Глава шестая. В преддверии «новой ориентации»
I. – Августовский кризис
Наше изложение перешагнуло в 17-й год. Надо вернуться к исходному пункту – к тому моменту, когда назначением Штюрмера премьером в январе 16г. царская власть определенно встала, по мнению исследователей вопроса о подготовке сепаратного мира, на «пацифистские» рельсы.
Трудно признать, что назначение Штюрмера председателем Совета министров явилось сознательной попыткой поставить внутреннюю политику государства в соответствие с линиями новой намечавшейся внешней ориентации. Интимная переписка носителей верховной власти не только не заключает в себе подобных намеков, но и прямо опровергает их. Мотивы, выдвигавшие кандидатуру Штюрмера, «ближайшего и любимого сотрудника» знаменитого Плеве (по отзыву Белецкого), в сознании верховной власти представлялись совсем иными.
Картина будет ясна, если мы вновь обратимся к тому правительственному кризису в августе, который в сущности обострился не в момент подачи всеподданнейшего коллективного письма, а в часы, когда Совет министров должен был приступить к выяснению будущей правительственной программы. Для того, чтобы объективно оценить то, что происходило в правительственной среде, надо внести значительные коррективы в имеющиеся воспоминания действовавших лиц и в показания их в Чр. Сл. Комиссии Временного Правительства. Впоследствии многие из них склонны были чрезвычайно обобщить августовские инциденты и представить так, что обновленный в июне Совет министров систематически боролся с реакционной политикой своего председателя. «Это было сплошное разномыслие в течение трех месяцев», – показывал Щербатов, назначенный министром вн. дел 5 июня и отставленный 26 сентября. «Создалась невозможная атмосфера оппозиции всего Совета против своего председателя, так что работа совершенно не клеилась. Об этом докладывали Государю все мы по одиночке. Я лично несколько раз говорил, что... работать с председателем Совета никакие министры не в состоянии, независимо даже от взглядов – просто неработоспособный уже человек». Почти так же характеризует положение Сазонов в воспоминаниях: Горемыкин «давно уже понимал, что он является в наших глазах главной помехой для вступления правительства на новый путь, которого требовали интересы России и настоятельность которого предстала с особенной силой перед всеми в момент мирового кризиса 1914г. В ответ на наши настояния Горемыкин говорил нам: попросите Государя уволить меня... но категорически отказывался передать ему наше заявление о необходимости смены правительства». В противоположность этим свидетелям только Поливанов показывал, что в середине или в конце августа «начали обостряться отношения» между Горемыкиным и министрами, «стоявшими за общественность». В начале еще «невидимо» – лишь «чувствовалось, что председатель Совета эволюционирует в сторону от общественности» – в августе «в нем замечалось начало реакционное». Для Поливанова эта перемена курса была даже неожиданной («неожиданный для нас поворот»).
Если проследить записи Яхонтова – единственного источника нашего осведомления о том, что происходило за официальными кулисами правительственной политики – то придется сделать вывод, что разногласия в Совете министров вовсе не носили принципиального характера. Позиция была при всех различиях в оттенках довольно однородна и в общем достаточно отрицательная к претензиям, которые шли со стороны так называемой «общественности». Достаточно указать, что министр вн. д., сам относящий себя к «категории общественных деятелей», считал существование земского и городского союзов в том виде, как их создала жизнь, т.е. без точного «определения границ их деятельности», «вне конструкции, предусмотренной законом», «колоссальной правительственной ошибкой»: «из благотворительных начинаний, – говорил Щербатов в заседании Совета, – они превратились в огромные учреждения с самыми разнообразными функциями, во многих случаях чисто государственного характера, и заменяют собой правительственные учреждения. Все это делается захватным путем при покровительстве военных властей, которые... ими пользуются и дают огромные средства... В действительности они являются сосредоточием – помимо уклоняющихся от фронта – оппозиционных элементов и разных господ с политическим прошлым»142. Ведь это и была односторонняя точка зрения того реакционного министра вн. д. Маклакова, который принужден был в июне 15г. оставить свой пост под напором общественности. Работа общественных организаций на оборону страны рассматривалась только с точки зрения политических целей их руководителей, формулированных в одной из записок департамента полиции в виде тайного плана партии к. д. «совершить мирную революцию за спиной правительства» – стоя на легальной почве сделать «существующую власть ненужной, путем постепенного захвата правительственных функций»143.
Так смотрел в обновленном правительстве не только Щербатов. В заседании 4 августа присутствовал Гучков, приглашенный «по настоянию ген. Поливанова», для участия в рассмотрении проекта положения о военно-промышленных комитетах. «Все чувствовали себя как-то неловко, натянуто», – записывает Яхонтов: «У Гучкова был такой вид, будто он попал в стан разбойников и находится под давлением угрозы злых козней... На делаемые по статьям проекта замечания Гучков отвечал с не вызываемою существом возражений резкостью и требовал либо одобрения положения о комитетах полностью, либо отказа в санкции этого учреждения, подчеркивая, что положение это выработано представителями общественных организаций, желающих бескорыстно послужить делу снабжения армии. В конце концов обсуждение было скомкано, и все как бы спешили отделаться от не особенно приятного свидания». Через несколько дней, в заседании 9 августа, в Совете было оглашено письмо Гучкова на имя председателя с резолюцией Цент. Воен. Пром. Комитета относительно «современного положения, созданного войной, и необходимости изменения политического курса»... «Письмо и по существу и по тону столь неприлично», – заявил Горемыкин, – что он отвечать г-ну Гучкову не намерен. Кривошеин находит, что «само по себе разумеется, что входить с Гучковым в переписку по вопросам, ничего общего с предметом его ведения не имеющим, правительству не уместно. Но самый факт возможности подобного обращения не лишен показательности для нашего времени и для той обстановки, которая складывается для дальнейшей правительственной работы». Сазонов: «Как быть правительству, с которым г.г. Гучковы и общественные организации позволяют себе разговаривать таким тоном. По-видимому, в их глазах правительство не имеет никакого авторитета». «Рухлов: «Следует обратить внимание на то, что Гучков превращает свой Комитет в какое-то второе правительство, делает из него сосредоточие общественных объединений и привлекает рабочих. Революционный орган образуется на глазах у государственной власти и даже не считает нужным скрывать своих вожделений»... Разговор продолжается в том же «духе» сетований на трудные условия работы, на бессилие бороться с заведомо рискованными экспериментами (Щербатов, Харитонов). Резюмировать этот обмен суждениями можно, по словам записывавшего, словами Сазонова: «Правительство висит в воздухе, не имея опоры ни снизу, ни сверху». «В частности, – продолжает Яхонтов свои записи, – беседа коснулась личности Гучкова, его авантюристической натуры, непомерного честолюбия, способности на любые средства для достижения цели, ненависти к современному режиму и к Государю Императору Николаю II». Хвостов: «Любопытно, что этого господина поддерживают кадеты и более левые круги. Его считают способным в случае чего встать во главе батальона и отправиться в Царское Село». Хвостов, как и Рухлов, находит, что Военно-Пром. Комитет «может превратиться в опасное оружие для политической игры... Этот Комитет... вероятный организационный центр для известной части общественных сил, не входящих в Городской и Земский Союзы». По окончании именно этого заседания Горемыкин сказал уже процитированные выше слова: «какая в Совете министров кислятина»...
В заседании 16 августа министрам пришлось высказаться по поводу возникшего в Гос. Думе проекта создания постоянного органа из членов Особых Совещаний, т.е. выборных представителей от законодательных учреждений. Проект этот – «нелепый», по выражению Харитонова, но характерный для переживаемого «сумасшедшего времени», – вызвал величайшее негодование, хотя он не пользовался поддержкой левой оппозиции, считавшей его «мертворожденным» и «осужденным к смерти» (Астров). «Какой то не то Конвент, не то Комитет Общественного Спасения», – восклицает Кривошеин. «Под покровом патриотической тревоги хотят провести какое-то второе правительство. Этот проект ничто иное, как наглый выпад против власти, желание создать лишний повод для ее дискредитирования, вопить о стеснении самоотверженного общественного почина. Довольно такой игры, белыми нитками шитой»... Хвостов: «Кривошеин безусловно прав, что надо дать острастку. Действительно проект подобной новеллы мог зародиться только в горячо воспаленных мозгах, если он не является грубым тактическим приемом для вынуждения правительства на заведомый отказ и для криков о его обскурантизме». Харитонов: ..."Подумать только, до какого абсурда можно довести людей, в обыденной жизни, кажется, разумных, но действующих под влиянием партийных стремлений и узко-тактических соображений. Следовало бы всех этих господ посадить в Совет министров. Посмотрели бы они, на какой сковородке эти самые министры ежечасно поджариваются. Вероятно, у многих быстро отпали бы мечты о соблазнительных портфелях». Щербатов: «Да, надо показать когти. Многие не понимают разговора, если он не сопровождается многозначительным жестом»...144 Общее мнение, – резюмирует Яхонтов, – что, если нельзя отнимать у общественных организаций ими захваченное, то «во всяком случае» нельзя расширять их функции дальше. Совет министров поэтому решительно возражал против попытки послать в Америку представителей союзов в правительственный комитет по заказам и постановил просить военного министра, в качестве председателя Особого Совещания, не утверждать подобное постановление.
К вопросу о «самоупразднении правительства» в связи с ролью, которую стали играть «общественные организации», Совет возвращался не раз. В момент, когда правительственный «кризис вскрылся», по выражению летописца деяний Совета министров, т.е. 2 сентября, «Кривошеин и другие» особенно негодовали на кн. Львова, возглавлявшего Земский Союз: «Сей князь фактически чуть ли не председателем особого правительства делается, на фронте только о нем и говорят, он спаситель положения, он снабжает армии, кормит голодных, лечит больных, устраивает мастерские для солдат, словом – является каким-то вездесущим Мюр и Мерилиз. Но кто его окружает, кто его сотрудники, кто его агенты – это никому неизвестно. Вся его работа вне контроля, хотя ему сыплются сотни миллионов казенных денег. Безответственные распорядители ответственными делами и казенными деньгами недопустимы»...
Родзянко в показаниях приводил такой свой диалог с Горемыкиным, считавшим, что «Дума мешает ему работать». – «Вы... хотите управлять». – «Да, понятно», – отвечал Родзянко. – «Вы должны законодательствовать, а мы управлять». – «Вы не умеете управлять. Отсюда понятно наше стремление управлять». – «Мы не дадим вам управлять» и т.д. Эта «затаенная обида», как выразился Волконский в показаниях, на Думу и общественность вовсе не была специфической чертой председателя Совета министров. О том свидетельствуют все записи Яхонтова. «Реакционер» Горемыкин мало чем отличался по своим взглядам от министров, стоявших за «общественность». Иллюстрацией может служить вопрос о печати, много раз обсуждавшийся в Совете.
В воспоминаниях Поливанова утверждается, что инициатором репрессивных мер в отношении печатного слова выступил 16 августа председатель Совета, и что «никто его не поддержал». Записи Яхонтова категорически опровергают такое заявление. Обуздать «беззастенчивую печать», которая «будто с цепи сорвалась», хотели все. Затруднения были лишь в многовластии, приводившем к «безвластию» (Барк), т.е. во взаимных сношениях военных и гражданских властей. В правительственной столице, которая естественно наиболее беспокоила Совет министров, распоряжалась военная власть руководившаяся своими законоположениями – в них не предусмотрена была цензура политическая. В ответ на упреки, что мин. вн. д. недостаточно энергично действует в отношении печати, Щербатов, называя себя «безгласным зрителем», заявлял: «но что же я могу поделать, когда в Петрограде я только гость, а все зависит от военной власти. Эксцессы печати вызвали с нашей стороны обращение в Ставку о необходимости в интересах поддержания внутреннего порядка указать военным цензорам о более распространительном понимании их задач. В ответ на это последовало из Ставки распоряжение145... о том, что военная цензура не должна вмешиваться в гражданские дела. Это распоряжение и послужило основанием к теперешней разнузданности». Министерство вн. дел бессильно перед усмотрением Ставки, у ведомства нет средств помешать «выходу в свет всей той лжи и агитационных статей, которыми полны... газеты». Как бы в ответ на эти ламентации Горемыкин 16-го специально поставил на обсуждение вопрос о печати: «они, черт знает, что такое начали себе позволять». «Действительно, наша печать переходит все границы не только дозволенного, но и простых приличий... Они (петр. газеты) заняли такую позицию, которая не только в Монархии – в любой республиканской стране не была бы допущена, особенно в военное время. Сплошная брань, голословное осуждение, возбуждение общественного мнения против власти, распускание сенсационных известий – все это день за днем действует на психику 180 милл. населения»... Должна же быть «управа» на «г.г. цензурующих генералов» – заявляет Кривошеин. «Если генералы, обладающие неограниченными полномочиями и охотно ими пользующиеся в других случаях, не желают помочь мин. вн. д. справиться с разбойничеством печати, то сместить их к черту и заменить другими, более податливыми», – предлагает Харитонов. Государственный контролер рекомендует «закрыть две или три газеты, чтобы одумались и почувствовали на собственном кармане» и «прихлопнуть надо газеты разных направлений, слева и справа «Земщина» и «Русское Знамя» вредят не меньше разных «Дней», «Ранних Утр» и т.п. органов». «Новое и Вечернее Время», – вставляет Сазонов, – «тоже хороши. Я их считаю не менее вредными, чем разные листки, рассчитанные на сенсацию и тираж». «Обе эти газеты, – поясняет Харитонов, – находятся под особым покровительством и у военной цензуры на них рука не поднимается. С начала войны и до сих пор Суворины неустанно кадят Ставке, и оттуда были даны указания их ни в коем случае не трогать»...
На следующий день в заседание был вызван начальник петербургского военного округа ген. Фролов для обсуждения «дурацких циркуляров» из Ставки (выражение Горемыкина) и средств воздействия на печать. Генерал заявил, что он получил непосредственное указание от Царя на необходимость «хорошенько образумить» печать, ибо «нельзя спокойно драться на позициях, когда каждый день это спокойствие отравляется невероятными слухами о положении внутри». «Значит, я так понимаю, что я палка, которая должна бить покрепче. Дело мне новое – только вчера оно передано мне в руки. Соберу редакторов, поговорю с ними по душам... Если же они не пойдут навстречу уговорам, то прибегну к надлежащим жестам вплоть до принудительного путешествия непокорных в далекие от столицы страны»146.
Через неделю Фролов снова вызван был в Совет для внушения о необходимости прекратить продолжавшиеся «безобразные выходки» печати. «Наши газеты совсем взбесились», – заметил председатель: ..."это не свобода слова, а черт знает что такое». Военный министр поясняет, что военным цензорам трудно разбираться в тонкостях желательного или нежелательного при сменяющихся течениях в государственной жизни, и они должны руководиться перечнем запрещенного. Военное ведомство должно быть вне политики. Сазонов настаивает на широком понимании цензуры, «как это делается в Германии», не разгораживая ее по ведомствам. (Запись Яхонтова таким образом показывает, что инициатива этой меры не принадлежала Горемыкину, как указывал в своих показаниях Поливанов. Как раз такое расширение толкования прав военной цензуры служило поводом обвинения, которое предъявлялось в Чр. Сл. Ком. тов. мин. вн. д. Плеве). По мнению Горемыкина затронуты слишком существенные интересы, чтобы останавливаться на формальностях и толкованиях закона. Председатель предупреждает, что, если положение не изменится, генерал может нажить «большие неприятности», равно как и мин. вн. д., так как Государь «крайне недоволен, что столько времени правительство не может справиться с газетной агитацией». Щербатов в ответ жалуется, что при отмене предварительной цензуры его ведомство «не может помешать появлению нежелательных известий, наложение же штрафов и закрытие вызывают запросы и скандалы в Гос. Думе». «Вот Дума на днях не будет вам больше мешать», – замечает Горемыкин. «Тогда можно будет справиться»... 28 августа, «опять беседа о положении печати», – записывает Яхонтов. Военная власть «ничего не хочет делать. («Ген. Фролов никого, даже Совет министров не желает слушать», по замечанию Щербатова). Настояния правительства остаются безрезультатными»... «Страну революционизируют на глазах у всех властей, и никто не хочет вмешиваться в это возмутительное явление... На карте – судьба России, а мы топчемся на месте». «Наши союзники в ужасе от той разнузданности, которая царит в русской печати. В этой разнузданности они видят весьма тревожные признаки для будущего», – сообщает министр ин. д...
Приведенные выдержки из записей о «делах и днях» Совета министров с достаточной очевидностью свидетельствуют о «точности» воспоминаний ген. Поливанова. Больших принципиальных разногласий между председателем Совета и министрами мы не видим и в других вопросах. Далеко не всегда Горемыкин был вдохновителем «реакционных» предложений. Вот вопрос о русской валюте в Финляндии, поставленный на очередь Щербатовым в заседании 30 июля. Министр отмечал «поразительную нелепость»: «в пределах одной Империи одна область спекулирует на спине всей остальной страны... следовало бы положить границу зарвавшимся финнам». Государственный контролер поддерживает мин. вн. д.: «Блаженная страна. Вся Империя изнемогает в военных тяготах, а финляндцы наслаждаются и богатеют за наш счет. Даже от основной гражданской обязанности – защищать государство от неприятеля – они освобождены. Давно бы следовало притянуть их хотя бы к денежной, взамен натуральной (если она нежелательна) повинности. А тут они еще смеют с нашим рублем каверзничать». Министр ин. д. просит «оставить финнов в покое. За этим вопросом очень ревностно следят шведы и лучше пока заставить совершенно о нем забыть». Председатель вполне соглашается с этой точкой зрения: «Овчинка выделки не стоит. Пользы от кучки чухонцев нам будет мало, а неприятностей не оберешься. Ну их всех к черту... Посмотрим, что дальше будет. У нас и без того по горло всяких вопросов»...
Это «посмотрим, что дальше будет» (излюбленное выражение Горемыкина), выражало характерную черту, направлявшую политику старого председателя Совета министров – делать все «постепенно». «Кончим войну, – тогда посмотрим, что будет»... Горемыкин «твердо» стоял на позиции, что во время войны невозможна законодательная работа принципиального характера (показания упр. делами Ладыженского). Кн. Волконский, однако, ни разу не слышал от Горемыкина, что Думу надо уничтожить... Горемыкин вовсе не был сторонником крайних решений и легко склонялся к компромиссу, к той «золотой середине», против которой в конце концов восстали сами министры. Эту «золотую середину» предпочитал сам верховный носитель власти, и Горемыкин, как истинный «верноподданный», исполнял веления Монарха. Он говорил Шелькину, что по его мнению революционное движение разлетелось бы, «как пепел сигары»: «Я не раз хотел дунуть, но Государь не хотел идти со мной до конца». Просматривая яхонтовские записи, видишь, как часто в Совете министров Горемыкин вводил примиряющую ноту. Вероятно, это и дало повод впоследствии Сазонову говорить о «циничном безразличии поседевшего на административных постах бюрократа»147.
Примером примиряющей позиции Горемыкина может служить вопрос об отношении к союзникам, очень резко вставший в Совете в связи с требованием отправки золота в Америку для обеспечения платежей по заказам. Харитонов: «Значит, с ножом к горлу прижимают нас добрые союзники»... Кривошеин: ...«Они восхищаются нашими подвигами для спасения союзных фронтов ценою наших собственных поражений, а в деньгах прижимают не хуже любого ростовщика. Миллионы жертв, которые несет Россия, отвлекая на себя немецкие удары, которые могли бы оказаться фатальными для союзников, заслуживают с их стороны более благожелательного отношения в смысле облегчения финансовых тягот»... Шаховской: «Насколько могу судить, мы, говоря просто, находимся под ультиматумом наших союзников». Барк: «Если хотите применить это слово, то я отвечу – да»... Кривошеин: «Раз вопрос зашел так далеко, то приходится подчиниться, но я сказал бы – в последний раз. Впредь надо твердо заявить союзникам: вы богаты золотом и бедны людьми, а мы бедны золотом и богаты людьми; если вы хотите пользоваться нашей силой, то дайте нам пользоваться вашей»... Горемыкин: ...»лучше не затрагивать щекотливого вопроса об отношении с союзниками. Практически это ни к чему не приведет. Надо окончательно выяснить, насколько вывоз золота неизбежен»... Барк: «Если Совет министров откажет в согласии на вывоз золота, то я слагаю с себя ответственность за платежи в сентябре. Предвижу неизбежность катастрофы»...
1. – Правительство и Дума. Думская болтовня
Резкие тактические разногласия в Совете министров начались с момента принятия на себя Царем верховного командования, осложнившегося, как мы видели, вопросом о перерыве занятий Государственной Думы. Сам по себе роспуск Думы на осенние «каникулы» не возбуждал никаких сомнений. Правящая бюрократия в лице Совета министров, вне зависимости от своих политических оттенков, не слишком расположена была к «г.г. народным представителям» – к «безответственным людям, прикрывающимся парламентской неприкосновенностью», к той «таврической демагогии», которая в «захватном порядке стремится занять неподобающую роль посредника между населением и правительством» (заявления Кривошеина, Щербатова, Харитонова). У них у всех ироническое отношение к председателю Думы, который, по выражению Самарина, увлекается «им самим себе придуманной ролью главного представителя народных представителей». («У него, несомненно, мания величия», – добавляет Щербатов; «и притом в весьма опасной стадии развития», – вставляет Кривошеин). Заседающая Дума означает не прекращающийся «штурм» власти – «ненавистной бюрократии» (Кривошеин). Наличие Думы – препона для экстренных текущих законодательных мероприятий, которые подчас требовались военными обстоятельствами, так как при нормальном порядке законодательства не могла быть применена спасительная ст. 87. «Военных» в Ставке также раздражает «думская болтовня»148.
И тем не менее бытовые условия жизни требовали претерпевать и «потрясающие речи» и запросы. Старая Ставка придавала, например, большое значение призыву ратников 2-го разряда. Ген. Янушкевич развивал (в изложении Кудашева) такие мотивы в объяснение необходимости призвать немедленно сразу большое количество людей: «одна часть этих людей, призываемая в первую очередь, обречена будет вследствие своей необученности верной гибели», но даст время остальным подучиться. Так при одновременном призыве 1,5 миллиона сперва вольются в строй 300 т., которые и «лягут костьми» в первый же месяц; через месяц появятся 300 тыс., слабо обученных, их заменят солдаты с двухмесячным образованием и т.д., так что материал солдатский будет все время улучшаться. «Не берусь судить о достоинствах такой системы, но расточительность человеческих жизней представляется мне очень жестокой», – комментирует Кудашев в письме Сазонову 3 августа: «против нее опытные офицеры возражают, что она фатально приведет к расстройству и ослаблению самих кадров». Против единовременного призыва такого числа ратников 2-го разряда протестуют в Совете Кривошеин и Щербатов, так как он внесет расстройство в жизнь страны, особенно чувствительное в период сбора урожая. Кривошеин вообще негодует на систему «сплошных поборов», которую он саркастически называл «реквизициями населения России для пополнения бездельничающих в тылу гарнизонов». «Обилие разгуливающих земляков по городам, селам, железным дорогам и вообще по всему лицу земли русской, поражает мой обывательский взгляд. Невольно напрашивается вопрос, зачем изымать из населения последнюю рабочую силу, когда стоит только прибрать к рукам и рассадить по окопам всю эту толпу гуляк, которые своим присутствием еще больше деморализуют тыл». Критике приходилось замолкнуть, ибо этот вопрос, – иронизировал Кривошеин, – относился «к области запретных для Совета министров военных дел»149. Между тем решить этот вопрос должна была Гос. Дума. «Если станет известным, что призыв ратников 2-го разряда производится без санкции Гос. Думы, то боюсь, – утверждал министр вн. д., – при современных настроениях мы ни единого человека не получим». «Наборы с каждым разом проходят все хуже и хуже», – констатирует Щербатов: – «Полиция не в силах справиться с массою уклоняющихся. Люди прячутся по лесам и в несжатом хлебе... Агитация принимает все больше антимилитаристический или, проще говоря, откровенно пораженческий характер»...
К числу таких же злободневных вопросов, о которых должна была высказаться Гос. Дума, принадлежал и злосчастный вопрос беженский – по крайней мере в представлении части министров. Щербатов считал «безусловно необходимым» санкцию Думы для образующегося Особого Совещания по беженцам, чтобы в нем были представлены выборные от законодательных учреждений – надо «снять с одного правительства всю ответственность за ужасы беженства и разделить ее с Гос. Думой»150. Военный министр, со своей стороны, считал необходимым провести через Думу закон о милитаризации заводов – меру «безусловно срочно» нужную для обороны, но «по своему существу она такова, что ввести ее в действие без санкции законодательных учреждений едва ли возможно в теперешние времена». «Во всяком случае, – добавлял Поливанов, – я не решился бы в столь щекотливом деле прибегать к 87 ст.»151.
Так вращался Совет в заколдованном до некоторой степени круге, изыскивая пути по возможности обходиться на практике без Думы152. «Дума отучила нас от оптимизма», – говорил государственный контролер, человек либеральной репутации: «Ею руководят не общие интересы, а партийные соображения» («политические расчеты»). Не приходится поэтому удивляться, что инициатором перерыва занятий летней сессии Думы в сущности явился Кривошеин, поднявший этот вопрос в заседании 4 августа – тогда, когда «катастрофа» (в глазах большинства членов Совета), связанная с перипетиями перемены верховного командования, никем еще не предвиделась. Кривошеин напомнил, что «когда решался вопрос об экстренном созыве... мы имели в виду короткую сессию так до первых чисел августа»153. Правда, Кривошеин был за кратковременное продление сессии, дабы дать возможность Думе высказаться о призыве ратников: «не стоит обострять настроения из-за каких-нибудь 2–3 дней». Но он, как и другие, видел в намеренной затяжке Думой решения вопроса о ратниках лишь «тактический прием» продлить заседания и тем самым отдалить перерыв занятий и поэтому по существу высказался за ультимативный способ действия согласно предложению председателя: дать Думе короткий срок для проведения законопроекта и, если условия не будут соблюдены, распустить («переговоры и убеждения не помогут») и ходатайствовать о призыве ратников высоч. манифестом «с ссылкой на переживаемые родиной чрезвычайные обстоятельства»: «пусть тогда все знают, что роспуск Думы вызван ее нежеланием разрешить вопрос, который связан с интересами пополнения армии и не допускает дальнейших замедлений»154. И в последующих заседаниях, когда вопрос о конкретном роспуске Думы затягивался, снова Кривошеин ставил в «неотложный» порядок дня время перерыва занятий Думы, роспуск Думы должно произвести до сентября, когда будут внесены сметы и отпадет легальная возможность прекращения думских занятий. «Ко мне приходят члены Думы разных партий, – пояснял Кривошеин 19 августа, – и говорят, что Дума исчерпала предмет своих занятий и что благодаря этому создается в ней тревожное настроение. Безнадежность наладить отношения с правительством, вопрос о смене командования, сведения с мест в связи с наплывом беженцев, всеобщее недовольство и т.д. – все это в совокупности может подвинуть Думу на такие решения и действия, которые тяжело отразятся на интересах обороны. Мне прямо указывали, что речи по запросам и резолюции по ним могут принять откровенно революционный характер. Словоговорение увлекает и ему нет конца». «Заседания без законодательного материала превращают Гос. Думу в митинг по злободневным вопросам, а кафедру – в трибуну для противоправительственной пропаганды», – повторял Кривошеин. 24 августа: «Мне многие депутаты даже из левых кругов говорят, что Дума начинает безудержно катиться по наклонной плоскости»...
Против роспуска Думы ни один министр не возражал. Все первоначально были солидарны с тем, что Думу необходимо распустить, но расставание с Думой, принимая создавшуюся «внутреннюю и внешнюю обстановку» следует «обставить по-хорошему, благопристойно, предупредив заранее, а не потихоньку, как снег на голову», – предлагал в том же заседании Кривошеин: «Надо сговориться с президиумом». Предварительные переговоры, пользу которых не отрицал и председатель, в глазах Кривошеина имели лишь «дипломатическое значение», ибо он предусматривал ответ «неизбежно отрицательный»: «даже балашовцы не решатся открыто сказать, что пора Думу распустить». Бесполезно, по мнению Харитонова, говорить и с председателем Думы, ибо «можно быть заранее уверенным, что Родзянко встанет на дыбы и будет утверждать, что спасение России только в Думе». Надо искать поддержки у «благожелательных думцев», – предлагает военный министр. Кто они «эти благожелатели», – спрашивает Горемыкин. «Разве г. председатель Совета министров ранее не интересовался этим вопросом и не принимал меры к его выяснению», – уклончиво ответил Поливанов, воздерживаясь определенно назвать образовавшийся к этому моменту «прогрессивный» (по терминологии общественной) или «желтый» (по терминологии правившей бюрократии) блок в Думе.
