое раздвоение между целями и результатами? – спросить читатель, готовый видеть в поэме все, что угодно, только не пророчество. А почему же не возможно? – спросим его мы. Разве человеческие предприятия всегда и непременно достигают вполне и в точности предположенной цели? Разве у людей не бывает неожиданных неудач точно также, как и непредвиденных оборотов дела от худшего к лучшему? И почему невозможно предсказание? Разве тайны человеческого духа, не говоря уже о Духе Божием, – нами вполне поняты и разъяснены? Раве силы человеческого духа, какой бы он ни был, должны непременно измеряться на нашу собственную мерку, снятую нами с себя? И почему невозможно предсказание даже вопреки воле того, кто его произносить? Разве история, да и какая история? – не языческая, а библейская не представляет нам примеров таких невольных предсказаний? Несомненно представляет как в ветхом так и в новом завете. В ветхом завете таким не вольным пророком является Валаам; он хочет обрушить на целый еврейский народ громы проклятий, а вместо того изрекает ему благословение и пророчествует о Звезде, которая должна была воссиять от Иакова. В новом завете пример невольного пророчества представляет нам Каиафа, о котором, по случаю высказанного им в еврейском синедрионе решения об Иисусе Христе: уне есть нам, да един человек умрет за люди, а не весь язык погибнет, евангелист замечает: сего же о себе не рече; но архиирей сый лету тому, прорече, яко хотяше Иисус умрети за люди, и не токмо за люди, но и да чада Божия расточеннная соберет во едино (Иоан. 11:50–52). Это значит, что Каиафа сказал не то, что думал, а думал не то, что сказал, изрекая пророчество, как архиерей лету тому. Что же, спрашивается, он думал и какое другое лицо он представлял собою, рассуждая, не как архииерей лету тому? Он рассуждал, как искусный дипломат, как глубокомысленный политик, пришедший к неизменному, хотя, может быть, грустному и для него самого убеждению в необходимости смерти Иисуса Христа для предотвращения опасности, грозившей Иудеям со стороны Римлян: вси уверуют в Него и приидут Римляне и возмут место и язык наш (Иоан 11:48). Не его конечно вина была в том, что он не предусмотрел, какой приговор над его мудрою политическою мерою чрез 30 с небольшим лет произнесет история, которая доказала на деле, что несмотря и на смерть Иисуса Христа римляне все-таки пришли и от Иерусалима не осталось камня на камне, а от иудейского народа не осталось ничего, кроме рабов. Виноват ли он был в такой недальновидности, когда даже и в наш просвещенный век глубокомысленные политики не всегда обладают даром прозрения в будущее даже и в такой мере, какая доступна простым, обыкновенным людям? Итак он мыслил, как самый обыкновенный человек, нисколько неспособный заглядывать вперед даже и в весьма недалекое будущее; а говорил, как первосвященник, как настоящий пророк, которому открыты тайны далекого будущего на протяжении веков и тысячелетий, – можно сказать даже – тайны вечности. Его пророчество об Иисусе, имеющем собрать рассеянных чад Божиих воедино, не осуществившееся в полной мере и доселе, будет исполняться до скончания веков. Это пророчество и по содержанию своему довольно сходно с тем предсказанием, которое мы находим в виргилиевой песни о золотом веке – в словах о великом, божественном царе, который должен царствовать над новым поколением людей небесного происхождения. Можно сказать почти, что Каиафа повторял своими словами Виргилия. Но еще больше сходства друг с другом представляют они по раздвоению между мыслью и словом, между лицом думающим и лицом говорящим. Каиафа думал одно, как простой человек, а говорил совсем другое, как первосвященник, как пророк. Виргилий думал также не то, что говорил, и представлял собою также два лица: лицо простого, обыкновенного человека и лицо поэта, которому гений Виргилиева языка дал одно имя с пророком73. Как простой человек, поставленный судьбой в известные уже нам отношения к Августу и Азинию Поллиону, он курил фимиам своим благодетелям; а как поэт, который с высоты своего поэтического вдохновения видел дальше простых людей, он предрек наступление великого царства Божия на земле.

Такое раздвоение между мыслью и словом, между лицом думающим и говорящим, между целью и результатом было почти неизбежно для Виргилия. Мы знаем уже по собственному заявлению поэта в 4 стихе его поэмы, что основанием для его предсказаний о золотом веке служили стихотворения Кумской Сивиллы. Но само собою разумеется, что никакая Сивилла никогда не пророчествовала о римском императоре Августе и его консуле – Азинии Поллионе; таких предсказаний поэт не нашел бы нигде, хотя бы ему был открыт свободный доступ и к тем Сивиллиным книгам, которые покоились в Капитолии, а потом в палатинском храме Аполлона, хотя бы в добавок к ним он собрал и все те стихотворения, которые ходили по рукам, выдаваясь за произведения Сивиллы, и которых более двух тысяч стихов было сожжено по приказанию имп. августа. Очевидно, что источником предсказаний Виргилия о возвращении на землю счастливого царствования Сатурна служили такие стихотворения, приписываемые Кумской Сивилле, которые говорили не об Августе, или об его консуле, а о другом высшего небесного происхождения лиц, имевшем царствовать на земле для блага людей, и что поэт перенес на своего Сатурна такие черты, которые принадлежали не ему, а были сняты им с чужого лица. Какие это были Сивиллины стихотворения и о ком в них Сивилла пророчествовала, это читатели уже без сомнения угадали. Это были дохристианские произведения еврейской Сивиллы, пророчествовавшие о пришествии на землю божественного Царя – Мессии. В них поэт мог найти едва ли не все те черты, в каких он изобразил свой золотой век и будущего царя этого века – Сатурна. В начале 3-й Сивиллиной книги, или – вернее в начале вероятно – дохристианской её части, явившейся в свет, по мнению Фридлиба, около того же времени, как и 4-я эклога Виргилия, мы читаем предсказание Сивиллы о величайшем царстве, которое должно явиться между людьми после того, как Рим овладеет Египтом и присоединить его к своей империи, что окончательно совершилось, как известно, в 30 г. до Р.Х., и которым будет управлять святой и бессмертный Царь, имеющий держать в своих руках скипетр всей земли в течение всех последующих веков74. Далее в бесспорно – дохристианской части той же книги, явившейся в свете или более, или немного менее, чем за 100лет раньше 4-й Виргилиевой эклоги, о будущем Царе говорится, что Он будет послан с неба самим Богом и что Он успокоит всю землю, избавивши ее от ужасов войны75. Еще дальше этот Царь, имеющий царствовать над всеми людьми вечно, называется Сыном Божиим76. Называя ожидаемого Царя Сыном Божиим, бесспорно – дохристианская Сивилла называет сынами Божиими и Его будущих подданных и обещает им спокойную и счастливую жизнь около Его храма, под защитою самого Бога, который оградит их как бы огненною стеною, будет охранять их от ужасов войны и защищать своею рукою77. Она называет их также народом Божиим и говорит, что Царь, посланный самим Богом для успокоения всей земли, обогатит их и золотом, и серебром, и дорогим пурпуром, и дарами плодоносной земли и моря78. Она предрекает будущему царству необычайное изобилие дарами природы, принадлежащими как к растительному, так и к животному царству, она обещает ему потоки сладкого, медового питься с неба и реки вкусного молока; люди будут пользоваться, по ее словам, всеми благами, не опасаясь войны, не зная бедности и голода, наслаждаясь совершенным миром повсюду79. Восклицая: «радуйся и веселись, дева!» очевидно по примеру пророческого воззвания: радуйся зело дщи Сионова (Захар. 9:9; Софон. 3:14), она говорит, что сам Творец неба и земли будет жить с людьми, осчастливит их вечною радостью и озарит их светом бессмертия, и затем рисует нам ту же самую картину счастья, какую изобразил пророк Исайя, описывая то время, когда изыдет жезл из корене Иессеова, и цвет от корене его взыдет, и пастися будут вкупе волк со агнцем, и рысь почиет с козлищем, и телец и юнец и лев вкупе пастися будут, и отроча мало поведет я; и вол и медведь вкупе пастися будут, и вкупе дети их будут, и лев, аки вол, ясти будет плевы; и отроча младо на пещеры аспидов, и на ложа исчадий аспидских руку возложит80. Таким образом, в дохристианских произведениях еврейской Сивиллы мы находим все важнейшие черты, какими изобразил Виргилий в своей песне о золотом веке царя этого века и его будущее царство, называя этого царя дорогим, божественным отпрыском, которому и самому предстоит достигнуть тех же высоких почестей, как и его обоготворенные предки, а членов его будущего царства – новым поколением людей небесного происхождения, представляя этого царя умиротворителем земли, а его царство – самым счастливым царством на земле – с нем же необыкновенным обилием всего, необходимого не только для поддержания жизни человека, но и для наслаждения, с тем же пурпуром, который будет даваться без всякого труда самими овцами, с тем же изобилием молока от коз и меда, капающего с дубов, с такою же безопасностью со стороны страшных и вредных животных, как львы и змеи.

