Никодим Павлович Кондаков

Из путевых впечатлений

Дорога из Суэца через Эль-Тор на Синай

. . . Поезд железной дороги в Суэц выходит из Александрии рано утром и идет целый день. В Бен’га большинство пассажиров высадилось на Каир, а от Загазига поезд окончательно опустел, и, когда мы миновали Измаилию, то нас, иностранцев, осталось всего четверо. Дневной жар, доселе томивший нас, – мы ехали в первых числах апреля – к вечеру свалил, воздух стал суше и легче, но ни прохлады, ни освежающего ветра не чувствовалось даже на платформе вагона. Утомленные шестидневной качкой на большом, но валком пароходе, хлопотами и беготней в Александрии, мы безучастно смотрели, как охватила нас кругом, отовсюду, песчаная пустыня. В гиде Изамбера стояло, что линия железной дороги пересекает здесь знаменитую «дорогу караванов», о которой откуда-то выплывали воспоминания, что она усеяна костями; но, как ничего подобного нигде не примечалось, то и дорогу караванов мы равнодушно пропускали мимо. На станциях уже не так роились толпы туземцев, как за три часа перед тем, и уже не слышалось европейского говора, и даже одна туземка отказалась взять за абрикосы франк, требуя турецкого, или египетского пиастра. Уже к нам в вагон вошли кондукторы с ворохом яиц, лепешек и трав, и в течении часа мы имели удовольствие присутствовать при туземной трапезе и лично убедиться в том, что восточные собратья далеко превзошли европейских вегетарианцев. По обе сторона рельс розоватым пологом раскинулась далеко песчаная пустыня, – зрелище любопытное, но так мало походившее на образ пустыни, созданный воображением. Попеременно виднелись то обширные плоскогорья, совершенно обнаженные, то глубокие россыпи песка, то пространства, усеянные кочками, на которых безобразно торчали колючки и верблюжья трава; временами, на несколько минут появится оазис, и в нем купы пальм, рвы с водою, и валяющиеся в них буйволы, и люди, уставившиеся на поезд, но все это проносится быстро, оставляя по себе лишь недоумение. На одной из станций еще свежи были следы песчаного заноса: около рельс кучи песка и разбросанные лопаты; убогая деревушка против станции до верху занесена песком: ее будет откапывать тот же ветер. Сошли на полотно, пробовали пройти в станции, но ноги вязнут или грузнут в нагроможденных сугробах песку – приходится вернуться. Так, не смотря на наше желание, и не получалось от всех этих видов одного цельного впечатления, и казалось даже, что оно было бы сильнее, если бы в данную минуту, вместо всей этой натуры, проносившейся мимо, можно было видеть хотя бы лубочную декорацию или панораму. Или для лицезрения песчаной пустыни надо и свою особую обстановку, но, во всяком случае, иную, чем окно вагона? Но чем же восторгается тогда турист – англичанин, едущий в одном с нами вагоне взглянуть на канал и пишущий в книжке свои дорожные заметки?

Уже поздно ночью приехали мы в Суэц. Покинув станцию, где все представляло смесь британского – компания железной дороги английская – с туземным и, пробившись силком сквозь толпы сбежавшихся на скудную поживу арабов, мы перебежали в Hotel d’Orient, где и имели разом неудовольствие найти, что все, и цены и порядки там были английские. Первые, т. е. цены были высокие, джентльменские, а порядки были еще выше. Так неуютно и угловато было все в нашем номере, от громадных кроватей, занявших три четверти комнаты, до жесткого дивана и единственного стула, который нам подали для того лишь, чтобы джентльмены могли на чем-нибудь присесть у стола. Везде царила Англия, и поданный нам ужин был обильно насыщен соями и перцем – им был посыпан густо даже салат. Перед нами были и сами представители этих пряных вкусов – англичане, с цветом лица, напоминавшим полинялую бронзу, – которым запасаются в Индии. Это были агенты и коммерсанты, ехавшие из Бомбея и Сингапура и дожидавшиеся здесь завтрашнего поезда. Мы разговорились о Суэце с племянником русского вице-консула – плохие рекомендации! И здесь тоже, что во всем Египте, кроме Каира и Александрии. Обширные коммерческие перспективы, игра промыслами и землями сменились теперь застоем, тяжелым разочарованием. Безумные затеи шестидесятых и семидесятых годов, баснословные затраты и сумасшедшие постройки, в роде Измаилии – города, по мановению волшебного жезла, возникшего в пустыне, европейская отделка Каира, все это оставило современному населению в наследие долги, тяжкие налоги и эксплуатацию иностранных фирм. Нищие арабы и забитые феллахи сбегаются толпами на английские суда в Александрии, чтобы, работая на них день и ночь, получать за то полтора франка и нищенствовать. Злыми насмешками приветствуют теперь Каир туристы, которые, приехав туда созерцать волшебный спектакль древнего восточного города, еще десять лет тому назад неприкосновенного, видят вдруг перед собою систематическое разрушение этой картины, и обязанные (только там и есть гостиницы) поместиться в пышном отеле нового европейского квартала, созерцают жалкую копию парижского бульвара и его кофеен, наполненных оборванцами. Так, первый эффект накопленного, после многих веков нищеты, благосостояния тратится на лихорадочно – безумное разрушение и малярную закраску памятников Каира – этой восточной Помпеи. Впрочем, где же этого не было, и где штукатурка и казенная аляповатая наружность не скрывали драгоценных мозаик, нежных красок фаянса. Только в глухих улицах Каира, в предместьях Константинополя, да дворах покинутой Альгамбры не возмущается зритель наглым отношением новых меценатов – выродков Востока к своим родным древностям.

Впрочем, Суэц поневоле избег скороспелых реставраторов, именующих себя восстановителями Востока. Городок, на который возлагали так много упований до самого последнего времени, для устройства которого на широкую европейскую ногу с начала открытия работ по каналу было истрачено много средств, – как был, так и остался глухим городком. Слава Богу, что в первые годы горячки провели в Суэц канал пресной воды (теперь, пожалуй, и этого бы не сделали!) Раз, что морской канал прошел мимо Суэца, и пароходы стали останавливаться в особом порте, судьба Суэца была решена. Нахлынувшие предприниматели удалились, население с 30 тысяч уменьшилось на десять, начатые постройки брошены, о новых предприятиях или переменах нечего и думать. Все отошло к Порт-Сайду. И если бы на набережной не высилось громадного, но пустынного дворца Пенинсулярной компании, то, может быть, не пришлось бы и вспомнить о грезах и миражах, тешивших Суэц не более десяти лет назад. Отныне и надолго это только транзитный пункт для путешественников, предпочитающих после качки в Индийском море следовать в Александрию по железной дороге. Правда, в день нашего приезда Суэц получил известие о скором посещении Хедива и теперь пытается почиститься и похорошеть: всюду штукатурят и красят, и голубая окраска первых консульских домов скрывает меланхолический серо-коричневый тон натурального камня, столь успокоительно действующий на глаз на фоне бирюзового неба. Город расположен лицом к заливу, спиною в негостеприимной пустыне, отовсюду его охватившей. Улицы покрыты этим горячим песком пустыни. Некоторые выстроились по-европейски, широко и прямолинейно, и как нарочно, ориентирована так, что бывают залита весь день солнцем, а ходить по ним истинное испытание. Вид европейских домов крайне убогий, но еще жальче выглядят европейские лавки и магазины. Есть между ними большие колониальные магазины – все английские, но и те, видимо, утрачивают свой европейский фасон: большие окна занавешены, выставки покрыты серой пылью, и пустота магазина, в котором едва дозовешься сонного комми, производит крайне унылое впечатление. Товар больше бракованный, и его разнообразие в магазинах таково, что или не знаешь, куда идти, или зайдя, удивляешь своими опросами. Как отрадно, поэтому, было нам очутиться на туземном базаре. Узкая улица, извивающаяся, подобно реченке, укрытая отовсюду, от солнца навесами, то из пальмовых рогожей, то просто из досок, ведет нас от центра города к набережной; по обе ее стороны, из под мрачных сводов старинной мавританской конструкции, выдвигаются под самый ваш нос выставки – широкие рундуки, покрытые всяким товаром, какой Бог послал. Тут и изделия из кожи, веревки и посуда, пряности, и овощи, и восточные материи, и сладости. А какое оживление в этих лавках: за рундуком сидит хозяин, и около него непременно двое, трое гостей, пришедших поболтать и выпить чашку кофе. Кофеен нет, как и в константинопольском базаре, но вы можете спросить кофе везде, и вам дадут его за грош и чудесный. Улица постоянно поливается самими лавочниками, и если вы от чего-либо страдаете, то от сильного запаха пряностей, которые так страстно любит Восток. Но как же несправедливы и пристрастны наши легкомысленные приговоры, как не доказаны наши аксиомы о свойствах азиатской торговли! То, что мы о ней знаем, по фасонам московского гостиного двора и нижегородской ярмарки, походит ли сколько-нибудь на настоящую восточную торговлю? Мы много хлопотали узнать о ней в Константинополе от живущих в нем иностранцев и слышали, что они по опыту предпочитают скорее идти в восточную лавку, где продает турок, чем в самый фешенебельный магазин парижской или венской фирмы, конечно, если только нужные товара можно найти у турка. Но Константинополь заражен уже давно помесью парижского с армянским. Еще хуже дело в Александрии: там под именем базара разумеются лишь succursales торговых домов Вены и Парижа, продающих здесь только свой хлам; немного лавок чисто туземных. Восточный базар основан совсем на ином принципе: торговец продает то, что производит сам, или его семья, или его земля и мастерская и т. д. Конечно, нет правила без исключений, и левантийцы, заменяющие на Востоке наших евреев, представляют собою многочисленный класс посредников, который оттесняет мало-по-малу туземное население от промышленности. Пусть вы и не поклонник новой манеры вводить археологию в вопрос о том, что лучше, прежнее или настоящее, но, ходя по суэцкому базару, вы не можете отрешиться от некоторых исторических воспоминаний. Кому, глядя на планы древнего греческого дома, кругом обставленного лавками, не приходило в голову сравнить эту торговлю хозяина дома и его квартирантов – всех производителей, сначала с восточным базаром, затем с магазинами европейских городов, торгующими промышленностью из всяких рук и мест, потом с колоссальными акционерными компаниями, которые торгуют всем, и которым, кажется, принадлежит будущее. Что лучше, что хуже – говорить об этом и спорить не стоит, но можно было бы согласиться, что на Востоке лучше – восточное. Кто не согласен, пусть попробует в Суэце прожить несколько дней, чтобы убедиться. Вам надобно было запастись здесь на дорогу всякого рода провизией, и все было сравнительно очень недорого, что мы покупали на базаре, и запрос продавцов, действительно, не лез в карман. Я заговорился об этом потому, что до сих пор неприятно вспомнить, как ведет себя Европа в этом скромном уголке; я долго смотрел, как араб покупал себе гнилой коленкор вместо полотна, и как кричал на него наглый мальтиец, получая с него заветные франковики. Принято соболезновать об исчезновении рас Северной Америки под давлением тяжелой лапы и гнусных приемов янки; скорбят о Полинезийцах, вымирающих от оспенного платья, проданного им услужливой английской компанией. Но, право, без сентиментальности можно сказать: для этих рас лучше, что они вымирают. Посмотрите, какая наглая эксплуатация заполонила теперь весь Восток, какое унижение, какую нищету терпит там всюду туземное население.

Тем временем, пока мы гуляли и осматривали город, предупредительный русский консул хлопотал об устройстве нашей поездки в Синайский монастырь. Хлопоты эти были несложны, но зато и томительны – до последней степени. В Суэце оканчивались для нас цивилизованные пути, и мы еще с Александрии знали, что единственный для нас подобный ресурс – пароходные сообщения с Синайской гаванью на Красном море – Эль-Тором, открытые полгода тому назад, по случаю учреждения в Эль-Торе карантина, теперь были вновь прерваны. Ими воспользовался ученый палеограф (проф. Гардтгаузен) из Лейпцига туда и обратно, но это была особенная удача. Оставались лишь верблюды, но и их не оказалось на наше счастье, и надо было ожидать дней десять, прежде нежели пеший посланец успеет побывать в горах, куда верблюды уведены. Было еще средство в запасе – ехать на парусной лодке. Но и тут выдвигалось, сильное, если не непреодолимое препятствие. Таких лодок было много, и много было охотников свезти нас в Эль-Тор, но они могли это выполнить лишь при попутном ветре. А именно ветер во время нашего приезда был противный, т. е. юго-западный, тогда как нам нужен был северо-восточный. Рассказываю так потому, что все это мы узнавали постепенно, и неизвестность немало способствовала окраске нашего предприятия в мрачные краски. Сезон для подобных поездок по морю уже прошел – говорили нам – но еще не наступило вполне неблагоприятное время, и потому можно попытаться. И вот начались совещания и переговоры с лодочниками. Их приходило много, иногда группами, всегда попарно, и в таком случае один представлял собой самого капитана – (райс), а другой коммерсанта – арматора. Сначала, казалось, дело шло лишь о том, как помирить нашу поездку с доставкой товаров в Джедду, и о цене, которую из уважения к консулу набивали не очень высоко и охотно спускали. В конце концов дело сложилось на сотне франков с небольшим. Но надо ждать погоды. «Сколько же времени?» – Да не менее недели. «А если и тогда не будет попутного ветра?» – Ветер будет. «А то еще ждать?» Мой спутник горячился, пытаясь доказать, что и с противным ветром можно подвигаться, лавируя вперед. Нам объясняли, что этого не делается, что поездок в лодке избегают и туземцы, что лодка при противном ветре в Красном море не может лавировать, потому что берег его покрыт подводными камнями. Бывает, что в полутора, двое суток лодка приходит из Эль-Тора, а бывает и три недели, месяц. Тем и кончились переговоры. С утра на следующий день мы увидели, что наши надежды окончательно разрушены: дул жесточайший хамсин, и половина неба была затянута грязным желтым пологом. Тем не менее идем опять на место наших совещаний и узнаем, что явился старик лодочник, – этот самый опытный, – который берется свезти нас дня через два, три; старик нам очень нравится, он долго кричит нам что-то по-арабски и улыбается, мы хлопаем по рукам, отдаем деньги, не думая уже о том, что из всего этого выйдет. Наше положение, томительное от ничего неделания, от невозможности что-нибудь предпринять, становилось особенно тягостным при жизни в номере гостиницы. По счастью, доброму человеку пришло в голову предложить нам помещение в своем частном доме и мы, оставив в стороне тонкие деликатности, немедля долго, к нему перебрались. Сам он и его сын в своей конторе показывались нам в европейском костюме, и родина их обнаруживалась разве в циновках, да постоянно подававшихся чашечках кофе, но за порогом официальной передней начиналась своеобразная жизнь, и Восток вступал в свои права. Дом делился на три части: фасад, выступающий на улицу занят был внизу конторой и лавкой, а вверху большой залой или гостиной, в которой убранство представляло забавную смесь восточного с европейским. Большие окна уже не были закрыты мушарабиями – наружными сквозными балконами и вместе ставнями, которых чудные переплеты, набранные в разнообразных рисунках из крохотных деревянных палочек, так украшают улицы Каира. Кругом стен шли восточные диваны, но перед ними не было уже табуретов и мангалов, а зато посредине залы стоял французский преддиванный стол. И гости, и хозяин чувствовали себя крайне неловко в этой пустынной зале, но последний был очень доволен, когда гости хвалили его европейские вкусы. Два боковых крыла дома, поставлены так близко друг к другу, что из окна одного легко можно было подать руку в окно другого, составляли мужскую и женскую половину; большие окна последней были закрыты мушарабиями. Задняя часть дома занята была прислугою и амбарами. На мужской половине все безмолвствовало, за то шумно было на женской: шли приготовления к празднику Пасхи. Через открытые форточки в мушарабиях видно было, как суетливо бегали и сновали там семья и прислуга, хлопая по всему дому деревянными сандалиями; покрытая розовым шарфом девочка великолепного типа левантинки выглядывала из окошечка рядом с старухой нубийкой, разодетой в ярко-желтый халат; на дворе ловят цыплят; все кричит, жестикулирует и радуется. Мы отправились в церковь, где уже с вечера пятницы распоряжалась бесцеремонно православная греческая и сирийская община; несение плащаницы особенно сопровождалось крайним неистовством: пары проскакивали одна за другою под нею, маша свечами и крича на все лады; свечи, цвета и лента были мгновенно оборвана толпою. И здесь, как во всей Сирии христиане находятся еще под сильном нравственным давлением магометанства; женщины в церкви все помещаются на хорах, зажиточные ходят под покрывалами, обыкновенно шелковыми, иногда с головою окутываются в черные шелковые мантии, и на улице встречаешь только иностранок. На следующий день – это была Страстная Суббота – нас известили, что есть надежда на перемену ветра, и мы сами видели расчищавшееся мало-помалу небо; жар спал, и мы могли сделать прогулку в порт и видеть его колоссальные сооружения, присутствовать при распродаже мануфактур Китая и Индии и нюхать тонкий запас свежих ананасов, наваленных грудами и продававшихся по 1 фр. за штуку. Длинный мол, ведущий от города, был усеян людом; шли английские рабочие и матросы, проезжали на дорогих лошадях коммерсанты и быстро бежали ослы, веся на себе молодых и старых англичанок, спешивших на аукцион индийских шалей и материй. К 6 ч. вечера все это движение превращается, начинается прилив, свежий ветерок начинает рябить дотоле сонную поверхность залива, и картина гор, лежащих за Суэцем, меняет каждый получас свой колорит. Простояв долго в немом созерцании чудной ночи, напомнившей нам картины Палермской бухты, мы отправились домой, где праздник был уже во всем восточном разгаре. Шум, крики, снование всякого люда, стрельба со всех сторон. Не покойнее было и в церкви, где в средине службы, когда женщины удалились, началась такая отчаянная стрельба у каждой двери и каждого окна, что никаким нервам нельзя было выдержать. За веревки колоколов ухватывались сотни рук, палили из таких пищалей и мушкетов, в которые входило по фунту пороху, сделали соломенного Иуду и сожгли его тут же; одним словом, делали все возможное, чтобы изобразить торжество; недоставало только тех сцен арабских плясок, которые так неприятно поражают поклонников в Иерусалиме. Церковь была переполнена пороховым дымом; группы и толпы ходят и перебегают, заглушая по временам совершенно, что было очень кстати, гнусливые хоры н еще более гнусливое чтение. Наконец седой, как лунь, священник раздал всем присутствующим красные яйца – единственная эмблема Пасхи здесь и служба кончилась.

