П.Г. Проценко

Источник

Глава 6. Арест. Лагерь. Сибирь. 1933–1948

Суд кесаря

Март-май 1933 Москва, Лубянка. «Дело» еп. Варнавы. Следствие. Поведение епископа и его духовных детей. Разговоры с сокамерниками: творчество в тюрьме. Приговор.

В ночь на пятнадцатое марта 1933 года возле дома № 39 по Первому Останкинскому проезду остановился воронок. В квартире № 2 начался обыск. (О. Киприана забрали перед этим на работе, в канцелярии Синода.) Владыка лежал с высокой температурой, и его не тронули, обыск был не тщательный (так как хозяин – ответственный работник), может быть, только в комнате Валентины, во всяком случае рукописей не нашли – они лежали в кухне, в ящике для посуды и стеклянной тары, в котором владыка сделал двойное дно (на пользу пошло пристрастие к потайным емкостям; интересно, что в деле нет указаний на изъятие каких-либо вещей, а это стоит признать большой редкостью). Сестер Долгановых арестовали; перед уходом старшая, Фаина, поклонилась владыке в ноги.

На следующий день, несколько оправившись от болезни, епископ сам направился на Лубянку, «выручать моих девчонок», и разминулся с машиной, набитой гэпэушниками, мчавшимися за ним. В материалах дела днем его ареста указано 16 марта.

Обвиняли его по знаменитой 58-й статье (пункты 10,11) в создании контрреволюционной организации (то бишь монастыря)492. Основанием для возникновения дела послужила «докладная записка» некоего «служителя культа», Руднева Петра Николаевича, выпускника Московской духовной академии (окончил ее в 1916 г.), знакомого с владыкой еще со студенческой скамьи. Знал он своего сокурсника поверхностно, со стороны, а после окончания учебы и вовсе по слухам, о чем говорит большое количество неточностей в изложении известных фактов (художника Карелина называет психиатром; неправильно указаны годы хиротонии и ухода с кафедры; причины ухода изложены также искаженно, открыто провозглашенная владыкой цель его необычного путешествия – в Небесный Иерусалим – переврана: «Помешался будто бы на путешествиях в Африку и другие далекие страны»). Представлял епископа «взбалмошным», а потому склочным, вследствие чего тот«всегда вступал в ссоры с преподавателями и профессорами» (так естественно воспринимать обывателю всякое идейное несогласие, открыто выражаемое). Не расстался владыка Варнава с причудами и после хиротонии: «...держал себя странно, не так, как многие архиереи». При этом Руднев сообщает любопытную подробность, характеризующую поведение владыки в самом начале двадцатых годов: «...дело дошло до того, что иногда переодевался эскимосом и ходил по знакомым; в таком же виде приехал однажды в Зосимову пустынь». (Является ли это показание фантастическим отражением в сознании доносчика каких-то слухов, вызванных необычным поступком владыки, или же свидетельством о реальном символическом жесте, который Варнава, стремившийся к миссионерской деятельности, обращал к кругу его знавших, и только им понятном?) Однако сам «служитель культа» не считал епископа больным, совсем напротив: «По имеющимся сведениям, – докладывал он, – Варнава не был сумасшедшим, а представлялся таковым с целью большего удобства для маскировки своей контрреволюционной работы».

Подрывную деятельность он косвенно подтверждает указанием на то, что бывший викарий Нижегородской епархии, находясь в Печерском монастыре, «стремился создать общину из интеллигентной молодежи, которую наставлял в строго консервативном духе». Далее сообщает и факты, которые должны были иллюстрировать деятельность по созданию антисоветской организации. Константин Алексеевич Нелидов, «один из наиболее преданных учеников» епископа, «принимал в судьбе Варнавы (Беляева) весьма горячее участие... Возил его с собой в ссылку493 в Кзыл-Орду и наконец привез в Пушкино, где поместил особо, приставив к нему для услуг монашек. Получилось полнейшее впечатление нелегального монастыря. Пребывание там Варнавы считалось секретным и держалось в глубокой тайне». В духе того времени необходимо было указать и на «поповские махинации»: Нелидов «поддерживал существование Варнавы путем спекуляции на его мнимом чудотворении и пускал к нему просителей с разбором». Другой доносчик вторил: Долгановы считали епископа «святым» и «никого к нему не допускали, видно боясь, что могут расконспирировать его симуляцию сумасшествия».

Интересна еще одна линия, наметившаяся в «докладной записке», – указание на причастность к антисоветской деятельности Варнавы самого заместителя Патриаршего Местоблюстителя, который, следуя интерпретации его иподиакона, покрывал заговор. О создании тайного монастыря «знал... митрополит Сергий и отчасти архиепископ Питирим»494. У советской власти был испытанный метод: уничтожать попутчиков, предварительно использовав их, как это было сделано с обновленцами. Есть множество свидетельств, говорящих, что то же самое собирались совершить и с митрополитом Сергием. Но в данном случае, так как о. Киприан служил в канцелярии Синода, можно предположить, что его начальник знал о проживании владыки в Москве (и в Пушкино). (Это не противоречит отрицательному отношению епископа к Декларации митрополита Сергия, так как последний старался поддерживать отношения с «непоминающими», если они были людьми известными в Церкви и не противодействовали ему открыто.)

На допросе 22 апреля 1933 года появляется и второй лжесвидетель, Ковальский Федор Федорович («чертежник-конструктор «Нефтепроекта» и иподиакон митрополита Сергия Страгородского, 1904 г. р., одинокий»). Показания его просты и, в соответствии с задачами обвинения, четко сориентированы. Сестры Долгановы, а также иеромонах Киприан на квартире в Останкино обрабатывали его «в контрреволюционном духе». «Епископ Варнава, – показывал Ковальский, – притворившись сумасшедшим, фактически вел контрреволюционную деятельность, ставя своей задачей привлечение – вербовку молодежи в монашество и создание нелегального монастыря. Его контрреволюционная деятельность сугубо конспирировалась». «Я лично, – добавляет соглядатай, – на эту удочку контрреволюционной деятельности не пошел и участия в этом нелегальном монастыре не принимал»495.

(Внешнюю причину ареста можно бы искать и в оброненных как-то владыкой Варнавой словах, что его выдал бывший приятель по Московской духовной академии, «тонкий провокатор» архиепископ Варфоломей (Ремов)496, но кроме устного свидетельства об этом факте и краткого глухого упоминания, содержащегося в записных книжках юродивого писателя, никаких других подтверждений тому нет.)

Следователи, обнаружив в своих сетях епископа, пытались раздуть дело, подвергнув узника воздействию знаменитой «мельницы»: цепи непрерывных допросов, угроз, оскорблений при одновременном помещении в одиночку, пол которой периодически нагревался, создавая в камере нехватку воздуха (позже и до самой смерти владыка страдал тяжелой формой стенокардии). Замысел чекистов очевиден: если доказать, что владыка не болен психически, то тогда понятно, что заниматься он мог под прикрытием сумасшествия только подрывной деятельностью. Система вновь пыталась его сломить, но епископ, по слову пророка Давида, защищался броней кротости и юродства.

«Вспоминаю, как на Лубянке меня вызывали к современным Закревским, – писал владыка десятилетия спустя. ...Разговор на пятьдесят процентов прерывался страшным криком и, по выражению Пушкина, чисто «русскими словами». Но меня постоянно насмешливо спрашивали:

– Ах, да вы не понимаете по-французски?

Но мне всегда импонировала кротость царя Давида, который говорил про себя: Во утрия – с самого раннего утра, как встал, – избивах вся грешныя земли... зубы грешников сокрушил еси (Пс. 100:8; 3, 8) – это, конечно, надо понимать в духовном смысле, в значении особого аскетического делания... И потому все эти штучки с «французским языком», а потом уже и по-настоящему поставление к стенке (товарищ пошел к Давиду – я остался) были для меня как'стрелы младенец» (Пс. 63:8497.

О чем говорит это загадочное «товарищ пошел к Давиду» и упоминание о «поставлении к стенке»? О пытках в кабинетах следователей, во время которых один из неизвестных нам подельников владыки был расстрелян? Или о том, что сокамерник его был взят на расстрел?.. Во всяком случае о том, что смерть к епископу была тогда близка.

Изловив епископа, чекисты, кажется, были этому удивлены.

– Как это мы не знали, что вы столько времени жили в Москве? – спрашивали они.

Однажды во время допроса в кабинет «случайно» заглянул посторонний чин. Следователь высокопарно и много значительно воскликнул, указывая на жертву:

– А ты знаешь, кто это сидит? Ты думаешь, это теперешний архиерей? Это же кадровый тихоновский епископ!

Так, воровски подменяя смысл слов, подводили под «кадровую» контрреволюцию. Или примеряли к нему петлю «шпионажа» и «измены», незаметно к ней подталкивая.

– Хочешь, мы выпустим тебя за границу?

– Нет, не хочу уезжать со своей родины.

А клюнешь на эту наживку – оформят расстрельную статью.

Его мучили за веру, за попытку жить согласно убеждениям. Но теперь пыточных дел мастера – в отличие от своих коллег в языческом Риме, честно и открыто предлагавших христианам переменить свои взгляды и принести жертву идолам, – прикрывали свое кровавое ремесло изощренной идеологией, пытаясь вызвать у узников согласие с бесчеловечным приговором, им выносимым. Эта садистская уловка называлась «идейным разоружением». Религию в СССР не преследуют, – цинично хохотали верные «слуги народа», – а наказывают лишь отдельных представителей духовенства за государственные преступления.

Российская империя превратилась в материал для коммунистической утопии, здесь должны были возвести «светлое будущее», и потому тот, кто смотрит в прошлое, предатель «социалистической родины». В конце двадцатых годов красный «царь» Сталин начал постепенно насаждать культ социалистического патриотизма (вместо культа затасканного «интернационализма»), и для иных православных русских эта идеологическая уловка стала камнем преткновения. Она с легкостью усыпляла совесть многих христиан и облегчала для нее соглашательство с духом времени. В своем знаменитом обращении к пастве («Декларации») митрополит Сергий писал с пафосом о«Советском Государстве», «Советской Власти», «Советском Правительстве» (все с большой буквы, как о понятиях священных, может быть, с расчетом на сознание кремлевского недоучившегося семинариста), и такой неподдельный холопий экстаз просвечивал сквозь строки его послания, что трудно уже различить, призывал ли он верующих к компромиссу (но что они могли получить взамен, кроме фиктивной «легализации», остается в тумане) или к«самоликвидации». И вливалось в души людей – на столетие вперед – на уровне подсознания, возбуждая темные древние архетипы коллективистского первобытного мировоззрения, – ядовитое убеждение, что верить можно только в Силу, что бог – это Великая Мощь Великого Государства и доказательством правильности твоего духовного развития есть твоя верность Державе, Партии, идолу Родины, в какую бы разбойничью банду они ни превратились, какими бы преступными путями ни развивались. Личность не принадлежит себе во веки веков. (Отсюда берет начало то смертельно опасное для нравственного здоровья народа представление, что каждое время рождает свою религию, содержание которой определяет земной богоподобный Царь. «Вчера мы верили в одно, потому что так надо было, а сегодня уже другие требования выдвигает жизнь, и мы верим в другое. Но все мы верующие», – излагает свое «Верую» человек толпы конца XX столетия.)

Епископ Варнава видел за этим подмену. Он, как аскет, привык не играть словами, не манипулировать понятиями, не прятаться в страхе от действительности. Для него вера была воздухом, и мучили его за то, что он осмеливался дышать.

«Следователь – когда я пытался перевести разговор на религиозную почву – говорил:

– Я не Христа твоего сужу».

О религии можно было спорить с палачами «во времена древних мучеников. Но теперь не так».

«В газетах и везде пишут, что не религию гонят, – писал на закате своих дней (и на закате сталинской эры) епископ, а духовенство, занимающееся контрреволюцией. Ведь теперь кружок, самый невинный и благочестивый, по изучению Евангелия и догматов рассматривается с политической точки зрения – это «группировка», статья 58. А религии, Церкви гонения де не касаются, последняя отделена от государства. И действительно, с марксистско-безбожной точки зрения монастырь, монахи, христиане – это контрреволюция.

Ленинизм и К° чему учат? Царству коммунизма на земле, а Евангелие – на небе. Христиане должны прощать обиды, терпеть и смиряться, а революционеры – негодовать, ненавидеть (капитализм, буржуев), восставать и в конечном счете убивать и уничтожать все «старое», в чем бы оно ни заключалось, если только оно не служит делу собственного ниспровержения, возвеличивания социализма и т. д. Так что хороший монах или христианин, верующий (и чем святее жизнь и духовнее, тем в большей степени), будет всегда в глазах безбожников ретроград, отсталый человек, контрреволюционер («каэр»), а в очах политиков «соэ» (социально опасный элемент). За верующим прямого преступления нет, но «дух» его не нравится. А раз кесарь одержимый, то он, конечно, легко чует всюду религиозный дух(примеры из поведения бесноватых).

...Безбожие, которому противостоит Церковь, – это есть религия и вера. Христианин всегда враг власти («народа», как теперь говорят, ибо всегда от лица народа говорится). В конечном счете мир тайно борется против Христа и христианства! Хотя бы внешне речь шла об одежде на пляже, о литературном произведении, политической проблеме»498.

Владыка знал, что предстоит не только перед палачами чиновниками, пытающимися из слов одинокой жертвы соорудить эшафот для казни, но перед древним врагом рода человеческого.

Мужество дается нелегко.

С самого начала арестант начал чудить. Отчество заменил на «Никифорович», возраст себе прибавил на четыре года и превратился в пятидесятилетнего. Двадцатого марта его заснял тюремный фотограф, и на карточке стоит придуманное отчество «Никифорович». Потом чекисты спохватились, и в документах дела его обозначали с двойным отчеством.

В единственном официально оформленном протоколе допроса (допрашивал помощник уполномоченного 3 отдела СПО ОГПУ Байбус В. Н.) от 8 апреля год рождения указан неправильный, позже следователи последнюю цифру«3» переправили на «7»499. Происхождение указали «измещан», и здесь уже видна инициатива палачей, не желавших портить статистическую картину (если отметить, что «из рабочих», то контрреволюционер попадет в социально близкие). В графе «место жительства» проставлено грозное – «проживал на нелегальном положении в г. Москве». Епископ был одиноким и не имел никакого «имущества».

Но самое интересное, что вместо показаний «по существу» значится убогое: «Какие-либо показания давать категорически отказывается, также и подписывать»500. Далее следуют подписи свидетелей. Ниже проставлен крест и рядом – плохо разбираемые закорючки, в которых можно угадать подпись «еп. Беляев».

Он отказался от всякого участия в следствии. Его подписи нет в деле (эту высокую норму поведения вновь открывали для себя правозащитники послесталинской эпохи). Теперь понятно, почему владыку чуть не поставили к стенке. Но также ясно, что следователи попали в тяжелое положение. Дело оказывалось липовое и разваливалось на глазах. Очень несолидный вышел протокол допроса главного обвиняемого.

От сестер Долгановых пытались добиться признания того, что их духовник разыгрывает сумасшедшего. Предлагали:

– Вы только скажите, что он здоров, и мы вас выпустим.