После этого едва ли можно сомневаться в том, что под Кумским стихотворением – Cumaeum carmenб на которое сам Виргилий указывает, как на свой источник, в 4-м стихе своей поэмы, поэт главнейшим образом разумел стихотворение Еврейской Сивиллы. Но если так, скажут нам, если главнейшим источником, из которого черпал свое вдохновение римский поэт, служило произведение не другой какой-нибудь, а именно так называемой Еврейской Сивиллы, то почему же латинский поэт не назвал ее ее собственным именем, а назвал чужим для нее именем Кумской Сивиллы? На этот вопрос не трудно отвечать. Так как Сивилл не было и не могло быть много, так как разные названия Сивиллы, как это мы видели в самом начале своего исследования, большею частью были относимы к одному и тому же лицу, то и Еврейскую Сивиллу римский поэт мог принять за одно и то же лицо с своей национальной – римской Сивиллой, которая называлась Кумскою и признавалась за одно лицо с Эритрейской Сивиллой, имея основанием для этого собственное заявление Еврейской Сивиллы о себе самой, содержащееся в ее эпилоге, где она говорит, что Греки называют ее чужестранкой, происшедшей из Эритр81. Такому смешению двух Сивилл, независимо от недостатка ученой критики в то время, могло отчасти благоприятствовать и то обстоятельство, что стихотворение Еврейской Сивиллы, несмотря на резкое религиозное отличие от произведений древней языческой Сивиллы, доходившее, без сомнения, до полной противоположности, могло иметь с последними и некоторые общие пункты, или точки соприкосновения если и не на самом деле, по крайней мере во мнении Римлян Августова времени. Так можно думать, если не относительно древних Сивиллиных книг, хранившихся как в Эритрах, так и в Риме до капитолийского пожара82, то по крайней мере относительно последних Сивиллиных книг, которые берег в своих стенах языческий Рим после капитолийского пожара до времен императора Гонория. Мы видели уже, что в состав этих книг вошли некоторые стихи, списанные у частных лиц. Понятно, что таким путем могли быть внесены в них некоторые стихи и из произведения Еврейской Сивиллы, которое явилось в свет лет за 80, или по крайней мере за 40 до капитолийского пожара и дошло до нас в 3-й Сивиллиной книге. Понятно также, что внесенные таким образом стихи, несмотря на строгую тайну, под покровом которой хранились в Риме вновь приобретенные Сивиллины книги, могли быть известны и непосвященным лицам. кроме того к Сивиллиным книгам, по их возобновлении, не раз обращались за советом в течение последнего дохристианского столетия и извлеченные из них ответы уже ни для кого не были тайною. В числе этих ответов, данных на основании Сивиллиных книг после восстановления их при Силле до выхода в свет 4 –й эклоги Виргилия, были два таких ответа, в которых, как и в произведениях еврейской Сивиллы, говорилось также о будущем царе и которые следовательно могли утверждать Виргилия и его современников в их мнении о тожестве Еврейской Сивиллы с Кумскою. Первый такой ответ был дан в 691 г. от основания Рима, или в 63 г. до Р.Х., в консульство Цицерона и Антония; Виргилию в это время было 7 лет. Обратившись к Сивиллиным книгам за советом по поводу одного необыкновенного явления, Римляне получили такой ответ, что природа собирается родить для римского народа царя83. Другой ответ, как взятый также из Сивиллиных книг, хотя этого и нельзя считать справедливым, был распространен в народе в 710 г. от осн. Р., или в 44 г. до Р.Х. в пятое консульство Юлия Цезаря вместе с Антонием. Ответ был таков, что Парфяне могут быть побеждены только царем. На основании такого ответа квиндецимвир Люций Котта будто бы намерен был предложить Сенату избрать в цари Юлия Цезаря и это намерение ускорило насильственную смерть римского диктатора84. Нам известно и еще одно изречение Сивиллы о добром царе, имевшем оставить власть по болезни85. Относимые к римским императорам, все такие изречения Сивиллы утверждали Римлян в убеждении, которое в позднейшие времена высказано Евстафием в толковании на Илиаду Гомера (ст. 299), что еще Гомер на основании Сивиллиных книг предсказывал царствование Энея и его потомства и что это предсказание относится к римской империи86. Таким образом Виргилию не трудно было и предсказание Еврейской Сивиллы о будущем Царе – Сыне Божием и умиротворителе земли принять за изречение Кумской Сивиллы и приложить к лицу обожаемого им импер. Августа. И время благоприятствовало такому толкованию, так как уже наступил по словам поэта, последний период Кумского стихотворения, или десятый вековой месяц, за которым должен был начаться золотой век, уже царствовал в это время Аполлон, которому должен был преемствовать Сатурн. Правда, такое измерение времени едва ли могло быть заимствовано поэтом у Сивиллы, хотя он и приписывает его также Кумскому стихотворению. По крайней мере в тех Сивиллиных книгах, которые сохранились до нашего времени, мы не находим ничего подобного тому, что говорит Сервий в объяснение его поэмы, что Сивилла делила время на десять периодов, что в девятом периоде, по ее словам, должна была царствовать Диана, а в десятом – Аполлон. В существующих теперь Сивиллиных книгах время измеряется не царствованиями богов и богинь, а поколениями, или родами – γενεά, означавшими, по мнению Александра, периоды времени неодинаковой длины: самый короткий период считался в 30 или 33 года – среднее расстояние времени между последовательными поколениями, т.е. между родителями и их детьми, самый больший в 100 и более лет, составляющих, по общему мнению, наибольшую продолжительность человеческой жизни87. И хотя счет родов, или поколений в разных Сивиллиных книгах не раз доводится до десяти, но нигде девятый из этих периодов не представляется временем царствования Дианы, а десятый Аполлона. Но не нужно забывать того, что Сивиллины стихотворения дошли до нас без всякого сомнения не в полном своем составе, что кроме сохранившихся до нашего времени стихов Сивиллы могли быть известны римским поэтам Августова времени и другие, которых мы теперь не знаем. Александр думает, что во времена Виргилия могли ходить по рукам, под именем стихов Кумской Сивиллы, такие стихи, в которые внесено было философское учение о великом годе и которые, хотя и не отличались глубокою древностью, но явились однако же на свет раньше Виргилия88. Что такое мнение не заключает в себе ничего невероятного, доказательством этому может служить то, что и в тех Сивилллиных книгах, какие мы теперь имеем в своих руках, относительно измерения времени есть некоторые пункты согласия с философским учением о великом годе. И во-первых, счет родов, или поколений и в Сивиллиных книгах нигде не ведется дальше десяти89. Во-вторых, в самых древнейших, бесспорно дохристианских Сивиллиных стихах есть место, где Сивилла измеряет время, прошедшее от потопа до столпотворения Вавилонского, десятью поколениями и в след затем говорит о царствовании Сатурна90. Таким образом нет ничего невозможного в том, что были, даже может быть и в самой 3-й Сивиллиной книге, такие стихи, в которых говорилось и о царствовании Дианы, и о царствовании Аполлона и указывалось с большей или меньшей точностью их время, как говорится в известных нам теперь Сивиллиных стихах о царствовании Сатурна. Но если таких стихов и не было, и в таком случае поэт мог позаимствовать употребляемое им в его поэме о золотом веке измерение времени из народного верования своих современников, которое в его время выразилось, или даже нашло для себя в глазах Римлян подтверждение свыше по случаю уже упомянутого нами появления необыкновенной звезды, или кометы, принятой римским народом за душу Юлия Цезаря. Об этой звезде поэт говорит в совей 9-й эклоге, называя ее звездою Венерина потомка – Цезаря, под которой зреют плодоносные жатвы и окрашиваются на открытых для солнечных лучей холмах спелые ягоды91, что происходит, как известно в июле месяце, названном так по имени Юлия Цезаря. Для объяснения этого места Сервий передает рассказ Бэбия Мацера о появлении огромной звезды как будто бы в венке с повязками, о мнениях Римлян и самого Августа касательно этой звезды и наконец об ответе гадателя Вулькания, или Вулькация, который на вопрос о том, что значит эта звезда, объяснил ее в смысле указания на окончание девятого и начало десятого века, и как изменник, выдавший тайну богов по собственному своему суду, испустил дух, не докончив своего объяснения92. Такое верование, на основании которого современники Виргилия ждали скорого наступления золотого века, тем легче могло войти в песнь поэта о скором возвращении счастливого Сатурного царства, что оно хорошо согласовалось и с показанием Еврейской Сивиллы, бывшей для него главнейшею руководительницею, по предсказанию которой, как мы видели уже (3 Сивил. кн. ст. 46–50), святой и бессмертный Царь должен был явиться на землю после окончательного подпадения Египта под владычество Римлян. А это событие, совершившееся в 30 г. до Р.Х., не могло и раньше этого времени, за 40 или более лет до Р.Х. не быть ожидаемо, по ходу политических дел, в более или менее близком будущем.

