Андрей Николаевич Муравьёв

Мои воспоминания

В распоряжение Кружка почитателей Андрея Николаевича Муравьева (р. 1805, †1874 г.) были предоставлены в 1911 г. племянником сего приснопамятного Церковного деятеля, Андреем Владимировичем Муравьевым автобиографические записки Андрея Николаевича, названные им «Мои воспоминания», доселе еще неизданные. Воспоминания эти, написанные на 56 больших листах синей бумаги с клеймом «А. Гончаров 1856», писарским почерком, исправлены карандашем рукою Андрея Николаевича. С дополнением пояснительных прпмечаний ныне они издаются по постановлению Кружка в память Андрея Николаевича Муравьева, от 11 декабря 1911 г.

13 июля 1857 г.

Останкино

Несколько уже раз, многоуважаемый отец Леонид1 вы изъявляли мне удивленье о странности моего положенья в свете, между мирским и духовным, и это казалось для вас непонятным. Вчера опять, возвратившись к тому же предмету, вы настаивали, чтобы я изложил вам письменно, для памяти на будущее время, каким образом состоялось мое положение, столь необычайное. Признаюсь, не раз и мне самому приходило это на мысль, чтобы тем оправдаться в нарекании ханжества или фанатизма, так как многие подозревают меня, что мнимое усердие к вере служит для меня только средством к достижению честолюбивых видов. Мне кажется, однако, что я никогда бы не взялся за перо, если бы не убедили меня настоятельные просьбы ваши; часто случается, что, начиная писать апологию, неприметно пишешь себе панегирик, ибо излагаешь то, что только может служить к оправданью, оставляя в стороне неблагоприятное, слабости, пороки, одним словом всю мрачную сторону картины. Опасно быть собственным живописцем и судьей, и посторонний человек всегда лучше может описать своего ближнего, если только пером его будет руководить чувство христианской любви.

Самые первые годы молодости, до Турецкого похода2, были уже мною описаны в свое время и хранятся в маленькой книжице между моими рукописями. Там изложено, каким образом во мне родилась страсть к словесности вообще и особенно к поэзии, вопреки математическому и военному направлению, которое мне хотел дать мой родитель, и какие были плоды первых моих юношеских восторгов. С тех пор протекло 30 лет; после столь большого промежутка времени любопытно, может быть, и для самого себя проследить в отдаленности минувшего, каким образом поэтическая наклонность сперва уступила прозе, а потом обратилась на духовное поприще, избрав предпочтительно себе целью церковные предметы. Такое передвижение мыслей и чувств может иметь свою занимательность для наблюдающего за постепенным развитием человеческого сердца. Скажу и то, что побуждало меня в различные времена избрать тот или другой предмет для моих сочинений. Одно лишь скажу теперь, чего я не мог своевременно заметить, что все сие совершалось весьма естественно, само собою, без всякаго с моей стороны напряжения и почти безотчетно.

Начну опять с той минуты, когда в лагере под Адрианополем я решился ехать во Святую Землю, ибо эта минута была самая решительная в моей жизни; в то мгновение не рассуждал я ни о чем, и как бы внезапно посвятил себя и данный мне талант священной цели сего странствия, без всякого мудрования или каких-либо видов. Щедрою рукою вознаградил меня Господь, ибо все, что я ни приобрел в последствии, как в духовном, так и в вещественном, истекло для меня единственно из Иерусалима, и надо мною оправдались слова Евангельские: «всяк, иже оставит дом или братию (и прочая), имене Моего ради, сторицею приимет» (Матф. 19). Это была минута, едва ли не лучшая в моей жизни, за которую действительно сторицею получил я воздаяние. Единого желал бы еще, чтобы исполнилось для меня и последующее обетование Господне: «и живот вечный наследит». Но сие последнее надобно заслужить целой жизнью, и страшно, подвигаясь в годы, видеть, что скользишь назад, вместо того, чтобы, не озираясь, направлять себя в Царствие Божие.

Кто читал мое первое путешествие, мог довольно видеть, как все мне благоприятствовало; промысел Божий будто вел меня за руку. Не имея средств к трудному странствию, я нечаянно их нашел и с тем вместе добрых спутников, там, где их не ожидал, как например в Египте, куда привез меня Консул Тосканский на своем судне, и целый месяц угощал у себя в Александрии и Каире. В Иерусалиме приняли меня, как вестника мира, ибо я первый из Русских явился туда после войны, и едва верили своему счастью утешенные христиане. Бурей, но безвредно, принесло меня в Кипр, на Арабской ладье; из Кипра же на корабле бывших Греческих пиратов, чего я сам не знал, доплыл и до берегов Анатолии, и дивился, что нас избегают малые суда на Архипелаге, но капитан служил мне верой и правдой.

В Анатолии, только накануне моего приезда, переловили страшную шайку разбойников, которая во все время войны там свирепствовала, так что все окрестные жители заключались в города; мне же открылся свободный путь в Смирну и далее в Царьград. В Смирне испытал я сильный припадок холеры, еще тогда неведомой в Европе, но которая явилась к нам в том же году; и что же? – не постигая сам своей болезни, я исцелился теми средствами, которые бы мог предписать только опытный врач: сперва усиленным движением, верхом и пешком, так как это случилось дорогою, а потом теплыми припарками и сильною испариною. Из Царьграда, настигнутый ужасною бурею, два дня я носился по Черному морю, почти безнадежно, и хотя разбились многие суда, мы благополучно достигли до Одессы.

Там, наконец, когда я вышел из карантина с одним лишь червонцем, первая моя встреча была с родственником, который довез меня до Тульчина и дал средства доехать до Москвы. (Накануне Ильина дня, ступил я в Одессе на родную землю, и с радостью услышал всенощную службу на родном языке; от того чувствую всегда день сей первого моего возвращения из Иерусалима, равно как и день Благовещения, когда впервые поклонился я гробу Господню, к этому же великому празднику возвратился я из вторичного моего странствия). Друзья мои и товарищи двух-летнего похода, отпускавшие меня как бы на смерть из Адрианополя, и которым я завидовал по малодушию, потому что они возвращались на родину, когда мне предстоял дальний путь, в то время опасный, зимою без пароходов и в чумных местах, еще не возвратились; они только переходили через Молдавскую границу, после трудного зимнего похода, а я уже был в Одессе, совершив утешительное странствие, и прежде их достиг родины. Таким образом Господь благословил входы мои и исходы, и видимо меня осенила рука Господня. О, если-бы всегда я был достоин Его милости!

Никто не ожидал меня в Москве, потому что слух пронесся о моей смерти. Помню, что, когда пришел я навестить духовника моего на Покровке (при церкви Воскресения в Барашах), услышал я из сеней разговор его с одним приезжим из Иркутска, от старшего брата моего3, который желал обо мне иметь известие. Добрый старец говорил: «Богу одному известно, где теперь находится А... Н,,,, а у нас пронеслись неприятные слухи, будто его нет в живых». В эту минуту я отворил дверь; оба они вспрыгнули с своих мест и едва опомнились, думая, что перед ними привидение. Батюшка4 был огорчен тою же вестью, и обрадовался мне, как воскресшему. – В деревне5 застал я брата Николая6, недавно приехавшего из Грузии, после десятилетней разлуки, в ту минуту, как он отправлялся в Петербург и радостно было наше свидание. Так мне все удавалось.

В деревне я воспользовался свободным временем, чтобы заняться описанием моего путешествия. Главные черты его, особенно поэтические, впечатления духовные и живописная местность, были записаны на самых местах, но сведения исторические заимствовал я из богатой библиотеки батюшки. Тут почувствовал я впервые необходимость изучить церковную историю, потому что мне до этого была известна только священная и святых, и я решился прочесть всю пространную историю аббата Флери; многочисленные выписки его из святых отцов заставили меня обратиться к их творениям: я приобрел в последствии так-называемую Библиотеку святых отцов, или лучшия из них извлечения, на французском, в 36 частях, и еще житья пустынных отцов Востока. Это совершенно ознакомило меня с духом и деяниями святителей его и отшельников. Таким образом, Иерусалиму я был обязан первыми моими сведениями о истории Вселенской Церкви и учении св. отцов, и это был первый мой шаг на поприще духовном.

Так протекла осень; в Ноябре надобно было ехать в Петербург; мне это было страшно, потому что с самого детства оставил я Северную столицу и все лучшие годы мои протекли в Москве или в Южной России. Свыше всего я любил природу, как и теперь, и мне казалось странным привыкать к новому образу жизни столичной и к суровому климату, после привольной жизни на Юге и двухлетнего похода, который заключился для меня поэтическим путешествием. Самые обстоятельства соединились как бы нарочно, чтобы в мрачном виде, представить мне нежеланный путь. Время было зимнее и повсюду свирепствовала холера, между Москвой и Петербургом было несколько карантинов. Брат мой, с которым я ехал, только что овдовел и, убитый горем, возвращался в Петербург: нерадостно было такое путешествие!

В Петербурге ожидало меня гостеприимство в радушном доме Мальцовых, которые с детства меня знали в Москве, но и у них нашел я горе; я приехал к ним накануне шестинедельного поминовения старшего любимого их сына, и первый мой выезд был для панихиды в Невскую Лавру: тут впервые увидел я митрополита Серафима и добродушного наместника Лавры Архимандрита Палладия, который сделался в последствии и моим духовником. Таким образом, первая стихая, в новой для меня жизни столичной, была церковная, а первым впечатлением – горе: это не располагало к рассеянности светской.

Дорогою в Новгород был я в Юрьевской обители у Архимандрита Фотия7; я имел к нему письмо от нашей соседки по деревне, Княгини Мещерской, которая в свое время играла большую роль в Петербурге, по дружбе к ней Императора Александра, и была в сношении с высшими духовными лицами того времени. Она не любила Фотия, но Фотий уважал ее. Прием его, однако показался мне странным; вышел он в белом подряснике, в черной шелковой мантии, застегнутой золотою цепью, и, пристально на меня взглянув, спросил: «как ты спасаешься и девствуешь ли?» Я отвечал: «как Бог помогает». Вероятно, ему понравился ответ мой, потому что он весьма ласково начал со мной обращаться; много расспрашивал о Иерусалиме и спросил, знаю ли я «Анну»? В свою очередь и я спросил Архимандрита: «кто сия Анна?» Изумился Фотий: «как, и ты не знаешь Графини Орловой-Чесменской?8 –сказал он, – хочешь ли, я тебе дам к ней письмо?» Но я отказался от письма, потому что Княгиня Мещерская предупредила меня не слишком вверяться Фотию, который сейчас захочет быть моим руководителем. Это еще более его удивило, потому что все искали знакомства с Графиней через него, «Ты непременно должен познакомиться с нею, и я напишу о тебе Анне», повторил он. Отпуская меня с благословением, Архимандрит велел показать мне всю святыню Софийского собора, которая произвела на меня глубокое впечатление.

В первую субботу после моего приезда, почтенный старец И. А. Мальцов9 повез меня ко всенощной в Лавру, в домовую церковь митрополита, и после службы мы к нему взошли в келью; там я увидел блистательную светскую даму, в которой никак, не знаю почему, не мог угадать Графиню Орлову; предполагал встретить в ней что-либо похожее на Московских богомолок; и узнал ее только тогда, когда начала она спрашивать меня о Архимандрите Фотии. Графиня приветливо пригласила меня к себе, говоря: «батюшка приказал мне прислать вам винограда и четьи-минеи, потому что вам нужны жития святых». Действительно я спрашивал его в Новгороде о некоторых святых; и на другой день ко мне явился человек от Графини с виноградом и книгами. Так нечаянно познакомился я с этою ревностною христианкой, которая много поддержала меня на поприще церковном.

Самый дом Мальцовых, при их природном благочестии и семейной скорби, был создан для того, чтобы располагать к молитве и церковному образу жизни. Часто посещали его духовные лица, и старец сам часто навещал их, особенно Митрополита. Не пропускал он ни одной всенощной и приглашал меня с собою, но никогда не настаивал; так мало-помалу привыкал я к церковной службе, которая до того времени мало была мне известна. Неприметно взошло в обычай посещать всякую субботу Митрополита и быть у всенощной, и с тех пор никогда я не оставлял сего доброго обычая. В доме Мальцовых соблюдались все посты, но было и скоромное; я колебался между тем и другим, потому что с детства не привык к постному и только на пути в Иерусалим соблюл впервые весь великий пост: однако мало-помалу начал я привыкать к постной пище в доме Мальцовых, у Графини Орловой и у тетушки Е. Ф. Муравьевой, хотя в других местах позволял себе скоромное и в посты.