Фаина держалась безупречно. Двадцати лет она «удостоилась звания Самаритянки» (сдав экзамены на соответствующих курсах), что говорит о желании служить ближнему в качестве сестры милосердия (практику проходила в лазаретах для раненых и больных воинов; специализировалась по«наложению повязок» и по психиатрии)501. В 1919 году окончила историко-философский факультет Второго Московского государственного университета (бывшие Высшие женские курсы), диплом писала по «новой русской литературе»; хорошо знала французский и удовлетворительно польский языки502. Работала статистиком-экономистом в «Новлубобъединении» (Варшавское шоссе, 9), числилась «членом Союза рабочих земледельческих совхозов». У нее был бесхитростный, как у младенца, ясный характер, исключительный по своей простоте503. Она пришла к владыке вслед за сестрой и, следуя за ним в его странствиях, постоянно ему помогала в разрешении житейских проблем: и сестру свою, не имевшую высшего образования, обучила статистике, устроила на советскую службу.

На хитросплетенные вопросы следователя о ее духовном отце отвечать отказалась. На допросе второго апреля заявила: «В предъявленном мне обвинении виновной себя не признаю».

В отличие от нее Валентина колебалась и на допросе двадцать шестого марта показала: «В предъявленном обвинении виновной себя признаю в том, что удерживала у себя на квартире проживающего на нелегальном положении епископа Варнаву Беляева Николая Никаноровича». (Она подсказала чекистам его настоящее отчество.) Но тут же прибавила: «В антисоветской агитации виновной себя не признаю».

Чекистский замысел не удался. Духовные дети епископа не подтвердили догадку следствия и доносчиков504. Разматывание нерядового дела – с расстрельными приговорами жертвам и наградами палачам – провалилось, и арестованные были оперативно (чтобы не ухудшать показатели сроков, отпускаемых на расследование рядовых случаев контрреволюционных вылазок) сброшены в общий поток соэ (социально опасных элементов), высылаемых из столицы.

Митрополит Сергий оправдывал свое малодушие желанием перехитрить кесаря и убедить его в том, что христиане во всем послушны воле социалистического государства. Взамен он надеялся получить от власти разрешение для верующих беспрепятственно молиться. Епископ Варнава не покушался на власть, занимаясь молитвенным деланием, невзирая на тяжкие внешние обстоятельства (его кредо: жизнь как сплошная молитва), и если и воинствовал против кого, то только против духов тьмы, но прекрасно понимал, что именно поэтому в нем мир видит государственного преступника. И здесь не перехитришь духов злобы поднебесной, не договоришься с ними, не обойдешь стороной опасные повороты судьбы. Но если ты выбираешь путь любви и правды, если дорога твоя устремлена ввысь, то только свободно принятое страдание доведет до цели и даст крепость и силу. Тайна этой надежды принадлежит одному христианству.

Очищающий смысл страданий ради Христа – стержень и смысл предстоящих лагерных лет. И на этом камне строится вся последующая жизнь владыки, его невидимый подвиг и тайный монастырь.

Некоторое время его еще держали на Лубянке, но уже в общей камере.

«Изолятор особого назначения ОГПУ. Хотя на дворе день, но в камере полумрак от сдвинутых железных жалюзей. В ней паркетные полы, несколько чистых кроватей, крытые масляной краской стены, и все это больше походит на больничную палату (не непременно «номер шесть»), чем на тюрьму. Сходство с больницей увеличивает мертвая тишина: говорят полушепотом, вполголоса; ходят за дверями по веревочным коврам мягко, по-кошачьи».

На тюремном снимке у «Николая Никифоровича» глаза опущены, добродушные очертания губ грустны, но, кажется, спроси его о чем-либо, и мягкое лицо озарит вспышка улыбки, мгновенной (немного кривенькой) и во весь рот, как у дивеевских блаженных или у Иванушки-дурачка. Вот зашла в камере речь о том, что стоили в прежнее время царские два рубля. Беляев, между прочим, «посмотрел краем глаза на нос и вставил от себя: «А по тогдашнему курсу, товарищи, вы, конечно, должны знать и вспомнить, что на эти деньги можно было целый воз хлеба купить"».

Эта его реплика взята мной из сохранившейся позднейшей записи владыки, в которой он описывает, как однажды пришлось рассказать сокамерникам историю о «Дурачке», переделанную им из малоизвестного произведения Лескова505. Факт знаменательный, ибо говорит о поведении епископа в застенке и о восприятии его личности невольными товарищами по несчастью. Сидел он среди интеллигенции (из-за «чистки Москвы» людей свободных профессий высылали), держался замкнуто, несколько чудаковато, о себе ничего не сообщал и воспринимался всеми как загадочная и странная фигура. (В рассказе изображает себя в третьем лице, глядя на себя как бы со стороны, глазами одного из окружающих.)

«Среди нас находился один любопытный заключенный. Говорили, что будто бы у него «не все дома», – однако он умно и логично вдруг заговорил недавно с каким-то товарищем о четвертом измерении... Но обычно он ни в какие разговоры не ввязывался, на все обращенные к нему вопросы отвечал молчанием.

Но однажды дружные усилия нашего вынужденного коллектива заставили его так или иначе отозваться. Дело в том, что для сокращения времени и для умаления скуки, а отчасти пользы ради, было у нас заведено правило, чтобы каждый прочел или рассказал всей аудитории что-нибудь из своей специальности, жизни или литературы. Так как все сидящие без исключения принадлежали к людям науки, музыкантам, писателям, артистам, то это не составляло для них большого труда.

Но здесь мы натолкнулись на сопротивление нашего нового члена семьи. Он вообще нас как бы не замечал и витал в своем мире грез или видений... А тут, когда подошла его очередь, прямо запротестовал изо всех сил. Нас же это только подзадоривало. По тому, что он расскажет, резонно полагали мы, так или иначе, можно косвенно познакомиться с его необычным (судя по внешнему поведению) внутренним миром, об оригинальности которого мы судили хотя бы по немногим словам, оброненным им в дискуссии насчет четвертого измерения и резко окрашенным в мистический цвет. Среди нас было несколько горячих молодых людей, для которых этот вопрос был и нов, и задевал их позитивистские убеждения, но они как раз и лезли на рожон и крепко наседали на него, прося, чтоб он продолжил свои философские рассуждения. В конце концов, к общему удивлению, наш сокамерник захотел рассказать нечто в литературно-художественном вкусе. Но просил не перебивать и терпеливо слушать до конца. Нам было все равно, и мы согласились»506.

За основу своего рассказа Беляев взял историю из времен крепостного права, изложенную Лесковым507, вплетя в нее впечатления собственного детства. Всплывали в памяти нехитрые уроки жизни, преподанные когда-то бабушкой Екатериной и дедом, Матфеем Самуиловичем, бывшими рабами князя Прозоровского-Голицына. Постоянно в трудах, изломанные работой и унижениями, бесправные, они относились к выпавшей им доле просветленно. И этот нездешний свет они в свою пору почерпнули в поведении людей, существовавших рядом с ними, еще более униженных и презираемых, но при этом отвечавших миру не ненавистью, а щедрой, неиссякаемой любовью.

«– Моя бабушка, – начал он, – была крепостная, дедушка тоже. Когда отпустили на волю, он был уже по нездоровью ночным сторожем, или «хожалым», при той же фабрике, где когда-то работал ткачом. И вот, когда он уходил с вечера на всю ночь дежурить – хожалить, как точно и метко народ выражается: ну-ка походи всю ночь по многоэтажным длинным корпусам, последи-ка, чтобы ничего не загорелось, ибо кругом все хлопок, вата, пряжа, смазочные масла, горючий материал, – когда, говорю, дедушка уходил, а мы с бабушкой оставались одни, то она плохо вообще на старости лет спавшая – по моей просьбе, начинала сказывать про старую жизнь, про свое житье-бытье. Много таких рассказов наслушался я, многое перезабыл, еще более перепутал с давно прочитанным...

Он помолчал и вздохнул. Я забыл сказать, что он в это время лежал на постели, на спине, ни на кого не глядя, но вперив глаза куда-то перед собой вдаль, будучи весь как бы во власти своих воспоминаний или просто уйдя от нас в свой внутренний мир, бывший очень далеким от нашего».

Его интеллигентные слушатели и в казематах Лубянки перебивались «отвлеченными идеями» и абстрактными чувствами, партийными страстями и горделивыми речами; еще недавно слепо блуждали на распутьях свободной жизни и сейчас беспросветно мучались в тюремном застенке. Впереди не было видно ни зги. Лишь тьма надвинувшегося рабства и унижений. Как пройти дальнейший отрезок пути с неистребимым клеймом невольника и отщепенца? Во имя чего существовать, когда закатилось солнце русской свободы, так бездарно отданной ими же самими крикливым проходимцам? Где найти внутренние силы? (Но уже начинался тяжкий путь к нравственному просветлению.)

«– Итак... догорал глубокий зимний день. В окна девичьей – а они были широкие, бабушке (тогда юной девице) все видать – пурпурно-фиолетовая заря бросала свои прощальные лучи, и по снегу ходили темные иссиня-серые тени. А падали они от фигурки нашего Ванюшки, который, как раз напротив окон, наливал в кадушку, стоявшую на санках, воду из колодца. Мальчишка был одет в какое-то тряпье, на ногах дырявые лапти – а мороз к вечеру крепчал, – на голове большущая рваная шапка. Лапти его обмерзли, ноги скользят (у колодца сруб обледенел, образовалась горка), разъезжаются, и наконец мальчик падает. Чуть нос в кровь не расшиб. И сколько смеху от этого в девичьей!

– Да чевой-то вы, девушки, смеетесь, – скажет бабушка, она была не по летам развитая, скорбная и жалливая, – тут плакать надо, а не смеяться... Сирота, голодный, холодный, с утра до вечера на всех работает... и все, кому не лень, его бьют, понукают и гонят работать.

– Одно слово, дурак, – сказала одна из девок.

– Это чем же дурак-то? – вспыхнула моя бабушка.

– А этим самым и есть. Другой бы попросил или пожаловался, а он молчит да ухмыляется. Как же не дурак?..

Рассказчик на минуту замолк и пристально посмотрел на «волчок» в двери. Глазок закрылся.

За окном, далеко внизу, на дворе, послышался гудок уезжавшего «черного ворона» (закрытой автомашины, увозившей кого-нибудь в пересыльную тюрьму)».

Палачи, пытавшие и обрекшие их – ради того чтобы иметь приличное жалованье, казенные льготы и почет в обществе – на медленное превращение в лагерную пыль, нет-нет, но иногда все же отрывались от своей подлой работы, расходились по домам, к семьям, друзьям, приятным развлечениям. Сменяющиеся надзиратели несли непрерывную вахту у камер. Для их жертв выхода отсюда нет. Только в невольничий трюм и в погибель.

...Лесков изобразил в дураке праведника, одно «из светлых явлений русской жизни», но нарисовал характер своего героя схематично. «Николай Никифорович-Никанорович» старался показать своим слушателям силу сострадания и самопожертвования, которой спасалась Русь вовсе лихие и глухие годы. Подробно живописал убожество и самоуничижение дурачка, его привычки и повадки, которые неожиданно укрепляли и охраняли от бед. Не забывали любимую свою деревенскую природу, созерцая которую, приближаешься к Творцу и омываешь душу от грязи.

«– Утренняя сереющая тьма, предрассветный туман над рекой и влажными низинами, первые розовеющие лучи готового явиться солнца и росистая трава с медвяным ароматом, о котором горожанин не имеет никакого понятия, но видит эту траву только пыльной, на задворках, без всякого природного запаха, разве только с примесью уличной вони от бензина и выгребных ям... А представьте теперь море колосящихся хлебов. Просека вьется между ними, и смотрят из ржи головки синих васильков. Вот только что проехали дрожки, и во втулку колеса попала одна такая головка. Измазался об деготь венчик и, оторванный, застрял на колесе... А по морю зеленеющих колосьев пробежала волна, они вздрогнули, покачнулись и отворотились в другую сторону, не желая видеть той судьбы, которая и некоторых из них ожидает. Но что из того, хотим ли мы иных вещей или нет? Они с нами случаются помимо наших желаний...

Кто-то из слушавших крякнул. Снова внизу на дворе заработал мотор машины.508 Послышался гудок, и машина, по-видимому, отъехала. За решеткой, да еще полузакрытой ставнями железных жалюзей, в узкую щель которых и днем виднелись только полоска неба да темная стена соседнего корпуса сего учреждения, теперь едва просачивался свет. Все были нервно возбуждены – не столько рассказом, понятно, сколько этими приездами и отъездами «черного ворона», ибо в любую минуту могла открыться дверь и выпустить любого «с вещами» или без оных (в первом случае – для перевода в пересыльную тюрьму, а во втором – только на допрос)».

Иванушка-дурачок всю жизнь помогал другим, получая в ответ издевательства и черную неблагодарность. Несмотря на это, он возмужал и превратился в вольнолюбивого сильного человека, ушел за другого из своей деревни на Крымскую войну, а после ее окончания подался в степь, гонял коней, нанялся к местному богачу Хан-Джангару.«– Этот князек, приезжая в города продавать лошадей, держал себя, как и все люди, а по приезде домой, в степь, становился зверем. Впрочем, не он один такой... Да, о чем-бишь я хотел сказать?.. – И рассказчик обвел глазами серо-желтые стены камеры с вымытым нами паркетным полом, на котором не было ни порошинки, и на секунду запнулся.– Да, о зверстве людей...»

Однажды Джангар поймал своего врага, конокрада Хабибулу и, «не имея возможности в данный момент устроить «показательный суд», так как приходилось уезжать на ярмарку», поручил Ивану сторожить пленника.

«– Теперь я перейду к главному подвигу его жизни, продолжал рассказчик. – Ибо надо вещи называть своими именами. Такое «дурачество»... есть целожизненный подвиг, это система нравственной философии, построенная более глубоко, чем у признанных мировых философов. Христианство на всем протяжении своей истории не слова хвалит, а дела прославляет. В этом Бог видит достоинство человека. «Блаженны мертвые, умирающие в Господе... дела их идут вслед за ними» (Откр. 14:13)».

«Дурачок», призвав вора к покаянию, отпустил его с миром. Вернувшийся жестокий хозяин был ошеломлен пропажей заключенного, но, подумав, решил, что Ивана нельзя казнить. «Сам Аллах такое чувство ему вложил. Это ангел, а не человек!» И соплеменники его согласились: «Это – святой. Нельзя его трогать».

«– Вот собственно история любви к людям, пример истинной любви к человеку... Против теории можно спорить не верующим <в нее>, но против самого факта – нет! Все согласятся, что он высок».

Не так важно, был ли этот случай рассказан в таком виде, в каком его изложил на исходе дней владыка, но важно то настроение, которое им владело в те дни лубянского заточения. Безумец, руководствующийся вдохновением свыше (которому внимало его сердце), жертвующий собой ради ближнего, пример пламенеющей христианской веры (не призрачного гуманизма, «в сущности холодной бессердечной гордости»).

Отныне он вновь священно юродствует, и маска дурачка скрывает решимость идти на вольное страдание.

Занимаясь молитвой, христианской педагогикой, пытаясь построить жизнь собственную и своих ближних на началах евангельской правды, он незаметно превратился в государственного преступника. Злостного контрреволюционера, занимавшегося опасной организационной деятельностью, направленной к ослаблению советской власти (так звучит один из сакральных пунктов приснопамятной статьи 58 Уголовного Кодекса СССР). Таковые, по гневной формуле газет той эпохи, подлежат изничтожению на корню, как вредные насекомые.