Как бы то ни было, но все рассмотренное нами относительно Виргилиевой песни о золотом веке, неизбежно приводит нас к следующему выводу: на основании древнего предсказания Сивиллиных книг, если и не подлинных, по крайней мере тех, какие были известны по этим именем во времена Виргилия, современные ему Римляне ждали себе царя; основываясь на таком предсказании, Виргилий в своей песне о золотом веке, написанной в честь Августа и Поллиона, предсказал возвращение мирного и счастливого царствования Сатурна примерно лет через 40 после того, как он писал свою песнь; ровно через 40 лет после этого на земле явился Основатель нового царства Божия на земле – царства правды, мира и блаженства, родившийся хотя и не среди Римлян, но все-таки в такой стране, которая в это время находилась уже в зависимости от Римлян, потеряв за 64года раньше свою политическую самостоятельность. Так сбылось другое древнее предсказание, которое гораздо раньше Сивилллы изречено было на смертном одре одним из знаменитейших родоначальников Еврейского народа: не оскудеет князь от Иуды и вождь от чресл его, дóндеже приидет Примиритель, и той чаяние языков.

* * *

Между возражениями, которые пришлось мне выслушать во время печатания моих статей, одно мне представляется настолько серьезным, что мне не желательно оставить его без ответа. Дело касается высказанного мною во 2-й статье положения, что Овидий приписывает творение мира сначала богам, а потом Богу. Почтенный противник мой говорит, что речь о богах является у Овидия во вступлении, которое относится ко всем его 15 книгам «Превращений», а не к одному рассказу о творении, и что боги таким образом представляются у него совершителями всех, описанных в этих 15 книгах перемен, или превращений, творение же мира у него дескать усвояется только одному Богу, а не богам. Если бы речь о богах велась у Овидия только во вступлении, в таком случае мы с моим противником были бы совершенно равносильны; мое положение было бы столь же вероятно, как и его, и утверждение одного из них еще не доказывало бы неверности другого. Но речь о богах идет у Овидия не в одном только вступлении, она повторяется и ниже в рассказе о творении и еще ниже в рассказе о потопе. В повествовании о творении говорится о создании звезд, составляющих образ богов (formaeque deorum) и о творении человека, которого сотворил или Создатель мира (fabricator mundi), или Прометей по образу всеми управляющих богов (moderantum cuncla deorum). Если боги упрвляют всем, то не будет греха сказать, что они управляли, по мысли Овидия, и творением звезд и человека по их образу. В повествовании о потопе Девкалиону приписывается желание обладать искусством Прометея – образователя первого человека; его желание исполнено; по повелению богини он и жена его начинают бросать назад камни, из которых и являются на свет новые люди по воле и дару богов (superorum numine, или manere). В виду всех этих мест мое положение представляется уже гораздо более вероятным, чем положение моего противника, хотя я и не намерен брать назад тех слов, которые сказаны мною в первой статье, что это признак нерешительный.

* * *

1

«Христ.Чт.» 1877 . № 1–6

Христ.Чтен. « 9–10 1877 г.

2

Si canimus silvas, silvae sint Consule dignae!

Tuus jam regnat Apollo.

Ille deum vitam accipiet divisque videbit

Permixtos heroas et ipse videbitur illis.

Pacatumque reget patriis virtutibus orbem.

И далее в ней речь идет о героях и о войнах:

……… ……Erunt etiam altera bella

Atque iterum ad Trojam magnus mittetur Achilles.

3

Cum canerem reges et proelia, Cynthius aurem

Vellit et admonuit: pastorem, Tityre, pingues

Pascere oportet oves, deductum dicere carmen. Eclog. VI, v.3–6.

4

Какие рассаживаются в виноградниках и служат вместо подпорок. Под этими деревьями и кустарниками, очевидно, разумеются обыкновенные предметы буколической поэзии.

5

Т.е. последний период, после которого по предсказанию, приписываемому Кумской Сивилле, должен снова начаться золотой век, или счастливое царство Сатурна. Поэт говорит, что золотой век скоро наступит, но не говорит того, что он уже наступил, как думает Фабриций, который объясняет слова поэта следующим образом: ultima aetas, id est prima et antiquissima, aut certe venit, id est fuit jam ac praeteriit, magni menses (о которых говорится ниже в 12 стихе) id est laeti, puilchri et auspicate (Bibl. grace. lib. 1, cap. XXX, 14). По этому толкованию в 4 стиже Виргилия говорится илии о том, что первый, т.е. золотой век уже наступил, или о том, что последний, т.е. железный век прошол, кончился. Но не говоря уже об очевидной шаткости такого толкования, которое колеблется между двумя различными, почти до противоположности смыслами, по которому ultimus значит или последний, или первый, а vinit или пришёл, или прошёл, оно противоречит прямому смыслу 8 и 9 стихов, где и об окончании железного, и о наступлении золотого века говорится, не как о событии, уже совершившемся, а как об имеющем совершиться и ожидаемом еще впереди. По словам поэта железный век еще только в будущем времени кончится – desinet, стало быть он еще не кончился, а золотой еще только впереди настанет – surget, след. еще не наступил. Поэтому не будет большого греха в том, если мы отступим от личных воззрений Фабриция и присоединимся к тому воззрению, которое высказано в конце IV или начале V века Сервием – толкователем Вергилия и которое и теперь еще не потеряло силы. Сервий говорит, Sibyllam saecula per me talla divisisse, dixisse etiam, quis quo saecuo imperatet, et Solem, sive Apollinem ultimum, id est decimum valuisse, т.е. Сивилла делила время по металлам на 10 веков, из которых в последнем должен царствовать Аполлон. Александр затрудняется понять, каким образом Сивилла, называя свои периоды по именам разных металлов, могла считать их десять, когда число металлов, известных в древности, едва ли доходило до десяти (Orac. Sib. tom. II, p. 108). Но это затруднение разрешается просто названием великого года – Magnus Annus, под которым древние философы, в особенности Пифагоровой и Платоновой школ (ibid. p.107) разумели все пространство времени, делимое на 10 периодов. Именами металлов назывались не эти 10 периодов времени, на которые делился великий мировой год, а другие четыре периода, на которые делился этот же год. По учению философов о великом мировом годе, все перемены в состоянии мира должны совершаться почти с такою же периодическою правильностью, как и смена времен года одних другими. Подобно тому, как обыкновенный год, обнимающий собою четыре времени года, разделен был первоначально в древнем Риме на десять месяцев (Ovid. Fast. lib. III, v. 99 et seqq.), подобно этому и те четыре различных времени которые известны были под именем золотого, серебряного, медного и железного веков, составляли один огромный мировой год, который разделялся также на десять вековых периодов времени. Эти периоды представляли большое сходство с месяцами. Вот почему в 12 стихе они и называются великими месяцами – magni menses. И как за окончанием последнего месяца в году обыкновенно следует начало первого месяца следующего года, так же точно и по прошествии этого огромного мирового года римляне ожидали наступления нового года, который должен был начаться, так же как и первый, новым золотым веком. По мнению римских жрецов со смертью Юлия Цезаря в 44 г. до Р.Х. кончился девятый вековой период, или девятый месяц мирового года и наступил последний – десятый; вместо Дианы, царствовавшей в девятом периоде, воцарился Аполлон (Vergil`s Gedichte erklӓrt von Ladewig 1865 г. содержание 4-й эклоги).

