Слово о страхе Божием1

Источник

Бойся Бога и заповеди его храни – в этом все для человека (Еккл. 12:13).

 

Мы только что прослушали евангельский рассказ о страданиях, крестной смерти и погребении нашего Спасителя. Смертный приговор над неповинным Страдальцем был утвержден – мы слышали – тогдашним правителем Иудеи Пилатом, который хотя и был убежден в невинности Христа, тем не менее, предал Его на распятие. Что же заставило его решиться на такой шаг? В четвертом Евангелии указано основное побуждение, руководившее Пилатом в данном случае. После беседы с Христом Спасителем, Пилат, окончательно убедившись в Его невиновности, искал отпустить Его, но Иудеи кричали: «Если отпустишь Его, то ты не друг кесарю» (Ин. 19:12), и этих устрашающих криков было довольно, чтобы сломить добрую волю Пилата: предаде Его им, да распнется (там же, ст. 16). Страх впасть в немилость кесаря и через то лишиться земных, временных благ, связанных с положением правителя целой провинции, – страх этот превозмог и ясные, решительные требования собственной совести, и добрые предостерегающие внушения жены, убеждавшей мужа не делать ничего Праведнику тому: Пилат «взял воды, и умыл руки пред народом, и сказал: невиновен я в крови Праведника сего; смотрите вы. И отвечая, весь народ сказал: кровь Его на нас и на детях наших. Тогда отпустил им Варавву, а Иисуса, бив, предал на распятие» (Мф. 27, 24:26). Пилат умыл руки, но не смыла пролитая им вода им же пролитой Святейшей Крови с его рук, подписавших приговор, тягчайший по своей несправедливости из всех приговоров, когда-либо постановлявшихся на суде человеческом, и прошедшие с тех пор века не изгладили из человеческой памяти воспоминания о том, кто утвердил своею властью роковой приговор: имя Пилата осталось навеки связанным с актом предания Безгрешного Страдальца на позорнейшую и мучительнейшую казнь, какую только могло изобрести человеческое воображение, находчивое – увы! – в изобретении разного рода мучений...

Еще до наступления того времени, когда наше Солнце, Солнце правды, зашло во гроб, сложил свою голову за правду предтеча Солнца. Все мы хорошо помним потрясающие подробности его смерти. Иоанн уже сидел в темнице, куда был посажен Иродом четвертовластником за то, что обличал того за женитьбу на жене родного брата Иродиаде. Тем временем Ирод устроил пир по случаю дня своего рождения. Во время пира дочь Иродиады так угодила Ироду своею пляской, что он с клятвою обещал дать ей, чего ни попросит. Она же, но наущению матери своей, сказала: дай мне здесь на блюде голову Иоанна Крестителя. И опечалился царь: он знал, что Иоанн муж праведный и святой, и берег его, – многое делал, слушаясь его, и в сладость беседовал с ним (Мк. 6:20), что, впрочем, не мешало ему в минуты раздражения против Иоанна желать его смерти, и если бы он не боялся народа, среди которого почитали Иоанна за пророка, то, может быть, Иоанна давно бы уже не было в живых (Мф. 14:5). Как бы то ни было, но теперь, когда нужно было произнести страшное слово, которое бы окончательно решило участь Иоанна, царь опечалился: даже и его развращенному сердцу не легко было помириться с насильственною смертию праведника и притом из-за изысканно-жестокой прихоти изысканно-жестокой женщины, но, – повествует евангелист, – ради клятвы и возлежащих с ним не решился отступить от своего безумного слова: послал отсечь Иоанну голову в темнице. Как прежде из-за страха перед народом удерживался от убийства Иоанна, так теперь, из-за того же страха, но только уже не перед народом, а перед гостями, приказал отсечь голову человека, которого сам же считал мужем праведным и святым.