– Иду своей дорогой в Астрахань, а оттуда в Небесный Иерусалим, никого не трогаю, – бормотал «сумасшедший».

Впрочем, хорошо знал, что к нему применят меры социальной защиты и отправят в обиталище теней. Но, по своему дурацкому обыкновению, решил не сворачивать с дороги и не отвлекаться на общение с властью; от нее то он ничего не ждал, в его случае все решалось не в земных инстанциях. Незаметно для надзирателей подследственный Беляев открыл заслонку печи и шагнул в полыхающий костер (что двадцать лет назад и было предсказано старцем Гавриилом).

Подследственные уперлись, а «профилакторий» надо было разгружать, со всех сторон свозили сюда новых постояльцев. На следствие ушло меньше двух месяцев. Вскоре «тройка» вынесла приговор. Тогда имели обыкновение зачитывать его арестантам в тюремном коридоре. Постановлением Особого Совещания при Коллегии ОПТУ от 10 мая 1933 года «Беляев Николай Никанорович (Никифорович) и Нелидов Константин (Киприян) Алексеевич» приговорены к заключению в исправительно-трудовом лагере сроком на три года. Сестрам Долгановым определили ссылку в Севкрай, также на три года509. День, в который собрался чекистский синедрион, пришелся на преполовение Пасхи (но вершителям арестантских судеб этого, конечно, знать было не обязательно). Сроки вышли по тем временам маленькие (в том потоке следственных дел церковникам, как правило, давали по три года), но не всем приговоренным удалось сквозь них пройти невредимыми.

С «образцовой» Лубянки владыку и его «подельников» перебрасывают в грязную, но «вольную» Бутырку, откуда уже последовала отправка в лагерь.

Несколько ранее (приговор им зачитали сразу после Пасхи, пришедшейся в тот год на 18 апреля) схожий путь из чекистского застенка в общую тюрьму – проделали будущие солагерники епископа и о. Киприана, духовные дети одного из последних старцев Данилова монастыря архимандрита Георгия (Лаврова), обвиненные по той же статье. Через много лет Елена Чичерина напишет в своих воспоминаниях: «Как небо от земли, так Бутырки от Лубянки! В корпусе, куда нас доставили, была раньше церковь. Она занимала восточную часть здания. Теперь же ее место заменили туалеты. Когда поднимаешься наверх, в третий этаж – попадаешь в полукруглый вестибюль... В камере на сто человек помещается двести, а то и больше... Полы цементные, освещение тусклое верхней лампочкой. По стенам двухэтажные нары, старые, изъеденные клопами и изрезанные надписями их насельников. В камере, в тусклом ее воздухе, стоял постоянный гул от множества голосов... Обед привозили огромными бачками, затем разливали в старые оцинкованные шайки из расчета на пять человек. Суп из вонючей требухи или тухлой рыбы, жидкий и противный... Хлеб по порциям. Он тут дорого ценился»510.

Еще одно знаменательное пересечение судеб – Фаину поместили в одну камеру с молоденькой Зиной Петруневич, которой впоследствии в лагере выпало стать ангелом-хранителем владыки. Когда девушку вызвали «с вещами», Долганова отдала ей в дорогу свой сахар. Подобные поступки зэки не забывают.

Еще более необычной оказалась в те же майские дни случайная встреча Валентины и Веры Ловзанской.

Передача

По возвращении в Нижний из среднеазиатской «пустыни» Вера устроилась машинисткой на чугунолитейный механический завод имени Ульянова, стоявший на берегу Волги (а после перешла в финчасть). Много времени занимала работа (начальники были выдвиженцы и мало смыслили в бумагах, просили помочь. Директор смущенно бормотал: «Знаешь что, я вот могу головой сообразить, а писать-то я не могу. Так вот, я буду тебе говорить, а ты записывай»), все остальное время – церковь (где виделась с немногими близкими по духу сестрами). Из столицы доходили какие-то смутные слухи об аресте Долгановых. Неожиданно Анна Ненюкова, которую в шутку называли послушницей Валентины, получила от нее письмо: «Приезжайте, есть возможность последний раз повидаться». Одновременно и к Вере пришла по почте записка от Елизаветы Фотиевны: «Приезжай и забирай бумаги» (что речь идет о рукописях – объяснять было незачем).

Девушки, не мешкая, сразу выехали в Москву. Только сошли на трамвайной остановке в Останкино с «девятки», а Валентина и Фаина идут навстречу. Из тюрьмы их отпустили домой взять вещи и выкупаться, а назавтра назначили отправку в ссылку (на руках у них был уже литер на дорогу). Валентина сказала: «Сейчас такое время – не знаем, что будет с нами через час. Может быть, у нас только эта минута и есть. Поэтому ты, Вера, узнаешь адрес владыки и будешь держать связь с ним и с Киприаном, а ты, Аня, с нами».

«Я Валентину очень любила, – вспоминает Вера Васильевна Ловзанская. – Прямо-таки влюблена в нее была... Услышала эти слова, и уже никаких разговоров не могло быть».

Дело помощи близким требовало беспрерывных больших усилий (в чем-то соразмерных усилиям палачей, терзавших невинную жертву). Стали добиваться свидания; Аня просила о встрече с Киприаном, а Вера – с владыкой. Хлопоты эти закончились несколько неожиданным и отчасти «преобразовательным» поворотом событий.

Обе наконец получили разрешение на свидание. Вера долго ожидала в шумном зале административного корпуса тюрьмы («Ну, думаю, меня уже здесь и оставят»). Из-за перемены отчества Беляев Н. Н. (успел все же запутать анкетные данные) никак не отыскивался, канцелярская машина не срабатывала. И вдруг выдала сразу двоих: на несколько минут вывели владыку и Киприана (епископ уже юродствовал, и поэтому решили дать ему сопровождающего), одетого еще в рясу и с длинными волосами. Большая комната для свиданий разделялась длинным, узким коридором, с обеих сторон забранным сеткой, как в зверинце. На некотором расстоянии, словно в аптеке, были проделаны окошечки с обеих сторон. Внутри коридора прохаживался часовой с винтовкой. По вызову к окошечкам подходили – из разных «миров» – родные и заключенные. Разговоры велись на крике, и в гуле голосов трудно было что-то разобрать, сосредоточиться. Она передала им чемодан с одеждой и едой. Свидание длилось несколько минут.

В Останкино Вера забрала чудом уцелевшие рукописи, упаковав их в баул (в нем возили раньше кагор для причастия). Поклажа вышла тяжелой, но еще тягостней было на душе, снедала тревога: удастся ли необычный груз благополучно довезти. Уехать из столицы было не так просто, шла пресловутая злосчастная «чистка», и на вокзал не пускали без билетов. В залах ожидания, на перронах – всюду сидела на чемоданах «выметаемая», высылаемая интеллигенция. (Много милиции, и всюду шныряют крепкие молодые люди «в штатском» с цепким взглядом.) Выручил носильщик, откликнулся на просьбу и, за небольшую переплату, купил ей билет. В Нижнем жила она в родительском доме, в котором, тайком от отца и мачехи, спрятала рукописи, закопав их в узком подполе возле русской печи в надежде, что там место посуше и сырость не повредит бумаги.

...Почему одна свеча, бодро вспыхнув, вскоре затухает, не догорев, оставляя в воздухе едкий запах гари, а другая, поначалу чуть теплящаяся, медленно разгорается и после долго пламенеет ярким ровным светом, пока не поглотит весь фитиль, скрытый в расплавляемом огнем воске? Один человек, обратившись к Богу, только что по небу не летает, пышет энергией и берется за любые дела, служащие помощью ближнему, и вдруг, словно подрезанная выстрелом птица, сникает, падает в земную пыль. Другой обращается к вере как бы по обязанности, чуть не по принуждению, живет серенько, а вдруг, смотришь, оказывается, тянет за собой тяжеленную повозку бесчисленных добрых дел, упорно тащит до самой смерти.

Валентина Долганова (не забудем, что она монахиня Серафима, постриженная владыкой в 1923 г.), активная, волевая, своеобычная (но и своенравная: так заботилась о блаженной Марии Ивановне, что та сбежала из-под ее опеки), четырнадцать лет самоотверженно помогала учителю в его служении Церкви (изнемогала и начинала мучиться непосильной ношей, а дивеевская юродивая в том ее обличала и кое-что напророчила), способствовала созданию монастыря в миру, связывая его с такими же маленькими общинами ревнителей православия, скрывавшимися среди развалин российского дома, усеявших просторы СССР. Впереди ей предстояли нелегкие испытания: ссылка. Еще пламенеющая духом, но уже на излете своего отважного парения, она невольно – при случайной встрече на трамвайной остановке – подтолкнула Веру Ловзанскую к выполнению сокровенных предначертаний судьбы. Мария Ивановна давно говорила об уготованной ее «Любашке» дороге, но какой – догадаться было невозможно. Неясным, тревожащим и странным впечатлением оставались в тайниках сознания и ее давешние слова, сказанные в мае 1933 года. Просто «дочка Вера» исполнила должное, организовала передачу заключенным собратьям. Вернулась домой, и началась прежняя будничная, незаметная жизнь.

Через пятьдесят лет автор этого повествования вместе с Верой Васильевной Ловзанской, восьмидесятилетней бодрой старушкой, всегда расположенной к собеседнику и готовой помочь, чем может, первому встречному, посетил в городе Горьком Анну Степановну Ненюкову.

В начале нашего века Ненюковы слыли среди нижегородцев людьми богатыми. Обитали они в своем доме в Благовещенской слободе, а еще один особняк сдавали на Нижнем базаре511. Худенькая, скромная девушка, Аня привязалась к Валентине, полюбила Печерский монастырь, службы и проповеди владыки, а потом как-то естественно попала и в «тайный» монастырь, уехала в Среднюю Азию вместе со всеми общинниками. А тут грянула гроза, подул ветер гонений, рассыпалось мирное существование, надо было не оставить в беде друзей, попавших в самый эпицентр бури. Но... силы оставили ее. Приходилось правдами и неправдами получать высшее образование, потом устраиваться в местный университет преподавателем древнеанглийского языка, потом замужество, дети. Время не оставляло ни малейших надежд на перемену к лучшему, в храм зайти – и то опасно; помогать неосторожным людям, заклейменным и отверженным, – об этом нельзя и подумать. Устремления молодости, надежды, обеты – все растаяло как дым, как призрачный замок. Когда увидела нас, окаменела, не могла заставить себя не то что вспомнить прошлое, но сказать несколько обычных слов, полагающихся у людей при встрече после долгой разлуки (все-таки приехала подруга юности), ком стоял в горле, а в глазах ужас и страх. За стеной шумел большой город, красная империя строила коммунизм, и хозяйка дома физически ощущала занесенный над ее хрупким покоем молот всевидящего государства.

На своем пути в Небесный Иерусалим владыка часто возвращался мыслью к этой проблеме проблем – отчего человек часто изменяется к худшему, внутренне охладевает, тяжелеет? Незадолго до ареста, находясь на «нелегальном положении», возможно в доме на Акуловской горе в Пушкино, он писал: «Почему же ты так ежедневно и ежечасно погружаешься в материальное, что должно скоро кончиться? В дрязги, суету, земные интересы, что оставляет жгучую, мучительную на сердце тяжесть? Почему ты забываешь о небесном?..

«...не имеем здесь постоянного града, но ищем будущего» (Евр. 13:14).

Каждый день будем класть камень за камнем, что я говорю «каждый день» – каждую минуту будем полагать начало спасению. Здесь – вздох горького... покаяния из сердца, там – слово участия, нежное и успокаивающее больного или несчастного... иногда слово не просто ласки, но, может быть, даже завернутое в материальную оболочку денег, пищи, одежды; здесь – подавление в себе минутной вспышки гнева, похоти, тщеславия. В результате – это даст день увенчанной борьбы и преуспеяния. Из дней составляется неделя, из недель – месяц, из последних – год, а это уже есть ценный – если бы это был действительно ценный! вклад в загробную, да и в здешнюю сокровищницу. Лишь бы не отступать. Лишь бы <идти> дальше, дальше. Бесшумно опадают лепестки белоснежных цветов вишневых веток в саду за окном и у меня на бюро в Китайской вазе. Умирающие от легкого прикосновения, более нежного, чем золотистая пыльца на крыльях бабочки, они засыпают ароматным дождем чинаровый стол, книги, тетрадь, на которой я пишу. Один листок за другим, как бы отсчитывая уходящие невозвратно в вечность минуты моей жизни, отрывается, кружится, скользит, падает. Упал.

Оплывает свеча. Капля за каплей стекает янтарный воск на старинный бронзовый подсвечник. Неверно колеблющийся язык красновато-желтого пламени освещает последним отсветом углы моего убежища, и вещи бросают в полусумраке зловещие качающиеся тени. Последняя вспышка. Нет, еще одна. И не одна: свеча борется за свою жизнь. Но нет... Огонь замирает, иссякают силы ее, последние судорожные движения, потухла...

«Наше жительство – на небесах...» (Флп. 3:20). На небесах... В Небесном Иерусалиме... (Откр. 21:2). А не здесь, где все гниет, разрушается, умирает...

Бегут по пути в Небесный Иерусалим. Не идут, бегут. Начиная с апостола (1Кор. 9:24, 25). Бегут, как на спортивных состязаниях. Но, говорит св. апостол Павел, «я бегуне так, как на неверное», не впустую, а для высокой цели, и, подобно боксерам, бьюсь с противником (диаволом), но «не так, чтобы только бить воздух...»* (* Нынешние боксеры при тренировке колотят... кожаное чучело, набитое соломой, а древние – по воздуху махали кулаками. Ср.: у блаженного Феодорита... Образ не единственный у ап. Павла. В Евр. 6:12 он сравнивает с борьбой атлетов борьбу с бесами. Так как древние греки страстно интересовались и занимались физкультурой, то вообще, чтобы быть понятнее и ближе, апостол не считал неуместным в своих... посланиях употреблять спортивные термины (см.: Деян. 20:24; Рим. 9:16; Гал. 2:2; Флп. 2:16; 1Тим. 4:8; 2Тим. 2:5; 4:78; Евр. 10:33; 12:12 и мн. др.). Прим. еп. Варнавы..) И чтобы оказаться вовремя у финиша и одержать победу в борьбе, апостол не жалеет сил при тренировке: «Усмиряю и порабощаю тело мое» (стих 27). В подлиннике передано красочнее: «…», – говорит, – «подбиваю глаза», «синяков наставляю» ему, телу-то...

А какая борьба! Какое напряжение всех тончайших струн души! Ведь если в мирской жизни – по ассоциации идей, мне пришел в голову пример из той же области, и я остановлюсь на нем, не ища других, – в невинном, как буд-то простецком и спокойном теннисе столько требуется от чемпиона энергии и ловкости, сосредоточенного внимания, острой сообразительности, хладнокровной выдержки при всех случайностях игры, как при чудовищных «сметах», бешеных «драйвах», так и при мягких, коварных «воллеях» противника, то в духовной борьбе враги невидимые бесконечно пронырливее, хитрее, умнее и борются против нас с помощью самих же нас. Я разумею ту сторону нашей природы, которая падка на все страстное и грешное.