2. – Прогрессивный блок
Внешние уступки отнюдь не носили в Совете министров принципиального характера: надо было «faire bonne mine au mauvais jeu», как выразился мин. нар. просв. Игнатьев, допускавший возможность, что Дума откажется подчиниться декрету о роспуске155. (Министр вн. д. сомневался, что Дума пойдет на «прямое неподчинение» – «все-таки огромное большинство их трусы и за свою шкуру дрожат. Но бурные сцены, призывы, протесты и митинговые выступления несомненны. Если императорский Яхт-Клуб на Морской революционен, то от Гос. Думы можно ожидать, чего угодно и какой угодно истерики»). «Зловещие слухи», сознание полного своего бессилия перед надвигающимися событиями – «угрозы внутренней революции»156, совершенно выбили большинство членов Совета из колеи. После «долгих колебаний» Кривошеин накануне упоминавшегося заседания с Царем пришел к выводу о необходимости коренного изменения внутренней политики. По его мнению правительство вплотную подошло к дилемме – диктатура или соглашение с общественностью. Для разрешения ее он считал наличный состав министерства непригодным. К позиции Кривошеина всецело присоединялся Щербатов, повторивший на другой день после заседания в Царском его аргументацию: «Мы все вместе непригодны для управления Россией при слагающейся обстановке. Там, где должны петь басы, тенорами их не заменишь. И я, и многие сочлены по Совету министров определенно сознают, что невозможно работать, когда течение свыше заведомо противоречит требованиям времени. Нужна либо диктатура, либо примирительная политика. Ни для того, ни для другого я, по крайней мере, абсолютно не считаю себя пригодным. Наша обязанность сказать Государю, что для спасения государства от величайших бедствий надо вступить на путь направо или налево. Внутреннее положение в стране не допускает сидение между двух стульев».
В такой обстановке на авансцену появился «прогрессивный блок». Запись о спорах в Совете министров 24 августа у Яхонтова прерывается. Отмечено только, что «вопрос о перерыве занятий государственных учреждений решено отложить до соображения с подлежащей рассмотрению в Совете мин. программы образующегося в Гос. Думе блока нескольких партийных групп»... 26-го к этому обсуждению правительство и приступило. Прислушаемся к прениям – они чрезвычайно показательны. Начал Сазонов, изложивший возникшие у него «глубокие сомнения по существу»: «насколько в данной обстановке было бы с государственной точки зрения удобно прибегать к роспуску Думы. Несомненно, этот акт повлечет за собой беспорядки не только в среде тяготеющих к Думе общественных учреждений, союзов и организаций, но и среди рабочих. Хотя они связаны с Думой не органически, а искусственно, но удобный случай для демонстраций не будет упущен. Большинство (?) членов Гос. Думы само держится того взгляда, что по существу создавшегося положения роспуск нужен. Однако, их удерживают опасения усиления брожения на заводах и разных выступлений, могущих привести к кровавым последствиям. Надо взвесить всесторонне. Быть может, придется признать, что митингующая Дума меньшее зло, чем рабочие беспорядки в отсутствие Думы»...157. «Выгодно ли распускать Думу, не поговорив с ее большинством о приемлемости этой (т.е. блока) программы». Сазонов высказывается за необходимость побеседовать с представителями блока: «Программа их, несомненно, с запросом и рассчитана чуть ли не на 15 лет(!!). Надо ее подробно рассмотреть... выбрать отвечающее условиям военного времени и по существу приемлемое... А затем, сговорившись и обещав проведение в жизнь обусловленного, можно будет распустить». Горемыкин возражает: «Все равно разговоры ни к чему не приведут... Ставить рабочее движение в связь с роспуском Думы неправильно. Оно шло и будет идти независимо от бытия Гос. Думы... Будем ли мы с блоком или без него – для рабочего движения это безразлично». Горемыкин согласен рассматривать программу блока, часть которой правительство могло бы принять в дальнейшей деятельности. Но разговоры с «блоком» председатель считает недопустимыми: «Такая организация законом не предусмотрена». «Блок создан, – утверждал Горемыкин, – для захвата власти. Он все равно развалится и все его участники между собой переругаются». Сазонов: «А я нахожу, что нам нужно во имя общегосударственных интересов этот блок, по существу умеренный, поддержать». Сазонов соглашается, что роспуск Думы «нужен», но «для осуществления его надо сговориться с той организацией, которая представляет собой антиреволюционную Думу». Шаховской находит, что «и дальнейшее оставление Думы и ее роспуск при настоящих настроениях одинаково опасны. Из двух этих зол я выбираю меньшее и высказываюсь за немедленный, хотя завтра, роспуск. Но сделать это надо... поговорив с представителями блока.... Таким способом действий примирительного характера мы откроем выход самим думцам, которые жаждут роспуска»158. Щербатов высказывается также за немедленный роспуск и за сговор с блоком: «Отрицать нельзя, его программа шита нитками и его легко развалить... но это было бы невыгодно правительству... самая программа составлена с запросом в расчете поторговаться... Согласившись по отдельным пунктам программы, мы создадим сочувствующее нам ядро хотя бы человек в двести и тогда можно будет безболезненно произвести операцию роспуска. Перерыв... надо будет посвятить на проведение по 87 ст. условленных с думцами законов и реформ. Эта работа поднимет кредит правительства в стране, которая будет знать, что мы действуем по соглашению с думцами. Нам станет легче управлять и осуществлять то, что требуется исключительными условиями войны». Горемыкин: «Вы упускаете, что одно из основных пожеланий блока – длительность сессии». Щербатов: «Это только для вывески». Сазонов: «Большинство Думы определенно против длительной сессии». Горемыкин: «Да, но оно никогда об этом публично не сознается». Сазонов: «Но и не будет нам мешать прервать сессию и в случае надобности нас поддержит»...159.
После такого предварительного обмена мнений Совет приступил к обсуждению программы блока, зафиксированной в документе, подписанном 25 августа представителями соответствующих групп Гос. Думы и Гос. Совета160. Платформа блока провозглашала «создание объединенного правительства из лиц, пользующихся доверием страны, и согласившегося с законодательными учреждениями относительно выполнения в ближайший срок определенной программы, направленной к сохранению внутреннего мира и устранению розни между национальностями и классами». «Начало программы, – заметил Горемыкин, – сводится к красивым словам, на которые мы не будем терять времени». Поливанов: «В этих красивых словах кроется вся сущность пожеланий общественных кругов о правительстве. Можно ли так пренебрежительно проходить мимо них». Горемыкин: «Совету министров недопустимо обсуждать требования, сводящиеся к ограничению царской власти. Программа будет представлена Государю Императору и от Е.В. единственно зависит принять то или иное решение». Председатель обращается к пунктам программы, первый из которых имел в виду широкую амнистию «на путях Монаршего милосердия», как говорилось в тексте. Щербатов высказывается против общей амнистии. «Следовало бы ограничиться постепенным образом действий. Можно сговориться с блоком в том смысле, чтобы им был составлен список подлежащих амнистии, а мы... будем постепенно осуществлять». «Разбор политических дел идет в мин. юстиции непрерывно», – поясняет Хвостов: «немало джентльменов гуляет на свободе»... «Но публика этого не знает», – замечает Щербатов. «Надо сделать с рекламой. Взять десяток-другой особенно излюбленных освободителей и сразу выпустить их на свет Божий с пропечатанием во всех газетах о Царской милости»... «На недопустимости общей амнистии согласились все», – гласит яхонтовская запись.
«Предложение министра вн. д. – по мнению председателя – применимо и по второму пункту программы» (возвращение административно высланных за дела политического характера). «Никто не возражает, – записывает Яхонтов, – против слов Сазонова, что необходимо снять с правительства пятно ничем не оправдываемого произвола», порожденного предместником кн. Щербатова на министерском посту (т.е. Маклаковым). Соглашаются с тем, что давно пора покончить с «безобразием» в области религиозной политики, когда циркуляр нарушал провозглашенную манифестом веротерпимость (п. 3 программы блока).
«По польскому вопросу много сделано и делается», – комментирует Горемыкин п. 4 программы. Харитонов: «Скрыта мысль – снять все стеснения в вопросах землевладения в ограждаемых от польского проникновения областях». Харитонов полагает, что «правительственная политика в данном случае не допускает уступок». «К заключению госуд. контролера присоединился единогласно весь Совет министров», – вновь сообщает запись протоколиста.
Пунктом 5-м было еврейское равноправие, формулированное в таких, более чем осторожных, выражениях: «Вступление на путь отмены ограничений в правах евреев, в частности дальнейшие шаги к отмене черты оседлости, облегчение доступа в учебные заведения и отмена стеснений в выборе профессии, восстановление еврейской печати». «Должен предупредить Совет министров, – заявляет председатель, – что Государь неоднократно повторял, что в еврейском вопросе он на себя ничего не возьмет. Поэтому возможен только один путь – через Государственную Думу. Пускай, если это ей по плечу, она займется равноправием. Не далеко она с ним уйдет». Щербатов: «Дума никогда не решится поставить вопрос об еврейском равноправии. Кроме скандалов из этого ничего бы не вышло. Другое дело устранение ненужных, обходимых и устарелых стеснений»...161. «Решено вести беседу о программе блока по еврейскому вопросу, – значится в «протоколе», – в смысле согласия идти по пути постепенного пересмотра ограничительного законодательства и административных распоряжений». «Принцип благожелательности» в финляндской политике (п. 6) также не встретил возражений, но принятие обязательства немедленного пересмотра законодательства о Вел. Кн. Финляндском признано нежелательным, дабы не связывать правительства. Восстановление малорусской печати (п. 7) признано допустимым, поскольку дело идет не о сепаратических украинофильских органах. Согласился Совет и на допущение профессиональных союзов (п. 8). По поводу последнего пункта программы Совет вообще нашел, что там не имеется «чего-либо неприемлемого в отношении принципиальном». Из перечисленных законопроектов часть уже проведена, часть лежит в Гос. Думе с давних пор без движения: (введение земских учреждений на окраинах, уравнение крестьян в правах с другими сословиями, законопроект о кооперативах, об утверждении «трезвости навсегда» и т.д.).
Выслушав программу блока и замечания по поводу нее отдельных министров, Сазонов поспешил заключить, что «между правительством и блоком по практическим вопросам нет непримиримых разногласий» и что «пять шестых программы блока могут быть включены в программу правительства». Горемыкин еще до обсуждения программы высказался в том смысле, что «придется три четверти вычеркивать». Кто реалистичнее был в своей оценке? «О приемлемости всей программы не может быть и речи», – полагал и Сазонов, высказывая уверенность, что «так думает и сам маг и волшебник П.Н. Милюков». Но дело в том, что в плоскости, остававшейся неприемлемой одной шестой и лежала вся суть общественных требований, на что на другой день и указал Кривошеин. Скромная программа блока при ограничениях и оговорках, вносимых представителями правительственной бюрократии, и устранявших самую сердцевину пожеланий, становилась еще более расплывчатой и неопределенной. Сговор о «взаимной поддержке» без формального как бы договора – это отрицали и общественные инициаторы переговоров – превращался, действительно, в «болтовню», как выражался Горемыкин. Сазонов считал, что эта «болтовня» покажет, что правительство не отвергает общественных сил: «если только обставить все прилично, то кадеты первые пойдут на соглашение. Милюков – величайший буржуй и больше всего боится социальной революции. Да и большинство кадет дрожат за свои капиталы». «Там еще посмотрим, кто окажется прав», – замечает Горемыкин и предлагает наметить срок роспуска Думы, который должен быть установлен до беседы с членами блока. «Все члены Совета министров, – занес в свой протокол Яхонтов, – единогласно высказываются за скорейший роспуск и осуществление беседы с представителями блока, не откладывая».
После голосования в заседании появляется запоздавший Самарин – консерватор, далеко не сторонник зап.-европейских парламентских гарантий, но по семейной славянофильской традиции отстаивающий благожелательную политику в отношении к общественности (с несколько сантиментальным флером – «приласкать» общественность). Он недоумевает, какое значение может иметь беседа, если правительство не даст никаких «обещаний»: «все равно никто не поверит». «Общественное мнение ждет другого». Самарин возражает против соглашения с «такой пестрой кампанией, которая внутренне не слажена и большинство которой движимо низменными побуждениями захвата власти, какой бы то ни было ценой. Милюков, какой шкурой он ни прикрывайся, будет всегда в моих глазах революционером, пока он не оправдается в своих заграничных выступлениях»... «Что же тогда надо делать»? – спрашивает не то раздраженно, не то недоуменно Сазонов. «Надо из состава блока прислушаться к голосу благоразумных и искренне болеющих за родину людей. Таких людей не мало, если не больше, вне блока. Голоса эти должны дать материал для выработки правительственной программы, которую надо объявить в Думе в день объявления роспуска».
Нельзя не увидать в выступлении Самарина в сущности поддержку позиции, которой держался в отношении блока председатель Совета... Цель предстоящей беседы в понимании Горемыкина лишь «осведомление, создание атмосферы, чтобы не разойтись врагами, а приятелями» («в это я не верю», – добавлял Горемыкин). Надо ли отпустить депутатов «отдыхать» «молчком» или сделать соответствующую декларацию? «Само собой разумеется, распустить молчком законодательные учреждения при современных переживаниях было бы неприлично», – заявляет военный министр. Но в случае декларации откроются прения, начнутся различные выходки по адресу правительства. Сазонов: «Можно заранее сговориться о недопущении прений»... Хвостов: «Президиум никогда не посмеет пойти на такое средство». Сазонов: «Ну если Родзянко откажет, правительство вправе выйти из заседания в полном составе». Харитонов: «Ну это уж будет не по-хорошему. Вместо примирения окончательный разрыв»... Горемыкин: «Это вопрос очень серьезный. Я подумаю... Во всяком случае очень прошу П.А. Харитонова поспешить устройством беседы с представителями блока»162.
Уже на другой день на квартире Харитонова состоялась беседа с членами Думы и Гос. Совета, представлявшими «прогрессивный блок». О содержании этой беседы Харитонов докладывал в Совете в заседании 28-го: «Прежде всего коснулись пожелания программы относительно правительства163. На мой вопрос, каким путем это пожелание может быть осуществлено, все ответили, что вопрос сводится к призванию Е.И.В. пользующегося общественным доверием лица, которому должно быть поручено составление кабинета по своему усмотрению и установление определенных взаимоотношений с Государственной Думой». В краткой записи, сделанной Милюковым, отмечено, что он «обратил внимание Харитонова на то, что блок считает этот пункт основным и полагает, что от исполнения его зависит все остальное, упоминаемое в программе. Таким образом и вопрос о соглашении с законодательными учреждениями относительно выполнения программы, должен быть обсужден с правительством, пользующимся народным доверием. Харитонов ответил, что выполнение этого пункта выходит за пределы компетенции кабинета. Очевидно, блок имеет в виду, что об этом его желании должно быть доведено до сведения верховной власти. Делегаты подтвердили, что именно так они и смотрят»164. При обсуждении программы по пунктам выяснилось, по словам Харитонова, что «непримиримых различий с общими основаниями, намеченными Советом министров... не заметно и соглашение, по-видимому, может быть достигнуто». Харитонов пояснил, что члены блока намечают амнистию лишь частичную. По польскому вопросу на замечания министров, что снятие ограничений в отношении польского землевладения равносильно заведомой опасности колонизации Западного края, последовали ответы «уклончивые»: любопытно, что даже Милюков... выражался с большой дипломатической осторожностью, т.е. попросту говоря, – ни два, ни полтора. В еврейском вопросе тоже не заметно было «особой решительности в смысле немедленного равноправия. Наши опасения погромов в сельских местностях не опровергались. Сущность требований – дальнейшие шаги по пути смягчения режима евреев, но не сразу, а постепенно»...165. Такая компромиссная и отчасти уклончивая позиция представителей блока отмечалась Харитоновым и в других вопросах. Она была бы непонятна, если бы основная тенденция блока не сводилась к тому или иному соглашению с правительством, что отчетливо выразил Вл. Львов в предварительном заседании блока: «если чисто общественное министерство, то вся программа; иначе – компромисс». Из записей Милюкова следует, что, быть может, один только Шингарев настаивал на «ультиматуме» правительству, ибо «добрых советов» – «правительство не слушает». Даже стоявшие на левом фланге блока прогрессисты, считавшие «совершенно бесполезными» всякие переговоры с теперешним правительством, сомневались в целесообразности заявлений «ультимативного характера». «Горизонты Милюкова заманчивы, – говорил Ефремов: «я бы согласился пойти и сказать: вон, очистите место для общественных деятелей!.. Но предъявлять ультиматум, а потом?.. Нет, бесцельно и вредно идти». Ефремов тем не менее был на совещании у Харитонова.
**
*
Прогрессисты предпочитали обратный путь: «Пусть правительство создаст свою программу и обратится к законодательным палатам». Большинство желало «убедить» правительство в виду «грозного положения» ухватиться за соглашение: «безумие – отвергать обеспеченное положение», которое предлагают думцы – это равносильно «харакири» (Оболенский). Тенденция соглашения и приводила к оговоркам «по возможности», сделанным на «информационном» совещании с членами правительства, равно как в самом блоке, в результате той же тенденции, устанавливалась «видимость» программной договоренности путем сакраментальной формулы «не упоминать» о тех злободневных вопросах, которые разделяли группы, сходившиеся на «тактике» в данный момент. (Это схождение было совершенно иллюзорно). В конце концов за программой оставалось лишь внешнее декларативное (т.е. демагогическое) значение: «документ направлен к массе, а не к правительству», – признавал Милюков: «важно, что документ существует независимо от употребления».
«Значит, беседа имела полезное значение для осведомления обеих сторон», – констатировал Сазонов, выслушав доклад Харитонова, – «и у представителей блока нет чувства безнадежности в отношении правительства. Можно думать, что после этого думцы разойдутся менее озлобленными и возбужденными». Харитонов: «Боюсь утверждать в такой категорической форме»... Щербатов: «Я также думаю, что теперь можно надеяться, что роспуск пройдет более гладко». Горемыкин: «Разойдется ли Дума тихо или со скандалом – безразлично. Рабочие беспорядки разовьются помимо, если вожаки готовы к действиям. Но я уверен, что все обойдется благополучно и что страхи преувеличены». Сазонов: «Вопрос не в готовности рабочих вожаков, а в том, что в законодательной палате напряженность и озлобленность, вовремя не умиротворенные, могут вызвать серьезные конфликты, которые тяжело отразятся на стране и на ведении войны». Горемыкин: «Это все равно пустяки. Никого, кроме газет, Дума не интересует и всем надоела своей болтовней». Сазонов: «А я категорически утверждаю, что мой вопрос не все равно и не пустяки. Пока я состою в Совете министров, я буду говорить, что без добрых отношений с законодательными учреждениями никакое правительство, как бы оно ни было самонадеянно, не может управлять страной, и что то или иное настроение депутатов влияет на общественную психологию»... Горемыкин просит высказаться «окончательно, следует ли назначить перерыв сессии, когда и как его обставить». Харитонов, Хвостов и Шаховской говорят о своем впечатлении на основании «отдельных оговорок» представителей блока, что последние «и не думают о возможности роспуска в настоящее время, когда с ними заговорили». «У представителей блока, – дополняет Харитонов, – не чувствовалось к нам доверия. Корень этого недоверия – отсутствие уверенности, что правительство, несмотря на начатые переговоры, не отказалось от мысли о роспуске. Они не хотели ставить этого вопроса ребром, но он все время чувствовался у них в разговоре». Сазонов: «Значит... можно заключить, что роспуск в данную минуту произведет тяжкое впечатление и люди уйдут еще более озлобленные». Харитонов отвечает «неопределенным разведением рук». Горемыкин: «В настоящей внутренней и внешней обстановке не время ни мириться, ни драться. Надо действовать. Иначе все рухнет. Если блок будет придумывать новые оттяжки... то Бог с ним. Правительству нечего идти в хвосте у блока».
Происходит голосование о роспуске. Хвостов: ..."Если думцы станут нарочно... затягивать, то с ними, значит, нельзя по-хорошему разговаривать, а надо попросту их гнать»... Сазонов: «тоже за роспуск», но с теми оговорками, которые раньше были сделаны. Поливанов «тоже за роспуск» при условии, что правительство выступит с декларацией в благожелательном тоне, в которой укажет, что у него с блоком нет «непримиримых разногласий», и что сам роспуск мотивируется соображениями не принципиальными, а практического свойства. У Шаховского «нет колебаний, что немедленный роспуск необходим, но этому акту надо придать форму, которая устранила бы излишние обострения между Думой и общественностью». Щербатов присоединился к мнению о необходимости ближайшего роспуска и за выступление правительства перед законодательным собранием, чем правительство повлияет на колеблющихся в сторону примирительной позиции. Игнатьев за роспуск, который должен быть «результатом сговора с влиятельными думцами»: «перспективы будущего вызывают жуткое чувство и я решительно высказываюсь за то, чтобы сейчас с Думой было достигнуто соглашение и углы сглажены»...166.
Из этой безнадежной толчеи выводит Совет Кривошеин, придавший вопросу «другую постановку». «Какая возможна форма и сущность правительственного заявления в Думе», – спрашивает Кривошеин, – «для избежания несомненно существующего конфликта между правительством и общественным мнением? Что мы ни говори, что мы ни обещай, как ни заигрывай с прогрессивным блоком и общественностью – нам все равно ни на грош не поверят. Ведь требования Гос. Думы и всей страны сводятся к вопросу не программ, а людей, которым вверяется власть. Поэтому мне думается, что центр наших суждений должен бы заключаться не в искании того или другого дня роспуска Гос. Думы, а в постановке принципиального вопроса об отношении Е.И.В. к правительству настоящего состава и к требованиям страны об исполнительной власти, облеченной общественным доверием... Без разрешения этого кардинального вопроса мы все равно с места не сдвинемся. Я лично высказываюсь за второй путь действия» – «одновременной после роспуска Думы смены кабинета». Почти все министры присоединились к такой постановке: «в ней кристаллизировалось то, вокруг чего мы ходим уже много дней», «пора перестать топтаться на одном месте». Горемыкин: – «Значит, признается необходимым поставить Царю ультиматум – отставка Совета министров и новое правительство». Сазонов: ..."Мы не крамольники, а такие же верноподданные своего Царя, как и Ваше Высокопревосходительство. Я очень прошу не упоминать таких слов в наших суждениях». Горемыкин берет свои слова обратно: «сейчас не такое время, чтобы становиться на личную почву». В это время «к концу прений» прибывает Самарин – этот министр, по-видимому, всегда запаздывал. Он ставит вопрос: «удобно ли нам сказать Государю-Императору – меняйте правительство... Я бы затруднился подписаться под ссылкой на желание всей страны... Гос. Дума не может считаться выразительницей всей России»... «Надо представить... необходимые с нашей точки зрения основания программы политики... и одновременно доложить, что в Совете министров настоящего состава нет сплоченности... и поэтому мы ходатайствуем о создании... другого правительства, которому было бы посильно эту программу провести в жизнь. Если такое наше представление получит принципиальное одобрение, то наш долг указать приемлемое лицо, ибо общие фразы об общественном доверии по существу ничего не значат и являются лишь приемом пропаганды». Самарин желал бы, чтобы «операцию с роспуском Думы теперешнее правительство приняло бы на себя для того, чтобы облегчить Императора и будущих преемников правительства...»
В итоге, – значится в яхонтовской записи, – Совет министров склонился к точке зрения Кривошеина с поправкой Самарина, т.е. осуществить роспуск Гос. Думы в ближайшее время (по-хорошему, сговорившись с президиумом и лидерами о проведении еще незаконченных правительственных законопроектов, обусловленных потребностями военного времени) и «представить Е.В. ходатайство о смене затем Совета министров». «Все сегодняшние суждения, – заключил Горемыкин, – будут мною подробно доложены Государю Императору. Что Е.В. угодно будет повелеть, то и будет мною исполнено. Посмотрим, что дальше будет»...167.
3. – Роспуск Думы
Из обозрения суждений, занесенных в яхонтовских записях, – с очевидностью выступает необходимость сделать существенную поправку к показаниям, которые были даны в Чр. Сл. Ком. управляющим делами Совета министров Лодыженским. Отметив существовавшее в Совете «большое разногласие» по поводу прекращения летней сессии Гос. Думы, Лодыженский показал, что «большинство Совета министров было за то, чтобы эта сессия продолжалась, но ст. секр. Горемыкин закрыл Гос. Думу, хотя он и был безусловно в меньшинстве»168. Поправка должна быть сделана и к показаниям Родзянко, что Дума была распущена Горемыкиным «по наитию свыше»: «Горемыкин, – пояснял Родзянко в воспоминаниях, – отвергая все компромиссы, поднял 27-го августа вопрос о роспуске Думы». Но еще более значительный корректив надлежит ввести к показаниям Милюкова (вообще весьма неточным и противоречивым). В данном случае неточность может быть объяснена не только определенной тенденцией свидетеля, но и тем, что лидер думской оппозиции в свое время был плохо осведомлен о происходившем или введен в заблуждение своими осведомителями. Милюков пытался доказывать, что роспуск Думы произошел на почве неприемлемости «программы» блока169. Председатель Чр. Сл. Ком., резюмируя слова Милюкова, в своей формулировке пошел еще дальше: «вы составили блок, а мы вас распустим». Рассказывая историю образования блока, Милюков говорил, что «более прогрессивный элемент министерства» пытался опереться на блок. Горемыкин «почувствовал опасность» и сейчас же после заседания Совета, где наметился переход к новому «министерству доверия», уехал в Ставку, «не сговорясь с другими министрами – совершенно экстренно. Но они, конечно, догадались, в чем дело. Из Ставки он вернулся с готовым проектом роспуска Думы».
Горемыкин приехал из Ставки 1 сентября, действительно, с определенным решением. Яхонтов рассказывает, что в день отъезда он сказал Горемыкину, что «в нелегкую минуту ему приходится отправляться к Государю». Обычно скупой на слова, он на этот раз ответил: «Да, тяжело огорчать рассказом о наших несогласиях и слабонервности Совета министров. Его воля избрать тот или иной путь действий. Какое ни будь повеление, я исполню, во что бы то ни стало. Моя задача – отвести на себя от Царя нападки и неудовольствие. Пусть ругают и обвиняют меня – я уже стар и недолго мне жить. Но пока я жив, буду бороться за неприкосновенность царской власти. Сила России только в монархии. Иначе такой кавардак получится, что все пропадет. Надо прежде всего довести войну до конца, а не реформами заниматься. Для этого будет время, когда прогоним немцев»... Вернулся Горемыкин с высочайшим повелением «распустить Гос. Думу на осенние ваканции не позже 3 сентября, а Совету министров оставаться в полном составе на своих местах. Когда же позволит обстановка на фронте, Е.В. лично призовет Совет министров и все разберет»...
