П.Г. Проценко

Источник

Глава 1. От детства к юности. Родина

Родители епископа и его рождение

Характеры матери и отца. Приговор врачей. Обстоятельства рождения и первые годы жизни Николая Беляева. Детские созерцания

Была такая страна, Российская империя. Распростерла она свои могучие орлиные крылья над двумя частями света, словно силясь собрать их воедино, под свою державную сень. Из столетия в столетие на ее просторах трудится смиренный и своеобычный народ, покорные подданные самодержавных царей, их любящие и немудреные дети, их кроткие рабы, заблудшее человеческое стадо, которое надобно привести к вратам Небесного Царства. Грозен пресветлый русский царь для недругов, ужасен для врагов веры православной и снисходителен к своим верным слугам, к послушным работникам. Справедлив он и зорко следит за порядком в огромном хозяйстве, вверенном ему Провидением. Ежедневно в многочисленных храмах возносятся о государе молитвы, и ждут смиренные богомольцы от верховной власти милости и правды.

Но далеко до царя, и тяжка рука слуг его, и непонятна, непостижима воля его. Стоит стон над родной землей, трещат чубы холопов, и самый живот их истощился, кожа прилипла к хребту, обливаются кровью сердца, и запекшиеся губы шепчут слова отчаяния в потемневший от горечи воздух. Непросто в России сводить концы с концами, но хорошо, когда живешь ты в тихом, Богом забытом углу (а таковых здесь всегда в избытке), приписан к свободному сословию, хотя бы и в самом низком чине, – неприметный пигмей для сильных мира сего. Если же выпало тебе быть рабом, толково обучись какому ни на есть ремеслу, никогда не ропщи, старайся быть всегда полезным хозяину, молчи, терпи. Авось гроза пройдет мимо, беда обойдет стороной дом, и в награду за покорное несение креста ты получишь неисчислимые и великие воздаяния. Радости семейного тепла, детские нежные золотые головки у родительских ног. Благонадежен будь для хозяина, и рано или поздно кров твой станет полной чашей.

«Не знаю, хвалиться ли мне своим происхождением или стыдиться его? Думаю, ни то, ни другое, а нужно благодарить Бога, устрояющего все к лучшему и для нашего и наших ближних назидания и спасения», – так начинает записки о своих предках1 епископ Варнава.

Дед по отцу, Матфей Самуилович Беляев, был дворовым крепостным князя Прозоровского-Голицына; позже, в середине тридцатых годов прошлого столетия, его, «безземельного крестьянина», перевели слесарем – «так, кажется, распорядился барин» – на господскую текстильную фабричку в селе Раменском Бронницкою уезда Московской губернии («имение... находилось при этом же селе»). Здесь в 1844 году родился у него сын Никанор. Последний пошел по стопам родителя, с двенадцати лет поступил ему в помощь на бумагопрядильную фабрику (тогда она помещалась в одном маленьком корпусе), дослужился до старшего слесаря. Пятьдесят шесть лет отдал работе, из них пятьдесят четыре года отбыл в мюльном отделении2.

«За весь этот полувековой период на его глазах маленькое сельцо выросло в большое торгово-фабричное». Старательным, ответственным отношением к делу и мастерским, тщательным его исполнением заслужил всеобщее уважение: и со стороны мастеровых, и со стороны начальства. Только в зрелом возрасте, благодаря честному, до полного изнеможения, труду приобрел небольшой достаток.

Когда исполнилось ему двадцать шесть лет, присмотрел он себе невесту (может быть, увидел во время богослужения, прослышав, что у местного клирошанина девица на выданье) в очень даже небогатом и многодетном семействе, озорную и веселую Клашу. Вскоре они и повенчались.

Клавдия Петровна, старшая дочь диакона Петра Смирнова, служившего в бедном храме при погосте Дорки (села Загорново Бронницкой железной дороги), родилась, повидимому, в 1849 году. Детство и девичья ее пора прошли в доме у кладбищенской церкви, в атмосфере большой и дружной семьи, среди благочестивых преданий и народных поверий, которыми жила тогдашняя деревня. Скромный и нелегкий быт сельского духовенства, строго размеренный, подчиненный, с одной стороны, требованиям Устава, усвоенного, однако, без ханжества и лицемерия, а с другой – вековым трудовым обычаям, казалось, был неотъемлемой чертой среднерусского пейзажа. Пахарь в поле среди бескрайних пажитей, купол церквушки, выглядывающий из־за листвы деревьев, кладбищенские кресты.

Клавдия хотела учиться, но смогла получить лишь домашнее начальное образование, умела читать и писать (с многочисленными ошибками). «Девочкой, – читаем в воспоминаниях ее сына, – стала она учиться грамоте, но так как у отца было много детей, то ей скоро пришлось свои занятия с букварем сменить на качание люльки с младшим братом. Так она и успела научиться только читать. Впоследствии этим знанием она воспользовалась как нельзя совершеннее, посвятивши его всецело Богу, житиям святых, Священному Писанию, Прологам и тому подобному»3. Веру она впитала с воздухом детства, и та, с течением времени, как бы неприметно прорастала сквозь всю ее жизнь, дав обильный плод.  

«Отличительная черта ее характера или, вернее и точнее сказать, основная добродетель ее души – смирение... Смирение же в человеке не пребывает одно, но живет всегда в совокупности с другими сродными ему добродетелями – кротостью, покорностью, послушанием, прилежанием. И с самого детства она отличалась этими качествами. Она постоянно была в труде: девочкой ей приходилось работать в родительском доме, следить за всем, помогать матери на правах старшей; в замужестве – как одной из невесток в патриархальной семье; в своем собственном доме – как полновластной хозяйке. И если настоящая добродетель только та, которая приобретена трудом, а не вычитана из книг, то сила смирения <моей> матери именно и объяснялась тем, что она воспитала ее в себе посредством долгих постов, слез, терпением в скорбях, болезнях, унижениях и оскорблениях... И при всем том в юности она была веселого нрава, принадлежа к тому типу девушек, у которых среди самого звонкого смеха и брызжущего остроумием и прибаутками веселья, смелых и свободных поступков всегда проглядывает тонкое благоухание целомудренной девственной души, не знающей смрада грехов и стыдящейся их, сияющей нетленной внутренней красотой кроткою и молчаливою духа»4.

Жизнь в родительском доме была нелегкой, с раннего возраста полной труда и лишений, но воспоминания о детстве и юности освещали ее последующие годы радостью и тишиной. «Она, – писал позже ее сын, – не раз вспоминала, даже когда я был мальчиком, тихую заводь богатой омутами реки, протекавшей внизу пригорка, на котором стоит кладбище и дома причта (речки, которая в жаркий летний день была местом игр веселых девчат, и однажды смех их окончился великим плачем: смелая Клаша попала в омут, и ее вытащили уже без сознания); вспоминала она и широкую поляну за речкой, поросшую сочной муравой, где она встречала стадо в тихий летний вечер, когда солнце поверх крыш домов села с низменной стороны освещало на пригорке последними розовыми лучами белую, как чайка, церковь погоста; припоминалась впоследствии и холодная зима с ее белоснежными покровами, вольными ветрами, разгуливавшими среди окружавших храм могил, и теплый, уютный угол дома, с воркующим самоваром на столе и поющей кукушкой в часах; наконец, вспоминался ей строгий отец, поздним вечером читавший правило к службе следующего дня, рано с петухами встававший к утрене и будивший к ней детей. <Вспоминалась> и старая няня, работница, не дававшая себе отдыха ни на минуту, до света встававшая, поздно ложившаяся и при таком труде не вкушавшая и не принимавшая последние три дня перед Светлым Христовым Воскресением даже маковой росинки... А какие <няня> еще клала за молитвами «на сон грядущим» поклоны... Крепко все это врезалось в душу девушки на всю жизнь». 

Когда ей исполнился двадцать один год, вся эта обстановка переменилась – она вышла замуж за простого фабричного рабочего. Обстоятельства ее замужества и романтические события, ему предшествовавшие, ярко и выпукло характеризуют уклад и обычаи народной жизни, низовой культуры и стихии той уже, кажется, навсегда канувшей в Лету России. История эта через пятьдесят с лишком лет записана ее сыном, осмысливавшим свою духовную родословную в заметках о родителях, полных благоговения к их памяти и тонкою понимания сокровенных линий их судеб и характеров.

«Но время шло, – читаем мы. – Пора уже было думать родителям о замужестве дочери, которая у них была не одна. Мать моя была живого, веселого нрава, лицом красива и в монастырь не собиралась. В играх девичьих, проказах всегда была первой. (Это обстоятельство показывает, что, для того чтобы преуспеть в христианских добродетелях, вовсе не обязательно быть букой, смотреть исподлобья, а нужно только беспричинную пустую веселость и легкомыслие бурной молодости претворить в скромную, целомудренную приветливость, радушное, любовное, ласковое отношение к людям. Но отсюда, конечно, не вытекает и то, что всем нужно начинать с шуток, со смеха вольного.) Особенно она развертывалась вовсю на святках, когда после всегда суетливой тяжелой работы перед праздниками и генеральной чистки всего дома, с раннего утра до поздней ночи, наставал наконец желанный и заслуженный отдых. Появлялась молодежь, разряженные подруги, начинались игры, смех, катанья. Конечно, непременно были и святочные гаданья. На них стоит остановиться.

Обычно эти святочные гаданья представляются в виде невинных девичьих игр и шуток, что так красочно воспел еще Жуковский. Льют воск, бросают башмачок, спрашивают со смехом прохожих об имени, наводят зеркало... Что особенного во всем этом, кроме разве легкомыслия и детской шаловливости? Но ничего особенного не случается только с людьми действительно легкомысленными. А кто верует в Бога и в духовный невидимый мир, тот всегда терпит от всей подобной „нечисти” какой-либо урон и вред, и для него гаданья так или иначе отзываются в жизни каким-либо потрясением... Ведь демоны не являют себя  только тем, кто в них не верит. А верующему они не прощают даже шуток и напоминают о себе сами, хотя бы человек и забыл о их существовании.

...Вот однажды поздно вечером мать моя решила погадать о будущей судьбе, «послушать в пустой церкви». Если запоют «Исайя, ликуй», то, значит, в этом году она выйдет замуж, а если – «со святыми упокой», то дело безнадежно... В доме было все тихо. Дедушка сидел и переписывая клировые ведомости. Бабушка где-то в кухне возилась по хозяйству, членов семьи не видно и не слышно. Время было самое подходящее, не так давно сторож выбивал одиннадцать часов ночи.

Резвая Клаша накинула на себя теплый платок, тихонько шмыгнула в дверь и, выйдя, бросилась по направлению к церкви. Старалась найти знакомые тропинки между могилами, но от волнения часто спотыкалась, и нога попадала в сугроб. Но вот и знакомая небольшая паперть. Дверь немного приоткрылась в темный притвор, сторож, заходя посмотреть на часы в сторожку, забыл за собой притворить... Никого нет, совсем тихо. Немного жутко. Невидимой тенью пробралась смелая девица к дверям и, приложив ухо к скважине замка, стала прислушиваться. Никакого пения, ни свадебного, ни похоронного. Ничего не слышно. Врут все люди. Жди, жди и ничего не услышишь... Только кровь стучала в висках и сердце, да ветер подвывал в приоткрытую щель двери, тихонько насвистывая в замочную скважину и ударяя на колокольне язычком маленького колокольчика. Холодно ногам на каменных плитах. Стужа забивается под длинный платок и выгоняет последнее тепло. „Надо уходить, – думается моей матери. – Все равно ничего не услышишь, да и дома хватятся”. Но что это? В пустой церкви, вдали от амвона, послышался какой-то звук и шорох. Смелая Клаша прислушалась. Несомненно, в церкви кто-то есть, послышались шаги, шаги человека, как будто обутого в больничные ступни5 на босу ногу. Вот этот-то кто-то шаркает своими просторными ступнями по каменным плитам церковным и направляется прямо от амвона к западным дверям, к ней. Сердце у девушки забилось сильнее от страха и жуткого любопытства. Ей ничего подобного не говорили, ничего подобного она не слыхала, что будет дальше – не знает. Очень интересно...

И вот этот «некто»... приблизился уже к запертым стеклянным дверям западной стены. Легкое усилие и... они сами собой раскрылись, и обе их половины с шумом ударились в стены... Кровь застучала в висках моей матери, сердце забилось, как пойманная в силках птица. Но она слишком была смелая, она ничего не боялась. <Желание узнать,> что будет дальше, все заглушало... А неведомый незнакомец обшаривал руками замок вторых дверей. Вот прозвенела пружина, щелкнул язычок, и тяжелые двери с грохотом и визгом на петлях разлетелись в обе стороны. Бесстрашная Клаша едва стояла на ногах. Безотчетный страх и жуткое любопытство бороли ее бедную душу. И желание знать, чем все это кончится, опять победило. Она осталась... Между тем таинственный некто обшаривал последнюю дверь. Было слышно, как костлявые когтистые пальцы ощупывали болты этой двери, слышался легкий свист его дыхания... Вдруг верхний железный засов с силой расторг свои узы, и дверь едва удержалась только на другом засове и замке и чуть не растворилась подобно двум остальным.

Моя мать не выдержала. Она бросилась бежать. Но, вылетевши за дверь, она не по ступенькам стала спускаться, а бросилась прямо с паперти вправо, в сугроб, а там на дорожку, и ну давай Бог ноги по могилам бежать домой. Чувствует, кто-то преследует ее по пятам. Она трепещет от страха... Но вот и дом. Вбежала не помня себя в сени, в комнаты и вся бледная, трепещущая села на стул в зале. Часы начали бить двенадцать ночи. Отец писал свои клировые ведомости. Увидя, что на дочери лица нет, спросил, что с него, и не стал уже выговаривать, куда и зачем выходила в столь поздний час. После мать мне рассказывала, что когда сообщила домашним о происшедшем с ней, то отец на это заметил: „Хорошо, что ты не обернулась еще, а то он бы тебе показал... и тебя бы нашли мертвой”. Дедушка не любил с детьми много разговаривать.

Прошел еще год, два. Матери уже двадцать лет. Женихов было довольно вокруг нее, приданого хотя не могли ей дать, зато красавица и лицом и душой. А все же суженого нет. Кто же им будет? Пусть скажет зеркало, какой он собой – девушка забыла уже страшные последствия прежнего гадания. «Все наводят зеркало, почему мне не навести». Об остальном она не думала. Сказано – сделано... Настало наконец желанное время, взяла два зеркала, подложила под них первую попавшуюся книгу для удобства, поставила с двух сторон по свече и стала ждать двенадцати часов ночи... Уходили уже последние минуты, а ничего не видно. «Почему бы это такое?» – спрашивает она себя.

– А ты бы еще Евангелие взяла, – отвечает из-за спины голос.

Ах!.. И моя мать чуть не покатилась замертво. Но и на этот раз дело обошлось благополучно. Подошел <отец> потихоньку и, увидя, что она подложила толстую Псалтирь, с иронией заметил ей об ее «оплошности» и как раз на мысль тайную ответил.

Однако мать моя решила добиться своего. В следующий раз она приняла все предосторожности в отношении благочестивых книг. Протерла зеркало, поставила свечи и стала дожидаться. Вот последние минуты перед полуночью. Сердце бьется, в висках стучит. Она пристально смотрит из-за своего зеркала на зеркало другое, точнее в длинный коридор, который наполнен гостями... Минута, другая. Но вот вдали коридора появляется картина, знакомая ей. Обстановка дома. Приезжают все новые гости. Вот и еще один гость – ее жених. Она очень хорошо видит его платье, лицо, шарф на шее...

– Ты видишь? – спрашивает ее из-за спины знакомый голос.

И все исчезло. Гадальщица не успела ответить отцу на его вопрос и открыла зеркало, так как страшно испугалась. Ровно через год обстановка, виденная в волшебном зеркале, повторилась: даже с этим же шарфом и в том самом костюме приехал отец мой, и судьба беззаботной, резвой Клаши была решена: она вышла за человека, который никогда дотоле ее не видел, но сразу был пленен его и получил в ответ согласие»6.

Никанор Матвеевич женился не ранее того, как приобрел мастерство и признание своего таланта со стороны окружающих. Бог одарил его разнообразными способностями в техническом деле. Посчастливилось ему некоторое время работать на фабрике «с английскими мастерами, которых выписывали для постановки машин», и поэтому «он вскоре приобрел громадный опыт, так что, когда где-либо случалось поломаться машине, его требовали немедленно. Тогда рабочий день его был таков: в шесть часов утра он уходил на фабрику, в восемь часов приходил завтракать; в девять часов уходил до обеда, <возвращался> в час дня и <оставался> дома до двух. Затем уходил опять и приходил уже совсем поздно. Иногда приходил пить чай около пяти часов вечера, иногда нет, смотря по погоде и по тому, насколько был измучен работой. Сначала он приходил ночевать в одиннадцать часов ночи, потом, когда рабочий день сократили, несколько раньше. Бывало, вьюга на дворе, метель завывает в трубе и под застрехами. Никанор, придя в одиннадцать часов ночи домой и поужинавши, только ляжет спать и заснет первым сном – вдруг стучат у ворот и в окно. Оказывается, привод – ремень – лопнул или иное что сломалось на фабрике в другую ночную смену (работали день и ночь), и зовут Никанора чинить. И без всякого упрека, неудовольствия, по чувству долга, которое у него было выработано в сильнейшей степени, шел заполночь на свое дело и послушание. Так было всегда: зимой и летом, в хорошую погоду, и в проливной дождь, и во вьюгу... И за свои труды, за бессонные ночи он получал гроши.