Таков «Путь в Небесный Иерусалим» как образ практического поведения. А нам хотя бы не бежать, а тащиться на костылях, но по этой же дороге...»512

Случайная встреча на перекрестке судеб. Каждый увидел глаза другого, каждый все понял и... вернулся в свой угол. Плита жизни придавила всех, завалила выходы и входы. Одни замерли, готовясь к броску наверх, другие поникли. А узников повезли на Голгофу.

Воронки, конвой («Шаг направо, шаг налево – применяем огневое оружие!»), железнодорожный тупик513.

Потом владыка вспомнит этот час: «Свисток паровоза. Гремят теплушки на стрелках. Тянется перед глазами длинный, длинный эшелон. Двери вагонов наглухо закрыты, и лишь в люках, под крышей, видны испитые лица. Зека. Семафоры, стрелки, пути. Много путей. Пути жизни... Вот мы и едем. Несутся вагоны вглубь, в тайгу, в холод одиночества»514.

Концлагерь (или откуда начинается рай?)

1933–1936 Алтай. Психушка под Томском. Мариинские лагеря. Смысл и назначение ГУЛАГа. «Дело» Петруневич. Работа на прокладке Чуйского тракта. Гибель о. Киприана. Епископ несет в лагере подвиг юродства. Лагерный быт. Случаи прозорливости владыки. Палачи. Лагерный фольклор. Блатные

В фантасмагорическом космосе социалистического государства лагерь выполняет важную идеологическую роль. По замыслу своих создателей – и по настоящую пору числящихся в вождях мирового социалистического движения – он является не простым карательным учреждением, а наилучшим местом для перевоспитания человеческого материала и убеждения его в непобедимости коммунистических идей. Именно ИТУ («истребительно-трудовое учреждение»), любимое детище нового строя, делает очевидным и наглядным примат материи над духом. Здесь выковывался прославленный советский коллективизм, идеально нивелировался человек, отшлифованный до блестящей пустоты в душе. Нормы социалистического общежития, поведения берут свое начало отсюда, мутной жижей растекаясь по всей стране.

Лагерь по своему устройству напоминает монастырь, только вывернутый наизнанку. Если в обители жизнь организована на началах свободного самоотречения и сознательного выбора, то зона принудительно вгоняет человека в образ животного, развязывает «низ», страсти, и убеждает в истинности лишь одной сверхчеловеческой и над мирной силы – власти Главного Писаря, держащего в своих руках нити управления Системой. Методично и упорно из десятилетия в десятилетие на этом полигоне воспитывали говорящего зверя. Туповатые вертухаи, не блещущие знаниями надсмотрщики умеют использовать греховную сторону падшей природы Адама. От постоянной сосредоточенности на зле, которым зона окружает заключенных, они теряют образ Божий, утрачивают духовную почву и, обессилев, с покорностью навеки превращаются в рабов материи (и, конечно, Слуг Народа, которые ее организуют в общественный социум). Еще в лубянском застенке, а потом за колючей проволокой владыке сразу бросилось в глаза, что карательные учреждения страшны расслаблением воли, которое там культивируют как единственную радость, доступную обрубку плоти. Душа развращается навсегда, отказываясь от себя ради легко доступной грязи и греха. «В концлагере... есть рассеяние, нет труда монастырской молитвы, так ненавистного диаволу, следовательно, нет борьбы с бесами; там некоторые неплохо устраиваются, как я видел собственными глазами»515. Некоторые – слишком многие, миллионы, – соглашаются на смерть завтра, лишь бы сегодня была чечевичная похлебка, из чего и родился новый, советский, народ.

Лагерь наиболее полно воплощает естество падшего мира: постоянно творимое насилие и взаимное поедание. Для уголовников и «воспитателей» (палачей) он – дом родной, но и всякую жертву (и тех, кто не сломился на следствии и держится за свое достоинство) он старается превратить в «своего», приобщить – чрез возбуждение греховных наклонностей человеческой природы – к своему адскому мраку. Грязь, голод, холод, позорное бесправие, унизительное сведение имярека к инвентарному номеру, к скотским отправлениям и бессмысленному труду загоняют людей в отчаяние, из которого нет выхода. Мировая бессмыслица совершает на пятачке земли, огороженном вышками и опутанном колючей проволокой, свою тризну, сооружает здесь свои капища.

Верующий, попадая в этот ад, вскоре обнаруживает, что отбыть его, просто отмучиться не получается, ибо тьма требует всего человека, засасывает в свой жернов, и надо как-то отодвинуться от черной воронки, отгородиться, хотя ты и связан по рукам и ногам своим бесправием. Если бы на свободе заботилось об узнике вольнолюбивое общество, добивалось освобождения, требовало пересмотра дела... Но нельзя мечтать о том, чего нет, что было еще осуществимо при «проклятом» царском режиме; нечего надеяться и на почти уничтоженную Церковь. Поэтому нередко церковные люди, попавшие в заключение «за религию», отказывались от принудительной работы, гноились в штрафных бараках и карцерах, лишь бы, как формулировали они словами древнего пророка Давида, «не ходить на совет нечестивых» (Пс. 1:1). Известно, что на Соловках такие «отказники» помещались в отдельном корпусе. В невольничьих колодках верующие были совершенно беспомощны перед насилием как со стороны карателей, так и «блатной кодлы». Писатель Олег Волков, более четверти века путешествовавший по ГУЛАГу, сравнивал участь русских узников христиан XX века с судьбой исповедников древности, которых выпускали на арену цирка к хищным зверям. Тигры и львы, считал он, были милосерднее человекоподобных хищников...516

После долгого этапа, через всю страну, учитель и ученик прибыли на край света, на окраину далекого Бийска, где в заречной части города располагался центр алтайских «исправительных» учреждений. Лагерь встретил их огромным полотнищем, протянутым во всю длину административного здания, на котором аршинными буквами была выведена назидательная надпись: «Социалистическая собственность есть вещь священная»517.

В УРЧе (учетнораспределительной части) происходил медицинский осмотр новоприбывших заключенных, записывали их анкетные данные, выясняли профессии. Молоденькая фельдшерица Зина Петруневич (тоже 58 статья) заполняла, склонившись над столом, карточки на вновь прибывших «пациентов» и вдруг услышала прозвучавшие рядом необычные слова, что-то церковное. «Что такое? – встрепенулась она. – Кто говорит?» В стороне, у соседнего стола, вновь зазвучала странная речь:

– Ваша специальность?

– Кормчий.

С интересом обернувшись, увидела в спину обнаженного по пояс, худого высокого зэка...

Четверть века молитв, строгого уставного поста, отказа себе во всем, что скрашивает и без того скромное существование рядовых людей, десятилетия надежд и непрекращающихся усилий сделать действительность более милосердной и согласной с евангельскими началами – все пошло насмарку, развеялось как дым. Какой смысл находиться в мире, в котором нет места Христу? Епископ решил не жалеть себя и не принимать условий новых рабовладельцев, а неукоснительно идти узкой тропой «в вечный немеркнущий свет» Небесного Иерусалима. Он готов был сложить свои кости, лишь бы не затянуло болото малодушия и дебелого бездарного безбожного существования ради «куса хлеба» (но понимал, что «теперь «чистое» юродство – с обличениями, резкими поступками и тому подобным – невозможно; его должно заменить «чудачество"»)518. Уже в полусумраке товарного вагона, невольником путешествуя на восток, невидимой тканью пламенеющего сердца осязал, как близко подошел к нему мир потусторонний, в котором улавливались, проступали очертания будущего скитальчества.

Из набросков к автобиографии. «Когда ехал по этапу на Алтай, дорогой было показано, что меня ожидает в первый год (даже само место ссылки, забор...)519, а когда по Алтаю здил, каждую ночь видел то, куда повезут дальше и какие встретятся искушения»520.

...Сразу после прибытия на зону нескладного длинного «Дурака» урки обворовали начисто, вплоть до оловянной ложки. В этот же день, вопросив Бога, епископ услышал голос: «Здесь есть наша девушка» – и после молитвы получил указание, кто она. Это была Зина.

Вскоре после вышеупомянутого случая при приеме новоприбывших заключенных, когда она невольно обратила внимание на «кормчего», к ней подошел молодой человек со светлым выражением лица и, представившись иеромонахом Киприаном, сказал: «Среди нас находится епископ, ему был голос: в лагере есть наша девушка. Эта девушка – вы. Помогите владыке с вещами, его обокрали». Так она узнала, кто такой «кормчий». Уркаганы «уважали» врачей, и когда Зина велела им: «Все, что взяли, верните», – ее послушались и быстро принесли украденное.

Она была поражена, и не только потому, что владыка догадался о ее религиозности и обратился к ней за помощью. Не так давно, пройдя чрез знаменитую Бутырку, она по приговору «тройки» получила три года по 58-й статье как раз по доносу сломленного на допросе епископа, которому как-то оказала существенную помощь. И навсегда для себя решила: «Ни с каким архиереем больше не иметь дела».

По происхождению Зина была сербка (и фамилия ее правильно читается на сербский лад: Петруньйович), родилась в семье киевского протоиерея, настоятеля Ольгинской церкви (и одновременно законоучителя), о. Саввы. Митрополит Киевский Антоний (Храповицкий), уезжая из города ввиду приближавшейся Красной армии и уже сидя в вагоне поезда, предложил ему отправиться вместе в свободный мир, но священник отказался. Позже, когда обновленцы захватили Лавру, он приютил в своем приходе изгнанную монашескую братию (в народе говорили: «принял Лавру»). Попал в списки неблагонадежных, неоднократно арестовывался и в конце концов оказался в сибирском концлагере.

Воспитанная в патриархальной благочестивой семье (помнила еще, как дедушку, о. Михаила Петруневича, почитал народ за его благочестие) – с трех лет дети наизусть читали молитвы, от младенчества приучались давать милостыню, – Зина обладала открытым, доброжелательным ко всем характером. Поэтому для нее естественно было навещать гонимых. Устроившись работать в лучшую киевскую клинику к известному хирургу Пхакадзе, что давало широкие возможности для помощи преследуемым собратьям (и малодушного архиерея поддержала тем, что выписала какую-то медицинскую справку, облегчавшую его участь, а он, надеясь выторговать у властей свободу, донес о своей благодетельнице), она ездила в места ссылок, посещала заключенных в лагеря духовных лиц, провозя на себе Св. Дары.

(Она обладала хорошим голосом и в тюремной камере пела духовные песни. Следователь на допросе попросил исполнить «Странника» – это был ее «коронный номер».

– Птичка в клетке не поет, – ответила Зина.)

Очутившись в беспощадных жерновах карательной системы, она, несмотря на природную жизнерадостность, пребывала в отчаянии. «Какая я несчастная!» – жалела себя постоянно. Но – редкое везение, в Бийске ее оставили прилагерной медчасти на должности врача. Медицинский персонал, набранный из «заключенного контингента» (среди сотрудников больницы встречались и верующие), обладал в те времена значительными привилегиями. Отдельное помещение для жилья, улучшенное питание, сменная работа, право свободного выхода за пределы зоны.

Когда владыку через некоторое время определили в партию зэков, угонявшуюся в горы, на строительство дороги, к ней вновь подошел Киприан с просьбой о помощи, иона все же включила Беляева в список больных, которых должны повезти машиной. К этим двум невольникам она испытала доверие: так началось их сближение, так в земном аду (по слову Христа: «Где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди них») епископ обрел новую духовную дочь.

Позже, пользуясь своим положением, Петруневич вызывала юродивого к себе в санчасть для осмотра и, сидя напротив него, исповедовалась. Ей исполнилось в это время 25 лет, характер энергичный, веселый, внешность привлекательная; в лагере за ней увивалось много ухажеров, и ей нравилось внимание мужчин. Владыка ее одергивал: «Разве за этим тебя Господь сюда прислал?» Но на исповеди всегда держалась откровенно и искренне, и епископ был этим неизменно доволен. (Уже в Киеве он высказал другим то, что подметил в ней давно: «Зину Господь слышит, потому что она девица, и ей дано поэтому кое что предвидеть».)

Этапировали владыку на один из дальних лагпунктов вблизи Семинского перевала, в горную живописную деревушку с мрачным названием Топучая. Машина с больными мчалась по узким горным дорогам, словно на гонках, шофер и охрана были навеселе. Здесь в числе других каторжников работала духовная дочь даниловского старца архимандрита Георгия Елена Чичерина (1908 г. р.), оставившая свои лагерные воспоминания. Однажды она увидела, как на пригорке вблизи селения, лежавшего в болотистой долине521, со всех сторон окруженной горными кряжами, появился новый московский этап, среди которого находились епископ и его воспитанник.

Система алтайских лагерей снабжала рабской силой могущественное ведомство «Шосдорстрой», прокладывавшее Чуйский тракт, автомобильную дорогу в Монголию. Частично этот тракт (тянулся на протяжении 625 километров от Бийска до границ Маньчжурии) уже в царское время, с 1903 по 1913 годы, был приспособлен для колесной езды522, но во многих местах путь шел по каменистой почве, часто по сырому грунту (в ненастную погоду превращавшемуся в грязь), усыпанному обломками гранита. Кремлевские вожди, не забывавшие присматривать за судьбами азиатского континента, объявили строительство автотрассы стратегической задачей государственного значения, отведя на ее выполнение четыре года. Отрядили сюда людишек, непригодных для жизни в социалистическом рае и не прошедших в узкие врата советского Уголовного Кодекса (лишь вблизи границы их заменяли вольнонаемные рабочие), вооружив их доисторическими орудиями производства (кайлом, тачками и лопатой). Как в древних рабовладельческих империях, всякое строительство должно для надежности полагать в свое основание обильные человеческие жертвоприношения.

И не только в древних. Уже находясь на свободе, владыка натолкнулся на знакомые сюжеты в книге Андре Жида «Путешествие в Конго».