Так, бр., в обоих потрясающих событиях – и в предании на смерть Христа, и в усекновении главы Его Предтечи, страх перед тем, что скажут, в первом случае – кесарь, во втором, – народ или гости, собравшиеся на пир, оказался тяжестью, окончательно и бесповоротно определившей наклон воли тех лиц, в руках которых находилась земная судьба Христа Спасителя и Иоанна Предтечи, в сторону злого дела: что скажет кесарь? как бы из-за оправдательного приговора не лишиться места? что скажет народ? как бы своими действиями не вызвать возмущения в народе? что скажут гости? как бы не осудили за нарушение клятвенного слова? Что скажут, как бы не осудили, как бы не лишили места – и эти мелкие, недостойные побуждения оказываются могущественною силой в душе людей, созданных по образу и подобию Божию, призванных украшать землю своим богоподобным достоинством! Больно и страшно, – за человека страшно... Неужели может человек, образ и подобие Божие, венец творения, малым чем умаленный от ангелов, спуститься до таких низин нравственного падения, что ясный и неподкупный голос внутреннего убеждения, голос совести не в силах превозмочь опасение за то, что скажут другие, выше ли, ниже ли нас стоящие, но располагающие силой, достаточной для того, чтобы поколебать наше земное благополучие? Увы, бр., может, и не только человек-язычник, но и человек- христианин. По милости Божией, мы. бр., не омочили своих рук в неповинной крови наших ближних, и в этом смысле мы – не Ироды и не Пилаты, но многие ли из нас решатся сказать, что над ними не имеют никакой силы такого рода опасения: а что обо мне скажут, что подумают, если я поступлю так-то и так-то? а не осмеют ли? а не сожгут пи? а не изобьют ли? а не обойдут ли наградой или чином? а не лишат ли места? И вот мы позорно молчим там, где, словно труба, должен бы звучать наш убежденный голос, и опасливо отступаем на задние позиции там, где должны бы грудью стать на защиту попираемой правды, и если кто-либо из нас решается идти на борьбу за правду, мы, можем быть, и одобряем его в душе, но не идем вместе с ним, и падает он на своем пути, одинокий, поруганный, обездоленный, обессиленный. А мы, подобно Пилату, умываем свои руки перед народом: не повинны-де мы в его гибели, вольно же ему было бросаться вперед, не рассчитавши ни своих сил, ни сил своих противников, и по прежнему сидим в своих теплых уютных углах, и не смущаемся тем, что эти уютные углы освещены лампадою перед окровавленным образом Того, Кто, одинокий, взошел на крест нас ради человек и нашего ради спасения. Нет, нам тепло, спокойно, уютно в этом углу: страдальческий образ так трогает, тихая лампадка проливает в душу тихую отраду. И не замечаем мы, что становится для нас Евангелие предметом лишь душевного умиления, греющего сердце, а не глубокого раздумья, проникающего до самых глубин души, переворачивающего ее до дна, изменяющего, коренным образом изменяющего направление ее воли, направление всей ее жизни, а «прозрачный сумрак, луч лампады, кивот и крест, символ святой», оказываются для нас прежде всего и главным образом составными частями той обстановки, которая греет, ласкает, баюкает, того уюта, которым мы так дорожим, ради которого мы так чутко прислушиваемся к тому – а что о нас скажут там, на верху, или здесь, около нас? И незаметно, мало-по-малу отчуждаемся мы от той мысли, что христианство есть не тихое только мерцание ласкающей лампады, но и огонь поедающий, что не мир Христос принес на землю, но меч, что кто хочет теснейшим образом соединиться со Христом в невечернем дни Его царствия, тот должен пройти с Ним по крестному пути вплоть до Голгофы, что земля есть поприще непрестанной борьбы добра со злом, вследствие чего человеческая жизнь на земле, в каком бы масштабе мы ее ни взяли, будет ли то жизнь отдельного лица, целого народа, наконец, всего человечества, представляет собою не мирную, ласкающую идиллию, а суровую, тяжелую драму, возвышающуюся порою до потрясающего трагизма... Мы охотно слушаем евангельский рассказ о страданиях нашего Спасителя, легко умиляемся над ним и, мысленно сопутствуя Божественному Страдальцу, искренно плачем вместе с беспредельно преданными Ему женами, вместе с глубоко о Нем скорбевшими мужами, и хорошо, конечно, что мы не утратили еще способности плакать над бесконечно трогательными страницами Евангелия: нужно окаменеть сердцем, чтобы утратить эту способность. Но если опасно, бр., потерять способность плакать там, где только каменное сердце может не плакать, то не менее опасно и слишком переоценивать значение своих слез: хорошо, если они служат показателем – не скажу, бесповоротной решимости, но хотя бы – полной готовности покончить с соблазном идиллии, тем более опасным, чем незаметнее он подкрадывается, и вступить на тернистый путь крестоношения, – хорошо, если так, а что, если нет? что тогда?!