В личной жизни он был скуп и бережлив, но когда, бывало, просил кто у него взаймы, он никому не отказывая и притом обратно не требовал долга. По характеру он был вспыльчив и горяч, хотя и отходчив. Читал мало. Но все же временами читал, ежедневно – отрывной календарь (содержание которого было, не в пример нынешним, богаче и душеполезней, ибо вычитывалась из них не только лживая премудрость мира сего, но и отрывки из бесценных святоотеческих слов)...

На жену свою, случалось, сердился и бранился за какую-нибудь вещь, не по нем сделанную»7.

«Этот гнев свой он и перед начальством не скрывал в деле, потому что был страшно правдив и никого в свете не боялся при исполнении долга, что сказалось во время революции 1905 года, когда едва ли не один из всех рабочих все время ходил и работая на пустой и стоявшей фабрике, сознавая, что он должен до смерти не бросать вверенное ему послушание, далеко отметаясь всякого самочиния. Так как с людьми он гнева не проявляя в обычных взаимоотношениях, то все его любили, величали, все, от мала до велика, вся фабрика, в несколько тысяч человек, ибо средних лет людей он знал с пеленок. Был он трудолюбив. Несмотря на то что весь день проводил в физическом труде, придя с работы, опять шел на дворик, в сад, занимался по хозяйству, чинил сам все, сажал, окапывал, строил. И так до ужина, после которого он уже ложился спать. До какой мелочи доходила его любовь к труду, видно из того, что если ему случалось сесть в комнате и отдохнуть, то, просидевши с минуту, он сейчас же вставая и начинал чем-нибудь заниматься – сотрет пыль с картин, со шкафов или лампаду поправит. За лампадами он следил зорко, одна была неугасимая, перед Казанской иконой Божией Матери, родительским благословением жены. Вина он не пил, не курил, в карты не играл, площадными словами не ругался. Здоровьем он был крепок и никогда не хворал. Только уже предсмертная болезнь уложила его в постель»8.

Первое впечатление, произведенное на Клавдию Петровну фабричным общежитием (после тихой жизни на погосте), было удручающим. Однако, находясь средь казарменного гама и чада, она смогла получить душевную пользу. «Шумная атмосфера общего коридора фабричного корпуса с плачем детей, визгом и дракой подрастающих ребят, спорами женщин-работниц из-за горшков на общей кухне, жизнью у всех на виду, когда нет возможности ни на минуту остаться одной, такая обстановка для людей, постоянно прибегающих в сердце к Богу и со внутренними, и внешними слезами неотступно просящих у Него помощи, очень хороша и полезна. Она закаляет их волю, учит великому терпению, создает безгневие, уничтожает гордость, дарует смирение. И это была первоначальная школа моей матери, пройдя которую, подобно выдержавшему искус в строгом монастыре, попала она в обстановку, сравнимую с пустыней, – отец мой выстроил на окраине села Раменского свой собственный домик, где она стала полновластной хозяйкой, и притом одна-одинешенька».

Благодаря рачительности супругов, постепенно «к маленькому домику присоединился и большой, привезенный с родины матери. Появился достаток. И когда надо бы радоваться, радости у родителей не было: некому было пользоваться этим достоянием. У них не было детей»9.

Единственный близким человеком для Клавдии стал теперь муж. «Но и его она видела редко, несколько минут днем во время обеда и вечером во время чая. А то приходил он с работы уже не вечером, а ночью. И понятно, с какой страстью она хотела иметь живое существо, плоть от плоти и кость от костей своих, на которое она могла бы излить свою любовь и ласку, вложив в него всю себя. Но ребенка не было. Господь испытывал ее терпение и хотел, чтобы ее дитя было не плодом страсти и вожделения, а плодом молитв и горячей ревности к Богу, доходящей, если нужно, до того, чтобы отдать этот плод Даровавшему его обратно, в дар.  

Сколько слез она пролила, вымаливая себе утешение в жизни, не просто вообще ребенка, но именно сына! Заходя в часовню у Сухаревой башни в Москве, здесь, пред образом святителя Николая (и пред двумя другими: Спасителя и Богоматери), омывала она холодные плиты своими слезами и давала обет, что, если великий угодник Божий исполнит прошение, она назовет сына его именем. Но прошли год, пять, десять, пятнадцать лет, просьба оставалась неуслышанной. Наоборот, за это время она все более и более теряла здоровье. Болезни, одна за другой, приковывали ее месяцами к постели. Уносили и без того слабые силы... Наконец дело коснулось вопроса относительно возможности иметь детей, и приговор эскулапов прозвучал: «Детей не будет».

Это было всего труднее. Пока болезни были не специальные, было томление плоти. Но нужно было ее духу очиститься еще больше, еще преуспеть и окрепнуть: на нее попущено было обрушиться тяжелым испытаниям. Нужно было, раз дело шло о помощи Божией, чтобы потеряна была всякая надежда на земные средства, чтобы человек после не говорил, что он получил, чего хотел, не без усилий своих или чужих, но чтобы воздал за все славу только Единому Богу, Творящему несущая, яко сущая.

...Прошли еще один-два года, и был вынесен земными врачами с высоты гордой земной науки безоговорочный приговор ее страстному желанию. Однако она, несколько поправившись, не ослабела духом, но вновь прибегла к Царице Небесной и святому Николаю Угоднику со слезной просьбой даровать ей сына... Ведь для Бога все возможно... Пусть ее годы, как женщины, уже доходят, пусть появление ребенка после такого длинного периода покажется странным, пусть у нее будет только один-единственный сын, больше она ничего не хочет... Она хочет, чтобы это был плод, достойный ее молитв, соответственный ее желаниям... Пусть святитель Николай и преп. Серафим, которого она очень чтила еще раньше открытая его мощей, благословят ей...

Бог молитвами Своих святых услышал ее слезную просьбу. После семнадцати лет неплодства у нее родился давно желанный сын, и Царица Небесная взяла его под Свое покровительство, что видно из всей его дальнейшей жизни...»10

«Светлый благоухающий май 1887 года... Пустые доселе бульвары красовались новым светло-зеленым нежным убором и веселили сердце. Златоверхий Кремль, тихое Замоскворечье и даже скверы города стали как будто не те. Весна даже в душном, большом городе прекрасна и радостна.

Невесело было только в приходе у Покрова Пресвятой Богородицы. Там, в небольшом доме, недалеко от храма Пречистой, томилась в предродовых муках бледная исхудалая женщина. В праздник того святителя, которому молилась всегда и которого просила о даровании детища, – излился теперь яд искушения. Дневной свет потух в ее впалых померкших очах, и самая душа едва держалась в теле. Только вера в Бога и милость Царицы Небесной, под покровом и сенью Которой она тогда находилась, поддерживали готовую угаснуть жизнь. Гордая медицинская наука торжествовала в своем приговоре...

И вот, когда все средства земные были исчерпаны, явилась помощь свыше, помощь от Той, Которая хотя и не испытала мук рождения, но была Матерью. Кто-то посоветовал приобрести образ Царицы Небесной «Помощница в родах». Страдалице бы полегчало, и она родила бы. Надежда и вера засветились в глазах больной. Послала купить указанную икону, но такой иконы не находилось. Обошли много иконных лавок по всей Москве, а названия «Помощница в родах» там и не слыхивали. Стали спрашивать по всем часовням. Так прошел еще день, другой. А страдалице все хуже. Наконец в часовне Иверской иконы Божией Матери нашли указанный образок. То была икона небольшого размера11 в серебряной вызолоченной ризе. Изображена на на ней Богородица в пояс, с девственным лицом, с распущенными по плечам волосами и непокрытой главой, со скрещенными дланями на груди. В лоне у Нее Богомладенец с благословляющей Десницей... Теперь, с приносом иконы Царицы Небесной, она всецело предала себя в руки Божии.

 Настал третий день после праздника великого святителя, которому она дала обет назвать будущего сына его именем. Начались для больной жесточайшие, последние схватки. Казалось, смерть витала над бедной страдалицей. И снова последовала помощь свыше, от Царицы Небесной. Кто-то посоветовал открыть Царские врата в храме Покрова Божией Матери. Не Ее ли нетленное рождество Христа Спасителя прообразовали врата Храма, виденные Иезекиилем, через которые прошел Господь Бог, когда те были затворены? Не то же ли самое означает отверзение Царских врат на входе всенощного бдения, когда поют догматик, хвалебную песнь в честь Пречистой? Как только Царские врата были открыты, схватки чревоболящей ослабли, и она разрешилась от чуть не доведшего ее до смерти бремени. И это был сын»12.

При таких обстоятельствах 12 мая13 1887 года родился Николай Беляев, будущий епископ, Христа ради юродивый и духовный писатель.

В то время при крещении было принято называть ребенка в честь одного из святых, память которых приходилась или на день самого рождения младенца, или на первые дни и недели после него. Но в силу того что память святителя Николая уже прошла, священник, совершавший таинство, не захотел отступить от обычая и отказал в выборе девятого мая днем именин.

Десятилетия спустя епископ вспоминал:

«Покровительство Царицы Небесной сказалось и в том, что младенец был крещен и миропомазан по чину Православной Греко-Восточной Кафолической Церкви <в храме> Ее имени, под сенью Ее покрова.

Но при наречении имени вышло некоторое недоразумение. Так как ребенок родился 12 мая, то священник предлагая дать имя младенцу в честь святителя Николая так, чтобы день именин праздновать в декабре зимой. Но на это не соглашалась мать ввиду отдаленности дня рождения от именин, другое же имя она не хотела дать вследствие своего обета. Тогда священник предложил дать имя в честь другого святого, блаженного Николая (Кочанова; память 27 июля). Так как на другой день <28 июля> были именины отца, то родительница согласилась, и младенец получил себе на небе еще одного покровителя – блаженного Николая, юродивою и чудотворца»14.

«Нечего говорить, что радость моего отца и матери была безмерна, – писал епископ, – так как они потеряли почти всякую надежду иметь детей и получить наследника. Это ли не было для них счастьем после казавшейся уже бесцельной жизни?..

Кто из них любил меня больше?.. Можно сказать, конечно, – мать. Недаром я и похож был на нее... После говорили: «Весь в мать». Особенной привязанности к ней способствовало то обстоятельство, что отец все время был на службе и я все время находился с матерью. Да и независимо от всего, отца я любил сильно, но мать сильнее; сродное тянется к сродному, а многие душевные качества матери я воспринял в сильной степени. Все эти обстоятельства, внутренние и внешние, сами собой привели к тому, что я стал «маменькин сынок», но в лучшем <смысле этого слова>, то есть мать ни на минуту меня не выпускала из виду и я находился постоянно при ней...

Оттого что мать моя никуда меня от себя не отпускала, естественно, что я скоро не только свыкся с этим положением, но и считал его единственно законным и нормальным. Если я играл в игрушки, то играл один, и характер моих игр был окрашен в цвет деятельности и наклонностей моих родителей. У отца я заимствовал склонность производить технические и механические манипуляции с машинами, интересовался паровозами, передвижными блоками и прочим, что видел на фабрике и в мастерских, куда он брал меня иногда по праздникам, когда там никого не было... От матери я заимствовал наклонность к мистицизму, и мои игры принимали, соответственно этому, религиозный характер... Когда я стал подрастать, мое одиночество не многим рассеялось. Товарищи и товарки, правда, появились, но на широкую улицу с мальчишками играть меня не очень-то пускали. Во-вторых, я и сам старался, окруживши себя избранными друзьями, играть с ними вдвоем, втроем или вчетвером где-нибудь в саду, дома или на дворе... То же самое было впоследствии, когда я стал уже юношей. К одиночеству меня тянуло постоянно, хотя я и не дичился товарищей в числе двух-трех...

Та атмосфера, которая создалась вокруг меня благодаря постоянному надзору матери, самое влияние ее честной и глубоко настроенной души и, с другой стороны, моя собственная настроенность и сердечные чувствования – все это привело к тому, что из меня постепенно выработался тип созерцательный, мягкий, нежный»15.

«Ненависть демонов преследовала меня с пеленок, – читаем в автобиографических заметках епископа. – Как уже говорилось, у родителей было свое собственное хозяйство, хотя и небольшое... Матери всегда все приходилось делать самой. И она всю жизнь несла крест душевных скорбей и телесных немощей. После рождения ребенка положение ее усугубилось. И без того с раннего утра до позднего вечера ей приходилось быть на ногах. То принести нужно дров для печки, то готовить обед, ходить в лавки за провизией, то покормить птицу, поросенка, корову, постирать постельное белье и платье. Теперь же надо было смотреть и за любимым детищем. Чтобы хоть сколько-нибудь облегчить положение, для ребенка сделали качающуюся вверх и вниз люльку со стальной тяжелой, в несколько фунтов весом, спиралью вверху, каковую и подвесили у постели. Матери не только было удобно ночью качать ее, лежа на кровати, но такая колыбель и днем доставляла удобство: раскачает ее ударом, двумя, а сама уйдет по делам. Люлька качается, и ребенок привычно забавляется и успокаивается.

И вот однажды мать моя в кухне стирала белье. Ребенок в колыбели, которую она только что тронула, сидел в подушках смирно и тихо и смотрел любопытными глазами на окружающие предметы. Стальная пружина люльки позванивала и посвистывала, как змея: своими собирающимися и расходящимися упругими кольцами она и впрямь была похожа на змего. Вдруг раздался сухой металлический звук, удар о что-то жесткое и звон пружины, и все это тотчас же покрыл пронзительный плач ребенка. Обезумевшая от страха женщина бросилась от корыта к сыну, не предполагая уже видеть его в живых или здоровым. Но каковы были ее удивление и радость, когда она увидела ребенка спокойно лежащим, а у самой головы его тяжелую стальную, перетлевшую у крючка, пружину»16.

Однажды во время тяжкой болезни мальчик впал в бред, и в это время принесли с крестным ходом из Бронниц чтимый список Иерусалимской иконы Божией Матери17.

Клавдия Петровна опустилась перед ней на колени и начала молиться, отец, не выдержав переживаний, ушел. И как только внесли святыню, метавшийся в жару и находившийся в бессознательном состоянии мальчик видит сон: «Икона, два ангела сбоку. «Приложись, – один из них говорит, – к ручке Божией Матери и к ножке Спасителя, и выздоровеешь». Проснулся – жара нет: попросил есть и пить. Мать изумилась и обрадовалась. И благодарила Царицу Небесную за великое чудо»18. Пришел отец и, с удивлением глядя на здорового сына, выслушал рассказ жены о происшедшем.

«Шло время. Прошли для матери моей, – пишет епископ, – первые, наиболее трудные по присмотру, годы жизни ребенка, и начались еще более трудные годы, потому что нужно было присматривать уже не за тем, чтобы ребенок не повредил какой-либо член тела, не убился бы, не накололся или не обжегся, но чтобы не повредил свою младенческую нежную душу... Мать же являла собой пример глубоко христианской настроенности и истинной молитвы – царицы добродетелей: все это сильно поражало мое сердце и завладевало много; молитвенная же атмосфера, которую распространяла вокруг себя моя родительница, была насыщена благодатию, что совершенно порабощало мою душу и детский ум. Церковное влияние не давало укрепиться тем страстям, которые враг рода человеческого постоянно старался всевать в мое сознание. И хотя впоследствии некоторые из терниев, казалось, грозили навсегда закрыть для моих внутренних очей свет мысленного Солнца, Христа Спасителя, но и продержавшись долгое время, не выдерживали убийственной для них молитвенной сосредоточенности моей матери»19.

«Глубокая зима... Морозная ночь на дворе. Под окнами маленького домика сугробы снега. В селе все уже спят, даже сторожевые псы, в том числе и наш Мильтон, спрятались под свои подворотни и носу не показывают и лаем не отзываются. Уютно и тепло в доме. Отец уже помолился и лег спать, а мать все еще возится по хозяйству: перемывает посуду после ужина, готовит что-то к завтрашнему утру на кухне. Я уже тоже лежу в постели, свернувшись комочком под теплым одеялом, но не сплю. Дожидаюсь, когда мать помолится Богу. Но она все что-то звенит кастрюльками, чугунками и сковородками. Принесла из сеней воды. Это на ночь, чтобы утром отцу не так холодно было умываться. Наконец, кажется, все. Пора уже – поздняя ночь. Завтра, до свету опять нужно встать ей, а она все не переделала, все чем-то гремит за дощатой перегородкой. Но вот труженица окончила свои хлопоты и идет из своего кухонного уголка, но не затем, чтобы дать покой своему измученному телу, а чтобы поблагодарить Бога за прошедший день и дарованные блага, чтобы помолиться и испросить прощения за содеянные грехи и попросить у милосердного Господа помощи себе и своим ближним.