Положение туземцев во французских колониях в Африке в чем-то напоминало состояние русских крепостных крестьян, а еще более походило на жизнь современных советских рабов – зэков. Одной из главных задач колонизаторов была забота о создании сети хороших дорог для транспортировки грузов. Эту важную стратегическую цель ставила перед собой французская администрация. «Так было нужно, – писал в отчете один из тамошних чиновников. – Вопрос снабжения важнее всех остальных, оружие, боевые припасы, товары для обмена должны передвигаться». А потому конголезцев безжалостно сгоняли из их деревень для прокладки очередной трассы или же впрягали в «режим обязательной переноски грузов», что вело к вымиранию населения, к запустению края. Писатель мог наблюдать несчастных, потерявших человеческий образ негритянских женщин, работавших над починкой дороги под тропическим ливнем. «Многие из них кормили грудью младенцев, не переставая работать. Приблизительно через каждые двадцать метров по сторонам дороги попадаются большие ямы около трех метров глубины. Из нихто эти бедные труженицы без всяких рабочих инструментов доставали песчаную землю для насыпей. Не раз случалось, что рыхлая земля обваливалась, засыпая женщин и детей...» А когда аборигены какой-либо деревни отказывались выполнять приказания начальства, расправа была сурова. «По дороге сержант Иемба забирал в каждом поселке по два или по три человека и, заковав их, уводил с собой».По прибытии в Боданбере началась расправа. «Двенадцать человек были привязаны к деревьям... Все привязанные были расстреляны сержантом... За этим последовало зверское избиение женщин, которых Иемба закалывал ножом. Наконец, захватив пятеро маленьких детей, он запер их в хижине и поджег ее». Выделенные курсивом слова были подчеркнуты епископом; они красноречиво говорят о тех ассоциациях, которые возникали в его сознании при чтении. Он также строил стратегическую дорогу на границе с Маньчжурией и наблюдал похожие картины пыток своих собратий по неволе. Французские колонизаторы в Африке и советские коммунисты в России преследовали отчасти схожие задачи по взнуздыванию и беспощадной эксплуатации местного населения. Только французские власти действовали с оглядкой на общественное мнение в своей стране, и потому не с таким размахом и неистовством... За что же любимой стране посланы такие звероподобные правители, одержимые неслыханным презрением к своим соплеменникам?523

Через несколько дней после прибытия этапа Чичериной представился «молодой мужчина в синей холщовой куртке», сразу вызвавший у нее доверие и симпатию. «С его открытого, благородного лица смотрели на меня большие светлые глаза». Выяснилось, что он священник и сидел в камере с ее старшим братом. Интересно, что для девушки, еще малоопытной в духовном отношении и плохо разбиравшейся во внутрицерковных направлениях (архимандрит Георгий, например, велел своей молодежи не вникать в суть разделений, возникших в Церкви в связи с «Декларацией»), главным при встрече с братом во Христе – причем при встрече в экстремальных житейских условиях – являлся вопрос: не еретик ли он? С присущей ему мягкостью о. Киприан развеял возникшие опасения. «Не зная, что в лагере с духовных лиц снимают облачение и стригут волосы, – пишет Елена Владимировна Чичерина, – и решив, что он, наверное, обновленец, я строго спросила, какой он ориентации. На это, улыбаясь, он ответил, что работал в канцелярии Синода в Москве. Тогда я пригласила его к нам. Мы... вскоре подружились»524. Скупые строки воспоминаний рисуют гармоничный, иначе не скажешь, характер, внимательного и доброжелательного человека, за обликом которого угадывается аскетический опыт и умелая рука подлинного воспитателя. (К Чичериной, которую не знал лично, подошел не сразу, сначала «приглядывался к походке» женщин и наконец точно определил ту, которую искал.)

«Чудная, светлая личность был этот о. Киприан. Всегда ровный, светлый, ясный, на вид русский витязь, полный сил и здоровья». Мелочная зависть, въедливая злоба и в конце концов смертельно опасная ненависть избирают таких открытых к добру людей, где бы те ни находились, своей удобной мишенью. Поставили его сразу на тяжелые земляные работы. Потом за честность назначили кладовщиком, но честность его же и погубила. «За... неподкупность, нежелательную для окружающих, его оклеветали и отправили в штрафную командировку к самым отъявленным разбойникам и жуликам. Много пришлось ему претерпеть... Но он все побеждал своей кротостью. Будучи дневальным в палатке этих разнузданных людей, он им не перечил, не укорял, старался услужить (дневальный следит за печкой, за сушкой одежды, за кипятком), любил их, и когда вскоре умер в больнице в расцвете лет, то один из них вспоминал о нем со слезами»525.

Кончину любимого ученика предскажет учитель. Но это еще предстоит впереди. А пока, привезенный в качестве рабсилы на укладку дороги, епископ на работу не вышел, на вопросы не отвечал и вскоре был отправлен назад в Бийск. Он твердо осуществлял задуманное – перевоплощался в сошедшего с ума мира сего, не в притворца «придурка», а в самого настоящего, взаправдашнего. Это позволяло не подчиняться лагерной системе, быть от нее в какой-то степени свободным, могло, при удачном стечении обстоятельств, защитить от ее стальной хватки, затягивающей навсегда в жерло смерти, телесной или духовной. Но в любой момент – прежде чем начальство и солагерники признают его «больным» и согласятся с его правом на свободу от режима «исправительного учреждения» – жесткие условия игры в «дурачка» могли стоить ему жизни.

Служители советских карательных органов всегда смотрели на психически больных как на обременительный для государства баланс, который при первом подвернувшемся случае стоит сбросить с довольствия, пустить в распыл. (Официальные лица в неофициальной обстановке доверительно – или в пылу гнева – сообщали, что в случае военных действий, обострения внутреннего положения психов предписано уничтожать. Политика Гитлера в этом отношении была для них образцом разумности.)

Но другого пути для Беляева не существовало. Еще лишь соприкоснувшись со звериными нравами зоны, уже испытывая давление со стороны врага, когтящего сердце тоской, он решает не сворачивать в сторону компромиссов, даже если придется умереть.

«Дело было в первые дни приезда на Алтай, – вспоминал он. – Скорби были еще только впереди, а я уже, похоже, стал унывать, или просить Бога о помощи, или еще что-то в этом роде... И вот видение, лег после обеда отдохнуть, и заявляется диавол, черный, лохматый, с рогами, и стал меня душить. И голос – не то мой с гневом, не то со стороны: «Ешь, ешь, ешь, если тебе Христос позволил!..»

Из этого надо было вывести заключение, что, во-первых, не всегда получишь помощь <в ответ> на молитву, ибо и Господь не услышан был: а) в саду Гефсиманском, б) на кресте...

Потом я это испытал бесчисленное количество раз, хотя и получал извещение от Бога, что Он слышит мою молитву.

Во-вторых, что сатана сам ничего не может, <если то не будет попущено> от Бога...»526

Владыка постоянно творил умную молитву, вернее, она в нем струилась, была «самодвижной» (глядя на его тюремный снимок, это понимаешь каким-то шестым чувством). Возможно, просил Творца, чтоб укрыл в тихом, пусть самом убогом, углу и позволил вязать ткань добрых положительных дел, вместо того чтобы постоянно противостоять злу, идти без передыха по канату над пропастью? Но небо как бы оставалось глухим, продолжали терзать душу бесы во плоти. Не настал ли час неизбежной расплаты за ту «тишину», которой пользовался при Евдокиме? Рано полученное епископство не уравновешивалось ли теперь необходимым уничижением, умалением предельным? И Церковь, великая, обнимавшая недавно миллионы православных, располагавшая тысячами храмов, не свелась ли в эти годы к внутренней клети горстки ее верных детей? Промыслительно посланные очистительные страдания, свободно принятые, потом обернутся желанным и чудесным выходом.

В бараках царил настоящий содом, урки избивали слабых, приводили женщин-рецидивисток, которые голыми расхаживали среди нар.

В женском корпусе та же картина: у Зины была своя каморка – знак привилегированного положения, одна из зэчек приводила потихоньку в барак мужчину и «укладывалась с ним тут же у ее комнаты между коек на полу. Другой раз они устроились на крыше, у всех на виду». Кавалеры приходили к своим пассиям танцевать527.

Из-за матерщины и адского быта владыка весь день проводил под открытым небом, блуждая в своей длинной сатиновой рубашке возле барака; то начнет что-то шептать, то, став на колени, возденет руки, а потом заплачет, закрыв лицо ладонями. На работу – в головной зоне на окраине Бийска – не выходил («Не хотел на советскую власть работать», – несколько упрощенное объяснение его последней келейницы). Из-за этого его отправляли то на один лагпункт, то на другой. Переводили то в штрафной барак на уменьшенный паек (100 граммов хлеба и миска бурды)528, то в слабосильную команду. Исхудал так, что превратился в щепку. Если приводилось есть – ел всегда медленно, тщательно пережевывая пищу: так создавалось ощущение сытости. (Позже говорил: «Пережевывай <каждый кусок> до 80 раз».) Как психически больной (а таковым его считали все, даже верующие) получил неписаное право разговаривать только с тем, с кем ему самому хотелось, и потому почти всегда молчал или же изрекал нелепости529. В баню не ходил и три года своего срока не мылся. Белье не менял; оно на нем все истлело.

Одна из бывших заключенных вспоминала: «От работы в лагере владыка отказался – бить дорогу из камней, что лежала от Бийска до Маньчжурии. За это ему дали минимальный паек... Определили жить в бараке, в котором помещены преступнейшие из уголовников, где постоянно звучала матерщина, рассказы о воровских и преступных делах, насущных по их состоянию. Потому он большую часть дня проводил в прогулках возле бараков, где первый раз увидела его. Жаль его было»530.

Несколько лагерных медработников, также отбывавших срок за религию, приметив в этом «шизофренике» прозорливый ум и духовный опыт, прониклись к нему уважением и стали помогать. Случилось это не в один миг, и даже не в какой-то определенный период времени, а постепенно, растянувшись надолго, на весь лагерный срок. Верующие знали, что среди них находится епископ, но это не сделало их внимательнее, не обострило внутреннее зрение (не говоря уж о том, что ни у кого – кроме Петруневич, которая свое знакомство с владыкой восприняла как знак свыше, – не возникло побуждения искать духовного руководства или, как в древних житиях, объединиться вокруг него в тайную, и конечно «контрреволюционную», общину). Все были равно придавлены бедой и видели в ненормальном только несчастного. И жалели, конечно. Только столкнувшись со случаями поразительного предвидения им будущего, стали присматриваться к нему... (и сохранили в памяти то, что рассказывается сейчас на этих страницах).

Татьяна Михайловна Широкова531, санитарка лагерной больнички, также воспринимала («по простоте души») владыку ненормальным и, жалея его, частенько подкармливала, всегда приговаривая: «На тебе, Беляев, покушай»532.

В долагерной жизни псаломщица Ильинской церкви села Лупичи Вятской области533, «чадо Божие поистине» (так отозвалась о ней ее подруга в разговоре с автором этих строк), она пользовалась уважением среди верующих за простоту и прямоту характера. Ей дали 10 лет, срок, с которым она никак не могла примириться и молилась так: «Нет, Божья Матерь, 10 лет я не согласна, это много. Пожалуйста, возьми на Себя два с половиной года. И ты, святитель Николай, возьми на себя два с половиной года. Угодник Божий Илия, я у тебя псаломщицей служила, читала, забери и ты два с половиной года. А <оставшиеся> два с половиной года я выдержу». При этом мысленно воображала лики Божией Матери, святителя и пророка. «Я и руками разведу, и головой покачаю, точно с живыми беседую».

Она пребывала как бы в тихом отчаянии, и Беляев нашел необычную возможность ее поддержать. Однажды он осведомился, какой у Татьяны срок, и, получив ответ, сказал: «Кто тебе дал эти десять лет?» – и, не дожидаясь ответа, продолжил: «Мужик». А затем, показав пальцем на небо, прибавил: «Там у тебя другой срок. Жди радости в Ильин день».

Через два месяца после этого разговора, проснувшись ранним утром в Ильин день, – рассказывала позже Таня, – «я почувствовала, что душа моя из лагеря ушла. Все ликует внутри». Заступив на смену пораньше, чтоб быстрее сделать всю положенную работу, прощалась с больными, говоря, что освобождается: «Пою вас чаем в последний раз».

– Как? Ты писала заявление?

– Писала.

– А куда подавала? И что, уже ответ пришел?

– Нет, не пришел.

– Да ты фантазерка! – смеялись над ней.

И вдруг вызывают ее в контору и вручают бумагу об освобождении: «Оформляйте, Широкова, документы».

– Вы не шутите? – то заранее ликовала, а то уже и не верит.

– Разве такими вещами шутят?

«Молитва ее и предсказание владыки исполнились. Она пробыла в заключении два с половиной года», – заключает свои воспоминания ее соузница.

Заключенной Марии Кузьминичне Шитовой, из духовных детей архимандрита Георгия (Лаврова), не имевшей полного медицинского образования, пришлось заведовать лагерной больницей. Она сочувствовала Беляеву, но считала его больным. «Пришла мне мысль послать его в Томск, – рассказывала она, – в психиатрическую больницу. На воздухе, в одиночестве провела с ним подробную беседу, но ничего осмысленного не услышала. С диагнозом «шизофрения» отправила его в Томск, откуда его, продержав несколько месяцев, вскоре вернули – психиатричка была забита по настоящему опасными сумасшедшими».

Волевая, энергичная женщина, она намеревалась вновь поместить несчастного в психушку. Но один случай переменил ее взгляд на странного зэка. «Как врачу, мне была полная воля, ходила в белом костюме куда хотела, и никто не цеплялся. И вот я пошла в церковь, причастилась (конечно, никто не знал, что я ухожу в церковь), прихожу назад... Сразу же у ворот попадается Беляев и низко кланяется: «С принятием Святых Тайн, монахиня Михаила». Я чуть не упала со страху. А про себя соображаю, что это ему разболтали девчонки, чада о. Георгия, мои подельницы. Разозлилась. «Гады вы, гады, – думаю, – надо же психу рассказать, что я монахиня!»

В медчасти я напустилась на них:

– Ах, болтушки, болтушки, все рассказали! Вы что, хотите, чтоб мне еще десятку прибавили?

– Да что рассказали-то?

–Что я мать Михаила.

–А ты разве Михаила? Мы и не знали.

...Вечером спрашиваю его: «Откуда вы узнали, что я монахиня?»

Если угодно, извольте <скажу>, – смиренно отвечал (смиренный был). – Когда я первый раз вас увидел, то как бы огорчился. Вы были хорошо одеты. И у вас такой румянец на всю щеку. Все расспрашивали, где я был ранее и что делал. Я не отвечал. И вы долго меня испытывали, чтоб послать в Томск. «Кто она такая?» – спросил я. Мне показали высокую рожь, и вы выходите из нее в мантии. «О, она, оказывается, манатейная», – подумалось мне. А за вашей спиной стоял архистратиг Михаил»534.

Но только перед освобождением (последовавшем в 1935 году) Мария Кузьминична пришла просить прощения, что не кланялась «больному» в землю, как епископу: «Потому отдам долг сейчас», – сказала и упала ему в ноги. «А мы еще увидимся. Вы меня еще в Москве встречать будете», – проронил он.

Немногие слова, произнесенные им, оказывались полны значения и вполне конкретного знания о скрытых для других обстоятельствах и настоящего, и будущего. Так, он предсказал смерть любимого ученика. Еще перед отправкой в психушку неожиданно обронил при Зине: «Среди лета умер Нелидов». Обеспокоившись, она отправилась на штрафную командировку, где тот находился, и застала его в здравии, загорелым, полным сил, с кайлом в руках на прокладке «проклятого» тракта. Но вскоре (16 июня 1934 года) пришло известие о смерти Киприана от дизентерии. В это время Беляев был уже в больнице, под Томском. Приехав туда в качестве сопровождающего медперсонала, Зина сумела увидеть владыку и повторить ему его давешние слова: «Среди лета умер Нелидов»535. По щекам владыки покатились слезы.

Жизнь концлагеря постоянно кружится вокруг смерти. Все здесь покрыто ее костлявой тенью. Наверху «обслуживающий персонал» обеспечивает выполнение особенно важных государственных задач и не забывает использовать данную ему власть в свое удовольствие, пьянеет от чувства своего всемогущества, утверждая себя в глазах трепещущих заключенных. Нет ничего, кроме меня, закон существует только для таких, как я, классово проверенных товарищей. Произвол руководящих кадров объективно служит делу партии. А внизу, среди рабов, которыми позволено мостить дорогу в счастливое завтра, правят бал уголовники, разливанное море разврата, крови. Пустота завладела людьми и вяжет из их безумных дел сатанинскую сеть. Началась дозаветная, допотопная жизнь, когда не было заповедей не только новых, но и «ветхих», когда человек руководствовался животным инстинктом.