Яблоко от яблони недалеко падает. Каковы мы, таковы и наши дети. Ведь они – плоть от плоти нашей и кость от костей наших. О, мы много сил и средств отдаем им, для многих из нас они – все: для них мы работаем до изнеможения, отказываем себе в необходимом, не досыпаем и не доедаем, – все для них... Для них! Но что это значить – для них? А это сплошь да рядом значит то, чтобы они в большей мере, чем мы, пользовались благами мира сего – достатком, уютом, солидным общественным положением и, если возможно, совсем не испытывали бы тех лишений и огорчений, которые выпадали на нашу долю. Мы все делаем для того, чтобы доставить им те блага, ради которых Ирод не решился пойти наперекор своим гостям, ради которых Пилат пожертвовал чистотой своей совести. О, мы искренно умиляемся, когда так сладкогласно поют о том, Иже не имеет, где главы подклонити, и не менее искренно осуждаем того, кто слишком ценил свой покой, слишком дорожил своим общественным положением, чтобы устоять перед страхом кесаревой немилости, и все-таки мы больше всего боимся того, как бы нашим детям не пришлось жить, не имея где главы подклонити, и больше всего хотим того, чтобы они имели хорошее материальное обеспечение и прочное общественное положение. Видно, иное дело умиляться, иное дело – подражать: для нас достаточно того, что мы умиляемся нравственною красотою Того, Кто не имел, где главы подклонить; что же касается подражания Ему – то мы предоставляем это дело кому-либо другому, только не нам самим, только не нашим детям... Нет, мы будем учить их житейскому благоразумию, мудрому уменью держаться золотой середины, практически весьма пригодному искусству приспособляться к людям, к обстоятельствам... И все-таки мы будем повторять и искренно повторять, что мы не Ироды, что мы не Пилаты: мы-де не проливали неповинной крови. Но, быть может, мы осторожнее бы стали повторять это, если бы подумали о том, что основной чертой, которая сделала одного убийцей величайшего из ветхозаветных праведников, другого – убийцею Единого Безгрешного, было то, что они не «живый век» возлюбили, но «сей век, притворный, привременный», – потому-то они так боялись того, что скажет народ, что подумает кесарь. А мы? Разве мы далеко ушли от них в оценке сего мира с его благами? Разве о вечном мы помышляем больше, чем обо временном? И выходит, что мы, – может быть, сами не сознавая того, – идем по тому же самому пути, по какому шел Ирод, по какому шел Пилат, и хотя мы и не доходим, по милости Божией, до его последних пределов, все ж таки не следует забывать, что опасный это путь, – опасный и страшный: раз вступивши на него, можно, незаметно для самих себя, дойти в конце концов до таких ужасов пошлости или бессердечия, от каких мы сами содрогнулись бы в начале пути. Страшно видеть на этом пути Ирода или Пилата, но еще страшнее видеть там же кого-либо из нас, христиан, и это именно потому, что мы – христиане, тогда как те не были христианами. Нам дано бесконечно больше, нежели им, но зато и ответственность наша перед совестью и перед Богом больше, чем их: кому много дано, с того много и взыщется. Над этим надо нам серьезно подумать.

Человеческая память доселе хранит, и свято хранит, достоверное предание о древнем языческом мудреце и общественном деятеле, который был предан суду по обвинению в том, что он отрицал богов и развращал юношество. Обвинение было ложным, но так как среди судей мало было таких, которые смогли бы отнестись к подсудимому беспристрастно, то над ним нависла опасность быть приговоренным к смертной казни. Однако ему не трудно было бы избегнуть нависшей опасности: стоило только промолчать там, где внутреннее убеждение наставляло говорить, или обратиться к суду с просьбой о помиловании – и смертная казнь была бы заменена штрафом, а может быть и совсем бы отменена, но Сократ – так звали человека, о котором речь, – смотрел на дело так, что жизнь человека должна быть угождением не людям, не себе самому, а Богу, и потому считал для себя невозможным сделать, вопреки внутреннему убеждению, уступку своим обвинителям и судьям: это значило бы людям повиноваться больше, чем Богу, и смерти бояться сильнее, нежели нравственной порчи. Он считал это недостойным человека, «Ни на суде, ни на войне, ни мне, ни кому-либо другому, – говорил он, – не следует избегать смерти всякими способами без разбора. От смерти-то можно иной раз уйти» даже и на войне, «или бросив оружие, или начавши умолять преследующих: много есть и других способов избегать смерти, в случае какой-либо опасности, для того, кто отважится делать и говорить все», даже противное его внутренним убеждениями, – «от смерти уйти не трудно, а вот что гораздо труднее – уйти от нравственной порчи, потому что она идет скорее, чем смерть». Не смерти боялся Сократ: смерти все равно не избежишь, – больше всего он боялся нравственной порчи, и потому предпочел умереть с чистою совестью, нежели с запятнанною остаться в живых.