Ранним утром перешли мы на нашу барку. Это была громадная лодка, вернее, целое судно, но плавающее под одним лишь парусом; для нас она более всего походила на те вольные венецианские суда, которыми обыкновенно уставлена бывает Riva degli Schiavoni: в Венеции. Не раз, живя когда-то на конце этой Riva, любовались мы на эти барки, наблюдая движение на их палубе, и задумываясь о привольной жизни их хозяев; и всего то у иного несколько сотен франков капитала, и экипаж, Бог знает, из каких матросов, а ходят эти суденышки по всему Средиземному морю, и везде в каждом порте у хозяина свои знакомые, которых он видит раз в пять лет, и свои делишки. Но увы теперь предстояло не любоваться издали, не восторгаться из принципа предприимчивостью природного моряка, но плыть с ним, и плыть, может быть, несколько дней. Оказалось, дело имело совсем иной вкус, и не потому только, что вместо Грека или Итальянца нашим капитаном был Араб. Когда нас встащили на верх борта и спустили вниз; когда, перебравшись с опасностью сломить себе шею, через бревна, сундуки и всякий хлам, мы очутились в назначенном для нас помещении, где уже был расставлен и разложен ваш многочисленный багаж, мы долго не могли прийти в себя. Представьте себе самые грязные нары, часть которых занята другими нарами, еще более грязными и мрачными, на которые нагроможден всякий хлам: керосинные ящики, шкуры, мешки с запасами, мешки с платьем экипажной прислуги и прочими прелестями. Представьте пол из неотесанных досок и бревен, на котором наросла годами грязь на вершок, и главное, потолок, который из подобных же досок и бревен подымался лишь на два аршина от пола, так что ходить можно было только на четвереньках. Мы вылезли наверх – над нами находилось палубное помещение кормы, где сидел за рулем хозяином, маневрируя его длинною рукоятью через головы расположившихся со всеми своими пожитками паломников и купцов, ехавших в Джедду. Было излишне расспрашивать, как очутились здесь все эти народы, когда мы наняли лодку только для себя. Но еще более неприятное зрелище представлялось нам, когда, забившись в свои нары и растянувшись на грязном парусе, мы глядели прямо перед собою. Наш помост оканчивался, не доходя одной четверти судна, и все дно его было завалено сундуками, жестянками, перинами и людьми вперемежку с этим разнокалиберным хламом. Судно имело обшивку только снаружи, а внутри нет; большие козлы из бревен поддерживали десяток балов, тянувшихся во всю длину судна и заменявших палубу для экипажа; мачта единственного громадного паруса была укреплена в таких же козлах. На носу опять была небольшая настилка и на ней помещался очаг – большой ящик с золою. Но всего любопытнее была помпа этого примитивного корабля: поперек лодки наверху помещен желоб, в средине которого укреплено корыто; один нубийский геркулес стоит, широко расставив над балками ноги, и выжимает – а не выливает – в корыто кожаное ведро с водою, которое подает ему одно за другим под ним стоящий другой нубиец; этот черпает из вонючей лужи, которая постоянно собирается в центре дна. Помпа действовала быстро: 60 ведер вычерпывалось в полчаса, но – что могла сделать она, если мы черпнем бортами?

Но все эти, нас ожидавшие, прелести мы рассмотрели не сейчас, а уже вечером. Теперь мы шли на причале, тащимые лодкой, по заливу в направлении порта. Ветер совершенно упал, и жар, и тяжелый запах в нашей каюте дошли до последней степени. Но высунуть нос на солнце нечего было и думать, и вот мы сидели и созерцали, как приготовлялся к плаванию наш экипаж: его было до 15 человек, все нубийцы и негры, черные как смоль и как она, блестящие своим природным лаком. Между ними бронзово-коричневое тело араба светлело, как на египетских барельефах. Весь этот люд в час досуга приводил себя и свой хлам в порядок: сбросив свою коленкоровую голубую рубашку и оставшись в одном переднике, каждый внимательно ее обследовал и затем стряхивал тут же, – надолго ли, не трудно угадать. Наконец притащились мы к порту, но уже нам было не до его чудес: громадные пароходы Индии, колоссальный отель, кофейни, садики, музыка, в них раздававшаяся, пестро разодетые англичанки, катающиеся в ватерах, вся эта культура только дразнила нас и делала нам нашу обстановку еще тягостнее. Мы искренно желали только бы скорее распрощаться с этими прелестями, но, благодаря нашему капитану, который ушел на берег и заставил прождать себя целых три часа, и этого нельзя было сделать. Наконец мы стали выходить из порта и имели удовольствие видеть, как семья англичан, вышедшая на балкон и заметившая нас в нашей печальной обстановке, долго стояла, показывала на нас пальцами, но – спасибо и за то – не смеялась.

Предательский ветер совсем стих, и мы шли, делая, может быть, по два узла в час, говоря по-морскому. И мы вдоволь могли любоваться масляною поверхностью расстилавшегося перед нами моря и на свободе рассчитывать, где именно могли здесь пройти по суху Евреи, преследуемые Фараоном. Ученым ведь известно, что именно в северо-западном углу Суэцкого залива это совершилось, и что даже один корабль когда-то наблюдал здесь разделение вод северо-западным ветром. Жара наконец спала, и мы вылезли на палубу, т.е. на бревна; после дневного томления было истинною негою сесть на борт лодки, спустить ноги к воде, однако же, с опаской – здесь, как и во всем Красном море, много водится акул, – так как лодка сидела низко. Очнувшийся от своего оцепенения экипаж составил концерт; сначала тянули что-то очень заунывно и нестройно; но мало-помалу ожили и лютня, и барабан; дружно и в такт хлопая в ладоши, пристало к ним все, что было в лодке, кроме райса, не отлучавшегося от своего руля. Сварили кофе, все на той же примитивной кухне, и за кофеем свели знакомства. Мой спутник, знавший кое-что по-турецки, нашел между пассажирами одного, знавшего несколько слов по-турецки же, и разговор их начался, вертясь, однако же, исключительно на практической почве, т. е. на счете дней, которые нам предстояло пробыть в плавании до Эль-Тора, и на вопросе о том, будет ли у нас попутный ветер. Еще более вяло шли мои арабские разговоры, и после нескольких попыток, я имел неудовольствие констатировать, во-первых, что арабское произношение столь же трудно, если не труднее, как английское, и имеет, кроме всех его прелестей, еще свои особенные, и что во-вторых, очень трудно вести разговоры при пособии одного лексикона арабских слов, приложенного при египетском гиде Изамбера. Драгомана же с нами не было, как не было и слуги, необходимого лица в путешествии на Восток, и нам прислуживал один из Махмудов экипажа. А море кругом было так тихо, как будто застыло; красно-желтые каймы берега слева только изредка прерываются оврагами или трещинами, образовавшимися от текущих здесь в сезон дождей ручьев; местами в этих ложбинах видны были темнеющие пятна жалкой растительности: так представляется с моря Синайский полуостров. Справа один, прокатившийся на далекое пространство хребет горы Атаки, отвесный и мрачный, без излучин и вершин, ровный и угловатый, не мало способствует общему тону уныния и мертвенности.

Едва прошли мы до Бубердейса, как упали сумерки, парус перебросили от ветра и мы легли в дрейф. Настала ночь, тяжкая от какой-то непонятной духоты. Мы вылезли из своей каюты, где нас столько же мучили всевозможные насекомые, сколько смрад, томительный жар и крайнее возбуждение нервов, которое мы поняли только впоследствии. Но едва улеглись мы на свернутом парусе, как переполох, поднятый моим товарищем, разогнал и мою дремоту: ему послышалось, что на наш мешок с хлебом – почти единственную нашу провизию – напали крысы. Действительно, мешкать было нельзя: из глубины нашей каюты слышался сильный шорох и шум. Преодолевая заранее подступавшее к горлу чувство отвращения, и зажегши свечу, мы осматриваемся, – ничего не видно, а возня отчаянная, и происходит она в самом мешке; открываем его и – вместо мышей – видим тучу больших тараканов, стремительно рассыпающихся во все стороны. Товарищ мой с ожесточением накидывается на запоздалых, но я поднимаю свечу и указываю ему на потолок: доски как будто ожили, из всякого шва выглядывали мириады шевелившихся усов... Что тут было делать? Завязали мешок и ушли, и не сочли нужным даже рассмотреть породу: знаю только, что эта была порода победителей т. е. бурых тараканов, и необыкновенно больших. Так и не спали мы всю ночь, и едва забрезжилось, начали будить прислугу, чтобы ставили парус. Парус поставили, но он, не начав даже полоскать, падает. К средине дня томление усиливается до нельзя; вода слегка булькает около лодки. Буссоль приносят к нам в каюту и старательно увертывают. Что такое, в чем дело? Требуем капитана. Он указывает на горизонт справа, но мы ничего особенного не замечаем, кроме легкой желтизны – Хамесин! Так что же? Раздосадованный райс машет руками и уходит, чему-то смеясь. В три часа начинается довольно задорная качка. Ветер дует порывами и вместо того, чтобы освежать, жжет лицо и теснит грудь. Вот перебросили парус, и лодка стремительно режет воду; кругом бурлит, шумит и пенится, так что в голове делается кружение. На лево совсем близко берег, какой-то залив. Спрашиваем, что это за место – Бубердейс. «Как, все тот же Бубердейс что и вчера!» Но вот вдали слева перед нами высокий мыс. Явно, мы стремимся его обогнуть, и когда обойдем его, то пойдем быстро. Ничего не бывало! Раздается команда капитана. Теснимые бегущею толпою черных, нагих матросов, прыгаем обратно с палубы в свою каюту. Толпа тащит канат паруса, одни передают его другим, и вот у вашего помещения начинается борьба геркулесов с парусом, который натянулся тем временем, как яйцо. Нестройно, но ловко, и с дикими воплями замывают канат в большой блок. Один из колоссов, сорвавшись, летит к нам, но сейчас же, как мячик, подымается на ноги. На. конец, все успокаивается, кроме отчаянной качки; мы вылезаем на верх – и видим все тоже место, все тот же мыс вдали. Так повторяется четыре раза, и только, когда мы настолько приблизились к берегу, что увидали камни на нем, и среди отчаянного развала качки бросили два якоря, мы поняли маневры нашего судна. Все эти приятные катания имели целью приблизиться к берегу и стать на якорь в защите от ветра. Нам объяснили, что мы должны ждать бури – фортуны (под этим названием шквал оказался известен и арабам), и видя берег возле, мы соглашались претерпеть и бурю. Но что же будет с нами дальше – этот вопрос, вопрос чисто европейского характера, не давал нам столько же успокоиться, как и отчаянная качка. Как будет видно из дальнейшего, вопрос, действительно, праздного любопытства, которое осуждает всякий истинный правоверный. На все наши расспросы и призывы райс отвечает нам от своего руля только смехом. Но мы-таки добиваемся своего; он приходит, и при пособии турецкого переводчика, мы его допрашиваем. Вот теперь хамсин, а сколько он будет дней: один, два, пять, больше? – Кто знает? Если хороший ветер, туда, завтра Эль-Тор? – А если не завтра, то когда? Может быть, десять дней? – Нет, теперь нехорошо (муш таиб), завтра – хорошо! Раис уходит, на наши предложения с теперешним ветром ехать назад в Суэц и переждать, отвечает смехом. – Я болен, не могу плыть десять дней! – А Аллах на что? И торжественно указывает на небо – Среди бушующих у берега волн появляется лодка – знакомый нашему райсу рыбак подплывает на лодке, в которой гребут три черные и совершенно нагие туземцы. И хотя нам нет причин сомневаться в наклонностях этих людей, но мы невольно думаем о возможных неприятностях, если сойдем на берег. Их лодку отчаянно кидает во все стороны, и только обезьянья цепкость нубийцев способна на то, чтобы причалить в это время и влезать на судно. В виду наших немощей, капитан сам стелет нам из паруса постель наружи и даже пробует тащить меня за ноги. Половина неба совершенно потемнела, но тем ярче горят звезды на другой. К полночи завывания ветра вдруг превращаются, и слышится свист, сначала слабый, затем все сильнее и сильнее; звезды скрываются, и закрывшись пледом, я чувствую, как нас осыпает сначала брызгами воды, а потом песком, с такою силою, как если бы чья-нибудь рука бросала песок нам в лицо; лодку, и все, что ни есть в ней, и наши пледы рвет с места. Добрые полчаса свистит и гудит самум, и наконец утихает, среди полной, наступившей тьмы. Я не дождался окончания и заснул: и мне снилось, что я спешу попасть в отходящий поезд и наконец врываюсь в вагоны на полном ходу.