6

Богиня, которая олицетворяет собою справедливость и которая, как мы видели выше из слов Овидия (Metam.1 150), покинула землю, обагренную кровью, по наступлении железного века.

7

Царя золотого века, изгнанного, как мы видели (ibid. v.113), Юпитером по наступлении серебряного века.

8

В этих словах можно находить сходство между Виргилием и Гезиодом, который о людях, живших в золотом веке, говорит: ώατε θεοί δἱ ίζωον – они жили, как боги.

9

Или Диана, или Илития (Horat.Carm. saecular. vv. 13–16) – богиня рождения – Genitalis, под которою разумеют Октавию, сестру Августа.

10

Quo, т.е. quo vivente.

11

Мы видели, что в 4 стихе следуя предсказанию, приписываемому Кумской Сивилле, поэт заявил о наступлении последнего Сивиллина периода, в котором по её словам, передаваемым Сервием, должен был царствовать Аполлон. Сказав в 4 стихе о наступлении этого периода, поэт теперь в 10 стихе объявляет и о наступившем царствовании Аполлона. Как под сестрою Аполлона Люцинею толкователи Виргилия, по словам Сервия, разумели сестру Августа Октавию, так под Аполлоном Сервий разумеет самого Августа, который представлен был с Аполлоновыми принадлежностями сооруженною в честь его статуей; ultimum saeculum ostendit, quod Sibylla Solis esse memoravit, et tangit Augustum, cui simulacrum factum est cum Apollinis conjunctis insignibus. Comment. ad v, 10. Что это толкование указанных нами слов Виргилия объ Аполлоне было весьма распространено, в доказательство этого Александр указывает на то, что в IV столетии язычники, видя в этих словах поэта указание на пророчество Сивиллы, относили последнее к Константину Великому, которого считали особенным чтителем Аполлона, что выразил в своем панегирике и ритор Евмений, обращаясь к императору с такими словами: vidisti enim, credo, Constantine, Apollinem tuum, comitante Victoria, coronas tibi aureas offerentem... teque in illius specie recognovisti, cui totius mundi regna deberi vatum carmina divina cecinerunt. Paneg. tom. I, p. 415. ed 1779. Это же самое выражали и золотые статуи и монеты, которые делались в честь Константина Вел. и представляли его в виде Аполлона. Al. Orac. Sib. t. II, p.109.

12

Слова 11 стиха: Teque adeo decus hoс aevi te consule inhibit мы относим к тому же Аполлону, т.е. имп. Августу, о котором речь была и в 10 стихе. Нам представляется нелогичным переменять предмет речи без ясных на то указаний, как поступают толкователи, которые в 11 стихе видят речь или о начале золотого века, или о новорожденном младенце, под которым разумеют или сына Азиния Поллиона – Салоцина, или его старшего брата – Азиния Галла (см. толков. Сервия и Лядевига на 11 стих – Virg. Opera ed. Amstelod. 1680. и Vergil`s Gedichte, erklӓrt von Ladewig. Berlin 1865), или племянника имп. Августа – Марцелла, усыновленного первым и родившегося около этого же времени (Nisard. Oeuvr. de Virg. Note sur Eclog. Iv, v.8), или Друза сына Тиверия и пасынка Августова (Fabric. bibl. grace. lib. 1, cap. XXX, 14). Объясняя эти слова о начале золотого века, толкователи очевидно обращают внимание только на три последних слова в стихе, te consule inibit, оставляя больше половины этого стиха без всякого значения. Inibit, объясняет Сервий, inchoabit, exordium accipiet, aureum scilicet saeculum. Правда Лядевиг, объясняя это толкование, передает и смысл слов: decus hoc aevi в вольном переводе: этот блестящий, (т.е. золотой) век – dies glanzende (goldene) Zeitalter. Но он отвергает это толкование, говоря, что hoc decus aevi не может быть принимаемо за подлежащее глагола inibit, потому что в таком случае этот глагол будет употреблен, как глагол средний, не преходящий, а в таком виде он употребляется лишь в форме причастия. Очевидно, что Лядевиг или не знает, или не считает удовлетворительным того ответа, какой дает на это возражение библиотека Фабриция, подразумевающая здесь слово cursum (lib.1, cap. XXX, 16). Очевидно также, что на первое te он смотрит, как на совершено тождественное со вторым te, a adeo совсем оставляет без внимания. Отвергая такое толкование 11 стиха в значении указания на начало золотого века, Лядевиг принимает второе толкование, утверждая, что подлежащим для глагола inibit нужно считать слова nascens puer, употребленные за три стиха выше и здесь будто бы снова подразумеваемые. Если считать подлежащим глагола inibit подразумеваемые слова nascens puer, в таком случае слова: decus hoc очевидно нужно будет принимать уже не за именит., а за винит. падеж, объясняя их так, как объясняются они в словаре Анан. Яснец. и Лебединск. в статье о глаголе inire: in hoc decus aevi inibit; слова: teque adeo придется опять оставить без значения. Тогда смысл 11 стиха будет такой: «в твое консульство новорожденный вступит в эту славу века». Как понимать такое вступление в славу новорожденного ребенка на первом году его жизни? И в какую эту славу века он вступит? Впрочем, если при передаче смыла слов: hoc decus aevi мы позволим себе ту же самую вольность, с какою переводить их Лядевиг при первом толковании, то смысл 11 стиха будет прост; речь будет опять о начале золотого века в консульство Азиния Поллиона и о вступлении в этот блестящий век его новорожденного сына. Чтобы правильно перевести 11 стих, для этого, по нашему мнению, нужно: а) не смотреть на одно из двух te, как на буквальное повторение другого, как на риторическое украшение, а смотреть на них, как на две различные формы местоимения tu, и принимать первое te не за творит., как второе, а за винит. падеж, зависящий от глагола inibit, при чем само собою устранится возражение Лядевига против употребления этого глагола в качестве глагола не преходящего в других формах, кроме причастия; б) глагол inibit принимать в строго-буквальном смысле: находить на… или входить во… в) не оставлять без всякого значения слова: adeo, которое буквально значит: до того и, употребляясь вместе с прибавкой ut, значит: до такой степени, что, а без этой прибавки: именно, даже; г) принимать слова: hoc decus не за вин., а за именит. падеж и признавать их за подлежащее глагола: inibit вместо того, чтобы этим подлежащим считать подразумеваемые слова, притом – взяте издалека, или привнесенные со стороны; наконец д) переводить слова: hjc decus aevi буквально, и предмета, на который ими указывается, искать в предшествующей речи как можно ближе к ним. А самыми ближайшими к ним из предшествующих слов служат слова: regnat Apollo, которые и дают наибольшую вероятность такому толкованию: hoc decus aevi, quia regnat Apollo decus regnantis Apollinis.

13

Слова: Te duce опять относятся к разным лицам: te duce, vel Auguste, vel Pollio, vel Salonine, id est auctore. Servius. Вместо того, чтобы подобным образом колебаться между тремя различными личностями, всего естественнее азуметь под te тоже самое лицо, которое разумелось под ним и в педыдущих стихах, т.е. Поллиона. Впрочем в речи Константина Великаго к Отцам первого вселенского собора этот стих читается несколько иначе: вместо te duce – hoc duce, или по греческому переводу: τοῦ δί γὰρ ἄρχοντος и проч. (Eus. amph. Constant. orat. ad sanct. coet. ca. XIX); по этому чтению этот стих должен быть относим к тому же лицу, которое подразумевается под именем Аполлона, то есть к императ. Августу.

14

Разумея, по объяснению Сервия, под следами человеческого злодейства междоусобные войны, тяготевшие в то время над Римом, поэт выражает уверенность, что после 40 года до Р.Х., или после вступления Азиния Поллиона в консульство это зло не возобновится, буквально – сделается немыслимым – irrita. Само собою разумеется, что поэт не предвидел предстоявшей борьбы между Октавианом и Антонием, заключившими в 40 году мир в Брундизии. Слова: te duce Лядевиг отделяет от предложения: «сделаются невозможными» и присоединяет к предыдущему предложению: «потекут великие месяцы», так как у него принята другая пунктуация. Но мы следуем той пунктуации, которая принята в других изданиях Виргилия.

15

15-й и следующие два стиха толкователи относят опять к разным лицам, то к Августу, то к новорожденному сыну Поллиона, и опять всего естественнее под ille разуметь то самое лицо, о котором речь велась в предыдущих стихах, именно Аполлона, т.е. Августа.