Но к чему я говорю о смерти язычника здесь, под сению христианского храма, где мы только что прослушали рассказ о смерти нашего Спасителя? Говорю, бр., памятуя слова Спасителя. «Ниневитяне возстанут на суд с родом сим, – говорил Христос, обличая иудеев, – и осудят его; ибо они покаялись от проповеди Иониной, и вот, здесь больше Ионы. Царица южная возстанет на суд с родом сим, и осудит его; ибо она приходила от пределов земли послушать мудрости Соломоновой, и вот, здесь больше Соломона» (Мф. 12, 41:42). В этих словах, обращенных к иудеям, не произнесен ли суд и над нами, бр., хотя мы и любим подчеркивать, что мы лучше иудеев? Бог наш не есть Бог мертвых, а Бог живых. У Бога все живы, – жив и Сократ, и предстанет он вместе с нами на суд Божий, как предстанут ниневитяне и царица южная, и не осудить ли он, не изменивший своим убеждениям даже перед лицом смерти, не осудит ли он своим молчаливым присутствием на суде Божием нас, родившихся и выросших в недрах церкви Христовой, с рождения носящих на груди крест Христов, с детских лет взирающих на чистейший Лик нашего Спасителя и внимающих Его святейшему слову, охотно подчеркивающих, что мы-де не то, что язычники или иудеи? Ведь, нам, бр., дано неизмеримо больше, нежели тому языческому мудрецу: мало того, что мы знаем Христа, Которого не знали ни ниневитяне, ни царица южная, ни афинский мудрец – мы облечены во Христа, ибо «елицы во Христа крестистеся, во Христа облекостеся»; у нас в руках книга, хранящая в себе глаголы живота вечного – книга, которой не было у них, – святое Евангелие; перед нами целый сонм ветхозаветных праведников, которые умерли, не получив обетований, а лишь издалека взирая на них, которые «были побиваемы камнями, перепиливаемы, подвергаемы пытке: умирали от меча; скитались по пустыням и горам, по пещерам, и ущелиям земли, терпя недостатки, скорби, озлобления» –а ведь это были люди, ихже не бе достоин весь мир, – и которые, тем не менее, не потеряли веры – все они, по слову апостола, умерли в вере и, хотя не дождались исполнения обетований, все-таки радовались, с верою взирая на их исполнение в будущем, и говорили о себе, что они странники и пришельцы на земле, и своею крепкою верою творили чудеса веры: побеждали царства, содевали правду, получали обетования, заграждали уста львов, угашали силу огня, избегали острия меча, укреплялись от немощи, были крепки на войне, прогоняли полки чужих (Евр., 11); перед нами – далее – лик новозаветных исповедников и мучеников, своею кровию, словно багряницею и виссоном, украсивших церковь Христову, и своими страданиями, иные и мученическою смертию запечатлевших верность Христу, – собор святых мужей, открыто и мужественно говоривших правду в лицо тем, от которых зависела их земная судьба, каковы, напр. св. Василий Великий, своим спокойным и полным достоинства мужеством посрамивший царского вельможу Модеста, угрожавшего ему лишением имущества, ссылкой, наконец, смертию, или наше отечественный святитель-страдалец, московский митрополит Филипп: «только молчи, – говорил ему царь, едва сдерживаясь от гнева (это был Иоанн Грозный), – одно тебе говорю: молчи, отец святый, молчи и благослови нас», – «наше молчание, – отвечал святитель, – грех на душу твою налагает и смерть наносит», и не переставал обличать грозного и жестокого царя до тех пор, пока не был сослан в отдаленный монастырь, где и нашел потом мученическую смерть: для нас, наконец, открыты двери храмов Божиих, где неоскудно хранятся и преизобильно преподаются всем требующим сокровища жизни вечной... Все это дано нам, бр., и что мы скажем в свое оправдание, когда вместе с ниневитянами, с царицей савской, с афинским мудрецом предстанем на нелицеприятный суд Божий? Грозный это вопрос! Но, как он ни грозен, не будем уклоняться от него – все равно не убежим от него: если не здесь, то там он настигнет нас; станем лучше перед ним лицом к лицу, не для того, чтобы остолбенеть перед ним в подавляющем смущении, а для того, чтобы оглянуться на свою жизнь, всмотреться в то, чем мы живем, чему служим, куда идем, и, пока еще не поздно, – а пока еще не поздно, – напрячь все свои силы к тому, чтобы как можно скорее взять и как можно крепче держаться в нашей жизни н деятельности единственно истинного и потому самому единственно ценного, единственно спасительного направления. Не было оно совершенно неведомым, как мы уже отчасти и видели, языческому миру, но со всею ясностью и определенностью указано оно в Слове Божием, И состоит оно в том, чтобы служить не себе самому, не своему земному, временному благополучию, не бедным и немощным стихиям мира сего, но – Богу, Единому Сильному, Единому Бессмертному, Единому Святому, Единому Благому, – Тому, Кто служит живым средоточием всех истинных благ и всех подлинных ценностей, – Тому, Кого мы называем в ежедневной молитве своей «сокровищем благих» и «Духом истины».– Тому, Кто сказал о себе, что Он есть путь, истина и жизнь: Господу Богу твоему поклонишися и Тому единому послужиши – таков завет единственно достойной человека жизни, огненными письменами начертанный еще на страницах ветхозаветной Библии (Втрз. 6:13) и ясно, отчетливо, непререкаемо провозглашенный Христом перед Его выступлением на крестный путь общественного служения (Мф. 4:10). В безраздельной преданности, в бесповоротном служении Богу, как высочайшей истине, безусловному добру, неизреченной красоте, и только в этом, человек найдет и неисчерпаемую полноту жизни, и непреходящее блаженство, которого тщетно ищет в преходящих благах мира сего, притворного, привременного.