Дом тетушки, неутешной о своих сосланных сыновьях, которая бежала из Москвы от холеры с малолетними внучками, служил мне также училищем благочестия по ее пламенному усердию к церкви. Она познакомила меня с нашею родственницею, Графинею Канкриной, урожденною Муравьевой, которой брат встретил меня в Одессе и был со мною дружен в походе Турецком, потому что я ходил за ним во время его болезни под Шумлою. К ней, как супруге Министра Финансов, съезжались все власти, и она старалась познакомить меня с ними, гордясь тем, что ее родственник был в Иерусалиме. Тогда это была вещь необычайная, потому что никто еще из хороших фамилий не странствовал в Святую Землю. Все смотрели на меня с участием и удивлялись, как я в молодые годы мог решиться на этот подвиг.

Хотя и смущали меня похвалы, лестные для молодого человека, однако они имели и свою пользу, потому что мне совестно было как поклоннику св. мест слишком предаваться светским удовольствиям; к тому же удерживал меня и благочестивый дом Мальцовых, где я мог слышать только одно назидательное, и доброму старцу И. А., можно сказать, обязан я первоначальным моим руководством. Между тем Графиня, честолюбивая для своих родственников, настаивала, чтобы я вступил в действительную службу, а не числился только по Министерству Иностранных дел. Желая ей угодить, Директор Азиатского Департамента Родофиникин10 предложил мне у себя место начальника Турецкого стола, и сколько я ни отрекался по своей неопытности, он сделал меня столоначальником; слишком два года занимал я эту должность, и надобно сказать правду, едва-ли можно было хуже найти чиновника, по моему отвращению к бюрократии Однако это послужило мне ступенью для будущей службы. Таким образом я опять обязан был Иерусалиму даже и гражданскими моими успехами.

Меня особенно занимало тогда описание моего путешествия, которому я посвятил все мои досуги и нравственные силы. Много уже было написано, но так как я однажды имел литературную неудачу, в 1826 году, при издании моих стихотворений (Таврида), то мне хотелось себя испытать, прежде нежели опять явиться на свет; я искал знакомства с Жуковским через тетушку, у которой иногда еще собирались остатки Карамзинского круга. Знаменитый поэт не чуждался юного писателя, но с участием доброго своего сердца сделал мне искренние замечания касательно слога, и ободрил писать. Оставалась еще одна трудная задача: в путешествии моем была не одна лишь литературная сторона, но и церковная, которая не могла быть известна поэту, и я не знал, к кому обратиться.

Тогда пришло мне на мысль просить знакомую мне с самого детства К. В. Новосильцеву11, чтобы она представила меня Митрополиту Московскому, и убедила его заняться рассмотрением моей рукописи. Владыка согласился принять меня, но отказывался от рукописи, говоря, что он довольно испытал затруднений от самолюбия авторского, при разборке книги Г. Стурдзы12. Итак, вот начало моего знакомства с знаменитым Архипастырем, которое имело такое влияние на все мое литературное поприще, ибо от него заимствовал я те церковные познания, которые нигде иначе не мог бы прибрести. Как сравнить с каким-либо классным преподаванием то глубокое учение, вместе богословское и церковное, которое почерпал я прямо из источника, можно сказать из самого родника нашего богословия, и это – из уст в уста, в живых вопросах и ответах с совершенною свободою духа, в продолжение нескольких часов назидательной беседы, и почти ежедневно в течение многих лет, ибо вот уже 26 лет, как я неизменно пользуюсь милостивым расположением Владыки; и даже осмеливаюсь, если только это не слишком самонадеянно, назвать себя его учеником! Этим также обязан я Иерусалиму, а в этом вся моя жизнь. Хотя и строги были замечения Владыки на полях моей рукописи, а иногда вымарывал он и целые страницы, однако я нисколько этим не смущался, и тем охотнее исправлял он труд мой. Это послужило не только к усовершенствованию рукописи, но ко взаимному сближению, потому что совершенная искренность положена была в основание нашему знакомству, и в последствии, когда я уже служил при Святейшем Синоде, доброе сие начало приучило меня быть всегда искренним в отношении к Владыке, который с своей стороны верил моей откровенности.

В начале весны оставил я дом Мальцовых, а сами они уехали в Москву. Переселился я к сыновьям Фельдмаршала Витгенштейна, с которыми был близок в Тульчине, в главной квартире отца их, при начале моей службы, потому что супруга Фельдмаршала любила меня, как сына, и часто я живал в их прекрасном поместье Каменке, на живописных берегах Днестра. Здесь еще более окружило меня военное общество, так как многие из моих приятелей Турецкого похода перешли в Гвардейские полки, а с Кавалергардами особенно сблизило меня то, что в них служил сын Мальцовых13; я и сам, по военному началу моей службы и по откровенности моего характера, гораздо более любил обращаться с военными, нежели с молодежью большого света; с течением лет постоянно обновлялось это военное общество. Если часто протекали часы в праздной беседе, то бывала иногда и польза. Помню однажды, при наступлении Успенского поста, Гусарский офицер Шевич14 спросил меня, как я буду поститься? – «Разве ты будешь соблюдать пост?» сказал я; и услышал положительное: «буду». Меня это поразило, и я подумал сам в себе: «вот человек, одних со много лет и еще военный, уважает пост Богородичный, а я, бывший в Гефсимании на Ее гробе, хотел есть скоромное!» В ту же минуту решился я всегда соблюдать этот пост и благодарить Шевича за его доброе напоминовение.

Лето 1831 года было ужасное: Польская война, холера, карантины, волнение в столице, нестерпимый жар от горящих вокруг лесов и общее уныние. Не было мне утешения в окрестностях, после тех чудных мест, которые я видел на Востоке. Тем с большим успехом продолжать я писать свое путешествие и до осени приготовил его к изданию. Когда же напечатал, я так испугался появления в свете моего первого творения, что не поставил даже имени на книге, и весной просился в отпуск к батюшке в деревню. – Случилось совершенно противное, нежели то, что я ожидал. Ни одна из моих книг не имела столь блистательного успеха, и чрез полгода не оставалось уже ни одного экземпляра. Меня начали сравнивать с Шатобрианом, и так как не было имени на книге, то мне усвоилось название «Автора Путешествия по святым местам», которое сохранил я и для прочих моих книг; довольный успехом первой, я уже нигде не хотел ставить своего имени, чтобы не испортить благоприятного впечатления. Жуковский и Пушкин наиболее хвалили мою книгу: первый – потому что принимал во мне участие, последний же – от того, что чувствовал себя виновным за эпиграмму, написанную против меня еще в 1826 году15. Зимою нечаянно встретил я его в Архиве Министерства, и не узнал, но он первый ко мне устремился и сказал: «До сих пор не могу простить себе глупой моей эпиграммы: я был весьма тронут, когда услышал, по окончании войны, что вы поехали в Иерусалим, и тогда же написал для вас стихи, в таком смысле, что когда Цари земные, заключая мир, позабыли Святой Град, один лишь безвестный юноша вспомнил о нем и пошел поклониться Гробу Христову.» Я был тронут до слез и благодарил знаменитого поэта за его утешительное слово, которое так прямо вытекло из его благородной души. Пушкин обещал мне отыскать стихи свои, но сколько ни рылся в бумагах, не мог найти их; написать же новые, как бы с подогретыми чувствами, было бы странно; так они и пропали.

Отрадно протекло для меня это лето 1832 года; оно оставило по себе воспоминания, которые никогда не изгладятся из сердечной памяти. Все мне улыбалось; я был счастлив и тем, что вырвался из душной столицы на приволье деревенской жизни, к которому привык с детства, и снова мог наслаждаться природой. К этому присоединились и лестные для юного авторского самолюбия отзывы во всех журналах, и это еще более тешило старика отца, который близко принимал к сердцу успехи сыновние. Три соседних родственных семейства, все в одной стороне, Шаховских, Мещерских и Чернышевых, составляли для меня приятное развлечение; я переезжал от одних к другим, и посещал иногда соседнюю обитель Св. Иосифа Волоколамского.

Умолчать ли о том, что в сих прогулках едва не решилась судьба моя! – Тогда бы совершенно изменились образ моей жизни и церковное мое призвание. – К счастью ли бы это мне послужило, или нет, – Господь ведает; но все, что случается с нами, должно принимать, как бы от руки Его дивного промысла.16 – Теперь, когда уже все сие обратилось в давно-минувшее, когда то, что оживляло сию столь светлую эпоху жизни, уже отжило, и рука холодной смерти не пощадила ни одного лица, несмотря на юные еще годы, – грустно озираться теперь на это поле печальных воспоминай; если же и встретишь иногда кого-либо из сего некогда столь приятного круга, то это как бы уцелевшие останки разбитого бурей корабля, еще носимые по житейским волнам. – Вся моя повесть больше о мертвых, нежели о живых, хотя еще протекло не более 25-ти лет, когда все это еще дышало полным цветом жизни. Я воспользовался свободным временем, чтобы сходить на богомолье в Сергиеву Лавру, по данному мною обету еще в Иерусалиме; мне там стало совестно, что я прежде успел посетить святой град нежели свою родную Лавру. Тотчас по возвращении из Палестины я туда собрался, но меня удержала холера; на сей раз однако пешком, хотя и в страшное ненастье, ходил я в Лавру, на праздник Преподобного, и с тех пор почти ежегодно Господь даровал мне утешение посещать сию молитвенную сокровищницу Земли Русской. Посетил я и Новый Иерусалим, на пути из столицы в нашу деревню, и опять утешался сходством чудной сей обители с древним храмом Гроба Господня; но в этот год, не знаю почему, не сделал я описания ни Лавры, ни нашего Иерусалима. Поздно осенью возвратился я в Петербург и дорогою заезжал опять в Юрьевскую обитель. У Архимандрита Фотия застал я Графиню Орлову, и странный разговор, возникший между нами, был причиною, что я начал соблюдать посты среды и пятка. Архимандрит спросил меня, соблюдаю ли их; я отвечал: что «не имею своего стола». – «А как же Графиня, возразил он, постилась даже и в Пруссии, за Королевским столом?» «Не мудрено, сказал я, когда Король и Графиня отдариваются между собою по-царски, Король вазами, а Графиня рысаками», – Желая, по скромности, замять этот разговор, Графиня обратилась ко мне с шуткой и сказала, будто бы уступает мне весь свой конный завод, по моей охоте к лошадям. Я благодарил ее в том же шутливом тоне, и уступал ей обратно весь заводь за одну только верховую лошадь.

Услышав это, Фотий весьма решительно спросил Графиню: «Анна, да разве ты еще не подарила ему лошади?» Смиренная Графиня тотчас приступила ко мне, уже не в шутку, а с настоятельною просьбою, чтобы я принял от нее лошадь. Архимандрит воспользовался сим случаем, чтобы предложить мне соблюсти хотя один лишь постный день по пяткам. Не мог я ему отказать, по совести чувствуя сам, что на сей раз я был как бы подкуплен лошадью, но мне стало совестно поститься только в пяток, ради корысти, и пренебрегать средою; я начал соблюдать и среду. Вот, как от пустой по-видимому шутки произошел добрый навык.

Большое искушенье постигло меня в Петербурге. Перед моим отъездом Ротчев, который столько странствовал в последствии во всех краях света, а тогда еще служил при театре, выпросил у меня одну из моих трагедий, «Битву при Тивериаде. А я польстился не столько славолюбием, сколько желанием видеть на сцене рыцарство, мною любимое с детства, и память Палестины. Между тем успех Путешествия моего по святым местам возбудил общее ожидание; но хотя трагедия обставлена была великолепно на сцене, она рухнулась с первого раза. Меня не было на первом представлении, но я мог убедиться на втором, как мало она производила впечатления, по недостатку ли общего интереса в самой трагедии, или потому, что и самая публика была незнакома с лицами и событиями крестовых времен, в которых заключался главный интерес драматический. Любовались только декорациями, и я сам просил, чтобы перестали играть Тивериаду. Много досталось мне выслушать колких замечаний от людей самых близких; иные только пожимали плечами и говорили об этом, как о великом для меня позоре.