Слезы умиления и покаяния то как горошинки скатываются по ее впалым щекам на одежду, то как росинки дрожат на ресницах, отражая огонек неугасимой лампады пред ликом Пречистой Девы. А сама она стоит на коленях, и влажный взор ее очей неподвижно прикован к святым иконам, которыми благословили ее пред супружеством родители: чудному изображению Спасителя и древнего строгановского письма Казанской <иконе> Божией Матери. Наконец она встает и кладет поклоны – один, другой, третий... А я лежу и смотрю. И необъяснимо приятна детскому сердцу эта молитва. Приятна мне и тишина комнаты, освещаемой мягким светом лампады, то яркими точками преломляющимся в золоте риз на иконах, то едва заметными бликами, окрашенными в зеленоватый тон цветной лампады, ложащимся на окружающие предметы. Приятна и безмятежность моего духа, ничем не смущаемая, ничем не тревожимая, не понимающего никаких забот и печалей. Приятно, но вместе с тем и как-то жутковато уже, что мать молится и за меня – чтобы я был добрым, хорошим, благочестивым. И я как бы слышу ее мысли и сердечные воздыхания, с которыми она обращается к преп. Сергию, чтобы тот мне даровал благодать учения... Ей хочется, чтобы единственный сын вышел не светским человеком, а пошел по духовному пути, чтобы быть ему духовным лицом, как и она духовного звания... И еще долго молится наедине уставшая за день женщина, прося Бога, Царицу Небесную и чтимых его святых об исполнении этих своих заветных желаний. И молитва ее была услышана, и желание ее исполнилось, но она телесными очами уже не увидела этого...».20

Троицкое-Раменское – большое торгово-промышленное село. В 1884 году на здешней фабрике трудилось более четырех тысяч рабочих21. Российские пролетарии того времени – особенно в сельской местности – представляли интересный феномен, сочетая в себе черты уже урбанистаческой цивилизации, нарождавшегося будущего и, одновременно, сугубо деревенские, патриархальные, обращенные в прошлое. В мастеровые набирали из малоземельных крестьян как из близлежащих деревень, так – позже – и из других губерний, уходивших на отхожие промыслы. Поселяли их в казармах (предтеча советских «общаг»), и голубой мечтой каждою становилось скопить денег и зажить отдельно своим домом. Это удавалось далеко не каждому. Мало хорошо знать свое дело, быть бережливым, блюсти себя в трезвости (а не то легко и спиться) – надо уметь ладить с начальством (рабочих часто штрафовали, от чего, как от настоящего бедствия, пришлось правительству искать законодательных средств), поставить себя правильно среди своего брата. Всего этого смог добиться Никанор Матвеевич силой характера, недюжинными техническими способностями и, главное, бескорыстной верностью делу, надежностью и ответственностью в работе, которую понимал как служение, как религиозный долг. Ко времени рождения Коли семья Беляевых уже материально не нуждалась, и в глазах окружающих благоприобретенное его хозяйство воспринималось как образцовое и праведно нажитое. В фабричных поселках, в мещанских слободах, в справных крестьянских избах, в домах церковного причта – в самом социальном низу – росли дети России будущей, России XX века, доверчиво открытые к знанию и тянущиеся к культуре, многоплодному чудному древу, увиденному из церковного окошка глазами веры.

Как и всякий мальчишка, Николай порою озоровал и шалил, «гонял ворон», но при том был типично домашним ребенком, защищенным от воздействия улицы, на что всецело направлялись педагогические усилия матери. Религиозность Клавдии Петровны была строго уставной, но не формальной, горячей и выстраданной, окрашенной в глубоко личные переживания. Ее душа оказала решающее воздействие на формирование внутреннего мира сына. Мать всячески уберегала его от толпы и ее влияния. «Еще маленьким мальчиком будучи, имел девичью стыдливость  и бегал от женщин, а при настойчивых нападениях их, прятался от них под кровать (семи лет). Всем его ставили  в пример»22.

Дом, посещения родственников, храм, позже добавилась школа, помощь матери по хозяйству – вот строго очерченный, тесный круг его детских лет. Иногда отец, постоянно занятый на фабрике, уделял ему время и брал по праздникам в мастерские, приучая разбираться в технике.

Ладный домик на горке, как положено, огражден штакетником. В хлеву мычит корова, кудахтают куры, довольно похрюкивает накормленный поросенок. По двору бегает Жучка (позже ее сменил Мильтон). От станции несутся сладко-тревожные паровозные гудки. Перед окном – дуплистая старая ветла. Пришла бабушка и послала внучка купить какую-то мелочь из провианта. «В сельской лавочке старого дореволюционного торговца... вещей было столько, что не видно ни стен, ни потолка, ни прилавков – все уставлено и завалено разными товарами... с загадочными буквенными значками на чайной посуде и других вещах вроде „п-ър”. Это шифр, обозначающий стоимость. Говорят, что каждой цифре соответствует известная буква:

1234567890

Панкратовъ.

Тогда „п-ър” означает 1 рубль 05 копеек. Запомнить же без ярлычков цену <каждой вещи хозяину было> совершенно немыслимо... Лавка, в которую я в детстве ходил и где видел эти ярлычки на вещах, принадлежала Панкратову»23. Волшебные, загадочные вещи по полкам мелочных лавочек с их чарующе-притягивающим ароматом.

Внимательно слушал, а потом и сам начал читать жития святых. Особенно поражали страдания мучеников. Прислушивался к журчащему ручейку молитвы, вслушивался в Слово... Бездонные евангельские притчи. Бого-служение, возносящее горе. «Еще маленьким мальчиком... любил по молитвеннику петь молитвы дома и в храме, при этом умилялся до слез»24.

Любил рассказы о прошлом девяностолетней бабушки Екатерины, улавливая в ее словах отголоски чуть ли не библейских времен. История ближнего вплеталась в историю народа, страны, уходила в даль тысячелетий, к запредельному раю, к трагедиям и счастью праотцев. «Моя бабушка, из крепостных, жила только 96 лет (в сравнении с горцами, например, пустяки!)... рассказывала мне, как очевидица, про „Двенадцатый год” (Отечественную войну с Наполеоном), ей тогда было двенадцать лет, а ее рассказы со слов ее отца, моего прадеда, сразу уже вводят чуть не в Петровские времена! До них – рукой подать... Сущие пустяки, но для меня эти 200 лет, как день вчерашний!.. Так близко и до потопа. И до Адама! Всего несколько поколений»25.

Время, проистекая из прошлого, струится в будущее, начала и концы сходятся в настоящем, на обнаженном дне которого порой можно найти и отзвук ушедших поколений, и отсвет – чрез обнаруженное вещественное свидетельство – небесный.

«От бабушки осталась у меня коробочка, обтянутая темной золотой кожей, и в ней набор старинных монет. Последние тоже тех времен, то есть Екатерины. После были пятаки и первой половины XIX века, большего частью все медные. После приложили мне еще золотой пятачок Екатерины II.

Еще осталась от тех времен на голубой (бирюзовой) толстой бумаге и характерной печати Арифметика, іп-32, без титульного листа, но все еще толстая.

Кое-что осталось и от дедушки (умершего в 88 лет), вроде шкатулки; он делал для них красивые крышки (занимался также починкой часов для знакомых, хотя никто никогда практически и не слышал, чтобы он был часовщиком-профессионалом; скорее, стал этим заниматься любительски, когда был уже на покое старичком, и вешал на гвоздики часы, приносимые в починку)».

В мире, открытой к небу, не умирают, а просто тихо уходят. Весело даже, с шуткой, все с тем же чувством исполняемого долга, служения.

«Бабушка умерла просто от старости, от изношенности организма и от дряхлости, а не от болезни. Когда она пред смертью слегла и пригласили врача (вернее «фершала» из фабричной больницы, очень, впрочем, хорошего, прекрасного диагноста, который вполне заслужил у рабочих пальму первенства пред молодым главный врачом больницы с университетским образованием), тот, осмотрев ее, спросил, сколько ей лет. Она сказала: – Ох, батюшка, забыла уже, не могу сообразить. Только знаю, что, когда француз приходил, я девчонкой двенадцати лет была...

– Ну-у, – сказал старичок не без грубости, что народу тоже нравилось, потому что не отличали ее от подкупающей простоты, – пора уже и под холстину, даже и жить дольше грешно...

Вышло все естественно... и сердечно.

И не принявши никаких лекарств, она ушла от нас.

Бабушку эту я хорошо помню»26.

Любил заходить в столярную мастерскую, пахнущую «душистыми пихтовыми и сосновыми досками, ароматическими лаками и вонючим столярным клеем». Всякое высокое умение его привлекало. «В самом деле, как вдеть, например, толстую шерстяную штопальную нитку в ушко тонкой иголки? А мастер покажет, и станет все очень просто. Надо взять тонкую нитку, перегнуть ее вдвое и продеть в ушко. А затем в образовавшуюся петлю вложить конец толстой нитки, которую нужно продеть, и с помощью петли же вытащить ее». Уже в школе старательно обучался переплетному искусству, и мастер прежде всего показывая, как «завязывать по-специальному узлы при сшивании книг»27.

Недалеко от них жила в Раменском Матреша (может быть, даже родственница, а может быть, и просто блаженненькая), к ней ходили странники. И этот факт казался столь чарующе важным и значительным, что помнился через десятилетия. Что уж говорить о силе впечатления, производимою всерадостной Пасхой?! Дух захватывало, когда «на Пасху дарили красное яичко, деревянное. Раскроешь его – а там другое...»28.

Игры его, под стать окружающей взрослой жизни, носили религиозный характер. «За окном отцветает сладкодушистая сирень: конец весны. Я сижу под столом на полу и играю в то, что видел на днях, именно – принос на село чудотворной иконы Божией Матери Иерусалимской. Величественным ее киотом мне служит перевернутая скамейка для ног, а священным изображением – вырезанный из календаря портрет цесаревича Георгия (старший брат Николая II, тогда наследник престола). Прочее добавляло воображение...» Но рядом струится и вторгается в дом стихия совсем другой, также «взрослой» жизни (которая, как ни странно, с давних пор и по наши дни мало в чем изменилась). «За столом сидят и пьют чай пришедшие к матери в гости знакомые женщины. Подружки матери разговаривают вполголоса и даже совсем шепотом, и как я ни был мая, но понимаю, что они рассказывают о своих горестях и приключениях – семейных неприятностях. Передают друг другу рецепты, как составить особую наливку для своих мужей, что в нее прибавить, чтоб те были им верны»29. Возвышенные религиозные чувства тесно соседствуют с низменным, кликушеским, магическим.

У всякого ребенка есть свой первый незабываемый опыт высшего, горнего осмысления жизни. Огромный мир становится вдруг прозрачным и ясным в своей предвечной предназначенности. Одни (и их большинство) это воспоминание прячут в дальний ящик, погрязнув в мелочных заботах, и не хотят, даже боятся возвращаться к нему. Для других этот мистический опыт становится отправной точкой и маяком в их будущих странствиях по грешной земле. У Коли была своя, младенческая, Теофания, откровение.

«Без всякой прозорливости можно предсказать, что выйдет из того или другого ребенка, – предваряет епископ скупые строки, посвященные далекому событию из своего детства. – Я сижу у окна, сложив руки на подоконник, и смотрю на серое зимнее небо. Внизу занесенные снегом деревенские избы. И думаю. Сколько мне было лет? Я еще не учился в фабричной школе. Может быть, лет семь, может быть, даже меньше... А решал я, смотря на небо, основную философскую проблему, которую человечество чувством всегда переживало, хотя его мыслящая часть <часто> ... не догадывалась ее даже поставить. Поистине это дело ребенка. Хотя он не имеет никаких знаний... но ему приходят <на ум> иногда удивительные вещи... Вот хотя бы ход мыслей, который был у меня тогда».

«Откуда взялось все окружающее? – размышлял мальчик. – Эти ветла, забор, паровоз, моя дворовая собачка? Понятно, что их создал человек или Бог. Но Сам Бог откуда произошел?» Ребяческий ум осеняет догадка: «Было время, когда ничего не было. Даже времени не было, а был только один Бог». Возникают новые вопросы – и каждый поражает на всю жизнь: «Но Его-то кто создал? (Или Он как-то создался?) И может ли случиться так, что я уйду от Бога туда, где Его нет?» Может ли все окружающее перестать быть? И куда оно денется?.. Душа полна поразительных предчувствий, стоит на пороге какой-то тайны, неведомого. «После... не раз старался вспомнить, как же в точности я тогда рассуждал (так проникновенно, свободно преодолевая дебелые границы материи), но неясные грезы детства тонули в тумане неуловимых переживаний: вот-вот, кажется, их схватишь, сейчас откуда-то вынырнет нужное воспоминание. Я уже его предчувствую, почти осязаю... Но нет, оно удаляется, и я остаюсь с тем, о чем написал выше»30. Чистота сердца, простота души и бездонная синь неба. Есть вещи, которые нельзя постичь.

Привольно расти детской душе, огражденной от житейских ветров, укутанной родительской лаской и постоянной заботой. Но наступала школьная пора, нужно было уже подумать и об образовании.

Сельская школа

Князья Прозоровские-Голицыны вели хозяйство неумело, и в пореформенное время фабрику их приобретают сыновья купца П. С. Малютина. Вскоре они назначают директором производства Ф. М. Дмитриева, талантливого ученого-технолога. Особое внимание Дмитриев уделял улучшению быта рабочих и народному образованию. В 1870 году он строит в селе двухэтажную деревянную школу на четыреста двадцать учащихся, оснащенную необходимыми наглядными пособиями и хорошей библиотекой.

Силами земств, передовых предпринимателей, учителей-новаторов, подвижников отечественной педагогики, медленно начинала формироваться новая всероссийская система народного образования. Но руководствуясь высшими государственными соображениями и исходя из самых благих побуждений, важные чины в Министерстве народного просвещения этот, давно назревавший в обществе, процесс всячески тормозили.

Клавдия Петровна по рождению принадлежала к тому сословию, которое сознавало себя «наиболее культурной силой в народной среде». Она ценила знание и, понимая его значение для развития личности, желала дать сыну серьезное образование. Но к этому были существенные препятствия. Образовательные учреждения в России носили строго сословный характер; дети из низшего сословия могли рассчитывать лишь на получение начального образования (хотя сплошь и рядом наблюдались и блестящие исключения); им предназначалось идти по стопам родителей в строго очерченном и замкнутом кругу жизни. В год рождения Николая как раз вышло постановление, резко затруднявшее доступ в гимназии детям низшего сословия (а что может быть ниже звания крестьянина?), так называемый «циркуляр о кухаркиных детях». Сыновья мастеровых сызмальства должны готовиться к исправному исполнению трудовой повинности своих отцов, с тем чтобы заступить в свой час на их места.

Мать всячески старалась расширить кругозор мальчика, при посещении Москвы водила его в Третьяковскую галерего; а дома старалась не пропускать сеансы волшебного фонаря. В горестный день смерти императора-миролюбца, 20 октября 1894 года, они с сыном «шли в школу на чтение с туманными картинами». Впоследствии епископ вспоминал: «Была построена у станции траурная арка, шел мелкий снежок. Мне было тогда семь лет. Хорошо помню, что читали «Спящую красавицу». И сами картины помню, в красках»31. Жителям поселка повезло, влияние нравственных и педагогических принципов Дмитриева (а они были по-своему весьма просты: «Любовь к человечеству, – говорил он, – в которой по учению нашего верховного Учителя заключается весь социальный закон, должна служить... путеводной звездой»32 самым благотворным образом сказывалось на деле обучения их детей. И после его смерти (последовавшей в 1882 году) педагогический коллектив тщательно относился к своим задачам, школа приобрела всероссийскую известность высоким уровнем преподавания и хорошими знаниями учащихся. В двухсветном трехъярусном зрительном зале часто проводились всевозможные просветительские мероприятия, два-три раза в году ставились спектакли (например, пьесы Островского), иногда проводились вечера декламации, сопровождавшиеся показом туманных картин, но чаще всего устраивались под руководством духовенства (в штате числилось три законоучителя и два преподавателя Закона Божьего) чтения духовного содержания. Для воспитательных задач Клавдии Петровны эти мероприятия, несомненно, являлись большим подспорьем.

Благодаря матери Николай знал о деятельности российского Общества защиты детей и животных, постоянно заявлявшего о себе в филантропических акциях и призывах.

Читать и писать научился «самоучкой», рано, еще до исполнения семилетнего возраста33. А мать, хотя сама писала с ошибками, устроила так, что Колю дома подготовили к школе («с помощью других» – по-видимому, родственников) и он поступил прямо во второй класс фабричного училища. Можно предположить, что это произошло в 1895 году. В то баснословное время сельские дети учились в охотку, с веселым замиранием сердца от раскрывавшегося перед ними мира. «Бог посетил меня, я сжег дотла свой двор», – говорил крестьянин в крыловской басне, и в каком-то смысле эти строки выражали для крестьянских детей правильное восприятие человеком тайны жизненного пути, непостижимости судьбы, были больше, чем уроком литературы, – близким опытом. О «Мельнике» Крылова епископ вспоминал: «Басня эта написана в 1825 году... и учили мы ее в сельской школе, чтобы нам в жизни не впадать в такие проступки; и я помню ее до сих пор наизусть». (В доме Беляевых имелось полное собрание басен Крылова в миниатюрном издании, с художественными рисунками, купленное всего за полтинник.)

Учили сочинения «крестьянина» Посошкова, арифметику. «Вспоминаю начальную школу. Мы маленькие. И по уму, и по росту. Учительница, стройная и настолько миловидная девушка, что одной ее красоты и скромности мы, мальчуганы, стыдимся и потому не шалим, объясняет:

– Простые числа – это такие, которые делятся только на самих себя или единицу.

Я пишу: 1, 3, 5, 7... И удивляюсь тому, какие же за этими цифрами скрываются любопытные вещи»34.

Поначалу учеба давалась нелегко, но молитва матери и прилежание сына, упорство, проявленное им в занятиях (и питаемое, несомненно, любовью к родителям), сделали его вскоре отличником.

И опять-таки влияние матери, обрамлявшее все детство: посещения церквей («Сколько было храмов Божиих, сколько посещало их народа...»), монастырей, святых мест. С родителями ездил в Николо-Угрешский монастырь («Это в пятнадцати километрах от Москвы, на левом берегу Москвы-реки, и в восьми километрах от станции Люберцы Рязанской железной дороги. Монастырь древний, основан Димитрием Донским на месте <обретения> иконы святителя Николая, которую <князь> нашел в сиянии на сосне. <Икона> сохранилась до моих времен. И сама сосна была цела с 1380 года...»)35, с матерью неоднократно ходил пешком к преп. Сергию («Лапти – из свежего душистого липового лыка – висели по бокам большой дороги, при выходе из сел и деревень, на дверях мелочных лавочек. Стоили две копейки. Чтобы не разбивать ноги в кожаных туфлях и сапогах, покупали их и мы. И клали в них вату. Народ постилал на дно траву»)36.