Нас разбудили в три часа ночи: стали разбирать парус, чтобы закрепить его. Вытащили все три якоря, и разом, с страшною силою мы понеслись. Буря. переменила направление, и вместо западного самума северо-западный шквал погнал нас вперед. Райс сидел на руле и просто заливался от хохота – он предчувствовал успех и то угощение, которым он должен был нас поподчивать. Происходило ли это от крайней быстроты, или же от близости воды, но кругом нашей лодки поднялась какая-то вакханалия. Качка перешла в размахи, разом была боковая и килевая, и при каждом размахе судно забирало воду. Лежа вповалку у себя в каюте и держась, за что привел Господь, чтобы не очень мотало и обо что-нибудь не стукнуло, мы имели удовольствие видеть, как пришел в движение и наш багаж. Сначала пополз медленно и осторожно один ящик, и постукивая и подпрыгивая, старался выбраться на средину; но как было у нас очень тесно, то после некоторого раздумья, он вдруг отчаянно стукнул о другой, как бы пытаясь прочистить себе дорогу. Затем и все наши четырнадцать мест освободились разом, послышался уже звон от боя фотографических аппаратов, сбежал сверху сам райс на шум, но мы были уже вполне беспомощны и безучастны. Вдруг сбоку нашего логовища отрывается от своего гнезда маленькая фок-мачта – уж после мы увидели, что и гнезда для нее настоящего не было, а просто вставлена была она в доску, и эта доска пришита к полу одним только гвоздем. Нельзя стало и лежать, и приходилось только сидеть у блока, крепко держась за веревки. Но мы были счастливы и тем, что идем и идем поразительно быстро. Правда, мы ничего не видали, кроме громоздящихся волн, да непрерывного действия нашей помпы, за которою мы ревниво следили. И когда после полудня нас известили, что скоро будет видно Эль-Тор, то и качка уже мало сравнительно чувствовалась. Как стрела пронеслась лодка по тихой воде залива и до половины зарылась в песок. Наше морское путешествие кончилось, и право, было пора. Скоро подъехала карантинная шлюпка, но сидевший в ней сторож итальянец без всякого осмотра разрешил нам съехать на берег. Все наши места оказались снаружи в целости, и недоставало всего только одного ремня: им прельстился, вероятно, Махмуд, но, во внимание к его услугам и особенно к тому, что он показал нам, как можно собственною подошвой чистить пол вместо щетки, мы не требовали возвращения.

На спинах арабов перебрались мы из шлюпки на берег – иначе нельзя было за волнением – и на маленькой набережной были приветствованы целой толпою. То была вся мужская половина и все домочадцы добрейшего русского вице-консула. Войдя внутрь маленького дворика и взобравшись по ветхой лестнице наверх в жилые комнаты, мы были введены затем в приемную, где нас ожидали приветствия женской семьи хозяина, и усажены на диван. Подали угощение: сладкие пасочные лепешки в виде рогулек или вареников, кусочки финиковой колбасы, раки и кофе. Политичные разговоры, в которых, главным образом, напирали на победы наши над турками и оказывались совершенно неизвестными последние события, были затруднены опять языком: хозяева говорили только по-арабски. Но, и обмениваясь, на манер дикарей, запасом слов взаимно, кто что знал по-русски, гречески, арабски и по-турецки, при чем всякий малейший успех служил предметом общего восхищения, мы чувствовали несказанное удовольствие и не находили слов для выражения его. Любезность наших хозяев была так искренна, задушевна, так легко и покойно сидели мы в новой среде, что эти немногосложные беседы составляют одно из лучших воспоминаний. Вся семья, состоявшая из женатых детей хозяина, оказывала своему отцу знаки искреннего почтения и полной привязанности, и в то время, когда он сидел с нами за столом, прислуживали ему и не смотря на все наши просьбы, никто не хотел сесть рядом. Та же патриархальность поражала нас здесь и в других семьях. Даже кофе подавался только гостям и хозяину, и когда мы раз настояли на том, чтобы старший сын – человек лет сорока пяти – пил кофе вместе с нами, то он долго смеялся, наконец, приложив руку ко лбу перед отцом, взял чашку, по его уговору, хотел пить, но не выдержал: покачав головою, встал и выпил. Православных арабов в Эль-Торе не много, и обширная церковь, в итальянском вкусе, недавно здесь выстроенная (отчасти на средства из России), хотя посещается в утренние и вечерние службы всею общиною, все же остается пуста. При церкви выстроена прекрасная и обширная монастырская гостиница, но и в ней только изредка и мало гостит паломников, исключительно русских. Бывалые странники всегда из простых, посетив Афон, заходят перед Иерусалимом, а иногда и после на Синай, но их редко бывает в год более 20 человек; между ними бывают и женщины – матушки, как их здесь зовут. Иногда паломники едут из Суэца на верблюдах, но чаще тракт их лежит через Эль-Тор. Для русского странника пространство не составляет собственно никакого серьезного препятствия, разве он боится опоздать в другое место к великому празднику. Поэтому, как мне случилось слышать и самому, русский паломник, отправляясь к Святым местам, думает не о трудностях своего странствия и редко их предвидит, если он не бывалый, но о том, чтобы воспользоваться плодотворнее для своих целей своим временем. Расчет подробный ведется и тому, сколько времени и где именно паломник может выжить на месте, и рассчитывается по средствам – это вопрос чести и особой деликатности; но этому правилу мало следуют бабы. Не будь итальянских построек, Тор походил бы на обыкновенную арабскую деревушку, какою он и есть в действительности. Дома его, расположенные по берегу и образующие несколько улиц, покрытых мусором и всякой падалью, как на подбор похожи один на другой: четырехугольные серые стены, сложенные из кораллов и раковистого песку, снабжены маленькими оконцами; дом внутри делится на амбары и лавчонки, в верхнем этаже имеет жилые комнаты, а вместо крыши земляную террасу, на которой спит вся семья и которая окаймлена глиняным парапетом. Словом, ничего нового даже для того, кто видал лишь рисунки арабских деревушек, Тор не представляет. Два главные дома в городе принадлежат двум местным представителям иностранных государств, которые и находятся поэтому в давней, непримиримой вражде, проистекающей из соперничества, а нам и обидно, и забавно было видеть при случае, как выступила разом немногосложная, интимная среда этих арабских Монтекки и Капулетти. Более мучительно было наше знакомство с Синайскими монахами, заведующими Христианской церковью в Торе. Их всего трое, и церковь эта бедна и скромна и ничем, конечно, не напоминает деятельности древней Раифы – так назывался Христианский Эль-Тор и доселе так слывет у Греков, – когда жил Иоанн Климак и вел переписку с аббатом Раифы. Но в этой пустыне люди сохранили и прежнюю искренность, и силу чувства, и энергию. Один из этих монахов – видом новый Геркулес – сам, своими руками вырубил в горах камень для постройки и свез его на верблюдах на место; он же сделал громадные контрфорсы для Юстиниановых стен Синайского монастыря. Он рассказал нам свою историю: природный Грек, в детстве был он где-то в Абиссинии рабом, и раз, приехав в Каир с хозяином, услыхал вдруг неизвестную ему греческую речь; какие-то воспоминания в нем проснулись, и он бежал от хозяина; в Александрии вновь выучился по-гречески, посетил свою родину, и благодаря знакомству с купцом из Тора, зашел на Синай, где и нашлось для него много дела. Действительно, это был человек на все руки, веселый и словоохотливый, говоривший понемногу на всех языках; он один справлял всю черную работу в гостинице, и приводил в трепет непокорных Бедуинов. Мы дошли до убеждения, что он не знает усталости и отдыха, и, подобно другим, обращались за его помощью за всем. Бывают такие люди и именно среди монахов. Он же устраивал нам и все возможные развлечения в Эль-Торе, где нам пришлось двое суток ждать верблюдов. Мы побывали в финиковых садах – мнимых садах Моисеевых (будто бы библейский Элим), где текут теплые серные ключи и где больной Аббас-паша вздумал было выстроить себе дворец и лечебницу, да умер, не кончивши. Ручьи, хоть их и не 12, как было в Элиме, обильны и поддерживают богатую растительность; они вытекают из подошвы известковых скал. Приятно лежать на газоне высохших финиковых листьев в самой чаще; всюду громадные стволы благороднейшей пальмы в крайне причудливых положениях; одни устремляются одиноко в самый верх; другие, столпившись группою или кущею, сперва ползут по земле, как гигантские змеи и разбрасываются затем в разные стороны. После Александрии и даже Каира, где финиковые пальмы садятся как яблони в огородах правильными и скучными рядами, эти хаотические, запущенные сады с их величием и волшебным очарованием, был тот Восток, о котором мечталось. Культуры здесь никакой не полагается, и урожай, достигающий до 15 тыс. ок., бывает только раз в три года. Отсюда же наши богомольцы набирают палок или посохов – «благословения» на подвиг. Другая ваша экскурсия на коралловые мели была руководима темже золотым человеком, который оказался по этому случаю жарким поборником естественных наук; потроша один куст кораллов за другим, и разгоняя потревоженных его обитателей по дну лодки, он все уверял, что найдутся другие новые типы паучков и жучков кроме тех, которые мы закупорили в спирт. Наш известный зоолог, проф. Ковалевский вывез из Эль-Тора несколько ящиков с подобными редкостями, которыми здесь промышляют несколько рыбаков: больше загнанные нуждою итальянцы. И правда, что загонит сюда, кроме нужды, европейца? Судьба, затащившая сюда немца из Мюнхена – карантинным доктором и итальянца – инспектором, ничего не дала им взамен: скука и глазные болезни – первая, от полного безлюдья, вторая – от песка и соленой почвы, которой блеск при солнце становится невыносим. Мы не видели ни одного жителя без воспаления глаз; много кривых и вовсе слепых.

Наконец-то пришли Бедуины с верблюдами, и мы поспешили в дорогу. Рано утром началось навьючивание, и пока Бедуины кончили эту работу, в которой надо было соблюсти полнейшую справедливость при распределении тяжестей, прошло много времени. Толпа жителей вышла нас провожать и помогать нам сесть в первый раз на верблюдов. Дело в сущности нетрудное, но считается опасным для новичков. Верблюд (дромадер или одногорбый) нагружается – я невольно говорю как о корабле, – когда он лежит на земле, подвернув весьма аккуратно свои ноги; нагрузка состоит в том, что на большое вьючное седло, идущее от шеи до хвоста, подвязывают по средине все тяжести, сохраняя равновесие, и затем на подосланные одеяла садится верхом седок. Понуждаемый особым криком, верблюд встает разом, сперва сильно подняв зад; седок должен быть само внимание все это время н, откинувшись назад, крепко упереться обеими руками в луку; мгновение он чувствует себя как бы на краю подоконника, готовым упасть, но вот верблюд поднимает и свой перед и устанавливается прочно. Об этих маневрах весьма красноречиво, однако же невероятно рассказывают туристы по Востоку, но что они могут быть опасны лишь для усталого седока, тому во всю нашу поездку был один лишь пример. Один из нас, сев на верблюда, не успел найти рукою луки, как верблюд поднялся; потеряв точку опоры, седок сильно подался вперед; также сильно его оттолкнуло, потом назад, и он упал с верблюда головою вниз, по счастью в песок, между камней, повредив лишь свою каску. Не опасно, но тяжело, напротив того, слезать с верблюда, особенно, когда он устал, и ноги его утратили эластичность своих мускулов: тогда он падает стремительно, а не подгибаем колена, и совершив затем волнообразное движение всей своей машиной, наконец, ложится; мы предпочитали после слезать с верблюда как с лошади, ухватившись за луку, при чем Бедуин подхватывает вас снизу очень ловко. Так как раз уже разошедшийся верблюд не любит под вьюком ложиться и сильно ревет и негодует, когда хозяин приглашает его лечь звуком гхи!, выражающим его шипение при этом акте, то те же Бедуины услуживают вам, подымая вас на седло на своих плечах. Тема о верблюде достаточно была бы исчерпана, если бы иные туристы не позаботились и тут напутать небылиц, в роде заверений, напр. Эдмонда Абу (очевидно, никогда не ездившего на верблюдах), что верблюд качает, и что от этой качки с слабыми особами случается морская болезнь. Верблюд не качает, а толкает и довольно чувствительно, и в этих толчках в заде и состоит вся особенность и вся неприятность этого путешествия верхом. Эта громоздкая машина на четырех подпорках движется медленно, систематически, без всяких вариаций и отклонений в своем движении, и к ней гораздо легче было бы приспособиться и привыкнуть, если бы не сила толчков. По их причине езда на верблюде не может иметь обычных приспособлений – кавалерийского седла и стремян: если, при подъеме на гору, тяжелые вьюки лезут на хвост верблюда и сползают обратно ему на шею, при спуске, то спрашивается, что же должно делаться с седлом? Таким образом, способ передвижения на верблюдах может назваться одним из самых тяжелых, и вполне понятно, почему путешественники на Синай так много и так скорбно говорят об этом; одни из них придумывали для себя особые помещения в корзинке, привешенной к верблюду, другие – носилки с креслами, помещавшиеся на двух верблюдах, но всему, в конце концов, предпочитали идти пешком. Езда эта убивает крайней систематичностью, монотонностью и несносными привычками верблюдов носильщиков. Равномерно переступая и ежеминутно двигая своей длинной шеей, как корабль своим носом, верблюд этот, живущий всегда здесь впроголодь, не пропустит малейшей травки, едва видимой на песке былинки; ежеминутные остановки и понуканья – предмет развлечения в первое время и терзания в остальное. Сладострастно жуя схваченную травку или хвою, обдернутую с придорожного куста, верблюд ревниво следит за своим хозяином, – который все время дороги посвящает, где возможно, на отыскание травы, – и идет усердно лишь тогда, когда Бедуин прикармливает его.