16

Такое обращение к новорожденному, не нуждаясь ни в каких толкованиях, самым ясным и очевидным образом указывает на то, что теперь поэт начинает беседовать с ребенком, что здесь оканчивается его речь, обращенная с 11 стиха к его отцу, и столь же ясным и очевидным образом доказывает, что доселе он беседовал не с ним, что беседуя с отцом его, поэт вел речь не о новорожденном его сыне, потому что едва ли можно согласиться разуметь одну и ту же личность и под третьим лицом он и под вторым ты в двух смежных, рядом стоящих предложениях в речи такого рода: он будет таким-то, а тебе будет то-то. Чувствуя, что прямой, собственный смысл частицы: at, употребляемой обыкновенно в значении частицы противоположительной, как русское: а, или но, не благоприятствует тому толкованию, будто бы в предыдущих стихах поэта, начиная с 11-го, речь шла о новорожденном, Лядевиг дает частице at особое значение, утверждая, что она употреблена поэтом для возобновления речи о золотом веке, после сделанного им отступления, – mit at ruft sich der Dichter von der Abschweifung zurück zur Beschreibung des allmalig sich entfaltenden goldenen Zeitalters. Но Лядевиг находит в предыдущих словах поэта отступление, то он сам отступает от своих собственных воззрений. Мы видел, что в 11 стихе, по его мнению, говорится о вступлении новорожденного в золотой век, который начнется в консульство Поллиона. Если же в 11 и след. стихах речь идет о начале золотого века, о вступлении в этот блестящий век неврожденного и о высокой судьбе, которая его, или кого бы то ни было другого в это блестящее время ожидает впереди; то предметом всех этих стихов: как 9 и 10, так и 11 с следующими за ним и 18 с дальнейшими стихами служит один и тот же золотой век. Какое же тут будет отступление? – но если даже и согласиться с Лядевигом в том, чтобы видеть в 11 и след. стихах отступление, а в 18 – возобновление речи, начатой в 9 стихе: и в таком случае нужно еще доказать, что частице at может быть усвоено значение частицы, употребляемой после отступлений при возобновлении прерванной речи, в роде русских слов: так или говорю я, – значение, в каком на латинском языке обыкновенно употребляется ergo (Ауц. IV, 474.700. V, 618. IX, 107. Xi, 799. XII. 742. Ovid. Metam. I, 434. VIII, 637.) и кроме ergo и другие отчасти однозначущие с ним союзы: Igitur, itaque, verum, verum tamen, sed, sed tamen, nam и глагол inquam (см. Грамм. Попова по Цумпту 1838 г. стр.706. 3). Но Лядевиг не представляет на это никаких доказательств. Что касается до употребления частицы at в значении частицы противоположительной, то в доказательство этого мы могли бы указать много мест в сочинениях Виргилия, но ограничимся только некоторыми местами, доказывающими не только употребление at в значении частицы противоположительной, но и помещение противополагаемых слов непосредственно в след за нею (хотя это и не всегда бывает), что дает нам право видеть в рассматриваемом нами месте противоположение личности младенца, обозначаемой поставленным после at местоимением tibi, прежним личностям, о которых шла речь, или к которым она была обращена. Так употребляется поэтом частица at и ниже в 26 стихе 4 эклоги, где время вступления новорожденного в период отрочества и юности, обозначаемое поставленным рядом с нею словом simul, противополагается его младенчеству, его колыбели. Так употребляет он эту частицу во многих местах и других своих сочинений, напр. в Ecl. II, v. 12 – противоположение первого лица, или говорящего третьему лицу – Thestylis, или в Ecl. III, v 66 – противоположение первого лица mihi прежнему первому – me, или в Ecl. V, v.88 – противоположение двух вторых лиц, или в Ecl. X, 31 – противоположение двух говорящих друг другу лиц и проч.

17

Какие приносились новорожденным, в роде наших подарков на зубок.

18

Которой приписывалось свойство предохранять от дурного глаза, чем намекается на то, что ребенок был прекрасный.

19

Медвежья лапа – весьма красивое растение.

20

Ароматное растение, из которого делали бальзам.

21

Одна из водяных Нимф – дочерей Нерея.

22

Управитель судна Арго, на котором путешествовали Аргонавты.

23

Употребленное поэтом в 37 стихе наречие ubi в значении наречия времени обыкновенно переводится по-русски словом: когда. Но в настоящем случае мы передаем его смысл словами: после того, как на том основании, что стоящий при ubi глагол fecerit поставлен в будущем 2-м, или будущем предварительном, выражающем такое действие, которое должно совершиться раньше, чем последует другое действие, выражаемое глаголом, поставленным в будущем 1-м, в настоящем случае глаголами: cedet, mutabit и другими.

24

Которые мы видели выше в рассказе Овидия о золотом веке. Met. I, 101.

25

Которым обрезываются виноградные лозы, чтобы ягоды родились слаще.

26

Suave вместо suaviter.

27

Под которым разумеют растительную краску сурикового цвета – гаранс, или сандарак.

28

Парки-богини, которые пряли нить человеческой жизни и преререзывали ее, не щадя (parco, от которого и происходит их название) никого, или лучше скупясь (parcus скупой) продолжением жизни для людей.

29

Clara, или по другой редакции cara.

30

Эти стихи находятся в самой тесной, не разрывной связи с 15-м следующими за ним стихами, как их дополнение и заключение. Обращаясь с своим воззванием очевидно к той самой личности, которую, по словам 15 и след. стихов ожидал высоких жребий управлять миром и жить среди богов, поэт теперь приглашает эту личность достигать ожидающих ее впереди высоких почестей, составляющих, так сказать, ее законное наследство и неотъемлемое достояние, принадлежащее ей и по правам рождения, как отрасли богов, – deorum soboles, и по правам воспитания, как великому питомцу Юпитера – magnum Iovis incrementun, – Юпитера, который, о верованиям древни, воспитывал царей, за что последние и называются у Гомера διοτρεφεῖς – Юпитеровы питомцы. Все эти черты мы относим к имп. Августу.

31

Небесный свод, представляющийся нам вогнутым и называющийся ниже глубоким, Овидий называл, как мы видели, выпуклым, рассматривая его сверху; так и Виргилий. Земля, которую и тогда уже считали шарообразною, также – выпукла. Под колебаниями мира Сервий разумеет бедствия междоусобной войны, а Лядевиг – радостный трепет земли при появлении Юпитера и вообще богов.

32

Учитель Орфея, сын Аполлона и Музы Терпсихоры.

33

Муза эпической и всякой вообще поэзии.

34

Слово etiam заменяется по другой редакции словом deus.

35

Пан – бог лесов и покровитель буколической поэзии.

36

Жители которой чтили Пана и обладали большою опытностью в поэзии.

37

Разумеются 10 месяцев беременности; по нынешнему счету беременность продолжается 9 месяцев, но Римляне, должно быть, считали этот срок по лунным месяцам.

38

Здесь видят намек на Вулкана, не допущенного за свое безобразие до трапезы богов и получившего отказ при искании руки Минервы. Другие здесь видят намек на верование Римлян, что каждому новорожденному младенцу мужеского пола дается Гений – нечто в роде нашего Ангела-Хранителя, считавшийся богом стола, а новорожденной девочке – Юнона – богиня-постели. Таким образом, заключительные слова поэта можно изъяснить так: только несчастные дети, не любимые богами, не улыбаются своим родителям. Это говорилось, вероятно, для успокоения родителей, которые были встревожены необыкновенно раннею улыбкой новорожденного сей час же после рождения, приняв ее за несчастное предзнаменование; quem (Saloninum) constat natun risisse statim, quod parentibus omen est infelicitatis, говорит Сервий (P.Viril. Maron. opera edit. Amstelod. 1680. t. 1. Comment. in vers.1). Такое, хотя и суеверное, опасение родителей на этот раз оказалось как нельзя более верным. Но об этом речь впереди.

39

Quem revera regen habebamus. De divinat. lib. 11, cap.54.

40

Eсl. 11, 63. Aeneid. IX, 339 и сл. X, 723 и сл. Horat. lib. IV, Od. IV, V. 13–16.

41

Pacatum – успокоивши может выражать действие как настоящее или прошедшее, так и будущее.

42

Jam Fides et Pax et Honos PudorquêPriscus et neglecta redire Virtus

Audet, apparetque beata pleno

Copia cornu. Carm. Saecul. vv. 57–60.

43

Praesenti tibi maturos largimur honores

Jurandasque tuum per nomen ponimus aras,

Nil oriturum alias, nil ortum tale fatentes. Lib. II, Epist. 1, vv. 15–17.