Тогда же, году в 1899, в Троице-Сергиевой лавре произошел с Колей знаменательный случай.

Предзнаменование

«Однажды мать моя и тетка, по обещанию, пошли к преп. Сергию пешком из Москвы (что делали не один раз) и меня, тогда еще десяти-двенадцатилетнего мальчика, с двоюродным братом взяли с собой. И вот, когда мы подходили к мощам, ко мне обращается гробовой монах, стоявший со стороны ножек преподобного, берет несколько мелочи, лежавшей посреди широкою борта самой раки преп. Сергия, как бы от руки его самого, и велит на них купить две книги – одну для себя, а другую для брата; мне – знаменитую брошюру Иннокентия, митрополита Московскою, бывшего апостолом Аляски, «Указание пути в Царствие Небесное», а брату – известную речь проф. Ключевскою по случаю пятисотлетия со дня преставления преп. Сергия.   

...Странным и знаменательным показался нам тогда поступок этого инока... Особое, обращенное на меня, внимание, настойчивое приказание купить именно такую-то книгу, благопожелания моей матери относительно меня и благословение как бы от самого Преподобного – все это было так поразительно. Но... купил я эти книги и спрятал свою под спуд. Не то что я был сорванцом (не думаю, чтобы меня характеризовали таким образом, хотя и не скрою... что в пути мы с братом, к великой скорби и огорчению наших матерей, только и знали, что бегали взапуски и камнями сшибали воробьев на большой дороге), но просто еще не пришло время исполниться определению Божьему и моей душе отозваться на призывающий меня голос Божий. Впоследствии же оказалось, что поступок монаха был прозорливым. Я стал монахом, брат пошел по инженерной части. Между тем в то время у меня не было и мысли о монастыре»37.

Конечно, и по своему языку, и по содержанию столь необычным образом полученная книга предназначалась не для мальчика. Не удивительно, что она попала в книжный шкаф и где-то на его полках затерялась.

Еще один необычный случай, приключившийся с Николаем в эти годы, излагает (конечно, со слов самого владыки) Валентина Долганова, первый летописец его жизни: «Избрание Божие сказывалось с самого детства. Мать его была богомольная и очень верующая, в таком духе воспитывала и сына. Один раз ей очень захотелось надеть на него крестик, такой, чтобы на одной стороне было распятие, а на другой св. Николай Чудотворец. Нигде нужного крестика они не нашли и пришли в один монастырь, мать его села на терраске, а он, как сам выразился, „по своему озорству” побежал на двор и увидел беседку, построенную над помойной ямой, залез на крышу и видит – лежит бумажка, развернул – в ней серебряный крестик, такой именно, какой они с матерью нигде не могли купить. Вот Промысл Божий! Надо же было в желобе на крыше быть положену серебряному кресту. Еще как-то нашел золотой крест и еще несколько крестов находил в течение юности. Все это сбылось в жизни: много от нее крестов и несет. Недаром блаженная Мария Ивановна говорит о нем: „Его Господь любит, куда же нам, грешным, – как его не любить!”»38

Под сенью родительского дома

1899–1909 Раменское. Кусково. Москва. Егорьевск. Мир фабрично-крестьянский и мир религиозный. Крестный ход на Иордань.

 

Трудовая напряженная повседневная жизнь близких, их серьезный внутренний настрой, их трепетная любовь к сыну – «они окружили своего ребенка всею ласкою... и попечительством, на которые были способны» – делали окружающую действительность прочной и устойчивой. В школе по Закону Божьему проходили десятословие Моисея: «Как мы учили когда-то... в этом декалоге – все заповеди Божии сводились к одной или к двум – любви к Богу и ближнему». Море света, преизбыток солнца. Бездонная глубина детских впечатлений. Торжество духа – навеки. «В детстве, читая жития святых мучеников, я в простоте думал, что только при неронах и диоклетианах были такие мучительства». Но все преодолены силою веры. Век XIX на исходе...

О чудесах древних святых и даже целое житие Алексея, человека Божия, когда-то так любимое народом, «еще в моем детстве, – вспоминая владыка, – распевали слепцы и калики перехожие». Вестником небесной реальности были засушенные цветки, драгоценные реликвии, привозимые паломниками из заоблачно далекого Иерусалима.

Несколько миров соседствовали в Раменском, враждуя и переплетаясь друг с другом: фабричный и предпринимательский, господский и крестьянский. Вертикалью пронизывал их всех – мир церковный.

В шестидесятые годы прошлого столетия на высокой берегу Борисоглебского озера, недалеко от старинного храма – как раз напротив фабричных корпусов – на средства Малютиных была построена новая, красного кирпича, огромная Троицкая церковь. На этом же холме, недалеко от ее ограды, любили по праздникам, выходным дням собираться для гуляния местные обыватели, прибегала молодежь. Будучи уже гимназистом, студентом, в свои приезды домой сюда приходил и Коля. Епископ позже вспоминал: «Одни, два, три, четыре – дон, дон, дон, дон – я считаю медленные часовые удары колокола, которые отбивает сторож на сельской колокольне. Пять, шесть, семь, восемь! Церковь стоит на правом высоком берегу озера, на его гребне. А на левом, низком, стоит бумагопрядильная фабрика «Б-на Сыновья» в несколько громадных пятиэтажных корпусов. Девять. Окна этажей ярко освещены электричеством... Десять – и с последним ударом серебряной меди свет, отражавшийся в воде и заливавший окна, вдруг погас. Здания корпусов потемнели, освещенными остались лишь те, что работали в ночную смену. В этот теплый осенний вечер мы сидим на лавочке, на бугре, окаймленном акациями. Общий разговор смолк.... Это разделение сторон: одна – как бы шумная, мирская (фабрика сейчас, только что, шумела, и гул ее издали доносился, как жужжание большого шмеля, летающего по комнате, ищущего и не находящего выхода), другая – тихая (в духовном смысле, да и в обычном), церковная; это эхо от колокольных ударов, медленно разносящееся по глади озера и замирающее где-то в роще на его западном берегу; этот старик-сторож, бодрствующий в ночи... – все это уводит мысли к апокалиптическим временам. Помните, у пророка: „Сторож! Сколько ночи?”39»40.

В конце XIX века статистика насчитывает в России около трех миллионов индустриальных рабочих; их жизнь советские учебники изображали в лубочном стиле как некий земной ад, в котором бесправные труженики ишачили за гроши на буржуев, спиваясь с горя, тогда как их семьи заживо гнили в чаду заводских общежитий. Действительно, средний квалифицированный рабочий получал 200–300 рублей в год, что приблизительно соответствовало прожиточному минимуму для одного человека. Для прокормления семьи требовался доход, в два-три раза больший. «Как свести концы с концами?» – риторически восклицает автор современного учебника по истории России.

Но реальность выглядела не столь уныло. Конечно, большинству рабочих жилось трудно, однако у них была вполне реальная профессиональная и жизненная перспектива, надежда на улучшение материального состояния. Жили бедно, но, как еще недавно можно было услышать от уцелевших свидетелей той, допотопной, эпохи, «с Богом и с радостью, с миром в душе». Находилось в их жизни место и для работы, и для праздников; за будничными земными заботами не забывали о небе.

Никанор Матвеевич более тридцати лет получал двадцать-тридцать целковых в месяц («под конец уже пятого десятка получал рублей сорок»), его максимальный годовой доход, стало быть, равнялся 36 красненьким. Жена занималась только домашним хозяйством и воспитанием ребенка. Благодаря исключительной аккуратности и бережливости отца (ежедневно, например, записывая расходы по хозяйству. «Мать это стесняло, – вспоминая позже сын, – я не видел в этом пользы, но теперь вижу»), семья не бедствовала, медленно, в упорном труде, росло ее скромное благосостояние. Никанор Беляев любил порядок, «в церкви стоял всегда впереди, чтобы видеть все богослужение». Жене «всегда был верен».

Годы детства насыщены религиозными переживаниями. «Глубоки, таинственны, поучительны для человека церковные праздники! Сколько в них смысла, значения и духоносной благодатной и божественной силы, перерождающей душу человека... Я помню, как с этого же высокого бугра, на котором стоит большой великолепный храм Святой Троицы, сходил крестный ход на Иордань, на это самое озеро. Посыпанные желтым песком и душистыми лапками можжевельника две дорожки, сходящиеся внизу, были запружены двумя лентами спускающегося народа. Члены Общества хоругвеносцев, состоявшего из рабочих фабрики, одетые в отороченные серебряными галунами с большими кистями кунтуши из тонкого темно-синего сукна, несли кресты, иконы, хоругви в порядке их величия и величины. Громадный хор певчих из тех же рабочих пел сладко-напевные и глубокие по богословским мыслям стихиры „самогласны” на водоосвящение: „Глас Господень на водах”... И вот мы сходим все – „множество много людей” – это не из математической теории множеств, а из евангелиста Луки (гл. 6:17) – множество народа, посреди которою духовенство и настоятель храма с Животворящим Крестом на главе, – к озеру... На озере же, еще накануне, все теми же рабочими – у которых единственное соревнование и интерес был в радении о своем храме и приходской жизни, <еще> прежде чем Поместный Собор 1917 года выработал для этого устав, – вырезан во льду большой выпуклый Крест барельефом, как бы в полукружии апсиды, прорублено отверстие („прорубь”) в его подножии там, где обычно помещается „голова Адама”, и все раскрашено разными красками, синими, желтыми, зелеными...»41. Но главное впечатление детства – мать, молящаяся ночью у иконы, дрожащий огонек лампады. Россия, которую он видел сквозь окно отчего дома, была страной веры и труда.

Крестный

Как всякий добрый обыватель, мать старалась поддерживать по возможности тесные и теплые отношения с родственниками. Особенно с семьей своего младшего брата, Сергея Петровича Смирнова, ставшего и крестным отцом Коли Беляева. В отличие от сестры, на правах продолжателя рода, он смог получить образование. Сведений о нем сохранилось немного. Известно, что, благодаря образовательному цензу и происхождению (все-таки из духовного сословия), а также собственный способностям, он неплохо устроился в жизни. Получил место управляющего имением графа Шереметева в Кускове. Жена, Анна Федоровна, была не бесприданница, имела в Москве булочную (ее племяннику запомнилась икона в углу с горящей перед ней лампадой). «Тетю Нюту» все окружающие очень уважали.

В семье крестного царила типично московская атмосфера хлебосольства и добродушия. И отношения с нею установились семейственные и теплые (чему способствовало и то, что бабушка, жена о. Петра, доживала последние свои годы у сына). Ежегодный обмен поздравлениями к праздникам, к именинам каждого. На Пасху 1895 года маленький Коля, старательно вырисовывая каждую букву, писал любимым дяде и тете: «Христос Воскресе. Папа крестный, тетя Анна Федоровна. Проздравляю с праздником. Цалую Вас и желаю Вам быть здаровыми».

А через год, ко дню Анны-пророчицы, уже не только поздравлял с днем ангела, но и сообщал о чрезвычайных событиях и подробностях своего нехитрого житья-бытья: «Милый папа крестный! Поздравляю вас со именинницею, а вас, милая тетя, с Ангелом. Папа и мама кланяются и тоже поздравляют вас с ангелом, а папу крестного со именинницею. Я болен с 29-го числа ушного болезнею, называемою свинкою. Учусь я слава богу во II отделении. Ис Каломны мы получили письмо что Лида больна скарлатиной. Затем прощайте, остаюсь любящий вас крестник». Крестный отец – это не номинальное звание, служащее к укреплению родственных связей. Это, прежде всего, принятие на себя ответственности за духовное развитие крестника и своего рода опекунство над ним. Вскоре Сергего Петровичу предстояло проявить эту ответственность в полной мере.

Гимназия

Окончание сельской школы (как правило, четырехклассной) для выходцев из низших сословий являлось и завершением образования, дальше предстояла трудовая деятельность. Родители, как и многие рабочие люди того времени, с религиозным благоговением относились к знаниям (в пореформенном обществе постоянно возникали различные просветительские школы, кружки, куда тянулись низы в поисках цельного мировоззрения). У Клавдии Петровны изначально было заветное желание, чтоб ее сын, в которого столько вложено любви, «пошел по духовному пути». Созрела решимость положить все силы, чтобы добиться права определить мальчика в среднее учебное заведение.

Гимназия... Она давала разнообразные знания, и качество преподавания было весьма добротный. Отпрыск простолюдина, окончивший гимназию, повышал свой социальный статус, перед ним открывались двери в культурное общество, появлялась возможность служебной и научной карьеры, расширялись перспективы деятельности и личного жизнеустройства. В ту эпоху на почти две тысячи российских жителей приходился лишь один гимназист. Привилегированные места для удачного старта во взрослую жизнь тщательно оберегались. В корпоративно-сословном государстве для детей «второсортных» родителей попасть в среднее учебное заведение очень непросто. Лишь большое смирение и своего рода привычка постоянно нести крест житейских тягот и невзгод могли помочь Клавдии Петровне в достижении цели, в преодолении бюрократических препон. «Ее жизнь – это был сплошной крест», она привыкла к «последним состояниям», унижениям, сопутствующим всегда «маленьким людям». «Особенно это сказалось при осуществлении ее страстного желания дать мне образование», – глухо упоминает в своих позднейших заметках ее сын о мытарствах, которые выпали его матери. (И столь скорбными и унизительными они тогда казались не только привилегированным господам, но и окружающим простым людям.) По-видимому, ее слабому здоровью перипетии с поступлением в гимназию нанесли серьезный урон, «силы ее вновь подорвались новыми болезнями»42. О той далекой истории фактов сохранилось слишком мало. Можно только предположить, что делу существенно помог крестный.

Наблюдения тех дней (а позже и некоторые детали гимназических будней) оставили у Коли первую терпкую горечь, сознание того, что начальственные дяди презирают потомков крепостных и равнодушно не замечают, что в детской душе струятся источники творческих сил.

На закате своей жизни епископ с горечью отмечал, что таланты русского народа не могли раскрыться в полной мере, потому что народные силы были скованы ярмом крепостничества и авторитаризма. Он писал: «Сколько в старое время, при крепостном праве, в среде русского народа было самородков и несомненно гениальных людей. Они не были выявлены и заглохли. Но там, где талантливому человеку давали возможность учиться и развиваться, из него выходил большой музыкант, живописец, архитектор. Имена всем известны. И это развитие таланта требует свободы (физической), богатства, путешествий, общения с умными людьми эпохи, даже и просто ничегонеделания (в общественном смысле)... Чтоб развить свой талант, надо начать <вести> старую барскую жизнь. Для поэтов, художников, композиторов она обязательна...»43.

В 1899 году он определен в Егорьевскую прогимназию и помещен в пансион при ней44. В Сретение 1900 года его здесь навещает мать, о чем он сообщает в письме крестному и тете Нюте.

Домашнему мальчику («маменькину сыночку») тяжелой показалась столь резкая перемена – отрыв от родных. Его устраивают в третью московскую гимназию (находилась недалеко от Никольских ворот китайгородской стены на Большой Лубянке), затем в шестую (в Замоскворечье, в Большом Толмачевском переулке, возле дома князя Пожарского): известно, что некоторое, довольно длительное, время Николай учился в Москве, живя в семье крестного отца, так что и считал себя москвичом. Он так сознавал начальные вехи своей биографии: «По месту жительства я москвич...», «Родившись в столице, учившись в одной из ее гимназий...»

Учился легко, школьные предметы его захватывали, вызывали неподдельную радость узнавания нового.

В ту пору в обществе ширилась волна недовольства и протеста против отрыва отечественной системы среднего образования от запросов жизни, против затхлой казенной атмосферы, наблюдавшейся в учреждениях Министерства народного просвещения. Притчей во языцех становится образ замученного гимназистика, невзлюбившего белый свет от обязательной «мертвой» латыни, вынужденного зубрить наравне с математическими формулами силлогизмы из Закона Божьего. Беспощадные педагоги – «люди в футлярах» – вели сущую охоту за учениками, подсиживая их на экзаменах, снижая баллы за малейшую оплошность (самая распространенная оценка – «единица»), отлавливая на улицах города в неположенное время (после семи часов вечера). «Передоновщина» на корню отравляла юные поколения.

Настроения гимназиста Коли Беляева в эти годы можно охарактеризовать двумя словами: благодарность и жажда. Благодарность к учителям и жажда знаний. «В гимназии курс учебы длился восемь лет. Программы были не липовые, они подробно и строго выполнялись... Я благодарен своим учителям за то, что они в детстве заставляли меня заучивать „сухие” и „скучные” вещи, тексты, которые доставляют мне теперь величайшее наслаждение!..»45.

«Когда преподаватель все разжевывает и уже не оставляет ученику возможности самому подумать над изучаемым предметом, то из учеников выходят в большинстве случаев оболтусы. В прежнее время мы в старших классах гимназии сами просили преподавателей (особенно по математике и древним языкам – с их трудными конструкциями), чтобы они объясняли урок не прежде, чем его задавали, а после, то есть после того как мы дома сами в нем разберемся».

Он учился не за страх, а за совесть, и даже жесткий распорядок привилегированного учебного заведения ему нравился, потому как помогая самособранности.