К началу заседания 2 сентября министры уже были осведомлены о привезенных Горемыкиным решениях. На заседании о них непосредственно не говорят, но обсуждение текущих дел, касающихся «безобразий» тыла, обостренных отношений «опричнины и земщины»170, проходит в весьма напряженной атмосфере. «Мои мысли крайне мрачны о будущем, если не последует радикальных перемен в общем положении» – заключает Поливанов по поводу информации министров вн. д. и торговли и промышленности. «В последнем заседании Особого Совещания по обороне большинством общественных представителей высказывалось убеждение, что волнения на Путиловском заводе, дающем тон рабочему движению, являются началом всеобщей забастовки в виде протеста против роспуска Гос. Думы. Все ждут чрезвычайных событий, которые должны последовать за роспуском». Горемыкин: «Все это одно только запугивание. Ничего не будет». Щербатов: «У Деп. Полиции далеко не столь успокоительные сведения... Показания агентуры единогласно сводятся к тому, что рабочее движение должно развиваться в угрожающих размерах для государственной безопасности»... Сазонов: «Картина рисуется безотрадная. С одной стороны рабочие беспорядки... с другой, дошедшее до крайних пределов настроение в Москве среди сосредоточившихся там общественных кругов. Говорят, что во имя доведения войны до победного конца члены Гос. Думы вместе с земским и городским съездами собираются провозгласить себя Учредительным Собранием. Везде все кипит, волнуется, доходит до отчаяния и в такой грозной обстановке последует роспуск Думы. Куда же нас и всю Россию ведут?.. Все помнят, Е.В. в заседании 20 августа благосклонно выслушал наше ходатайство разрешить вопрос о роспуске Думы по обсуждению в Совете министров и по докладу нашего заключения. Значит, сейчас Государь отказался от такого взгляда. Нам было бы важно знать, чем такая внезапная перемена вызвана»171. Горемыкин: «Высочайшая воля, определенно выраженная, не подлежит обсуждению Совета министров»... Сазонов: «Мы не пантомимы, а люди, несущие ответственность за управление Россией».. Горемыкин: «Все высказанные в Совете министров соображения о роспуске Думы и о перемене политики были полностью изложены мною Е.В.»... Поливанов: «Весь вопрос в том, как вы доложили Государю наше мнение». Сазонов: «И это именно». Горемыкин: «Я докладывал Е.И.В. так, как следовало, и то, что было в Совете»... Кривошеин: «...Мы не только вправе, но это наша обязанность предусматривать последствия имеющего совершиться акта». Щербатов: ...В Москве «все бурлит... раздражено, настроено ярко антиправительственно, ждет спасения только в радикальных переменах. Собрался весь цвет оппозиционной интеллигенции и требует власти для доведения войны до победы. Рабочие и вообще население охвачено каким-то безумием и представляют собой готовый горючий материал. Взрыв беспорядков возможен каждую минуту... В Москве около 30 тысяч выздоравливающих солдат – это буйная вольница, не признающая дисциплины, скандалящая... Несомненно, что в случае беспорядков вся эта орда встанет на сторону толпы... Говорят, среди думцев существует намерение в случае роспуска ехать в Москву и устроить там второй Выборг. Какие меры и действия надо принять в отношении подобного собрания?» Хвостов: «Никаких, если второй Выборг будет столь же успешен, как и первый». Сазонов: «Ну, на этот счет нельзя строить себе иллюзии. Съезд состоится теперь на пороховой бочке»... Горемыкин: «Если они ограничатся болтовней, то пусть их занимаются. Если болтовня будет угрожать государственной безопасности, то их надо разогнать»... Кривошеин: «Все наши сегодняшние суждения с полной определенностью обнаруживают, что за последнее время между вами, Иван Логинович, и большинством Совета министров разница в оценке положения и во взглядах на направление политики еще более углубилась... Как вы решаетесь действовать, когда представители исполнительной власти убеждены в иных средствах, когда весь правительственный механизм в ваших руках оппозиционен, когда и внешние и внутренние события становятся с каждым днем все более грозными». Горемыкин : «Свой долг перед Государем Императором я исполню до конца, с каким бы противодействием и несочувствием мне ни пришлось сталкиваться. Я просил заменить меня более современным деятелем. Но Высочайшее повеление последовало, а оно в моем понимании закон. Что будет дальше? Государь Император сказал, что он приедет лично и все разберет». Сазонов: «Да, но тогда будет уже поздно. Кровь завтра потечет на улицах, и Россия окунется в бездну. Зачем и почему! Это все ужасно! Во всяком случае громко заявляю, что ответственность за ваши действия и за роспуск Думы в теперешней обстановке я на себя не принимаю». Горемыкин: «Ответственность за свои действия я несу сам... Дума будет распущена в назначенный день и нигде никакой крови не потечет»...
Горемыкин отказался выступить с какой-нибудь декларацией перед законодательными учреждениями и в этом своем решении был поддержан министром юстиции и госуд. контролером, находившим, что нет основания создавать «новый прецедент» (до тех пор правительство никогда при перерыве сессий не являлось в Думу). Сазонов пытался указать, что прецедент не закон еще: «теперь времена такие, которых раньше не было – теперь вопрос идет о судьбах»... «Это заявление преувеличено и ничем не обосновано», – прервал председатель министра ин. д. и, считая вопрос исчерпанным («высочайшее повеление не может быть критикуемо»), закрыл заседание...
Яхонтов записал, что драматическое заседание 2-го сентября происходило при «нервности страшной». Особенно волновался Сазонов, дошедший в конце почти до истерического состояния. Когда Горемыкин, закрыв заседание, выходил из зала, министр ин. д. заявил: «я не могу с этим безумцем прощаться и подавать ему руку». «Затем он пошел, шатаясь, к выходу, так что я последовал за ним, стараясь его поддержать в случае обморока. Сазонов ничего не замечал, имея вид человека, не сознающего окружающего. В передней он истерически воскликнул: «il est fou ce vieillard», и быстро выбежал из подъезда»172.
II. Оппозиция и «черный блок»
Оказалось, что Горемыкин реалистичнее, чем другие, оценивал создавшееся положение в смысле интенсивности общественной возбужденности. Кровь не потекла по улицам столицы, как предсказывал мин. ин. д., и как казалось подчас летописцу внутренней жизни Совета министров Яхонтову, записавшему 21 августа: «Что то дело, и правда, к всеразрешающему фонарю близится». Роспуск Думы внешне прошел совершенно спокойно.
Родзянко, узнавший, по его словам, о перерыве занятий в день роспуска Думы173, своему такту приписал это спокойствие – он сумел сдержать Думу «от взрыва негодования» – ожидались «всяческие эксцессы». Родзянко боялся (по крайней мере в воспоминаниях), что распущенная Дума попытается превратить себя в Учредительное Собрание; на деле думцы разошлись, прокричав «ура», а лидер трудовиков Керенский под аплодисменты публики на хорах провозгласил: «Да здравствует русский народ». Вероятно, у думцев и в помыслах не было повторять «бледную и скверную копию выборгского восстания», сыграть «глупый фарс», как, по сообщению агентуры Охр. Отд., выразился Милюков на одном из своих частных политических сообщений. Еще меньше думал о превращении земского и городского съездов в Учредительное Собрание тот «цвет оппозиционной интеллигенции», который собрался в Москве и в представлении министра вн. д. требовал власти для доведения войны до победного конца. Рабочее движение, действительно, протекало почти вне думского воздействия и во всяком случае влияния со стороны деятелей прогрессивного блока, к которому в левых кругах отношение было более, чем отрицательное.
Летопись тех дней может отметить лишь попытку трехдневной забастовки в Москве, имевшей отчасти политический характер и неорганизованно прошедшей при участии незначительного количества некоторых промышленных предприятий. В Петербурге забастовал 2 сентября Путиловский завод; забастовка распространилась и на другие заводы и к 4-му число бастующих официально определялось цифрой 65 тысяч; хотя в требованиях бастующих значилось «ответственное министерство», забастовка эта была связана в большей степени с протестом против расстрела рабочей демонстрации экономического характера в Иваново-Вознесенске, чем с роспуском Думы. Повышенная атмосфера, царившая на московских съездах, при всей своей оппозиционности была очень далека от методов, диктуемых «революционной тактикой» и отдельные и даже групповые голоса о несвоевременности пути «челобитных» в момент, когда страна находится «над страшной бездной» (слова из обращения к монарху), потонули в традиционных возгласах: «ура Царю». Посланная к Царю депутация, чтобы сказать «живую правду» и не принятая носителем атрибутов верховности власти (Щербатов сообщил Львову и Челнокову, что Царь не может принять депутацию съездов по вопросам, не входящим в прямые задачи их деятельности), повторяя лозунги дня о незамедлительном восстановлении работ законодательных учреждений и о призыве к власти людей, пользующихся доверием страны, ходатайствовала в сущности лишь о весьма туманном восстановлении «нарушенного правительством величавого образа душевной целости и согласия жизни государственной» – пути единения Царя и народа174.
Чем же объясняется это «внешнее спокойствие», с которым отнеслись оппозиционные круги к роспуску Думы и на которое «трудно было рассчитывать», как признает сводка московского Охр. Отд., сделанная в начале следующего года (29 февраля) и подводящая итоги «настроений общества». «Зная настроение руководителей революционного движения, начиная с крайних левых и кончая кадетами, можно с уверенностью сказать, – констатировала с некоторой исторической непредусмотрительностью упоминаемая сводка, – что в настоящий момент и вплоть до окончания войны правительству нечего опасаться особых осложнений во внутренней жизни». В либеральных кругах, – утверждала она, – слишком большая ненависть к Германии, представляющейся им оплотом реакции в России; отсюда «молчаливый лозунг» – не делать ничего такого, что могло бы вредно отразиться на положении театра военных действий. «В этом и только в этом, а не в сознании фактического своего бессилия, как это склонны думать некоторые», объяснение отношения оппозиции к последним шагам правительства. «Совершенно определенные факты свидетельствуют, что никем иным, как именно кадетами, напряжены были все усилия, чтобы сдержать и ослабить готовившиеся вспышки острого раздражения и делалось все это во имя идеи расплаты с правительством после войны».
«Брошен определенный лозунг... – утверждала записка, – расплаты не только с данным правительством..., а именно с верховной властью». Ярко и определенно бросил этот лозунг – вернее формулировал прочно сложившееся настроение член Гос. Думы В.А. Маклаков, пустивший в общественный оборот крылатое слово о расплате после войны с «шофером»175, – убрать «безумного шофера», толкающего страну в пропасть, вырвать из его рук руль. «Было бы большой ошибкой игнорировать, не придавать самого серьезного значения этим наглым угрозам... Эти наглые угрозы не простое бахвальство революционно настроенных кругов, а результат твердой их уверенности, основанной на знакомстве с настроениями широких масс, в среде которых в последнее время престиж верховной власти, действительно, пал. Приходится говорить даже более, чем о падении престижа верховной власти – налицо признаки начавшегося и неуклонно развивающегося антидинастического движения... не столько движения с определенно выраженным республиканским характером, сколько движения острого и глубокого раздражения против особы Государя Императора, ныне царствующего... Если бы реагировать на все случаи..... откровенного оскорбления Величества, то число процессов по 103 ст. достигло бы небывалой цифры».
Особенное внимание Охранное Отделение уделяло позиции лидера думского прогрессивного блока и отмечало не только соображения, связанные с войной. «Величайший буржуй», как охарактеризовал Милюкова в Совете министров Сазонов, в изображении Охр. Отдел., сделанном на основании показаний осведомителей, которые подчас непосредственно проникали под разными обликами на довольно интимные фракционные заседания, боялся революции, ибо она в его представлении должна была неизбежно вылиться в жизни в «вакханалию черни» – в тот «ужасный русский бунт, бессмысленный и беспощадный», который приводил в трепет еще Пушкина (Эти слова, произнесенные на конференции партии к. д. в июне 15г. Милюковым накануне обновления правительственного кабинета, воспроизводятся в записке «почти дословно»). Боязнь эта определяла, по мнению осведомителей, компромиссную тактику, вдохновителем которой был «маг и волшебник Π.Н. Милюков»: достаточно неосторожно брошенной спички, чтобы зажечь страшный пожар, форсировать события в таких условиях значит шутить с огнем и выявить свою «политическую незрелость», поднявшийся бурный вихрь может снести самое народное представительство. Правительственная тактика «золотой середины», которая может быть так названа, конечно, весьма относительно, порождала и тактику «выжидательную» со стороны оппозиции или значительной ее части.
Все подобные соображения, формулировавшие «общественное мнение» и определявшие психологию «либеральных кругов», могут быть учтены и признаны соответствующими в той или иной мере тому, что было. Но кажущееся «спокойствие» в той же мере можно объяснить и ощущением бессилия, т.е. опасением сделать «холостой выстрел» и сыграть «глупый фарс». Представители политической полиции, как было указано, склонны были отрицать подобный мотив, сознательно или «бессознательно» толкавший либеральные круги к определенному образу действия. «Страшные слова» могли претворяться в реальность только при обращении «к улице», которая психологически не была еще подготовлена к организованному (массовому) выступлению, т.е. в стране не было еще «клокочущего настроения». «Страшные слова» в устах многих и многих представителей прогрессивного блока были своего рода общественным нонсенсом. Те же наблюдения агентов деп. полиции в думских кулуарах отмечали распространенное мнение, что роспуск Думы спас положение – академическая «программа» блока осталась неприкосновенным знаменем оппозиции, в то время как при ее конкретизации блок раскололся бы.
**
*
Все эти наблюдения и выводы в значительной степени подтверждают (одновременно и исправляют) записи, сделанные Милюковым о блоковых совещаниях с представителями «общественных организаций», которые происходили с конца октября в точение всего ноября месяца176. К программным разногласиям присоединилось и различное психологическое восприятие итогов, к которым привел августовский кризис. Блок в еще меньшей степени мог явиться тараном для пробития бреши в «глухой стене», которую, по выражению Вл. Львова, можно было взять «только фронтальной атакой». После роспуска в сентябре мы имеем одну лишь запись. За два последующих месяца, как засвидетельствовал Ефремов, «блок себя не проявил». Одна только запись повествует о том, как блок – «единственное соединение», которое могло бы «обмозговать все положение» – реагировал непосредственно на правительственный акт, являвшийся в глазах оппозиции прямым ответом на начавшиеся «переговоры». К сожалению, в этих записях нет основного – отметки содержания речи представителя «прогрессистов»: он был в данном случае застрельщиком. Позиция Ефремова выясняется лишь из кратких и других и его повторных реплик: «если примириться с роспуском, значит, говорили на ветер». Первым средством борьбы, – в представлении фракции прогрессистов, – явился бы выход из Совещания по обороне всех членов блока – «тогда ушел бы Горемыкин». Метод бойкота вызвал единодушный отпор. «Зрелость народного представительства» должна проявиться в том, что оно не поддастся на провокацию правительства, которое стремится расколоть блок. «Реальные результаты» должны быть предпочтены «прекрасному жесту». (Оболенский). «С уходом ничего не изменится, но явится возможность нового поклепа на патриотизм: для счета со стариком готовы жертвовать обороной» (Ковалевский). Для логичности надо было бы настаивать, чтобы «прекратилась работа союзов и погибла Россия». «Это было бы страшно, – говорил Маклаков: – если бы забастовала Россия, власть, может быть, уступила, но этой победы я не хотел бы. Лучшее реагирование в том, что мы промолчали. Горемыкин уже в эту Думу не придет. Мы его победили тем, что сказали, что мы служим стране». «Первый шаг – свалить Горемыкина, а это возможно политической сдержанностью» – намечал Милюков абрис ближайшей тактики. Ее приходится назвать выжидательной.
В действительности творцы блоковой тактики ждали, как будет реагировать страна – это так ясно из всего, что говорилось на совещаниях представителей блока через полтора месяца, когда встал вопрос о «новой ориентации» – о возможных действиях «вне парламента». Предварительно вопрос этот подвергся обсуждению 25 октября в более узком круге блокового объединения при участии членов земского и городского союзов (кн. Львов, Челноков, Астров, Гучков, Щепкин и Федоров), по инициативе которых, очевидно, и возобновились блоковые совещания. 28-го дебаты были перенесены в расширенный состав – в нашем изложении мы объединим в одно все совещания177.
Говорили о намечавшемся съезде земского и городского союза, подкрепленного съездом торг.-промышленным, которым хотели придать «политический» характер: «русское общество должно ответить резким определенный протестом», – заявил Гучков. Законодательные учреждения (предполагалось, что Дума вновь будет созвана в конце ноября), должны «оказать поддержку» общественной инициативе – напр., «отвержением бюджета». Милюков поставил вопрос: «готовы ли? есть ли настроение». По мнению идеолога блока – «общество вяло реагирует». Представители московских «общественных организаций» подтвердили «падение настроения», которое принимает «грозные размеры» (Щепкин), но дали разные объяснения. «Мы... остаемся при том же, но... изменилось настроение в самой толще общественных масс. Все признаки реакции налицо... Мы остались наверху, а почва уходит... Слои внизу испытывают к нам ненависть и раздражение... Прием дискредитирования имеет успех... Мы не знаем, представляем ли что-нибудь. Мы должны быть готовы, что встретим материал иной» (Астров). «Резкое падение настроения в гуще населения» приводит всегдашнего пессимиста Шингарева в «состояние тяжелого политического раздумья». Горемыкин «не растерялся» – «произвел учет и оказался победителем». Теперь «разговоры кончены, должны начаться действия. Но на них мы неспособны или они не назрели. Люди остановились в нерешительности перед крупными событиями. Радикальные городские головы в растерянных чувствах... Хвостов (нов. мин. вн. д.) учел историческую минуту и ловко пользуется178. После всего предыдущего надо делать революцию или дворцовый переворот, а они невозможны или делаются другими». Маклаков согласен с Шингаревым: ..."у нас больше бурлят верхушки, чем низы, которые оказались обывателями. Демагогические приемы на них действуют». В виду «нового настроения» Маклаков предостерегает «против возвращения к воспоминаниям прошлого». Меллер-Закомельский пошел еще дальше: «Это настроение не упадка, а политического маразма, потеря всякой надежды. Лучшие элементы сказали: для победы нужно то и то, монарх сделал обратное. Все заключают: значит, теперь не смена Горемыкина, а революция. Неужели теперь, когда 15 губерний заняты неприятелем... Допустить, что Горемыкин заключит мир нельзя. Как выступать? Все общественные элементы сделали последний выстрел». На этом пути «наша артиллерия расстреляна»... «Новое слово» может явиться в Думе – до этого времени вопрос о дальнейшей тактике надо оставить «открытым». Гучков, настроенный «боевым образом» не согласен с такой оценкой: «В каждой борьбе риск есть. Но его преувеличивают. Прострация есть, но есть и выигрыш. Все иллюзии исчезли, и все разногласия отпали. Разногласия в диагнозе нет. Почему кажется, что общественное мнение апатично. Оно достигло пределов отчаяния. Пациент признан moribondus. Тут замерли, потому что предстоит акт величайшей важности. Я выставил бы боевой лозунг и шел бы на прямой конфликт с властью. Все равно обстоятельства к этому приведут. Молчание было истолковано в смысле примирения.... Я готов бы ждать конца войны, если бы он был обеспечен благоприятный. Но нас ведут к политике внешнего поражения и к внутреннему краху. Правительство «пораженческое». Возымеют ли слова влияние? Может быть. Власть дряблая и гнилая. Там нет железных, сильных, убежденных людей». По мнению Федорова «надо созвать съезд не для подъема настроений – вам придется справляться с настроением. Если промолчим, дискредитируем себя. Население ждет, что мы сделаем». Челноков не верит «в слова». «Что мы будем делать? Настроение действительно упало, но по другим причинам. Нельзя поднимать настроение для того, чтобы поднимать... Раз мы объявим, что мы против революции, все будут знать, что дальше слов не пойдем»... «Нужно вооружиться терпением и ждать», – «серьезный разговор с Горемыкиным только после войны». Неожиданным пессимистом оказался энергичный кн. Львов: «Надо бороться с полной уверенностью, что будет успех. Я сомневаюсь относительно земцев – может быть даже провал, если поведем прежний цикл: зафиксировать то, что хочет Гучков, нельзя. Та дорога, которой мы шли, кончена. Мы пойдем назад»... «Не борьба, а самозащита».
Диссонансом прозвучал голос «правого» Олсуфьева, которого центр Гос. Совета уполномочил лишь «ходить и рассказывать» и который считал, что «нужно изменить тактику», потому что в «коренном вопросе мы потерпели поражение». «Мы защищали Россию от возможного вторжения – общее сочувствие: все для войны. Мы относились трагически к перемене командования. Катастрофа. Все мы ошиблись: Государь видел дальше. Перемены повели к лучшему. Идол оказался пустым идолом. Блок – и общество – в самом коренном вопросе ошибся и потерпел поражение. Затем мы предлагали для войны сместить министров. Самый нежелательный остался, и война пошла лучше. Прекратился поток беженцев, не будет взята Москва – это важнее бесконечно, чем – кто будет министром, и когда будет созвана Дума... Воинственность блока не будет отвечать положению, а некоторая сдержанность, «вооруженный нейтралитет», а если будем махать руками, уроним авторитет... Важна потенциальная сила в запасе... «Фронтальной атаки» не советую; ничего не останется, весь автомобиль полетит в пропасть». Мысли Олсуфьева повергли в «полное изумление» кн. Львова: «Картина Олсуфьева может быть где-нибудь в Царевококшайске... Я смотрю на происходящее крайне мрачно... Полное поражение, крушение монархии, анархия в России – вот что нас ждет... То, что случилось, это сумасшедший дом... Правительство раздражило все общественные силы в России... Никто не может сказать, что будет через месяц... Блок хотел принести жертву, разделить тяжелую ответственность, а не сидеть спокойно, критикуя… Это было проявление гражданского чувства... Тупые люди, которые ничего не понимают, все объяснили стремлением к какому-то захвату власти... Непосредственное вмешательство народа поставит всю Россию в конфликт с короной».
Конфликт с короной... С объективизмом ученого Ковалевский поучал, что «оппозиция короне – не дело Думы», что «не раз в других странах депутаты при конфликте с короной сознательно лгали – фикция ответственности за Совет министров». «Надо сделать козлом отпущения Горемыкина». The King can do no wrong – «король не может делать зла». На что не специалист по конституционному праву Вл. Львов отвечал: «перед страною говорить: правительство во всем виновато, никто не поверит». Если Меллер-Закомельский боялся «соскользнуть с почвы борьбы с правительством на конфликт с короной», Маклаков говорил, что «единственный лозунг – выявление конфликта с короной». «Мы не сможем выдержать прежней фикции... Нельзя удержаться на позиции лояльности». Это «выявление» обязательно должна сделать Дума – преждевременное выступление съездов (они должны будут реагировать на вопрос высшей политики) испортит музыку Гос. Думы. Маклаков предлагал «додумать до конца». Но здесь получалась неразрешимая квадратура круга. Надо было «выдумать» путь, «не теряя физиономии, не меняя отношения к правительству, не ослабить единения для борьбы с внешним врагом» (Шидловский). Нужно было найти «слова», которые не были бы «призывом к революции» (Щепкин). Надо было занять позицию «внушителей» общественной раскачки, но не «ковать толпы», сохраняя «удивительное спокойствие и достоинство» (Шидловский). «У кого революция в столице, тот первый скажет мир» (Шульгин). Впрочем, Гурко готов допустить обращение «к улице в крайнем случае»: «лучше сейчас с патриотическим настроением, чем потом, когда всех потопит». Основная цель не достигнута: «при современном правительстве победа немыслима... Улучшение военного положения – хронологический инцидент. Ни победы, ни внутреннего мира. Цель остается та же – сменить правительство». Блок должен «проявить жизнь». Что может оказать воздействие? «Только страх. Надо его (т.е. Николая II) напугать до белой горячки».
Гурко нашел тактический выход для Думы – дело блока «инсценировать»: «Ни в Думе, ни в Совете никаких действий, которые дали бы право закрытия Думы», а в комиссиях заниматься «попугиванием». Бобринский не находил ответа, и потому созыв Думы его страшил... В конце концов после довольно бесплодных дебатов балласт «общей тактики» был скинут. Молчаливо, как бы принимая девиз, формулированный Шульгиным и мало соответствовавший тому, что было сказано на совещании: «по отношению к правительству деловая оппозиция». «Подводный камень» для блока отсутствие «делового единства». «Требуются рецепты»; «мало сказать, что дурно, надо сказать, что делать». Последующие совещания блокового единения и были в предвидении грядущей сессии законодательных учреждений, посвящены выработке «резолюции», т.е. того «фундамента», на котором должны созидаться «практические меры», – резолюции, которая должна была сочетать общественные настроения с принципом сохранения Думы от «подводных камней», и которая еще раз вопреки тому, что было говорено, должна отметить, что общественное спокойствие вызвано «патриотизмом, а не мерами правительства» (Меллер). Дума должна сказать какое-то новое слово. Этим словом и может быть «ответственное министерство». Формула «доверия» была «ошибкой», «она ни к чему не привела и дважды повторять нельзя» и особенно в момент, когда «почти повсеместно ясно, что конфликт с короной». Возражения, представленные против ускоренного темпа «основных требований» («ответственное министерство» такой резкий шаг, – это уже не эволюция – возражение Гримма), учитывали не только верховную власть, но и сплоченность самого блока... «Изменение программы может разбить блок». Тогда «блока не будет», между тем блок «слишком дорогая и ценная вещь». Львов поражен сочувствием справа. Члены совещания друг друга уверяли, что из «испытания» блоковое соглашение вышло «более прочным», что «мы занимаем сильную политическую позицию», «мы страшны... Поскольку мы не уступаем» и т. д.
Созыв Думы был отложен. Ефремов вновь поднял вопрос о том, как блок должен реагировать на эту отсрочку. Ему отвечали, что во имя сохранения блока нельзя «поднимать рогатых вопросов» (Шидловский). Блок пользуется таким «огромным кредитом в стране», что его существование необходимо поддерживать, даже если он есть только политическая фикция – таково крайне преувеличенное мнение самого Милюкова. «Блуждающими огнями» назвал Шингарев предположения, что население может поддержать Думу в решительной борьбе с правительством, и что власть может испугаться и уступить. В сущности эти слова Шингарева служат лучшим ответом на поставленный выше вопрос о тактике прогрессивного блока.
В записях Милюкова есть еще одна показательная отметка. Она касается автора сенсационной статьи «Безумный шофер», о конечном выводе которой так много в то время спорили. Маклаков сказал на собрании 25 октября, что сам он надеется только на deus ex machina – на 11-ое марта: день убийства Имп. Павла. Надежды на «революционеров справа» означали «недоверие к стране». Замечание это было сделано позже проф. Гриммом и, очевидно, должно быть отнесено к тем, кто тогда уже начинал подготовлять «дворцовый переворот» в традиционном стиле XVIII столетия. В том же заседании Федоров попутно осведомлял собрание, что лицо «близкое к жене Мих. Алекс.», с которым Вел. Князь вел беседу о современном положении и опасности, грозящей династии «из армии», передавало слова Мих. Алекс.: «Да минует меня чаша! Конечно, если бы, к несчастью, это совершилось, я сочувствую английским порядкам».
**
*
«Сводка» московского Охр. Отд. в противоречии с собственными заключениями видела сознательный маневр оппозиции, в целях противопоставить верховную власть стране, в распространении «сплетен» о закулисных переговорах по поводу сепаратного мира с Германией, инициатором которых являлся Царь под руководящим влиянием «немки». «Эта сплетня, находящая веру в низах, удар по царскому имени, значение которого трудно учесть», – говорила сводка. То был, конечно, психоз, а не тактический прием очернения династии. Верили не только низы, и не низы создали легенду, получившую широкое распространение, а впоследствии и «историческую» оправу. В дни августовского правительственного кризиса начала создаваться эта легенда, и по запискам Охр. Отдел. мы можем проследить ее источник. Не в той грубой форме, как воспринимала, конечно, стоустая молва, им был едва ли не сам Милюков.
По сообщению Охр. Отд. 6 сентября в Москве, на квартире городского головы Челнокова, накануне открытия земского и городского съездов, состоялось предварительное совещание, на которое прибыли представители политических групп, входивших в состав думского прогрессивного блока. Собрание открылось речью Милюкова, резюмировавшего обстоятельства, которые привели к роспуску Гос. Думы. Из этой речи и последовавших затем прений выяснилась следующая «схема, вскрывающая истинное положение вещей». Надо ли вносить оговорку, что всякое специфическое донесение мало походит на стенограмму и особенно в деталях. Но сама по себе «схема» носит столь определенный характер кабинетного измышления и настолько подчас совпадает с позднейшими выступлениями лидера думской оппозиции и его историческими объяснениями в Чр. Сл. Ком., что нет основания ее целиком отвергать.
По этой схеме в противовес «прогрессивному блоку» и всей стране, желающей победоносного окончания войны, образовался другой блок – «черный», в состав которого входят германофильская придворная военная партия, меньшинство Совета министров в лице Горемыкина и Хвостова179 и правые крылья обеих законодательных палат180. Основная цель «черного блока» – заключение сепаратного мира, который наиболее отвечает личным интересам его членов. Для германофильской партии, связанной тесными кровными и национальными узами с германской военной аристократией, сепаратный мир не только поддержание вековых связей и сохранение своего положения при Дворе, но и укрепление царствующей династии, которой в случае победы четвертного согласия грозит умаление прерогатив. Для правых крыльев обеих палат сепаратный мир помимо объединяющей «черный блок» обманчивой идеи, будто сепаратный мир ведет к укреплению самодержавной власти, имеет весьма реальные имущественные интересы... Вожди наших правых партий являются крупными владельцами в пограничной с Германией полосе... Сепаратный мир, спасая от разорения юго-западный край и юг России, сохраняет неприкосновенными их богатства. Это переплетение весьма иллюзорных идейных интересов с очень крупными личными интересами сковывает всех членов блока в единое неразрывное целое. Они всецело приемлют предложение имп. Вильгельма заключить сепаратный мир с тем, чтобы вместо отторгнутой Польши предоставить России компенсацию путем уступок всех местностей Галиции с преобладающим русским населением. Таким образом будет достигнута историческая миссия России – объединить под скипетром русского Государя все русские народности. Сепаратный мир не только выгоден для России в имущественном отношении. Он обещает и громадные государственные выгоды, так как теперешняя мировая война блестяще и неоспоримо доказала лишь, насколько гибельно было для России ее уклонение от традиционной дружбы с Германией....