Наблюдая нравы умного животного, мы прошли источник сладкой воды, бывшей виновником основания Эль-Тора, и оставили позади себя все живое; пустыня охватила нас уже отовсюду. Была ли это новизна впечатления, или, в самом деле, открывшаяся перед нами ранним утром пустыня Эль-Каа казалась при утреннем освещении более красивой и величавой, чем другие виденные нами места, но первые часы путешествия были одними из самых сладких. Со своей полутора-саженной высоты мы обозревали громадное пространство; воздух ясный и чистый до того, что горы, начинавшиеся от нас слишком в 8 часах расстояния, казались так близко – хоть рукою подать; дышалось легко и свободно, и верблюды, сопя и нюхая, шли бойко, как-то шурша по причесанному последним ветром песку. Как будто море разлилось и застыло, рассыпавшись сперва мелким, дробным прибоем! Я не мог не сравнить этих гофрированных драпировок пустыни с прической ассирийских царей и бахромой их одежд. Местами на возвышенностях песок был сметен до последней песчинки, местами в логах он скоплялся до большой глубины, и только широкие ступни верблюдов препятствовали нам в него погрузиться. Но семичасовой переезд уже начал нас утомлять, когда к этому присоединился еще жар. Часам к 10 утра солнечный припек стал до того силен, что наши серые каски уже не помогали: пришлось обвертывать их платками, сколько было в запасе; бедуины без церемонии завернули себе на голову всю верхнюю одежду, оставшись в одних коротких, рваных рубашках. Затем почувствовалось утомление и боль в глазах: свет был до того ослепителен, ярок, пространство перед нами до того однообразно затянуто какой-то маслистой, сероватой охрой, что глаз уже не различал деталей и успокаивался только на отдаленном хребте. Когда я надел темные очки, то блеск пустыни, слившейся передо мною в одно голубое искрящееся море, казался каким-то фантастическим сиянием, которым декораторы окружают на театре свои апофеозы. Но здесь было не до созерцания, и наши утомленные, еле двигавшиеся верблюды и молча шлепающие сандалиями бедуины составляли весьма унылый балет с несчастными седоками. Все члены ныли, во рту как-то неповоротливо двигался язык, возбуждая ощущение горького вкуса, а глотки протухлой воды, хотя и с вином, нисколько не освежали. Снизу, с боков палило каким-то полымем, как из печи. И вот, когда мы добрались до гор, и Бедуины остановились, чтобы вылить из мехов негодную воду, а мы слезли с верблюдов и, ища какой-либо тени, полезли под первый камень, то оказалось, что у одного из нас лицо потемнело. Но мы были перед первым ущельем, и, бежав с усилием, чтоб расправить ноги и поясницу, знали, что впереди были стоянка и вода. Дорога шла внутрь Синайскаго хребта ущельем Ишли – путь необычный (обыкновенно идут через уади Фейран, или Гебран, вообще с С. 3), но нам рекомендованный, как кратчайший; тяжелые и опасные перевалы заставляют большие караваны избегать его. Мы знакомились здесь впервые с тем, что называется в каменистой Аравии оазисом – уади, и так как разница между настоящим! уади и действительным оазисом крайне велика, то необходимо объясниться; Уади называется всякая долина и ложбина, принимающая в себя вешнюю воду с гор, но не во всякой долине вода эта производит и поддерживает растительность, и только в очень немногих есть сочащиеся источники или ручьи. Чаще всего эти уади представляют собою громадные котловины или ущелья, или засыпанные камнем и щебнем, или даже покрытые сплошь песком, как та пустыня, которою мы проходили. В них столь же мало жизни, как в ней, и только у источников видишь обглоданные кусты хвойной тарфы да слышишь изредка пение птиц. Один из путешественников (Авр. Норов) даже утверждает, что на всем пути на Синай он не слышал журчанья ручья, ни шелеста листьев, не встретил ни путника, ни зверя, ни птицы; не знаю, как было там, где он проходил, но на своем пути встретил всего понемногу. Все-таки впечатление, производимое этими долинами, было бы очень унылое, если бы не выкупало его чудное архитектурное построение гор. Перед нами отовсюду громоздились горы и скалы, замыкая ту сторону, куда мы шли, до такой степени, что мы невольно спрашивали бедуинов, куда же мы пойдем и неужели нам придется лезть вот там на верх, по какому-то ущелью, подымавшемуся к небесам. Мы ничего не понимали, пролезая с верблюдами по густому тростнику, росшему над источником, в таком месте, где кругом обложившие дорогу скалы принудили нас сойти с верблюдов; впереди была стена; наша долина или ущелье сузилось в коридор. Вдруг слева просветлело, стена, как декорация, стала отходить на право, – перед нами открылся другой, расширявшийся коридор. И, в самом деле, это были какие-то причудливые ходы внутри гор, и когда мы, после длинного ряда поворотов и скучно – широких долин, вступили в один особенно узкий ход или коридор, то восторгам нашим и одобрениям самих Бедуинов не было конца! Дарьяльское ущелье, которым едешь около десяти верст на почтовых, любуясь то прекрасным шоссе, то облаками, протянувшимися по стенам, подобно шарфу из газа, то журчащим Тереком у ног, великолепно, но его впечатление совсем иное. Здесь горы были ниже, ручей не гремел и даже журчал только по местам, но стены красного гранита сдвинулись здесь так близко, что небо было видно лишь впереди, как сероватая трещина. Освещение рассеянным, отраженным светом придавало особый густой колорит всему, в нем господствовали красноватые и коричневые тоны. Скользя по влажным и гладким как зеркало камням, взбираясь по ступенькам, вымытым водою, мы подымались выше и выше, пока добрались до источника, сочившегося из-под камней, под кущей финиковых пальм. После палящей дневной жары, так страстно хотелось отдохнуть в этой чаще, посидеть, прислонясь к прохладному зеркалу нависшей скалы, на стене которой мерцало отражение ручейка, журчавшего у ног, но надо было спешить и до ночи пройти этот первый перевал. Насильно продираясь сквозь тростниковые чащи и толкая своими вьюками о камни, медленно и пыхтя, подымались верблюды; дорога потемнела, но пошла наконец ровно, и в расширившейся долине, покрытой кустами мангового дерева – тарфы и тростником из вида arundo, мы раскинули наконец бивак. Не успели мы приготовить себе чай и отведать своей провизии, как разом стемнело; Бедуины обложили нас кругом разгруженным вьюком, верблюды легли тут же рядом, и ночлег был готов; на часах было только семь. Удалившись несколько от скал, по совету бедуинов, так как в них прячутся змеи, и положив некоторое расстояние между собою и верблюдами, чтобы не обонять их невыносимого запаха, легли и мы, прямо на песок, наглухо покрывшись от комаров. Еще не брезжило, нас разбудил утренний холод и говор бедуинов, разведших костер из пучков сухой травы и тростника. Ущелье, по которому мы шли, казалось нам еще прекраснее от утренней свежести, бодрившей тело: бедуины, пройдя с нами около часу, рассеялись по сторонам; мы видели, как с цепкостью кошек лазили они по свалам, набирая травы для своих верблюдов. Трава эта была суха, не сочна, по необыкновенно душиста, а цветы ромашки просто дурманили голову. Шейх подал нам плод дикого арбуза, величиною с яблоко, но с костяной коркой, внутри которой прыгали семена; Бедуины, видимо, были довольны нашими вчерашними восторгами их родиной и выражали желание сойтись с нами поближе; к сожалению, у нас не было переводчика, и провожавший нас житель Эль-Тора говорил только по-арабски. Знакомство наше ограничивалось только наблюдением друг друга, при чем на нашей стороне было более, конечно, интересного. Бедуины эти вовсе не отвечали тому представлению, какое мы прежде составили себе о типе «сына пустыни» по книгам, неловкая, даже неуклюжая фигура, с обезьяньими плоскими ногами, с резкими чертами лица, неприятно худая и изморенная, одетая в какие-то коленкоровые лохмотья, вместо рубашки, и черный плащ, – вот каким увидали мы Синайского Бедуина. Ни следа величавых, благородно-простых жестов, ни тени натуральной, своеобразной гордости в выражении лица. Но из разговоров в Суэце и Торе мы уже узнали, что действительность и на этот раз не сходилась с поэзией, и, однако же, как бывает особенно часто, расходясь с нею, была не ниже ее. Bidovino non ё uomo – говорил нам геркулес-монах; человек не может вынести того, что без труда сделает бедуин; верблюд от Тора в Синай идет два, три дня, а он в сутки: тому нужна тропа, а Бедуин идет прямо; нужно ли послать письмо из Синая в Суэц, дают его Бедуину и он в десять дней сходит и вернется, взяв в дорогу только мешочек муки да табаку для трубки; Бедуин неутомимее и выносливее верблюда, которому он служит. Но как бы ошибся тот, который, судя по-своему, принял бы затем расу Бедуинов за несчастную, приниженную самою природою, расу, которая в этом вековом унижении перешла в племя, близкое к обезьянам. В этих высушенных, несвободно, под тяжким трудом и лишениями, развившихся натурах жизни было более, чем в итальянце; неумолчный говор и болтовня, неизвестно о чем, под которую мы засыпали и которая нас будила; неизменно веселое настроение духа, лад и дружба этих отрепанцев, – все располагало с первого шага в их пользу. Меня долго смущали ноги нашего молодого шейха, чрезвычайно мне понравившегося: они вовсе не походили на сложение Аполлона Бельведерского, – но когда мне пришлось идти по песку и вытаскивать ноги, грузнувшие по щиколку, я понял, как некрасив был бы здесь Аполлон; Бедуин же шел легко, ровно и изящно, едва оставляя своей сандалией след. Именно изящны, грациозны были Бедуины в своей среде, идя шеренгою перед нами, болтая и треща всю дорогу, как птицы; всегда с веселой улыбкой отвечая на все несносные для них вопросы наши, довольные своей монотонной песней, как и трубкой свежего табака. Вся обстановка так гармонировала, видимо, с их привычками, чувствами: иногда думалось, что видишь перед собой именно тех людей, которые, как птицы небесные, не сеют, и не жнут, и не собирают в житницы. Только после долгих усилий удалось нам на одном привале открыть среди вьюков их собственный багаж и дорожные запасы, когда Бедуины, перед прибытием в монастырь, стали их прятать под камни близ дороги: жалкие и тощие мешочки с мукой для себя и семенем для верблюдов. Все свое собственно они несли на себе: шапочку, перевитую желтыми лентами у шейха, и простую у других; черный из тонкой и вместе грубой шерсти плащ, и свой арсенал. Этот арсенал был наиболее любопытен: непомерно длинное ружье, ствол которого был весь перехвачен медной оковкой, с длинным фитилем вместо курка; подобный же пистолет и нож в кожаном футляре, с медью и в том же роде трубка; у шейха вместо ножа длинный, прекрасный сабельный клинок.

Мы взобрались наконец на вершину перевала по пути, проложенному водой и сделали привал в расселине громадного камня подобно разрушенной башне, торчавшего на краю обрыва. Спрятав голову в тени и выглядывая из-под скалы на открывшийся кругом вид, мы долго осматривали мрачную картину, угрюмость которой только усиливалась светом отвесно палящего солнца. Все было так дико и пусто кругом, так мертвенно уныло торчали отовсюду скалы и утесы, что, если бы Данте мог видеть эту картину, то, наверное, выбрал бы ее для своего последнего адского круга. Против нас, с Запада теснились громадные высоты хребта Умм-Шомар, как будто расколотые и иззубренные; его подножия пропадали в навороченных отовсюду утесах; слева виднелась уходившая по буграм полоса, на которой хаос беспорядочно разбросанных камней указывал дорогу вод и нашего подъёма; направо плоская, серо-коричневая возвышенность, покрыта как будто бесчисленными шлаками, составляла продолжение перевала. Сзади утесы и свалы, с которых даже мох, сожженный солнцем, был сорван ветром, закрывали собою пропасть; кругом, повсюду в самом диком, беспорядочном, неприятном хаосе, где только глаз мог видеть, все было завалено, засорено камнями; нигде ни следа какой либо растительности. Наша уединенная платформа имеет лишь несколько десятков шагов в окружности и отовсюду окружена оврагами и стремнинами, одна другой безотраднее и хаотичнее. То спрыгивая с уступа на уступ, то переползая и переваливаясь по камням, спускаемся мы вниз, чтобы подняться вновь. Проходим ряд уади, в которых местами торчат сухие и не дающие тени тамариски (тарфа), где окружающие холмы спускаются ниже и ниже, до высоты обыкновенных стен, и приближаемся к другому склону перевала.

По карнизу горы, висящему над бездной, в виде громадного подоконника, из вылощенных известковых плит, где нельзя уже полагаться на свои ноги и где приходится отдаться в полное распоряжение верблюда, огибаем вершину. Раздаются отчаянные понукания Бедуинов: хот! хотти! хот! арри! и горловые вскрикивания гха! на которые верблюды отвечают то протяжным злобным рычанием, то жалобными криками. Перед нами бесконечно – длинный, но отлогий спуск к Северу. Разложившийся гранит усеял почву красноватыми шлаками, среди которых пробивается трава. Спешно проходим зигзагами холмы и овраги; почти на шее верблюда, гремящего своим вьюком, скатываемся вниз в долину; взор с неожиданным удовольствием останавливается на порослях и кустах; это уади Рутух, место горного пастбища Бедуинов Синайского монастыря. Но с севера оазис замыкается цепью страшных гор, и в нем нет воды.

Мы делаем привал в боковом ущелье. С наступлением ночи начинается пронизывающий холод; все, что есть теплого, все пологи и подстилки пускаются в ход; Бедуины и верблюды всю ночь не отходят от ярко пылающего костра.

Еще не брезжило, во втором часу ночи, просыпаемся от холода, который дошел до 6° по Реом., и сильного тумана, и молча укладываемся в темноте: многие вещи закопались в песок – приходится искать их ощупью. Но уже близка цель и, по словам Бедуинов, благодаря нашим усиленным маршам, мы через семь часов должны быть в Синайском монастыре. Правда и то, что этим часам мы привыкли уже не давать особенной веры, но, как оказалось, на этот раз напрасно. По пологим долинам, то взбираясь, то спускаясь, направляемся на Восток, пропуская мимо себя хребет слева, и вот в этой колоссальной, непрерывной стене шейх указывает одну вершину в виде конической шапки – Джебель Муса! Гора Моисея виднеется здесь наиболее эффектно; подобно бастиону в углу какой-то колоссальной крепости, она видна с Юга вся разом, до подножия; справа от нее, по мере приближения, светлеет трещина ущелья, а еще правее уходит вдаль пик Св. Екатерины. Вновь взбираемся по гребням и круче, трещина расширяется и образует глубокое ущелье, внизу которого, как бы замывая дорогу, виднеется и сам Синайский монастырь. Добрый час еще бежали мы отсюда вниз по ужасной дороге и истомленные донельзя восьмичасовой прогулкой пешком в этот день, были впущены в монастырь. Было очень кстати, что прежний обычай Синайского монастыря подымать путешественников по стене в корзине лет пять тому назад окончательно оставлен как для высоких, так и простых особ. Обычай этот возник, как известно, вследствие страха постоянных нападений Арабов и Бедуинов в XVIII стол. Но давно уже эти нападения превратились, и разве изредка попытки мелкого и невинного воровства плодов и овощей тревожат мирные отношения Синайского монастыря к свободным жителям пустыни. Голод и всякие лишения, ежедневная забота о хлебе насущном и истощение всех прежних промыслов для его добывания давно сломили непокорную силу сынов пустыни. Сломили, но, однако, не уничтожили. Хотя Бедуины теперь стали почти в вассальную зависимость от монастыря, исполняют всякие для него послуги, и сотнями толпятся у стен при раздаче хлеба, однако между ними совсем, нет христиан. И когда наш маленький караван вступил во внешний двор, с севера пристроенный к монастырскому квадрату, надо было видеть наших оборванцев, с какой горделивой осанкой подходили они пожать руку отцу ризничему. Они, по правилам монастыря, должны были оставаться за стенами его, в то время, как мы, нагнувшись, проходили в узкий, изворотливый коридор, ведущий внутрь стен и снабженный тройными тяжелыми и вековыми воротами. Новая, строящаяся для паломников на внешнем дворе, гостиница не готова и не скоро еще может быть кончена, за недостатком средств, и наше помещение отводилось в том ряду келий внутри монастыря, прислоненных к его северной стороне, где останавливалась едва ли не все путешественники и туристы, посетившие Синай в наше столетие.

Синайский монастырь

По узким, булыжниковым мостовым разных переулочков и ходов, по дрожащим деревянным лестницам, под какими-то ветхими навесами на потемневших столбиках, едва переводя дух, достигли мы наших келий. Все было в них точно также, как я читал в путешествиях арх. Порфирия и Эберса, Норова и Тишендорфа; те же узкие окна с деревянными решетками, те же жесткие диваны по стенам кругом, обитые ситцем, с подушками, к которым или нельзя, или больно прислониться. Последовало тоже угощение, с араки и финиковыми пряниками, и даже разговор вертелся около событий, минувших ровно двадцать лет тому назад. На стенах карандашом и на дверях ножичком нацарапаны были имена постояльцев, и между ними встречались посетители сороковых годов, и ученые богословы из Оксфорда и Мюнхена мешались здесь с пэрами Англии и купчихами из Симбирска.