«При учениках дежурят и смотрят в десять глаз помощники инспектора и сам инспектор. Малейшее движение, выходящее из рамок поведения „хорошего” общества, поворот, возглас – преследуются. Все „чинно, благородно”... <Дети> и не из интеллигентных семей – должны <здесь> вести себя „прилично”. В этом-то и должна быть воспитательная задача школы. Старая гимназия этого добивалась. <И в ней> мы видим <такие> разительные примеры, когда сыновья сапожника – а это был самый низший классовый разряд (ср.: „ругаться, как сапожник”) – могли учиться и выходить в люди. И таким примерам нет конца. Известное словцо отдельного министра, сказанное в запальчивости („кухаркиных детей не принимать”), потому и было сказано, что „кухаркиных детей” было слишком много, они заполонили все школы, даже попадали в Лицей цесаревича Николая, где требовалось лишь заплатить деньги (довольно большие), которые за них и вносили (мне запомнился такой случай: генеральша заплатила за сына своей любимой кухарки, который учился очень плохо в 6-й московской гимназии в Замоскворечье... но потом дал обещание генеральше – и кончил с золотой медалью)». Гимназисту Николаю Беляеву под сводами храма науки все представлялось замечательным: перипетии с собственным поступлением отошли на второй план и уже казались несущественными. Двойственность в его восприятии старого мира сохранялась потом до конца.

Сухая премудрость древних языков его не смущала («по пять-шесть уроков в неделю нам, бывало, внедряли сию премудрость»); экзаменов не боялся (хотя учителя и подпускали шпильки). «В самых первых классах гимназии, при изучении латинского языка и грамматики, мы уже учили, что есть речь прямая и есть речь косвенная. И нас заставляли обращать одну в другую по-латыни. И получалось нередко, что какая-нибудь речь римского полководца к солдатам пред боем занимает десять строк текста, а при переложении ее в косвенную она сжималась до половины. Слов становилось в два раза меньше, а мысли должны были все остаться. Конечно, от ученика, мальчика, требовалось держаться ближе к буквальному тексту, он должен был научиться лишь технически перефразировать и переделывать предложения из прямой речи в косвенную. Но, например, рассказ своими словами на выпускном экзамене на аттестат зрелости, который от меня, как от медалиста, потребовал мой учитель при переводе Горация („Мопитепtum exegi...”), должен был приближаться именно к первому типу передачи. Поэтическую или ораторскую речь, рассказ в целую страницу должно было сократить до нескольких строк. Кто искусно и содержательно делал это, от того, конечно, не требовали уже переводить на русский язык школьный текст. Тем более, что учитель, желая потщеславиться перед своими ассистентами, иногда давал отличнику – pro domo sua (лат., про себя рассказываю) – читать греко-римского классика а livre ouvert (франц., без подготовки, с листа – непройденный текст)»46.

Нерадивые соученики вызывали недоумение: «Помню, стоит гимназист у доски и никак не может вывести формулу: ‘Понимаю, но никак не могу выразить...” Во всех подобных случаях неизменно получали такие единицы и двойки»47.

«До сих пор звучат у меня в ушах блестящие гекзаметры из „Метаморфоз” Овидия о Миносе, когда-то заученные наизусть в классической гимназии»48.

«Корень учения горек, а плоды его сладки». Многие вызубренные тогда отрывки произведений (священных и мирских) – «настоящий смысл которых был постигнут лишь впоследствии, на практике жизни», – пригодились позже, помогая осмыслить пройденное и выстраданное.

Книги открывали неведомое, научные сведения, извлеченные из них, романтически окрашивали действительность и захватывали не менее, чем детективные истории Шерлока Холмса: «Наши калмыки в Астраханских степях, я слышал гимназистом, видели всадника за 30 верст, а ночью могли различить спутники Юпитера»49. По истории литературы «нас обучали неким текстам из „Моления Даниила Заточника” (начало XIII в.) и заставляли учить наизусть: „...не муж в мужех, который жены слушает”»50. В восьмом классе увлекся остеологией («я всяческой наукой интересовался на свете»), а также и химией, опять-таки «заучивая» за старшими товарищами, студентами-медиками (один из двоюродных братьев, кстати, стал врачом), «любопытные названия, нравившиеся мне как курьезы, вроде „ареколин – бромисто-водородная соль метилового эфира метилтетрагидроникотиновой кислоты”. И сами придумывали, ради смеха, подобные названия»51.

Всего больше, пожалуй, занимала математика, возможности человека с помощью числа познавать мир. Дважды два – четыре? Вовсе не обязательно. «Я помню, мы с „шиком” доказывали по алгебре, что это равняется пяти!»52. «Когда я был еще в третьем классе гимназии и мы впервые начинали проходить алгебру, мы уже „озоровали” между собой следующим образом. Продавались грошовые такие книжечки с шуточными задачками. С невинным видом предлагали из нее решить задачку мало преуспевавшим товарищам, где наравне с числом вводилась бесконечность. Получаем, по видимости вполне испытанным методом, неправильный результат. Где ошибка? Ход рассуждений везде правильный, и правила (тысячу раз мы их проверяли на собственном опыте по арифметике) нигде не нарушены, а получилась ерунда!»53. Все дело в том, что законы арифметики не действуют там, где приходится иметь дело с бесконечностью. Он любил занятные ребусы, соединение несопоставимых величин, игру ума (это у наших культурных предков называлось «озорством»!). Для будущего инженера мир принципиально познаваем, и для очередного открытия требуется сделать лишь еще одно усилие. Но может быть, за интересом к математическим головоломкам и логическим шуткам стояло детское чувство удивления перед непостижимостыо бытия, перед его бесконечным разнообразием и таинственностью. Вспомнив эти гимназические проказы, уже стариком записал: «Бесконечность рассыпается в противоречиях, и человеческий ум путается в ее лабиринтах...»

Иным тягостны казались уроки Закона Божьего с его безжизненной схоластикой и удручающей строгостью законоучителей. Во главу угла последние полагали точное заучивание чеканных положений «Пространного Христианского Катехизиса Православныя Кафолическия Восточныя Церкви, рассмотренного и одобренного святейшим правительствующим Синодом и изданного для преподавания в училищах и для употребления всех православных христиан...» приснопамятного митрополита Филарета (Дроздова). Но Коле было интересно: «Я еще мальчиком недоумевал: почему „пространный”? Наоборот, очень краткий». «Понимать мы не понимали, катехизис очень высок», зато слова складывались в память, как в шкатулку, «золотой запас правил: вынул и использовал»54.

С упоением он слушал:

Вижу Его, но ныне еще нет;

зрю Его, но не близко.

Восходит звезда от Макова,

и восстает жезл от Израиля,

и разит князей Моава...

(Чис. 24:17)55

Или, например, учили таинственный текст из беседы Господа с Никодимом (Ин. 3:8).

Привычка к самостоятельной работе дисциплинировала ум и чувства, способствуя притоку внутренних сил и окрыляя к будущему творческому труду. Он рано начал ценить точность (и в словах, и в делах) и порядок, потому что они залог надежности для действия всякого механизма, предохраняя его от поломки и сбоя. Отсюда происходит его любовь к часам – волшебная железная луковица за два с полтиной – и к паровозам.

«Вот что было в моем детстве, оставив неизгладимую память на всю жизнь. Я требователен к точности. Навык этот приобретен следующим образом. По месту рождения я москвич, житие держал между Москвой и дачной местностью по Рязанской железной дороге (часто называемой Казанской). Летом ходило между Москвой и Раменским 128 поездов в сутки, разумею пассажирских! Каждый школьник не затруднится подсчитать, через сколько минут появлялся на станции (например, в Раменском) новый поезд. И я, как гимназист младших классов, увлекался поездами. Тогда у каждого мальчугана были часы. Ибо стоили черные, вороной стали, от двух рублей с полтиной. В магазине „Омега” у Никольских ворот в витрине стояла корзина с карманными часами, и в нее был воткнут совок. Показательно!

Так вот, я постоянно следил за часами и дежурным по станции, как он принимая и отправляя поезда. По секундам... Тогда подобной точностью машинисты-железнодорожники гордились. Как, бывало, остановится паровоз, сейчас вытаскивают свои часы: на сколько секунд он опоздал?

При отправке старший, обер-кондуктор, и машинист сверяли свои часы. Никаких „темпов” не было, ни „стахановцев”, ни „соцсоревнования”, никто их не подгонял, кроме самого дела и, не скрываю, личного честолюбия. Я близко, повторяю, к этому стоял, любопытствовал. И машинисты-лихачи бывали. Особенно славились немец Мартус (на скорых) и Безобразов (или как-то похоже – к сожалению, забыл) на дачных.

Требовалось, разогнав поезд перед станцией, так остановить паровоз напротив столбика – такие были и есть, – чтобы он встал как вкопанный, без ошибки, ни взад, ни вперед, чтобы <больше состав> не двигать. А это важно. Скорый поезд стоял ровно две минуты, и водоливу надо успеть подвести трубу от водокачки, поставить ее над отверстием, спуститься с паровоза, отвернуть край, пустить воду и затем все вернуть на свои места. Какая должна быть точность, чтобы труба как раз остановилась перед отверстием тендера! А оно всего-то размером с большую тарелку или ведро. И вот Мартус это делал. Главное, чтобы поезд был разогнан. Чтобы он летел мимо вокзала так, как будто и не думал останавливаться! Дрожали не только машинисты, выходившие посмотреть на эту фигуру „высшего пилотажа”, но и станционные сторожа, и „завсегдатаи” из дачников. А мы, парнишки, специально выходили к таким поездам.

Как нужно было тщательно следить за тормозами! И машинисты этого никому не доверяли, бывало, сами проверят и дернут за веревочку у каждого вагона. Тормоза у паровозов были двух видов: Гарди и Вестингауза. Последний действовал безотказно. Держали пари на таких „сорвиголов”. Однажды Безобразов осрамился, и державшие пари за него проиграли. Он мчался мимо вокзала, как обычно, но – паровоз проскочил вокзал, за ним один вагон, другой, третий... Пришлось со срамом двигать поезд назад. Подвели тормоза. По-моему, тут и винить никого нельзя. Во всяком случае, это было исключительное событие, потому так и запомнилось. И потом: у него на дачном поезде стоял тормоз Гарди, не превосходного качества...

Это я считаю „культурой”. Дачный поезд „Молния” по расписанию доходил от Раменскою до Москвы (42 версты – 44 километра) за пятьдесят две минуты, именно две, а не как-нибудь иначе. И что после этого нынешние „скоростники”!..

А то была „Молния”, раз или два в неделю ходившая на Кавказ, на курорты, так та еще была скорее, действительно „молния”. Многие выходили посмотреть на нее. Бывало, так летела, что не только голуби, но и воробьи не успевали слетать с пути, и паровоз так и ехал с ними, которые давлением воздуха были прижаты к его груди и не падали. (Хотел я однажды, вспоминая свои детские годы, посмотреть на „Красную стрелу” и сравнить, но теперь это трудно делать уже по одному тому, что на каждого „зрителя” смотрят как на шпиона и диверсанта, а если еще фотоаппарат заметят, то и вовсе не оправдаешься. Тоже „культура”, скажут.)

А сам инструмент для измерения времени! Часы... Я тогда заходил к Габю (у Никольских ворот) – французская фирма (на Ямской сперва шли ларьки Мозера, на Кузнецком – Бурэ, а потом уже Габю), заплатил десять рублей за черные, вороной стали, с будильником и светящимся циферблатом. Бились у них стекла, падали у меня с ночного столика (без поломки маятника) на паркет и проходили без чистки сорок лет... Вот это „культура”! За десять рублей ковшом из корзинки вытаскивали. А ведь и тогда были дорогие часы, например мозеровские „пульсары” по 1100 рублей, полухронометры, которые можно носить на себе (собственно, настоящие хронометры только на столе могут идти как нужно). „Пульсар” я завел себе после. Но в гимназические годы однажды, помню, в час „пик” ехал на трамвае и разбил стекло у черных часов. Часы – карманные в буквальном смысле, не ручные, как теперь. До поезда было минут пятнадцать-двадцать. Как же быть? Дальше нельзя ехать. Забежал к Мозеру – рядом с третьей гимназией, я в ней учился. (Бывший дом князя Пожарского – после сломали. Что им до этого <князя>? Довольно и памятника ему на Красной площади. И построили более нужное в Советском Союзе здание – изолятор особого назначения ОГПУ.) Там не принимают в починку никаких часов, кроме своей фирмы. Уговорил, ведь нельзя же ехать на дачу, до других мастерских далеко, опоздаю на поезд. „Ну, ладно, только стекло...” И вот пока его вставляли, наблюдал картину. Один господин купил у них часы такие же, как сейчас у меня. Он пришел выразить недовольство: они отставали у него на одну минуту (или около того)... в месяц. И какой поднял шум! А ему показывают на главные их часы, контрольные, и говорят, что вот исключительный механизм, и маятник из особого сплава, и все такое прочее, и все-таки врут на одиннадцать секунд в месяц. Висят на стенке, а вы, вы-то их носите в кармане, двигаетесь, встряхиваете на лестницах, поездах, трамваях. Тогда его претензия мне была непонятна, уж очень многого он требовал. (А теперь я его понимаю. На самом деле требовать такого от его первоклассного репетитора с компенсационным балансом (не брегетовским „волоском”-спиралью) – это совсем не много)»56.

На уроках литературы знакомили с новыми учителями жизни. Его чувства задевали иногда странные смысловые акценты, расставлявшиеся преподавателями: культ великих классиков, «бессмертных», с непременным воскурением им славословий; фимиам непомерных превозношений. Чеканной красоте поэтических строф сплошь и рядом противостоял их смысл, за которым скрывались низменные и мелкие (ернические) страсти, столь противоречащие гармоническому строю чувств святых, усвоенному из житий, из церковных песнопений и добротного обывательскою быта. Все эти ««нерукотворенные» памятники тщеславия, которые поочередно воздвигали сами себе Гораций, Овидий, Пушкин», вызывали внутреннее неприятие. А уж «пресловутые «пушкинские» анекдоты» и фривольные стихи, в которые «всякого школьника товарищи считают за удальство посвятить, то есть развратить», с первых дней гимназической жизни, отбивали охоту к такой изящной словесности. «Стыдно и горько – перед кем нас заставляли в гимназии преклоняться и кого изучать!»57. Впрочем, постепенно он научился ценить изысканные поэтические произведения, выдающихся стилистов, умегощих столь искусно нарисовать знакомый образ, взятый из вещного мира, что за его очертаниями открывалась внутренняя (и не всегда постигаемая сознанием) драма души и правда человеческого чувства.

«Еще гимназистом учил наизусть стихи Сюлли-Прюдома, французского поэта-философа... Помню, в особенности, очень популярное (за которое он получил Нобелевскую премию в двести тысяч золотых рублей) «Le vase brise» («Разбитая ваза»):

Та ваза с гибнущей вербеной

Задета веером была.

Удар бесшумный и мгновенный

Чуть тронул зеркало стекла.

Но рана, легкая вначале,

Что день, таинственно росла:

Хрусталь точила, разъедала

И мерным кругом обошла.

Беда не вовремя открыта:

Цветок безмолвно умирал,

По капле кровью истекал...

– Не тронь ее: она разбита!

Ваза-цветок, в образе которой поэт изобразил себя, могла бы быть еще спасена, вместо того чтобы духовно умирать». Но для этого нужно точно понимать свое состояние и знать средство излечения. (Позже, уже епископом, написал об этом рецепте: «Нужно только вовремя открыть свой грех духовному отцу».) Поражала мысль: «Та, которая чуть махнула «веером», может быть, никогда и не узнала о трагедии поэта, о том, что... перевернула всю его жизнь!.. Рядом с величайшим наслаждением земным и его источником, нежными очами прекрасных девушек, лежит смерть, могила, сукровица... Как уживаются вместе противоречивые вещи!»58.

От соучеников слышал, что «по Кузнецкому мосту нельзя обогнать ни одной девушки, не заглянув ей в лицо, чтобы дать ей оценку... А чего только в этом взгляде не прочтешь?»59. В старших классах гимназии (и в первое время после ее окончания) высокий, красивый и способный юноша сделался желанным объектом для нежных (но и вполне жестоких) атак со стороны сверстниц, имевших на него виды.

Он жил в семье дяди. Смирновы значительную часть года проводили в Кускове, прекрасной дачной местности, здесь у них было свое общество – «разодетое, шумное, цвет интеллигенции, вплоть до высокопоставленных лиц», – с которым соприкасается и Коля Беляев. «Красивые парки, сады, катанье в лодках по озеру и ухаживанье смазливых барышень... Некоторые из них свое внимание к нему показывали явно, позволяя себе иногда, пожалуй, немного не девичьи движения (без стыда), вроде того что потянулась, красиво округлив фигуру, и, кокетничая, предлагает: «Хотите – освидетельствуете, подделки нет, все свое». ...Искушений много было: барышень всегда вдоволь, кокетство, шум, смех, шутки»60.

«Когда я кончал гимназию и бывал «под сенью девушек в цвету» – помянуть прославленного Марселя Пруста с его назидательной уже по одному заглавию серией «В поисках утраченного времени», – то очень удивлялся некоторым барышням, как они умеют одного кавалера слушать, другого одновременно подслушивать и третьему неожиданно, но остроумно отвечать. Впрочем, в старое время такая способность ставилась в обязанность и в похвалу самой хозяйке дома, которая должна была уметь завязать приятный... непринужденный разговор между гостями. И бывали большие мастерицы, владевшие искусством общей занимательной беседы. И этому, конечно, учили. И чуть ли не с пеленок»61.

Одна из духовных дочерей епископа, его первый биограф, пишет, несомненно, под впечатлением бесед с ним, что и гимназистом Николай выделялся среди окружающих, чувствовавших особенный настрой его души. Он прекрасно понимал желание кокетливых сверстниц «женить на себе кого-нибудь повыгоднее, скучал и тосковал в этом обществе; больше по душе ему было скрыться одному в лес верст за 20–25 и бродить наедине со своими мыслями...»

Господь спасал от суеты, и «душа осталась та же, чистая, преданная одному Богу и Его Пречистой Матери – Приснодеве Марии, ради Которой он делал иногда просто до сумасшествия необдуманные поступки, но все до того; от чистого сердца и большой любви, что видимо получал от Нее Божественный Покров...