Только железный союз двух императоров может диктовать свою непреклонную волю всему свету. Император Вильгельм просит о таком союзе; и не согласиться на заключение этого союза с точки зрения реальных интересов России, значит, идти против России. Правда, в заключении сепаратного мира содержится, помимо реальных интересов, еще и нравственная сторона. Заключение сепаратного мира с этической стороны равносильно нарушению наших союзных договоров. Конечно, ни великодержавная страна, ни великодержавный Государь не могут перед лицом истории принять на себя столь бесславных обвинений. Есть однако обстоятельства, которые сильней личной воли Монарха. Если начнется революция (слово это не употребляется, говорится о всеобщей забастовке и пр.), то в этот момент наступят обстоятельства, при которых заключение сепаратного мира станет неизбежным во имя спасения России. Отсюда вытекают все действия теперешней власти. Она явно стремится вызвать общую смуту, разъединить народ с армией и создать условия, при которых стало бы возможным, с одной стороны, заключить сепаратный мир, а с другой стороны обращение армии, которая увидит себя предательски покинутой страной перед лицом врага, для усмирения внутренних беспорядков181.
Для достижения своих целей «черный блок» прежде всего постарался захватить в свои руки Царя. Для этого необходимо было удаление наиболее верных ему людей из так называемой придворной партии (глава «русской» партии ген. Орлов попал в «ссылку» на Кавказ); создание бессильного правительства во главе с таким старцем, как Горемыкин; удаление из состава правительства всех тех, которые могут помешать основному плану; удаление вел. кн. Η.Н. и принятие на себя верховного командования Царем. Эти обстоятельства при нерешительности Монарха открывают надежды, что его при известной обстановке легче будет уговорить изменить союзникам и согласиться на льстивые предложения о заключении сепаратного мира, чем рискнуть на генеральное сражение...
«Эти информационные сведения, – заключало донесение, – выяснившие положение в противоположном лагере, определили весь дальнейший ход событий на земском и городском съездах и привели к установлению следующих трех лозунгов: 1) Полное самообладание и никаких внутренних смут, чтобы не дать противнику привести в исполнение его адский замысел182; 2) возобновление сессии законодательных учреждений, чтобы гарантировать гласность и возможность разоблачений, которые являются смертельным ядом для противника, осуществление замыслов которого возможно только без ведома страны, при работе в глубоком подполье; 3) создание правительства, облеченного общественным доверием, чтобы вырвать власть из рук тех, которые ведут Россию к гибели, рабству и позору».
Мысль о сепаратном мире укоренялась в общественном сознании. В донесении Охр. Отд. имеется еще одна любопытная отметка, передававшая мнения, которые были высказаны членами объединенного совещания представителей союзов и военно-промышленного комитета на обеде у московского банкира Рябушинского 6 декабря. Донесение воспроизводило слова самого Рябушинского: «вся исходящая от.... Горемыкина реакция есть только провокация – правительство желает вызвать революцию в стране, будучи вполне убеждено, что... ее легко будет разбить..., а так как военная кампания проиграна, то... такая революция дала бы перед союзниками оправдание на право заключения сепаратного мира... Горемыкин не понимает, что он ведет политику только в интересах династии, для которой мир необходим немедленно»... Эта мысль из кругов русской либеральной общественности, как мы видели, просачивалась и за границу.
III. «Чехарда министров»
От теоретических «схем» и «сплетен» перейдем к действительности. Интимная переписка дает возможность довольно ясно представить себе психологию носителя верховной власти в момент развернувшегося правительственного кризиса и характер той «артиллерийской подготовки из Царского» (так, по словам Наумова, в министерских кругах назывались письма А.Ф.), которая предшествовала принятым решениям. Эта «артиллерийская подготовка» была очень далека от планомерного осуществления некоего «адского замысла» со стороны «черного» блока, как оно рисовалось в общественном представлении, прошедшем через призму толкований деятелей департамента полиции. Достаточно указать, что под непосредственным впечатлением от коллективного письма министров А.Ф. ставит вопрос о замене Горемыкина, но определенного кандидата у нее нет. «Говорят, – писала она 24-го, – что в Думе все партии собираются обратиться к тебе с просьбой об удалении старика. Я все еще надеюсь, что когда, наконец, перемена будет официально опубликована, все наладится. В противном случае я боюсь, что старик не сможет оставаться, раз все против него... И кого взять в такое время, чтобы был достаточно энергичен? Военного министра (т.е. Поливанова) на короткое время, чтобы наказать их (я эту мысль не одобряю) – это будет похоже на диктатуру, так как он ничего не понимает во внутренних делах. Каков Харитонов? Я не знаю. Но лучше еще подождать. Они, конечно, все метят на Родзянко, который погубил бы и испортил все, что ты сделал и которому никогда нельзя доверяться». Через несколько дней (28-го) после разговора с Горемыкиным она высказывается более решительно за сохранение его на посту председателя: «Он находит, что совершенно невозможно работать с министрами, не желающими с ним сговориться. («Он находит, что министры хуже Думы»), но он так же, как и мы, находит, что сейчас его не следовало бы удалять, ибо это то им и желательно, и если им сделать эту уступку, то они станут еще хуже. Если ты хочешь это сделать, то по твоему собственному желанию и притом несколько позже. Ведь ты самодержец, и они не смеют этого забывать». На другой день: «Мне хочется отколотить почти всех министров и поскорее выгнать Щерб. и Сам.».
Фактически в этих первых письмах идет речь об увольнении Щербатова, поставленном еще до коллективного письма и вызываемом недостаточной твердостью министра от «общественности» на своем ответственном посту. Щербатов свою программу Палеологу определял так (по крайней мере по записи французского посла): «Я не потерплю ни беспорядков, ни бездействия, ни упадка духа». Императрица с самого начала относилась к Щербатову с некоторым скепсисом, хотя б. управл. государственным конозаводством, в обновленном правительстве занявший должность мин. вн. д., и был «лучшим другом» дворцового коменданта Воейкова и при первом представлении А.Ф. произвел на нее «приятное впечатление». Но А.Ф. считала, что Щербатов, полтавский предводитель дворянства, фатально должен присоединиться к оппозиционной «московской клике»; называла министра вн. д. «тряпкой»: при нем «всякий может распоряжаться по своему усмотрению»; он не сумел «прибрать печать к рукам», это «флюгер», идущий на поводу у Думы; «форменное ничтожество, хотя и добрый малый» и т.д.
Еще до отъезда Царя в Ставку говорили в царской семье о заместителе Щербатова и намечался член Думы Хвостов – по крайней мере, в письме 22 августа вдогонку Царю А.Ф. писала: «Я надеюсь, что Горем. одобрит назначение Хвостова – тебе нужен энергичный министр вн. д.; если он окажется не подходящим, можно будет его позднее сменить, беды в этом нет. Но, если он энергичен, он может очень помочь и тогда со стариком нечего считаться... Если его берешь, то телеграфируй мне: «хвост годится»... В этот момент Хвостов отнюдь не являлся еще кандидатом А.Ф. Поэтому первоначально она отнеслась спокойно к отрицательному отношению к назначению Хвостова со стороны Горемыкина: «Относительно Хвостова, – писала она 23 сентября, – он думает, что лучше не надо его. Он в Думе выступал против правительства и германцев (он племянник министра юстиции), находит его слишком легкомысленным и не совсем верным в некоторых отношениях. Находит, что, конечно, Щербатов не может оставаться – уже одно то, что он не прибрал печать к рукам, доказывает, насколько он не подходящ для своего места». После размышления Горемыкин пришел к выводу, что «нет подходящего кандидата за исключением разве Нейдгарта»183. Сообщая об этом 28 августа, А.Ф. добавляла: «и я также полагаю, он был бы не плох». «Мне кажется, что Нейдгарту можно было бы доверять – не думаю, что его немецкая фамилия могла бы послужить препятствием, так как его всюду превозносят за деятельность в Татьянином Комитете». На следующий день А.Ф. вновь обращается к Нейдгарту: «В случае (я совсем не знаю, одобряешь ли ты Нейдгарта), если ты его назначишь... поговори с ним решительно и откровенно. Смотри, чтобы он не пошел по стопам Джунк. Ты с самого начала объясни ему положение нашего Друга, чтобы он не смел поступать, как Щерб., Сам. Дай ему понять, что, преследуя нашего Друга или позволяя клеветать на него, он этим действует прямо против нас». О Хвостове А.Ф. не может высказаться, так как не знает этого человека: «...A. (Вырубова) только что видела Андр(онникова) и Хвостова – последний произвел на нее прекрасное впечатление... Он очень тебе предан, говорил с ней спокойно и хорошо о нашем Друге, рассказал, что на завтра готовился запрос в Думе о Гр., просили подписи Хвостова, но он отказался и заметил, что, если этот вопрос будет поднят, то амнистия не будет дарована. Они подумали и – опять отказались от запроса. Он рассказал такие ужасы про Гучкова. Был сегодня у Горем. – говорил про тебя, что ты спас себя, приняв на себя командование. Хвостов поднял вопрос о германском засилии и дороговизне мяса, чтобы левые их не поднимали. Теперь, когда это обсуждается правыми, это безопасно... Я его статьи, т.е. речи в Думе, не читала, так что мне трудно давать совет. Все другие против него или один только старик, который ненавидит всех думских»184.
Нельзя не признать достаточно показательной кандидатуру Нейдгарта и Хвостова с точки зрения подготовки осуществления замыслов «черного блока» – один свойственник Сазонова (был женат, как и Столыпин, на сестре Нейдгарта), другой – заядлый фанатик борьбы с немецким засилием и немецким шпионажем. В сущности остро беспокоил в эти дни А.Ф. один вопрос – будет ли распущена Дума «немедленно», т.е. раньше, чем может быть сделан запрос о «Григории» («Дума не смеет касаться этого вопроса») – запрос, который так беспокоил и некоторых членов Совета министров185. 31-го Царь сообщал жене: «вчера мы хорошо и до конца договорились со старым Гор.». Договоренность заключалась в том, что Думу «закроют» немедленно, а разрешение всех остальных вопросов о смене правительства оставят до возвращения Монарха в Царское.
Мы видели, как обострились отношения в Совете министров после возвращения Горемыкина из Ставки, и 6 сентября в письме А.Ф. упоминается имя Сазонова, как министра, подлежащего удалению: «Старик был у меня – ему очень трудно, министры скверно к нему относятся. Кажется, они намерены просить отставки – и хорошо делают. Сазонов больше всех кричит, волнует всех... не ходит на заседания Совета министров... Я это называю забастовкой министров. Затем он распространяет и рассказывает все, что говорилось и обсуждалось в Совете, а они не имеют права этого делать, это очень сердит старика... Если он в чем-либо тебе мешает... то уволь его (он сам все это говорит), но если ты его удерживаешь, то он исполнит все твои приказания... Он просит тебя обдумать это к твоему возвращению и решить окончательно, а также найти преемников Сазонову и Щербатову».
7 сентября к числу опальных министров присоединился «истинный антагонист» Горемыкина Кривошеин: «Я все-таки поскорее убрала бы Самарина и Кривошеина; последний сильно не нравится старику, он виляет – и левый и правый, и возбужден невероятно. Бедный старик искал у меня поддержки, говоря, что я «сама энергия». На мой взгляд лучше сменить бастующих министров, а не председателя, который еще великолепно будет служить, если ему в сотрудники дадут приличных, честных, благонамеренных людей. Он только и живет для службы тебе и твоей стране, знает, что дни его сочтены и не боится смерти от старости или насильственной смерти от кинжала или выстрела». А.Ф. допускает возможность отставки Горемыкина – не надо только министра, «ответственного перед Думой, как они добиваются. Мы для этого не созрели, и это было бы гибелью России (и «изменой конституционной присяге», – добавляла А.Ф. 12 сентября). Мы не конституционная страна и не смеем ею быть. Наш народ для этого необразован и не готов». Но в последующие дни А.Ф. окончательно укрепляется в мысли сохранить Горемыкина: «великолепно было бы выгнать некоторых из них (министров – «он не может больше с ними работать») и оставить старика». На другой день она еще более радикальна: «разгони всех, назначь Горемыкину новых министров»... 10-го агрессивная позиция Царицы еще повышается: после ухода старика «выгони остальных и назначь решительных людей». В одном А.Ф. тверда, настаивая на скорейшем возвращении Царя хоть «на три дня»: нужно положить конец неразберихе и «все привести в порядок». «Я уже устала думать и видеть, как все дела плохи, и как это начинает распространяться по стране (12 сент.). «Нужно решить: уходит ли он (Горемыкин) или он остается, а меняются министры». «Только не теряй времени... вспомни, что ты немного медлителен, а тянуть время никогда не хорошо. До созыва Думы (через месяц, – писала А.Ф. 12-го), должен быть сформирован сильный кабинет и при том поскорее, чтобы дать им время заранее начать работу и подготовиться совместно». «Я так жажду, чтобы, наконец, дела приняли благоприятный оборот, и чтобы ты мог целиком отдаться войне и интересам, с нею связанным» (16-го).
Как реагировал Царь на «артиллерийскую подготовку» из Царского? Свое отношение он развил в письме 9 сентября: «Поведение некоторых министров продолжает изумлять меня. После всего, что я им говорил в знаменитом вечернем заседании, я полагал, что они поняли меня и то, что я серьезно сказал именно то, что думал. Что же, тем хуже для них. Они боялись закрыть Думу – это было сделано. Я уехал сюда и сменил Н. вопреки их советам. Люди приняли этот шаг, как нечто естественное и поняли, как мы. Доказательство – куча телеграмм, которые я получаю со всех сторон – в самых трогательных выражениях. Все это ясно показывает мне одно, что министры, постоянно живя в городе, ужасно мало знают о том, что происходит во всей стране186. Здесь я могу судить правильно об истинном настроении среди разных классов народа; все должно быть сделано, чтобы довести войну до победного конца и никаких сомнений на этот счет не высказывается. Это мне официально говорили все депутации, которые я принимал на днях, и так это повсюду в России. Единственное исключение составляют Петербург и Москва – две крошечные точки на карте нашего отечества».
Не склонный к решительный мерам – поставить вопрос ребром: или устранить председателя или «бастующих министров» – Николай II попытался сохранить еще раз «золотую середину» и примирить оппозиционных министров с престарелым премьером, ограничившись самым «строгим выговором», на котором настаивала А.Ф. (12 сентября). Держаться Горемыкина уговаривал его и «старый Фредерикс». В этих целях весь Совет министров был вызван в Ставку на 16 сентября. А.Ф. чрезвычайно была обеспокоена результатом этого заседания: «меня с ума сводит быть в неизвестности относительно того, что ты думаешь и решаешь – это такой крест переживать все издали». Однако, она вовсе не проявляет той нетерпимости, которую можно было ожидать в последнюю минуту к тем «гнусным министрам», оппозиция которых приводила ее в «бешенство» – «это трусы», которые ей «больше, чем опротивели»187: «Дай тебе Бог мудрости и силы повлиять на них, дать им понять, как плохо они исполняли твои приказания в течение этих трех недель» (16-го). Все дело в том, чтобы Царь проявил «железную волю»... «Покажи им кулак... яви себя Государем! Ты самодержец и они не смеют этого забывать»188. «Я лично думаю, – писала А.Ф. на другой день, не зная принятых решений – что ты будешь принужден удалить Щ(ербатова) и С(амарина), а также, вероятно, длинноносого С(азонова) и Кривошеина: «они не могут измениться, а ты не можешь оставить этих типов бороться с новой Думой»...
Деталей того, что было в Ставке, к сожалению, мы не знаем. В записях Яхонтова со слов Горемыкина значится: «все получили нахлобучку от Государя Императора за августовское письмо и за поведение во время августовского кризиса». Сам Царь в письме жене 17-го так подытожил вывод: «Вчерашнее заседание ясно показало мне, что некоторые из министров не желают работать со старым Горемыкиным, несмотря на мое строгое слово, обращенное к ним: поэтому по моем возвращении должны произойти перемены». В действительности обстановка была в Ставке довольно драматична. Перед Монархом стояла проблема, которую он не понимал или не умел разрешить; правительство обновленное в июне в целях создания «твердой» власти, оказалось в своем новом составе неработоспособным – в этом сомнений быть не могло189. Насколько остро было положение, показывает рассказ Щербатова в Чр. Сл. Ком. о внешней обстановке заседания 16-го: «Государь вставал из-за стола и уходил. Мы выходили в другую комнату, а Горемыкин оставался. А когда Горемыкин уходил, мы приходили». Непонимание Монарха может быть объяснено не только присущим, по мнению Щербатова, его характеру свойством: острые вопросы всегда «смазывались», но такой же неопределенностью оппозиции бюрократии, облекавшей критику в столь «верноподданнические» формы, что острие вопроса как бы притуплялось во внешней мишуре. Мы это видели в коллективном письме, мы это видим в заседании 16-го по тем кратким, отрывчатым сведениям, которые до нас докатились. Тот же Щербатов показывал: ..."Государь после того, как выразил нам неодобрение, говорит: «Отчего вы не можете работать с председателем Совета?» Говорит в его присутствии. Я ему сказал: «Во первых, есть разные точки зрения – бюрократа, земца, военного, юриста. Это, говорю, все различные точки зрения и иногда каждый остается при своей. Есть и другое, более серьезное. Гораздо более простое, но и более неустранимое. Это разность взглядов двух поколений (мне тогда было 47 лет, а Горемыкину 75). Я говорю, что я очень люблю моего отца, я очень почтительный сын, но хозяйничать в одном имении с моим отцом не могу»... Так было в Могилеве, а в Царском А.Ф. несколько раньше принимала министра Игнатьева и долго с ним беседовала, высказав ему «свое мнение относительно всего». «Я говорила о старике», – писала жена мужу 3 сентября, – «об их безобразном отношении к нему». В конце концов Игнатьев с ней «согласился». «Так как он хороший человек, я это знаю, то я распространилась еще о многом другом и он, думается мне, после этого на многое стал смотреть более правильно». Так, вероятно, больше казалось собеседнице, являвшейся по характеру своему слишком субъективной интерпретаторшей, но, очевидно, в репликах Игнатьева не было должной определенности.
**
*
Последовательное обозрение писем А.Ф. приводит к определенному выводу, что «карательная экспедиция», в которую должно было вылиться возвращение Царя из Ставки, в представлении Императрицы ни в какой непосредственной связи с августовским коллективным письмом министров не стояла, а тем более с возражениями, направленными против принятия Царем верховного командования. Трудно предположить, что это («мотив личный», по характеристике Милюкова в Чр. Сл. Ком.), при натуре А.Ф. не отразилось бы в письмах хотя бы в косвенных намеках. Красной нитью в этих письмах проходит мотив разложения правительственной власти в силу дошедших до крайности обострений между членами Совета министров и его престарелым председателем. Отсюда вытекает существенная поправка, которую надлежит сделать к свидетельствам или субъективным восприятиям современников, принимавших участие в тогдашней политической жизни. Так Милюков перед Чр. Сл. Ком. показывал, что восемь подписавшихся под августовским коллективным письмом считались «с этих пор обреченными на ликвидацию»190. Почти такую же версию дал и Сазонов в воспоминаниях: «письмо решило судьбу подписавших его министров, которые были смещены с известной последовательностью в течение следующего года». Ставит в связь с письмом «10 министров» последующее увольнение и расширяющий рамки Поливанов. «Нам было ясно, – показывал Поливанов, – что мы выезжаем (в Ставку) для того, чтобы иметь суждение по поводу этого письма» (Поливанов утверждал, что министрам не объяснили, зачем их вызывают в Ставку – утверждение несколько странное после всего того, что происходило в заседании Совета 2 сентября). Так как в Могилеве ни до чего «договориться» не могли, то Царь заявил, что он этот вопрос «разрубит» по приезде в Царское. «Действительно, через несколько дней он вернулся в Ц.С., тогда началось последовательное увольнение министров, прогрессивно взирающих на события в государстве. Сначала увольняли по два в неделю (точностью показания б. военного министра в следственной комиссии не отличались, но это уже гипербола), потом по одному, а положение Горемыкина все более и более крепло в реакционном направлении»...
Говоря о последовательном увольнении министров, подписавших письмо, Сазонов делает оговорку: «за исключением двух из них, не питавших к Распутину непримиримых чувств». Эта оговорка центр тяжести с августовского письма переносит на отношение к «Другу». Сам Сазонов рассказывает, что, стараясь убедить Царя в разговорах «с глаза на глаз» о той опасности, которую представлял в тогдашних обстоятельствах отъезд Царя, он указывал, что это «дает повод ко многим злоупотреблениям, совершаемым под прикрытием его имени». «Я ставил точки над i и не назвал ничьих имен», – вспоминает Сазонов: «Да с Государем этого и не было нужно. Он легко схватывал смысл недоговоренной речи, и я увидел, насколько неприятны были ему мои слова. Мне самому было тяжело касаться опасной роли, которую Императрица начала играть с тех пор, что Распутин овладел ее разумом и волею. Государь ничего не возразил мне. Я понял в этот день, что я утратил его расположение, коснувшись... запретной области его внутренней жизни »...
Оговорка, сделанная мемуаристом, должна быть значительно расширена. Двое из подписавших коллективное письмо – Барк и Шаховской – сохранили свои посты до революции, хотя были моменты, когда против них предпринималась извне довольно настойчивая кампания191. То, что Шаховской подписал августовское письмо и был одним из наиболее определенных противников принятия Царем верховного командования, ничем не отразилось на отношении к нему А.Ф.: «Он действительно хороший честный человек», – писала она позже, – «благородный человек, всецело наш», хотя правый Шаховской, как свидетельствуют ранние записи Яхонтова, по многим вопросам всегда голосовал с прогрессивным крылом Совета министров. К этим двум следует добавить морского министра Григоровича, не подписавшего коллективного письма, равно как и Поливанов, но решительного противника принятия Царем верховного командования – он также до революции сохранил свой пост, и А.Ф. находила его на этом посту «великолепным». Четвертый, «самый либеральный» из министров, Харитонов, сам подал в отставку в январе 16г. вследствие «ухудшения здоровья». Это не было внешним предлогом, так как в том же году Харитонов скончался (заместителем был назначен им же рекомендованный кандидат либерального образа мыслей Покровский). Игнатьева, несмотря на его прочную репутацию, как сторонника «общественности» («очень левый», «либерал» – по характеристике А.Ф.) с величайшей неохотой отпустили – и это было уже в конце декабря следующего года. По словам Игнатьева Царь три раза лично просил его не покидать министерство во имя любви к «России»: «из окопов не бегут», – сказал Государь министру, настаивавшему на своей отставке. Остается, таким образом, четверо из восьми или пятеро из десяти, если считать и тех, кто только формально не подписался192. Двое из них, Сазонов и Поливанов, получили отставку в следующем году – один через 11 месяцев, другой через 7. Было бы слишком искусственно поставить их отход от власти в непосредственную связь с августовским письмом. События текли своим чередом и ставили новые вопросы, создавали новые затруднения и осложнения.
На причинах ухода Сазонова нам придется остановиться особо – к августовским делам этот уход отношения не имел. Также было и с Поливановым, хотя тогдашнее «общественное мнение», как видно хотя бы из воспоминаний Родзянко, отставку военного министра приписало тому, что «враг забирается все глубже и глубже и бьет по тем людям, которые вредны немцам и полезны России»; незадолго перед своей отставкой Поливанов, по словам Родзянко, говорил: «теперь мне совершенно ясно, как можно упорядочить военные дела после сухомлиновской разрухи и привести к победе». Назначение Поливанова в обновленный кабинет А.Ф. с самого начала не одобрила, считая, что он связан с Гучковым, который «работает против нашей династии». При своем представлении Царице новый военный министр не понравился: «что в нем неприятно, не могу объяснить», – писала А.Ф. мужу. В своих показаниях Поливанов подчеркнул, что в августе он пользовался доверием Царя. Щербатов высказал другое мнение: «к Поливанову он (Царь) несомненно относился недоброжелательно; это был действительно навязанный». Вел. кн. Ник. Мих. в своих «записках» приводит отзыв А.Ф. в «беседе с одним из приближенных: «это назначение ненадолго, так как Ники его ненавидит». Автор «записок» передает свою четырехчасовую беседу в ресторане Донона с Поливановым после его отставки. Поливанов рассказывал, что первый прием у Царя был «корректный, но далеко не ласковый, и я чувствовал, что он меня назначил против воли, а в силу обстоятельств... Я подозревал, что почти все министры поддержали мою кандидатуру, не исключая и Горемыкина». В дальнейшем, всегда преобладала нота недоверия и какой-то необычайной тревоги, что он его может «подвести». В Ставке, где Поливанов «откровенно высказывал свое мнение», он встречал «исподлобья недоверчивый взгляд Государя». Ник. Мих. называл «иллюзией» уверенность Поливанова, что ему, назначенному министром «против воли» и разыгрывавшему роль «парламентского военного министра», удалось внушить Царю к себе доверие.
Заслуживает внимания факт, что в дни «артиллерийской подготовки» из Царского, предшествовавшей «историческому» заседанию 16 сентября в Ставке, имя Поливанова ни разу не фигурирует в качестве имени кандидата на увольнение. Наоборот, А.Ф. на другой день после вручения коллективного письма передавала Царю мнение Горемыкина – думает, что «Поливанов будет хорошо работать». Недоверие к кандидату старой Ставки у А.Ф. осталось и даже обострилось под влиянием бесед с Хвостовым-племянником с момента, когда Гучков попал в Государственный Совет: «прошу тебя, – писала она 17-го, – постоянно следить за Поливановым». Прямого наскока на министра нет даже в письме 8 октября, в котором впервые ставится вопрос о возможности отставки Поливанова: «Может быть, ты доволен работой Поливанова по военному ведомству? На всякий случай, если тебе придется его сменять, помни про его помощника Беляева, которого все хвалят, как умного, дельного работника и настоящего джентльмена, вполне преданного тебе». Подозрительность А.Ф. («надо бдительно следить за Поливановым», – повторяет она), была возбуждена сообщенными Вырубовой Белецким сведениями, что со стороны военного министра по линии контршпионажа установлено филерское наблюдение за Распутиным и прослеживаются его телефонные разговоры с Царским Селом193. Может быть, этим объясняется холодность, на которую со стороны А.Ф. натолкнулся Поливанов, встретивший ее в Могилеве при очередном докладе 17 октября – об этом он рассказывал в Чрез. Сл. Ком.: «Я сразу заметил по обращению со мной окружающих, что я в немилости». Однако Царь не проявлял, по свидетельству Белецкого, намерения «отказаться» от услуг Поливанова и брал на себя даже «роль примирителя» между ведомством вн. д. и военным. Не останавливаясь на ближайших поводах, вызвавших в марте отставку Поливанова, можно сказать, что взаимоотношения военного министра с преемником Горемыкина были таковы, что они, по собственным словам Поливанова, «исключали возможность совместной работы». (Поливанов в Чр. Сл. Ком. имел в виду «тон», с которым он обращался к Штюрмеру). В личном письме к Поливанову по поводу отставки Царь подчеркнул его недостаточную взыскательность к общественным учреждениям, работающим в пользу армии... Вел. кн. Ник. Мих. утверждает, что главными застрельщиками в деле отставки Поливанова явились «братья Треповы» (Федор и Александр – будущий председатель Совета министров), изощрявшиеся в Ставке «на все лады порочить доброе имя Поливанова, выставляя его, как вредного политикана»194. Но назначен был министром не кандидат А.Ф. «герой Галича» Иванов, а Шухаев. По-видимому, это был личный выбор Царя, которому нравилась «грубоватая простота» этого представителя военного мира. (О Шухаеве см. ниже). Связать бесхитростного, прямолинейного Шухаева хотя бы отдаленно с планами сепаратного мира, никак нельзя.
В итоге лишь три министра получили в 15г. отставку – Самарин и Щербатов, уволенные одновременно 6 сентября, и Кривошеин – через месяц. После заявлений, сделанных ими в августовские дни в заседаниях Совета министров, уход всех трех сам по себе был бы логичен. Полностью воспроизвести закулисную сторону событий за отсутствием опубликованных данных мы не имеем возможности. Так мы не знаем, каковы были личные обращения этих министров к верховной власти. Мы имеем указание только в отношении Щербатова, выдержки из письма которого были прочитаны в Чр. Сл. Ком. Надо думать, что письмо это было написано после августовского заседания в Царском, но возможно и после заседания в Могилеве. Выдержки, оглашенные в Комиссии, гласили: «на том же заседании воочию оказалось коренное разномыслие между председателем Совета и нами в оценке происходящих внутри страны событий и установления образа действий правительства. Такое положение, во всякое время недопустимое, в настоящее время гибельно»... Просил ли Щербатов отставки, как о том он говорил раньше?195. Родзянко утверждает, что ушел Щербатов «по своему желанию»: «он откровенно говорил, что ему опротивели интриги, что при создавшейся обстановке ничего полезного сделать нельзя».