Когда я вошел на коридор, или террасу, на которую открывались двери кельи моей и десяти смежных, то же впечатление запущенности, чего-то, всеми покинутого, охватило меня еще сильнее. Не будь перед глазами недавно построенной белой колокольни и ободранной мечети, и крыши Юстиниановой базилики, легко было бы, особенно вечером, представить себя в одном из пройденных уади. Так смешивалось все в серый цвет, так пожелтела штукатурка, так примитивно были устроены крыши и циклопические поновления стен, что глаз не сразу мог отыскать перед собой жилье. Ещё больше хаоса рождало в общем представлении восточная манера постройки, и все маленькие дворики и переулочки, подъемы и спуски.

Синайский монастырь, как я вижу из книг, передо мною лежащих, производил особенно странное впечатление на западных туристов. Но и тот, кто видал наши монастыри и знаком вообще с древностями Востока, найдет в нем много интересного и поучительного. Громадный по размерам своих стен и по монументальности их гранитной кладки, четырехугольный ящик как бы опущен сверху в глубину ущелья; одной стороной он подымается по подошве горы Хорива, другой спускается к подножию горы Св. Епистимии; таким образом, крепость стоит поперек ущелья, и сбоку ее остается лишь узкий проход для караванов. Известно, что после построения монастыря Юстинианом, сложилась скоро и кажется, именно у Арабов, интересовавшихся этим особенно, легенда, что Император казнил своего легата – строителя монастыря, за то, что он соорудил его не на вершине горы, где ему было повелено, но у ее подножия, где, хотя были источники, но монастырь был доступен сверху, с гор действию метательных орудий. В действительности, положение монастыря, как крепости, хотя и отступает от обычая Востока, но достаточно объясняется нуждою в воде. Ущелье Шу’ейб, в котором помещен Синайский монастырь, бесплодно до крайности и одно из наиболее мрачных во всем полуострове; на Юг оно подымается и там замкнуто горой, которая зеленеет весной и по преданию считается местом, где пророк Моисей пас стада тестя своего Иофора до тех пор, пока призван был видением купины. На С. В. ущелье, напротив спускается и становится шире, впадая в обширный уади Эль-Раха, который иные из богословов, отождествляющие одну из вершин Хорива с Синаем, считают за библейский Рефидим, где Евреи ополчились станом перед чудесным дарованием заповедей. По эту сторону монастыря расположен за его стенами внешний двор и сад.

Но если Синайский монастырь не производит своим расположением особенно сильного впечатления, сравнительно напр. с древними крепостями Грузии, Малой Азии и даже Сицилии, или средневековыми замками Европы, то он выкупает этот недостаток массивною величавостью своих стен и картиной отступивших его с боков гор. Вид стен тем эффектнее, что все внутренние здания почти не выступают над ними, и что весь ансамбль удивительно гармонирует с архитектурой самих гор. Крепость имеет в ширину лишь около 30 сажен и немного более в (383/4) длину, и потому понятна крайняя, чисто восточная теснота всех строений внутри нее; все стены ими буквально облеплены; всюду, куда ни взглянешь, видны навесы, большие и малые, поднятые на ветхих, деревянных столбиках, и в то время, как низ служит для амбаров, мастерских, верх представляет беспорядочные ряды келий; иные из них, словно гнезда, подняты на самые стены и выдвинулись даже наружу, точь-в-точь улья или гнезда ласточки. Шаткие, наскоро сколоченные лестницы, приступки и крылечки ведут внутрь этих убогих келий, где жесткая постель, пальмовая циновка и самодельный стол составляют все неприхотливое убранство. Кругом базилики всякого рода пристройки налипли до такой степени, что видна только одна свинцовая крыша ее среднего корабля. История бедствий, претерпленных монастырем в течение его 1500 лет существования, и многолетних осад, им выдержанных, одна может объяснить нам это скопление всяких построек и надстроек, надобившихся вдруг, когда в стены монастыря стекалось все христианское население полуострова. И как тогда, во времена жестокого халифа Эль-Гакема в XI веке, и в XIV в., когда землетрясение развалило некоторые стены, и в XVI веке, когда, при покорении Египта Турками, монастырь на время почти опустел, так и поныне Синайское монашество устраивается как то временно, мало заботясь о будущем и своем удобстве. И если бы посреди монастыря не возвышалась недавно построенная модная колокольня, то, право, трудно было бы указать что либо новое против того, что видел Титмар и Трофим Коробейников. Не то, что бы все налепленные кельи или сакли были древни, – многие из них сделаны, может быть, в последние годы, но их хилость, убожество, ветхозаветные приемы их постройки так удивительно гармонируют с исторически древними стенами, что взор невольно принимает и их в среду древности. Один из монахов поправил недавно южную стену, и его циклопические контрфорсы удовлетворят самого притязательного туриста – археолога; поправки, сделанные при генерале Клебере, выглядывают, напротив, модернизацией. От всех этих пристроек и навесов, внутренность монастыря скорее подобна люку, заваленному кипами товаров; узкие переулочки, ходы, лестницы составляют такую путаницу, что путешественнику несколько дней требуется иметь с собой проводника, чтобы найтись в этом лабиринте. Посреди всего выделяется длинная базилика, а рядом с ней полуразрушенный минарет, ныне обращенной в амбар, мечети, которую, по преданию, велел выстроить султан Селим, чтобы обезопасить монастырь от нападения мусульман. Невольно вспоминаешь при виде этой мечети о дипломатических переговорах Синайских монахов с самим Магометом, о дарованном им будто бы Синаю ахтинамэ, и еще более понятен становится здесь аскетизм, возникающий прежде всего из небрежения жизни, которая в подобных тяжких условиях перестает быть самым дорогим даром для человека. Но, когда бывало подымишься на одну из верхних террас или в лунный вечер стоишь у парапета, в виде хилой решетки своего коридора, то заснувший и погруженный во мрак монастырь получает совсем иной, глубокий смысл. Как-то особенно ясно, резко, чувствуется его гармония с окружающим миром; легко понимаешь, что жизнь с ее сутолокою были бы здесь более, чем неуместны. Так, развалины древних зданий тем величественнее нам кажутся, тем больше говорят нам о своем великом прошлом, чем менее суетится около них повседневная жизнь; если бы римский форум или Колизей помещались на парижском бульваре, – на них вряд ли ездил бы глядеть весь свет. А здесь кругом монастыря нет даже и лачуг, и за стенами его царит та же дикая пустыня; горы, над ним нависшие, имеют такой торжественно-строгий, почти мрачный характер; отвесные склоны горы Св. Моисея или Хорива белеют при лунном освещении и на голубоватом свете неба представляются каким то волшебным, чудным зданием, а свалившиеся с них утесы и скалы очарованными его обитателями из времен давно минувших. Безжизненно-мрачный вид монастыря при дневном свете, с его убогой, едва дышащею жизнью, с томительным серым колоритом всего окружающего, сменяется в лунную ночь какой-то туманной, но привлекательной картиной. Известно, что и вообще все виды восточных городов, исключая разве Константинополь, производят сильное впечатление лишь после заката солнца, и нельзя сказать, что бы отсутствие растительности было в этом случае исключительною или даже и главною причиною. Причина эта кроется, по-видимому, в субъективности нашего созерцания и художественного наслаждения.

Когда, на другой день, поднятые, частыми ударами в било, ранним утром, мы пошли обозревать монастырь, начав с базилики, то впечатление задержанной, затаенной жизни стало еще сильнее. Все, что было замечательного, восходило более или менее ко временам Юстиниановым, к VI–VIII столетиям, в той эпохе в жизни восточной церкви и византийской империи, когда та и другая совместно стремились к уложению, обособлению. Первые чистые порывы религиозного воодушевления прошли и уже выродились в явления беспорядочного, тревожного характера. Национальная рознь уже обозначилась и прорвалась при первом движении мусульманства на Египет; на далеких окраинах греческого христианства являлись обособленные церкви. В эту эпоху Синайский монастырь делался сам по себе оплотом национальным и церковным, и распорядливость, сообразительность Грека находила здесь материал в искренней, жгучей вере обращенного Араба. Синайский монастырь явился, таким образом, если не оплотом, то верным приютом православия на мусульманском Востоке, и если не играл ни какой исторической роли после эпохи уложений и уставов, то сумел сохранить свое значение даже до настоящего времени. Забудьте некоторые, оскорбляющие вас подробности, попробуйте взглянуть поверх будничных условий и ее обстановки, и все в нем напомнит вам былое.

Массивные стены базилики из тесанного, золото-коричневого гранита просты и лишены всяких украшений; одно узкое окошечко западного фаса в форме креста да две пальмы, исполненные барельефом по сторонам, напоминают церкви центральной Сирии и Грузии. Но, пройдя узкий нартекс или преддверие, вы видите колоссальную дверь из кипариса, всю резную, с изображением различных эмблем и символов – работу VIII–IX столетий; монахи – любители старины – прибили на ней плитку с лиможскими эмалями. Напрасно, однако, ожидали бы мы встретить внутри церкви драгоценные древности: все, что было когда то, пошло в разные времена на выкуп монастыря от хищничества Арабов и Турок. После того Синайское монашество много раз, конечно, пыталось по своему исправить дела и украсить храм; с потолка теперь висят множество ламп серебряных и медных, по стенам развешаны ряды икон Афонского и Московского производства; гранитные стены, колонны и их орнаментированные капители приличным образом оштукатурены.

В алтаре находится массивная серебряная рака для мощей великомученицы Екатерины, и надпись говорит, что в 1689 г. «великие Государи цари Иоанн Алексевич, Петр Алексеевич и великая Государыня София Алексеевна . . . известие приемше от присланнаго к нам и оныя святыя горы от Преосвященнаго архиепископа Иоанникия архимандрита Кирилла, яко оно святое тело (вм. Екатерины) не имать сребреныя раки, тем же воусердствовахом блохотне и царскимъ нашим желанием вожелахом тощне оному святому телу сию сребряную и позлащенную раку из нашея царския казны» и пр. и пр. Однако, и доселе мощи великомученицы находятся в низком мраморном саркофаге, древнем, простом и изящном, и нельзя, увидав серебряную раку, не похвалить за то монахов. Но время архиепископа Иоанникия было для Синая своего рода эпохой процветания: прекрасные образа иконостаса, амвоны, аналои и кивории, украшенные перламутровой мозаикой по дереву и по черепахе, исполнены искусством и усердием самих монахов в конце XVII века. Смотря на эти работы, истинно вздыхаешь: так близко уже время, когда и это восточное производство, вслед за многими другими, отойдет в область древности, археологии. Уже в самом Каире кустарные промыслы мозаистов прекратились и заменены фабричными изделиями, грубеющими более и более с каждым годом и привлекающими к себе только англичан. И опять Синайский монастырь, в простоте и неизменности своих вкусов, запасся настолько этими изделиями, что будет весьма естественно, когда именно сюда приедет будущий исследователь восточных мозаических рисунков. Когда мы попросили на дворе одного монаха дать из своей кельи какой либо стул, то он вынес нам кресло с инкрустациями столь торжественного характера, что любитель-парижанин пришел бы в энтузиазм и хорошо поплатился бы за него в отеле Друб. Но над всеми драгоценностями восточного искусства возвышается покрывающая полукупол алтаря древняя мозаика Преображения, обрамленная медальонами и орнаментами, работы VII–VIII столетий. Из своего отдаления, как бы пропавшее среди пустыни произведение древнего художества с давних пор уже тревожит покой, археологов, пытливо гадавших о времени его происхождения. Пышно, по-восточному, убрана капелла Неопалимой Купины, находящаяся за алтарем; стены ее облицованы в конце XVII века синими кафелями с цветными разводами на них, а пол, на который вступают, сняв всякую обувь, покрыт старыми восточными коврами; место явления Купины, приходящееся в средине капеллы, у подножия алтаря, закрыто серебряным помостом, на котором вычеканены иконы. По своим размерам и устройству, капелла столь походит на подобные сооружения в Вифлееме, Риме, что, ее позднее убранство не должно смущать как поклонника святыни, так и исследователя старины.

Неподалеку от базилики, повернув от нее направо, проходишь затем под сводами, образующими длинный, непомерно длинный коридор, в роде катакомб, и, вновь поднявшись по наружной каменной лестнице, входишь в крохотную церковку, и наконец, уже по деревянной лестнице, в зал, над дверьми которого читалась еще недавно надпись: ἰατρεῖον ψυχἤς – лечебница души. Если верно, что подобная надпись появилась впервые над гробницей Озимандиаса при Рамзесе II, то вряд ли Синайские монахи понимали ее так, как знаменитый угнетатель Евреев и, конечно, не думали о той иронии, которая будет звучать в этих словах. Эта мнимая лечебница есть знаменитая библиотека рукописей, тот богатейший склад древних пергаменных кодексов, к которому уже с XVI века устремляются один за другим, исследователи, палеографы и библиоманы Европы. Венецианская библиотека Марциана обогатилась из этого склада, а наша публичная библиотека украсилась из него дивным Синайским кодексом Евангелий, который, хотя бы и не был столь древен, как утверждал привезший его лейпцигский библиолог Тишендорф, все же драгоценность, можно сказать, величайшая. Ничего подобного, быть может, не найдут в нашем столетии по древней палеографии, и увы! ничего такого именно в Синайском монастыре. И, однако же, одна масса рукописей его стоит внимания: около полутора тысяч греческих, семьсот арабских и грузино-армянских и т. д. Есть свитки пергаменные, развернув которые, надо держать нескольким человекам. Есть и Псалтырь микроскопического письма, убравшаяся вся в шесть страничек в 12-ю долю. О. ризничий рассказывал мне, что один английский лорд, увидав писанное золотом Евангелие с богатою живописью миниатюр, сулил за него монастырю суммы от 1000 фунтов и выше, но Синайское монашество твердо памятует заветы своих предков, налагающие осуждение за продажу рукописей, и это, несомненно, делает ему большую честь. Конечно, с XVI века, когда в Синай поступила масса рукописей, вывозившихся из Константинополя и Крита, и когда сделаны на них едва ли не последние пометки самими монахами, их любовь к древним манускриптам превратилась в платоническую. Великолепные и рядом же сгнившие, или истлевшие манускрипты кучами разложены по ящикам и мирно покоятся там до тех пор, пока не приедет любитель. Толстый, добродушный о. эконом принесет тогда связку ключей в полпуда весом, отомкнет заветные ларцы и начнет носить вам, трудясь истинно в поте лица своего, груду за грудой. Рукописи, положим, и пронумерованы, да номеров нельзя никак добиться: все сложено по формату в ларцы, а шкапов сделать не на что. Рукописи находятся притом в трех местах, перемешаны с инкунабулами; иные сохраняются только потому, что их никогда не трогают, а тронь, так рассыплется мелким мусором, – так она истлела. Как во времена Тишендорфа, двадцать лет назад, так и теперь есть и корзины с листками, только их не употребляют уже на приманку для удочек и не дают туристам. Синайский кодекс, ведь, был открыт на дне подобной корзины. Как начнешь рыться в такой корзине, так просто делается дурно от затхлости, и о. эконом упрашивает оставить хлам: ему самому неприятен этот дух, и он старается держаться ближе к окну; десятки насекомых и паучков торопливо разбегаются, потревоженные в своих жилищах. И, конечно, мало приятного видеть древние, едва держащиеся папирусы завернутыми в тряпку, или смотреть на выставку наиболее любопытных листков унциального письма, наволоченных гвоздиками на доски, но ведь причиной этого варварства та же бедность. Конечно, у Синайских монахов остается одно, так сказать, историческое право на владение всеми этими сокровищами и никакого, по-видимому, нравственного права держать их в такой дали от всех центров науки и в таком убожестве, хотя бы эти рукописи и составляли их неотъемлемую юридическую собственность. Мало того: у англичан и немцев изъятие тем или иным способом рукописей из монастыря, где ими горшки заклеивают, или на кусочки пергамена рыбу ловят, считается ведь спасением древности и заслугой для науки. Но, Боже мой, как редко, в действительности, разграбление подобных исторических складов делается для науки, а не для удовлетворения тщеславия, суетного самодурства, и как много редкостей, восхищавших восточного туриста и оторванных от своего гнезда и обезображенных, попадает затем в кладовые лорда-маниака и там под покровом цивилизации на многие столетия пропадает для науки. Потому уж пожелаем лучше Синаю и Афону хранить свое вековое достояние: настанут когда либо лучшие времена, и разумное право будет приложено к незаменимым сокровищам науки и древностей Востока. А пока, конечно, те, кто ныне распоряжаются Востоком, держат на откупу Египет, правят сами или чрез других в Турции, – англичане, одним словом, закупают и забирают, не стесняясь ничем, все, чем может похвалиться чудовищный Кенсингтонский музей, или что может быть скрыто в подвалах Британского музея и текут туда по прежнему греческие и славянские рукописи, и лежат они там десятками лет, пока француз, или немец, или русский ученый не приедут ими заняться. Пока же те ученые, которые жаждут покинуть на время перетолчённый материал своей науки и вместо того, чтобы перевертывать этот тришкин кафтан, вздумают запастись свежим и влить немного молодого вина в мехи старые, вынуждены странствовать, искать, и иногда искать не положенного, или давно взятого. Одних приводит пытливость из Лейпцига и Берлина (Тишендорф, Эберс, Гардтгаузен), других из Загреба (Гейтлер), и сидят иные по целым месяцам, разбирая и дешифрируя мелкие глаголические рукописи Псалтыри и Служебника, или записи греческих манускриптов.