Все это было весьма чувствительно для начинающего писателя, и могло поколебать успех моего Путешествия. Самое духовенство на меня роптало за то, что на сцене был вид Иерусалима, а Митрополит Иона, бывший Экзарх Грузии, говорил, что меня следует подвергнуть епитимии. Помню, когда я поехал провожать до Новгорода брата Николая, отравлявшегося в Египет, чтобы мне укрыться от неприятных толков, то Архимандрит Фотий обличил меня в церкви в том, как неприлично увлекаться самолюбием и разыгрывать на театре трагедии для соблазна народу; он говорил это, не ожидая моего приезда, как бы по духу прозорливости. Такой урок самолюбию послужил мне однако на пользу, потому что навсегда отвлек меня от драматических творений, а если бы имел я первый успех, то верно бы увлекся сим родом сочинений и уклонился от церковного. Добрый Жуковский, услышав за границей о моей неудаче, писал поэту Козлову, чтобы он меня утешил, потому что не сомневается в моих дарованиях, а Пушкин напечатал у себя в журнале Современник лучшие сцены из Тивериады с предисловием, которое я написал, чтобы оправдать мою трагедию пред публикой.

Зима протекла в тех же занятиях, служебных и литературных, и в том же обществе; но вот что было еще следствием моего путешествия в Иерусалим: когда Министр Иностранных дел, подносивший книгу мою Государю, представил меня на новый год к чину, Государь милостиво отозвался, что он имеет для меня место, по духу моей книги. Действительно бывший Министр Духовных дел Князь А. Н Голицын17, с которым был я знаком чрез Мальцовых, все же меня призвал и, от имени Государя, предложил место за Обер-Прокурорским столом в Святейшем Синоде, так как занимавший сие место Нечаев поступал в должность Обер-Прокурора18. Я испугался, вместо того, чтобы обрадоваться, потому что вовсе не понимал этой должности, чувствовал только свою неспособность к бюрократии и знал нерасположение ко мне Нечаева, который готовил это место для другого. Князь предварил меня, что неловко отказываться, и дал неделю срока для рассужения; тогда я, по совету Мальцовых, – согласился и написал письмо Князю, которое он показывал Государю, такого содержания: что, повинуясь Монаршей воле, прошу не гневаться на меня в последствии, если не оправдаю доброго обо мне мнения, но вместе с тем просил я по-прежнему числиться и в Министерстве Иностранных дел.

Письмо это послужило мне спасением чрез 9 лет, когда начал гнать меня другой Обер-Прокурор, Граф Протасов. Не чудно ли однако, что опять Иерусалим, и один лишь Иерусалим, подвигал меня на всех стезях и открывал мне в одно и то же время поприще гражданское и церковное и литературное, без всяких с моей стороны домогательств! – Митрополиты Серафим и Филарет были рады моему назначению, потому что меня любили. Владыка Московский рассказал мне даже сон, который видел. Ему снилось, что я стоял в церкви близ амвона, и Митрополит Платон, необычайного роста, тут же повелевал ему принести какое-то облачение, которое сам на меня надел. А я в то же время видел во сне, будто меня вводят в Святую Софию. Рассказывая теперь эти сны, нисколько не увлекаюсь каким-либо чувством самолюбия и присовокупляю: что когда, в нынешнем году, напоминал я о том Владыке Московскому, он отозвался, что не помнит; но на меня эти сны произвели тогда слишком сильное впечатление, чтобы я когда-либо мог их позабыть.

Едва только я поступил на новое поприще моей службы, как со мной случилось неприятное происшествие, которое могло бы мне повредить при нерасположении моего ближайшего начальства. При начале весны посетил я, как это бывало каждый год, моих приятелей в Царском Селе, и там, ездевши верхом, сломал себе руку. Две недели должен я был оставаться на попечении у гусар, и потом переехал на Крестовский остров, к Княгине Белосельской19, которая дала мне у себя на даче приют на все лето. Доктор предписал мне строгую диету, только уху и желей, и так выдержал меня три недели Петрова поста. Прежде я не соблюдал этого поста, не считая его важным, потому что он то сокращается, то бываешь очень длинен, судя по времени Пасхи. Когда же мне пришлось по неволе его выдержать, я подумал, что, может быть, и самая болезнь мне приключилась для того, чтобы, служа в Синоде, научился соблюдать все правила церковные; и с тех пор начал я соблюдать постоянно все посты.

Тот час по выздоровлении поехал я на Валаам и в Каневец, на Ладожском озере, и описал сии обители. Осенью воспользовался я отъездом Мальцовых в Москву, чтобы съездить в деревню к батюшке, на один месяц, посоветоваться с ним о моем новом роде службы. Нерасположение моего начальника мне очень было неприятно, потому что он старался всячески выказать неспособность мою к делам, и если что поручал, то не без колкостей; от того еще более умножилась естественная моя нелюбовь к бюрократии; однако, сколько мог, я занимался, хотя литературные занятия мне были больше по сердцу. Так прошла зима. В 1834 году сделал я второе издание моего Путешествия, но не предпринимал никакого большего труда. Лето провел опять на Крестовском, гораздо приятнее для службы, потому что с весны уехал Нечаев, по болезни жены своей20 на Юга, и я почти целый год оставался при добром Князе Мещерском, который был прежде него Обер-Прокурором21.

Поэт Козлов22 и собиравшееся у него общество убеждали меня предпринять обширный труд – Историю Патриархов наших, в летописном вкусе. По моей просьбе Нечаев выписал из Москвы судное дело Патриарха Никона, о котором услышал я от Митрополита Московского, что оно нечаянно было найдено Строевым, в числе ненужных свитков, под кроватью Синодального ризничего23. Не умел я тогда разбирать старинный почерк, и свитки сии оставались долго в ящике под столом у Нечаева, как прежде под кроватью ризничего. Я написал однако легкий обзор нашей истории церковной до времен патриарших, в виде предисловия, из которого в последствии составилась моя краткая история Русской Церкви. Но мысль о Никоне не оставляла меня тогда, как и теперь; и до сох пор еще все бродит в голове моей, что когда окончу жития святых и где-либо поселюсь на Юге, то совершу, наконец, давнее мое предприятие, потому что у меня собраны все материалы, какие нужны для истории Никона24, и теперь я дополняю их в Московском Архиве, из Греческих дел.

Когда наступила весна 1835 года, я просился в отпуск на все лето к батюшке. Мне желательно было посетить еще раз Лавру Сергееву и проехать далее в Ростов; я посетил проездом и Новый Иерусалим, и на сей раз описал свою поездку; это составило, вместе с Валаамом, первую часть моего Путешествия по святым местам Русским, которое мне хотелось дополнить в последствии описанием любопытнейших из монастырей наших. В Москве испросил я у почтенного старца, А. Ф. Малиновского, начальника Архива, любопытный статейный список о пришествии Патриарха Цареградского Иеремии в Россию, потому что мне хотелось заняться летом историей Патриархов, но я написал только два отрывка; совершенно к иному обратились мои мысли. Между темь, видя любовь мою к древностям, Малиновский сделался особенно ко мне расположен, и даже в последствии завещал мне все то, что было им собрано о древностях Московских, желая, чтобы я это дополнил и после него издал в свет25; но я не обещался сего исполнить доброму старцу, потому что не имею вкуса к изданиям археологическиским; а после его смерти я отказался от завещанных мне тетрадей в пользу его семейства.

До сих пор я только занимался предметами историческими или описанием моих путешествий; совершенно нечаянный случай направил меня на иную дорогу, которая мне, как мирянину, казалось, не открыта. – В половине лета познакомился я с нашим соседом Гончаровым. Лейб-Гусарским офицером, весьма блистательным в то время, которому принадлежала большая часть имения Яропольца, близ майората Чернышевых. Воспоминания сего места, близкие моему сердцу, привлекли меня в другую половину усадьбы, когда первая опустела, и я очень подружился с Гончаровым. Светское его образование, как и вообще всех людей нашего круга, было чуждо всему церковному.

Он ходил в церковь, мало что понимая, и от того ленился; мне же это было очень больно. Однажды, когда я шел пешком из Яропольца в деревню старшего моего брата, Ботово26, отстоявшую за 4 версты, мне пришло на мысль изложить в кратких письмах значение нашей церковной службы, и дорогою я составил очерк первого письма, которое немедленно положил на бумагу, возвратись в Яропольц, а приехав в свою деревню Осташово27, написал и три последующих о чине Архиерейской Литургии.

Это было начало моих писем о богослужении, которые имели впоследствии более успеха, нежели какая-либо из моих книг. – Но что весьма странно, когда я в Петербурге показал первые четыре письма Московскому Владыке, прося их исправить, Митрополит советовал мне оставить это дело, говоря, что в письмах нет никакой полноты и многое опущено из церковных предметов. Тогда я просил его мысленно выйти из алтаря, где ему как священнослужителю все ясно и знакомо, и став, на место мирянина, против царских врат, объяснять ему только то, что будет представляться в сей тесной раме, и то, что совершается вне алтаря. Владыка светлым умом своим понял мою мысль и снисходительно исправил недостатки первых писем, дополнив их высоким истолкованием Архиерейского облачения и Трисвятой песни при осенении с горнего места28. Он благословил меня продолжать, и я описал немедленно вечерню, утреню и прежде-освященную обедню, которую напечатал в числе семи писем первого выпуска; успех был удивительный, так как это была вещь новая, и кроме ученого, но тяжелого толкования Дмитровского, нечего было читать по сему предмету.

При наступлении великого поста вспомнил я, что одна моя знакомая, Княгиня Вяземская, давно уже предлагала мне прочесть Триодь постную, говоря, что в ней заключаются чудные красоты, а я получил только что сию Триодь в числе подносных книг из Синода. Я решился прочесть всю и действительно был поражен духовною ее поэзией, ибо лучшие гении Востока ее составляли. Немедленно приступил я к делу и написал вторую книжку, которая едва-ли не лучше прочих, – о великом посте и Св. Пасхе. Но когда принес ее Владыке, встретил опять то же неодобрение. Ему казалось странным, что я избрал сей предмет и изложил его в таком виде; однако не отказался он исправить ошибки церковные. Книжка моя имела еще больше первой успех. Летом приготовил я и третью – о таинствах. Тут Владыка стал уже решительно возбранять мне, говоря, что мирянину вовсе неприлично писать о таинствах и еще так неудовлетворительно; я отвечал, что пишу не столько о таинствах, сколько о их обрядовой стороне, и спросил его: лучше ли, что миряне, приступая к ним и часто бывая восприемниками, вовсе не разумеют, что делают? – Тогда Владыка согласился исправить догматические ошибки и уже не перекал о четвертой книжке, касающейся праздников.

Все четыре явились к весне 1837 года в одной книге; успех был удивительный. Случалось не раз, что меня останавливали простые люди на улице и благодарили за то, что я их просветил; одна вдова из Полтавской губернии прислала мне Никонову Скрижаль и старинную историю рыцарских орденов при письме, в коем объясняла, что нашла сии книги в библиотеке покойного своего мужа и подносит мне чтобы тем выразить свою благодарность за то, что я своими сочинениями помог ей образовать малолетних ее детей; Скрижаль и доселе у меня. Пишу это не для похвальбы, но чтобы показать, какое впечатление произвела сия книга. Не странно ли и то, что первый ее перевод сделан был Полькою в Варшаве, на родной ее язык, хотя она была сама Римского исповедания; Немецкий перевод Мюральда29 явился гораздо позже. Книга сия послужила и для вещественного моего блага, потому что в то время произошла перемена в моих служебных обстоятельствах, и мне нужны были средства для полученного мною придворного звания.

Весною 1835 года болезнь жены заставила Нечаева проситься опять в отпуск, и так как Князь Мещерский не хотел больше исполнять его должность, то ему пришлось просить на свое место другого; выбор его пал, к общему изумлению, на Флигель-Адъютанта Графа Протасова30; но тайная мысль Нечаева была та, что Граф, как военный, никогда не заступит место Обер-ппрокурора в Синоде, чего опасался от гражданских своих наместников, а между тем, как Товарищ Народного просвещения, Протасов мог приблизить его к сему министерству, ибо весьма желал Нечаев, чем оно бы опять соединилось в лице его с министерством Духовных дел. Государю напомнил он, что первым Обер-Прокурором был капитан Гварди, и это понравилось при Дворе, хотя духовенство было поражено назначением военного в Синод и многие из мирян этим соблазнялись.