44

Auctorem frugum tempestatumque potentem (Georg. 1:27).

45

Hic vir, hic est, tibi quem promitti saepius audis,

Augustus Caesar, Divi genus: aurea condet

Saecula qui rursus Latio, regnata per arvâ Saturno quondam. Aentid. lib. VI, vv. 792–795.

46

Pont. lib. 11, ep. 8. lib. III, ep. I, vv. 93–96. 124. 168.

47

Horat. Carm, lib. IV, Od. V, 33–35. Propert, lib. II, Eleg. X, 24. Lib. Eleg. IV, I.

48

Horat. Carm. lib. IV, Od. V, 1. Propert. lib. III, Eleg, IV. 19. 20.

49

Haec ille in publicum, interiore gaudio sibi illum natum seque in eonasci interpretatus est. Et si verum fatemur, salutare id terris fecit. Plin. hist. nat lib. II, c. 23.

50

По свидетельству Тацита они говорили, Herculem et Liberum apud Graecos, Quirinum apud nos deum (т. е. deorum) numero addites; melius Augustum (т.е. fecisse), qui speraverit (Annal. Lib. IV, cap. 38).

51

Nihil deorum honoribus relictum, cum se templis et effigie numinum per flamines et sacerdotes coli vellet (Lib. I, cap. 10).

52

Ficker hist. de la litt. class. anc. II part. tabl. synchronist.

53

Nona aetas agitur, pejoraque saecula ferrî Temporibus, quorum sceleri non invenit ipsâ Nomen et a nullo posait natura metallo. Juyenal. Satir. XIII, vv. 28–30.

54

Ipsum puerum, inter ipsa primordia, id est nono die periisse manifestum est. Comment. in vers. 1.

55

Alii accipiunt Asinium Gallum, fratrem Salonini, qui prius natus est, Pollione Consule designato. Asconius Pedianus a Gallo audisse se refert, hanc Eclogam in honorem ejus factam. Comment. ad vers. II

56

Munk. Geschicht. der Romisch. Litterat. Theil II, Seit. 78, Th. III Seit. 30.

57

Hic primum in amicis Angusti Caesaris fuit, postea, cum venisset in suspicionem, quod contra eum conjuraret, occisus est. Prolegom, ad. Eclog. X.

58

Кавим он был уже при самом рождении, потому что мать его Livia Augusto gravida nupsit. Sueton. vit. XII Imper. lib. V, cap. 1.

59

Oeuvr. de Tacite, ed. Nisard. Tabl. gen. alphabet. Drusus (Nero Claudius).

60

Tacit. Annal. lib, I, cap. 3; lib, XII, cap. 29.

61

Tacit. Annal. lib, III, cap. 5.

62

Quippe Drusi magna apud populum Romanum memoria; credebaturque, si rerum potitus foret, libertatem redditurus. Annal. lib. I, cap. 33.

63

Odium adversus necessitudines in Druso primum fratre detexit, prodita ejus epistola, qua secum de cogendo ad restituendam libertatem Augusto agebat Sueton. Vit, XII imperat. lib. III, cap. 50.

64

Александр думает, что 4 эклога Виргилия написана была еще до рождения воспеваемого в ней младенца, и разумеет под этим младенцем то лицо, которому в это время предстояло родиться от Октавия и Скрибонии. Так как Скрибония родила не мальчика, а девочку – знаменитую впрочем в последствии времени Юлию, то надежда поэта была обманута и смысл его поэмы сделался неизвестным. Впрочем, кого бы ни разуметь, говорить он, под этим младенцем, несомненно по крайней мере то, что воспетый поэтом младенец не имел ничего общего с Мессией Иудеев, или писателей Сивиллиных книг; поэт дескать говорил лишь гадательно, как во сне, о возвращении золотого века после Великого Года, окончание которого тогда ожидалось. Oracul. Sibyllin. tom. II, pag. 278. Подобно Александру и мы думаем, что кого бы ни разумел поэт под младенцем, воспетым им в 4 эклоге, он все равно в одинаковой мере и ошибся, и сказал правду.

65

Τοῦτον (Αὔγουστον) Τιβέριος διεδέξατο, καθ' ὃν χρόνον ἡ τοῦ σωτῆρος ἐξέλαμψε παρουσία, καὶ τὸ τῆς ἁγιωτάτης θρησκείας ἐπεκράτησε μυστήριον ἥ τε νέα τοῦ δήμου διαδοχὴ συνέστη, περὶ ἧς οἶμαι λέγειν τὸν ἐξοχώτατον τῶν κατὰ Ἰταλίαν ποιητῶν:·

Ἔνθεν ἔπειτα νέα πληθὺς ἀνδρῶν ἐφαάνθη,

καὶ πάλιν ἐν ἑτέρῳ τινὶ τῶν Βουκολικῶν τόπῳ,·

Σικελίδες Μοῦσαι, μεγάλην φάτιν ὑμνήσωμεν.

Царственный оратор указывает здесь на 7 и 1 стихи Виргилиевой поэмы, приводя их не в подлиннике, а в греческом переводе греческими стихами и далее (Euseb. Pamph. Constantini oratio ad sanctorum coetum. Cap. XIX-XXI) таким же образом – греческими же стихами он приводит почти всю 4 эклогу Виргилия, которую и объясняет в смысле предсказания о Христе, полагая, что поэт знал Христа, но боялся сказать об Нем прямо; – ἐπικαλύπτεται τὴν ἀλήθειαν ἠπίστατο γὰρ, οἶμαι, τὴν μακαρίαν καὶ ἐπώνυμον τοῦ σωτῆρος τελετήν (Cap.XIX). Что поэт знал Христа (которого мог узнать из Сивиллиных книг, как сейчас видели и увидим после), это может быть совершенно верным даже и в том случае, если будет доказано, что под этим Христом он разумел не нашего Христа, а какого-нибудь своего, хоть наприм. императора Августа. Что воспевая этого последнего, как ожидаемого Христа, он предсказал eo ipso и о настоящем Христе, и в этом нет ничего невозможного, хотя бы мы признали за несомненную истину не то, что поэт думал о Христе, а сказал об Августе, а то, что наоборот он думал об Августе, а сказал о Христе. Что предсказание поэта о Христе исполнилось, по указанию венценосного оратора, в царствование императ. Тиверия, это также может быть совершенно справедливым, даже и в том случае, если будет допущено существование в поэме Виргилия одного только лишь предсказания о царстве Христовом, открывшемся действительным образом именно в царствование Тиверия (хотя историческим началом его можно считать и рождение Христа при Августе), а не о лице самого Христа, как младенца, родившегося от Девы. Поэтому мы считаем совершенно излишним для нашей цели решение вопроса о том, справедливы, или нет все те частные толкования, какие даются знаменитым венценосцем – оратором тем или другим местам 4 Вергилиевой эклоги, и останавливаясь исключительно лишь на его общем взгляде на эту поэму, выраженном им в начале, как на историческом факте, который не может не иметь значения при решении настоящего вопроса об историческо-объективном смысле этого стихотворения, мы намерены ограничиться таким выводом, справедливость которого нисколько не зависит от решения вопроса об его субъективном смысле с точки зрения самого поэта, именно: мы видим, что среди представителей вселенского самосознания христианской Церкви венчанный представитель христианских убеждений и вместе с тем греко-римской классической образованности смотрел на христианство как на историческое осуществление тех светлых ожиданий, какие высказаны римским поэтом в его песни о золотом веке. Должно быть христианство в эпоху своего полного, окончательного торжества над язычеством представляло уже очень заметное сходство с Сатурновым царством – Saturnia regna, о возвращении которого поэт предвозвестил в своей поэме, хотя это сходство может быть даже и для нас теперь еще далеко не так ясно и очевидно, как будет после в свое время для будущих поколений.

66

De quo etiam (nempe de Christo) poéta nobilissimus, poétice quidem, quia in alterius adumbrata persona, veraciter tamen, si ad ipsum referatur, dixit:

Te duce, si qua manent sceleris vestigia nostri,

Irrita perpetua solvent formidine terras.

Ea quippe dixit.... scelerum manere vestigia, quae non nisi ab illo Salvatore sanentur. De civit. Dei lib. X, cap. 27.