О, если бы прониклись мы великим заветом безраздельной преданности и бесповоротного служения не бедным и немощным стихиям мира сего, а тем великим и непреходящим благам, которые сокрыты в Боге! Тогда не страшны нам были бы человеческие угрозы, тогда и в голову нам не приходил бы опасливый вопрос: а что скажут о нас другие? Тогда не смущались бы мы при мысли о лишении места, потере имущества, – не дрогнуло бы тогда наше сердце даже перед лицом смерти: кто боится Бога, тот, бр., больше уже ничего и никого не боится. Можно ли смутить суетным приговором человеческой молвы того, кто непрестанно памятует о том, что ему придется держать ответ на праведном и нелицеприятном суде Божием? Можно ли испугать лишением временных благ, будут ли то почести, богатство или даже простой достаток, тепло, уют семейной жизни, – можно ли испугать лишением этих благ того, кто открыто и смело глядит даже в лицо самой смерти? Можно ли увлечь призрачным блеском временных благ того, кто хоть раз в жизни узрел неизреченную красоту вечных, непреходящих благ, кто постиг святую прелесть неподкупной мысли, доброй совести, верности своему долгу даже до смерти? Могучая и благотворная сила страх Божий, – не тот рабский, мучительный страх, который заставляет человека трепетать за свою судьбу, а тот благородный, возвышенный страх, который, проистекая из благоговения перед величием добра и правды, перед благолепием святости, заставляет человека повергаться ниц перед Богом в священном трепете: велий еси, Господи, и чудна дела Твоя, и ни едино же слово довольно будет к пению чудес Твоих! Тот страх подавляет, пригнетает, обессиливает душу, а этот возвышает ее, окрыляет, исполняет непоколебимым мужеством и несокрушимою силой: Господь – просвещение и спаситель мой, – кого убоюся? Господь защититель живота моего, – от кого устрашуся? (Пс. 26:1). Если бы мне пришлось идти и посреди сени смертной, я и тогда не убоялся бы зла, ибо Господь и там будет со мною (см. Пс. 22:4). Таков голос человека, который не боится никого, кроме Бога одного….

Поистине, блажен муж, бояйся Господа (Пс. 111:1).

О, бр., если бы нам стяжать страх Божий!

Господи, страх Твой всади в сердца наша!

* * *

1

Произнесено в великой церкви Киево-Братского монастыря 13 февраля 1909 года, в пяток первой седмицы великого поста, при воспоминании Страстей Христовых


Источник: Кудрявцев П. Слово о страхе Божием, Труды Киевской духовной академии, 1909, № 3

Комментарии для сайта Cackle