Граф имел познания о Церкви, хотя более западные, потому что воспитателем его был ученый иезуит, но благочестивая мать научила его и церковному кругу. Ко мне он весьма благоволил в начале, и я старался изгладить у духовных неприятное впечатление его военного мундира. Вскоре и сам он приобрел их расположение, многими благонамеренными действиями доказав ревность свою к православию. При самом начале отклонил он печатание полного собрания церковных законов, весьма неблаговидного по некоторым указам времен Петровых, которое однако хотел печатать Нечаев в угождение Сперанскому. Вместо того Граф испросил Высочайшее повеление напечатать собрание правил соборных, начатое при Елизавете и остановленное при Екатерине; этим прибрел он доверенность старца Митрополита Серафима. Вообще его поступки и образ мыслей были весьма церковны, хотя и с некоторыми оттенками западными, тогда как Нечаева, напротив того, все подозревали в протестантизме, с неудовольствием ожидали его возвращения следующею весною; члены Синода желали удержать Графа хотя в Комиссии духовных училищ. Владыки Московского тогда не было в Петербурге. Преосв. Казанский Филарет взялся внушить Митрополиту Серафиму, чтобы он просил о том Государя через Графа Бенкендорфа, но не сумел этого сделать. Тогда я принял на себя убедить доброго старца, и он подписал желаемое письмо. Все это было с ведома самого Графа и весьма ему приятно; помню, что в его же коляске отвез я из Синода письмо сие к моему родственнику Мордвинову, служившему при Графе Б... – Государь был доволен, что выбор его, хотя и странный, одобрен Архиереями, и он мысленно уже назначил Протасова Обер-Прокурором. Но я возвращаюсь к постепенности рассказа. – В продолжении зимы с 1835 на 1836 год, Граф, особенно ко мне тогда расположенный, советовался со мною о многих предметах, для православного направления дел церковных, и особенно учения. Моему особенному надзору поручил он печатание правил соборных на Греческом и Русском языке, и желал, чтобы я написал изложение Символа Веры или краткий Катехизис для людей светских; узнав, что я собираюсь писать обширную историю Патриархов и уже приготовил для нее предисловие, он убедил меня присоединить к сему предисловию кроткий обзор патриаршего периода и таким образом составить полную, хотя и краткую историю Русской Церкви, которая введена была им в училища; в последствии ее перевел на Английский язык дьякон Пальмер,31 и еще недавно перевели на Французский и Немецкий.

Весною, когда уже ожидали скорого возвращения Нечаева, Граф подумал о том, как бы меня оградить от неприязни бывшего Обер-Прокурора, и представил в Камергеры, несмотря на то, что я отказывался от сего в начале зимы. 21-го Мая, возвратясь с прогулки на островах, я нашел у себя записку Графа, который сам был у меня и оставили мне копию с своего доклада, в самых лестных для меня выражениях. Я поспешил его благодарить; он обнял меня и сказал; «я нарочно доставил вам копию с сего доклада, чтобы он мог послужить вам в защиту против Нечаева, если опять будет говорить против вас, что ваша служба безполезна», – Мог ли я тогда подумать, что чрез 6 лет этот доклад послужит мне против самого Графа, для моей защиты?

Нечаев возвратился в исходе июня уже овдовевшим; он спешил ко дню рождения Государя, и весьма был изумлен, что не получал разрешения вступить в должность. Несколько времени не знали, кто будет Обер-Прокурором, и уже обер-секретари приходили меня поздравлять; наконец узнали, что Нечаев сделан Сенатором в Москву; но еще о Графе Протасове не было указа, и он колебался принять на себя сею должность. Архиепископ Казанский Филарет приезжал убеждать его, чтобы не отказывался; я тут же случился, и как бы предчувствуя, что будет между нами, говорил, что «если мало ему одного сотрудника, пусть возьмет еще нескольких за Обер-Прокурорский стол, не думая меня тем оскорбить». Граф был наконец назначен, и радость была общая между членами Синода. Владыка Серафим первый объявил мне весть сию на дворе Лавры, где я его встретил, обнял и пригласил обедать.

Но никогда не должно слишком увлекаться каким-либо чувством, или загадывать вперед, что мне сказал и Князь А. Н. Голицын, когда я встретился с ним в саду на празднике Петергофском и чрезвычайно хвалил новый выбор Обер-Прокурора. Я дал обещание, въ случае успеха, сходить па богомолье в Сергееву пустынь, накануне Ильина дня, так как это был день моего возвращения из Иерусалима; но вечером меня едва не ограбили по Сергеевской дороге. Вскоре начала обнаруживаться истина слов Князя Голицына. Граф, сделавшись прямым начальником, почти с первого дня переменил обращение со мною, стараясь, чтобы наши отношения были только служебными; это было мне весьма больно, потому что я его искренно любил, вовсе не из личной цели, а только за ревность его к Церкви.

Вскоре начались неудовольствия. Летом Граф поручил мне обревизовать типографию, которая была в совершенном, хаосе от самого ее учреждения32. Так как прежде он никогда не занимал меня такого рода предметами, а более учеными или духовными, то я отговаривался тем, что могу запутаться в счетах, потому что это вовсе не по моей части. Граф вспыхнул и с этой минуты наши отношения совершенно изменились. Меня это тронуло до слез; однако я исполнил удовлетворительно дело на меня возложенное.

Осенью возвратился чиновник по особым поручениям, бывший при Нечаеве, Войцехович, и как человек ловкий и опытный в делах, умел сперва вкрасться в доверенность Графа, а потом незаметно для него самого возымел над ним большое влияние; а к общему изумлению объявили однажды в Синоде указ о назначении Войцеховича за Обер-Прокурорский стол33. Тогда еще место сие почиталось очень важным, потому что в начале было создано Екатериною для Князя Потемкина, и после него упразднилось надолго, а Нечаев, занимая его, был почти Обер-Прокурором. Самая неожиданность сего объявления огорчила членов Синода, которые все меня любили. Митрополит Серафим спросил меня, кто из двух будет старше, и пожал плечами, услышав, что Войцехович. Графу, вероятно, было совестно предо мною, потому что его не было в заседании; однако он не извинялся в этом, но раз как-то сказать в последствии: «с такими чиновниками легче работать, а вас мне совестно часто тревожить»; еще однажды на бале у Великой Княгини, танцуя, говорил: «мне неловко встретить вас завтра в Синоде!»

Это показывает, что Граф, хотя и принадлежал к высшему обществу, однако любил окружать себя чиновниками, которых считал своими людьми; большая часть из них были Малороссияне, так что покойный Государь однажды шутя ему заметил предпочтение его к сему племени. Вскоре явился и Белорусс, человек ловкий, осторожный, воспитанный в Полоцком училище Иезуитов, который совершенно пришелся по вкусу Протасову. Полезный во многих отношениях по своей учености, он стал однако вмешиваться, к крайнему прискорбию чиновников, в дела догматические, по цензуре и вполне овладел доверенностью Графа по сему предмету; влияние его распространилось и на следующего Обер-Прокурора. Это был Сербинович34, временно заступающий его место.

В Октябре того же года, пред самым приездом Митрополита Московского, неоднократно спрашивал меня Граф, думаю ли я, что он возвратится. Я отвечал положительно, хотя знал, что Графу желательно было противное, потому что он боялся его ума и влияния на дела и, к сожалению, был сильно против его предубежден. Виною сего отчасти был Архиепископ Казанский, человек добрый, но весьма ограниченный, хотя и благочестивый, который за несколько лет пред сим выехал из Петербурга, во времена Библейского Общества, когда многие подозревали в неправославии Князя Голицына и всех его приближенных. Позабыв, что все наше юношество обязано духовным своим образованием Катехизису Московского Владыки, на него самого безрассудно обратили сии подозрения. Были, это правда, некоторые черты протестантства в нашем духовенстве, но ничего не было общего в этом направлении, а только частный случай; и весьма напрасно вооружался против сего Граф Протасов, направляя свою деятельность не туда, куда надлежало, и слишком доверяя пустым толкам людей, которые сами ничего не могли произвести. Да и что за православие вопиявшего о православии, который сам не соблюдал церковных правил о посте? – Когда возвратился Владыка из Москвы, стало известно, что ему были посланы через доброго Ростовского Архимандрита Иннокентия тайные внушения остаться в Москве. Это была хитрость со стороны Графа, но Митрополит их не послушал, и весьма благоразумно, потому что не имел явного предписания остаться; в последствии однако изменилось о нем мнение Графа.

Не смотря на некоторые неприятности с Графом, едва ли это не было самое блистательное время моей жизни, ибо на меня уже начинали смотреть, как на церковного писателя; издание Писем о богослужении дало мне средства все для себя устроить по моему новому придворному званию. Весною я опять поехал к отцу моему, и это было последнее лето, которое провел я в деревне, под кровом родительского дома, где протекли радостные дни юности; с тех пор я там уже не жил: батюшка переехал по болезни в Москву. Итак, этот год был как бы переломом в моей домашней жизни. Весною посетил я впервые Воронеж, чтобы поклониться мощам новоявленного чудотворца, и оттуда поехал в Калужскую деревню моего приятеля Гончарова35, у которая о тогда жила только что овдовевшая сестра его, Пушкина. Там встретил меня Жуковский и пригласил сопутствовать Цесаревичу по святыне Московской. Немедленно прибыл я в Москву и услышал то же благосклонное приглашение от самого Великого Князя. Осмотрев все монастыри Московские, мы посетили Лавру Троицкую и Новый Иерусалим, где я со всею подробностью изъяснил сходство сей обители с древним храмом Воскресения. Цесаревич осыпал меня своими милостями36. Утешительным для меня воспоминанием того приятного времени осталось доныне знакомство с почтенным Князем С. М Голицыным37, последним, можно сказать, из бояр Русских, который искренно и простодушно полюбил меня и с тех пор более 20 лет не изменил своей благосклонности ко мне.

Возвратясь в деревню, я получил письмо Графа Протасова, который, одобрив начало моего изложения Символа Веры, просил продолжать; книга была напечатана зимою, и я удостоился получить за нее благословение от Святейшего Синода38. Хотя в последствии и нападал на меня за сию книгу Митрополит Киевский, говоря, что не подобало писать ее мирянину, но я совершенно оправдался во всех его нареканиях. Здесь же, в деревне, описал я мою поездку с Наследником.

Грустно мне было расставаться с моим Осташовым; как будто бы я предчувствовал, что никогда более не буду жить дома в деревне у себя, а между тем я, как нарочно, так хорошо тут устроился в это последнее лето. Это была последняя эпоха семейной моей жизни под кровом отеческим; там преисполнено было мое сердце всеми воспоминаниями детства и юности; оно протекло в блистательном обществе молодых людей лучших фамилий, которые обучались у батюшки в Корпусе колонновожатых; как быстро все это миновало!

В Петербурге перевод моих Писем о богослужении на Немецкий язык обратил на меня внимание Великой Княгини Елены Павловны и Императрицы, потому что они читали их на Страстной неделе. Тогда и Государь впервые сказал мне ласковое слово; это было в великую пятницу; при разъезде из дворца, шуткою он спросил меня: Почему я его не жалую? –Я сперва смутился и не знал, что отвечать, но он продолжал в том же духе: «Ты, верно, любишь жену мою и детей больше, нежели меня, потому что обносишь меня своими книгами, когда бы должен мне первому их подносить. – С тех пор я свято исполнял сию Высочайшую волю.

Трудно на расстоянии многих лет упомнить порядок собственных сочинений, но мне кажется, что в течение зимы и лета 1838 года я занимался историей первых четырех веков христианства, потому что не мог равнодушно видеть, как мало у нас известны первые начала Церкви, особенно в духе православия. Помню, что, когда я был сделан членом Русской Академии39, я в ней читал первую главу о падении Иерусалима, которая была одобрена, и Академия положила напечатать на свой счет мою книгу. Но я получил за нее другую неоцененную похвалу, с которой ничто не может сравниться.

Однажды посетил я почтенного родственника, 90-летного старца, адмирала Графа Мордвинова40, который потерял уже голос от старости, так что трудно было его понимать, и он более выражал свою мысль на бумаге. Пред ним лежала на столе только что вышедшая в свет книга моя: Первые четыре века христианства. Я сел подле старца, и вдруг, к чрезвычайному моему изумлению, поцеловал он мне руку; я вырвал руку я спросил: что это значит? Тогда старец написал мне в ответ: «целую руку написавшего первые века христианства. – Невольно навернулись у меня слезы. Может ли что сравниться с такою наградою?