Однажды он ушел встречать Владычицу за 12 верст и, когда кончилась всенощная, решил возвратиться домой, хотя небо было покрыто тучами и чувствовалось – вот-вот пойдет дождь. Все-таки ночевать не остался, думая: „Надо же что-нибудь потерпеть ради любви к Владычице, мерзнут же под окнами у красавиц их рыцари, невзирая на погоду, не тем ли более нужно сделать это ради „Невесты Неневестной”! И пошел. Всю дорогу шел под проливным дождем, одет был в одну рубашку и легкую визитку, промок до нитки. Утром отправился на обедню. Сначала стоял, как обычно, вдруг какой-то внутренний голос говорит: „Сейчас же иди домой, иначе плохо будет”. Минуту постоял, но уже беспокойство поднялось: „Что это такое?” Через две минуты поддался голосу и ушел домой. Не успел дойти до дома, как охватила тело такая слабость, что тут же слег и не в силах был двинуть ни рукой, ни ногой. Сделался страшный суставный ревматизм. Страдал сильно, но доктора позвать никак не соглашался, а призвал помощь Божию и Ту, ради Которой ходил за 12 верст, и, как только помолился мысленно Ей, боль прошла, и он спокойно встал и пошел вниз, к родителям (его комната была наверху), совершенно здоровый, хотя до этого момента не в силах был пошевелить ни одним членом. Сильна любовь у него к Богу и Его Пречистой Матери»62.

Он чувствовал себя одиноким, чему способствовало и сугубо церковное воспитание, полученное дома, и происхождение (не забывал, что внук крепостного), и особая, не по возрасту, внутренняя собранность. Это переживание своей отстраненности от окружающих увеличилось после смерти матери. Она умерла в светлый праздник Благовещения, по-видимому, в 1903 году. Никогда он не упоминая о своих переживаниях, связанных с этим трагическим событием, настоящей катастрофой для любящего сердца. Осталось несколько скупых строк, говорящих о глубине его чувства: «Мать моя очень чтила преп. Серафима Саровского, еще раньше открытия его мощей. И за три дня до смерти, когда она особенно страдала в своей предсмертной болезни, он ей явился в белом балахончике, как ходил, и сказал, что пусть потерпит – он ее скоро к себе уже возьмет...»63.

Причины отчужденности Николая от окружающего мира были двоякого рода. Их следует искать и в настроениях матери, стремившейся вывести сына за жесткие (и тесные) рамки пролетарско-обывательского круга, повысить его социальный и культурный статус (отец соглашался со стремлениями жены в надежде увидеть своего Колю во главе производства, мастером, а не мастеровым; не винтиком фабричного механизма, а управляющим). Отгороженный от улицы, от товарищей, близких по происхождению, по месту родителей на социальной лестнице, он был слишком далек и от сверстников из образованных слоев столичного города, в который попал юным школяром. Из семьи с весьма скромным достатком, искренне религиозный, жадный к знаниям, старательный и работоспособный, круглый отличник, он мог вполне казаться белой вороной среди «бывалых» и уже «все знающих» о жизни мальчишек из чиновничье-интеллигентской среды. При этом он вполне умел ладить со всеми, сходиться с людьми, понимал юмор и приобрел хорошие манеры и умение держаться с достоинством в любом обществе. Он всегда должен быть собранный и направленным к главной цели – хорошо учиться и тем самым обеспечивать свое будущее. Он всегда в напряжении и в движении к заветному пределу.

Эти особенности его личности и вполне определенные жизненные обстоятельства неожиданно совпали с настроениями, охватившими российское общество. Несмотря на трудности пореформенного периода (контрреформы, революционный террор, политический откат, безжалостный азарт наживы), оно ощущало в себе нараставшие производительные силы и жило в предчувствии великих перемен, нового скачка, качественно новой организации всех форм своего бытия. В этом процессе важно было найти и занять нужное место. Особенно пенились все формы героизма, героического труда, творческие личности и самородки, находчивый сыщик Нат Пинкертон и отважный покоритель Северного полюса Нансен. Обыватели признавали, что есть люди высшего порядка, движимые высшими соображениями. И Николай Беляев, несомненно, был из их рода, юношей с Идеей, в силу чего и чувствовал свою обособленность. Уже и старшеклассником он регулярно посещал московские приходские храмы, но будущее связывал со служением науке, цивилизации, с творческий трудом ее строителя – Инженера. Как раз в России начался экономический подъем, всюду требовалась техническая интеллигенция, вокруг которой создавался ореол строителей новой жизни. «Была пора увлечения молодежи новым, „реальным” или, точнее сказать, плотским направлением жизни», – скажет он позже, определяя вектор своего тогдашнего развития. Он сознательно, энергично стремился овладеть «внешним» Логосом; увлечение техникой, культивировавшееся в обществе, перспектива удачного жизнеустройства, полезной и всеми ценимой деятельности на благо родины и науки – все это воодушевляло. Он готовил себя к цивилизаторской миссии.

Но одиночество произрастало и из предчувствия своего особою призвания, из подспудной жажды высшей красоты и гармонии, тоски о вечном.

После смерти матери обстоятельства вынуждают вновь определиться в Егорьевскую прогимназию (в 1906 году ее преобразовали в полную), ближе к дому (но, может быть, здесь и дешевле была плата за обучение?). Юноша занимается репетиторством, у него несколько учеников младших классов. Подработок нелишний, а для отца хорошее вещественное подтверждение практической пользы от образования, верный залог правильности выбранного пути. Репетиторствовал Николай ради пополнения семейного бюджета, педагогических задач перед собой не ставил и неизбежно столкнулся с неприятным казусом, наглядным результатом невнимательного, механическою отношения к делу.

Весна 1904 года; Пасха выдалась ранняя, «погода стоит хорошая». Свободного времени у Коли немного прибавилось. Он пишет письмо крестному отцу и делится переживаниями: «...я теперь одного ученика не репетирую: он уехал домой и больше учиться не будет до осени. Директор посоветовал его отцу взять домой, чем платить понапрасну деньги. Учился он плохо. Я теперь немножко оказался в неприятном положении. Я ему обыкновенно верил: «Выучил урок?» «Нет», – скажет он. «Ну, выучите к завтрему». А он и не выучит. (К приходу не учит, а после и Бог велел.) Оказывается, я «доверял козлу огород»».

Той же весной началась русско-японская война. Верноподданные выражали всяческую поддержку престолу; учащаяся молодежь, затаив дыхание, следила за развертыванием боевых действий. Победоносная русская армия открывала новую страницу в органическом вековом расширении державы в азиатские пределы. Алел сказочный Восток. Расправлял могучие крылья венценосный орел. В конце марта эскадра адмирала Рождественскою прошла Малаккский пролив, совершив тем самым длительный и трудный переход, через месяц соединились русские военные эскадры, приближался решительный – Цусимский – бой. Верховная власть искала единения с народом (формировался новый стиль в ее отношениях с обществом: в периодике подробная хроника событий, связанных с царствующей династией, бесчисленные трогательные фотопортреты венценосцев с детьми, открытки с изображениями великих княжон, а позже и цесаревича). Обыватель отвечал взаимностью. Скромный гимназист Николай Беляев по мере сил присоединился к этой волне всеобщего патриотического воодушевления. В вышеупомянутом письме он рассказывает: «Сегодня у нас новость. Наши гимназисты собрали 50 рублей в пользу Красного Креста и отослали. Затем Великим постом, кажется, делали манифестацию, служили молебен о даровании победы русскому оружию. Обо всем этом директор написал попечителю округа, этот министру народного просвещения, а тот Государю. Сегодня пришла телеграмма от министра, который говорит, что на его докладе о Егорьевской прогимназии Государь собственноручно изволил написать: «Сердечно благодарю». Нам ее прочли после уроков. Присутствовал кн. Волконский, мы пропели «Боже, Царя храни» и закричали «ура»! После чего все разошлись по домам».

Ближайшая же действительность скорее походила на спокойный, обыденный среднерусский пейзаж, требовала прилежания, упорной, кропотливой работы. «Больше чего же писать, пока ничего не случилось больше», – заканчивает он. Летом того же года Николай наблюдал необычное и грозное природное явление: «Я помню... пронесся страшный ураган – смерч – под Москвой, захватил край ее и прилегающую деревню, так что он наделал!.. Черный столб от земли до неба несся и, что в него попадало, измалывал в щепки и куски. Дома разметывал по бревнам, слетали крыши, летали по воздуху стога, коровы, купола церквей, камня на камне не осталось от... иных домов в столице... роща сразу была вся вырвана с корнем»64.

А вскоре – разразился ураган Пятого года, первой революции. Впрочем, для Беляевых, как и для многих российских обывателей, он прошел как бы стороной (несмотря на географическую близость московских баррикад), перетряхнув, подобно давешнему смерчу, картину привычной действительности; да и воспринимался как неизбежная стихия, вызванная необходимостью реформ – «конца 1904 и начала 1905 годов». Заметно изменилось содержание газет: они наполнились «новым антирелигиозным содержанием». Это тревожило, и в конце жизни он так формулировал причину тогдашней своей (быть может, им и не осознанной, но озвученной в разговорах и настроениях окружавших взрослых) тревоги: «Хотели оглушить верующих. И для простецов, конечно, был большой соблазн»65.

Жизнь шла своим чередой. Регулярные теплые поздравления с праздниками и днями Ангела крестного и тети Нюты. Постоянные кочевки между Раменским, Кусковым (дом близ графских конюшен) и Егорьевской (в пансионе проживать было накладно). Приходилось сидеть над учебниками в бесконечных поездах. Как־то подхватил столь сильную инфлюэнцу, что дядя с теткой начали подозревать холеру, вышла же ангина, и пришлось долго смазывать горло. Покровительственное отношение к младшему двоюродному брату: «Толе скажи, чтобы не пропускал ни одного урока».

Когда гостил у Смирновых, отец присылал старательно нацарапанные записочки: сообщая, что выписал из Лондона за 15 рублей медицинский аппарат профессора Кита Гарвея на электрических батареях, которым «много вылечили народу» (от какой болезни, осталось неизвестным), и он также хотел попробовать; на фабрику пришел новый хозяин, Бардыгин, а племянник его стал заведующим по двору (1909 г.).

Пасху в 1909 году встречали 29 марта. Год предстоял особый: выпускной класс и поступление в институт.

Неожиданный выбор будущего пути

1909 Раменское. Саров и Дивеево. Окончание гимназии. Паломничество. Религиозный переворот. Чувство одиночества. Уход с экзаменов

Егорьевскую гимназию Николай Беляев окончил блестяще, с золотой медалью. Предстояло определиться, каким путем идти в жизни дальше. Решение созрело давно: учиться на инженера-путейца, строителя железнодорожных мостов. Предстоящий путь был всесторонне обдуман, обусловлен серьезными внутренними причинами: талантом, унаследованным от отца, интересом к механике, к возможностям техники, также и стремлением добиться твердых гарантий на будущее, верного залога материальной обеспеченности; существенным, видимо, являлось и желание послужить укреплению родины, быть полезный и нужным.

Еще десятилетием раньше, в конце прошлого века, профессия инженера-путейца только входила в моду и, в разгар строительства Великого сибирского пути, приобретала все большую популярность и привлекательность в материальном отношении. Но родители будущих путейцев волновались и расстраивались от их выбора, потому что, как вспоминал будущий академик К. И. Скрябин, этот путь был не трафаретным, а чреватым неожиданностями и казался им авантюрой66.

Серьезность намерений была подкреплена и расчетливостью действий. Документы подает не только в петербургский Институт инженеров путей сообщения, но, на всякий случай, и в Московский университет (можно предположить, что на математический факультет). Приблизившись к предстоявшей судьбоносной развилке – окончание учения, выбор будущей профессии, столь непростой для всякого молодого человека, – он, «забросив свои документы отличника в Московский университет (в качестве страховки, если не попаду в Путейский институт из-за большого конкурса, где золотыми медалями не удивишь – все туда шли с золотыми медалями)», захотел совершить паломничество в Саров и Дивеево, к месту подвигов преподобного Серафима, столь почитавшегося матерью. Посещая городские приходы и монастыри, он подспудно испытывал интерес к подвижничеству. На «святых местах» его ждали открытия. Он вспоминал о той поездке: «Меня начали интересовать „внутренняя” жизнь и подвижничество, которое я тогда мерил только числом поклонов, часами отбытой церковной службы, количеством съеденной пищи, „худостными ризами”67 и тому подобным. Особенно мне нравилось выражение в Четьях-Минеях или Прологе, как древний подвижник строил себе маленькую „хлевину”. Конечно, это своеобразный славянский перевод, но он давая реальную картину. И вот показывают нам в Сарове „келью” преп. Серафима, где ему явилась Богоматерь, где он принимал народ и творил чудеса. И что же я вижу? Оштукатуренные стены, такие же, как и везде, полы и двери. Мне почему-то казалось, что келья подвижника должна представлять именно подобие „хлевины”. Конечно, я делал разницу между хлевиной и „хлевом”, но все-таки ведь это слишком все наше, мирское; эта штукатурка, например...»68. Реальность не походила на книжные описания. Поразился он и другому. «Ездил в Саров через город Темников, 60 верст открытой местности и 60 верст лесом до самой пустыни... Туда – на Страстной, оттуда же – на Пасхальной неделе. Так что замечательно – меня и тогда удивило: парни и девушки в мордовских селах и деревнях ходили по улицам и распевали не мирские песни, а ирмосы Пасхального канона! Вот это было благочестие! И это было так недавно!»69.

...У медалистов имелась существенная льгота: достаточно сдать первый предмет на «отлично», и ты – студент. Пора перед поступлением особенно напряженная, требует мобилизации всех сил, тем паче когда с будущей профессией связываются большие надежды. Получение полного среднего образования уже давало немало: перед окончившими гимназический курс открывались двери во все высшие учебные заведения; они также получали преимущественное право «на вступление в государственную службу пред не бывшими в гимназии». Отработав некоторый срок, бывший выпускник гимназии получал чин 14 класса (по табели о рангах). Но медалисты производились в чин тотчас же по вступлении на службу. Отметим любопытную деталь: окончившие с отличием семинарию также при поступлении на гражданскую службу получали чин 14 класса, как и выпускники коммерческого училища. (Но прошедшие, например, курс Лазаревского института восточных языков получали уже право на чин повыше, 10 или 12 класса.)

Николай не просто хотел получить высшее образование, а изо всех сил стремился к этому («сильно увлекался») и в «юношеских мечтах» уже видел мосты, дома, машины, построенные по его проектам. Но тут случилось событие, буквально «перевернувшее» его внутреннее состояние. Насколько до этой черты он сильно и страстно, на протяжении всего периода своего школярства, представляя себя вершителем своего будущего, одним из творцов культурного прогресса, вполне современный «реалистом», настолько после он резко и мгновенно изменяется, порывает с прежними расчетами и всецело отдается религиозному упованию. Вот как лет через десять он рассказывал о происшедшем с ним своей пастве: «По окончании гимназии... я стремился попасть в Институт <инженеров> путей сообщения, чтобы созидать не храмы душевные, а строить дома материальные... И вот, готовясь к конкурсному экзамену и перебирая книги в библиотечном шкафу, я натолкнулся на брошюрку, которой суждено было, при помощи благодати Божией, перевернуть все мое <тогдашнее> направление жизни...70. Я не своим, конечно, умом, а благодатию Божиего понял, почувствовал сердцем, что призвание человека, прежде всего, – созидать внутреннюю культуру духа, красоту души и сердца, а не усовершать культуру внешнюю, устраивать благополучие земное. И насколько сильно я раньше увлекался мечтами о своих будущих постройках мостов, машин, о кругосветных путешествиях с целью приобретения знаний, настолько в тысячу раз сильнее у меня загорелось желание – вернее, меня охватил какойто бушующий пламень – быть истинным носителем человеческого призвания, точнее, совершенным христианином»71.

Это еще не был полный разрыв с миром, но произошло лишь отвращение от господствующего там «плотского направления», от прагматизма и лихорадки стяжательских настроений. Брошюра святителя Иннокентия, митрополита Московского, смиренного просветителя народов Сибири и Аляски, «Указание пути в Царствие Небесное», десять лет назад купленная по указанию гробового монаха у мощей преп. Сергия и полученная как бы из рук самого святого – на деньги, поданные народом на его обитель, неожиданно попалась Николаю на глаза в самый, казалось бы, неподходящий момент. Требовалось напряжение всех сил, чтобы сделать еще один шаг к давней заветной цели, когда внук бывшего дворового превратится в блестящего инженера. Но, видно, неприметно подступила именно та решающая минута, когда «пришло время исполниться определению Божию» о нем, а ему – «отозваться на призывающий голос». А может быть, этот судьбоносный выбор свершился так. Натолкнувшись на давно забытую, завалявшуюся книгу, он машинально раскрыл ее и прочел на первой странице: «Люди не для того сотворены, чтобы жить только здесь, на земле, подобно животным, которые по смерти исчезают; но для того единственно, чтобы жить с Богом и в Боге, и жить не сто или тысячу лет, но жить вечно. А жить с Богом могут только одни христиане, то есть те, которые право веруют во Иисуса Христа». В небольшой брошюре епископа Иннокентия, несколько архаичной по языку и, в общем, типичном пастырском увещании к осуетившимся мирянам, главное – это замечательная убежденность человека, взявшего свой крест во имя Христово и познавшего, что крест – источник сил преизбыточествующих. Какая потрясающая подлинность и точность заключена в столь простых словах: «Ни одно земное благо не может насытить сердца нашего... Пусть человек завладеет целым миром», но его сердце «может быть вполне удовлетворено и насыщено только любовью Божиего». Известна драгоценная подробность той таинственной минуты: пораженный находкой, нахлынувшими воспоминаниями детства и прочитанными словами, Николай, взяв книжку, отправился к Борисоглебскому озеру. Здесь, в тени княжеского парка, разбитого на холме рядом с погостом и храмами, он углубился в книгу, и в его душе совершился переворот. Вокруг весенний разлив красок расцветающей природы. Мгновенно вспыхнувшая решимость следовать за Христом не была сиюминутной эмоцией, горячим откликом на встречу с дорогим сердцу прошлым. Столь резкая перемена, случившаяся в судьбе молодого человека, с несомненностью говорит о наличии в его душе глубоких оснований, в какой-то степени предопределивших необычность совершившегося выбора.