Fuerunt enim et prophetae non ipsius (Dei), in quibus etiam aliqua inveniuntur, quae de Christo audita cecinerunt, sicut etiam de Sibylla dicitur: quod non facile crederem, nisi quod, poétarum quidam in Romana lingua nobilissimus, antequam diceret ea de. innovatione saeculi, quae in Domini nostri Iesu Christi regnum satis concinere et convenire videntur, praeposuit versum dicens

Ultima Cumaei venit jam carminis aetas, Expos. ep. ad Roman. § 3.

67

Jam me vobis, judices, indicabo et de meo quodam amore gloriae nimis acri fortasse, verum tamen honesto vobis confitebor. Nam quas res nos in consulatu nostro vobiscum simul pro salute hujus urbis atque imperii et pro vita civium proque universa republica gessimus, attigit hic versibus atque inchoavit. Quibus auditis, quod mihi magna res et jucunda visa est, hunc ad perficienduin adhortatus sum. Arch. cap. XL.

68

Ille Marius item eximie L. Plotium dilexit, cujus ingenio putabat ea, quae gesserit, posse celebrari–Cap. IX.

69

Qui libri non modo L. Lucullum, fortissimum et clarissimum firum, verum etiam populi Romani nomen illustrant. Ibid.

70

Hac fama (на счет уже упомянутой кометы) usus, Augustus, ut se suumque imperium populo commendarct, et Apollinis se filium esse gloriabatur, et Apollini templum aedificavit. Proleg. ad Carm. Saecul. Dillenburger Q. Hor. Flacci opera. Praeterea Angustum non sine simulatione semper id affectasse, ut in praecipua Apollinis tutela esse videretur. Comment. ad vv. 1–4. Carminis Saecul. Horat, Flaccus, interpetat. per Orelium, editus per Baiterum.

71

Ͳαΰτά τοι ἐν φρεσὶ σῇσιν ἀεὶ μεμνημένος εἶναι,

Καί σοι πᾶσα χϑών Ἰταλὴ χαὶ πᾶσα Λατίνων

Αἰτν ὑπὸ σχήπτροισιν ὑταυχένιον ζυγὸν ?. ст. 35–37.

72

Munk. Geschicht. der Römisch. Littert. Th. II, Seite 223.

73

Имя vates, означающее и поэта и прорицателя.

74

Αὐτὰρ ἐπεὶ Ῥώμη καὶ Αἰγύπτου βασιλεύσει

Ἐἰσέτι δηθύνουσα, τότε δὴ βασιλεία μεγίστη

`Αθανάτου βασιλῆος ἐπ´ ἀνθρώποισι φανεῖται.

`Ηξει δ´ ἁγνὸς ἄναξ πάσης γῆς σκῆπτρα κρατήσων

Εἰς αἰῶνας ἅπαντας ἐπειγομένοιο χρόνοιο.. 3 Сивил. кн. ст. 46–50.

75

Кαὶ τότ´ ἀπ´ ἠελίοιο θεὸς πέμψει βασιλῆα,

Ὅς πᾶσαν γαῖαν παύσει πολέμοιο κακοῖο. 3 Сивил. кн. ст. 652, 653.

76

Καὶ τότε δὴ ἐξεγερεῖ βασιλήιον εἰς αἰῶνας

Πάντας ἐπ´ ἀνθρώπους. . . . . 3 Сив. кн. ст. 766, 767

«Υἱὸν γὰρ καλέουσι βροτοὶ μεγάλοιο θεοῖο. Там же ст. 775.

Считаем неизлишним заметить, что подлинность 775 стиха составляет предмет спорный. Гфрёрер считает этот стих позднейшею вставкой на том основании, что предшествующий ему 774 стих, в котором говорится о доме Божием, Лактандий и Августин объяснили не о доме Божием, а о Боге слове – Λόγος, не думая по-видимому о следующем, т.е. 775 стихе, в котором говорится о Сыне Божием, следовательно о том же Боге Слове. Фридлиб признает это воззрение справедливым, хотя и замечает при этом. что 775 стих находится во всех списках. Чтобы устранить это затруднение, Александр предлагает заменить в 775 стихе слово νίὸν – Сына словом ναὸν храм, думая что слово νίὸν внесено Лактанцием. Но Фридлиб справедливо считает такое мнение невероятным именно на том основании, что предыдущий стих был объясняем о Слове. Friedl. Orac. Sibyll. Einleit. §16 Seit. 37. Весь этот спор произошел очевидно от того, что 775 стих, который мы соединяем с довольно далеким от него 766 стихом в той уверенности, что в 775 стихе говорится о названии Сыном Божиим того Царя, царство которого служит предметом 766 стиха, – другие толкователи, как древние, так и новые хотели поставить в грамматическую связь с ближайшими, непосредственно предшествующими ему стихами, говорящими о доме Божием, и потому одни давали свое толкование 774 стиху применительно к 775, хотя об этом последнем и не упоминали, а другие наоборот 775 стих приспособляют к 774 стиху, или же предлагают вовсе исключить его, смотря на этот стих, как на позднейшую вставку.

77

Υἱοὶ δ´ αὖ μεγάλοιο θεοῦ περὶ ναὸν ἅπαντες

Ήσυχίως ζήσοντ´ εὐφραινόμενοι ἐπὶ τούτοις,

Οἷς δώσει κτίστης ὁ δικαιοκρίτης τε μόναρχος.

Αὐτὸς γὰρ σκεπάσειε μόνος μεγαλωστὶ παραστάς,

Κύκλοθεν ὡσεὶ τεῖχος ἔχων πυρὸς αἰθομένοιο.

Άπτόλεμοι δ´ ἔσσονται ἐν ἄστεσιν ἠδ´ ἐνὶ χώραις.

Οὐ χεὶρ γὰρ πολέμοιο κακοῦ, μάλα δ´ ἔσσεται αὐτοῖς

Αὐτὸς ὑπέρμαχος ἀθάνατος καὶ χεὶρ Ἁγίοιο. 3 Сивил. кн. ст. 702–709.

78

Καὶ τότ´ ἀπ´ ἠελίοιο θεὸς πέμψει βασιλῆα,

Ός πᾶσαν γαῖαν παύσει πολέμοιο κακοῖο. 3 Сивил. кн. ст. 652, 653

Ναὸς δ´ αὖ μεγάλοιο θεοῦ περικαλλέι πλούτῳ

Βεβριθώς, χρυσῷ τε καὶ ἀργύρῳ ἠδέ τε κόσμῳ

Πορφυρέῳ· καὶ γαῖα τελεσφόρος ἠδὲ θάλασσα

Τῶν ἀγαθῶν πλήθουσα…… Там же ст. 657–660.

79

Γῆ γὰρ παγγενέτειρα βροτοῖς δώσει τὸν ἄριστον

Καρπὸν ἀπειρέσιον σίτου οἴνου καὶ ἐλαίου

Αὐτὰρ ἀπ´ οὐρανόθεν μέλιτος γλυκεροῦ ποτὸν ἡδύ

Δένδρεά τ´ ἀκροδρύων καρπὸν καὶ πίονα μῆλα

Καὶ βόας ἔκ τ´ ὀίων ἄρνας αἰγῶν τε χιμάρους

Πηγάς τε ῥήξει γλυκερὰς λευκοῖο γάλακτος·

Πλήρεις δ´ αὖτε πόλεις ἀγαθῶν καὶ πίονες ἀγροί

Έσσοντ´· οὐδὲ μάχαιρα κατὰ χθονὸς οὐδὲ κυδοιμός·

Οὐδὲ βαρὺ στενάχουσα σαλεύσεται οὐκέτι γαῖα·

Οὐ πόλεμος οὐδ´ αὖτε κατὰ χθονὸς αὐχμὸς ἔτ´ ἔσται,

Οὐ λιμὸς καρπῶν τε κακορρέκτειρα χάλαζα·

Άλλὰ μὲν εἰρήνη μεγάλη κατὰ γαῖαν ἅπασαν. 3 Сивил. кн. ст. 743–754.

80

Исаии IX, 1; 6–8

Ἐὐφράνθητι, κόρη, καὶ ἀγάλλεο· σοὶ γὰρ ἔδωκεν

Εὐφροσύνην αἰῶνος, ὃς οὐρανὸν ἔκτισε καὶ γῆν.