Лето провел я на Крестовском острове и в Августе вздумал осмотреть Гатчину. – В соседнем имении Демидовых41 был семейный праздник, и радушные хозяева меня туда пригласили; тут я познакомился с Кавалергардским юнкером Ахматовым42, который очень понравился мне по своему уму и образованностью; я сблизился с ним, не смотря на разность лет, и он скоро сделался мне совершенно присным. Но к сожалению, я заметил в нем неверие, заимствованное в отсталых понятиях минувшего века, по его воспитанию в Казанском университете. – Всеми возможными средствами старался я рассеять его заблуждения, но молодость и самонадеянность преодолевали в сердце его слово истины.

Тогда решился я, по примеру моих Писем о богослужении, написать для обращения молодого друга другие письма, «о спасении мира Сыном Божьим», чтобы развить пред ним, в одном кратком обзоре, отчасти философском, отчасти богословском, всю глубокую систему христианства. Разумеется, что я тут многое заимствовал из отцов Церкви, особенно из Великого Афанасия, и из христианских мыслителей, каков был Паскаль. Владыка Московский не отказался просмотреть сие, трудное по его предмету, сочинение и, благодаря Бога, оно принесло в свое время плод, содействуя к обращению юноши, хотя и не в ту минуту, но когда, сделавшись опытнее, и с большим смирением стал он смотреть на истины Веры43.

Не могу опять вспомнить, в какое время написал я Историю Иерусалима, но кажется, это было в том же году. По любви моей к Святому граду, мне желательно было, чтобы его история, и духовная и светская, была бы известна православным, и потому я наполнил первую часть житиями Святых Отцов, самых цветущих времен Палестины, то есть с 4-го до 7-го века. Крестовые походы заняли вторую часть, а в конце оной любопытные сведения о постепенном обладании Святых мест различными вероисповеданиями; я их отчасти заимствовал из Греческой истории Патриарха Иерусалимского Досифея. Но книга моя имела мало успеха. Весною и осенью 1839 года, дважды я отлучался в Москву, по нездоровью батюшки, который совершенно там поселился.

Так как это было блистательное время присоединения Унии, то я занялся составлением книги полемической против Римлян, чтобы мы имели, что им отвечать на их словопрения против Патриарха Фотия и в пользу Флорентинского Собора. Тогда написал я мою Правду вселенской Церкви, которая была одобрена многими из первостепенных Архиереев, особенно западных епархий, и напечатана в Синодальной типографии. Действительно, она мне стоила многих трудов, по множеству справок из Соборных правил и Византийских историков. Книга сия имела два издания, и переведена на Греческий. За каждую из моих книг, подносимую Графом Государю, получал я Высочайшую благодарность, и сослался на это в последствии, когда Граф стал отклонять меня от дел церковных, как человека бесполезного.

Время присоединения Унии, как я уже сказал, было самое блистательное для нашей Церкви, ибо тогда еще все оставалось в первобытном порядке, не смотря на возраставшее влияние Графа Протасова. Св. Синод был в полном составе. Четыре Митрополита, чего никогда не случалось ни прежде, ни после, с двумя Архиепископами и с двумя Протопресвитерами в нем заседали, когда Литовский Архиепископ Иосиф предстал в сие священное собрание для возвещения единства и когда Архиепископ Фаворский читал приветственное слово от Патриарха Иерусалимского, при поднесении в дар от него мощей Апостола Первозваннаго.

Вскоре после произошла перемена, которая обратила влияние Обер-прокурора в Министерскую власть, хотя и без громкого сего имени, через уничтожение Комиссии духовных училищ.44 Справедливо, что это была странная инстанция, состоявшая из тех же членов с присовокуплением светских, которая сообщалась отношениями в Синод, и нужно было ее уничтожить для большего единства; но не было никакой надобности распространять управление Обер-Прокурора, сделать из его малой канцелярии огромный штат и притом устроить два управления весьма обширных, Хозяйственное при Синоде и Духовно-учебное на место бывшей Комиссии, которому подчинились все духовные училища, с уничтожением некоторых Синодальных прав. Граф уверял меня, когда произошла сия перемена, что он всячески отстаивал права церковные и отказывался от всякой власти; но последствия не оправдали слов его.

При этой перемене случилась мне большая неприятность. Я нечаянно узнал, что Граф назначил меня Директором Хозяйственного управления, и хотя это было весьма лестно и выгодно, по окладу жалованья 12000 рублей, однако, не чувствуя себя способным к занятиям сего места, я заблаговременно пришел от него отказаться. Граф разгневался, скрашивал, как я о том узнал, и грозил отдать меня под суд за то, что отказываюсь; но я сказал ему, что гораздо лучше быть судиму прежде за такой искрений поступок, нежели позже за растрату церковного имущества, по неумению управлять им. С тех пор возникла между нами еще большая холодность; к тому же он подозревал меня в тайном ему противодействии и в единомыслии с Архиереями, особенно с тем, в котором он думал видеть на Руси мнимую главу протестантства, ибо такая это была его химера.

Тут посетило меня и домашнее горе; здоровье батюшки совершенно расстроилось. Я поехал к нему весною 1840 года и остался с ним до половины лета на Бутырском хуторе под Москвой, но видя, что он оправился, имел неосторожность возвратиться в Петербург, чего никак не могу себе простить. Я надеялся осенью опять его увидеть, но через три недели получил известие, что ему сделалось хуже, и прежде, нежели успел собраться в путь, ибо не так легки тогда были сообщения, пришла другая горькая весть – о кончине батюшки.45 Это всегда останется тяжким упреком на моей совести.

Зимою произошло важное событие в Синоде. – Ректор Вифанский Агафангел46 написал три безымянные письма трем Митрополитам,47 что он открыл у своих студентов литографированный перевод Пророчеств», сделанный с Еврейского бывшим духовником Наследника Протоиереем Павским в протестантском духе. Все три письма представлены были Обер-прокурору, и Владыка Московский тогда же предварил меня, что будет беда. – Граф испугался, узнав, что литография производилась в Духовной Академии Петербургской, которую он только что принял под свое ведение от Комиссии духовных училищ, и ему желательно было все опрокинуть на Московскую. Он воспользовался простодушием Киевского Митрополита и убедил подать от себя предложение, чтобы назначено было строжайшее исследование по сему делу в трех местах – в Москве, Киеве и Петербурге, а Владыка Новгородский Серафим, уже совершенно одряхлевший, написал письмо Графу, которым просил его вступиться за православие. Вскоре последовало новое предложение Графа Синоду о найденных будто бы в Московской Академии 5000 экземпляров, уже не литографированных, а печатных, с другого будто бы перевода Библии, еще худшего; он настаивал, чтобы Синод доложил о том Государю. Напрасно Митрополит Московский уверял, что это клевета, и просил только две недели срока для ее обличения; никто не поддержал его, и ложное сие донесение было доведено до Государя, а Графу только и надобно было отклонить от себя на первую минуту нарекание в невнимательном наблюдении за Академией.

Когда же в последствии ничего не открылось, кроме того, что было литографировано в Петербурге, и последовала Высочайшая благодарность не Киевскому за его ревность, как он сего ожидал, а одному только Митрополиту Серафиму, доверившему Графу блюсти православие, – тогда разгадали, к чему клонилось все сие громкое изследование. Поскорбел Киевский, хотя и поздно, что допустил на собрата своего несправедливое нарекание, и стал проситься в свою епархию: его отпустили невозвратно. То же сделали и с Владыкой Московским который был очень доволен, что мог наконец успокоиться у себя в Москве. А между тем, управлением овладел Граф, не имея никого, кто бы мог ему противодействовать, потому что добрый старец Владыка Серафим впал в совершенное детство и обольщаемый громким словом православия, все предоставил Графу, а прочие члены были безгласны; тогда началась для Синода та печальная эпоха преобладания светского, из которой доселе еще не может выйти.

После удаления двух Митрополитов в мае 1842 года, горько мне было оставаться в Синоде; однако я еще протянул год, не имея возможности никуда выйти, ибо назначен был тут по Высочайшему повелению, хотя Граф весьма желал моего удаления и со мной уже не говорил.

Лето провел я в Новой Деревне и оканчивал Священную историю Ветхого Завета, едва ли не самую полную из всех, ибо я в ней представил все образы и пророчества о Христе. Но немногим известна эта книга. Новозаветной истории не советовал мне писать Митрополит Киевский, говоря, что достаточно Евангелия, а я не мог ему прекословить, и спешил только напечатать, опасаясь каких-либо препон.48 Наступила зима, самая неприятная, по моим отношениям к Графу; чтобы выйти из них, стал я к весне проситься за границу; Граф не соглашался, под предлогом, что нельзя служащему в Синоде ехать в чужие края, и требовал, чтобы я опять перешел в Министерство Иностранных дел, где я продолжал числиться; я предоставил ему о том хлопотать, не желая сам действовать против себя. Наконец, он прямо стал требовать моей отставки и прислал готовое прошение; но я его не подписал, а написал ему только письмо, в котором просил себе по нездоровью увольнения от Синодальных дел и, благодаря Графа за все, что он для меня сделал, выписывал его лестные обо мне выражения из собственного его доклада, при представлении моем в камергеры.49 Граф послал спросил меня, где я мог списать доклад. – Я отвечал, что он сам мне дал с него копию, чтобы оградить меня от Нечаева. Этот ответ и мое письмо связали Графа; он старался от меня отделаться поосторожнее и, вероятно, сказал только Государю, что я для него бесполезен, потому что немного времени спустя, когда, по моей просьбе, ожидал я отпуска в Москву, вышло мое перечисление в Министерство; все окончилось весьма благополучно, свыше моих ожиданий. Я жил тогда на даче у Челищевых, на Каменном острове, и однажды в смутную минуту снял со стены почерневший образок, чтобы узнать, под чьим я покровом. – Оказалось, что это была икона Богоматери – Умягчения злых сердец; я отслужил ей молебен, и все устроилось само собою; икона сия в окладе и до сих пор у меня. Так как это был Петров пост, то я начал,... что в сем деле могло... Неожиданно получил я увольнение, чему я очень обрадовался.

С. Петербург, 18 Ноября 1858 г.

Между тем горизонт политически становился все мрачнее и мрачнее; еще осенью 1853 года, когда служил Владыка первый молебен о войне и я говорил ему о моих надеждах для Востока, он отвечал: «не радуйтесь; тут ничего не произойдет хорошего; и отпуская меня из Москвы, сказал мне странное и вместе прозорливое слово: он вынес малую финифтевую икону Предтечи, проповедующего в пустыне, с изображением древа, при котором лежала секира, сходно с словами Предтечи, и сказал мне: «я всегда благословлял вас в путь какою-либо иконою; ныне же вот самая приличная по времени: «се уже секира при древе лежит». – Последствия показали истину его слов и в продолжении войны, даже при радостных вестях, он все повторял; «худо будет».

В таких смутных ожиданиях протекло все лето 1854 года, и высадка в Крым неприятеля показала, чего надобно было ожидать в будущем. Странно, что в этом случае Митрополит яснее видел опытного военачальника. Ермолов, услышав о высадке, говорил мне: «теперь неприятель попал в наши руки и погибнет»; а Владыка говорил: «если уже мы допустили неприятеля высадиться, то это значит, что нам нечем с ним воевать». – Начало 1855 года ознаменовалось для меня сперва смертью Графа Протасова, что произвело большой переворот в делах церковных, а потом кончиною самого Государя. Помню, что при начале Триоди постной, в неделю Мытаря и Фарисея, был я у заутрени в Семеновской церкви, и только что начали петь: «покаяния отверзи ми двери», когда взошел протоиерей, бывший духовником Графа, и сказал мне: «знаете ли, кого мы лишились? Графа Протасова!» – Меня поразила эта весть, и я поспешил к нему на первую панихиду. Замечательны обстоятельства его кончины. Он заболел в Синоде в самом присутствии, в день наречения здешнего Викария Епископа Иоанникия, который был уже сороковым, посвящавшимся при его 17-ти летнем управлении; следственно, изменилась почти вся иерархия, кроме старцев. Графа привезли больного домой из Синода; он жил еще два дня, распорядился всеми делами домашними, назначил себе преемником Карасевского и умер от аневризма, ночью, не успевши приобщиться. Было в нем много желания сделать добра; но добра не сделалось от самонадеянности, ибо он хотел управлять церковью мимо Епископов. В день его кончины совершилось посвящение Иоанникия. Карасевский хотел, чтобы отложили церковное торжество; но Митрополит Никанор настоял, и никто из чиновников светских не присутствовал ни в церкви, ни на трапезе. – Граф был очень любим обществом, и вся знать и Царская фамилия съезжались на его панихиду. – Архиереи служили в саккосах, что довольно странно; весь Синод отпевал его соборно и, конечно, ни один Обер-Прокурор не был погребаем с такою почестью; да и редкие из них умирали на своих местах.