Ребенок, рождаясь на свет, получает в наследство от родителей и их грехи и немощи, их славу и их убожество. Тем более в мире, в котором принадлежность к определенному сословию чуть ли не всецело определяла будущую судьбу; у повивальной бабки сын мог стать не более, чем акушером (в среде гимназистов бытовала шутка: «Несмотря на то что мать его – повивальная бабка, сын ее был околоточным надзирателем»)72. Ты еще младенчески радуешься жизни, доверчиво тянешься к людям, но уже никому не интересен, потому что ты – внук крепостного (сиречь рядового колхозника, работяги, служащего: с поправкой на недавнее советское время). Твой ум еще этого не ухватил, хотя ты уже на каждом шагу наталкиваешься на стену отчуждения (и вдобавок – печать сиротства), любое усилие дается тебе с гораздо большим трудом, чем благополучным сверстникам (тем же отпрыскам «кающегося дворянства»). Мучительно ощущать свое внутреннее расхождение с действительностью, со стереотипами счастья, радужной маской украшающего лица толпы (впрочем, на земле все – отверженные, но это уже другой вопрос). Давящий груз непосильной крестной ноши... Апостол Аляски в своей книжке кратко изложил поразительное учение о «внутренних крестах». Только тот, кто соглашается взвалить на собственные плечи этот неприметный груз, начинает, при особенной помощи Божией, как знак Его милости, «видеть себя» («видеть состояние души... во всей наготе ее, и особливо живо чувствовать опасность свою»). «По мере того как Господь будет открывать тебе состояние души твоей, в тебе будут увеличиваться и внутренние твои страдания. Вот что называется внутренними крестами!»73.  И Коля Беляев не был лишен этого тайного зрения.

Высокий, стройный, красивый юноша с открытый лицом и наивной складкой еще по-детски припухлых губ, нежный любящий сын и племянник, умевший вести задушевные дружеские отношения с родственниками, он постоянно чувствовал свое одиночество. Он оставил поэтически-приподнятое описание тогдашнего состояния. «Помню, как юным гимназистом, я один – всегда один, и среди вынужденных встреч и знакомых, – бродил по полям, по лугам, по лесам, по озерам. У каждой шелестящей травки и былинки, у певчей пташки и стрекочущего кузнечика, у рокочущего родника и тихою ветерка, не исключая людей, пыльных городов и даже скучных гостиных, спрашивая я у всех, как невеста в „Песни песней” Соломона:

Не видели ль вы Того,

Кого любит душа моя?..»74.

Способность задавать неожиданные, пронзительные вопросы – это тоже, между прочим, один из даров одиночества, как и способность удивляться всему окружающему (простым, казалось бы, вещам), до скуки понятному прочим.

Одиночество, будучи свидетельством углубленной внутренней жизни, одновременно говорит о какой-то необъяснимой, неизбывной отъединенности человека. Один среди всех: в толпе, в семье, среди сверстников, среди всеобщего праздника и веселья. Какая-то невидимая роковая черта разъединяет с другими. Слишком непохож на остальных, даже на обитателей своего круга (хотя с чего бы это?), слишком глубоко смотрит в себя, чрезмерно остро видит происходящее вокруг, слишком тонко чувствует и воспринимает. Одиночества можно жаждать как правды, его можно неутомимо искать словно путь к себе, но оно – печать проклятья и изгойства, им мучаются, как пыточным огнем, беспощадно преследующим свою жертву. Можно спрятаться от него (и от себя) в беспамятство, пуститься в погоню за благами мира, в делание карьеры, забиться в теплый уютный угол, обеспеченный приличным жалованьем. А можно «пойти на вы», принять всю бесконечность одиночества, всю его неизбывность и горечь. Тогда неизбежен разрыв с привычным. Оставляются суетные заботы и неутомимые лихорадочные хлопоты; широкая торная дорога оказывается позади, впереди – узкая тропа. Руководством к действию уже служат не весомые практические соображения, но зов совести, пусть и пробивающийся сквозь наивные мечты о карьере.

Само собой складывалось, что надо идти в инженеры, властвовать над машинами, прокладывать дороги цивилизации и попутно устраивать семейное счастье (ибо душа, по собственному признанию, пылала «всеми страстями»). Впрочем, детское изумление перед Творцом, перед красотой Его творческого замысла подспудно струилось в душе, не покидало никогда: «С давних пор, со дней отрочества, занимали меня чудеса и дивности Божии. Благоговение и изумление пред тайнами природы и жизни смутно и радостно волновали мое сердце... Хотелось всегда у Него, а не у кого другого, почерпнуть ответ, в чем смысл моей и чужой жизни и как мир стоит... Но я, впрочем, и везде искал разгадки»75.

Книга митрополита Иннокентия, когда-то написанная для просвещения далеких бесхитростных алеутов, встряхнула его волю и послужила указанием дальнейшего (длиного в полвека) пути. Как от бури страстей всплывает вся грязь внутренней нечистоты, так от животворящей благодати человек приходит в себя, вспоминает все сокровенное. Наклонность к мистицизму нашла неожиданный выход. Влияние матери и после ее смерти оказалось решающим. «Во всем этом сказался мудрый Промысл Божий, ведший меня к состоянию одиночества, – размышляя он много лет спустя о своем выборе (и уже сполна познав его тяжесть), – иночества, монашества... А монашество требует одиночества и само неизбежно приводит к одиночеству. Я не говорю уже о глубине слов аввы Антония <Великого>: «Монах есть тот, для которого существует Бог да он в Боге», а скажу о меньшем – желающий идти этим путем навряд ли найдет себе созвучного спутника...»76.

Пожар духовной ревности охватил его чувства со столь большой силой, что, вместо подготовки к экзаменам, Николай решает идти странником в Оптину пустынь, о которой, как и о существовании старчества, услышал лишь недавно, а перед тем – тайком раздать деньги, доставшиеся от матери и лежавшие до совершеннолетия. (Отметим интересную подробность: часть суммы, рублей около девятисот, оставляет на своем счету в Государственной сберегательной кассе. И это понятно и говорит о рассудительной осторожности и внимательности к внутреннему состоянию: молодой человек еще не знает в точности, какой путь ему предстоит.) Как раз в это время отец сильно разболелся (очень может быть, что от переживаний за Колю, расстроенный непонятной в нем переменой), но даже это уже не смогло остановить сына. Он ведь уходил не в очередное паломничество, а за правдой Божией, навсегда. Почти восемьдесят лет назад о том юношеском порыве его (и с его же слов) было составлено письменное свидетельство: «Ушел из дому с одним Евангелием и со Смоленской иконой Божией Матери в сумке, куда – неизвестно; а дома лежал больной старик-отец». В дорогу оделся бедно, «взял деньги и все до копейки роздал бедным. И чтобы не возбудить подозрения, так как он давал помногу, сам будучи почти как нищий, – обертывая их в бумагу, давал в руку и быстро скрывался...

Придет куда-нибудь в монастырь – с мешком прямо в церковь, и застынет на одном месте, и так простаивая по шесть часов (монастырская всенощная), не двигаясь с места, как свеча; сильно постился, так что заболели легкие, и старцы позднее запретили ему чрезмерное изнурение себя»77.

Встреча со старцем

1909  Оптина пустынь. Паломничество в Оптину. Знакомство с игуменом Варсонофием. Наставления и предсказания старца

Летом 1909 года мы видим его на пути в Оптину пустынь, «нищим среди нищих» (это так надо понять, что был одет, как простонародье, по всем правилам житийных канонов). От недавнего страстного желания карьеры инженера не осталось и следа, его снедает одна мысль: как жить свято, как достичь совершенства? Он надеется на встречу с праведником, который станет проводником в край божественных добродетелей (а стяжание их он уже вполне определенно и твердо видел своей главной целью) и, как подлинный отец, но уже духовный, укажет дальнейшую дорогу. Надежды не обманули его, хотя действительность заставила задуматься и повнимательнее отнестись к привычным представлениям о благочестивой жизни и о святых местах, которые он заведомо воспринимая раем на земле.

Уже миновал Козельск, последние поля, знаменитый монастырский паром через речку Жиздру, и вот – «духовная лечебница и учебница, Оптина пустынь». Уставные долгие службы («начинались с двух часов ночи. Для мирян это много, особенно с непривычки. Бывало, будят, просыпаешься, встаешь, идешь умываться, а у тебя в глазах все равно что песку насыпали»), «сходы на катавасии, чтения на кафизмах и после шестой песни <канона> пятисотница», дивные оптинские мелодии («их своеобразный напев после мирских «партесов» и в наше время принудительно переворачивая твою душу, брал ее в плен и далеко уводил от действительности»), братская трапеза с чтением житий, работа на общих послушаниях в помощь обители. Все здесь назидало и служило к внутренней пользе. Но переживания этого лета, долгий путь, жесткий пост, который, как все неофиты, он поспешил наложить на себя, и прочие «подвиги» ослабили его физически. Волны «острого чувства покаяния» и ощущение «безнадежности», когда нигде нельзя найти успокоения от бесконечных незримых уколов обличающей совести, захлестывали Николая78.

«Уныние особенно одолевает в строгих пустынях. Памятен мне следующий случай из личной жизни. Приехал я, по окончании средней школы, на богомолье, собственно к старцам («положить начало») в Оптину пустынь. Родившись в столице, учившись в одной из ее гимназий, живши долгое время по другим городам и будучи знакомым только с обычной приходской службой (хотя мне хорошо были знакомы и многие городские монастыри), я, конечно, не имел никакого понятая об уставной службе. Поэтому оптинский чин сразу же меня очень заинтересовал. Но вот прихожу (в два часа ночи, непривычный мне тогда час, известный больше по укладыванию в постель, чем по вставанию с нее) в храм. Глаза ломит от непривычки к бодрствованию. Вскоре подходят кафизмы – время, как я узнал после, излюбленное бесами для искушения сном монахов, да и мирян, конечно. И в плечах начинает ломить, сон клонит, глаза смыкаются. Думал с тоскою: «Скоро ли канон? Будет веселее...”». И ошибся.

Пришел канон. Я встал за спиного чтеца. Вслушиваюсь в каждое слово. Все для меня ново, непривычно. Читали на 14 тропарей с ирмосами, во всяком случае, что-то вроде этого. Следовательно, скоро непривычка к продолжительной молитве дала себя знать. Час прошел, а до конца далеко. Откладываю чуть не по пальцам каждый прочитанный тропарь. Скоро ли конец?.. И что же замечаю? Ушам не верю. Не ошибается ли чтец? Попадает от дремоты не в те строчки? Прочтет тропарь, и снова его же. Прислушиваюсь – даже в третий раз повторяет, и все одно и то же... Ведь это невыносимо. Время тянется еще длиннее. Со следующим тропарем та же история... И после я уже узнал, что так и должно быть. Чтец не ошибся. В каждой песне должно быть по 12–14 тропарей, а у него их всего было по 3 или по 4, и он, чтобы выполнить положенное число, повторяя их. Конечно, здесь-то и раздолье подвижнику, здесь-то и великая школа для приучения к бодрствованию, терпению, вниманию, умилению, плачу, но не сразу это дается...»79.

Другой урок ждал его на общей трапезе, где он сидел «с благоговением, как на вечере брака Агнча (Мф. 22:10)», но в смущении, причину которого так объясняя после: «Помню, по окончании гимназии, в желании заняться изучением аскетики теоретически и практически, я попал в Оптину пустынь (меня послали сюда люди добрые к старцам, о существовании которых – сознаюсь в этом – я дотоле никогда не слыхал, хотя и был всегда верующим человеком, ходил в церковь, исповедовался и причащался, читал жития святых и прочее). Молодой человек, хотя и без памяти, так сказать, стремился к Богу, на путь святых отцов-постников, однако, конечно, пылал еще всеми страстями, и чревоугодием в частности. Ибо пост легко уживается с гортанобесием, блуд с любовью к ближнему, молчание – с кичливостью, воздержание от порока – с чувством грусти и так далее без конца! Как это бывает, не всякий сумеет объяснить, но это бывает. И вот, когда наш постник пришел на общую трапезу, он прежде всего, как свойственно мирскому, старающемуся «опередить» монахов, осудил насельников сей славной на всю Россию пустыни за четыре <простых> блюда на столе. Монахи и – шутка сказать – четыре кушанья! Когда в деревне жили, небось «щи лаптем хлебали» и картофелина картофелину в миске не могла сыскать, а тут, на-ко, какая гастрономия! Понятно, человек, который составил себе самочинное житие по рецептам египетских подвижников четвертого века и держал себя впроголодь... иначе мыслить тогда не мог. Но когда он сел за стол – новое искушение. Не успеет он три-четыре-пять раз окунуть ложку и поднести ее ко рту, как уже звонят к перемене кушанья... Что делать постнику? Быстро хватать и давиться как будто стыдно, хотя помысл и нудит, сердце болит, что не наешься, а до ужина еще далеко, мысль все время в напряжении, вот-вот опять сейчас позвонят; наверно, и раздражение было... Со временем это прошло, как на опыте я то изведал по другим обителям (в Оптиной после не пришлось уже быть)» 80.

. Монастырский быт, в силу своего внутреннего устройства, основанного на опыте святых аскетов, и обличая самовольство строптивого новичка, и подсказывая правильное направление в духовном самовоспитании, и требовал рассудительности, осторожности в оценках, внимательности. Главное же, что привлекало в монастыре, – скромно-тихий Иоанно-Предтеченский скит, где жили старцы-подвижники (его тронул здешний обычай на исповеди становиться перед ними на колени), и особенно их знаменитый скитоначальник, игумен, не только обративший внимание на молодого паломника, но и поддержавший его настроение, благословив на духовный путь и предусмотрительно бережно приоткрыв завесу будущего (что потом, в трудную, решающую минуту помогает сделать правильный выбор).

Игумен Варсонофий (родом из дворян, в миру Павел Иванович Плиханков), статный седовласый (белый, как лунь) аскет, ушел в монастырь в зрелом возрасте, будучи уже человеком бывалым, много повидавшим, достигшим в миру определенного положения (сделал военную карьеру, дослужившись до полковника, принимая участие в боевых действиях; человек обаятельный, пользовался неизменным расположением сослуживцев и многочисленных светских приятелей); он умел воздействовать на молодежь (особенно интеллигентную)81, чувствовавшую в нем неравнодушного к ее проблемам собеседника, способного заместить собой отчужденно воспринимаемых уже ими родителей. Пройдя сравнительно недолгий искус в пустыни, он приобрел способность давать приходившим людям тот насущный и конкретный совет, который помогая им преодолеть духовный кризис (недаром, когда Павлу минуло шесть лет, его отцу в видении было показано, что сыну предстоит вытягивать души из ада)82..

Во время очередной беседы Коля Беляев просил принять его в число послушников. О. Варсонофий, задумавшись, ответил: «Куда я тебя возьму, для тебя здесь места нет. На общие послушания тебя не пошлешь, слишком слаб здоровьем, а место секретаря уже занято».

Интересно, что за несколько лет до этого в Оптину, по его благословению, приняли девятнадцатилетнего юношу из обеспеченной и благочестивой купеческой семьи, также выпускника одной из московских гимназий и также... Николая Беляева (только Митрофановича). Этот Николай, случайно узнав о пустыни, приехал туда «искать истину в Боге», но испытывал некоторую нерешительность и склонен был повременить с поступлением в монастырь. Тогда старец подтолкнул его к незамедлительному выбору, приблизил к себе и вскоре сделал скитским письмоводителем (фактически личным секретарем). Ему он старался передать свой подвижнический опыт для будущего служения Церкви и духовничества (этот-то ученик, впоследствии иеромонах Никон, стал последним оптинским духовником и в годы гонений скончался исповедником веры в северной ссылке). Сейчас же второму Николаю (Никаноровичу) он посоветовал продолжить образование в духовной академии83. Дал для исполнения и восемь заповедей новоначального. Они предназначались в своего рода подпорки от хлябей рассеяния среди житейского болота, для разогревания ревности. Содержалось в них и некоторое противоядие от немощей. Юноша правильца записал и неуклонно следовал им до той поры, пока другой старец не углубил и дополнил их. Вот они:

«1. Ходить в праздники ко всенощной и к ранней обедне.

2. В среду и пятницу не есть молока и яиц и прочего <скоромного>.

3. Читать Евангелие и Апостол по одной главе ежедневно, стоя перед иконами84.

4. Не осуждать.

5. Не учить самовольно никого.

6. Читать жития святых – «они тебя умудрят»: авву Дорофея. Впрочем, «Душеполезные поучения» аввы Дорофея, вспоминая в другом месте еп. Варнава, оптинские старцы «заповедовали каждому новоначальному прочесть три раза (это я узнал от монахов в бытность мою в Оптиной, когда там процветал иеросхимонах Иосиф)».), Иоанна Лествичника85.

7. <Класть> по три поклона: святителю Николаю, блаж. Николаю <Кочанову>, преп. Тихону Калужскому.

8. В среду, по желанию, читать акафист Спасителю, а в субботу – Богоматери»86.