Ἐν σοὶ δ´ οἰκήσει· σοὶ δ´ ἔσσεται ἀθάνατον φῶς·

Kἠδὲ λύκοι τε καὶ ἄρνες ἐν οὔρεσιν ἄμμιγ´ ἔδονται

Χόρτον, παρδάλιές τ´ ἐρίφοις ἅμα βοσκήσονται

Άρκτοι σὺν μόσχοις νομάδες αὐλισθήσονται·

Σαρκοβόρος τε λέων φάγεται ἄχυρον παρὰ φάτνῃ

Ὡς βοῦς· καὶ παῖδες μάλα νήπιοι ἐν δεσμοῖσιν

Άξουσιν· πηρὸν γὰρ ἐπὶ χθονὶ θῆρα ποιήσει.

Καὶ βρεφέεστι δράκοντες ἅμα ορίσι κοιμήσονται,

Κοὐκ ἀδικήσουσιν· χεὶρ γὰρ θεοῦ ἔσσετ´ ἐπ´ αὐτούς. 3 Сив. кн. ст. 784–794.

81

Кαὶ καλέσουσι βροτοί με καθ´ Ἑλλάδα πατρίδος ἄλλης,

Ἐξ Ἐρυθρῆς γεγαυῖαν………..3 Сивил. кн. ст. 812, 813.

82

В той части 3 Сивиллиной книги, которая начинается с 295 и оканчивается 488 стихом и которую Александр, вопреки мнению Фридлиба и других ученых, выделяет из 3 Сив. книги, считая ее вставкою позднейшего времени, а равно и в следующей за 488 ст. части, которую и Александр признает произведением дохристианской сивиллы, римские писатели Августова времени могли находить не мало таких стихов, в которых писатель 3 Сивиллиной книги, подобно Эритрейской Сивилле, предсказывавшей, как мы видели выше, нерадостные события – ἀγέλαστα, что им не могло не быть известным, говорит также о разрушении городов и других бедствиях, может быть даже словами древней Сивиллы.

83

Лентуль, один из участников в заговоре Катилины объяснял этот ответ в свою пользу, утверждая, что Сивиллины книги пророчат ему власть, как третьему из Корнелиев (первый был Цинца, а второй – Силла), а другие в последствии времени относили этот ответ из ласкательства к Октавиану, родившемуся в следующем – 62 г. до Р.Х. Sueton. vit. Aug. cap. 94 Sallust. Catilin. cap. 47. Cicer. Catilin. III, 4. Flor. Iv, 1 Quintil. V, 10.

84

Sucton. vit. Caesar. cap. 79, Plutarch. vit. Caes. t. IV, p. 275. App. de bell. civil. Cap. 24. Dio Cass. XLIV, 15. Об этом ответе рассуждает в одном из своих философских сочинений, появившемся в свет вскоре после этих событий, Цицерон (De divinat. lib. II, cap. 54), который как самый непреклонный республиканец, признавал царскую власть в Риме противною воле как божеской, так и человеческой, – quem (regem) Romae posthaec nec diim nec homines esse patiantur. Намерение сделать такой доклад Сенату, по его словам, было приписано толкователю Сивиллиных книг несправедливо, на основании ложных слухов, ходивших в народе, – quorum (Sibyllae versuum) interpis nuper, falsa quadam hominum fama dicturus in Senatu putabatur, cum, quem revera regem habebamus, appellandum quoque esse regem, si salvi esse velimus. А ответ Сивиллы, по своей неясности и неопределенности, не мог, дескать, быть с несомненностью отнесен к известному лицу и времени и мог быть толкуем различным образом. Hoc si est in libris, in quem hominemet in quod tempus est? Callide enim, qui illa composuit, perfecit ut quodcunque accidisset, praedictum videretur, hominum et temporum definition sublata. Adhibuit etiam latebram obscuritatis, ut iidem versus alias in aliam rein posse accommodari videreentur. Наконец из слов Цицерона можно заключить, что ответ Сивиллы о царе был взять не из тех Сивиллиных книг, которые хранились с начала в Капитолии, а потом в храм Аполлона и которых квиндецимвиры и не могли читать без позволения, а из Сивиллиных стихов, которые ходили по рукам и относительно которых он выражает тоже желание, чтобы и их не могли читать без позволения Сената; – quamobrem Sibyllam quidem sepositam et conditam habeamus, ut, id, quod proditum est a majoribus, injussu Senatus ne legantur quidem libri.

85

Ἐσθλὸς ἐὼν…. νούσῳ….. τυραννίδα λείψει.

или: Rex erit ille bonus, morboque tyrannida linquet.

Это изречение, неизвестно откуда взятое, передается Плутархом, который видал в нем намек на смерть императора Тита.

Alexand. Orao. Sibyllin. tom. II, pag. 128, 129; 21.

86

Δέγεσ δὲ (Όμηροσ) ότι. Νῦν δὲ δὴ Αἰνείαο βίη Τρώεσσιν ἀνάξει καὶ παίδων παῖδες δὶ μετοπίτϑεν γίνωνται. Τοῦτο δὲ λέγεται διὰ τὴν τῶν “Ρωμαίων ἄρχην, ἦν φασιν έικόζ ειδεναι τὸν ποιητὴν ίκ τῶν τῆς Σιβύλλης χρησμῶν. Alexand, Orac, Sibyll. tom. II, pag. 124. 4.

87

Alexand. Orac. Sibyll. tom. II, pag. 441.

88

Fuerit certe hoc carmen non valde antiquum, propter insertum ibi de Magno Anno dogma philosophicum, praesertim a Pythagoricis et Platonicis divulgatum; antiquius tamen Virlilio, si Servio fides. ibid. pag. 107.

89

В 4-й Сивилливой книге, которая после третьей признается самою древнейшею, есть правда стих (20-й), в котором говорится и об одиннадцатом поколении; но Александр с весма большою вероятностью дает этому стиху другую редакцию; стих читается так: Έκ πρώτης γενεῆς ἄχρις ἐνδεχάτης ἀφικέσθαι. Вместо ἐνδεχάτης Александр читает ἐς δεκάτην, что совершенно согласно с дальнейшим 47-м стихом этой же книги, где десятое поколение представляется последним, имеющим продолжаться до конца мира: Άλλὰ τὰ μὲν δεκάτῃ γενεῇ μάλα πάντα τελεῖται. Alex. Or. Sib. tom. II, pag. 444.

90

Καὶ τότε δὴ δεκάτη γενεὴ μερόπων ἀνθρώπων,

Έξ οὗ περ κατακλυσμὸς ἐπὶ προτέρους γένετ´ ἄνδρας.

Καὶ βασίλευσε Κρόνος καὶ Τιτὰν Ἰαπετός τε. 3 Сивилю кн. ст. 108–110.

Александр видит здесь речь о царствовании Сатурна в начале десятого рода от потопа и после разрушения Вавилонской башни. Or. Sibyll. tom. II, p. 443. Но не будет нисколько противно прямому смыслу этих стихов, или по крайней мере не было нисколько невозможным для римских писателей отнести царствование Сатурна вместе с Титанами не ко времени, следовавшему за Вавилонским столпотворением, а ко времени самого столпотворения, как это мы сделали выше, занимаясь повествованием Овидия о первобытных временах мира и потопе, а время столпотворения и вместе царствования Сатурна отнести не к началу десятого рода, а ко времени, следовавшему за его окончанием. Сивилла излагает здесь события не в хронологическом порядке и, сказав в 97 и следующих за ним стиха до 107 о Вавилонском столпотворении и его последствиях, она в следующих за этим последним стихах возвращается назад к потому. Порядок повествования здесь так спутан, что нет ничего удивительного в поступке Овидия, который и как будто бы приурочивает борьбу Гигантов к столпотворению, и в тоже время переносит ее в допотопные времена.

91

Esse Dionaei processit Caesaris astrum,

Astrum, quo segets gauderent frugibus et quô Duceret apricis in collibus uva colorem. Eclog. IX, vv. 47–49.

92

Baebius Macer, circa horam octavam stellam amplissimam, quasi lemniscatis coronatam, ortam dicit; quam quidam ad illustrandam gloriam Caesaris juvenis pertinere existimabant. Ipse animam patris sui esse voluit, eique in Capitolio statuam, super caput auream stellam habentem, posuit; inseriptum in basi fuit: Caesari Emitheo. Sed Valcanius aruspex in concionem dixit, cometen esse, qui significaret exitum noni saeculi et ingressum decimi; sed quod, invitis diis, secreta rerum pronunciaret, statim se esse moriturum, et nondum finita oratione, in ipsa concione concidit.


Источник: Глориантов Н.И. Виргилиевы буколики и предсказания Виргилия о возвращении золотого века // Христианское чтение. 1877. № 9-10. С. 261-326.

Комментарии для сайта Cackle