Яхонтов, давший в своих очерках «Первый год войны» образные характеристики министров, указывает, что б. кавалерийский офицер Щербатов был, действительно, не подходящий министр вн. д. уже потому, что «по дворянско-поместным традициям» с брезгливостью относился к полиции, шефом которой фактически был. Очевидно, настойчивость А.Ф. шла навстречу желанию самого министра, тяготившегося своим постом (ведь его речи в Совете министров, действительно, сплошная ламентация). В мотивах, побуждавших А.Ф. с таким напором вытеснять Щербатова из состава правительства, фигурировало и его отношение к «Другу» – вернее дошедшие до нее сведения (через интриговавшего Хвостова, который пробирался в министры), что Щербатов «показывал всем, кому попало, все телеграммы (будто перехваченные им и Самариным), твои и нашего Друга». Этим затрагивалось самое чувствительное место в сердце А.Ф. «Какое он имеет право копаться в частных делах своего Государя и читать телеграммы? Как я могу быть уверенной, что он и за нашими потом не будет следить? После этого я не могу назвать его честным или порядочным человеком». Щербатов «должен уйти», – заключала А.Ф.: «такие люди недостойны быть министрами». Это заключение 17 сентября лишь последнее звено в доказательствах, что Щербатов, как мин. вн. д. «никуда не годится», было вызвано отчасти замечанием в одном из писем Царя из Могилева, что Щербатов при докладе 9 сентября произвел на него «лучшее впечатление».
Если Распутин только рикошетом отразился на отношении А.Ф. к Щербатову, то это имя целиком определяло отношение ее к Самарину. Пред этим совершенно стушевывалась «сумасбродная идея о спасении России», которой, по мнению Императрицы, был одержим Самарин, и его индивидуальная позиция в правительственном конфликте196. Борьба с Самариным, начавшаяся с первого дня назначения его на пост синодского обер-прокурора, для А.Ф. протекала как бы вне вопросов, поставленных в августовские дни. При назначении Самарина Царь писал жене 15 июня, что все решительно настаивают на замене Саблера Самариным – и «старый Горемыкин, и Кривошеин, и Щербатов». О необходимости сменить Саблера говорил и протопр. Шавельский: «Замечательно, как все это понимают и хотят видеть на его месте чистого, благочестивого и благонамеренного человека»197. «Я уверен, – писал Царь, – что тебе это не понравится, потому что он москвич; но эта перемена должна состояться, и нужно выбирать человека, имя которого известно всей стране. С такими людьми в правительстве можно работать, и все они будут держаться сплоченно – это совершенно несомненно». «Да... относительно Самарина, – отвечала А.Ф., – я более, чем огорчена, я прямо в отчаянии – он из недоброй ханжеской клики Эллы» (Ел. Фед.).... «Он такой ярый и узкий москвич» и «без сомнения пойдет против нашего Друга». В дни, когда был поставлен вопрос об отставке Самарина, А.Ф. вспоминала: «Я так ужасно... плакала, когда узнала, что тебя заставили в Ставке его назначить»... Помимо недовольства Самариным за его поведение в церковных делах (привлечение к ответственности близкого Распутину еп. Варнавы за самовольное, до официального синодального определения, «величание» тобольского «святителя Иоанна Максимовича»198. А.Ф. до крайности нервировали доходившие до нее сплетни о том, что Самарин «продолжает говорить» против нее199. В сообщении о таких сплетнях было зерно истины – недаром записка московского Охр. Отд. 29 февраля 16г. с соответствующим преувеличением отмечала: «быть может, никто – даже самые невоздержанные революционеры в своих прокламациях – не причинил столько зла, не содействовал в такой ужасной степени падению престижа верховной власти, очернению особы Монарха, как все то, что рассказывал чуть ли не на всех улицах и перекрестках о причинах своего ухода б. обер-прокурор Св. Синода Самарин... Подробности о той роли, какую играет в государственной жизни переживаемого момента пресловутый «старец» Распутин, были тяжелым ударом и оскорблением не только Государя Императора, но в особенности Государыни Императрицы А.Ф. Злой или, быть может, глупый язык «преданнейшего монархиста» Самарина был великолепно использован руководителями революционного движения... сейчас грязные сплетни о царской семье стали достоянием широкой улицы». Эта сторона дела особенно возмущала А.Ф. – от жены в. кн. Павла она узнала, что Джунковский, которого она отождествляла с «москвичом» Самариным, «снял копии со всех бумаг», касавшихся «Друга» и хранящихся в мин. вн. д., и «показывал их направо и налево среди московского дворянства». Отсюда и исключительная настойчивость А.Ф. в отношении Самарина: «... Скорее убери Самарина. Каждый день, что он остается, он приносит вред. Старик того же мнения. Это не женская глупость» – писала А.Ф. 9 сентября. Относительно «старика» А.Ф. явно ошибалась. Насколько упорен был Горемыкин в отношении Сазонова и Щербатова (так, по крайней мере, выходит в передаче А.Ф.) – в отношении Самарина он пытался не раз смягчить враждебную атмосферу. Сама А.Ф. сообщала мужу 12 сентября: Горемыкин «предложил мне повидать С(амарина), но что толку? Этот человек никогда меня не послушается и будет делать из противоречия и злобы все наоборот». «Я его теперь слишком хорошо знаю по его поведению, которое, впрочем, меня не удивило, так как я знала, что он будет такой»200.
Политические мотивы в прямом смысле сыграли решающую роль только в отставке Кривошеина. «Мой приятель», как иронически называла его А.Ф., сам по себе не возбуждал у нее симпатии... Царица считала его «тайным врагом», действующим «исподтишка» («некрасиво и неблагородно»), работающим «заодно с Гучковым» (он женат на «москвичке») и старающимся «съесть старика» – он «виляет, и левый и правый»... Пожалуй, такая характеристика до некоторой степени в общем и соответствовала позиции Кривошеина. Во всяком случае во вне он рассматривался, как «совершенно определенный отголосок общественности», как охарактеризовал его позицию в Чр. Сл. Ком. Волконский. Слова Волконского подтверждает запись 11 июня в дневнике Андр. Влад. Характеризуя «направление» Кривошеина, как стремление «умалить власть Государя», он замечает: «Об этом очень открыто говорят почти все». Игнатьев июньские перемены в правительстве приписывал в Чр. Сл. Ком. исключительно влиянию Кривошеина. Роль Кривошеина в июле 15г. отмечают и воспоминания Поливанова201. Милюков шел еще дальше и склонен был считать, что даже мысль об образовании прогрессивного блока в Думе исходила из министерских кругов: «Кривошеин все время был на чеку («смена министров была победой его над Горемыкиным») и думал, что все же настанет его время, когда он будет премьером и считал необходимым опираться на большинство в палатах». Городские «сплетни» о премьерстве Кривошеина отметила А.Ф. еще в одном из июльских писем. В августовские дни имя Кривошеина на ролях премьера муссировалось еще больше: оно было названо, по словам Милюкова, даже в первом заседании прогрессивного блока теми, кто «маклерствовал за него». О Кривошеине много говорили и в московских собраниях земских и городских деятелей. В донесении московского градоначальника 6 сентября упоминались распространявшиеся в кулуарах «петербургские слухи», что министры Щербатов, Сазонов и Поливанов, резко настроенные против Горемыкина, «в частных беседах с депутатами из состава прогрессивного блока давали понять, что они всеми силами будут содействовать удалению настоящего председателя совета министров и проведению наиболее приемлемых пунктов программы блока». Эти слухи – доносил градоначальник – и дали перевес тактике более умеренной группы кадет в смысле продолжения выжидательной позиции и уклонения от каких-либо резких выступлений до выяснения... вопроса о том, останется ли у власти статс-секретарь Горемыкин и возможности совместно работать с правительством»... «Единственным преемником» Горемыкина из бюрократической среды считается «ст. секр. Кривошеин; никакая другая кандидатура на этот пост из бюрократии не приемлема».
И Царь и Царица отметили исключительную нервность и возбужденность Кривошеина в это время. Одним словом Кривошеин – «без пяти минут премьер» – стоит как бы в центре ожиданий тех дней202 и, естественно, он должен был уйти, когда выяснилось, что все остается на той же «золотой середине»; он «слишком много видается с Гучковым» – писала А.Ф. 18 сентября, ссылаясь на беседу все с тем же Алексеем Хвостовым. Кривошеин занимает, однако, очень ограниченное место в царской переписке и вопрос об его удалении прямо ставится только один раз – в письме 11 сент., где А.Ф. просит Царя записать на «клочке бумаги» то, о чем ему надо переговорить с Горемыкиным: Самарин, Щербатов, Сазонов, Кривошеин. Фактически Кривошеин сам подал в отставку, сделав соответствующее логическое заключение из сложившейся обстановки.
**
*
Переписка со стороны А.Ф. полна поисков кандидатов для замещения двух министров – Щербатова и Самарина. «У меня голова болит от охоты за людьми» – признает она 12 сентября. В результате всей этой «охоты» на сцену появилась красочная фигура министра, причинившего трагикомическими перипетиями своей деятельности много неприятных переживаний царственной чете – то был министр вн. д. Алексей Николаевич Хвостов203. История прохождения Хвостова в министры по методам воздействия на верховную власть и в частности на А.Ф. чрезвычайно характерна – использованы были все закулисные влияния через Вырубову и Распутина. Нас в этой игре, не слишком тонкой по своей наивности и грубой элементарности, могли бы заинтересовать черты, которые должны были бы свидетельствовать о подготовке осуществления плана «черного блока», выдвинувшего на ответственный пост своего человека в целях приведения России к сепаратному миру с Германией.
Найдем ли мы, однако, такие черты? Для нас ускользает момент, когда и кем было названо впервые имя Хвостова в качестве заместителя Щербатова... Как мы видели, в письме А.Ф. 22 авг., в день отъезда Царя в Ставку, Хвостов фигурирует уже в качестве такого кандидата, при чем сама корреспондентка не делает нового кандидата своим особым протеже. В первых обличительных показаниях перед Чр. Сл. Ком. Хвостов, с относительной откровенностью передававший факты, которыми интересовалась Комиссия, утверждал, что о нем, как он «слышал» от «нескольких иностранцев» и, как ему передавала «одна старая дама великосветского кружка», «говорили у английского посла». И тогда Царь в дни недовольства вспомнил, что Хвостов был давний кандидат на пост министра вн. д. – еще при жизни Столыпина. Тогда к нему относился «в высшей степени благосклонно» сам Император – близкие люди и причастные к иностранным посольствам говорили Хвостову, что о нем «постоянно ведется разговор на охоте». За неделю до убийства Столыпина в Ниж.-Новгород, где губернаторствовал Хвостов, приезжал «от... Государя» Распутин, чтобы «посмотреть... душу» Хвостова и предложить ему новый ответственный пост. Хвостов, не придавая серьезного значения этому разговору, поговорил с ним привычным «шутовским образом». Когда через месяц Хвостов попал в Петербург, то был принят Царем «в высшей степени неприязненно», что после предшествовавших приемов Хвостову показалось «не особенно приятно». Это послужило основанием для его ухода «из губернии» – он попал в Государственную Думу от Орловской губ. Темна история, но, несомненно, мысль о назначении Хв. министром вн. д. после Столыпина была. Об этом факте, правда, с чужих слов, говорит и Витте в воспоминаниях, причем, по его словам, уговорил не вводить в правительство «одного из самых больших безобразников» Коковцев, считавший, что назначить Хвостова министром равносильно «броситься... в обрыв». Хвостов имел придворные связи – между прочим, его свояком был близкий одно время Царю флигель-адъютант ф. Дрептельн, с которым впоследствии Хвостов разошелся на почве прохождения своего министерского стажа через Распутина.
Имя Хвостова, шумевшего в Думе своими выступлениями против немецкого шпионажа и немецкого засилья, могло быть впервые подсказано и не из распутинских сфер. Напомним, что в поисках путей проникновения к власти предприимчивый Хвостов несколько неожиданно стал в августовские дни появляться даже на завтраках Кривошеина и был введен тогда либеральным Григоровичем в число желательных кандидатов на занятие министерского поста в «деловом» кабинете. Итак, дело было на мази – Хвостов был вызван к Царю поговорить о «текущих делах», но Императрица не давала «своего согласия» в виду того, что он в свое время «проштрафился» против Распутина. Царь отправил Хвостова к Царице. И после беседы с ней, во время которой А.Ф. подчеркнула, что Хв. «очень хвалит Государь», было получено ее согласие при условии, что Хв. в товарищи себе по заведыванию полицией, в целях охраны царской семьи и Распутина, возьмет опытного Белецкого. Как удалось впоследствии Хвостову выяснить, «некоторое участие» принимал известный в петербургских салонах своими политическими интригами кн. Андронников, проникший в интимную обстановку к Вырубовой. Цель Андронникова – показывал Хвостов – была та, «чтобы меня взять в среду правительства с тем, чтобы не было моих выступлений о немецких капиталах и главным образом об электрических предприятиях».
Версия, данная Хвостовым в Чр. Сл. Ком., опровергается опубликованными письмами А.Ф. Позже, когда наступило разочарование от деятельности «одного из величайших безобразников» на министерском посту и пришлось пережить «тяжелые времена» А.Ф. писала (2 марта 16г.) ... «Я в отчаянии, что мы через Гр. рекомендовали тебе Хв. Мысль об этом не дает мне покоя, ты был против этого, а я сделала по их настоянию, хотя с самого начала сказала А., что мне нравится его сильная энергия, но он слишком самоуверен, и что это мне в нем антипатично. Им овладел сам дьявол, нельзя это иначе назвать»... Впрочем, и сам Хвостов, припертый к стене в Комиссии, должен был признать, что он сам стал «предпринимать меры к тому, чтобы обезвредить А.Ф., так как вдовствующая Имп. Μ.Ф., называвшая его «своим» и передававшая ему, что Царь хочет его иметь в качестве министра вн. д., говорила, что «нужно только принять меры, чтобы А.Ф. не препятствовала» этому назначению. Меры эти Хвостов стал предпринимать через Андронникова, имевшего «туда ход». Как слышал Хвостов, Распутин, отсутствовавший в горячие дни обработки А.Ф., отнесся «неблагожелательно» к его назначению, но «потом его уговорили». Письма А.Ф., передающие непосредственные впечатления того времени, вносят соответствующий корректив и к первым и вторым показаниям Хвостова. Последний должен был побороть не столько противодействие А.Ф., сколько колебания Императора дать окончательное согласие на назначение Хвостова – очевидно, после протеста Горемыкина, отвергавшего назначение в силу «личных свойств» кандидата и «всего прошлого». Горемыкин, по его словам в Чр. Сл. Ком., рекомендовал запросить авторитетное мнение дяди кандидата – Царь запросил и получил отрицательную характеристику204.
Началась закулисная обработка Императрицы и атака через нее Императора. Письма А.Ф. достаточно ярко воспроизводят картину того, как Хвостов пробирался в министры. Хвостов познакомился с Андронниковым, Андронников познакомил Хвостова с Белецким. Так образовался триумвират, в котором дирижерская палочка едва ли фактически не принадлежала испытанному полицейскому ищейке, превратившемуся вскоре в своеобразную «няньку при Распутине». При посредстве Андронникова члены триумвирата проникли в «маленький домик» Вырубовой для того, чтобы при ее содействии провести «человека с решительным характером, не труса» в правительство, которое не достаточно активно под дряхлеющей рукой Горемыкина: Хвостов должен быть опорой «старика», чтобы сформировать «сильный кабинет». Хвостов в глазах А.Ф. имел то «преимущество, что являлся членом Думы» – он «всех знает и сумеет с ними разговаривать, а также охранять и защищать... правительство».
В начале действовала Вырубова, на которую Хвостов произвел «прекрасное впечатление»: «тело его огромное, но душа чистая и высокая». Но «Аня» способна «иногда увлекаться людьми», но когда 16-го «Григорий телеграфировал... и дал нам понять, что Хвостов подойдет», у А.Ф. уже не было колебаний205. «Хвостов был у А(ни) и умолял, чтобы я приняла его» – писала А.Ф. 18-го. «Теперь, когда и Гр. советует взять Хвостова, я чувствую, что это правильно и поэтому приму его». А.Ф. прельстили слова «Ани», что Хвостов почему-то верит в ее (А.Ф.) «мудрость и помощь». «Некоторые боятся моего вмешательства в государственные дела, а другие видят во мне помощника во время твоего отсутствия (Андр., Хвос., Варнава). Это доказывает, кто тебе предан в настоящем значении этого слова – одни меня ищут, другие избегают». «Ну, вот я больше часу с «Хвостом» и полна наилучших впечатлений... Я пришла к заключению, что работа с таким человеком будет удовольствием. Такая ясная голова, так отлично понимает всю тяжесть положения и как можно справиться с этим«. «Это важно, так как здесь критикуют, но редко предлагают что-либо взамен». (А Хвостов говорил «Ане», что надеется, что с умом и решимостью удастся все наладить через 2–3 месяца)... Поговорив с ним, я могу откровенно тебе посоветовать взять его без всяких колебаний. Он хорошо говорит и не скрывает этого, что большое преимущество, так как нужны люди, которые имеют дар слова и всегда готовы ответить вовремя и метко. Он смог бы бороться в этом поединке с Гучковым»... «Хвостов одобряет смену министров, в особенности Щ. и С(амарина), так как старик не может с ними сопротивляться Думе. Он понимает, что «все дело в Москве и Петрограде, где скверно, но правительство должно предвидеть и готовиться к тому, что будет после войны – и этот вопрос он находит одним из самых важных. А если он будет в Думе, то ради блага страны он должен будет сказать все это и невольно указать на слабость и непредусмотрительность правительства. После войны все эти тысячи рабочих, работающих на фабриках для нужд армии, останутся без работы и, разумеется, составят недовольный элемент... Потом будет столько недовольных элементов!... Люди разойдутся по своим деревням, многие больные, увечные, многие, которые теперь поддерживаются патриотическим духом, окажутся недовольными... Нужно об них подумать. И видно, что Хвостов это устроит. Он удивительно умен – не беда, что немного самоуверен, это не бросается в глаза – он энергичный, преданный человек, который жаждет помочь тебе и своему отечеству... Затем предстоит приготовиться заранее к выборам в Думу... дурные готовятся, хорошие также должны «canvass» (агитировать), как говорят в Англии»... «Он говорит, что старик его боится206, потому что стар и не может применяться к новым требованиям (как он сам мне это говорил) – он не сознает, что невозможно не считаться с новыми веяниями и их нельзя игнорировать. Дума существует – с этим ничего не поделаешь, а с таким хорошим работником старик отлично справится»... «Он знает способ, как поступить с печатью, и не будет заигрывать с ней, как Щ.»... «Он также понимает, что надо остерегаться Поливанова – с тех пор, как Гучков попал в Госуд. Совет – он не очень ему доверяет. Он видит и думает, как мы – все время почти он вел разговор сам». «Я всегда осторожна в своем выборе, но здесь у меня не было такого чувства, как когда Щ. мне представлялся»... «Дай Бог, чтобы я не ошиблась, и я искренне верю, что нет. Я помолилась прежде, чем принять его, так как немного боялась этого207. Он смотрит прямо в глаза»... «Хвостов меня освежил, я не падала духом, но жаждала, наконец, увидеть «человека», а тут я его видела и слышала! Вы оба вместе поддерживали бы друг друга»...
Можно ли найти другой документ, столь образно показывающий экзальтированную наивность одной стороны и исключительное бахвальство другой... Царь не ответил сразу на четыре телеграммы о «Хвосте». В письме на другой день А.Ф. перечисляет еще раз все добродетели своего кандидата – вплоть до того, что это он просил «ремонтировать раку преп. Павла Обнорского»... «Это человек, а не баба, и такой, который не позволит никому нас затрагивать и сделает все, что в его силах, чтобы остановить нападки на нашего Друга – как он тогда их остановил. А теперь они намереваются снова их начать»... «Я надоедаю тебе этим, но хотелось бы тебя убедить, будучи честно и сознательно сама в этом уверенной, что этот очень толстый, опытный и молодой человек – тот, которого бы ты одобрил... Он хорошо и близко знает русских крестьян, так как много жил среди них – и тех типов также (т.е. думцев) и не боится их». Наконец, и немцефобия Хвостова, к чему А.Ф. относилась болезненно, по-своему объясняется: «Хвостов никогда не нападал на немецкие имена баронов и преданных людей, когда говорил о немецком засилии, но все внимание обратил на банки, что совершенно верно – чего никто еще до сих пор не делал»... «Дай Бог, чтобы ты был хорошего мнения о нем» – заключала А.Ф. одно из своих писем с усиленными рекомендациями Хвостова и пожеланиями, чтобы Царь его вызвал к себе. Убеждать Николая II особенно не приходилось – он писал в ответ жене по поводу хорошего впечатления, которое произвело на нее свидание с «молодым Хвостовым»: «Я уверен был в этом, зная его по прошлому, когда он был губернатором в Вологде, а позднее в Нижнем. И чтобы не терять времени, я немедленно повидаю его в тот день, как приеду, в 6 часов»...
Так был назначен Хвостов, бывший председатель фракции правых в Гос. Думе, не раз демонстрировавший свои симпатии к союзу русского народа208. Оказали ли какое-нибудь закулисное влияние деятели монархического союза на назначение Хвостова? Милюков перед Чр. Сл. Ком. в этом не сомневался, но он значительно форсировал действительность. В противовес прогрессивному блоку – указывал он – «раздались вопли, что правые должны соединиться, сорганизоваться и повторить историю 1905 года». Из центра монархических организаций шли приказы, требовавшие, чтобы с мест реагировали бы телеграммами. Полуразвалившиеся союзнические ячейки «как-то сразу» расцвели. «Назначен был съезд в Саратове на один из осенних месяцев – сентябрь или октябрь – и затем начались оттуда телеграммы с требованием сильного правительства и назначения «настоящего» министра вн. д., причем в этих телеграммах уже намечался А.Н. Хвостов». Совещание уполномоченных монархических организаций, действительно, состоялось 27–29 августа. Это совещание протестовало против прогрессивного блока, «осуществления программы которого все немцы ждут с затаенным, радостным трепетом, как верную победу свою»; оно требовало (выражало официально «пожелание») роспуска Думы209 и диктатуры – «вручение власти лицу, облеченному неограниченными полномочиями». В опубликованных материалах о Союзе русского народа, прошедших через Чр. Сл. Ком. и довольно полно воспроизводящих различные телеграммы, которые посылались местными организациями, нет ни одной, которая хоть косвенно касалась бы Хвостова. Но, если бы и было оказано в действительности давление, это ни в коем случае не могло бы служить доказательством в пользу подготовки сепаратного мира. Германофильство Союза русского народа – и в особенности его провинциальных ответвлений, повинных в устройстве антинемецких погромов – одна из создавшихся легенд (нам придется еще о ней сказать).
Впрочем, никто из писавших на интересующую нас тему и не пытался связать имя Хвостова с сепаратным миром – так несуразно должно было бы показаться такое сопоставление для министра, весьма склонного усматривать «немецкое влияние» в самом правительстве210. А если это так, то сама по себе отпадает вся концепция о сепаратном мире в 15 году, поскольку она связана с происшедшим изменением в верховном командовании и в правительстве. В духе, соответствующем такой подготовке, не было вообще ни одного министерского назначения. Сазонов остался на месте. Вместо Самарина был назначен директор деп. общих дел мин. вн. д. Волжин, скорее сочувствовавший «направлению» Щербатова и тем не менее произведший «великолепное впечатление» на Императрицу211. На место Кривошеина попал «общественник» Наумов, отказавшийся вначале от предложенного поста. По этому поводу А.Ф. писала 3 ноября: «Оказывается старик предложил министерство Наумову в такой нелюбезной форме, что тот отказался. Хвостов виделся после этого с Наумовым и уверен, что тот согласится. Он очень порядочный человек – он нам обоим нравится (хотя он и «сторонник Думы»)... Так как он очень богат, то не будет брать взяток». Вместо заболевшего Рухлова 30 октября министром путей сообщения был назначен Трепов. Этим назначением А.Ф. осталась недовольна (человек «несимпатичный» – «слаб и не энергичен») – очевидно, главным образом, под влиянием «Друга», который считал, что Трепов настроен против него.
Таков был скромный финал министерских назначений, предшествовавших крупному повороту в политике, который должен был наступить с момента назначения премьером Штюрмера. Только «навьи чары» революционного времени могли побудить Родзянко признать в Чр. Сл. Ком., что «планомерная смена министров» происходила «по указке из Берлина».
IV. Новый премьер
1. «Выжидательная тактика»
В представлении Милюкова (показания Чр. Сл. Ком.) осень 15-го года ознаменовалась полным крахом попытки примирения с Думой, сделанной к открытию летней сессии. Показателем времени был ноябрьский (20–23) съезд в Петербурге «Союза Русского Народа» под председательством отставленного в июне под общественным напором министра Щегловитова, который произнес «знаменитую» речь о том, что сейчас акт 17 октября (1905г.) есть «потерянная грамота, а вместо нее надо вспомнить грамоту об избрании на царство Михаила Федоровича, другими словами – здесь провозглашалась откровенная реакция с откровенным выставлением лозунга законосовещательной Думы». Милюков не мог объяснить Комиссии, почему из двух течений – «течения черносотенного, которое направлено было... к ликвидации Гос. Думы, и течения большинства самой Думы, которое стояло на позиции блока» – победило второе, а не первое. Очевидно, потому, что практическими лозунгами правительственной политики не были лозунги, провозглашаемые на ноябрьском «монархическом» съезде. Эти лозунги, характеризуя настроения и чаяния некоторых правых общественных кругов, определяли борьбу, которая велась в их среде, но не были принятыми директивами, даже в среде монархистов212. Милюков в своих показаниях сильно преувеличивал «черносотенно-погромную опасность начинаний монархистов», насколько она выразилась на ноябрьском съезде. Соответствующая записка петербургского Охр. Отд. показывает нам недовольство этим совещанием крайне-правых групп во главе с «дубровинцами», находившими, что оно не носило «истинно-монархического характера» и поддерживало «либеральных министров». Правильность оценки Охр. Отд. подтверждает дошедшее до нас частное письмо видного «дубровинца» Пасхалова, в котором автор говорил Дубровину о «бесполезной и безнадежной» борьбе, так как «жертва отдается сама, отстраняясь от своих защитников».
Поэтому лидер думских правых, пробираясь к власти и подкапываясь под авторитет престарелого премьера, строит свою политическую игру в предварительных закулисных интригах на признании Думы и на необходимости выработать известный modus vivendi для сожительства правительства и народного представительства, к чему не был способен упрямый и недостаточно гибкий Горемыкин. В заседании Чр. Сл. Ком. Хвостов пытался внушить Комиссии убеждение, что он старался занять пост премьера для проведения в противоположность Горемыкину213 политики, которая опиралась бы на Думу – одним словом вести дело «по методу европейскому не палками вгонять людей в то или иное настроение и в поддержку правительства, а привлекать их известными культурными способами». Трудно предусмотреть, в какие формы вылились бы попытки перейти от «канцелярских разглагольствований» на «путь действия» у человека «без задерживающих центров», которому была свойственна политика своего рода авантюр, если бы он реально принял на себя бразды правления. Но тактика прохождения им пути, открывавшего доступ к цели, была иная, чем у тех, кто говорил о «пропавшей грамоте». Этим объясняются его относительно либеральные «разглагольствования» приведшие к тому, что часть даже прогрессивной или считавшейся таковой печати (напр. «Бирж. Вед.») приветствовала его назначение управляющим министерством вн. д. – впервые из состава Думы214.
Хвостовские авансы несомненно оказывали известное влияние на «выжидательную тактику» в кругах, которые группировались вокруг думского прогрессивного блока.
**
*
В своих показаниях Белецкий весьма подробно повествовал о том, как они (т.е. триумвират) приступили к осуществлению «нашего плана действий»: как Хвостов, которому принадлежала «центральная роль», старался всячески заручиться «расположением» Родзянко (вплоть до выхлопатывания ему «вне права» ордена Станислава I-ой степени) и смягчить к себе «недоверчивое отношение в думских кругах», используя в этих целях отчасти влияние и связи оставшегося тов. министра Волконского и пытаясь сблизиться с некоторыми из влиятельных «националистов и октябристов»; как Белецкий заручился «благожелательным» отношением и обещанием «помогать» со стороны своего «хорошего знакомого» тов. председателя Думы Протопопова, с другой стороны обеспечивая Хвостову хорошее отношение к нему со стороны влиятельных монархических кругов. Хвостов вошел в «кружок Штюрмера, находившегося в полном согласии с Горемыкиным и придворными кругами». Белецкий обрабатывал одновременно «старца» и «Аню», через них подготовляя «почву для осуществления нашей программы о Гос. Думе». Триумвират попытался сблизить Распутина с некоторыми членами Думы из оппозиции – для этого было устроено несколько свиданий Распутина с депутатом Карауловым в интимной обстановке уютного обеда и т.д. Тогда же состоялось «тайное совещание» у тов. пред. Думы Варун-Секрета, на которое были позваны Милюков, Хвостов, Волконский и на котором обсуждался вопрос о созыве Думы, поставленный в зависимость: будет ли запрос о «Григории» или нет. Милюков ответил, что он не интересуется придворными сплетнями и будет говорить о том, что нужно делать для пользы России и что «вместо таких переговоров, которые ничего гарантировать не могут, нужно прежде всего определить свое отношение к прогрессивному блоку и его программе215.