На погребении Графа видел я в последний раз Государя. Он командовал войсками, но не был в церкви. Не прошло месяца, и Его самого не стало! За пять дней до Его кончины, совершилось в Казанском Соборе, по обычаю, торжество Православия, и что же? Протодьякон, возглашавший громогласно с кафедры сперва вечную память Императорам Греческим и Русским, благодетельствовавшим Церкви, а потом многолетие Царствующему Дому, сбился и внезапно возгласил вечную память Николаю Павловичу. Это всех поразило в соборе, хотя еще никто не знал тогда о болезни Государя. А через пять дней узнали о его кончине. Как объяснить такие странные случаи!

Весною 1855 года, получил я, наконец, разрешение Синода печатать Жития Святых Русских и занялся в течении поста изданием первой книги Сентября, которая произвела весьма хорошее впечатление. Это побудило меня продолжать. Замечательно, что протокол Синода, разрешавший печатание, был отмечен двумя Обер-Прокурорами. Протасов успел только написать «читал»; а «исполнить» написал уже Карасевский. В начале Мая переселился я в Останкино и в продолжении целого лета ревностно занимался описанием Житий Святых и извлечением из Архива Сношений наших с Востоком. Во все лето я только отлучался три раза в Лавру и потому так много мог написать. Конные прогулки по живописным окрестностям служили мне действием развлечения.

В Сношениях с Востоком, которые хотел начать только со времени Романовых, нашел я нужным начать гораздо выше, с падения Царьграда, т. е. почти с тех пор, как они существуют в нашем Архиве, и потому я пристально занялся сам статейными списками, поручив чиновнику Калугину продолжать извлечение из дел царствования Михаила Теодоровича. В Житиях же Святых особенно драгоценны были Сербские, которые почерпнул я из древней рукописи Лаврской, называемой «Сербляк». Не хотел я оставить описание жизни Ангела моего, Апостола Первозванного, и составил весьма полное и любопытное житие его из трех источников – старых Славянских Миней, хранящихся в Патриаршей ризнице, из Греческой книжки, напечатанной с Великанской рукописи, которую я нашел в Лавре, и из перевода Грузинской рукописи, найденной во время моего путешествия по Грузии в пустынной обители Давида Гареджийского. Грузинское житие сие было переведено в X веке преподобным Евфимием Афонским с Греческого подлинника VII века, который только отчасти сохранился в Ватиканском манускрипте. Грузинская рукопись всех полнее, и Митрополит даже письменно поздравлял в день моего Ангела с таким полным его жизнеописанием. – Житие Святителя Алексия поместил я в Октябре, потому что царствующая Императрица, которой я имел счастье представиться в Москве, желала прочесть оное, и я поспешил составить житие из рукописей Московских. Одну из них, о чудесах Святителя, нашел я в Сретенском монастыре, хотя о ней ничего не было известно ни в Чудове монастыре, ни самому Владыке, настоятелю оного.

Приезд Государя и всего Царского Дома в Сентябре месяце оживил несколько Москву, после всех грустных впечатлений Севастополя. Лето протекло в ожиданиях и надеждах, как вдруг, 30 Августа, получили известие о последнем приступе; столица погрузилась в уныние, не смотря на потешные огни по случаю тезоименитства Государя, и потому приезд Двора был очень кстати. Умилительна была, в день Рождества Богоматери, прощальная обедня у Спаса за Золотою решеткою, которую слушало все Царское семейство, по случаю отъезда Государя в Крым. Это напоминало старые времена Романовых.

Известие о неудачном приступе к Карсу погрузило всех в уныние не менее взятия Севастополя. Невестка моя, жена брата Николая, жила в Сокольниках, и мы с нею разделили печаль о горькой вести, которую она сперва утаила; Ермолов был в ужасе.

Митрополит, прощаясь со мною осенью, отпустил с такими же печальными предзнаменованиями, как и прежде; и действительно, зима была тяжкая. – Видно было разложение жизненных сил России и стремление к чему-то новому, неопределенному. Одно только было радостное событие –это взятие Карса, которое, можно сказать, было праздником нашего семейства, ибо во Дворце все нас поздравляли и на улицах, когда возили знамена, народ кричал: «ура Муравьеву». – Началась молва о мире, самом постыдном, какой только Россия могла заключить, по унизительными предложениям Австрии; никто из благомыслящих не верил, чтобы это совершилось. – Помню, что в праздник Крещения гласно говорили во Дворце, что выгонят Австрийское посольство; а через несколько дней объявлен был мир. Тогда почувствовал я, как люблю свое отечество, как бы родное семейство: до такой степени сильно поразил меня его позор; с тех пор все стало клониться к упадку. Больно было видеть, как, позабыв о нашем безчестии, все умы занялись только блеском будущей Коронации, как будто в самую блистательную эпоху для России. Меня занимало только священнодействие Коронования, и потому я желал присутствовать при оном в церкви, не смотря на расходы, какие повлекло за собою это торжество.

Издав в свете Октябрь и Ноябрь Житий Святых, я поехал весною в Москву, и оттуда в Нижний, имея намерение спуститься по Волге до Саратова; но это мне не удалось, потому что не было пароходов; возвратись в Останкино, продолжал я заниматься моим литературным делом и в Архиве. Декабрь и Январь были плодами трудов сего лета, в которых опять замечательны были жития Святых Сербских; Стефана Деспота и Св. Саввы, а между Русских пространное и умилительное житие Святителя Филиппа. – Приезд Двора в Москву и самое пребывание его в Останкине не остановили моей деятельности; ибо я жил смиренно в моем сельском домике, не принимая участия ни в каких увеселениях, кроме торжеств церковных. – Таким образом, в числе конных камергеров, был я в торжественном въезде в столицу, который останется навсегда в моей памяти, и имел счастье держать мантию Императрицы при Царском венчании. Зрелище сие было так умилительно, что оно невольно извлекало слезы, и я почитаю себя счастливым, что мог при нем присутствовать.

На другой день, возвратясь в мирное уединение Останкина, после всего шума и блеска столицы, какие видел накануне, описал я от избытка чувств священное торжество Коронования и поднес оное Императрице. Потом я присутствовал только по службе при представлениях, и не был ни на одном бале, ни придворном, ни посольском, кроме как у доброго старца Князя Сергия Михайловича Голицына, которого любил как отца. Я не понимал, как можно веселиться при таком бедственном положении России. Но что возмущало душу мою, еще более нежели суетная веселость в такие минуты, в какие должно бы молиться, это были так называемые репетиции Коронации, которые нелепый Граф Адлерберг50 позволял себе делать не только во Дворце, но и в соборе. Старцев сановников, с пустыми подушками, как бы с регалиями, водили торжественно из Дворца в собор, чтобы каждый знал свое место при Коронации, и это в присутствии народа, который толпился на площади! Мало того, трех пажей, в лице Государя и Императрицы, наряжали в холстинные мантии, расписанные под горностай, чтобы камергеры знали, как нести мантию. Пажей сажали сперва в Оружейной палате на настоящие престолы Царские, потом на те же престолы в Грановитой палате, куда они были перенесены, на Тронное место, и наконец в самом Успенском соборе под балдахином на стулья, поставленные на Царском амвоне. С этих мест подходили они к Царским вратам, как бы для помазания и причащения, по распоряжению премудрого Графа; а столь же премудрые соборяне, чтобы наслаждаться сим зрелищем, открыли Царские врата и гурьбою оттуда смотрели. – Меня это взорвало, и я приказал закрыть врата. Говорил я о том Митрополиту, но он оставил это без внимания. В последний уже раз, когда сажали пажей на самые престолы, поставленные в Успенском соборе, меня слава Богу не было, потому что я представлялся Императрице в Останкине.

Дела по Архиву не так успешно шли это в лето, потому что все заняты были приготовлениями к Коронации; но я занялся другим изданием, которое почитал необходимым. Так как Балабин51, после своего совращения не преставал писать ко мне свои письма, думая меня увлечь, и я ему отвечал на эти письма, то мне пришло на мысль издать их на Французском, присоединив и другие, которые писал к Баронессе Фредерикс, по случаю обращения ее из протестантства52, и к некоторым западным богословам в обличение их книг. В начале же всего поставил мое Слово кафолического православия, уже переведенное и напечатанное в Париже и дал то же заглавие моей книге, какое имела там Французская брошюра: «Question religieuse d`Orient et d`Occident.»

Я готовил мою книжку для иностранцев, которые должны были нахлынуть на Коронацию, и для Царской фамилии, зная, что некоторые из Великих Княгинь поедут после за границу, но книжка мне пригодилась и против самого Нунция Папского.

Весьма замечательно мое столкновение в Москве с Нунцием Папским, который желал со мною познакомиться; нас свел находившийся при его свите камергер Папский, который был воспитан в доме Княгини Волконской53 и с нею вместе перешел в католицизм. Нунций принял меня весьма ласково и говорил, что желал бы встретиться с Митрополитом,54 я отвечал, что нет другого средства, как посетить его, ибо в обществе он не бывает. После многих переговоров и промедлений, Нунций решился сделать ему первый визит, и Владыка тотчас ему заплатил оный, чем и кончилось их знакомство.

Нунций намекал мне, что ему желательно бы видеть наши соборы, которых древности святыней не всегда доступны иностранцам, по невниманию клириков, что он на себе испытал; то я предложил ему быть руководителем по соборам, испросив на то дозволение Владыки, Нунций принят был с честью, но ни он, ни его свита не оказали ни малейшего благоговения к святыне, и даже позволили себе смотреть в лорнет и щупать общую для всех христиан святыню: гвоздь, Ризу Господню, части Древа и части мощей Апостольских, так что я велел закрыть раку.

При осмотре теремов Царских, присоединился к нам и камергер Папский; по старому знакомству, я заявил ему, как неприлично вели себя в соборе новые его единоверцы. Через несколько дней, на большом фейерверке, Нунций стал со мною объясняться по сему предмету, оправдывая себя и других, будто им нельзя молиться в наших церквах; но я ему заметил, что дело шло не о молитве и что если с такими чувствами приехал он в Россию, то вместо предполагаемого мира, возбудит только вражду. Тогда же я обещал послать ему мою книжку «Question religieuse», за которую, как слышно, он на меня весьма негодовал.

Между тем весьма важное церковное дело меня заботило, так как для Коронации должны были съехаться старшие из наших Архиереев и составить уже не Синод, а как бы собор, то я думал воспользоваться этим случаем и через Владыку Московского побудить их заняться более важными вопросами, нежели текущими делами, которыми обыкновенно бывает обременен Синод. Добродушие исправлявшего должность Обер-Прокурора Карасевского55 тому благоприятствовало. Много рухнуло моих надежд после заключения постыдного мира. При начале войны я думал, что освобождение Церкви Греческой от ига Турецкого сблизит нас с нею и противопоставит сильный оплот Риму, когда она от нас заимствует образование и бескорыстие, а мы от нее – соборное направление ее иepapxиu без канцелярских форм, у нас подавляющих свободный дух Церкви. Когда изменила эта надежда, я еще многого ожидал от собрания наших Архиереев, но и это кануло в воду.