21 августа 1909 года старец подарил ему троицкий образок Рождества Христова (из Троице-Сергиевой лавры) с собственноручной, знаменательной и провидческой, надписью: «Благословение на новую духовную жизнь. Память преп. Авраамия Смоленского. Житие его прочтите. 1909 г. августа 21 дня»87. Прямое указание на пример для подражания, в котором дали добрый плод те положительные качества, начатки коих о. Варсонофий углядел в собеседнике. И Николай, настоящий послушник, отыскав под соответствующим числом в Четьях-Минеях жизнеописание святого, погрузился в удивительный текст, восходящий к раннему русскому средневековью.

Бросается в глаза сходство некоторых черт в биографиях обоих подвижников. Рождение и того, и другого долго вымаливалось родителями. С раннего возраста Авраамий всячески удалялся от сверстников, любил молитву, богослужение, книжную премудрость, прилежно учился. После смерти родителей роздал все имущество, «сам же в худые облекся рубища, сотворися един от нищих» («нищим среди нищих» пришел в пустынь и Николай).

Тогда же он принимает на себя подвиг юродства, «ругаяся миру и прелестем его» и прося Бога указать, «коим путем доити до спасения». Вскоре поступает в монастырь, изучает творения святых отцов-аскетов, их биографии, много переписывает. По принятии священного сана обнаруживает замечательный дар толкования Священного Писания, проповедничества, духовного наставничества. Слушать его приходили многие, и многие просили его руководства. Измождал себя жестоким постом («бяше... телом сух от великого воздержания, яко и костем его и составом исчестися мощно бе») и сильно претерпел от нападений бесовских. За ревностное служение Богу и милосердствование к людям был оклеветан, обвинен в ереси и подвергся гонениям от церковных властей, сославших его в глушь, в загородную обитель, с запрещением совершать литургию, разговаривать с приходящими. В конце концов он скончался мирно (пятьдесят лет «во иночестве проработа»), успев наставить в аскетической премудрости двух верных учеников88.

Теперь, почти через 90 лет после приснопамятной беседы в келье старца Варсонофия, видно, что каждому повороту в судьбе преп. Авраамия соответствует удивительно схожий эпизод в биографии Николая Беляева, но тогда угадывались лишь немногие очевидные совпадения (уже свершившиеся), а остальное невозможно было и представить. (Прочие аналогии будут с годами постепенно всплывать, а через двенадцать лет некий Указ из Синода заставит еп. Варнаву вдруг ясно припомнить этот августовский знаменательный день.) Но, оглядываясь назад спустя десятилетия, Николай Никанорович («дядя Коля») с юношеским трепетным чувством благодарности подчеркнет (карандашная запись на клочке бумаги) ту роль, которую сыграл в его жизни первый духовный отец: «Раскрыл мне возвещенный Богом путь спасения и поставил на ноги своим руководством и заповедями»89.

...Насыщенные, серьезные впечатления, полученные от жизни в обители в то лето, не были омрачены уроками и другого рода (впрочем, не прошедшими бесследно и подлежавшими последующему осмыслению). Полдневный дремотный воздух. Пошел он на братский, «в сотню человек брагии», сенокос. И вот один из послушников, узнав, что новичок имеет намерение поступить в их монастырь, вздумал его «просветить». И сразу пошло-поехало! «Наслушался я много разговоров от разочаровавшихся молодых монахов, желавших предупредить от опрометчивого решения ревностных мирян, пришедших поступать в обитель. Они возмущались и трапезой, что не дают на ней мяса (!),а есть такие монастыри, в которых его кушают с благословения Святейшего Синода (я этого тогда не знал и тем более смутился, что и эта-то пища их мне показалась слишком роскошной). Они негодовали на то, что вот мантию дают, то есть постригают в монашество, в таком-то монастыре (речь шла, конечно, о строгих и известных) через 12 лет, в таком-то – через 15 лет, а у них – через 25. (Опять же не знал таких расчетов, но согласен, что пострижение всегда связывается с известными привилегированностями положения, а следовательно, этот «ореол» всегда затемняет ту идею, которая лежит в основе его и ради которой истинно спасающиеся... и идут в монастырь.)»90.

«Просветили» его и в отношении борьбы двух партий, образовавшихся в Оптиной. В скиту на покое жил старец Иосиф, преемник и келейник покойного схииеромонаха Амвросия.

...С первых же дней поступления будущего игумена Варсонофия в скит между ним и старцем Иосифом не сложились отношения. Впоследствии их ученики и почитатели открыли друг против друга настоящие враждебные действия, что в конечном счете причинило много бед обоим учителям подвижнической жизни. Один за другим, в мае 1911 года (о. Иосиф) и в апреле 1913-го (о. Варсонофий), они скончались...

И Николай, по собственному признанию, посидел в свое время три часа на крылечке у о. Иосифа, «раздумывая, идти к нему или нет, да так и не решился. Посчитал его, грешный человек, менее духовным остальных».

Все эти смущения не задевали в душе главного, и в тяжкие времена духовного одиночества он часто мысленно возвращался сюда, в тишину скита, напоенного ароматами сосновою бора.

«Земля повернулась вокруг своей оси на 180 градусов, так что южный полюс стал северным, сжалась, как футбольный мяч, и я вновь всхожу на крылечко в домике старца, через который все лица мужского пола проходили в скит.

Высокие столетние сосны вдруг расступаются и открывают вход во святые врата. Тихо в скиту и безлюдно в этот полдневный час. Солнечно. Печет. Едва шуршит желтый гравий под ногами на чистых дорожках, обсаженных помпонными георгинами, чувственно пахучими левкоями и целомудренными маргаритками. А может быть, память изменяет, это были звездочки белых иммортелей, белорозовых, золотисто-желтых, вроде тех цветов – „бессмертников” – акроклиниума, гелиптерума, подолеис хризанта, Xeranthemum, – из которых составлен сухой букет, который стоит у меня на столе.

И цветочный аромат, мешающийся со смолистым запахом нетленной хвои, – все напоминает пустынножителям и желающим набраться у них духовной мудрости о бессмертной вечной жизни (которая в действительности начинается еще здесь) и о благоуханных дарах Святого Духа...

А таких желающих приезжают сюда тысячи91. Достоевский и Толстой приходили сюда. Толстой – даже после того, как написал «свое евангелие» (по его выражению), – явное доказательство того, что подлинное Христово начало еще побеждало в его душе всякое другое.

Одни идут сюда разрешить задачи жизни, другие ее загадку. Одни, чтобы узнать, зачем мы живем на свете, в чем смысл бытия, другие – просто как им жить и спастись. А может быть, есть и такие... которых снедает огнь божественной ревности и мучит желание достигнуть совершенства.

Передо мной у крылечка, выходящего в лес (ибо вход женщинам в скит воспрещен), стоит женщина, средних лет, типа юродивой, босоногая. На голове у нее скуфья с белым нашитым самодельным крестом. Мирское платье, выгоревшая и выцветшая на ветрах, на солнце и под дождями шаль, тяжелая сумка (с песком?) – все в поэтическом беспорядке. В руке страннический посох с медным голубком наверху. Она зовет себя „распятая”.

Перед женщиной стоит монах, еще моложавый, типа рачительных послушников у строгих святых старцев...

Со стороны монаха решался вопрос, не нужно ли юродивой снять эти внешние знаки, исторически принадлежащие подвигу блаженных, и поискать внутри себя более глубоких. Юродивая с горячностью отстаивала личные права. Подходили любопытные...»92.

Народ искал правды, тосковал о ней, устремляясь сюда, и, подобно многим, Николай также обрел в Оптиной «свою младенческую колыбель», считал себя ее воспитанником. Это осталось в нем навсегда.

* * *

1

Варнава (Беляев), еп. Материалы к автобиографии. Глава I. <об отце.>

2

Состоящем из мюль-машин (англ.), прядильных станков особой конструкции.

3

Варнава (Беляев), еп. Материалы к автобиографии. <0 матери.>

4

Варнава (Беляев), еп. Материалы к автобиографии. <0 матери.>

5

Лапти без бочков и задка, для обувки дома, для выхода на двор, нечто вроде нынешних шлепанцев. См.: Даль В. И. Толковый словарь живого великорусского языка. М., 1980. – Прим. Π. П.

6

Варнава (Беляев), еп. Материалы к автобиографии. <0 матери.>

7

Варнава (Беляев), еп. Материалы к автобиографии. <0 матери.>

8

Варнава (Беляев), еп. Материалы к автобиографии. Гл. 1. <об отце.>

9

Варнава (Беляев), еп. Материалы к автобиографии. <0 матери.>

10

Варнава (Беляев), еп. Материалы к автобиографии. <0 матери.>

11

3,9x4,2 см. – Прим. Π. П.

12

Варнава (Беляев), еп. Материалы к автобиографии. <0 матери.> Обычай открывать Царские врата как средство вспоможения при тяжелых родах был столь распространен среди православных в России, что о нем, как типичном примере местных традиций. пишет Μ. Е. Салтыков-Щедрин в «Пошехонской старине·: «В крайнем случае во время родов отворяли в церкви царские двери, а дом несколько раз обходили кругом с иконой·. См.: Салтыков-Щедрин Μ. Е. Избранные сочинения: В 2-х т. М., 1984. Т. 2. С. 212.

13

Даты до 14 февраля 1918 года приводятся по старому стилю.

14

Варнава (Беляев), еп. Материалы к автобиографии. <0 матери.»

15

Варнава (Беляев), еп. Материалы к автобиографии. <0 матери.»

16

Варнава (Беляев), еп. Материалы к автобиографии. <0 матери.»

17

Из храма, построенного в сороковые годы XIX ст., во имя Иерусалимской иконы Божией Матери в уездном городе Бронницы.

18

Варнава (Беляев), еп. В «Автобиографию·. Рукописная заметка. Б/г.

19

Материалы к автобиографии. <0 матери.»

20

Материалы к автобиографии. <0 матери.»

21

Указатель фабрик и эаводов Европейской России и Царства Польского. Материалы для фабрично-заводской статистики. Составил по официальным сведениям Департамента торговли и мануфантур П. А. Орлов. СПб.. 1887. С. 34

22

Долганова В. И. Рассказы о владыке.

23

Варнава (Беляев) еп. Изумруд. Гл.: Кружево листвы.

24

Долганова В. И. Рассказы о владыке.

25

Варнава (Беляев) еп. Изумруд. 01.: Мальчики и девочки. (Священная апокалилтика.)

26

Варнава (Беляев) еп. Небесный Иерусалим. Происхождение. Предки. <Листок иэ блокнота.» IX. 30. (Предположительно 1945.)

27

Варнава (Беляев), еп. Изумруд. Гл.: Кружево и листва.

28

Варнава (Беляев), еп. Основы искусства святости. Нижний Новгород. 1995. Т. 1. С. 284. Схолия.

29

Варнава (Беляев), еп. Голубой корабль

30

Варнава (Беляев), еп. Записная книжка No 9,12.

31

Варнава (Беляев), еп. Записная книжка No 7,11.

32

Дмитриев Ф. М. об устройстве жилых помещений для рабочих на фабриках и заводах / Речь на акте Императорского Технического училища в 1876 г. Цит. по: Мазурова Η. Η. Ф. М. Дмитриев. Первый русский директор Раменской мануфактуры. Б/м., 1992. С. 5.

33

Варнава (Беляев), еп. Записная книжка No 9,12.

34

Варнава (Беляев), еп. Голубой корабль

35

Со времени Куликовской битвы... А при болыпевиках все это было разорено, потом был здесь концлагерь... А где теперь все эти древнейшие святыни, и спрашивать нечего... – Прим. еп. Варнавы.

36

Варнава (Беляев), еп. Записная книжка No 5,1.

37

Варнава (Беляев), еп. Проповеди. С. 38–39. Проповедь от 24.09.1921.

38

Рассказы о владыке. С. 1–2.

40

 Изумруд. Гл.: Мальчики и девочки.

41

. Изумруд. Гл.: Мальчики и девочки. Гл.: Бога искатели и у-Бого-строители.

42

Варнава (Беляев), еп. Материалы к автобиографии. <0 матери.>

43

Варнава (Беляев), еп. Служение Слову. С. 22–22 об. Гл. 12. Нуль при значимой цифре...

44

См.: Двадцатипятилетие Егорьевской прогимназии 1874–1899. Историческая записка, составленная по поручению педагогического совета преподавателями И. П. Зубовским, Π. П. Цуриковым. Егорьевск, 1901. С. 86. Егорьевская классическая прогимназия основана в 1874 г. С 1880/1881 учебного года – шестиклассная.

45

Варнава (Беляев), еп. Изумруд. Гл.: Уж как девичья коса – всему городу краса.

46

Варнава (Беляев), еп. Служение Слову. Гл.: О художественной правде и вранье. 6.11.1955.

47

Варнава (Беляев), еп. Служение Слову. Гл.: О художественной правде и вранье. 6.11.1955. Гл. 11.0 пользе науки.

48

Варнава (Беляев), еп. Записная книжка No 6,1.

49

Варнава (Беляев), еп. Изумруд. Гл.: Бога искатели и у-Богостроители. Прим. 6.

50

Варнава (Беляев), еп. Монах. 1950. Рукопись.

51

Варнава (Беляев), еп. Служение Слову. Гл. 12. Нуль при значимой цифре.

52

Варнава (Беляев), еп. Тайна блудницы.

53

Варнава (Беляев), еп. Память смерти. 1952. Рукопись.

54

Варнава (Беляев), еп. Варсонофий Оптинский. 5. 01. 1948. <И3 блокнота.» XXVI, 1. Рукопись.

55

Варнава (Беляев), еп. Изумруд. Гл.: Уж как девичья коса – всему городу краса.

56

Варнава (Беляев), еп. Записная книжка No 8,36.

57

Варнава (Беляев), еп. Основы искусства святости. Опыт изложения православной аскетики. Т. 3. Нижний Новгород, 1997.

58

Варнава (Беляев), еп. Память смерти.

59

Варнава (Беляев), еп. Проповеди. Л. 132.

60

Долганова В. И. Рассказы о владыке. Л. 4–5.

61

Варнава (Беляев), еп. Служение Слову

62

Долганова В. И. Рассказы о владыке. Л. 4–5, 6–7.

63

Варнава (Беляев), еп. Материалы к автобиографии. <0 матери.>

65

Варнава (Беляев), еп. Записная книжка No 12,40.

66

Скрябин К. И. Моя жизнь в науке. М., 1969. С. 20.

67

См. службу преп. Сергию, Радогіежскому чудотворцу. Стихиры на «Господи воззвах» (вторая) и особенно дальше: «Отверг тленные ризы». – Прим. еп. Варнавы.

68

Варнава (Беляев), еп. Евангельский улов. Набросок от 24.07.1953.

69

Варнава (Беляев), еп. Записная книжка No 13, 25.

70

Проповеди. Проповедь от 24.09.1921.

71

Проповеди. Проповедь от 24.09.1921. Речь архимандрита Варнавы при наречении его во епископа Васильсурского (15.02.1920). См. также: Дар ученичества / Сборник.

72

Варнава Сост. П. (Беляев), Г. Проценко. еп. Записная М., 1993. книжка С. 394. No 11,46. Логика.

73

Указание пути в Царствие Небесное. Беседа высокопреосвященного Иннокентия, бывшего С.-Американского и Алеутского, потом митрополита Московского и Коломенского. Джорданвилль, 1981. С. 23–26

74

Варнава (Беляев), еп. Основы искусства святости. Опыт изложения православной аскетики. Нижний Новгород, 1995.1 1. С. 10.

75

Варнава (Беляев), еп. Основы искусства святости. Опыт изложения православной аскетики. Нижний Новгород, 1995.1 1. С. 10. С. 9–10

76

Варнава (Беляев), еп. Материалы к автобиографии. <0 матери.>

77

Долганова В. И. Рассказы о владыке. Л. 19

78

Варнава (Беляев), еп. Служение Слову. К содержанию «Библи־ отеки».

79

29.10.1954. Варнава (Беляев), еп. Основы искусства святости. Гл. 12. § 6. О церковных службах. (Не опубликовано.) Рукопись.

80

29.10.1954. Варнава (Беляев), еп. Основы искусства святости. Гл. 12. § 6. О церковных службах. (Не опубликовано.) Рукопись.

81

Концевич И. М. Оптина пустынь и ее время. Джорданвилль, 1970. С. 386.

82

Житие оптинского старца Варсонофия / Сост. В. Афанасьев. Издание Введенской Оптиной пустыни, 1995. С. 11.

83

Об этом есть упоминание в: Озерницкая Л. С. Из воспоминаний о еп. Варнаве. С. 3.

84

Позже другой старец, о. Алексей Зосимовский, добавил: «И одну кафизму <читать> сидя».

85

Варнава (Беляев), еп. Тернистым путем к небу. М., 1996. С. 92.

86

Ответы старцев. О. Варсонофий.

87

Варнава (Беляев), еп. Церковные вещи (святыня). Рукопись.

88

См.: Житие и терпение преподобного отца нашего Авраамия, просветившегося во многом терпении, нового чудотворца среди святых города Смоленского // Памятники литературы Древней Руси: XIII век / Общ. ред. Л. А. Дмитриева и Д. С. Лихачева. М., 1981. С. 66–105.

89

 Варнава (Беляев), еп. Церковные вещи (святыня). Рукопись.

90

Варнава (Беляев), еп. Тернистым путем к небу. С. 115.

91

Слова относятся к началу нынешнего столетия, особенно перед войной 1914 года.

92

Варнава (Беляев), еп. Изумруд. 171.: Сосны и девы-босоножки.


Источник: В Небесный Иерусалим : история одного побега : (биография епископа Варнавы (Беляева) / П.Г. Проценко. - [2-е изд.]. - Нижний Новгород : Изд. "Христианская библиотека", 2010. - 559, 169, [7] с. : ил. ISBN 5-88213-091-3.

Комментарии для сайта Cackle