Да и что же другого делать в Синайском монастыре? Развлечений в нем крайне мало. Ночью еще, часу в пятом, вас пробуждает церковное било, на котором дробно и громко выбивает ключарь призыв к службе. Утренняя тянется часа полтора или два, если есть какой-либо праздник местный, или поминовение одного из синаитов; тянется медленно, монотонно, заунывное пение сменяется чтением, в котором не разберешь ни одного слова; раз даже я видел, как упал задремавший в своем месте монах. После службы монашество рассыпается по своим занятиям: кто плотничает и столярничает, кто мелет хлеб, кто готовит трапезу, стирает белье, шьет и чинит. “После трапезы, обильной, но тяжелой и мало прихотливой, из чечевицы, бобов, корений, овощей, – козье мясо подается только гостям, да и то не часто, – монастырь укладывается отдыхать. В половине четвертого опять служба, и только в шесть часов монахи и калогеры или послушники освобождаются от обязательных дел и могут предаться своим любимым занятиям; кто ухаживает за своим садиком, разведенным на крыше или балконе своей, кельи, кто идет работать в сад. Монастырский сад – единственное место прогулки в Синайском монастыре; им гордятся монахи и его лелеют и берегут, пуще всего остального. И, в самом деле, он этого стоит, но вовсе не потому, чтобы он был красив и велик, а потому, что он питает монастырь, скрашивает монахам их однообразную пищу и еще более однообразную жизнь. Нет ни одного между ними, который бы не имел своего уголка в саду, специально им заведомого и обрабатываемого. Вечером, когда все соберутся в саду, начнут пускать воду по грядкам, ощипывать и полоть, цапать и подвязывать, все эти угрюмые и молчаливые отшельники словно преображаются: слышны шутки, смешки, окрики, и только присутствие отца ризничего сдерживает разгулы веселья. Днем наш мэтр-д-отель Косма, молча подающий нам кушанье, вино и кофе, глядит так сдержанно и мрачно, и когда мы начинаем его спрашивать, или с ним разговаривать, ограничивается тревожным взмахом рук и одним ответом на все: кало, кало! Вечером этот самый отец неузнаваем: так любовно лазит он по рядам артишоков и огурцов и с таким детским энтузиазмом сажает арбузы и дыни. И не даром любят все монахи свой сад – он им достается тяжелым и неусыпным трудом. Синайский монастырь лежит на высоте 5000 футов над уровнем моря; по ущелью его вечно тянет утром в одну сторону, вечером в другую ветер; в ущелье редко бывает жарко, но часто холодно; два месяца свирепствует зима; весна поздняя и теплое лето кратко. Климат, хотя и суровый, горный, мало или вовсе не влажный, благодаря обилию солнца, однако же довольно благоприятен для растительности. Но для нее, кроме солнца, надобна вода, и провести ее из глубоких родников, распределить всюду, оросить все, от громадных смоковниц до кочана капусты, труд не малый. Все бы ничего, если бы не было постоянного и страшного врага – полой воды с гор весною, которая уносит издалека навоженную землю, роет ямы и канавы, разрушает иногда треть и половину сада; против этого врага трудолюбие калогеров и сербалье (б. крепостных Арабов) монастыря выставило целые циклопические сооружения, стены, террасы, рвы и канавы. Здесь, как и на почве Зеландии, малейшее несмотрение и небрежность готовят гибель культуре: прорвалась стена, хлынул страшными массами поток, и в два, три часа на месте плодородного сада воцаряется пустыня, и многолетнего труда будет стоить убрать горы наваленных камней и песка и создать вновь производительную почву. Саранча, хотя и редко попадает на Синай, также обижает монахов; столетние кипарисы сада стоят от нее и доселе, подобно обглоданным метелкам; вся кора на них съедена. Финики здесь расти не могут, за то процветают смоквы, яблони и груши, абрикосы, вишни и сирень; виноградная культура слабая, и монастырь все вино свое получает с Брита и из Малой Азии. Вообще же Синайские монахи, видимо, удержали еще Гомеровский взгляд на природу: ее красота для них в полезности, производительности и богатствах, даруемых человеку; поэтому в саду нет уголка, назначенного единственно для удовольствия. На одной стороне сада длинный двойной склеп назначен для хранения останков умерших монахов: кости, руки, головы, ребра расположены по стенам и составляют разные рисунки; но впечатление этой камеры мертвых уныло и скудно, и она совершенно не идет в сравнение с подобными кладбищами монастырей Италии и Сицилии. На другой стороне сада ветхая башня служила когда-то темницей; через люк верхней камеры некогда опускали монахов, осужденных за большие вины, на лишение пищи и света денного, в нижнюю глухую тюрьму, подобную знаменитой мамертинской в Риме. Варварство это давно вышло из употребления, да и монахи стали, говорят, более самостоятельны; едва только выговорит кому либо ризничий, как тот уже и рассердился: «давай, говорит, верблюда, – я в мир хочу». Да и монахов-то немного: всего 18 человек, а монастырю жить становится тяжелее и труднее с каждым годом; ему нужны свои рабочие руки, а к нему приходят лишь увечные и убогие, и неграмотные. На самом Синае пришлось оставить пустыми все капеллы и большой монастырь 40 мучеников; дела стоят по целым годам без движения, как напр. поправки, починки и постройки; покупать же издалека стоит дорого. Каждая доска, привезенная из Триеста и доставленная на верблюде, обходится в полтора франка. Монахи все из Греков, и один только русский, отец Симеон, из отставных, которого при нас не было, – он ушел в Тифлис. Почтенный архиепископ, встречаясь с нами, часто нам об о. Симеоне рассказывал, какой тот умный и ловкий, и как он его намерен в иеромонахи произвести, хотя он и неграмотный. Живут монахи на Синае долго, доживают до 120 лет и больше; иные ходят согбенными до земли и совсем впадают в детство, а все-таки просятся постоянно в отлучку, в Каир, Александрию, на Крит, где монастырь имеет свои подворья, имения или иное имущество, управлять коими посылают самых умных и верных. И это страстное желание поглядеть на Божий мир усиливается еще более потому, что он, этот мир, так далек, и между ним и монастырем легла десяти дневным путем мертвая пустыня; отсюда и Суэц, и даже Эль-Тор представляются монаху раем, ибо там приволье, свобода, а не эта клетка – монастырь. Мы поняли скоро, отчего Синайское монашество высыпает вечером на стены и в сад. Молодые чувствуют свою ссылку сильнее и глубже, и держат себя, поэтому, мрачно и сосредоточенно, тогда как старики расспрашивают вас с большим удовольствием и о том, какая в России зима, и растут ли там финики и смоквы, и как русские задавали макароны туркам, т.е. о последней войне.

Такие милые старики – подобного добродушия старых людей в монашестве часто найдешь и ныне – сами заманивают вас на прогулки вне стен, и на Ходив, и в монастырь Сорока мучеников. По отвесной стене Хорива, по неправильным, частью природным, частью же искусственным ступеням, устроенным отшельниками, здесь в стенах горы с III-го века жившими; там, где восходил Моисей, мимо источника свежей воды, вымоленного когда-то святым, капеллы Марии и пещерных капелл Илии и Елисея, мимо векового, одинокого кипариса, через двое врат, паломники достигают вершины святой горы, и кроме прелестных видов, открывающихся здесь во все стороны, уносят отсюда в сердце своем отзвук дивных повествований. Вот одно из них. Убив пророков Ваала, служителей нечестивой Иезавели, пророк Илия (III кн. царств, XIX, 9–13) «бежал из Иудеи; он шел сорок дней и сорок ночей до горы Божией, Хорива. И вошел он там в пещеру и ночевал в ней. И вот, было к нему слово Господне, и сказал ему: что ты здесь, Илия? Он сказал: возревновал я о Господе, Боге Савваофе; ибо сыны Израилевы оставили завет, Твой, разрушили Твои жертвенники, пророков Твоих убили мечем; остался я один, но и моей души ищут, чтобы отнять ее. И сказал: выйди и стань на горе пред лицем Господним. И вот, Господь пройдет, и большой, и сильный ветер, раздирающий горы и сокрушающий скалы пред Господом; но не в ветре Господь. После ветра землетрясение; но не в землетрясении Господь. После землетрясения огонь, но не в огне Господь. После огня веяние тихого ветра, и там Господь...» Число ступеней до вершины считают разно, от трех тысяч и больше; сама же вершина подымается до двух с половиною тысяч футов высоты над монастырем, так что приходится на 7300 англ. футах над морем и дает удивительные виды на эти бесснежные Альпы Синайского полуострова. Место равно священное для Евреев, Христиан и Мусульман, ибо последние твердо верят, что пророк их дважды посещал монастырь, и след верблюда, несшего пророка, показывается на средине пути. Восторженными отзывами о впечатлениях этого восхождения наполнены и переполнены дневники Эберса, Фр. Штраусса, Робинсона, Стефенса, Фрааса, Станлея, гр. Лоттен де Лаваль, Норова, арх. Порфирия и пр. и пр.; иные из них называют день восхождения счастливейшим днем своей жизни. Впрочем, для англичан счастье заключается в самом процессе восхождения, и как нет той горы на свете, куда бы их туристы не слазили, так и здесь их инженеры вычислили, а гид Робинсона собрал размеры всех высот Синайского полуострова: Хорив или Джебель Муса – гора Моисея имеет 7359 англ. футов; Рас-ель-Сафсаф – другая вершина на севере от нее – 6830 ф., и гора Св. Екатерины – 8526 ф. и т. д. Но если все измерения гор исполнены с крайней точностью, то самая произвольная, отчаянная путаница овладела теперь важнейшим вопросом о библейских именах этих вершин, хребтов и долин. Одни из ученых и богословов: де-Лаборд, Фр. А. Штраусс, Тишендорф, арх. Порфирий опираются в этом вопросе на предании, притом на предании Христианском, так как все местности Синая, стоящие в связи с библейским повествованием, получили свои имена и различными капличками и часовнями были окрещены еще у древнейших обитателей Каменистой Аравии в первые века христианства. Другая партия, которая считает между своими приверженцами таких ученых, как Лепсиус, Бругш, Эберс, исходя из того взгляда, что это предание не стоит в непрерывной связи с временами Исхода Евреев и; напротив, находится в противоречии с указаниями географов и путешественников VII века, – эта партия подвергает сомнению все общепризнанные пункты и в личных наблюдениях ищет основания для непреложных определений. По-моему, самый видный результат всех этих споров и состязаний был пока тот, что они внесли теперь путаницу, так сказать, в самое предание: монах-проводник не решается теперь вам сказать прямо: вот Синай!, а скажет обиняком: говорят, что это и есть самый Синай, а, может быть, и нет! Так напугали их ученые английские богословы. Спор вертится, вот уже сорок лет, на том, где искать Синай или гору закона: возле Хорива (иначе самого монастыря) и притом в крайней с Юга или Северной вершине хребта, именуемого горой Моисея, центр которой составляет Хорив? Или же видеть Синай со всеми священными местностями в уединенной горе Сербал, на день пути в северном направлении от монастыря, там, где обширное и водное уади Фейран с развалинами города может быть сочтено за долину Рафидим, приютившую стан Евреев против подножия Синая, на три дня, на сретение Богу? Не решая вопроса ни в ту, ни в другую сторону, заметим, однако же, что, прежде чем разрушать или оспаривать предание, должно его во всех подробностях изучить – таков прием современной науки. От дней Исхода до Христа, в синайском предании, конечно, есть перерыв и громадный, но прежде нежели это предание стало руководить христиан, оно было известно Евреям. Ибо во дни царя Давида малолетний царевич Адер спасся в Синайский город Фаран, а Соломон и Иорам строили на берегах Синайского полуострова свои флоты и отсюда торговали с Офиром, а затем явились туда Греки, эти собиратели преданий и мифов, передавшие их своим потомкам христианам. Возможно, что сам Ап. Павел в своем путешествии из Дамаска в Аравию в 40 году по Р. X. посеял здесь семена новой веры; верно затем, что уже во времена Траяна христианство имело здесь много истинных и еще больше рьяных того последователей, а в 285 году, где-то на берегу Красного моря поселился Св. Антоний, знаменитый друг Афанасия. Согласимся затем, что для первых поселенцев-христиан был столь же известен Хорив – гора Божия, около которой селились отшельники, и при Юстиниане между 527 и 557 годами на предполагаемом месте явления Купины, построен монастырь, как знаком и единственный город на полуострове и епископская резиденция – Фаран. Как же будем понимать мы тогда определения Синайских мест, данные отцом церковной истории Евсевием Памфилом? По его сведениям, Рафидим – местность в пустыне у Хорива, там, где совершилось чудесное изведение воды, – место искушения, где, вблизи Фарана Иисус Навин победил Амалека. Итак, Рафидим есть долина у подножия Хорива, и Синай должен быть там же, в одном ряду с ним, только особой вершиной этого ряда или хребта, как и гора Св. Екатерины. К тому же мы знаем, каких трудов и какого времени требовало передвижение громадного стана Евреев в пустынных долинах Синайского хребта: «в третий месяц по исходе сынов Израиля из земли Египетской, пришли они в пустыню Синайскую. И двинулись они из Рефидима и пришли в пустыню Синайскую, и расположились там станом в пустыне; и расположился там Израиль станом против горы». Со своей стороны я не знаю картины более грандиозной, как вид Синая с юга из долины Себайэ и потому присоединяюсь к старому мнению.