Еще с весны предложил я Владыке Московскому написать для него памятную записку о тех предметах, о которых надобно было рассуждать на соборе. Он согласился, и я занялся составлением сей записки во время перебывания моего в Нижнем; там показал ее приезжавшему в Казань Архиепископу Григорию (нынешнему Митрополиту Новгородскому) и получил его одобрение, равно как и самого Владыки. Что же из сего вышло? Вместо того, чтобы предлагать, от своего имени, постепенно некоторые из сих пунктов для общего обсуждения, Митрополит стал посылать мою записку, всю сполна, первенствующим членам, опять Казанскому и Литовскому и Новгородскому, которые задержали ее у себя до конца заседаний. Накануне последнего приехал я к Владыке, застал у него преосвященного Иннокентия и Кутневича56 и едва мог убедить предложить по крайней мере вопрос о переводе Священного Писания и о благочинии в церквах, что он и сделал; но вопрос о переводе затянулся на долгое время, по случаю назначения нового Обер-Прокурора, доброго, но весьма ограниченного умом, Графа Толстого57. Митрополит неосторожно передал ему мою записку, вместо того, чтобы действовать своим лицом; а другой вопрос о дисциплине церковной, хотя и был принять хорошо и поручено было Митрополиту составить о нем инструкцию для духовенства, но он до сих пор ничего не сделал, занятый текущими делами, которые ставит выше соборных58.

Грустно было мне такое разочарование и, признаюсь, с тех пор сам охладел я к делу церковному, видя, что все мои усилия остались тщетными и что уже не достанет моего века для исправления того, что я желал совершить; итак, решился посвятить себя одним литературно-церковными занятиям и докончить по крайней мере Жития Святых Русских, которые лежали на моей совести. А какая блистательная и благоприятная минута утрачена была в Москве! и как больно было видеть, что Митрополит, в этом случае, поступил так малодушно и непрозорливо, он, который умел себя держать так величественно во все время Коронации, что все перед ним благоговели, и Царская Фамилия, все принцы иностранные и министры, его посещавшие, и самые Apxиереи, которые преклонялись перед ним, как бы перед своим Патриархом; и он, действительно, по своему гению и высокой жизни, был как их Патриарх; но излишняя осторожность была всегда его болезнью и возбуждала всегда к нему недоверчивость. Видно, такова судьба нашей Церкви!

В продолжении зимы, издал я Жития Святых Декабрь, Январь и Февраль, в которых опять замечательно Болгарское житие Кирилла и Мефодия, и еще написал Март и Апрель; в сем последнем умилительно житие Апостола Перми Стефана. Но так как книжка Февраля и две последующие тоньше были предыдущих, то публика довольно странно начала роптать, от чего в них меньше заключается житий Святых, как будто число и объем сих живнеописаний от меня зависели. Все лето 1857 года я никуда не двигался из Останкина59, кроме Лавры, и много подвинул дела архивные, а из житий окончил Май и Июнь; между тем я получил от бывшего Патриарха Вселенского Константия благодарность за мою первую книжку «Question religieuse», со внушением продолжать; то я приготовил летом еще две книжки, частью составленные из переводных статей, частью из моих собственных, в числе коих был и ответ Г. Боре о Святых местах, перед началом войны посланный к нашему Посланнику в Царьграде, когда вопрос сей был в самом разгаре. Таким образом, к зиме на 1838 года, скопилось у меня много книг для печати, а между тем я окончил и два последние месяца Июль и Август, и благополучно довершил обширный труд сей.

Так как отношения мои к Графу Шереметеву переменились, по случаю второго его брака, то я уже не мог провести следующее лето в Останкине, да и в продолжении последнего лета, которое я там провел, неприятны были мои отношения к управляющему60 Графа, и я предчувствовал, что мне не придется более там жить. Но по крайней мере я воспользовался временем, и уединение Останкина дало мне возможность привести в исполнение два предпринятых мною труда: Жития Святых и по Архиву. Предстоявшее лето я хотел провести частью на Славянских водах (Харьковской губернии), частью в Крыму, потому что мне необходимо было морское купанье. Я торопился окончить к весне все мои издания, но не успел и должен был поручить печатание последних двух месяцев Сербиновичу, исправлявшему должность Обер-Прокурора Синода. Замечательно, что он, в этом звании, держал корректуру моей книги. Никогда столько книг не напечатал я в течении одного года, как в нынешнем 1858-м: шесть книг последних месяцев Житий Святых, две Французские «Question religieuses» и третью, которую теперь печатаю, равно как и первую часть Сношений с Востоком61 пока последующая еще в Синодальной и Министерской Цензуре.

В последней Французской книжке «Question religieuse» любопытна статья о исповедании диакона Пальмера, которою обличается его колебание между тремя Церквами и необдуманный переход в Римскую. Письмо к магометанину, ищущему истины, вызвано было по странному случаю; я встретился у Потемкиной с Турецким Посланником Риза-Беем, о котором уже около года слышал, что он склонен к Христианству. Посланник обратился ко мне и просил наставить его в истине Христианства, говоря, что он давно ее ищет, но что его смущают догматы о Воплощении и о Троице и он не может покорить им своего разума, а между тем западные, искавшие его обратить во Франции, только и твердили ему: «Верь без разсуждения!» – Я пригласил его к себе и мы имели несколько совещаний, в которых, хотя он и упорно защищал Коран, но я доказал ему несправедливость ссылок Магомета на книги Моисея и Евангелие; потом старался ему доказать необходимость Воплощения Христова, по самому чувству нашего убожества, требующего помощи свыше, и в этом духе написал ему письмо. Не знаю, какой будет успех, ибо Посланник уезжает в Константинополь; но семена уже брошены в добрую почву и Господь в свое время произрастит благословенный плод, ибо слово человеческое само по себе ничтожно для убеждения.

Весь этот год был весьма тревожный, по тем смутным ожиданиям, в которых находилась и доселе еще находится Россия от возбужденного вопроса о свободе крестьян. Распущенность во всех ветвях управления не предзнаменует доброго исхода, когда, между тем, всякий позволяет себе судить и рядить о правительстве; цензуры вовсе нет, и бранный голос из за границы62 возбуждает все умы. При таком трудном положении дел, когда –наипаче в делах церковных, от которых зависит нравственное образование народа, следовало бы ожидать усовершенствования, все напротив того в прежнем оцепенении и те же нелепые порядки в Семинариях при воспитании юношества, а раскол и пропаганда Римская не дремлют. Граф Толстой явно показал свою неспособность и бездейственность в такое трудное время, при всем своем благочестии. Многие уже назначали меня Обер-Прокурором Синода; некоторые даже при Дворе поздравляли, думая, что это для меня весьма лестно; но можно ли, при таких обстоятельствах, желать какого-либо начальственного места, с внутренним убеждением, что ничего нельзя сделать?

Что сказать о моей последней поездке на Юг России? – Доктора присоветовали мне от скорбутных пятен Славянские воды в Харьковской губернии, но они не принесли мне никакой пользы. Весною, при всей роскоши южной природы, провел я приятно две недели на Святых горах и месяц на хуторe Потемкиной63 близ Славянска. Там, чтобы не терять времени, я приводил в порядок извлечения из архивных дел и написал две Французские статьи против ругательной книжки К. Трубецкого на Россию и против Латинского исповедания Пальмера.64

Я ожидал в Славянске Султана Казы-Гирея,65 который должен был выехать ко мне с Кавказа, но обстоятельства ему помешали; а теперь бедный убит горем, потому что жена его скончалась. В начале Июля поехал я в Таганрог, чтобы оттуда ехать в Крым, для морских ванн. – Любопытно было для меня в Таганроге свидание с 80-летним старцем, духовником покойного Государя Александра Павловича: он живо рассказал мне все события Царской кончины, с тою старческою памятью, которая, пренебрегая настоящим, держится крепко прошедшего. Это был живой эпизод давно минувшего, вставленный в новую раму современных событий.

Неблагоприятно было для плавания море Азовское по своему волнению, и я много страдал. Грустно поразила меня Керчь своими развалинами. Я помнил ее в самом цветущем виде, когда возвращался с Кавказа; да и весь Крым навел на меня уныние, по воспоминанию недавних своих страданий. Несовсем удачно было мое путешествие. Вышедши на берег Ялты, я ушиб ceбе больную ногу и целый месяц не мог купаться в море. Поездка в перекладной на праздник Севастополя, по горам Крымским, растравила мне рану. Я спешил в Севастополь, потому что там, 15 Июля, в день Св. Владимира, предполагалось положить основание храму его в Херсонисе; но ограничились крестным ходом, потому что закладка была отложена. – Невыразимо горько было для меня впечатление дымящихся развалин Севастополя. – Я описал то, что чувствовал, по моем возвращении на Южный берег. Там водворился в Симеисе66 в прекрасном имении Мальцовых, где имел все удобства жизни; но сперва болезнь, а потом одиночество, наводили на меня уныние. Там занялся я продолжением сих записок. Соседство Алупки служило мне некоторым развлечением, ибо там была церковь. Я описал великолепие Алупки, равно как и развалины Севастополя.

Август месяц принес мне много пользы морскими ваннами и виноградом. Однако 1-го Сентября я был уже в Одессе, воспользовавшись пароходом, на котором прибыл Граф Строгонов для провода Великих Князей. Из Одессы спешил я в Киев к празднику Софийского собора Рождества Богоматери, имея на мысли осуществить давнее желание там водвориться. С этою мыслью взошел я в собор, в минуту чтения Евангелия, и подумал: что скажет мне Евангелие? – Я услышал сии слова: «велия вера твоя, буди тебе, яко же хощеши», и внутренне себе сказал: «желаю водвориться в Киеве». На другой день после праздника Софийского пошел я в обитель Михайловскую, на акафист великомученице Варваре, и оттуда поклониться в храм Андрея Первозванного. Дорогою заходил во все дворы, лежавшие по гребню горы над Днепром и ничего не мог найти себе для жительства.

На обратном пути из церкви Первозванного, проходя мимо Десятинной, колебался я, зайти ли мне в нее поклониться гробу Св. Владимира, потому что был очень утомлен; однако решился взойти, и когда поклонился гробнице, был приглашен священником, которого я там сперва не заметил, к древней иконе Николая Чудотворца. Священник стал еще показывать все древности своей церкви, и к чрезвычайному моему удивленно, внезапно спросил, как бы угадав тайную мою мысль: «от чего я до сих пор отлагаю мое намерение поселиться у них в Киеве?» (Вероятно, он видел меня прежде, но я его совсем не помнил, и это тем более меня удивило, что я уже 8 лет не был в Киеве). Я отвечал священнику, что нет более мест, ибо по новому устройству все маленькие дома сломаны; но он сказал, что укажет мне место, и с этим словом, заперев церковь, вывел меня из задних ворот ограды на пустырь, обнесенный валом.

Я был поражен необычайною красотою вида, который мне открылся с вершины вала, еще с времен Владимировых; весь нижний Киев был у ног моих, со всеми глубокими оврагами его предместий, и далекое течение Днепра с Вышгородом, селом Ольги; верст на 30 простиралась пред моими глазами лесистая равнина Заднепровская. Удивленный чудным зрелищем, спросил я священника; «чье это место и как оно сохранилось доселе не купленным!?» – «Это место Анненкова, отвечал он, который выстроил Десятинную церковь, и оно вас ожидало». – Никто почти его не знает, потому что было загорожено церковным двором и безобразными кузницами, у спуска горы, против Андрея Первозванного.

Я просил священника послать за поверенным Г. Анненкова и немедленно вступил с ним в сношенее о продаже мне сего участка. Еще до сих пор мы не сошлись в цене, потому что владелец стал дорожиться, узнав, что я желаю его приобрести; но я надеюсь это устроить; а между тем, возвратясь в Петербург, я испросил себе у Государя Императора денежное пособие на приобретение сей земли67. Господь да устроит все к лучшему; мне же кажется, что благоразумно и благовременно иметь под старость клочок земли, где бы можно было провести в мире, далеко от шумного света, последние годы жизни, под сенью святыни Киевской и своего Ангела68.

* * *

1

Леонид (Краснопевков), архимандрит Заиконоспасского монастыря, будущий Викарий Митрополита Филарета и Архиепископ Ярославский и Ростовский, ☦ в 1876 г.

2

1828 года.

3

Александр Николаевич Муравьев, бывший Декабрист, позднее Нижегородский Губернатор, женат на кн. Шаховской, ☦ 1863 г.

4

Николай Николаевич Муравьев, основатель Училища Колонновожатых в своей подмосковной Можайского уезда, в селе Осташеве, математик и отец двух даровитых сыновей.

5

Т.е. в Осташеве.

6

Николай Николаевич Муравьев «Карский», автор драгоценных записок. Скончался в 1866 г.

7

☦ 26 февраля 1838 г.