Но и в новую, христианскую, эру люди тоже не в раю пребывали. Для Ивана Грозного тот день был не в радость, когда не убивал или не пытал кого-нибудь; только удовлетворив свою ненависть, успокаивался. Древний русский летописец отмечал случаи озверения людей, тягу властителей к кровожадности. В Ипатьевском списке, под 6770 (1262) годом, изложена мрачная, будто взятая из двадцатого века, история литовского князя Войшелка. Когда он сел княжить в Новгородке, то «нача проливати крови много: убиваше бо на всяк день по три, по четыре; которого же дни не убиваше кого, печаловаше тогда, ко лиже убьяшет кого, тогда весел бяшет»536.

Стоит ли упоминать какого-нибудь губернатора Москвы графа Закревского, которого государь Николай I назначил на эту должность с условием «подтянуть» первопрестольную? «Ну, он и подтянул», – замечает владыка на страницах одной из своих рукописей (и с иронией отмечает, что дом вельможи в Леонтьевском переулке «сохранился до времен большевиков» и находится недалеко от Лубянки, где уже самого епископа допрашивали преемники сиятельного генерала). Ссылаться ли на обыски, которые устраивала старшая саровская братия у дивеевских сестер, приходивших к преп. Серафиму?.. («"Взошли они, не бранили, ничего, оглядели нас зорко (эх, поспешили жить на 100 лет ранее, таланты пропали! – Прим. еп. Варнавы) и молча чего-то все искали, и приказали нам тут же одеться скорее и немедленно идти прочь». Это ночью-то, наломанных за день, выгоняют! И какие выражения? Как будто переживаешь наше время, а не 100 лет назад в лесных чащах и дебрях Сарова! Ох, уж эти непорочные подвижники. Гадюки целомудренные».)

Зло наступало во все времена. Но никогда оно не выдавалось за благодеяние, не превращалось с таким наглым самодовольством в благое божество, сообщающее рецепты счастливого существования.

Но вот марксисты выработали теорию, которую их главный практик-пахан, излагая боевой путь своей организации (знаменитая «История ВКП(б)», одобренная всем Центральным Комитетом), обобщил так: «...революционные перевороты, совершаемые угнетенными классами, представляют совершенно естественное и неизбежное явление». Стихия классовой борьбы отныне освящала всякую страсть, пакость и преступление. Страсть к убийству лежит в основе строительства «нового мира». Во имя народа можно теперь все.

В Бийском лагере одно из руководящих лиц избавлялось от личной гневливости с большой пользой для пролетарского государства. Бес гневливости, по терминологии аскетов, «перепродавал» своего подопечного демону убийства. В результате все «враги народа», сидевшие по делам своим в этом месте мучений, трепетали и терпели очередное поражение. Был, вспоминал владыка, «у нас один корпусной, – в своих странствиях по десяткам лагерей я всего насмотрелся и наслушался, – у него имелась страсть, о которой говорит пророк Давид (Пс. 58:3: муж кровей). Ему нужна была жертва, и, найдя ее, он тотчас успокаивался.

Недели на две, впрочем, не больше. Когда они подходили к концу, он начинал нервничать, придираться; ребята знали уже, что это значит. И, конечно, приходили в ужас. На кого-то сегодня падет жребий? Конечно, в «успокоительных» средствах недостатка никогда не было. Предлог всегда можно найти... (Но его начальство, очевидно, знало об этой его страсти и судебную формулу «приговор приведен в исполнение» предоставляло осуществлять именно корпусному.) И насколько накануне он был сумрачен, суров, жесток, настолько на другой день бывал мягок, предупредителен, вежлив, весел, шутлив. А потом опять начинал темнеть, мрачнеть, и снова нужен был и «приговор», и новая жертва...»

Этим законом темного внутреннего мира, которым существовали вожди и их опричники, зажила вся страна. Историю о нраве корпусного владыка заключает печальным, но точным выводом: «Подобными средствами некоторые думают уничтожить свои страсти. А ведь в сущности такой метод борьбы со страстями у нас повседневен в общежитии и в малых масштабах»537.

Зеркальное отражение палачей – социально-близкие, шпана. Законы у каждой из этих сторон имеют родственный источник: распятие в себе совести. Но вывороченный наизнанку мир уркаганов не претендовал на вселенскую миссию, был прямее, сохранял искру пусть и уродливых, но все же человеческих чувств. В этих людских осколках еще можно было обнаружить зияющую, как рана, пустоту души, вызванную безбожием.

В уродливых блатных песнях, услышанных владыкой в Бийске (и позже записанных), проскальзывали сердечная тоска, искреннее чувство.

Однажды начальство разрешило провести «вечер смеха и всякого зубоскальства. Было домашнее ряженье, говорили в большой рупор из бумаги («радио») «последние известия», включавшие новости дня и рассказы о местных событиях, переделанные язвительно и смехотворно в злые сплетни и анекдоты». Вот лагерные менестрели затянули эпическую былину эпохи индустриализации и разбойничьего разгула:

«Крыша красна,

Тюрьма бела,

Волга-матушка река,

Мы в тюрьме

Сидим напрасно,

Да заливает берега.

Стань ты, мама, рано утром

Да послушай на заре,

Не твоя ли дочка плачет

Да в белой каменной тюрьме...

Волга-матушка река,

Мы в тюрьме

Сидим напрасно,

Да заливает берега.

Мы не сеем

И не пашем,

Волга-матушка река,

Из тюрьмы

Платочком машем,

Да заливает берега...

Потом перешли к слезливо-трагической:

Маруся, ты, Маруся,

Не думай, что я пропаду.

Даст Бог, я выйду на волю,

Жестоко тебе отомщу.

И мелодия такая грустная, лирическая.

Я руки тебе поломаю

И ноги тебе отрублю,

Сурово тебя покараю

И снова уйду в тюрьму.

И мотив все такой же грустный, увлекательно-красивый, спокойный!»

Во время каждого концерта исполнялся своего рода бандитский романс, удовлетворявший жажду романтических переживаний у преступников. «Решеточка» – песня «самая, так сказать, лучшая по музыкальности, печальная, полная тоски и разочарования, – отмечал епископ. – Ее многие любили.

Осыпаются листья осенние,

Хороша эта ночка в лесу,

Дай попробую я эту решеточку,

Принажму молодецки плечом...

Дальше бандит или вор мечтает, как он выйдет на волю и – передаю вариант, распеваемый украинцами:

Обниму мою милую женушку

И усну на грудях у нее.

Здесь нет похабщины и скабрезности, это в духе даже литературного украинского языка.

И подалася решетка железная,

И упала, о землю стуча,

Не услышала стража тюремная,

Не поймать вам меня, молодца!..

(И вот бандит или вор – дано в варианте украинцев – мечтает о том, как он вышел на волю, вернулся к любимой «марухе».)

Ах, зачем я ломал ту решеточку,

Ах, зачем я бежал из тюрьмы,

Моя милая славная женушка

У другого лежит на груди...»538

Не только бытовики, сидевшие ни за что, ни про что (например, по «постановлению от седьмого третьего», за кражу колхозного имущества: колосков с убранного поля или забытого кочана капусты), за желание прокормить свою семью в голод, вызванный хозяйствованием коммунистов, но и политические и даже религиозники держались тихо, покорно, укрываясь в углах и расщелинах земных, лишь бы дотянуть до желанной «свободы». В кругах лагерного ада все подчинено шабашу надзирателей и блатных. Но разве так бессильно сникали перед насилием первыехристиане на каторжных рудниках Римской империи? (В Риме тоже «были триумвиры, члены «тройки», triumviricapitales, или carceris lautumiarum539, что, кажется, понятно и без перевода... В обязанность этой «тройки» входил надзорза тюрьмами и за приведением приговоров в исполнение. Lautumiae или latomiae (lapidariac собственно, слово это греческое, ср. в Евангелии от Матфея 27:60) означает «каменоломни», а если по-нашему сказать, то «изолятор особого назначения», или каторжную тюрьму с особо тяжелым режимом и работами».)540

Среди разгула и бесчинств одного из «курортов» Страны Советов владыка старался разглядеть Смысл, найти зерно правды, которое, усвоенное душой, может дать плод добра. «Во всем можно найти Доброе, даже в недобром, – писал он, вырвавшись уже за лагерные ворота, – и Бога, даже там, где не ожидают видеть. Все зависит от ревности, от душевного произволения, от желания, и даже – не очень большого... Следовательно, необходимо пойти навстречу Божеству и призывающей нас благодати Св. Духа. Они зовут – посредством разных обстоятельств жизни, через случайно попавшую на глаза книгу, мысль, пришедшую неожиданно человеку в голову, может быть, даже через кощунственную шутку о Боге, – а мы должны откликнуться. Насильно заставить себя стать на ноги и пойти на зов к Отцу Небесному (Лк. 15:18541.

Интересные наблюдения и еще более интересные выводы из них делает владыка в лагерной аптеке, куда его, после возвращения из психушки, устраивает Зина. Попросила она заведующего аптекой Артамошкина взять несчастного Беляева хотя бы к себе в регистратуру. Тот отказывался:

– Что я с твоим психом буду делать?

– Он умеет красиво писать. У него почерк хороший.

Как-то удалось уговорить... Владыка владел искусством каллиграфии, мог писать древним полууставом, разными шрифтами. Но любопытно то, что он сам согласился на эту работу, так как она хоть как-то была осмысленна, связана с милосердием и предложена близким человеком. Надписывал этикетки, заполнял карточки.

И мог наблюдать оригинальных пациентов. Заматерелых преступников, рецидивисток, чье плотское неистовство и одержимость страстями ставят их в один ряд с евангельскими мытарями и блудницами – все они «ошиблись», выбрав грех как единственную возможность для реализации своей жизненной энергии. Но в них, как ни парадоксально, владыка разглядел людей, которые в условиях полнейшего бесправия смогли преодолеть в себе страх, только это бесстрашие направлено на пустоту, на достижение удовольствий и, в конце концов, смерть. Лишь свободный человек может созидать жизнь; если бы новые вандалы направили свою энергию на служение ближнему, то наша история пошла бы по другому руслу... В некоторых чертах характера уголовников и их поведения епископ увидел вызов себе как члену Церкви: с такой же «дерзостью» и неутомимостью необходимо ученикам Христовым служить Богу и в обстановке земного ада, невзирая на все тяготы исторической реальности.

Из набросков к автобиографии: «Иногда приходили разные девицы, «девахи», как их называли по местному, сибирскому, говору.

Одна была цыганка, другая – «беглянка», третья... и т. д. Последняя – из бывших беспризорниц, лет пятнадцати, пока еще не вышла из «малолеток» (для них специальный барак был)542, однако физически была так развита... что редкая деревенская взрослая молодуха обладала такими формами. «Молочно-товарное хозяйство, – как цинично выражался фельдшер, – поставлено было «сверх плана» на сто с лишком процентов...»

Девахи заглядывали, когда все были на работе, к нам барак и рассказывали обслуживающему персоналу всякие любопытные вещи из своей прошлой и настоящей жизни. Нередко с иллюстрациями и в сопровождении «документальных» данных. Так, одна такая красавица показывала свою татуировку, очень красиво сделанную. Но, очевидно, перенесенную очень болезненно, ибо она была наколота на нежной атласной коже стороны ног, около паха. Надпись, сопровождавшая ее, была невероятно цинична.

Они рассказывали, как Инга, так звали главную коноводку в соседнем женском бараке, со своими товарками вчера «проиграла» в карты одну старушку из их отделения и, вследствие этого, раздела ее догола и гнала железным шкворнем через весь барак, между нар, к выходу на улицу. (Впоследствии эту Ингу расстреляли по совокупности всех ее проделок и злодеяний.)

...Их было четверо: одна, после приговора «расстрелять», упала в обморок, а остальные даже не изменились в лице. Они часто приходили к нам в амбулаторию (я тогда работал, вел картотеку) на «вливания», ибо все были сифилитички. Но что это были за девушки! Сколько красоты, изящества и огня – огня и энергии – в этих проститутках.

Одетые в лохмотья когда-то дорогих костюмов и платьев, легкие, грациозные, как серны, певуньи, насмешницы, злые и жестокие, как гадюки, мстительные, как осы, они заставляли меня всегда завидовать им и вздыхать и плакать о том, что такой источник колоссальной энергии пропадает зря, на зло, а не на добро... Почему у людей нет такой любви к добродетели? Во всяком случае, так же понимало дело их начальство, желая всеми силами их «перековки» (название газетное): переключить их силу и энергию на другие рельсы. Но они на все эти попытки отвечали смехом и издевками и полным презрением. Ничегонеделание, dolce farniente* (* сладкое безделье (итал.))– вот было все их дело.

Они, бывало, когда их дела становились выше всякого терпения, запирались в изоляторе, где раздевались все догола – действительно, у них было жарко, – и каждому мужчине (не только врачу), приходившему с каким-нибудь обследованием или для опроса, было очень страшно туда заходить. Но они просили не стесняться и ничем не нарушали атмосферу «деловой обстановки».

Но если кто ради pruderie (из-за жеманства, щепетильности) хотел протестовать, то лишь подливал масло в огонь; тогда барак расходился, все равно как рассерженный улей. Да их и требовалось уважать. И всякий опытный и наслышанный о них человек это делал. А то был такой случай, когда заносчивый молодой стрелок из ВОХРы, раздосадованный непослушанием какой-то подобного рода красуни543 во время получения ими <ее товарками> обеда, вздумал было что-то сказать или сделать резкое, и ему это не простилось – большой котелок на пятерых человек с горячими щами, который держала, только что получив его, маруха, был моментально надет ему на голову. И он уже больше не встал.

Не все были изящны, ибо были среди таких, как выражались когда-то в дни моей юности, и «переспелки», не все красивы – ибо и на настоящую красоту я всегда смотрю, как на любой дар Божий и отображение сияния вечной красоты Бога, как впрочем и апостол смотрит, поучая жен пребывать в неизреченной красоте кроткого и молчаливого духа544, – но вышеуказанные четыре были красавицы – и меня всегда возбуждали к высшим и лучшим, главным, мыслям и к умилению по Богу. Были в это время там и строгие монахини (конечно, тайные, ибо всем было известно, что существовал неписаный обычай – или предписание– не оставлять не оскверненной ни одной монахини и попадьи!), были и целомудренные девушки, стремившиеся к Богу и только потому не попавшие в монастырь, что этого нельзя было сделать по общим условиям. Но лишь этих <проституток> я всегда сравнивал – как это ни кощунственно кому-нибудь покажется – с первохристианскими мученицами, этими энтузиастками новой религии, горевшими неукротимым огнем и любовью ко Христу, своему Небесному Жениху, и никакими казнями и мучениями непобежденными.

Конечно, у девах никакой идеи не было, которой бы они служили, но я от них того и не требовал, идея у меня была своя, а от них я брал только пример и побуждение для своего внутреннего делания. Придя к нам, повторяю, в амбулаторию, они в приемной, т. е. ожидальне, не в кабинете, бывало, перевернут все вещи, посмотрят, что лежит под каждым стулом, поленом и у меня под шкафчиком, стоявшим на столе и оставлявшим щель между ним и дном, – одним словом, везде. Не оставят ни одного человека в покое, ни старого, ни малого, ни простого, ни чиновного; все-то им нужно, все-то им любопытно и необходимо знать. Они смотрели на мир Божий глазами удивленного ребенка и в то же время с какой-то неиссякаемой и вечно обновлявшейся энергией. Этого было для меня достаточно. А то, что они были неисправимы, об этом-то и стоило плакать каждому»545..