Царская переписка не дает нам, конечно, достаточно материала для распутывания этого сложного узла закулисных влияний, но она довольно отчетливо представляет, как в сознании верховной власти зреет мысль о необходимости расстаться с Горемыкиным: «милый старик слишком дряхл» постепенно начинала признавать А.Ф.216. Хвостов в своей интриге не предусмотрел возможных влияний, шедших помимо триумвирата, недоверия, которое он возбуждал у многих знавших его, а главное, что в представлении «Царского» он считался еще слишком молодым, чтобы занимать такой ответственный пост, как пост председателя Совета министров. Назначен был заместителем Горемыкина Штюрмер, а не Хвостов, как он ожидал. Мне кажется, что не исключается возможность, что полученный «шах» заставил Хвостова изменить тактику, и в его скоропалительном уме могло созреть быстрое решение насильственным путем устранить Распутина и тем самым скомпрометировать Штюрмера. Этот «курьезный человек», как охарактеризовал своего шефа Комиссаров, не способен был к конспирации и слишком много предварительно болтал о том, что намеревается сделать. Более тонкий сыскных дел мастер Белецкий должен был испугаться авантюр своего соратника (он стал называть его «дегенератом») и легко его предал. Очень сомнительно, чтобы у Хвостова, как он показывал в Чр. Сл. Ком., с самого начала была цель – подойти к Распутину, выяснить его слабые стороны и с ним скорее «покончить». С большой относительностью можно было бы повторить слова Родзянко, что Хвостов «сломил себе шею на борьбе с распутинским кружком».
2. Назначение Штюрмера
Назревало решение о замене Горемыкина Штюрмером медленно. Еще за 2½ месяца до назначения Штюрмера в переписке поднимается вопрос о замене «милого старика», неспособного держать в руках расползающийся во все стороны Совет министров и наладить отношения с Думой. Первым кандидатом в заместители Горемыкина явился старший Хвостов. (Знаменательно, что имя Хвостова наряду с именем Кривошеина называлось в качестве премьера в примирительном кабинете и в прогрессивном блоке теми же «маклерами»). «Наш Друг – писала А.Ф. 10 ноября, – велел мне ждать со стариком, пока он не увидит дяди Хвостова во вторник – какое впечатление тот на него произведет. Ему очень жалко милого старика – говорит, что он такой праведник, но Он боится, что Дума его ошикает, и тогда ты будешь в ужасном положении»217. На другой день: «В городе опять ужасно ворчат на милого старого Горемыкина. Прямо отчаяние. Завтра Гр. повидает старого Хвостова, а затем вечером я Его увижу. Он хочет рассказать мне о своем впечатлении – будет ли он достойным преемником Горемыкина... Он будет у старого Хвостова в министерстве в качестве просителя». Судя по показаниям самого Хвостова, Распутин был принят им формально на обычном приеме просителей. Когда «старец» попытался начать говорить на тему об общем положении дел, министр сказал, что он «не призван рассуждать с ним на такие высокие темы» и не обратил никакого внимания на намеки Распутина, что он «едет в Царское». Очевидно Хвостов «Другу» не понравился, и А.Ф. пишет 13 ноября: «Он (т.е. Распутин) не допускает и мысли, чтобы старика уволили... Он говорит, что старик так премудр. Когда другие ссорятся и говорят, он сидит расслабленно, с опущенной головой. Но это потому, что он понимает, что сегодня толпа воет, а завтра радуется, и что не надо дать себя унести меняющимся волнам. Он находит, что лучше обождать. По божьему не следовало бы его увольнять. Конечно, если бы ты мог появиться и сказать несколько слов, совершенно неожиданно, в Думе (как ты это полагал), то это могло бы все переменить, и было бы блестящим выходом из положения. После этого старику стало бы легче или лучше, чтобы он заболел за несколько дней до открытия Думы и не открывал бы ее лично, чтобы не быть ошиканным»?218. Через день А.Ф. имела беседу с самим Горемыкиным: «Он вполне уверен во внутреннем спокойствии – говорит, что ничего не может быть. Он находит, что молодые министры Хвостов и Шаховской без нужды слишком волнуются. На это я возразила, что лучше предугадывать события, чем просыпать их, как это обыкновенно здесь бывает. Ну, дело идет о том – созывать ли теперь Думу, он против этого. Им сейчас нечего делать» (бюджет министром финансов внесен был с опозданием). «Если же они будут заседать без дела, то начнут разговоры про Варнаву и нашего Друга, будут вмешиваться в правительственные дела, на что не имеют права. (Хвостов и Белецкий) говорили А., что тот член Думы, который намеревался говорить против Гр., взял обратно свое заявление, и что эта тема не будет затронута. Одним словом, таков совет старика, плод долгого размышления и вчерашних разговоров с одним членом Думы, имя которого он просил не называть... Я хочу попросить А(ню) поговорить об этом совершенно конфиденциально с нашим Другом, который видит, и слышит, и знает многое и спросить, благословит ли Он, так как перед тем Он стоял на совсем другой точке зрения... Наш Друг сказал последний раз, что только в случае победы Дума может не созываться, иначе же непременно надо, что ничего особенно дурного там не будут говорить – что старик должен заболеть на несколько дней, чтобы здесь не появляться и что ты должен неожиданно вернуться и сказать несколько слов при открытии Думы»... «Аня» успела уже поговорить с «Другом», и в письме делается приписка, что Друг нашел, что «все», сказанное стариком, «совершенно неправильно» – «надо созвать Думу хотя бы на короткое время». «Я была уверена, что он ответит именно так, и мне кажется, что он вполне прав... нельзя без нужды опять оскорблять их». 29 ноября (т.е. через две недели, в течение которых Николай II приезжал в Царское): «Ну, наш Друг виделся со стариком, который очень внимательно Его выслушал, но стоял на своем. Он намерен просить тебя совсем не созывать Думы (она ему ненавистна), но Гр. сказал ему, что нехорошо просить об этом тебя, так как теперь все желают работать.... надо оказать им немного доверия»...
Приведенные выписки, как будто бы, устанавливают с достаточной определенностью, что осложнение с премьерством Горемыкина было вызвано непримиримостью последнего к Думе, и что Распутин по каким-то тактическим соображениям в данном случае высказывался за «доверие» Думе; Хвостов младший и Белецкий – утверждал последний – соответственно влияли на Распутина. Такая установка устраняет толкование некоторых выражений в последующих письмах А.Ф., высказывавшей якобы желание не созывать Думу для того, чтобы тем самым облегчить шаги к заключению сепаратного мира, так как «со стороны возглавляемой Думой воинствующей буржуазии Романовы ожидали революции» в случае совершения такого шага.
Очевидно, в дни пребывания Николая II в Царском, между 7–12 декабря, было названо впервые имя Штюрмера, как возможного кандидата в заместители Горемыкину. «Подумал ли ты серьезно о Штюрмере? – спрашивала А.Ф. 4 января. «Я полагаю, что стоит рискнуть немецкой фамилией, так как известно, какой он верный человек (кажется, твоя старая корреспондентка упоминала о нем219 – и он хорошо будет работать с новыми энергичными министрами». «Не перестаю думать о преемнике старику» – отвечал Царь: в поезде я спросил у толстого Хвостова его мнение о Штюрмере. Он его хвалит, но думает, что он тоже слишком стар, и голова его уже не так свежа, как раньше. Между прочим этот старый Штюрмер прислал мне прошение о разрешении переменить фамилию и принять имя Панина. Я ответил, что не могу дать разрешения без предварительного согласия имеющихся еще живых Паниных». А.Ф. 7 января: ...«Не знаю, но я все-таки подумала бы о Штюрмере. У него голова вполне свежа. Видишь ли, у X. есть некоторые надежды получить это место, но он слишком молод. Штюрмер годился бы на время, а потом, если тебе понадобится X. или, если найдется другой, то можно будет сменить его. Только не разрешай ему менять фамилию: это принесет ему более вреда, чем если он останется при своей почтенной старой – как, помнишь? сказал Гр. А он высоко ставит Гр., что очень важно». Царь 7 января: ...»Я продолжаю ломать себе голову над вопросом о преемнике старику, если Штюрмер, действительно, недостаточно молод или современен». А.Ф. 8 января: «Разве ты не мог бы секретно вызвать Штюрмера в Ставку? – ведь у тебя бывает столько народа, чтобы спокойно переговорить с ним, прежде чем ты примешь какое-нибудь решение?» А.Ф. 9 января: ... «Наш Друг сказал про Штюрмера: не менять его фамилию и взять его на время, так как он, несомненно, очень верный человек и будет держать в руках остальных. Пусть возмущаются, кому угодно, это неизбежно при каждом назначении». Царь 9 января: ... «Я тебе дам знать, как только что-нибудь окончательно решу. Что же касается приезда Шт. сюда, то я считаю это неудобным. Здесь я принимаю исключительно людей, имеющих то или иное отношение к войне. Поэтому его приезд послужил бы только поводом для разных толков и предположений. Я хочу, чтобы его назначение, если оно состоится, грянуло, как гром. Поэтому приму его, как только вернусь. Поверь мне, что так лучше». «Ты прав относительно Штюрмера и удара грома» – лаконически отвечала А.Ф.220.
**
*
Из переписки как будто вытекает, что имя Штюрмера было подсказано со стороны. О закулисной интриге, приведшей Штюрмера к власти, подробно показывал в Чр. Сл. Ком. один из членов «распутинского кружка» Манасевич-Мануйлов, хваставшийся, что он в сущности провел Штюрмера на пост премьера. Хвостов «толстый» так и говорил в Комиссии: «Штюрмер был назначен по требованию Манасевича-Мануйлова». Было бы несколько смехотворно вслед за опальным министром преувеличивать влияние этого авантюриста из птенцов «Нового Времени» (о нем нам придется еще сказать), выступившего в роли политического маклера. Посетив нового митрополита221 и заведя разговор на «общие политические темы», Манасевич узнал, что «идут поиски нового председателя Совета министров». Питирим был в «курсе» событий в силу близости к «Другу» и «сношений с Царским Селом». Митрополит имел большой «авторитет» у Императрицы, как «настоящий молитвенник» – показывал Манасевич – но главное «Григорий» был у него на «почетном месте», пользовался «замечательным уважением». Питирим «крайне отрицательно» относился к антидумской позиции Горемыкина, считая, что такая политика «приведет к печальному концу и может стоить трона». На вопрос: кто же намечается в заместители Горемыкина, присутствовавший при беседе митрополичий секретарь Осипенко, державший себя, «как самый близкий человек», назвал фамилию Штюрмера, сославшись на «достоверные источники». Тогда митрополит поинтересовался узнать «какого направления Штюрмер». Манасевич, б. чиновник департамента полиции, знавший его еще в бытность директором означенного департамента, ответил, что это «человек – очень практический» и умеющий «лавировать», несмотря на свои «похождения реакционного характера». И вот митрополит поручил журналисту-охранщику выяснить современную фигуру кандидата на премьерский пост, указывая своему собеседнику, что известная группа воздействует в Царском Селе в смысле того, что надо, «во что бы то ни стало... закрыть Гос. Думу, считая, что время такое, что... правильнее бы даже создать военную диктатуру»...
Побывал у Питирима и Штюрмер, произведший на митрополита «впечатление хорошее», только «его смущала очень его немецкая фамилия». После этого Питирим ездил в Ставку и представил докладную записку о необходимости существования Гос. Думы (следов этой записки в опубликованных материалах нет) и о назначении «практического» председателя Совета министров... Митрополит был в Ставке 12 января, т.е. через 3 дня после того, как Царь писал, что он желал бы, чтобы назначение Штюрмера, если оно состоится, «грянуло, как гром». В письме к жене Ник. Ал. отметил, что Питирим говорил «особенно о созыве Гос. Думы»: «Это меня удивляет, и я хотел бы знать, кто на него повлиял в этом отношении». О Штюрмере в письме ничего не сказано. Через несколько дней Питирим посетил и председателя Думы. Это было 14 января – говорит Родзянко. Митрополит приехал в сопровождении члена Думы свящ. Немерцалова, а Родзянко, как «более опытный политик», спрятал у себя правителя канцелярии Глинку, чтобы иметь своего свидетеля. В воспоминаниях Родзянко и его показаниях имеется существенное разноречие по поводу свидания. В показаниях Питирим говорит, что ездил в Ставку для того, чтобы «смягчить впечатление» от письма, которое Родзянко 11 декабря написал Горемыкину, настоятельно «требуя» от него покинуть пост. («Письмо это – показывал Родзянко – не предназначалось для печати», но оно «исчезло» со стола в его кабинете и «появилось во всей печати». Копию письма Родзянко передал Царю при докладе 27 декабря). В воспоминаниях митрополит приезжает «выразить свой восторг» по поводу этого письма и «успокоительно» замечает, что дни Горемыкина сочтены: он «не долго останется, он слишком стар, вероятно, вместо него будет назначен Штюрмер». «Да, я слышал – ответил Родзянко – но вряд ли это изменит положение, к тому же немецкая фамилия в такие дни оскорбляет слух». – «Он переменит фамилию на Панина»... – «Обман этот никого не удовлетворит. Вы знаете, владыко, есть хорошая пословица: жид крещеный, конь леченый»... В показаниях Родзянко говорит, что он не знал о проекте отставки Горемыкина. Когда Питирим назвал имя Штюрмера, Немерцалов вскочил с кресла: «Как можно немца назначать...? Невозможно! Штюрмер! Что же такое!». Питирим посмотрел на батюшку и сказал: «Священник Немерцалов, Штюрмер такой же русский человек, как и мы с вами»... И митрополит категорически заявил, что Штюрмер будет назначен. «Очень жаль – заметил Родзянко: предстоит еще более упорная война со Штюрмером, чем с Горемыкиным. Штюрмер довольно решительный человек». Беседа перешла на злободневную тему о «старце», и председатель Думы требовал от митрополита, чтобы тот очистил свое имя от слухов, что он «ставленник Распутина» и очистил церковь от «хлыстовских влияний»... Так попытка перекинуть мост между Думой и правительством не увенчалась успехом.
20-го января, в период пребывания Николая II в Царском, Штюрмер был назначен премьером. Возвращаясь в Ставку, Царь с дороги писал 28-го: «Я на этот раз уезжаю гораздо спокойнее, потому что имею безграничное доверие к Штюрмеру», а А.Ф. ему отвечала: «как я рада, что теперь у тебя есть Штюрмер, на которого можно положиться и о котором ты знаешь, что он постарается не допустить разброда среди министров»222. «Наш Друг... спокоен за все, только озабочен назначением Иванова, находит, что его присутствие в Думе могло бы быть очень полезно». Речь шла об одном из кандидатов в военные министры на место Поливанова – это была бы «превосходная замена и доброе начало для 1916г.» – А.Ф. не сомневалась, что «сердце всей Думы устремилось бы к «Дедушке»223.
Назначение Штюрмера, – вспоминает Родзянко, – «привело всех в негодование: те, которые его знали по прежней деятельности, не уважали его, а в широких кругах, в связи со слухами о сепаратном мире, его фамилия произвела неприятное впечатление: поняли, что это снова влияние Императрицы и Распутина и что это сделано умышленно наперекор общественному мнению». Бывший мин. нар. просв. гр. Игнатьев, который всегда пользовался доверием Царя, в показаниях Чр. Сл. Ком. заявлял, что Штюрмер представлялся верховной власти именно лицом, удовлетворявшим требованиям сожительства с общественностью. Игнатьев вспоминал, что при докладе 2 декабря он говорил Николаю II «о необходимости такого председателя, который бы что-нибудь сделал для связи с законодательными палатами; без этого выхода нет, Гос. Дума есть минимум общественности и последняя зацепка для бюрократической власти – «мне сказали, что это совершенно верно, что такие задания даны, и вы скоро увидите». Назначение Штюрмера для Игнатьева явилось «'совершенно неожиданным». Он отправился к новому премьеру и объявил ему, что не видит «возможности» совместной работы: «мотивы такие: мои старые коньки – общественность» и т.д. Штюрмер ответил: «это – моя задача».
Столь же «ошеломляющее» впечатление назначение Штюрмера произвело и на другого либерального министра, старого земского деятеля, члена Гос. Совета по выборам, занявшего пост министра земледелия в горемыкинском кабинете по личному настоянию Царя. При назначении между Царем и будущим министром в ноябре произошел такой разговор. Наумов заявил о своем «категорическом отказе», ссылаясь на то, что он «искренний сторонник» ушедших министров – Самарина и кн. Щербатова: «более верноподданным, чем они были, я быть не могу». «Вы человек земли, – возразил ему Царь, не желая принимать отказ своего или А.Ф. кандидата: – вы человек правды». Наумов на министерском посту держал себя независимо: рвал «публично» рекомендательные записки митр. Питирима, отказывал в приеме Распутину, являвшемуся к нему с какой-то «титулованной дамой». В глухой борьбе между министрами относительно Гос. Думы настаивал в Совете на ее созыве без каких-либо «условий» и указывал «неоднократно» и «настойчиво» Царю, что «ежели он сойдется с Гос. Думой (состоявшей «на половину из добрых земцев») на началах полного доверия, полной искренности, то дело и войны и государственного строительства может наладиться более или менее хорошо». И Император ему столь же «неоднократно» обещал, что так, как он докладывал, так «и будет»...
И эту общественную линию должен был проводить Штюрмер, который имел исключительно плохую в этом отношении славу и мог рассматриваться только, как ставленник реакции! Непонятная оберация! И все-таки факт остается фактом: Штюрмер («святочный дед», как прозвали его, по словам Шульгина, в Петербурге) вовсе не был назначен «умышленно наперекор общественному мнению». Член Гос. Думы Мансырев, принадлежавший к фракции к.-д., даже говорит в воспоминаниях, что в думских кругах в то время многие назначение Штюрмера склонны были рассматривать, как победу «блока», и только позже назначение Штюрмера связали с закулисной игрой сепаратного мира. Так в октябре член Гос. Совета Шебеко в собрании прогрессивного блока вспоминал слова «одного из близких к правительству лиц», сказанные «после успешной» борьбы Думы с Горемыкиным: «Конечно, Горемыкин старик, но при Горемыкине не будет толков о преждевременном мире, а этот на все пойдет. Теперь слухи, что мирные течения поддерживаются, обоснованы». (Запись Милюкова). Сам же Штюрмер говорил Белецкому (так показывал последний), что он сумеет при «либеральном отношении своей политики сжать в нужных случаях в бархатных перчатках не отвечающие его задачам порывы общественности».
Первые шаги «нового премьера» не встретили одобрения в лагере тех, кто держался за «призрак самодержавия». Упоминавшийся уже Пасхалов писал 23 января лидеру «дубровинцев»: «Новый премьер поспешил отречься от солидарности партийной и расшаркаться перед «общественностью», этим новым фетишем либерального словоблудия. Признак далеко не утешительный, а если предшественник его устранился по разногласию о том, в каких пределах допустить безобразничать в предстоящую сессию Гос. Думы, то и вовсе плохой».
3. – Царь в Думе
С назначением Штюрмера связано одно необычайное в летописи занятий Гос. Думы событие – неожиданное посещение Императором заседания Думы. По мнению сторонников тезы подготовки сепаратного мира, то был лишь «придуманный Распутиным маневр» для того, чтобы несколько парализовать враждебную встречу Думы с Штюрмером. Между тем, совершенно очевидно, что «историческое событие», происшедшее 9 февраля, явилось осуществлением проекта, о котором говорилось еще в ноябрьских письмах Н.А. к А.Ф., т.е. тогда, когда о Штюрмере и разговора не было. Напомним, что в письмах А.Ф. несколько раз подчеркивалось, что эта мысль принадлежала как бы самому Царю. Может быть, здесь следует увидеть лишь своего рода педагогический прием, но столь же допустимо и предположение, что Распутин, как это бывало, ухватился за услышанное и преподносил потом (или преподносила А.Ф.), как нечто свое боговдохновленное. Во всяком случае, дело было не так просто, как изобразил Хвостов «толстый» в показаниях: сказал Распутин «папаше» поехать в Думу, тот и поехал. Не соответствовало оно и версии, в значительной степени измышленной хвастливым Манасевичем-Мануйловым. По его словам, мысль о посещении Царем Думы явилась у Мануйлова при беседе с Бурцевым (с некоторым санфасонством он называл последнего своим «приятелем»), который беспокоился происками реакционной партии и говорил, что «нужно что-нибудь такое сильное, чтобы разбить эту волну». Мысль Манасевича встретила одобрение Бурцева, хотя он и отнесся скептически к возможности ее осуществления. «Я поехал к Распутину, – показывает Манасевич, – и говорю: «Вот, слушай, так и так, говорят против Думы». – «Да, да, это все клопы, которые ворочаются против Думы, но и клопы кусаются и могут наделать бед». Я говорю ему: «Ты имеешь влияние, устрой так, чтобы папаша приехал в Думу». Он стал бегать по комнате, а потом говорит: «Ну, ладно, папаша приедет в Думу, ты скажи этому старикашке (Штюрмеру), что папаша будет в Думе и, если его спросят, чтобы не артачился». Я тогда сказал Штюрмеру, что есть такое предположение, что, вероятно, будет Царь. Он отнесся очень сочувственно. И представьте себе, через 4–5 дней Царь был в Думе».
Полицейский начальник бывшего охранника не желает пальмы первенства отдавать подчиненному: это он, Белецкий, и Хвостов «рекомендовали посещение Государем Государственной Думы». Председатель Гос. Думы приписывает инициативу себе и вспоминает: «Открытие Думы было назначено на 9 февраля. 4 февраля было получено радостное известие о взятии нашими войсками Эрзерума... Этот военный успех облегчил примирение с членами Думы и как-то сгладил последние вызовы власти... Послы союзных держав... обращались ко мне, желая проверить слухи об окончательном роспуске Думы.... Надо было придумать что-нибудь, чтобы рассеять эти слухи, поднять настроение в стране и успокоить общество; необходимо было, как я считал, убедить Государя посетить Думу... Не кто мог уговорить на такой шаг Царя. Первым делом надо было обратиться к Штюрмеру и заручиться обещанием не мешать и не отговаривать Царя. Бюрократ в душе, Штюрмер испугался возможности подобного шага, но все-таки обещал не вмешиваться, особенно после того, как ему объяснил всю выигрышную сторону этого для него лично: в обществе могли предположить, что это он, новый премьер, внушил такую благую мысль Государю. После этого я решил прибегнуть к помощи некоего Клопова, старого идеалиста, патриота, которого Царь давно знал и любил, и допускал к себе. Клопов этот бывал и у меня. Он согласился и написал Царю письмо, изложив доводы касательно посещения Думы. Скоро он получил ответ следующего содержания: «Господь благослови. Николай».
Спутал ли хронологически Родзянко, или вокруг фантастического, но реального Клопова сплелся клубок противоречивых легенд224 в данном случае довольно безразлично, ибо, очевидно, не Клопов побудил Царя принять решение выступить в Думе. Уже 4 февраля Царь, без предварительных переговоров, написал жене: ..."я хочу вернуться, чтобы присутствовать при открытии Гос. Думы и Гос. Совета. Пожалуйста, об этом пока не рассказывай... Приезжаю в Царское в понедельник, 8-го. Остаюсь там два дня и спешно возвращаюсь сюда». И никаких последующих замечаний до приезда Николая II в письмах нет225. Пребывавший в Ставке ген. Носков говорит, что мысль о посещении Думы подсказал Царю Алексеев.
«Ловкий маневр» 9 февраля довольно кисло впоследствии оценивал лидер думской оппозиции в показаниях Чр. Следственной Комиссии: «Царь сказал речь довольно бесцветную и довольно благожелательную226 и имел некоторый внешний успех». Другие свидетели перед той же комиссией давали несколько иную характеристику: Поливанов, например, говорил о «восторженном приеме», который был оказан Царю в Думе – приеме, произведшем на Царя, по словам Родзянко, «чарующее впечатление»: «этот день я никогда не забуду», – сказал Царь Родзянко. Член Думы Каменский на всероссийском съезде городов 12 марта говорил также о «высоком воодушевлении», которое вызвало в Думе посещение ее Царем. Это уже прямое, непосредственное свидетельство. Присутствовавший на заседании Палеолог со своей стороны отмечает «восторг» («une allegresse radieuse et fremissante») в «левых» партиях (очевидно, надо иметь в виду прогрессивный блок) и негодование, растерянность «правых» и чрезвычайную взволнованность Императора (о волнении говорит и Родзянко).
Милюков вспоминает в своих показаниях, что перед этим посещением «состоялся целый ряд попыток Штюрмера и близких к нему людей к более или менее мирной встрече». С этой целью «обращались к разным членам в Думе» и, между прочим, к самому лидеру блока, приглашенному на совещание к товарищу Председателя Думы Варун-Секрету, на котором присутствовал и член Думы, министр внутренних дел Хвостов. Последний пробовал, – показывал Милюков – «уговорить меня, что Штюрмер – лицо не определившееся... и что, может быть, от приема дружественного зависит его отношение к Думе и блоку». Так что, «не предрешая этого отношения, лучше было бы не обливать его холодной водой и дать ему некоторый аванс». Лидер блока высказался против каких-либо предварительных «таинственных переговоров» и требовал безоговорочной капитуляции правительства перед программой блока, на почве которой была пресечена предшествовавшая сессия Думы. Несмотря на детальность и определенность показаний Милюкова, свидетель спутал два момента, ибо его свидание с Хвостовым, как мы знаем, было гораздо раньше227 и никакого отношения к Штюрмеру не имело. Да и по существу категорические, уже мемуарные, утверждения Милюкова, как всегда, требуют поправок. В данном случае это легко сделать, пользуясь теми же записями Милюкова о заседании бюро прогрессивного блока. На заседании 28 января (последнем, отмеченном Милюковым за этот период по сохранившимся записям) был поставлен вопрос об отношении блока к Правительству. Милюков выставил три возможные «гипотезы», которые определяют отношение к новому премьеру: «признает, не признает блок, поищет средней дороги». Меллер-Закомельский: «...Буде будет протянута рука – будем совместно работать. Насколько возможна совместная работа, будет зависеть, как он пойдет на встречу». Шидловский: «Надо реагировать не на слова, а на поступки... Декларация будет набором слов, заключения будут гадательны. Только на поступках увидим, насколько наши дороги сходятся». Годнев рассказывает, что у него выпытывали, как отнесется Дума к тому, если правительство проявит желание быть ближе с лицами, могущими оказать влияние... «Если к более или менее видным членам придут и будут просить указаний». «Я ответил, что сейчас веры нет. Если ко мне придут, я ничего не скажу: все выпытают, а затем обманут». Лица, которые беседовали с депутатом, указали, что Дума будет созвана не ранее 22 февраля, потому что раньше «нельзя узнать настроений». Ознакомившись с мнением Годнева, что «за исключением крайних левых», депутаты «будут вести себя корректно», означенные «лица» сказали: «тогда можно созвать и раньше». Ковалевский (Евграф) получил еще более важную информацию: «Произошло изменение отношения верхов – под влиянием агитации среди солдат, антидинастических лозунгов228. Доложено было, куда следует, и решено переложить тяжесть на другие плечи. Учреждение, стремившееся взять власть, может служить громоотводом. Из нежелательного учреждения становится помощницей. Правительство станет очень уступчиво», – заключил оратор: «надо учитывать – положение благоприятно». «Если в самих верхах произошло изменение, то надо быть увереннее. Надо сказать об ответственности правительства», – возвращается Ефремов к своей всегдашней позиции. «Выжидательной позиции занять нельзя, ибо существующее положение внутри стало хуже». «Мы ближе к возможности катастрофы». «Выжидательная позиция будет выгодна правительству и произведет впечатление, что мы готовы поверить». В Гос. Думе «мы не можем ответить неопределенными фразами на декларацию. Мы должны высказаться определенно. Это Правительство не есть правительство общественного доверия». Годнев поддержал последнее предложение Ефремова: «...коренное требование, неприемлемое в блоке, вовсе не в программе. Противодействия программе не будет229. Если не повторять о доверии, примут любую программу, но ровно ничего не сделают». Маклаков не представляет себе декларацию, в которой было бы доверие... Приходится быть почти холодным, сдержанным обязательно. Но в недоумение приводит предложение Ефремова, что в первый день надо сказать, что мы правительству не верим... Раз Горемыкина нет, нельзя сказать эту фразу на ветер... непоследовательно». Шульгин: «Становиться в позу невозможно. Что мы знаем о Штюрмере? Или красноречивая характеристика (сказать не можем), или что он «правый». Но давно ли, ответят, вы сами ссорились? Теоретически закрывать двери невозможно. И невыгодно – особенно с тем лицом, который мягко стлал. Мы должны быть еще мягче Штюрмера, ни в чем не уступая... Подавать вид ершей, которые колются и имеют вид самомнения неприступных богов – нельзя».