8

Графиня Анна Алексеевна Орлова-Чесменская, о которой много неизданных свений имеется в архиве Н. С. Мальцова, племянника князя С.Н.Урусова. Она неоднократно поддерживала Андрея Николаевича в издании его сочинений. (Письма Митрополита Московского Филарета к А. Н. М. № 97). Скончалась 5 октября 1848 г.

9

Иван Акимович Мальцов, глава даровитой семьи Мальцовых. Личность эамечательная, бытовая. Женат был на жене Василия Львовича Пушкина Капитолине Михайловне. Скончался в 1853 году, на другой день по кончине Князя П. А. Шихматова. Среди бумаг А. И. Муравьева сохранилось Слово о почившем И. А Мальцове; здесь к И. А. применено изречение Евангельское: «се воистину Израильтянин, в нем-же льсти несть» (Ин.1:47).

10

Родофиникин Константин Константинович, Директор Азиатского Департамента с 19 апреля 1819 г. по 11 мая 1837 г.

11

Екатерина Владимировна Новосильцева, урожденная Графиня Орлова, была очень предана митрополиту Филарету. Она нашла в нем спасительное утешение, когда лишилась единственного сына, в цвете лет убитого на дуэли. С тех пор весь остаток своей жизни она посвятила на благотворения. Скончалась в Москве, где постоянно жила, в 1849 г.

12

Александр Сварлатович Стурдаа (1791–1854 г.).

13

Сергей Иванович Мальцов, женатый на Княжне Анастасии Николаевне Урусовой, известный хозяин.

14

Женатый на дочери Гр. Дм. Ник. Блудова, Гр. Лидии Дмитреевне.

15

См. далее примечание о Кн. З. Волконской.

16

А.Н. Муравьев мечтал о браке с одной из Графинь Чернышевых, живших в Яропольце, но брак его брата Николая Николаевича с сестрою ее лишил А. Н. законной возможности осуществить это желание.

17

Князь Александр Николаевич Голицын Обер-Прокурор Св.Синода до 1817 г., затем Министр Духовных дел и Народного Просвещения до 1824 г., Канцлер Российских Орденов с 1830 г., скончался в 1846 г.

18

Степан Дмитриевич Нечаев Обер-Прокурор Св. Синода 1833–1836 г. (с 24 февраля по день отставки – 25 июня Нечаев был в отпуске, по необходимости ехать в Крым к умиравшей жене).

19

Княгиня Елена Павловна Белосельская-Белозерская, во втором браке Княгиня Кочубей.

20

Софья Сергеевна Мальцова, племянница Кн. П. С. Мещерского.

21

Князь Петр Сергеевич Мещерский был Обер-Прокурором Св. Синода с 1818 по 1833 г.

22

Иван Иванович, поэт, автор «Безумной», «Чернеца» и «Нат Долгорукой», друг дома Мордвиновых, ☦ 30 января 1840 г.

23

См. Письма Митрополита Московского Филарета к А. Н. М., стр. 28–29 и 389–390.

24

Историю Патриарха Никона А. И. Муравьев начал писать в 1862 г.

25

Эта черта А. Ф. Малиновского может уяснить его постоянный интерес к историческим документам, тем более первой важности. Он – составитель Устава Шереметевского Странноприимного Дома, как человек близкий его Учредителю, Графу Николаю Петровичу Шереметеву.

26

Волоколамского у., ныне принадлежит Д. Н. Шипову, после отца Ник. Павл. Шипова, купившего Ботово у Муравьевых.

27

Виды Осташова, масляными красками, всегда висели в комнате А.Н.

28

Ср. Письма Митрополита Московского Филарета к А. Н. М. № 13, стр. 27–28.

29

Muralt – пастор в Петербурге, издататель хроники Георгия Амартола в греч. тексте (1861 г.).

30

Флигель-Адъютант Граф Николай Александрович Протасов, Товарищ Министра Просвещения с 25 июня 1836 г. По 16 января 1855 г. (т.е. до своей кончины) Обер-Прокурор Св. Синода. Женат на Наталье Дмитриевне Княжне Голицыной, дочери Московского Военного Генерал-Губернатора. Характеризован А.Н. Муравьевым в книге Письма Митрополита Московского Филарета № 24, стр. 37.

31

«Английский дьякон Пальмер, будучи представителем нового религиозного общества Пюизеитов, возникшего в Оксфорде, с целью возобновить древние порядки церковные и искать союза с Востоком, два раза приезжал с весьма странными предложениями в Петербург; он хотел, чтобы в лице его, наша Церковь признала православие Англиканской, и разумеется был отвергнут. Впоследствии, с теми же предложениями обращался он к Восточным Патриархам, и кончил присоединением к Риму». Письма Митрополита Московского Филарета к А. Н. М., стр. 122.

32

См. Письма Митрополита Московского Филарета к А. Н. М. № 25, стр. 40–41.

33

Алексей Иванович Войцехович Старший чиновник за Обер-Прокурорским Столом, Директор канцелярии при Св. Синоде.

34

Сербинович Константин Степанович (1797–1874 Г.), с 1836 г. состоял Директором Канцелярии Обер-Проокурора Св. Синода, Директором Хозяйственного Управления при Св. Синоде и Духовно-учебного правления.

35

Владелец села Полотняный завод Калужской губ., брат Н. П. Пушкиной.

36

Подробнее о сем см. в книге «Письма Митрополита Московского Филарета к А. Н. М. № 31(стр. 47), № 32, 34, 35 и 41.

37

Кн. Сергей Михайлович Голинцын друг М. Филарета и владелец знаменитого с. Мельницы под Москвой, ныне более известного под именем Кузьминок, скончался 11 февраля 1869 г.

38

См. Письма Митрополита Московского Филарета к А. Н. М. № 42.

39

В марте 1837 г. (Письма Митрополита Московского Филарета к А. Н. М., № 28).

40

Знаменитый Граф Николай Семенович Мордвинов, о котором сказал Пушкин

«Ты зорко бодрствуешь над Царскою казною!

Вдовицы бедный лепт, и дань Сибирских руд

Равно священны пред тобою».

41

Вероятно, Скворицы.

42

Алексей Петрович Ахматов, будущий Обер-Прокурор Св. Синода (от 1862 г.), пользовавшийся особым благоволением Императрицы Марии Александровы.

43

По поводу письма Митрополита Московского Филарета (От 27 января 1839г.) О смирении А. Н. Муравьев заметил: «Это прекрасное изложите смирения, предложил мне Владыка вставить в мои письма: о спасении мира Сыном Божьим, которые я писал для одного молодого человека, тогда еще но твердого в вере, не подозревая, что он со временем займет очень значительную степень по управлению в делах церковных» (Письма Митрополита Московского Филарета к А. Н. М. № 43 и № 49).

44

Комиссия Духовых училищ прекратила свое существование в марте 1839 г. (последний ее журнал от 23 марта).

45

Весть о кончине Николая Николаевича Муравьева дошла до Андрея Николаевича в трогательном письме Митрополита Московского Филарета от 23 Августа 1840 г. (Письма.. № 64 и 65).

46

Иеромонах Агаеангел (Соловьев), вскоре – Епископ Винницкий, впоследствии Архиепископ Волынский.

47

Весной 1842 г. См. подробнее в книге «Письма Митрополита Московского Филарета к А. Н. М.» № 81 и 84.

48

См. Письма Митрополита Московского Филарета к А. Н. М. № 68, 69, 72 – 81.

49

Письмо это, относящееся к июню 1848 года, было послано А.Н. Муравьевым Графу Протасову с приложением копии письма к Князю А.Н.Голицину, писанного Андреем Николаевичем в апреле 1833 г. по поводу назначения за Обер-Прокурорский стол. В письме к Графу Протасову А.Н. говорит, между прочим следующее:

«Я старался в течении сих девяти лет (т.е. 1833 – 1842г.) употребить, по крайней мере, на пользу те слабые дарования, которыми благославил меня Бог, и находясь при источнике просвещения духовного, сообщать моим соотечественникам те исторические и догматические сведения о церкви Православной, какие я ближе мог исследовать по месту моего служения, – и постепенно издал в свете: Письма о богослужении, Изложение Символа Веры, Историю Российской Церкви, Первые четыре века Христианства, Правду Вселенской Церкви о Римской кафедре и наконец Священную Историю, из коих две, Изложение Символа и История Российской Церкви, приняты были, по благосклонному вниманию Вашего Сиятельства и Перственствущующего члена Св. Синода, во всеобщее употребление училищ духовных и светских. Я поощряем был к сего рода занятиям Всемилостивейшим благодареньем, которое удостоился получить через Ваше Сиятельство, при поднесении каждой из моих книг Государю Императору, и утешительным для меня свидетельством Монаршего благоволения сохранится звание камергера, которое получил я, по ходатайству Вашего Сиятельства «за мою ппламенную ревность к Престолу и Церкви», как Вы сами изволили милостиво обо мне выразиться в своем докладе».

50

Гр. Владимир Федорович Адлерберг Министр Императорского Двора.

51

Балабин, по примеру Гагарина, отринув православие, сделался иезуитом; Письма Митрополита Московского Филарета к А. Н. М. № 328 и 329.

52

Баронесса Цецилия Фредерикс, Статс-дама весьма приближенная к Императрице Александре Федоровне, приняла православие со всем своим семейством.

53

Княгиня Зинаида Александровна Волконская, у которой А. Н. М. разбил статую Аполлона Бельведерского, что вызвало эпиграмму Пушкина:

«Лук звенит, стрела трепещет..»

54

Филаретом.

55

Александр Иванович Карасевский, Директор Духовно-учебного Управления, исправлял должность Обер-Прокурора Св. Синода краткое время между Гр. Протасовым и Гр. Толстым, скончался 25 декабря 1856 г, погребен М. Филаретом 28 декабря.

56

Протоирей Василий Иванович Кутневич, с 1832 г. Обер-священник Армии и Флота, с 1833 г. Присутствовал в Св. Синоде.

57

Гр. Александр Петрович Толстой, женат на княжне Грузинской, Обер-Прокурор Св. Синода с 20 сентября 1856 г.

58

См. Письма Митрополита Московского Филарета к А. Н. М. № 330 и 331.

59

Подмосковная Гр. Д. Н. Шереметева, в которой жил в 1856 и 1857 г. Государь Александр II–й где А. Н. Муравьев пользовался гостепиеимством хозяина.

60

Которого А. Н. М. называл «Суслик» по фамилии его Суслов. Это – отец Г-жи Эрисман, известной жанщины-врача.

61

Напечатана с пропусками, ради цензурных условий.

62

Разумеется А. И. Герцен, издавший «Колокол».

63

Татьяна Борисовна Потемкина, родственная дому Грузинских Царевичей, подарившая А. Н. Муравьеву золотое перо, с надписью: «перо Муравьева». Лицо, близкое к Императрице Марии Александровне, занимавшее видное место в Петербургском обществе 60-х годов.

64

«Будучи в Славянске на водах, не принесших мне пользы, я написал два воазражения на Французском языке: одно против книги Князя Трубецкого о Etudes religieuses et politiques sur la Russie, а другое против Латинского исповедания Пальмера, в котором объяснял он свой переход в Римскую Церковь» (Письма Митрополита Mocковского Филарета к А. Н. М. № 353, 356).

65

Здесь говорится о Оултане Черкесском Казы-Гирее, который командовал казачьей бригадой на Кавказской линии. Про него м. пр. А. Н. Муравьев писал: «еще не будучи Христианином, он написал мне весьма трогательное письмо о кончине своей матери, спрашивая можно ли за нее молиться». Каэы-Гирей принял во Св. крещении имя Андрея. Митрополит Филарет писал о сем А. Н. Муравьеву (3 марта 1854 г.):

«утешительно смотреть на него. Господь, уже действующий в сердце его, да совершит его новое рождение, и да возрастит его, и да утвердит во спасении». (Письма Митрополита Московского Филарета к А. Н. М., № 281, 290, 299).

66

Ныне принадлежит Николаю Сергеевичу Мальцову, внуку Ивана Акимовича.

67

Государь пожаловал А. Н. Муравьеву 5000 рублей, для приобретения усадьбы в Киеве (Письма Митрополита Московскаго Филарета к A. H. М. № 355),

68

Местность эта, воспетая поэтом Ф. И. Тютчевым, к сожалению, остается в частных руках, а не является государственным достоянием, как того заслуживает историческая местность нашего Капитолия.

Комментарии для сайта Cackle