Кто пожелает, в бытность свою на Синае, еще более погрузиться в эти бесплодные гадания о библейских его местностях, тот пусть совершит и вторую прогулку из монастыря пешком, или на верблюде, в уади Леджа, к уединенному и ныне совсем пустынному монастырю сорока мучеников. Обычная дорога ведет на север по склону долины Шу’эйб в широкое уади Эль-Раха, проходит под отвесными стремнинами Рас-ель-Сафсаф или северной вершины Хорива, огибает затем мимо сада бывшего монастыря Апостолов, где текущий источник принимается за изведенный чудесно Моисеем, и вступает налево в узкую лощину, замыкаемую этим монастырьком. Вся местность образует около хребта Хорива род подковы, и чего только не показывают монахи и Бедуины на этом пути: и ямочку, в которой отлит был Евреями телец, и скалы, с которых Моисей сбросил скрижали, и тот самый камень, из которого он извел воду; он испещрен надписями, старыми и новейшими. Этот камень, и засыпанный песком, раза в четыре выше человека; на одной стороне он имеет в порфировой жиле, проходящей сверху до низу двенадцать природных или искусственных ступенек и вместе углублений и, вероятно, в глубочайшей древности служил фетишем, как догадывается еп. Порфирий. Но, не смущаясь этим родом преданий, должно сосредоточить свое внимание на чудном строении гор, в которых потрескавшийся гранит представляет то зеркальные желто-коричневые стены, то подымается зубцами наверх, подобно золотым колоссальным сталактитам. Отсюда всходят – трудный и головоломный путь установлен англичанами – на мрачнейшую гору Св. Екатерины, и оттуда, с высоты каких либо семи тысяч футов созерцают на мгновение острую пирамиду Синая – Синая монашеского, приходящуюся в южном углу подковы. Влезши на гладкий желтоватый утес, имея под собой пропасть, покрытую острыми, разодранными и сокрушенными скалами, а направо тут же, как бы рядом, гранитную гору, видишь Синайскую вершину в ярком розовом колорите. Подобно древней шапке Казанского или Сибирского царства, она уставилась тонким пиком в небо; опушкою ей служат колоссальные вертикальные утесы, а стремнины внизу уходят куда-то вглубь, между гор. Может быть, кого либо убедит и то обстоятельство, что единственно эта вершина сводится в острый пик, уподобляющий ее вулкану, и что Сербал подобного пика нигде не имеет, а гл. 19-я книги Исход говорит: «Гора же Синай вся дымилась от того, что Господь сошел на нее в огне; и восходил от нея дым, как дым из печи, и вся гора сильно колебалась». Долина Леджа обильна водою, но совсем напрасно сомневается и острит Эберс над тем, что монахи в ней то и поместили чудо изведения воды в безводной пустыне: ведь если бы, наоборот, предание указывало на безводное место, то острили бы еще более. В той же долине на скалах находится несколько и знаменитых Синайских надписей, о которых поднялось так много спору из за догадок, кому они принадлежат, прежде, чем они прочитаны и поняты. Монастырек 40 мучеников или Эль-Ар-баин, в память пострадавших при Диоклециановом гонении в 305 году, построен на подобие монастыря Св. Екатерины, но гораздо меньше, уютнее и красивее его; при нем прекрасный сад с маслинами; ныне сам монастырь покинут на двух арабов, и в нем нет ни одного монаха. Вообще же, все Синайские святые места окончательно опустели; часовни и церковки разваливаются, пещеры засыпаются песком и камнями, и в таком виде показывают паломникам даже места, где потрудился Иоанн Климак, или где обитал пророк Илия. Те паломники и туристы, которые приезжают сюда, поглядев на многоязычную толчею Иерусалима, горько жалуются и наполняют свои дневники описаниями Синайской запущенности; им бы хотелось, вероятно, чтобы в каждой пещере сидел монах и своим пребыванием свидетельствовал наглядно, что здесь мог жить и жил такой-то отшельник полторы тысячи лет тому назад. Пусть каждый, по своему личному вкусу решает, что лучше и что хуже, а мы предпочитаем эту пустынность и запущенность.

Правда, однако же, и то, что эти стороны Синайского пейзажа и жизни не всегда действуют благодетельно на человека, примиряя его с действительностью, заставляя его находить и открывать в ней многое, к чему уже притупился пресыщенный взгляд современного чада европейской культуры, и ценить то, чем привыкли пренебрегать. Продолжительное пребывание в Синайском монастыре действует на туриста – говорим по собственному опыту, прожив там до трех недель – угнетающим образом. Ведь и Евреи, приведенные сюда Моисеем на сретение Богу и претерпевшие свое странствие по пустыне, ради приготовления к закону, готовились в будущем наследовать землю обетованную. А если высокие духом отшельники стремились сюда, на Синай, чтобы каждый час их жизни походил на час смертный, и находили здесь полное удовлетворение своим требованиям, то как должна действовать их неизменившаяся в тысячелетие обстановка на живого человека? Здесь человек работает усиленно, спешит; здесь мысль об удовольствиях и развлечениях не приходит никому в голову, и редко услышите вы в монастыре оживленный разговор. Рядом с нами, в келье томится больной епископ с Крита и в долгие бессонные ночи слушает монотонное чтение молитв или минеи; но и этот разбитый на ноги девяностолетний старик радуется, как дитя, когда, по нашему совету, воспаление его глаз проходит от примочек холодной водой. И он держится за ниточку, привязывающую его в жизни. Монахи с большим рвением помогают нам в фотографических работах и живо интересуются их успехом. При фотографировании темных дверей и погруженных во мрак мозаик, нам, уже отчаивавшимся добиться какого либо толку, встало на мысль, что можно было бы осветить их отражением через зеркало от лучей, бивших в окно, но разом другая мысль: где же тут, у монахов найти зеркала? Однако же нашлись и были принесены, и зеркальца эти имели вид Владимирских изделий, весьма бывших в употреблении. Туристы любят подмечать подобные слабости у монахов: по нашему малодушию, непременно требуется хоть как-нибудь подкопаться под другого человека, если он на нас не похож, или почему либо стоит выше нас. Но под конец нашего пребывания в монастыре нам было не до этого невинного занятия, и мы охотно готовы были признать за Синайским монашеством ту силу духа, которая дала им довольство своим положением и завоевала мирным путем каменистую Аравию. Потому что, действительным, – хотя не особенно счастливым – владетелем этой пустынной страны, населенной двумя, тремя тысячами Бедуинов, является теперь монастырь. И то правительство, которое догадалось бы подарить монастырю пароходик для регулярных сообщений Суэца с Эль-Тором, легко приобретало бы своего рода протекторат над всем Синайским полуостровом или Петрэею. А ведь это что-нибудь да значит по соседству с тою частью Британских владений, которая носит название Египта! Пока же Синайское монашество, копошась в своем улье, собирая и сберегая, едва сводит концы с концами, но в монастырь, а не к английскому консулу притекают толпы Бедуинов, прося хлеба. Находясь в постоянном общении с Бедуинами, монахи мало по малу усваивают себе и строгие нравы этих сынов пустыни. Немногие из них пожелали сняться в нашем фотографическом аппарате и только на наши просьбы, что мы хотим сами иметь их портреты, согласились позировать. Дело удалось легко с самими монастырскими Бедуинами, но стоило страшных хлопот с тремя бедуинками, которые пришли к монастырю вслед за своими мужьями; уговоры, деньги, приказания монастырского начальства лишь через несколько часов сломили неукротимую натуру и консерватизм арабских дам. И надо было видеть, затем, как сидели они перед аппаратом, ежеминутно срываясь с места, укрывшись своими дырявыми голубыми покрывалами до того, что были видны только угольки глаз, да бронзовые кружочки, унизывавшие их буру; это род цилиндра на переносице, в который пропущен вязанный вуаль, закрывающий вверху лоб, а внизу подбородок и вообще нижнюю часть лица и грудь.

Дорога с Синая в Суэц

Работа наша кончалась, и чем далее, тем сильнее хотелось уйти: к тому же побуждал и прямой расчет: еще неделя, и жары должны были стать нестерпимы. Томительная скука овладевала нами, как только не было под руками экстренного дела, и не надо было спешить и торопиться; прискучил до нельзя и сад, в котором приходилось вертеться каждый день по одним и тем же грядкам, боясь выглянуть из него, чтобы не увидать знакомой картины песчаной пустыни, с которой скоро приходилось ознакомиться еще поближе. Наш верный шейх – его звали Сабба́. – уже приходил узнать, когда ему являться с верблюдами, и после долгих настояний, удалось вырвать от него обещание, что он постарается доставить нас в Суэц в пять суток, если только мы будем идти так, как он потребует. Мы решались на усиленный марш через пустыню, зная отчасти все его приятности, во первых для того, чтобы попасть к сроку отхода русского парохода из Александрии, а также для того, чтобы возможно скорее совершить то путешествие, для которого мы нисколько не были приготовлены: легче выпить чашу горечи разом, чем по глоткам. Обыкновенно из монастыря до Суэца идут от 7 до 8 дней, с большими роздыхами днем и остановками на всю ночь – десять дней; нам надо было отказаться вполне от первых и отчасти от вторых.

Добрые монахи наложили нам громадный мешок хлебов для нас самих и Бедуинов, свежего овечьего сыра и вина; большой бочонок налили водой, и мы отправились, конечно, не без опоздания на несколько часов против назначенного срока. Мы заметили, что один из монахов, наиболее живой человек, бывалый и даже говоривший по-итальянски, ремеслом плотник и столяр, не вышел нас провожать: еще не укротилось, знать, его сердце, и ему тошно было видеть, как люди уезжают, а он остается. С нами было четыре бедуина, три старые знакомые: шейх Сабба, оборванец Муса и юноша из состоятельной семьи Фаррадж; четвертым был пожилой Гассан, у которого грудь и спина была искривлена, вероятно, еще в детстве, горбами, и одна нога была короче другой. Вид его и неумолчная болтовня, вечная возня и заботы о своем пропитании и доставлении себе удобств, живо напоминали известный тип конюха-горбуна из «Тысячи и одной ночи». Но, вместо условленных четырех верблюдов мы видели пять, и при одном из поворотов нас нагнал затем и пятый Бедуин и пошел рядом с прежними. В этой стороне чужой человек чуть не враг, но мы напрасно сначала добивались узнать, кто этот Бедуин и зачем он пристал в каравану; лишь по усиленной и тревожной канонаде восклицаний, окриков видели, что произошла какая-то путаница в найме верблюдов. Истощивши, очевидно, в спорах все средства убеждения и отчаявшись разрешить дело семейным образом, Бедуины обратились к нам уже вечером. Дело оказалось очень несложно, просто, но хитро задумано. Монастырь нанял для нас четырех верблюдов с проводниками, но как у одного из последних – оборванца Мусы – не было своего верблюда, то ему пришлось нанять у знакомого Бедуина. И вот, когда уже мы были далеко от монастыря, Бедуин явился сам и с другим верблюдом, требуя двойной платы за двух, и грозя в противном случае увести и того верблюда, какого прежде дал. Серьезно выговаривал ему, оспаривая наглые требования шейх, ежеминутно призывал Аллаха и Магомета хромой Гассан, но ничто не действовало на хитреца. Так таки добился он своего, получив приплату за второго верблюда, которого тотчас же увел, как только получил деньги. Споры кончились бы, конечно, и раньше, но нам хотелось убедиться, не подстроили ли эту каверзу нам сами Бедуины, и убедившись после, что они сами были жертвой обмана, мы готовы были просить прощения у них за свои сомнения. Наши проводники представляются мне теперь вдали людьми особого нравственного разряда, и уж конечно, не мусульманство и Коран, из которого они знали лишь две – три молитвы, и не утренняя звезда, которой они молятся, сделали их таковыми. Тяжкая бедствиями и лишениями, горькая и убогая жизнь сына пустыни воспитала его, завалила его житейские и несложные нравственные понятия; ничто не смущало его убеждений, сложившихся еще в детстве, и опыт лихорадочной погони, столкновений с людьми, легкого очарования и тяжелого раздумья не развратил его. За всю тяжелую дорогу, со всеми ее трудностями, ложившимися на Бедуинов, мы, и страдая, и терпя всяческие невзгоды, не нашли ни одного случая, чтобы придраться к нашим проводникам, выместить на них горечь нашего существования. Мы могли и должны были теперь познакомиться поближе с Бедуинами – предстояло ведь прожить с ними дней пять, шесть, а может быть, и более. Пока во время первой стоянки налаживался разговор, и мы приучали Бедуинов к чаю, мы узнали, что наш обоюдный лексикон обогатился еще их сведениями в русском языке. Фаррадж напр. знал слова: бату́шка, мату́шка, вода, нога и пр., наслышавшись их от паломников; с гордым сознанием своего превосходства и опытности шейх подносил нам такие фразы: «ora стой, давай mangiare верблюд, τὸ πρωι, πρωι пошел» – то есть: час стоять, чтобы покормить верблюдов, а потом рано, рано пошел вперед! Когда нам встретился раз караван уже в конце дороги – всего только и было встреч – то шейх обяснял нам: «Араби, давай антика Суез» – т. е. арабский караван, везущий редкости на продажу в Суэц, и т.п. Один только Гассан до конца не хотел признать нашего незнания и всегда болтал нам что-то по-арабски и затем смеялся нам в лицо. На каком-то привале он выказал и явные наклонности в гастрономии; не довольствуясь уже черствым хлебом, он, как пекарь в нашем караване, стал готовить свой тахх’юн – опреснок в виде лепешки из дуры́; перевернувшись на своем собственном седалище в песке, сделал ямку, наложил в нее сухой травы и верблюжьего кала и запалил; затем, смочив слегка дуру́ в чашке, сделал из нее какое-то месиво, распластал и засыпал в ямке готовую лепешку песком. Эта полу-горелая, полусырая и горькая снедь была затем ровно разрезана на четыре части и съедена с водою; мы пробовали съесть кусочек, но он решительно не шел в горло.

Наш путь лежал вдоль широкого уади Шейх в уади Селаф к горе этого же имени; это был путь наторенный, обычный при возвращении с Синая. Ровным, незаметным уклоном спускается широкая долина; ее пересекают с боков, поперек и вкось ряд других, иногда еще более широких ложбин и ущелий. Налево виднеется масса Зербала. Местами обильная растительность с главным ее представителем манновым деревом – тарфа́, с которого здесь собирает монастырь через Арабов свою ежегодную весеннюю провизию манны. Из старинных рассказов Буркгардта, наблюдавшего лично процесс собирания манны, известно, что она в виде белых крупинок усыпает густую хвою маннового кустарника; по аналогии с происхождением манны в южной Европе заключают, что эти крупинки образуются на дереве от укола особой породы цикад, но, кажется, никто доселе этого не наблюдал на самом Синае. Та манна, которую, как «благословение»      в жестянках по 1/8 фунта раздают в монастыре, имеет вид полужидкого, густого меда, который в сухом месте твердеет и крошится как кусок смолы; вкус имеет сладковатый.