«Красноречивая характеристика», о которой говорил Шульгин, была дана выступавшим ранее Гурко. Компетентное суждение человека, причастного к высшей бюрократии до известной лидвалевской эпопеи (злоупотребления при поставке хлеба), сводилось к титулованию нового премьера «мелким шулером», обладающим житейским тактом и уменьем разговаривать с людьми». «По существу может уступить все, поскольку не испортит репутацию на верхах». «Положительных убеждений нет никаких: готов хоть на демократическую республику». Ведь Штюрмер губернаторствовал в Твери, «на словах дружил с правыми», «никаких дел не делал и оставил все третьему элементу». – Левые говорили: «пусть сидит». «Премьер фактически будет опираться на верхнюю палату и делать розовое лицо блоку». Гурко рекомендовал «Придерживаться прежнего – скандала не делать» и проявлять «холодную сдержанность». «Уживется или не уживется Штюрмер с Думой?» – «От этого зависит, – полагал Милюков, – при положении, описываемом Ковалевским, сохранить или не сохранить власть. Мы укрепим его или ослабим, смотря по нашему поведению. Не договор, а параллелизм, но без всяких обязательств. Сейчас на очереди не политика провокации, а политика умолчания. Зависит от содержания декларации». Отсюда вытекал вывод: «идти на переговоры, но ничего не уступать» (Шульгин). «Если можно, заставить пойти на прецедент – разговор с представителями блока» (Гурко). По мнению Шидловского, «большая ошибка не пойти на приглашение до начала Думы. Однако, большинство склонялось, что на устраиваемый премьером «раут» идти преждевременно.. «Мы должны ответить, что с наслаждением пойдем на раут, но не можем до заявления, потому что не знаем, к кому едем» (Шульгин). «На раут не идти: продешевим», – формулировал Милюков. – Нужна еще «обоюдная разведка».
В итоге «встреча» со Штюрмером произошла в Думе без всяких «таинственных переговоров»230. «Но тут мы натолкнулись на сюрприз совершенно неожиданный», – показывал Милюков, имея в виду посещение Царем Думы. Это было понято оппозицией, как «аванс и до некоторой степени покаяние за роспуск Думы на блоке». В действительности великое «историческое событие», как назвал председатель Думы посещение представительного Собрания Царем, превратилось только в «осложняющее обстоятельство», как выражался Милюков. Сам председатель Думы должен был признать, что «вышло как-то куцо». Провожая Царя, Родзянко будто бы ему сказал (беру выдержку из стенограммы показаний): «Вы изволили пожаловать. А дальше что?» – «Вы говорите на счет чего?». Я говорю: «Ну, а ответственное министерство?». Он говорит: «Ну, об этом я еще подумаю»231.
Составленная в «либеральных» тонах речь нового премьера не удовлетворила, конечно, оппозицию... «В заявлении его, – вспоминал Милюков, – категорически упоминалась фраза об исторических устоях, которые остаются незыблемыми, на которых росло и укрепилось русское государство – фраза сакраментальная – про конституционализм, и про самодержавие... После этого было уже не трудно кончить это заседание так, как предполагалось раньше – выступлением от имени всего блока... Когда мне пришлось выступить на следующий день, я говорил, что это не министерство доверия, а что это министерство недоверия к русскому народу... и указал, что страна считает петроградские события пятым фронтом»...
В нашу задачу сейчас не входит политическая оценка по существу государственных событий того времени, для нас важно в данном случае установить лишь то, что «они» то считали посещение Гос. Думы 9 февраля «авансом» общественности. Мемуаристы, писавшие до ознакомления с опубликованными письмами Императрицы и передававшие, таким образом, отзвуки современности, довольно упорно утверждают, что поступок Императора вызвал большое неудовольствие и даже негодование А.Ф.... «Говорили, он сделал это за свой страх, – показывал Родзянко, – и когда приехал к Императрице, ему тогда попало»232.
Позже в эмигрантских воспоминаниях Родзянко повторил: «она резко говорила против по наущению своего злого гения». Со слов Сазонова, Палеолог записал, что Царь боялся истерической сцены со стороны жены, и что Царица в действительности осудила сделанный шаг для соглашения с думской общественностью (то же самое сказала французскому послу и кн. Палей).
Как фактически созревала мысль о посещении Думы и насколько правдоподобен рассказ Хвостова, на который в своем исследовании опирается Семенников (Хвостов «очень хорошо» рассказал) мы видели.
– «Довольны ли вы вчерашним днем», – спросил Царь Штюрмера. Как истый царедворец, Штюрмер в «письменном докладе» охарактеризовал «событие» 9 февраля: «Замедлил своим по сему представлением, почитая необходимым выразить не только пережитое счастье первых впечатлений, но и наблюдение над тем, при каких настроениях протекают первые дни работы законодательных учреждений. Не говоря уже о сих последних, все общество и вся печать с исключительным единодушием признала день 9 февраля днем огромного внутреннего значения, днем историческим. Под непосредственным влиянием этого дня речи наиболее несдержанных ораторов Гос. Думы были заметно смягчены в тех своих частях, которые по заранее намеченному плану должны были способствовать возбуждению общества и печати. Трехдневные общие прения по вопросу об обращении правительства... протекли без всякого подъема и прения закончились простым переходом Гос. Думы к очередным делам, без внесения на обсуждение Гос. Думы какой-либо формулы... Все это дает мне возможность представить, что те пары, которые в течение ряда месяцев бережно накапливались водителями оппозиции, в значительной мере уже выпущены и, как показывают все наблюдения, без тех последствий, на которые были рассчитаны».
Насколько официальный оптимизм премьера соответствовал действительности, видно хотя бы из донесения в департамент полиции начальника московского Охр. Отделения Мартынова 25 февраля, воспроизводившего по обычаю, на основании агентурных сведений, настроение на закончившемся VI съезде партии Народной Свободы, т.е. той политической группы, которой фактически принадлежало идейное руководство в думском прогрессивном блоке. Ударным выступлением агентура считала речь Шингарева, приводя его якобы «подлинные слова». Шингарев считал величайшей ошибкой идти на встречу «лисьей политике» Штюрмера: «для нас он в сто раз хуже Горемыкина...»233, «там была безумная ставка реакции», но в лице Горемыкина «мы имели... прямолинейную и честную власть, Штюрмер же воплощенная провокация... Его задача – обмануть и выиграть время... Ответ может быть... только один: требование немедленного ухода... Власть сама себя завлекла в пучину... Такой власти мы не можем бросить и обрывка веревки... и колебания... нам не простили бы ни современность, ни история...» Агентура считала, что речь Шингарева «в сущности была направлена против Милюкова, который во фракционных совещаниях не один раз колебался и не прочь был вести переговоры с Правительством». Агенты отмечали столь же решительное настроение и у Маклакова: он «прямо сказал, что настроение Москвы сверху до низу таково, что малейшее «заигрывание» со Штюрмером способно безвозвратно похоронить в глазах Москвы престиж кадетской партии»234. «Либеральный уклон декларации Штюрмера настолько, с другой стороны, не удовлетворил «правых», что в конце февраля происходило «при весьма конспиративной обстановке», какое-то совещание правых фракций Гос. Думы и Гос. Совета, где решено было проводить в кандидаты на пост премьера Танеева. Правда, это были только слухи в думских кулуарах и на «фракционных собраниях прогрессивного блока».
Как же реагировала верховная власть? Царица писала тотчас же уехавшему после думского заседания мужу: «Могу представить себе глубину впечатления, произведенного на всех твоим присутствием в Думе и Гос. Совете. Дай Бог, чтобы оно побудило всех к усердной и единодушной работе на благо и величие нашего возлюбленного отечества. Увидеть тебя значит так много. И ты нашел как раз подходящие слова...» Самообман, конечно, не мог длиться, но наличие его с ясностью опровергает басню, связывавшую назначение Штюрмера с особливой подготовкой сепаратного мира.
4. Призраки мира
Из февральского (16г.) донесения департамента полиции совершенно отчетливо видно, что в общественном сознании того времени прочно укоренилась вздорная мысль, что Правительство ищет путей к заключению сепаратного мира с Германией, и что вдохновительницей и руководительницей этого дела является «немка» на престоле. Исследовательские перья всегда стараются нащупать данные, которые могли бы подтвердить легенду, рожденную психологией современников.
Не принадлежащий к школе «марксистов» специалист в области истории международного права Шацкий склонен увидать признак колебания Николая II в его отношении к записке о мире, которая была ему представлена в марте членом Гос. Совета, бывшим послом в Вашингтоне, бар. Розеном. История записки, по словам самого Розена, такова. Ему пришлось как-то в клубе говорить с Фредериксом на тему о необходимости искать выхода из войны во избежание катастрофы. Человек консервативный, считавший вообще союз России с Англией и Францией фатальной ошибкой, относившийся весьма скептически к увлечениям национальной политики константинопольским миражем и преувеличивавший, возможно, мощь Германии, Розен приходил к заключению, что «бессмысленная бойня» ни к чему, кроме крушения Европы, привести не может235. Министр Двора просил его написать на эту тему краткую записку для передачи Императору. Задание было выполнено и Фредерикс телеграфировал Розену, что Царь выразил одобрение идеям, изложенным в записке и просил Розена переговорить с Сазоновым. Концепция Розена по существу была далека от идеи сепаратного мира – она ставила вопрос шире и глубже. Как много раз мы уже видели, позиция Розена была чужда Николаю II, и поэтому нет оснований утверждать, как это делает Шацкий, что лишь «нерешительность характера Государя заставила его отослать бар. Розена к Сазонову». Одобрение само по себе ничего не доказывает – с одной стороны, это было в характере Николая II, с другой «одобрение», переданное через вторые руки, могло иметь вид формальной отговорки. Сазонов не согласился, конечно, с запиской Розена. Тем дело и кончилось, и у Штюрмера не было никаких фактических данных для утверждения, что Сазонову в «тот момент» удалось переубедить Царя.
Если «записка» Розена в тот момент не вышла за пределы очень узкого круга людей, то еще раньше в марте с кафедры Гос. Думы деп. Савенко была оглашена резолюция группы «правых», выработанная на совещании в редакции газеты «Голос Руси», которая издавалась фракцией националистов, говорившая о желательности приблизиться к окончанию войны: «Мы долго обсуждали... вопрос о разумности продолжения войны и не можем со спокойной совестью сказать, что народ хочет дальнейшей борьбы. Страна далека от мысли покорного согласия к выполнению немецких требований, но она не отвергает возможности полюбовно прийти к соглашению, если таковое необходимо... Мы знаем..., что враг утомлен, ослаблен, как манны небесной, хочет примирения с сильнейшим противником своим. Нам известны также и предложения, сделанные им; они свидетельствуют об истощении немецкой империи. Когда судьба родины зависит от силы меча, то только разумом, а не сердцем можно решать вопросы государственной важности, каким является вопрос о заключении мира. Если нет неоспоримых доказательств в близкой исчерпывающей победе, то долг государственных людей не подвергать дальнейшему испытанию народное терпение, ибо оно слишком напряжено».
У нас опять нет данных, которые указывали бы на то, что подобные резолюции «правых» (разумные в основе), находили какие-либо конкретные отклики в правительственных сферах, а тем более у самих носителей верховной власти. Мы увидим ниже, что А.Ф. скорее «раздражали», по ее собственным словам, преждевременные и «самоуверенные» заявления о скором окончании войны, какие ей приходилось слышать от окружающих. Но немцам могло казаться, что «русское правительство настроено в пользу мира» – ведь это было убеждение многих русских, и не только в безответственных обывательских кругах: в одном из докладов Охр. Отделения конца февраля на основании все тех же агентурных сведений сообщалось, например, что лидер думской оппозиции еще раз в своей фракции убеждал партийных единомышленников «не поддаваться провокации правительства, которое, стремясь к сепаратному миру с Германией, желает вызвать осложнения в стране».
Вероятно, под влиянием этих русских настроений и была сделана новая попытка прощупать почву в том же Стокгольме. В воспоминаниях известного депутата рейхстага Эрцбергера имеется указание на то, что в Стокгольме, в присутствии германского посла фон Луциуса, состоялась беседа знаменитого «короля металлургии» Стинеса с японским послом. Стинес старался убедить своего собеседника в необходимости для Японии, России и Германии обменяться в «конфиденциальном» порядке мнениями об условиях мира, для чего в Стокгольме должны были бы встретиться влиятельные представители упомянутых держав. Японский посол согласился довести до сведения токийского правительства о предположениях Стинеса. Упомянутая беседа нашла отклик и в «дневнике» русского министерства ин. д. – без упоминания, однако, имени Стинеса. Дело шло уже не о частной беседе, а об официальном предложении, сделанном в дипломатическом порядке. Под 23 февраля в «дневнике» значится: «Японский посол посетил С.Д. Сазонова и сообщил ему о состоявшемся обращении германского посла в Стокгольме к японскому посланнику г. Ушида с просьбой о содействии японского правительства к заключению мира между Германией, Россией и Японией. При этом бар. Мотоно передал памятную записку с подробным описанием двух свиданий г. Луциуса и г. Ушиды. Министр ин. д. уже раньше был осведомлен из весьма секретного источника об обращении г. Луциуса к японскому посланнику в Стокгольме. Те же сведения перед тем были сообщены ему и английский послом, который был весьма доверительно уведомлен об этом сэром Э. Греем. Выслушав японского посла, министр ответил ему, что был бы готов обсудить германские мирные предложения под условием, чтобы таковые были одновременно сделаны России, Франции, Англии и Японии. Обращение германского правительства к Италии не представляется необходимым, так как она не объявляла войны Германии, но, разумеется, союзники не скроют от нее германских предложений. 5 мая в министерстве ин. д. вновь появился японский посол, сообщивший, что Япония, уклоняясь от передачи предложения, касающегося отдельного мира, готова взять на себя роль передатчика всем союзникам предложения Германии. Не возражая на такое посредничество в «начальном фазисе переговоров», представитель мин. ин. д. бар. Шиллинг «ограничился замечанием, что, если бы даже немцы и откликнулись на сделанное японским посланником г-ну фон Луциусу заявление, то едва ли в настоящее время их мирные предложения оказались бы для нас приемлемы. Поэтому следует скорее предположить, что, если немцы и выступят с подобными мирными предложениями, то лишь для того, чтобы потом постараться возложить на союзников перед нейтральными, и в особенности перед Америкой, ответственность за продолжение войны. Японский посол сказал, что и он придерживается этого мнения».
Никаких явных последствий указанные шаги не имели. Запись мин. ин. д. определенно устанавливает, что миссия Стинеса носила официозный характер и не может быть отнесена к той закулисной интриге, которая связывалась с подготовкой к заключению сепаратного мира между Германией и Россией.
Расследовавший так скрупулезно связь, которая могла существовать между «Романовыми» и сепаратным миром, не нашел никакого материала для обрисовки взаимоотношений между «пацифистскими» русскими кругами и немецкими в ближайшие месяцы после только что описанного стокгольмского мирного предложения. Так было вплоть до прославленного июньского свидания Протопопова с представителем немецкого посольства в Стокгольме, которое сделалось, наряду с миссией Васильчиковой, главным козырем у обвинителей представителей династии. Между тем немецкая пропаганда в пользу сепаратного мира отнюдь не ослабела за это время, связавшись непосредственно с русскими «пацифистами», которые проживали за границей. Это не написанная еще потайная страница в истории мировой войны, расшифровать которую полностью за отсутствием материала еще трудно. Какое мерило можно применить для отделения плевел от пшеницы – простой агентуры от идейного пацифизма? Центрами такой пропагандистской работы сделались нейтральные столицы – Копенгаген и Стокгольм с их германскими дипломатическими представителями гр. Брансдорф-Ранцау и бар. ф. Луциусом, между ног которых путалась так называемая фордовская «миссия мира», прямо или косвенно помогавшая отыскивать среди русских соответствующих «эмиссаров мира».
Неясной остается для нас фигура пацифистски настроенного полуэмигранта кн. Бебутова, переехавшего в 16-м году из Берлина в Стокгольм и здесь окруженного всякого рода пацифистами и агентами враждующей стороны – среди них будет и «посредник» между русскими эмигрантами и германским послом в Копенгагене, и представитель германского генерального штаба, и сотрудник Фордовской экспедиции мира, и интернационалисты во главе с пресловутым Парвусом и т. д.236. Все они были озабочены миром. Все информировали о возможных условиях окончания войны, предполагая, что «эмигрант» кн. Бебутов должен направиться в Петербург для переговоров с руководящими группами Гос. Думы и правительством. Бебутов, действительно, в конце года или в начале следующего, переехал в Россию...
Может быть, менее таинственной является другая фигура, выдвинувшаяся на авансцену в роли «эмиссара мира» – публицист Колышко, бывший сотрудник «Гражданина» и «интимный друг» кн. Мещерского, одновременно и «клеврет» Витте, чиновник особых поручений при министерстве финансов, банковский делец, довольно свободно путешествовавший во время войны из Петербурга в Копенгаген и Стокгольм. Пелена таинственности с него спала, ибо он был разоблачен в дни революции. Тогда ему пришпилена была этикетка – «германский агент.»
Ходячая терминология того времени не возбуждала к себе большого доверия, но Колышко не счел нужным и впоследствии, в эмиграции, выступить с реабилитирующими его разъяснениями. Этой красочной фигуры российского безвременья нам еще придется коснуться... Перед нами лежит в сущности еще не написанная страница, которую обошел молчанием Семенников, упомянувший в нескольких словах о Колышко, как о представителе той промышленной группы, которая по его мнению заинтересована была в заключении сепаратного мира. Между тем в распоряжении автора могло быть все дело Колышко по обвинению последнего в «шпионаже», которое, вероятно, могло бы приоткрыть завесу таинственного, отделяющую нас от проникновения в закулисные интимности. Исследователю, возможно, в данном случае помешала некоторая его добросовестность в подборе материала, ибо там, где за кулисами действовал интернационалист Парвус, очевидно отступали на задний план и «Романовы», и металлургическая промышленность и феодальные помещики. Тема должна была измениться: левые циммервальдцы и сепаратный мир – тема для советского исследователя, естественно, запретная.
* * *
В показаниях Щербатов заявлял, что его взгляд был «значительно иным». В своей «земской» деятельности он «не вполне одобрял» союз, но не по «политическим» соображениям. Он находил, что дело приняло слишком «государственный характер и вышло из рамок земства». Земство брало на себя такие обязанности, которые оно фактически исполнить не могло. «Во всяком случае» его взгляд на деятельность союзов был «положительным».
Родзянко с негодованием рассказывал в Чр. Сл. Ком., что министр Маклаков в марте (15г.) на его предстательство разрешить под его руководством съезд председателей земских управ и городских голов для объединения общественной инициативы в деле снабжения армии обувью и одеждой, ответил: «Знаем мы ваши съезды, вы просто хотите под видом сапог собрать съезд и предъявить разные ваши требования ответственного министерства, а, может быть, даже революции». «Вы с ума сошли», – воскликнул председатель Думы... «Тут не до переворотов, наши братья и сыновья гибнут». Посетив затем Горемыкина и сообщив ему суждения министра вн. д., Родзянко заручился поддержкой председателя Совета министров и дал ему слово: «Я клянусь – революции никакой не создавать». Искренность Родзянко вне сомнения, но столь же естественно было организованной общественности на службе родины в тяжелую годину предъявлять свои политические права. Насколько Маклаков с своей точки зрения был прав, свидетельствует факт, рассказанный тем же Родзянко. Когда он собирался поехать в мае на промышленный съезд в Петербурге, кн. Львов н Маклаков (депутат) усиленно уговаривали его этого не делать, так как на съезде ожидалась «революционная» резолюция.
Что значит «показать когти» – впоследствии Щербатов образно разъяснил: «сначала ударить в морду, а потом дружеская беседа».
Ген. Янушкевич, по словам Щербатова, усмотрел здесь покушение на прерогативы Ставки.
В том же заседании вновь выплыло имя Суворина. Щербатов обратил внимание на статью в «Вечернем Времени» по поводу послания Синода, призывавшего «православный народ к посту и молитве по случаю постигших родину бедствий». (Совет отнесся весьма сочувственно к этим дням траура 26–29 авг., – излишества кафешантанных развлечений, «пьяное времяпровождение» являются противоречием призыву: «все для войны»). «Бориса Суворина мало бить за подобную выходку», – заметил мин. вн. д. «Статья возмутительна», – со своей стороны признает обер-прокурор Самарин – «и возбуждает справедливое негодование, что автор ее еще не потерпел примерного наказания». Горемыкин, Кривошеин и Поливанов в один голос заявляют, что газета достойна немедленного закрытия. «Этого сумасшедшего полезно в горячечную рубашку посадить». «Почтенный Борис Суворин несколько зарвался. Его избаловало положение безнаказанного фаворита Ставки. Теперь протекции его конец». Однако, начинать с Суворина, по мнению Щербатова, неудобно: «в обществе ходит слух о недовольстве правительства его непримиримостью к вопросам о немецком засилии. Несомненно, что закрытие его газеты поспешат объяснить именно этим недовольством». «Самое простое, – говорит Горемыкин, – хорошенько взмылить ему голову», – пусть мин. вн. д. позовет его к себе. «Если же он будет продолжать безобразничать, то тогда можно будет услать его куда-нибудь подальше». Через неделю на сцену опять выдвигается Борис Суворин по инициативе Сазонова. В дополнение к словам Горемыкина он указывает: «А вчерашнее сообщение о покушении на вел. кн. Н.Н. Подлейший подвиг подлого репортера... Все это злостная выдумка для возбуждения общественной тревоги». Фролов: «Выясню, какая газета напечатала это известие первая и оштрафую в наивысшем размере». Сазонов: «Эту ложь пустил Борис Суворин в его дрянном «Вечернем Времени». Фролов: «Хлопну тогда Бориску. Очевидно, он сболтнул спьяна. Ведь это его обычное состояние»... Мы видим, что негодование А.Ф. на литературную деятельность бр. Сувориных, находившихся под покровительством Ставки («надо их укротить», – писала она мужу 3 сентября: – до нее доходили слухи, что один из Сувориных называл великого князя Николаем III) – соответствовало общему настроению, которое вызывала в Совете министров эта деятельность. С переменой верховного командования исчез и иммунитет редактора «Вечернего Времени».
Это «безразличие», очевидно, объясняется в большей степени той своеобразной бюрократической корректностью Горемыкина, не считавшего себя вправе вмешиваться в вопросы внешней политики и военных дел, по установившейся традиции, не подлежавших его компетенция. Наумов в Чр. Сл. Ком. называл Горемыкина человеком безличным в противоположность его преемнику Штюрмеру, который вел определенную политику. Между тем в Чр. Сл. Комиссии именно против Горемыкина сконцентрировано было обвинение в нарушении «основных законов».
Кр. Архив 27–51 ст. Кудашев.
Возможность заглянуть за кулисы опровергает, таким образом, ходячую версию, что против призыва высказывалась только Царица под напором Распутина, сыну которого угрожало привлечение на военную службу. А.Ф., действительно, настаивала на отмене проекта Ставки. Она писала 10 июня по вопросу, который «наш Друг так принимает к сердцу и который имеет первостепенную важность для сохранения внутреннего спокойствия». Если приказ относительно призыва 2-го разряда дан, «то скажи Н., что так как надо повременить, ты настаиваешь на его отмене. Но это доброе дело должно исходить от тебя. Не слушай никаких извинений. Я уверена, что это было сделано не намеренно, вследствие незнания страны». 16 июня Царь отвечал: ..."Когда я сказал, что желаю, чтобы был призван 1917 год, все министры испустили вздох облегчения. Н. тотчас же согласился. Янушкевич просил только, чтобы ему позволили выработать подготовительные меры – на случай необходимости». Тем не менее в августе этот вопрос во всей своей конкретности встал перед Советом министров.
Горемыкин: «какая там страховка». «Все равно будут взваливать всю ответственность на правительство. Совещание по обороне состоит из выборных и обладает неограниченными полномочиями, а все-таки за недостаток снабжения ругают исключительно нас».
Харитонов предпочитал бы как раз наоборот применить именно ст. 87, если нельзя избегнуть такой чрезвычайной меры, как мобилизация заводов. В Думе вопрос о личной принудительной повинности не имеет «шансов благополучного прохождения». При господствующих в Думе тенденциях подобная повинность явится поводом к агитационным выступлениям – «пойдет пищать волынка».
Впоследствии во всеподданнейшем докладе 10 февр. 17г. Родзянко жаловался, что правительство «бессистемно» заваливает Думу законопроектами, имеющими отдаленное значение для мирного времени, а все вопросы, связанные с войной, разрешает самостоятельно. Упомянутые только что факты вводят корректив к такому обобщению.
Думу предполагалось «по соглашению» созвать в ноябре, но было «обещано», как говорил Родзянко в Чр. Сл. Ком., созвать Думу немедленно в случае «малейших колебаний государственных дел и на войне». (Родзянко склонен был впоследствии формулу созыва Думы «не позже конца ноября» считать лишь «лицемерным» фокусом, чтобы «отделаться»). 8 июля, в связи с военными неудачами и обновлением состава правительства, Дума и была в экстренном порядке созвана на 19 июля – в годовщину объявления войны. В правительственной декларации указывалось, что правительство считает своим нравственным долгом идти на новые военные напряжения в «полном единении с Думой», от которой история ждет таким образом «ответного голоса Земли Русской». Правительство «без всяких колебаний» идет на новые жертвы. В Чр. Сл. Ком. Родзянко утверждал, что Дума была созвана «насильственно». Царь «сдался» только под влиянием «упорного настояния» председателя Думы.
Для характеристики принципиальной позиции Кривошеина не лишне будет вспомнить, что говорил этот министр раньше по существу этого законопроекта. В одном из последующих заседаний Кривошеин так – достаточно демагогически – формулировал свое предложение: надо «спросить Гос. Думу во всеуслышание, желают ли г.г. народные представители защищаться против немцев». Поливанов в заседании объяснял, что думская комиссия от него «настойчиво требует» объяснения о положении на театре войны и состоянии снабжения и без удовлетворения этого желания закон о ратниках не будет принят. Харитонов предлагает повернуть вопрос в обратном порядке: что Дума немедленно рассмотрит законопроект, а ей «за это» сообщить краткие сведения, поскольку это допускается соблюдением военной тайны. В данном случае у правительства не было желания игнорировать Думу. Сам председатель думской военно-морской комиссии Шингарев в показаниях признал, что давать в Комиссии, где было «слишком много народа» (помимо 60 постоянных членов приходили и другие депутаты), секретные сведения «было нельзя». В качестве примера Шингарев рассказывал, как его запрос Сазонову перед войной (еще в январе) в закрытом заседании бюджетной комиссии: готовится ли правительство «во всеоружии» встретить неизбежное, по его мнению, столкновение с Германией на почве пересмотра торговых договоров, и ответ министра, что он «на основании сведений, которые имеет», ожидает столкновение – какая-то «нескромная газета разболтала» («Биржевка»). В результате последовал запрос со стороны немецкого посла гр. Пурталеса и обсуждение вопроса в германской печати.
Только в официальных отчетах Пет. Тел. Аг. можно было писать, что Дума, собравшаяся в годовщину войны «единодушно» выразила свои «верноподданнические чувства». В действительности агрессивно настроенная оппозиция с самого начала заговорила отнюдь уже не языком 26 июля 14г., а словами «законных исполнителей» народной воли (характеристика Милюкова).
Еще 11 августа Щербатов заявлял, что он не может «при слагающейся конъюнктуре» нести ответственность... «Как хотите, чтобы я боролся с растущим революционным движением, когда мне отказывают в содействии войск, ссылаясь на их ненадежность и на неуверенность в возможности заставить стрелять в толпу. С одними городовыми не умиротворишь всю Россию, особенно когда ряды полиции редеют не по дням, а по часам, а население ежедневно возбуждается думскими речами, газетным враньем, безостановочными поражениями на фронте и слухами о непорядках в тылу»...
Морской министр заявил, что по его сведениям в случае роспуска Думы беспорядки неизбежны. Настроение рабочих очень скверно. Немцы ведут усиленную пропаганду и заваливают деньгами противоправительственные организации.
Действительно по газетным сообщениям того времени можно установить усиленный разъезд в августе «доброжелательных» думцев.