Что же это за идея, которой не было у энергичных рецидивисток и которой руководствовался епископ? Думается, что это стремление к неутомимой, ни на мгновение не прекращающейся работе для созидания Церкви. Для положительного творчества в условиях, его отрицающих, в условиях распада и разложения всех форм существования культуры и порабощения духа.

В этот период было ему видение (Божией Матери): девушка, одетая в платье дореволюционного фасона («черная юбка, красная кофточка, сравни... «черный и красный крест"»), сказала: «Я твоя невеста!»546 Он постоянно ощущал поддержку небесных сил. Здесь, на Алтае, «в связи с Иоанном Кронштадтским», было ему «немало» сказано о будущей пустыннической жизни и дарах, которые в ней приобретет547. Потом, на старости лет, говорил: «Где бы я ни находился, в лагере и Сибири, какие бы ни случались обстоятельства, но Пасху удавалось отметить празднично, всегда были куличи и яйца». К этому времени пришла к нему с неожиданной стороны и видимая помощь. Выручать духовного отца приехала из Нижнего «дочка Верочка».

В Заречье была служащая церковь, и иные из верующих тихонько помогали заключенным (у многих городских жителей, в свою очередь, сослали родных в чужие далекие края: «Вас сюда, а наших-то отсюда»)548. Петруневич завязала кое с кем из вольных отношения. И еще в томской психушке (лето 1934 года) владыка дал Вере Ловзанской адрес верующей женщины из Заречья, на имя которой можно для него слать посылки (во второй половине восьмидесятых годов удалось найти фотокарточку епископа в доме одной из жительниц Бийска). Зина имела свободный выход, отправлялась, к примеру, за лекарствами и, забрав посылку, проносила продукты в лагерь под белым халатом, привязав их к телу бинтами. Владыка почти все отдавал ей для раздачи («Я монах и мясное все равно не ем»).

Ловзанская чудом смогла посетить его в лагере: Зина провела тайком, без разрешения. В амбулаторию привели зэка Беляева лечить зубы; Вера, сидя у кресла, смогла поговорить с владыкой, пока Петруневич осматривала какого-то начальника из вольных. Запомнила, как та говорила пышущему здоровьем руководителю: «Вам надо есть больше кислой капусты с клюквой!» – «а мы знаем, что представляли собой тогда эти «комиссары» в галифе, с кожаными леями, в кожаных куртках или в кожаной «сбруе», как, помню, выражались в тюрьме про них остроумные «урки», и с убивальниками при поясе»549.

Теперь появилась возможность помочь ближним. Когда Зина освобождалась, епископ дал ей двести рублей, с тем чтобы она посетила отца, отбывавшего срок сравнительно недалеко, на станции Алейск в Алтайском крае. Она отказывалась от денег. «У меня в Киеве мать, брат и сестра. Мне нечем будет вернуть долг».

– Заедь повидаться, может, больше не свидитесь...

(Зина все же одумалась и посетила отца в лагере: это была их последняя встреча. Протоиерей Савва рассказывал, что епископ, который ее предал, попав в одну с ним зону, нашел его, упал в ноги и каялся в том, что «засадил вашу дочь».

– Не вы засадили, а Бог попустил.)

Кстати, при «выписке» произошел эпизод, характеризующий ее настроение. Вызывает начальник лагеря:

–Вы находитесь в исправительно-трудовом лагере, и мне желательно знать, исправил ли он вас? Отказались ли вы от религиозного дурмана?

–Верую во единого Бога Отца Вседержителя, – Зина стала читать вслух «Символ веры».

–Значит, нет?!

–Творца неба и земли...

Все-таки тиски разжались, и, получив «минус», она, вместе с художницей Зинаидой Осколковой, уехала в Калугу.

А я приеду к тебе в Киев, – на прощание сказал владыка, – и буду у тебя чай с вишневым вареньем пить, ты меня первой поведешь в Лавру.

«Трифон едет!»

В следственном деле епископа в графе «семейное положение» указано, что арестант «одинокий». Крестный и тетя Нюта (в монашестве Вирсавия) умерли, для остальных родственников он давно был как отрезанный ломоть, тем более теперь, когда каждый думал лишь о своем собственном спасении. Ближайшие воспитанники попали вместе с ним в застенок, а другие, молодые, неопытные, далеко, и над ними висит дамоклов меч преследований. Церковь как земная организация разгромлена и не может следить за судьбами своих питомцев, даже если они служили ее «кормчими». Действующие епископы, когда попадали в воронку ГУЛАГа, уже, как правило (впрочем, не относившееся к тем, кто переходил в стан победителей, в роль «Евдокимов»), не выныривали на поверхность церковной действительности, и если кто и заботился о них, то только горстка верных из прежней обширной паствы. Тем более, что могло ожидать его, давно ушедшего в затвор, на узкую тропу личного подвига? Плита забвения, которой придавила его эпоха, должна была помочь палачам доделать свое черное дело.

Машина подавления все глубже его заглатывала, медленно, не спеша пережевывала. Лагерная администрация, желая избавиться от бесполезной обузы, упорно заталкивала в психушку. Психиатрические больницы переполняло множество разнообразного люда. Изредка попадались нормальные. Большинство же составляли те, кто запутался в многообразных силах, наполняющих мир, и темноту разъедающих губительных страстей принял за часть своей личности, за основу бытия, сливаясь с ними, ими расшатываясь и направляясь к гибели. Чем-то эти несчастные напоминали состояние всего общества, обманувшегося лживыми приманками идеологии и утратившего здравые понятия о жизни и своем назначении на земле.

Человек, сорванный со своего места глухой ночью, теряет ориентацию в пространстве. Бредет ощупью, словно слепец, по дороге. Ведет себя несоответственно своему положению и окружающей обстановке. По лицу блуждает улыбка, а нога занесена над пропастью. Его ограбили (впрочем, добровольно все отдал проходимцам), а он считает себя центром вселенной, передовым представителем отряда homo sapiens (так мыслили себя советские поколения), хозяином страны, где привольно дышится. За ним планомерно охотятся (требуются дрова для котла всемирной революции), и он одобряет все мероприятия по собственной поимке. Чтоб сохранить человеческое достоинство, надо осознать происходящее, но мыслительная способность чревата контрреволюционной деятельностью, и потому гони мысли прочь. В такой перевернутой реальности отдохновение можно получить только в бреду. Страсть защищает от необходимости сознательного выбора. Бесконечный поход за «клубничкой», пьянство всегда и везде, обожествление всех носителей власти. Ты жалкий раб, отдавший своих детей на съедение дракону. Но зато какие эмоции! Подобная внутренняя жизнь – октябрь Семнадцатого выдал ей мандат идеальной – венчалась главным, “царственным чувством” – ненавистью. Только в гневе обретешь свободу. И, обрушив его на голову слабейших, уляжешься спать умиротворенным.

В клиническом описании психически больных, как заметил владыка, работая над аскетикой, отсутствует главный пункт: духовная основа происходящего с личностью. «Навязчивые идеи» подавляют волю, и человек, не желая того, совершает преступление. Он больной, говорит наука, и не отвечает за свои поступки. Религия смотрит на это иначе. К греху сознательное существо влекут его падшая природа и демонские внушения. Отвергнуть последние мешает принципиальное отрицание как нравственных заповедей, так и духовного мира. (Коммунисты распоясали народ, потом потребовали от него не убивать друг друга без приказа. А это оказалось уже не выполнимым.)

В стенах психиатрической лечебницы владыку окружила толпа одержимых темными духами, знакомые ему по церковной практике <бесноватые>.

Там сумасшедших нет, – отзывался он о пациентах психушек, – а есть бесноватые.550

Администрация и обслуга больницы относились к ним, как к скотам бессмысленным, на которых жалко было и свинцовой пули. Особенно тяжело пришлось ему там в первый раз, зимой 1933–1934 годов, «когда мороз на дворе был минус 50 градусов по Цельсию и больше, а в палате минус 25 (дров не было ни полена)». “Больные собирались (в одном белье, а некоторые и без) в кучу на разложенных на полу матрацах в один общий клубок, переплетались, как змеи, и покрывались одеялами со всех коек, как тентом, и тем спасались... А верх <этой горки> выходящий пар от их дыхания одевал инеем. «Это что? – говорит сестра. – Бывало так, что плюнет кто на пол, и плевок замерзает. А это что теперь? Благодать». Но и при такой благодати все синели и дрожали от холода».551

Пользуясь статусом «психа», постоянно ночью расхаживал с папкой под мышкой по палате и коридору, обдумывая свои будущие работы. Он мысленно рассуждал о том, как писать для теперешней молодежи; она не будет читать авву Дорофея, «Лествицу», ей нужен роман, в который необходимо вложить что-то назидательное и в то же время мистическое... Всюду копошатся кучи заключенных, греющихся друг от друга. И вдруг из одной поднимается дегенеративный тип и, погрозив кулаком, кричит вслед: «Я тебе покажу культпросвет!»

Раньше, – размышлял владыка на своих прогулках, – бесоодержимые (припадочные, кликуши) большею частью встречались в среде простого народа. (Представители высокопоставленных классов умели скрывать эти вещи, живя среди неверия и разврата.) “Крестьянки, обычно очень религиозные, не оставляли церковной молитвы и после того, как им случалось впадать в смертные грехи. Бес, вошедший в них чрез эти грехи и страсти, приходил в храме в неистовство. Поскольку теперь и церквей-то нет, все разломали или отвели под складочные места, то, следовательно, врачи совершенно не знакомы с тем, что происходило <с их пациентами> в религиозном мире, хотя бы в Николо-Угрешском монастыре под Москвой (там тоже не то лагерь сейчас, не то еще что-то в этом роде). Современная медицина, составляя клинические описания психиатрических заболеваний, не знает того, как часто «сумасшедшие», например слабенькие женщины, «боятся» идти прикладываться к святыне или ко св. Чаше и их едва-едва могут удержать силой десять мужчин. И мало того, что те упираются, но самый вес их тела увеличивается. Ведь ничего, казалось, не стоило бы дюжему мужику одному взять такую «даму» и подвести к святыне, нет, куда тут, несколько человек с трудом несут худенькую особу, словно десятипудовый памятник на кладбище. Я хорошо насмотрелся с детства на подобные картины во многих местах”552.

Наблюдая теперь пациентов сумасшедшего дома, дикие припадки эпилептиков и психопатов, он видел то, <чего врачи не видели”. Когда приступ проходил, изо рта очнувшегося “выходило как бы дымное облачков, а с ним и нечистый дух – нечистая страсть.

«Я спрашивал, – вспоминал епископ уже на свободе, -"очнувшихся» бесноватых (особенно с высшим образованием), что они чувствовали, например, во время припадка. Большею частью они отвечали, что испытывали приступ страшного гнева. Не беса чувствовали как постороннее существо, а переживали субъективное чувство страсти гнева.

У святителя Димитрия Ростовского есть слово на тему «Есть ли ныне чудотворцы?». Там он говорит, что гневливый человек – это бесноватый. И кто укротит такого или себя самого, тот сотворит настоящее чудо»553.

Но мир отрицал и саму невидимую реальность, и необходимость борьбы с грехом, выращивая пороки и объявляя их болезнями. Он строил счастливое будущее, которое смахивало на ад. И гнев для него – великое революционное чувство, признак силы и мощи.

В стенах психушки, в лабиринтах лагерной системы мир, не стыдясь, раскрывал свое животное нутро, совершал свой унылый карнавал.

Из набросков к автобиографии: «Старичок-сумасшедший пел, все санитарки его заставляли петь, пройдет некоторое время, и опять поет скорбную «Долю бедняка»:

Ах, ты доля, моя доля,

Доля бедняка,

Тяжела ты, безотрадна,

Тяжела, горька!

Не твоя ль, бедняк, могила

Смотрит сиротой?

Крест свалился, все размыло

Дождевой водой!

Не твои ли, бедняк, слезы

На пиру текут?

Не твои ли, бедняк, песни

Сердце грустью жгут!

Не твоя ль жена в лохмотьях

Ходит босиком?

Не твои ли это дети

Просят под окном?

Пел задушевно, в песне стонала душа, и все в палате чуть не плакали. А потом переходил вдруг на такую похабщину, какую и в советское время редко услышишь, бесшабашную, невозможную песню:

Взяли девки кузовки,

Пошли в лес вот по грибки.

Угораздил Дуньку бес

Забрести далеко в лес...

Потом... пошли такие дела, такие дела, со всеми анатомическими подробностями.

Санитарки краснели от стыда, не знали куда деваться, но, считая, очевидно, что все равно находятся среди бессловесных животных, открыто горели темной страстью и с наслаждением смаковали подробности. Потом некоторых, разгоряченных, захватывали не раз в ванной с кем-нибудь из больных (как выражаются юристы, in statu flagranti – в состоянии страсти), ибо бесов всех мастей немало в психбольнице, и «Дунькиных» и не «Дунькиных» в частности»554.

Томская психбольница (и ее тюремное отделение) находилась далеко за городом, за горой Каштак, за лесом, где когда-то была спичечная фабрика, а сейчас вся та местность была изрыта землянками спецпереселенцев, высланных раскулаченных крестьян.

Среди «больных» встречались иногда интересные люди, и можно было услышать истории, от которых на душе становилось тошно. Один из них рассказывал, как врачи испытывали на пациентах лекарства «и просто отправляли к праотцам в трудных случаях»555 . (Беляеву также хотели назначить уколы, но каким-то чудом он отбился от этого.) Соприкоснулся там владыка с иеродиаконом Константином Гесселем, сидевшим за «религиозную психопатию». Диакон (много переживший человек: в свое время был под расстрелом, но уцелел, выбравшись из могилы; тогда казнили епископа Никодима, автора ряда текстов в многотомных «Подвижниках благочестия», которого вместе с подведомственным духовенством взяли во время совершения литургии, «присоединив сюда же и мать игуменью, вывели на кладбище и, нанеся десятки резаных ран, прикончили»)556 подарил ему службу Пасхальной недели и катехизис557 (что косвенно свидетельствует о режиме тогдашних учреждений карательной медицины – в чем-то более мягком, чем установившийся в годы «застоя»). Попав сюда уже в следующий раз, владыка за пайку хлеба смог выменять у одного из «придурков» обрывок Нового Завета (Послания апостолов и Апокалипсис) на славянском языке.

Однажды разговорился с сумасшедшим, в руках которого заметил гимназический учебник по церковной истории. («По нему когда-то и я учился, – заметил владыка. – И это меня заинтересовало».) Оказывается, это был учитель какой-то районной неполной средней школы, «начитался Нилуса и теперь попал в эту колонию». Этот чудаковатый педагог смотрел на происходящее в России вполне безмятежно, с вершины бесстрастной вечности: коммунисты, как саранча, пройдут и исчезнут...558

Но пока с лица земли во множестве исчезали их жертвы.

Один раз во время молитвы (а когда он не молился?) владыке был голос: «Там твою собачонку пригревают». Он переживал за свою маленькую паству; надеялся выпросить у Бога облегчения выпавших ей испытаний; несмотря на внешне безнадежное свое положение, мечтал об организации в каких-то новых формах совместной церковной жизни... От услышанного возросла тревога, ведь речь шла о его правой руке, Валентине. Несколько лет спустя, уже после освобождения, дело прояснилось...