Но, и не смотря на растительность, почва этих долин вся покрыта песком, по которому тянутся гребни камней и раздробленных скал, указывая дорогу воды; местами, на целые версты видны мыльные разливы известняка с песком, покрытые отверделою коркой. По сторонам дороги, горы то обрываются отвесными стенами, то отклоняются, образуя холмы; стены изрыты, источены, по серо-коричневому фону тянутся черные и красновато-кирпичные жилы; по холмам во всех направлениях расходятся еще более невзрачные гребни, иззубренные и раскрошенные до того, что удивляешься, как вся их масса не катится вниз. Днем в этих долинах господствует жара и духота, доводящая до одурения; ночью холодно. С первого же дня мы настояли, не смотря на все протесты ленивого Гассана, чтобы иметь переходы в 7 часов, от 5 утра до 12 и от 2 до 7 пополудни; затем, дождавшись луны, которая появлялась между 8 и 10 часами вечера, идти еще часа два, три при лунном освещении. Иногда семичасовой переход оказывался нам не по силам; слезши с верблюда часов через пять, я пробовал идти пешком час, полтора, но силы окончательно изменяли в глубоком песке; Бедуины же все время, кроме Гассана, шли пешком, шеренгою, и слушали пение Шейха. Так прошли мы, направляясь на С. 3., уади Шейх, Себайэ, Ахдар, Беррах, Барах, оставлял влево плодоносную долину Фейран, где древние развалины свидетельствуют о существовавшей некогда культуре. На другой день напились свежей водой и напоили верблюдов: впереди вода была не ближе, как через двое суток. Привалы наши днем наиболее нас затрудняли: иногда уже совсем пора бы остановиться и сделать роздых, а негде, потому что ни клочка тени кругом, а мы не соглашались, как делают Бедуины, сидеть на припёке: еще если бы можно было сесть в тени от верблюда, но ни один из них, раз он развьючен, не постоит и минуты, все или бродят, или валяются. Один раз мы проискали тени с час, все идя вперед, пока Гассан не нашел места: надо было, правда, лезть вверх и карабкаться по камням, но все же нашли под расселиной место тенистое на час, на два; оно все было усеяно козьим пометом. Другой раз – дело было к вечеру – мы слезли уже с верблюдов, но нас прогнал пронзительный ветер из бокового ущелья – в этих долинах иногда тянет настоящий сквозняк – опять шли до полной тьмы, отыскивая, где бы лечь, и шли пешком, доверившись слову Гассана, что он знает прекрасное место вблизи, а когда, наконец, дошли, то шатались, как пьяные.

К вечеру второго дня пути горы кругом стали более и более понижаться; местами это были еще те же гранитные стены, а затем пошли холмы известковые, цвета поблеклой охры. В последней уади Тарфа́, – с этим названием видели целый ряд мест – растительность вся была ощипана верблюдами и имела вид крайне жалкий, но за то мимо нашего каравана стрелою пролетел спугнутый заяц. В этот же вечер мы имели самый приятный ночлег, особенно, когда сравнишь его с последующими; мы ночевали как будто в громадном дортуаре. Солнце уже закатилось за горы, но отражение его лучей от освещенных вершин наполняло местность розово-шоколадным колоритом; мы остановились в глуби бокового ущелья, куда-то поворачивавшего направо; перед нами с трех сторон, словно нефы громадного храма, сходились к овальному центру широкие коридоры; мы были в защите от ветра в наслаждались полным покоем; полы зала были устланы песчаным ровным ковром, таким нежным н мягким, словно пух; угловая скала выдавалась широкой плитой и послужила нам для сервировки ужина. Полчаса не сводили мы глаз с картины, затем все потухло, и смотря на искрившиеся отовсюду звезды, приготовлялись хорошенько выспаться, так как, по случаю этих прелестей, мы решились сами у себя выторговать на этот раз несколько часов отдыха.

Утро третьего дня было так свежо, мимо нас проходили одна за другой такие чудные перспективы, что наше путешествие представляется теперь какой-то мечтой, а в то время восхищало нас в течении нескольких часов; известковые скалы то суживают долину, оставляя на проход лишь несколько шагов, то раздвигаются. Вот в стороне видится словно окаменелый город и крепость с башнями по углам, вот как будто разрушенный дом с окнами, и все это сталактитовое изделие воды вдруг пропадает при повороте. В конце целого ряда изворотов, которым нет и не было никогда имени, находилось широкое уади Хамиле и мы знали, что влево от него в долине имеются памятники египетской древности, уцелевшие от храмов и поселков лучшего времени, когда египетские фараоны разрабатывали в горах у Красного моря руды. В наши времена английский полковник пробовал заняться тем же, но дело не пошло, и предприниматель кончил полным разорением. Мы, по-видимому, все спускаемся, потому что жар становится все невыносимее; руки, неосторожно выставленные на солнце, краснеют и пузырятся; приходится надеть на них чулки – перчатки были бы нестерпимы, – а в чулках прекрасно. Мы ежеминутно смотрим на часы; едешь, едешь, кажется больше часу уже прошло, а посмотришь – три минуты, а чтобы выполнить маршрут, надо идти еще три часа. Мой спутник все вздыхает о море: «где оно, да скоро ли мы его увидим; кажется, если бы мне видеть море, мне было бы легче; я ведь говорил, что надо ехать ближе в морю», упрекает он. Но море где-то там далеко – «один день, два день – море», говорят Бедуины. Мы все крутимся в различных ходах и логах; вот теперь начали почему-то опять подыматься по песчаному ложу, между двух стен; но стены понижаются более и более и, задумавшись над чем-то, я вдруг вижу себя вне гор; сзади – как будто ворота крепости – стоят по обе стороны четыре утеса, а перед нами расстилается на громадную даль равнина. Действительно, перед вами обширное плоскогорье Деббет ель Рамль, замываемое справа цепью невысоких холмов: куда непривлекательная картина! Верблюды грузнут в песке, и при каждом погружении их передней ноги сотрясается груз, и седок получает толчок сильнее обыкновенного; но нечего и пробовать идти пешком, – не пройдешь и версты. Вот спустились совсем низко, горы сзади обрисовались уже в неопределенных контурах и окрасились в серо-фиолетовые цвета. Впереди, справа выросла новая цепь скалистых гор и потянулась на Запад, как бы преграждая нам дорогу; под стеной их внизу видна как будто вода и пятна садов – мираж! А моря не видать и признаков. Опять подымаемся через овраг наверх и около двух часов идем по обнаженным известковым наливам, где песок держится только в расселинах; сильный ветер уносит с моей каски, один платок за другим. Делаем привал под прикрытием двух утесов; один лежит, но из под его основания вода вымыла давно весь песок, и камень едва держится, упираясь тремя углами в площадь; другая скала упала на него и уперлась концом; кажется, едва держится она, а между тем, залезши внутрь, между камней, позавтракав и соснувши в прохладной – сравнительно – тени, мы благополучно уехали, а камни остались в том же виде до нового посещения. Ночное путешествие в эти третьи сутки памятно мне странными картинами, которые рисовал наш утомленный взгляд и настроенное воображение. Мы проходили более двух часов узким уади Гам’р или Ум’р, спускающимся поперек нашего пути к морю; тот же ровный коридор параллельных стен, те же причудливые очертания известковых холмов, но при луне нам казалось, что мы едем по улицам восточного города. Когда, проехав мимо Амман-Фаруна, мы подошли еще ближе к морю и услышали его прибой, то при свете луны, бившем в белые намывы известняка, – картина восточного, мертвого города сменилась видом провинциального местечка на Юге России; забившись в средину разгруженного вьюка, чтобы сколько-нибудь защититься от ветра, мы забылись на два, три часа. Моря не было видно, но оно было близко, и мы были теперь убеждены, что уж как-нибудь попадем в Суэц в свое время. Нас смущала только рана на ноге нашего шейха, о которой мы только что допытались; еще две недели назад шейх ранил себе щиколку одной ноги острием сандалии другой, так как подошва этой сандалии до-того износилась, что стала острой; образовавшуюся рану, когда она начала гноиться, он закрывал хлопком и присыпал порохом, но рана не только не проходила, но увеличилась до размеров пятака и проникла до кости; промывая эту рану, мы не знали, чему больше дивиться, терпению ли Бедуина, или его натуре. В этом отчаянном пекле неосторожный обрез может родить гангрену, а тут была рана, покрытая песком; и хотя шейха била сильная лихорадка, но не было и признаков воспаления – очевидно, этот народ спасает худоба: у них нет мяса, нет и искушения, нет и многих болезней наших; хотя вообще Бедуины скоро стареются и рано умирают, но еще надо знать, от каких причин. Помочь шейху мы ничем не могли, кроме глицерина и чулка, в котором он отныне и странствовал, да еще требованием сидеть на верблюде и не идти пешком, чего, конечно, он не исполнял!

По печальным местам, ныряя из одного оврага в другой, и сбивая ноги себе об острые камни на спусках и подъемах, шли мы на другое утро с 4 до 12 к уади Гарандэлю; вместо мрачных, но грандиозных картин горной природы перед нами была, казалось, самая убогая местность, какая только существует где либо, именно убогая и жалкая до последней степени; вся она была окрашена в цвет белесоватой, грязной охры, и резала глаза при блеске солнца; трава в оврагах была или попалена уже в это время, или затянута грязными, мыльными намывами; такие виды имеют местности, окаймляющие большое ржавое болото где-нибудь на севере России. Да и само уади Гарандэль, – библейский Элим; есть тоже болотистая долина, в которой держится с весны вода, текущая из гор Этти, что́ на Востоке тянутся длинной грядой; местами, по наклонам вода здесь бежит довольно сильным ручьем, местами же застаивается и образует широкие разливы, покрытые тростником и питающие богатую растительность фиников, смолистых акаций и маннового дерева, или вовсе пропадает в песке. Конечно, Евреям, пришедшим сюда из Дельты, от котлов с мясом, местность эта, напоминавшая им покинутый Гозен, могла нравиться, и по всем расчетам, она-то и есть пресловутый Элим, где Израиль нашел 12 источников и 75 финиковых дерев. Но очень понятно также, почему, не желая ученой точности, жители Синая предпочитают видеть Элим в живописных садах Моисеевых близ Эль-Тора. Для нас Гарандэль был пунктом тяжелых и своеобразных расчетов; мы были сильно утомлены своим маршем в течении трех суток с половиною, – marche des forçats, и бессонницей, и жаром, и неудобствами, и мало надеялись на себя дальше; между тем на карте видели, что осталось сделать еще добрую треть пути. Жгучий вопрос, не по напрасну ли будут все наши усилия попасть к сроку! Мы имели полдень Вторника, а самый крайний срок – утро Четверга. Шейх был в лихорадке и нес околёсную; Муса предводительствовал караваном и распоряжался нашими остановками. Мы стали вычислять, сколько часов придется нам еще идти, принимая в расчет, что верблюды уже устали и что они обыкновенно идут не более 6–7 верст в час; но вычисления не давали ничего утешительного, а помещение наше под кустами тарфы, на отчаянном ветре, который два раза сваливал мой чайный аппарат, не имело ничего привлекательного. Поднялись с трудом и опять пошли, из оврага в овраг, по плоскогорьям, где ветер резал лицо и глаза, через уади Амара или «горькие воды», где предполагают стоянку Евреев в Мерра – что значит то же самое. Глубокая тьма заставила нас остановиться, и мы раскинули привал свой у груды песка; ветер крутил песок и засыпал вьюк и нас самих; кусок хлеба, намоченный чаем, едва подносился ко рту, как забивался песком; вздумали разбить черную фотографическую палатку, но едва успели в ней устроиться, как ветер сорвал ее, не смотря па все наложенные камни; пришлось ложиться в песок и дожидаться, пока он настолько нас по крайней мере покроет, что не будет холодно. Надо отдать, однако же, должное и пустыне: усталость, даже изнеможение в ней не действует на нервы; как бы ни было неудобно, едва лег, засыпаешь сейчас же, и трех часов такого сна довольно, чтобы восстановить силы. Ночью, еще не брезжило, поднялись мы, при свечах собрали вьюк и нагрузили верблюдов; поездка в эту темь оказывалась крайне неприятна и тяжела; верблюды шагают в каком-то неведомом пространстве, и когда спускаются, то кажется, что верблюд под тобою падает; мы потеряли дорогу и долго ее искали; Бедуины уронили часть вьюка, у меня упала спичечница. Кончилось тем, что решили ждать света. Из следующего семичасового перехода нечего припомнить, кроме томительной скуки и физических страданий; сидение на верблюде стало истинной пыткой; сидеть верхом á califourchon больно, сесть боком еще больнее, потому что таким образом развинченная уже спина ноет еще сильнее; некоторое облегчение получалось, сидя верхом, в том, чтобы перебрасывать на шею верблюда то одну, то другую ногу; как жестка эта шея, и как, вместе с тем, непреклонна его страсть водить шеей справа налево и обратно, я узнал, когда пятка моих кожаных башмаков оказалась после протертою насквозь о верблюжью шею. С час искали мы около полудня, где бы остановиться, и наконец нашли лучшее место: это был жидкий куст тарфа, который пришлось покрывать пледами, чтобы устроить защиту хотя бы для головы. Вздымаемый ветром и заносивший нас песок прогнал нас и оттуда. Нашим страстным желанием, единственною, ясно сознаваемою теперь целью, было достигнуть Аюн-Муса или источников Моисеевых, от которых, как мы знали, не более четырех часов пути до Суэца; разговоры и даже споры об Аюн-Муса не прекращались, но напрасно каждую минуту этого восьмичасового перехода мы, – говоря высоким слогом – вопрошали горизонт; ни одного пятнышка не виднелось на небосклоне впереди, за то знакомый уже желтый полог затягивал окраину неба; уже темнело, когда мы завидели, наконец, финиковые сады первой стоянки Евреев в пустыне аравийской. Сады эти обширны, имеют вид рощ, и разбиты на участки, принадлежащие суэцким негоциантам; это обычное их гульбище и сборный пункт для пикников. Ключи, бьющие в садах, солоноваты и горьки на вкус, от обильно фильтрующейся здесь морской воды; и когда мы раскинулись ту на последний привал, то были немедленно облеплены мокрым песком. Влажность почвы, вместе с ночным туманом оковывала и цепенела члены; было опасно оставаться здесь долго, но, чтобы подняться, пришлось отливать заснувшего Гассана холодной водой. Еще пять часов, томительно считая каждую минуту, тащились мы вдоль морского берега; силы изменяли, и, боясь упасть с верблюда, мы плелись пешком часть дороги; нам надо было попасть выше Суэца на место переправы через канал; уже мы совсем отчаялись его видеть, как вдруг, при сером свете брезжащего утра, словно вынырнули перед нами рыбачьи хаты. Верблюды грузно хлопнулись на песок, вьюк перенесли на барку, нас перетащили по воде туда, же и медленно поплыли мы мимо пройденного берега, в Суэц.

Через несколько часов мы уже прощались па поезде, отходившем в Александрию со своими Бедуинами, а около полудня того же дня, не без удовольствия созерцали, как несся страшный самум и следом за ним ливень мимо нас, туда, назад, в покинутую нами пустыню...

1881 г. Декабрь.

Одесса.

Н.Кондаков



Источник: Кондаков Н. Путешествие на Синай в 1881 году. Из путевых впечатлений. Древности синайского монастыря. – Одесса: Тип. П.А.Зеленого (б. Г.Ульриха). 1882г. – [4], IV, 160 с., 1 л.карт.

Вам может быть интересно:

1. Новозаветное толкование Ветхого Завета – А) Внутренняя сторона ветхозаветного закона, по новозаветному толкованию. Общий характер профессор Иван Николаевич Корсунский

2. Новая заповедь Константин Николаевич Сильченков

3. Библейский словарь профессор Николай Никанорович Глубоковский

4. Система народного и в частности инородческого образования в Казанском крае Николай Иванович Ильминский

5. Описание славяно-русских рукописей книгохранилища Ставропигиального Воскресенского, Новый Иерусалим именуемого, монастыря, и заметки о старопечатных, церковнославянских книгах того же книгохранилища, архимандрита Леонида архимандрит Леонид (Кавелин)

6. Наша Православная вера и заблуждения иеговистов архимандрит Георгий (Капсанис)

7. Поучения настоятеля Архангело-Михайловской г. Таганрога церкви священника Василия Бандакова протоиерей Василий Бандаков

8. Несколько слов и речей с присовокуплением Притчи о неправедном домоправителе архиепископ Софония (Сокольский)

9. Толкование на Апокалипсис св. Иоанна Богослова – Слово 24 святитель Андрей Кесарийский

10. История русской словесности. Часть 2. От Петра Великого до Екатерины II. Литература в царствование Екатерины II. Литература в царствование Александра I профессор Иван Яковлевич Порфирьев

Комментарии для сайта Cackle