Суждения, высказанные в Совете министров, по-видимому, не так далеки были от действительности. В «программе» блока предусматривалась длительная законодательная сессия (показания Милюкова), на практике наскоро сколоченный блок из разнородных политических элементов не всегда склонен был от «академической» постановки принципиальных вопросов переходить к конкретному их обсуждению, на котором блок мог легко расколоться. В силу этого «великая хартия блока», по позднейшей характеристике Шульгина, была в действительности довольно «безобидна». В таких условиях роспуск Думы приобретал иную принципиальную постановку – Дума в большинстве была за перерыв занятий в августе, но хотела этот перерыв сделать своим постановлением. Правительство считало роспуск законодательных учреждений прерогативой власти и боялось уменьшения своего авторитета. В конце концов Горемыкин соглашается на «переговоры» при условии, что они не будут связывать правительство, и что не будут приняты никакие формальные обязательства.
Прогрес. националисты (Бобринский), Центр (Львов), Земцы-октябристы (Дмитрюков), Союз 17 октября (Шидловский), Прогрессисты (Ефремов), К.-д. (Милюков), Академическая Группа Гос. Сов. (Гримм), Центр. Гос. Сов. (Меллер-Закомельский).
Щербатов приводил пример с еврейской печатью, которая запрещена полностью Ставкой до детских журналов включительно, под тем предлогом, что в еврейских газетах печатаются условные объявления в интересах немецкой разведки.
Ведение беседы было поручено госуд. контролеру, при участии министров: юстиции, внут. д. и торговли.
Обе стороны сделали оговорку, что они смотрят «на задачу этого совещания, как исключительно на информационную».
Так и надо комментировать последующее слишком категорическое утверждение Милюкова в Чр. Сл. Ком., что блок сделал «постановление, чтобы не входить в переговоры с Горемыкиным, информировать его о содержании нашей программы и высказать, что мы с ним в переговоры на почве этой программы входить не намереваемся». В блоке большие разговоры вызвал вопрос о формальном пути прохождения декларации. Из записей Милюкова явствует, что лишь прогрессисты определенно настаивали на том, что документ должен быть непосредственно адресован верховной власти: «Не могу придумать менее конституционного акта, как обращения к монарху», – говорил государствовед Макс. Ковалевский, а Маклаков считал «петицию о смене правительства началом революции». Очевидно, мнение склонялось к передаче документа правительству и отвергало осведомление Горемыкина лишь в «частном порядке». Инициатива, проявленная самим правительством, разрешала спор, делая постановку вопроса вовсе не столь отчетливой, как впоследствии это представлялось Милюкову; деп. Крупенский передал, что кабинет «официально» предлагает блоку войти «в разговоры».
На еврейском вопросе осуществились все предсказания, которые делались в Совете министров – «прогрессивный» думский блок не мог поставить «еврейский вопрос» в принципиальной плоскости обще-гражданского поравнения. Аргументация необходимости отмены «ограничительных законов» была аналогична той, которую мы слышали в Совете министров (do ut des) – ее выразил на заседании у Харитонова Крупенский, сказав (по записи Милюкова): «Я прирожденный антисемит, но пришел к заключению, что теперь необходимо для блага родины сделать уступки для евреев. Наше государство нуждается в настоящее время в поддержке союзников. Нельзя отрицать, что евреи – большая международная сила и что враждебная политика относительно евреев ослабляет кредит за границей»... Во время войны «нельзя иметь 8 миллионов врагов» (8 милл. «париев»), поэтому «надо стать на путь уступок в еврейском вопросе» и отмены «по возможности», неразумных ограничений. Этот мотив доминировал при предварительном обсуждении декларации в рассуждениях патриотов из лагеря антисемитов, примкнувших к «прогрессивному» блоку. Но уступки все же относительны: «черта оседлости поневоле улетела к черту», но Гурко против «еврейской печати» (припомним юмористическую характеристику мин. вн. дел кн. Щербатова), против допущения евреев в Петербург – «шпионство питается этим элементом», «по совести», в «порядке обороны» на это он согласиться не может. Нельзя забывать – указывали националисты – что страна переживает «пароксизм антисемитизма» – особенно в армии. (Савенко убежден был, что «революция будет сопровождаться еврейскими погромами»). В момент, когда люди умирают с чувством антисемитизма, надо быть осторожным, и Шульгин отмечает, что в думских фракциях входящих в блок нельзя получить согласия на реформу. Фракции чернее или менее эластичны, нежели лидеры, представляющие их в совещаниях, где приходится вырабатывать «компромисс» с людьми, которые не хотят отступить от своего принципа, и поступаются «многим», переходя к «либерализму».
За роспуск высказались морской министр и заместители министра путей сообщения и финансов.
Блок за эти дни жил слухами, амплитуда колебаний которых была очень значительна – от «возможности благоприятного исхода» до возвращения к власти Маклакова, символизировавшего собой антиобщественный курс правительственной политики. Записи Милюкова показывают, что в блоке не было выработанной тактики – коренное разноречие наблюдалось не только между левым и правым сектором, но и в среде политических единомышленников. Если одним казалось, что «блок» достаточно силен, чтобы заставить правительство вступить на новый путь, то другие были настроены «пессимистически», как Шингарев: «Мы встретим жестокое сопротивление со стороны сфер, враждебных общественности. Отговорят Государя». Здесь Шингарев делал намек на немецкую интригу, «засилие немецких аргументов (поражение)» – как значится в милюковских ремарках. Но «вдруг как спросят, мы должны быть готовы ответить». Кто же тот «провиденциальный человек», по выражению Ковалевского, который должен спасти положение. «Это – либо великий визирь, либо английский премьер; первый без ответственности перед палатами, второй с ответственностью»... В дальнейших прениях осторожно все-таки намечались в качестве «провиденциальных» людей главы городской и земской организаций... Что делать, если будет роспуск Думы «без срока»? «Депутация к верховной власти», – отвечали одни, – «иначе входим в такой тупик, который перевернет все». Но тогда «конфликт с самой верховной властью», – говорили другие. Вопрос оставался не решенным. И что можно было решить, если при роспуске оставались лишь «способы непарламентских действий» (Шингарев), а значительная часть блока не соглашалась даже «встать на путь парламентской борьбы, когда война (Вл. Львов) и отвергала какие-либо «революционные последствия», если правительство не примет предложения думского большинства (Олсуфьев).
Яхонтовские записи могли бы послужить хорошим vademecum для Комиссии.
И Поливанов показывал, что кабинет Горемыкина распался на обсуждении программы блока.
Это было заседание, когда министры иронически и раздраженно говорили о всемогуществе кн. Львова и чуть ли не самоупразднении правительства со времени создания Особого Совещания по обороне.
К сожалению, деталей важного заседания 20 августа в Царском Селе мы не знаем. Очевидно, там поднимался вопрос о «министерстве доверия», как можно заключить из слов, сказанных Хвостовым на другой день в очередном заседании Совета министров: «если вчера не высказал всех своих сомнений на заседании перед Государем, то лишь потому, что не считал себя нравственно вправе подрывать доверие к заключению большинства своих сочленов по кабинету. Мои сомнения идут в согласии с точкой зрения Е.В., и моя искра могла бы зажечь пожар». Но, очевидно, вопрос о роспуске Думы у Царя не вызывал никакого сомнения: так 25-го, до приезда Горемыкина, он писал жене: «роспуск немедленный во всяком случае предрешен».
Яхонтов отмечает, что Поливанов держал себя в отношении председателя «совершенно неприлично». На исключительную резкость военного министра, почти переходившую «границы приличия», Яхонтов указывает и в предыдущих записях: «Старик едва сдерживался при всей своей корректности». Автору записей, явно сочувствующему Горемыкину, непонятно было «куда гнет» Поливанов. «Заворожен общественностью через гучковские очки»? Но зачем же тогда перед ночным заседанием (26 авг.) он иронически рассказывал о бесконечном словоговорении независимых представителей в Особом Совещании по обороне? Вот характеристика Поливанова, данная в воспоминаниях Сазонова: «будучи слишком умен, чтобы увлекаться мыслью о введении в России республиканского строя или парламентаризма, он, благодаря прирожденной ему иронической оценке людей и событий, нажил себе много врагов, которые в отместку за пренебрежительное отношение к себе создали ему репутацию беззастенчивого карьериста и республиканца».
Вопрос о роспуске столь длительно обсуждался в Совете министров, что Дума не могла не быть подготовлена к этому факту.
В этой туманности А.Ф. не без основания, конечно, усматривала некоторое официальное лицемерие: «они не смеют употреблять слово конституция», но подразумевают ее.
Имелась в виду его статья в «Русск. Вед.», произведшая по словам записки, «страшную сенсацию». Охранное Отделение давало несколько произвольное толкование смыслу статьи. (См. «На путях к дворцовому перевороту»).
Следует оговориться, что неизбежно приходится иногда по собственному разумению раскрывать скобки в беглых карандашных записях вдохновителя «прогрессивного блока». Однако, противоречия, которые можно отметить в выступлениях представителей отдельных думских фракций, являются в большинстве случаев не результатом произвольных интерпретаций текста записей – противоречивы были сами оценки и заявления этих лиц.
В расширенном совещании принимали участие: прогрес. национ. – Бобринский, Савенко, Шаховской, Шульгин; земцы-октябристы Варун-Секрет, Годнев, Дмитрюков, Капнист, Ростовцев, Стемпковский, Шидловский; прогрессисты: Ефремов; кадеты – Милюков, Шингарев, Маклаков. От Гос. Совета: правые – Гурко; центр – Ермолов, Меллер-Закомельский, Оболенский. Акад. Гр. – Гимм, Ковалевский; внепартийные – Стахович.
Для середины октября, мы имеем письмо московского градоначальника министру вн. д., излагающее на основании агентурных сведений обмен мнений, который происходил на бывшем за два дня перед тем к.-д. совещании. Оно очень показательно для намечавшегося расслоения в общественной среде. Ниже в записях Милюкова о совещаниях прогрессивного блока, читатель найдет необходимые поправки и дополнения к полученному донесению. Цель совещания – передавал градоначальник – «выработать новые тактические приемы, которые должны быть применены, как в предстоящих заседаниях Гос. Думы, так и в особенности (если оправдаются слухи о кратковременности сессии), после роспуска ее». Агентурные сведения так излагали речь лидера партии: «сейчас говорить о новых приемах борьбы еще преждевременно. Сейчас возможна только выжидательная тактика, так как и само правительство пока находится в состоянии полной неизвестности относительно дальнейших своих шагов: правительство идет ощупью и само не знает, в какую сторону заставят его повернуть события. Эта выжидательная позиция правительства и заставляет его возможно оттягивать созыв Гос. Думы, но так или иначе долго такое положение продолжаться не может, ибо нужно провести бюджет. Дума будет созвана». «Если действительно окажется, что Дума нужна правительству только для утверждения бюджета и для санкционирования займов и затем она будет распущена на продолжительный срок, тогда, действительно, можно будет сказать, что положение окончательно определилось, и тогда с совершенной непреложностью встает вопрос о ликвидации настоящей тактики и выработка новых приемов борьбы». Концепция «выжидательной тактики» вызвала резкие возражения со стороны представителей левого сектора партии, находивших, что подобной тактикой «партия заведена в болото». Только наивные, упорно закрывающие глаза на истинную природу данного правительства – говорил московский адвокат Мандельштам – могут продолжать мечтать о возможности какого-то соглашения с правительством. Только слепцы могут надеяться, что могут привести к какому-нибудь результату переговоры с господами, вроде Хвостова. Программу Хвостова можно определить в двух словах – демагогия и провокация. Это – шулерская игра краплеными картами. И неужели же можно говорить о целесообразности выжидательной тактики общественных сил, когда с абсолютной очевидностью выяснилась тактика правительства, сводящаяся к стремлению выиграть время, мороча общество? Пусть в этой тактике правительство идет своей дорогой, общество же тоже должно идти своей. И со стороны кадетской партии является прямо историческим преступлением, если она не откажется от тактики замалчивания истинного положения вещей и таким замалчиванием, отказом от борьбы будет оказывать поддержку настоящему правительству. Как участие кадет в «прогрессивном блоке» и путь позорного компромисса не дал ни малейшего результата и не мог предупредить того, что обществу в лице земского и городского союзов власть нагло плюнула в лицо, так та же ложная тактика вовсе не служит обеспечением победы над Германией, а наоборот парализует и ослабляет силы общества в этой борьбе.»...
Хвостов, «связанный с Горемыкиным», как мы видели, значительно расходился с другими членами Совета министров, но в то же время нельзя не обратить внимание на показание Щербатова, утверждавшего в Чр. Сл. Ком., что Хв. «почти во всем... примыкал к нашим взглядам».
Борьбе «черного» блока с «прогрессивным» осенью 15г. Милюков придавал в показаниях первостепенное значение. Отметим, что Родзянко в той же Чр. Сл. Ком. в противоположность утверждениям Милюкова отрицал наличность «черного» блока, как чего-то организованного.
В одной из агентурных записок Охр. Отд., предшествовавшей «сводке», отмечалось, что в московских кадетских кругах решимость правительства распустить Гос. Думу рассматривалась, как определенный провокационный прием в целях заключения сепаратного мира.
В февральской «сводке» приводятся слова Милюкова на одном из заседаний думской фракции к.д., убеждавшего не поддаваться на провокацию правительства, которое, всеми силами души стремясь к сепаратному миру с Германией, желает вызвать осложнения в стране. Эти осложнения развязали бы ему руки; с одной стороны, ссылаясь на рост революционного движения в России, правительство объяснило бы перед союзниками невозможность продолжения кампании, с другой, ответственность за проигрыш кампании оно возложило бы на революционные и оппозиционные круги. Надо поэтому не обострять, а сдерживать «клокочущее настроение», не строить мостов тонущей реакции. При предстоящей близко расплате положение правительства представляется безнадежным и торжество русского либерализма – полным и безусловным... Впоследствии с этого момента – «когда Горемыкин одержал победу над прогрессивным блоком» – Милюков поведет начало революции – «дальше уже шла одна агония» (полемика с Гурко).
А.Ф. писала, что Горемыкин хотел предложить Крыжановского, но «я ответила, что ты никогда не согласишься». Имя Крыжановского называлось в цитированной записке Охр. Отд. в качестве проводника закулисных планов «черного блока».
В следующем письме 30-го А.Ф. высказывала пожелание, чтобы Царь повидал Хвостова и «обстоятельно» с ним побеседовал: «произведет ли он на тебя то же благоприятное, честное, лояльное, энергичное впечатление, как на Аню».
В заседании 24-го министр юстиции предупредил Совет, что, по словам Родзянко, зреет проект предъявления министру в случае преждевременного роспуска Думы демонстративного запроса о Распутине. «Замазать рот» нет возможности и «скандал получится небывалый». Единственный путь предотвратить скандал, как утверждал Родзянко, это возбудить против Распутина судебное дело и заточение. Хвостов обследовал вопрос и убедился, что «никакого материала для вмешательства судебных властей не имеется». Горемыкин считал, что все это «сочинил» Родзянко, чтобы «запугать» Совет, и что правительству нечего считаться с подобными «угрозами». К этому заключению присоединился и Кривошеин.
Царь говорил Щербатову: «вы совершенно пропитаны петербургскими болотными язвами».
По письмам А.Ф. можно проследить, как желание «щелкнуть» министров за отношение к «старику» постепенно превращается в «карательную экспедицию», в которую должен вылиться приезд Царя в столицу.
А.Ф. послала специальную телеграмму: «Не забудь про гребенку» – напоминает она свою просьбу 15-го; «не забудь перед заседанием минуту подержать в руке образок и несколько раз расчесать волосы Его гребнем».
По словам Милюкова, в обновленном кабинете «общественность» удовлетворял только Поливанов.
«Считались»... Такое «предсказание», по словам Белецкого, тотчас же сделал небезызвестный кн. Андронников. (С этой своеобразной личностью нам придется познакомиться ближе). Он и распространил молву, легко привившуюся в общественных кулуарах, в которых вращался этот интриган по призванию и профессии.
О Барке единственный раз упоминает А.Ф. 19 декабря, говоря, что он «не чувствует себя очень твердо» (в связи с подписанием августовского письма).
Современные историки предреволюционного периода так мало подчас считаются с фактами, что Чернов безапелляционно говорит об увольнении всех 8 министров, подписавших коллективное письмо. Еще более удивительно, что это «помнит» (полемика с Гурко) Милюков, вращавшийся тогда в самой гуще думской общественности.
Белецкий в свою очередь установил слежку за Поливановым – за его телефонными разговорами, поездками и знакомствами, и полученные сведения сообщал Вырубовой.
Среди причин, непосредственно вызвавших отставку, был отказ Поливанова подписать протокол Совета министров о предоставлении 5 мил. в распоряжение председателя и осведомление об этом факте думских кругов. Поливанов был вообще не сдержан на язык. Яхонтов отмечает, например, его громогласные заявления в кулуарах Мариинского дворца о причинах отсрочки ноябрьской сессии Гос. Думы (15г.): «сейчас Россией управляет старец Распутин, да князь Андронников».
По словам Щербатова он уже через 6 недель после своего назначения, видя царивший сумбур, просил об увольнении.
Яхонтов в своих «характеристиках» отмечает «упоение» резко отделяющего себя от «бюрократии» Самарина своей ролью представляющего в правительстве «сердце» России.
Царь вспоминал, что и Столыпин хотел иметь Самарина в своем кабинете, но последний отказался.
Англичанин, чуждый, конечно, русским церковным делам и информированный со стороны, очевидно, этот инцидент и принял за публичный скандал, учиненный Варнавой в Тобольске, который вызвал вмешательство Самарина и увольнение последнего (Бьюкенен).
«Эти вещи меня не трогают нисколько и оставляют меня лично холодной, так как моя совесть чиста, Россия не разделяет его мнения».
Еще раз мы можем удостовериться, с какой осторожностью надлежит относиться к категорическим утверждениям Белецкого, свидетельствовавшего в Муравьевской Комиссии, что против Самарина шел Горемыкин под воздействием Андронникова из распутинского окружения.
Родзянко, склонный всегда приписать слишком много своему влиянию, как мы уже видели, утверждал в той же Комиссии, что Царь «внял» его настояниям и дал обещание удалить из кабинета министров наиболее одиозных лиц. Между тем решающее значение имело влияние Горемыкина. Яхонтов в ранних записях подчеркивает «неизменное согласие», царившее между Горемыкиным и Кривошеиным до лета 15г. 28 мая к председателю Совета явились Кривошеин, Барк, Харитонов, Рухлов и Сазонов и коллективно заявили о необходимости отставок Маклакова, Сухомлинова, Саблера и Щегловитова. К этому времени в Совете создалась по отношению к Маклакову столь «враждебная атмосфера», что министр напоминал «затравленного волка, которому остается только огрызаться во все стороны». А.Ф. писала мужу: «министры все ссорятся, а должны работать на благо Царя и Отечества». Это и побудило Царя согласиться на изменение кабинета.
В воспоминаниях Поливанова рассказывается, что Кривошеин в присутствии Щербатова, Харитонова и Барка уговаривал автора занять пост министра-председателя, включив в свой кабинет представителя «общественности» Гучкова. Это было после доклада Кривошеина Царю о политическом положении и непригодности Горемыкина, когда по его словам, он назвал Поливанова в качестве кандидата. Поливанов, выдвигая в свою очередь Кривошеина (последний указывал, что ему уже дважды предлагали этот пост, и что он отказался), косвенно давал согласие. Производит впечатление, что все подобные разговоры со стороны Кривошеина о кандидатуре Поливанова, не имевшей шансов получить санкцию в царских чертогах, надо отнести к зондированию почвы по поводу своей собственной кандидатуры.
«Проклятая вся эта история» – вспоминал впоследствии Царь шумную хвостовскую эпопею, связанную не то с попыткой приобрести обличительную рукопись иеромонаха Илиодора «Святой Черт», не то с авантюристической организацией при содействии того же Илиодора покушения на Распутина и комического эпизода с пробным (или фиктивным) отравлением кошек, произведенным по наущению министра охранявшим «Друга» жандармским генералом Комиссаровым. В нашу задачу не входит рассмотрение этой истории и связанных с нею интриг прежде солидарного триумвирата: Хвостова, Белецкого, Андронникова.
Авторитет Хвостова-старшего уже потому был силен у Царя, что министр юстиции негодовал на поведение министров 16-го и на другой день «вошел весь дрожащий от негодования на остальных» – писал Ник. Ал. жене 18 сентября.
Царь, очевидно, относился с неодобрением к вмешательству Вырубовой в политику и желал избежать рождавшихся сплетен. А.Ф. писала мужу: «Андронников дал А. честное слово, что никто не будет знать, что Хв. и Бел. бывают у нее, так что ее имя и мое не будут в этом замешаны».
А он очень «уважает старика и против него не пойдет».
«Моя икона с колокольчиками (эту икону подарил А.Ф. француз маг Филипс...) действительно научила меня распознавать людей. Сначала я не обращала внимания, не доверяя своему собственному мнению, но теперь убедилась, что эта икона и наш Друг помогли мне лучше распознавать людей. Колокольчик зазвенел бы, если бы он подошел ко мне с другими намерениями... Слушайся моих слов – это не моя мудрость, а особый инстинкт, данный мне Богом, помимо меня, чтобы помогать».
По словам Белецкого, Хвостов, будучи уже министром, и на официальные приемы в Царском Селе являлся со значком этого союза.
«Госуд. Дума – говорилось в «пожеланиях» – за эти 1½ месяца не только не внесла в страну успокоения, но растревожила ее до последней степени. Гос. Дума была пособницей нашему врагу, лучшей, чем вся его артиллерия».
По собственному признанию в думских речах Хвостов «всячески поносил» Барка, считая его ставленником банкира Мануса, проводника немецких тенденций». (См. ниже).
Появление кандидатуры Волжина не совсем ясно. Посылая Царю список кандидатов, намеченных Андронниковым, А.Ф. со своей стороны предпочитала бы видеть «преданного старика» ген.-лейт. Шведова, председателя Общества Востоковедения, если только возможно, чтобы быв. военный занимал место обер-прокурора Синода. Хвостов Алексей проводил своего дядю, занимавшего пост министра юстиции. Волжин, находившийся в свойстве с Хвостовым, мог быть указан последним, как отмечает Белецкий. Говорили, что Волжину покровительствовала пользовавшаяся влиянием при Дворе гофм. Нарышкина, которая его считала противником Распутина (Жевахов).
Так, очевидно, думал и сам Милюков в 15-м году. (См. ниже).
«Я видел, как отражается его политика, как она отталкивает даже всех тех, кто был прежде с правительством, и боялся, что все мы «полетим в пропасть"…
Насколько это мнение было распространено показывает запись вел. кн. Ан. Вл., отмечающая разговоры, что назначение Хвостова – первый предвозвестник ответственного перед палатами министерства. Очевидно, не все тогда смотрели на Хвостова с «презрительным равнодушием», как в качестве мемуаристки впоследствии утверждала писательница Гиппиус.
Несмотря на все эти «авансы» до думских кругов удивительным образом доходили – всегда через каких-то «таинственных вельмож» – слухи противоположные: Хвостов и Белецкий докладывали «очень высоко», что надо вызвать конфликт с Думой, распустить ее и устроить выборы на новых началах.
По словам Коковцова, Горемыкин сам сравнивал себя со старой енотовой шубой, уложенной в сундук и посыпанной камфарой.
«Ведь нельзя же по этой причине ее распустить» – замечала А.Ф. в более раннем письме (6-го), касаясь той же темы.
О впечатлении, вынесенном Распутиным на приеме у Хвостова, в письме нет ни слова. Но в тот же день сама А.Ф. видела Хвостова: «Очень молчаливый и сухой, но честный. Однако, конечно, нельзя его сравнивать с Горемыкиным. Одно хорошо, что он предан старику – но упрям».
Очевидно, ст. дама А.И. Нарышкина, сестра проф. Чичерина, имевшая на Царя влияние – он ее называл «tante Sacha».
В этом «ударе грома» также находят намек на «сепаратный мир».
Бывший экзарх Грузии, Питирим, был переведен по настоянию Распутина в Петербург на место митр. Владимира, получившего «высшее» назначение в Киев, где митрополичья кафедра освободилась за смертью арх. Флавиана.
Сопоставим это заключение А.Ф. с итогами, которые подвел Сазонов в воспоминаниях – он утверждает, что удаление Горемыкина состоялось при энергичных протестах А.Ф. и вопреки ее «воле», и объясняет этим раздражение ее против тех министров, которых она считала виновниками в интригах против «милого старика».
Слишком часто современники, касающиеся предреволюционной эпохи, проявляют в своих литературных изысканиях поспешность в заключениях. В данном случае в этом повинна Гиппиус, заявлявшая в очерках, напечатанных в «Соврем. Зап.», что Иванов «конечно» был назначен согласно воле «Нашего Друга».
В книге «На путях к дворцовому перевороту» мы приводили иную версию миссии, которую предстояло якобы выполнить Клопову – правда, в конце 16-го года.
Не исключена, конечно, возможность какой-нибудь особой телеграммы «Друга» непосредственно Царю, как то случалось, и тогда А.Ф. принимала вид молчаливого согласия. Палеолог, со слов Сазонова, говорит, что неожиданный шаг Царя был сделан по настоянию Фредерикса без ведома (!) жены. Английский посол косвенно себе приписывает «попытку» повлиять на Николая II в либеральном духе. Бьюкенен рассказывает, что в конце января (по ст. стилю) он имел у Царя аудиенцию и советовал для противодействия растущему недовольству воспользоваться «единственно удобным случаем» закрепить узы, которые связали Царя и народ и «даровать народу в награду» за принесенные жертвы то, что было бы «оскорбительным» уступить революционным угрозам. «Если В.В. не может согласиться на коренные реформы (Царь указал Бьюкенену, что все усилия должны быть сосредоточены на войне, и вопрос о внутренних реформах должен быть отложен до заключения мира) – сказал Бьюкенен – не можете ли Вы хотя бы подать кое-какие надежды на улучшение в ближайшем будущем». Царь улыбнулся, но ничего не ответил. «Хотя я не могу утверждать – заключает посол, – что мне удалось внушить свою мысль Государю, но две недели спустя он, действительно, подал подобную надежду, присутствуя на открытии заседаний Думы».
Короткая речь сводилась к общим местам «с пожеланием успешной работы народным представителям». Секретарь Родзянко уверяет, что Николай II сказал не то, что официально потом было напечатано. Родзянко будто бы хотел запечатлеть золотыми буквами на мраморной доске царские слова, но отказался от этой мысли после того, как познакомился с текстом, присланным Министерством Двора. Едва ли в таком случае смог бы Милюков назвать речь «довольно бесцветной».
Это свидание сохранилось в «секрете» – и Милюков только позже рассказал о нем на совещании с Протопоповым в октябре 16г. (о нем сказано будет ниже).
Годнев этими полицейскими сведениями о тревожном состоянии на фронте объяснял смену премьеров: «Иначе Горемыкин сидел бы до сих пор».
Ковалевский (М. М.) в ноябрьском совещании блока называл программу «очень робкой», передавая суждения, слышанные им среди членов центра Гос. Совета – даже бывший министр говорил: «мы радикальнее».
Если не считать неудачной попытки «соединить общественность с правительством» на специальном обеде, устроенном Штюрмером в министерстве на Фонтанке, где председатель Думы оказался в компании Маркова II, Пуришкевича, Крупенского, т.е., с представителями той половины Думы, с которой Родзянко «ничего общего не имел». (Крупенский в то время входил в прогрессивный блок). Дело свелось к тому, что Родзянко наговорил министрам «много неприятностей» – «даже Сазонов обиделся».
Конечно, об «ответственном министерстве» Родзянко говорить не мог, так как в такой формулировке вопрос в то время не ставился.
«Я бы попросил только гг. стенографисток не записывать этого выражения» – прибавил Родзянко.
Читатель легко усмотрит противоречия в оценках, которые происходят в разных цитируемых материалах. Но эти противоречия были в самой жизни, а не только в субъективных восприятиях наблюдателей того времени.
Позицию этого политического деятеля, стоящего на правом фланге оппозиции и мало склонного к революционизированию масс, вероятно, следует объяснить германофильской репутацией, которая сопровождала нового премьера.
Не имея под рукой воспоминаний Розена, я передаю сконцентрировано его «затаенные мысли», как он излагал их в Лондоне Набокову в откровенных беседах. Розен входил в состав парламентской делегации, поехавшей в мае в Европу. В Лондоне произошел инцидент, остро воспринятый старым, заслуженным русским дипломатом. Как «старейший», он должен был отвечать на банкете английскому премьеру, но один из делегатов – «человек громкий, решительный и резкий», по характеристике Набокова – заявил протест, сделав оскорбительный намек на «германофильские симпатии» Розена. Тот «немедленно и бесповоротно» решил отстраниться от делегации. Набоков с большой теплотой в воспоминаниях отзывается о «светлом облике» этого, по его мнению искреннего и убежденного человека.
См. «Золотой немецкий ключ» к большевицкой революции.