Сестры Долгановы отбывали ссылку на севере, в городе Сыктывкаре. Условия там были не из легких: на квартиру их не пускали, на работу не принимали, приткнуться некуда. Они чувствовали себя одинокими. Регулярно ходили в служащий храм, хотя ни от священника, ни от прихожан, запуганных властями и арестами, помощи не встретили. Валентина, страдавшая хроническим туберкулезом, вскоре заболела... (С 1934 года, после отбытия очередного заключения, сюда же под плотный надзор соглядатаев выслали архиепископа Феодора (Поздеевского). Он, посылая своим чадам причастие, удивлялся и не мог понять, почему «варнавины» послушницы ходят в “официальную” церковь.)

Жил там ссыльный врач из Киева В. И. Серов (сын расстрелянного полицмейстера, сменивший фамилию), который, благодаря профессии, неплохо устроился. Он пожалел Валентину; сначала она просто ходила к нему мыть полы, а потом поселилась у него насовсем. После освобождения они свой брак зарегистрировали (между тем, за тринадцать лет до того Валентина тайно принесла монашеские обеты)...559

Когда-то в Нижнем, в Печерском монастыре, владыка ввел по воскресным вечерам чтение (собственно, всенародное пение) любимого им “утешительного” канона ко Пресвятой Богородице, «поемаго во всяком обстоянии и скорби душевной». Он считал, что этот древний канон, ежедневно вычитываемый, приносит большую пользу душе. Автор замечательных молитв, монах Феостирикт, сочинил их в тюрьме, куда попал во время иконоборческого движения и где смертельно заболел и подвергся многочисленным бесовским нападениям. Гонимый сочинитель чуть не погиб, но зато, устояв в истине, “пришел в сокрушение, раскаялся во всем и чудесно исцелился. Сам превратившись в бесправного узника (почти доходягу), владыка видел в истории с Феостириктом “пример терпения и благодарности при перенесении скорбей>, образец того, как нужно вести себя на месте «озлобления», «то есть в тюрьмах и подобных учреждениях прошедших и будущих цивилизаций»560 Он находил, что, попустив страдания, Промысел Божий вел его к очищению от грехов, к Небесному Иерусалиму, даже если и пришлось бы по дороге сложить свои кости в лагерной безымянной могиле с биркой на ноге. Но он надеялся выбраться из этого земного ада и в своей кажущейся оставленности на Голгофе ждал помощи свыше и избавления, предчувствуя новые возможности для подвижничества и проповеди.

Помощь пришла неожиданно.

В середине февраля 1934 года владыке – в психушке под Томском – был голос: «Трифон едет!» В начале марта Беляева вывели в приемную: там ожидала его Вера Васильевна Ловзанская. Племянница. Увидев ее, он сказал: «А мне голос был: Трифон едет, Трифон едет. А это, оказывается, ты». Присутствовавшие при этом врачи не удивлялись, чего не услышишь от психов... Не сразу, со скрипом, но в конце концов администрация разрешила не только свидание, но, под расписку, позволила его брать на прогулки.

«Первый раз пришла в психбольницу (по дороге мучила мысль: здесь ли он?), узнала, что владыка там, и ушла обратно, – вспоминает Ловзанская, ныне престарелая инокиня Серафима. – Надо было хлопотать у начальства о свидании, он ведь был заключенным».

– Он мой дядя, – говорила она главврачу. – Это все, что осталось у меня от матери, поэтому он мне так дорог.

Приезд духовной дочери сыграл в последующей жизни епископа столь значительную роль, что необходимо подробней описать предысторию этого самоотверженного шага.

В Нижнем среди верующих прошел слух, что владыка находится в психбольнице под Томском561. Вспомнив обещание, данное старшей подруге, Вера решила ехать к духовному отцу, чтобы быть поблизости от него, пытаясь облегчить его положение. Выбор дался нелегко, друзья по церкви обратили внимание на перемену в ее облике: «Ты ходишь скорбная, как с креста снята». Чтоб родители ничего не знали о задуманном дочерью, вещей с собой не взяла, положила в чемоданчик одно ситцевое платье, а ватное одеяло заранее, тайком, отнесла на вокзал, в камеру хранения. Как всегда, выручила Елизавета Германовна Карелина: продала одну золотую монету в Торгсине и купила там для отъезжавшей бывшее большой редкостью постное масло (его можно было выгодно продать); а средства, вырученные за антикварный кувшин (из карелинской коллекции), пошли на билет до Томска.

На заводе, где Вера работала, ее ценили и не хотели увольнять. Пришлось объясняться:

– Еду в Сибирь, к жениху.

Выдвиженец, заместитель директора, попытался отговорить:

– Мы тебе здесь жениха найдем, – смеялся он. – Ты там замерзнешь, как птичка...

Но в разгар зимы она все-таки благополучно упорхнула без ничего (и время такое настало: в изобилии имелась одна нищета), «голая», с маленьким чемоданчиком – и уже с дороги сообщила родителям: «Папа, прости, я от вас насовсем уехала”.

По стечению обстоятельств (которые часто не стыкуются с нашими внутренними состояниями, стараясь поставить в неловкое положение и вытолкать в мир мертвых видимостей), в одном купе с ней ехал прославленный Ботвинник, живой символ кипучей, расцветшей талантами жизни в первой стране социализма. Странная девушка не обращала на него никакого внимания. Он спросил: «Вы знаете, кто такой Ботвинник?!» – «нет». Гроссмейстер удивился и объяснил. Она не проявила никаких эмоций. («Мне-то что?» – подумала про себя.) Она не замечала его презрительного недоумения. Будущий чемпион мира привык видеть в глазах окружающих священный трепет перед той миссией, которую ему выпало нести на этой земле. Девушка погрузилась в себя и казалась сосредоточенной, словно очень занятой каким-то важным делом. Какие могут быть дела у таких маленьких, явно старорежимных созданий?

Десять лет назад, после ухода владыки в юродство, блаженная Мария Ивановна благословила троих нижегородских верующих читать за него акафисты. Вере же велела ежедневно прочитывать акафист мученику Трифону, которому, по преданию Церкви, дана особая власть помогать верным, попавшим в тяжкие, «злые», обстоятельства, когда ниоткуда нет помощи и уже, кажется, погасла последняя надежда, а впереди одна тьма... Выехала она из Москвы в день памяти святого Трифона (1 февраля ст. ст.).

... «Трифон приехал», и зажегся теплый очаг надежды.

Вере удалось найти жилье в Томске и устроиться на работу в государственный банк. «Я же молоденькая девчонка была, – вспоминает Ловзанская (ей тогда едва минуло тридцать лет). – Только Господь помогал».

«В четыре часа утра встану, печку истоплю, напеку, что нести в больницу, и иду»562. В выходной владыку отпускали со мной на целый день>.

Стояла суровая сибирская зима. Они гуляли по тайге. Нашли пещерку, и там Вера писала письма под его диктовку (пытался использовать момент и нащупать тропу к оставшимся на свободе друзьям? Если это так, то ничего в этом направлении сделать не удалось), разговаривали. Владыка был очень худ. Тощий, в серой цигейковой ушанке, грязной куртке.

Несколько раз его отправляли в лагерь, а через некоторое время опять возвращали в психушку. Однажды – первый случай его внезапного “исчезновениям в лабиринтах ГУЛАГа запомнился ей навсегда – приходит она в больницу (а идти далеко, за город), в регистратуре говорят: «Беляева нет». Ошеломленная, вышла во двор и здесь увидела владыку на телеге (вместе с еще одним заключенным), медленно катившей по осенней грязи. Догнав, узнала, что его везут недалеко, в «первую трудовую колонию». Пошла рядом и так проводила до самой зоны.

Под Томском располагался целый куст колоний: четыре мужских и одна женская. Но обстановка в том лагере, куда перебросили владыку, была особенно зловещей, в основном здесь содержались малолетки, безжалостные бесенята. Когда в следующий раз Вера привезла передачу, то обнаружила, что епископа там уже нет...

Наконец из Бийска его отправили в Мариинские лагеря. Приближался конец срока. Карательная машина словно начала нервничать, стараясь напоследок запихнуть ускользающего узника поглубже, перемолоть в прах и развеять над сибирской промерзшей землей... Случайно узнав от одного из своих банковских клиентов (зэка из колонии, в которую запрятали епископа), как добраться до нового места пребывания владыки, – а в банках были счета всех местных зон, откуда постоянно приезжали хозяйственники, часто заключенные, для выбивания нужных денежных перечислений, – она, взяв отпуск, едет к «дяде» на свидание.

Доехала до узловой станции Юрга – главная ветка шла на Алма-Ату, ветка влево – на Томск, а вправо – на Алтай. Обычно, добравшись сюда, сдавала вещи в камеру хранения – «и еду, куда мне надо, а потом вернусь и еду в другую сторону». В тот раз (декабрь 1935 года?), измотанная тяжкой работой и неустроенным бытом, Вера заснула в здании вокзальчика. Разбудил начальник станции:

– Куда едете?

Спросонья и от переутомления она сказала:

– Дайте подумать. Уже не знаю, куда и еду...

Такой ответ в эпоху строгой и всепроникающей бдительности казался подозрительным.

– Ваши документы, – раздалось неминуемое, как справедливое возмездие в революционных фильмах, требование.

Бумаги были в порядке, и суровый чиновник неожиданно увидел перед собой не врага народа, а смертельно уставшего человека, и в конце концов именно он достал ей билет.

Добралась до Мариинских лагерей. Стояли лютые морозы. Комендант зоны, толстый и раздражительный, взятый на эту должность из заключенных, был особенно придирчив и долго не соглашался предоставить свидание. Наконец Вера выпросила необходимое разрешение на суточное свидание.

И вот уже ее с Беляевым – в этой последней своей зоне он был дневальным – ведут тайгой в Цаплино, где стоял домик для свиданий. (А до этого где-то надо было переночевать: возвращаться в Мариинск нет ни сил, ни возможности. Умолила дежурного зэка-телефониста, диктовавшего в трубку статистические сводки, пустить ее в лагерную контору, расположилась на стульях. Но вскоре нагрянула охрана и в пятидесятиградусный мороз выставила постороннюю гражданку на улицу; через несколько часов незаметно проскользнула в сени и пристроилась на поленницах.) Заключенные метко прозвали избу для встреч «Цаплей», так все было издевательски устроено, наспех, куцо, словно стоишь на одной ноге. Несмотря на трескучий мороз, в помещении одинарные окна. Всюду кишат вши. В центре избы стоит печка, к ней вплотную приставлены две узкие лавки, лежа на которых можно обогреть один бок, когда другой стынет на холоде. Воду для кипятка добывали, растапливая снег. Постоянно входил к ним охранник, осматривал комнату, даже ночью проверка – наведывался конвой, но не обыскивал (у Веры захолонуло сердце: на себе она хранила несколько мелких драгоценных вещиц, подаренных Карелиной, оставить их в Томске не решилась, захватила в дорогу).

Расставаясь, она отдала «дяде» свою черную на меху дубленку и уехала в Томск в его пальто, которое на ней доставало до полу.

Силы у обоих кончались. Казалось, конца и краю нет путешествиям владыки по островам архипелага ГУЛАГа и бесконечным розыскам, предпринимаемым его племянницей563. Но уже истекал срок его мытарств по советским «райским» зонам – и окончательное определение было принято, конечно, не в земных инстанциях. Лагерная администрация, в свою очередь, так измучилась бесплодной возней с бесполезным сумасшедшим зэком, числившимся за центром, что заранее запросила органы в столице о его дальнейшей судьбе; ответ пришел краткий: освободить. Так, даже несколько раньше ожидаемого (и в бумагах прописанного) времени – в феврале 1936 года – чудовище извергло епископа из своего нутра564. Можно сказать, что ему повезло. Пойманный в чекистские сети во время чистки Москвы, когда не было времени возиться ни с ним, ни с его упрямыми сообщниками, промыслительно занесенный общим потоком каэров на край света, он, под покровом юродства, успел проскользнуть в щель между двумя волнами красного террора (заканчивалось эпоха Ягоды, а Ежов еще не запустил маховик новых казней)... Высокий, худой как жердь, мужчина брел по дороге к очередной станции, рядом спешила маленькая изящная девушка с саквояжем. На сохранившемся фотоснимке не видна та тропа, которая сквозь сибирскую тайгу и трущобы советских городов вела путников вдаль, за серую полоску горизонта. «У6ыл в Томск», – гласит запись казенного документа.

Непрозрачный обитатель г. Томска

1936–1948 Томск. «Угол» в Орловском переулке. Устроение на новом месте. Молитва владыки о России. Военные годы. Творчество и «светопись» еп. Варнавы. Хроника бесчеловечных нравов. Конфликт с Долгановой. Отъезд из Сибири

Жизнь опять начиналась как бы заново, с нового рубежа, посреди прозрачного, враждебного к человеку, мобилизованного идеологией пространства. «Бывшие люди», возвращавшиеся из лагерного мрака, несли на себе отметку своего контрреволюционного прошлого и были обречены на гибель в будущем. Страна, под руководством партии Ленина-Сталина, преобразилась в казарму, где человек, прикрепленный полицейской пропиской и тотальным надзором к месту проживания и рабочему коллективу, превратился в глянцевый плакат, в частицу безликой массы, бесконечно марширующей перед трибунами бессмертных вождей. Конкретные граждане – нищие и плохо одетые, запуганные и дрожащие от страха, ограбленные материально и духовно, всегда голодные и растерянные – не обладали правом на личную жизнь, прозябали в небытии в ожидании того блаженного страшного мига, когда от них потребуется очередная жертва – принести себя на алтарь революционного отечества. Жизнь пребывала только в Партии, и только ради Партии стоило жить. Все остальное отменил декретом Семнадцатый год. Океан истории обрывался у границ СССР. Дальше простиралась, под лай сторожевых собак и крики конвоя, одна сплошная коммунистическая стройка. Терял смысл всякий поступок, потому как человек ничего не мог предпринять по личному выбору, исходя из внутреннего убеждения. Любое искренне вызревшее внутреннее стремление отделяло его от масс, делало классово чуждым, непрозрачным и изощренно опасным. Каждый должен стать, как все. Все должны быть как один. Коллектив, созидаемый ВКП(б), есть рай на земле. Кто не состоит в нем, тот разрушитель земного счастья, демон-искуситель нового человечества. Такое материалистическое «богословие» вольно или невольно исповедовало общество (через двадцать лет после свержения царизма, крушения феодального строя с его средневековыми пережитками). Куда приткнуться в этой зеркальной конструкции монаху, десятилетиями в покаянной молитве расчищающему в своем сердце образ и подобие Божий?

Вера снимала угол в большой перегороженной кухне в квартире на втором этаже двухэтажного дома № 6 по Орловскому переулку. «Угол» и был в прямом смысле слова углом в два окна с большой круглой печкой, буржуйкой, устроенным из фанерных, не доходивших до потолка перегородок. Здесь поселился и дядя Коля. Прежде всего, чтобы опять не попасть за решетку, требовалось прописаться. Хозяева, старая супружеская пара, душевно расположились к своим тихим, как мышки, постояльцам. Старик, Степан Иванович, работал в промтоварном магазине. Когда возвращался, у входной двери с ласковым визгом встречала его комнатная беленькая собачка, Нелька. Жена, Татьяна, ревновала и с ворчливым упреком жаловалась: «Другой бы жену приласкал, а он собаку завел», на что муж неизменно отвечал:

– Сколько лет тебя советская власть в котле варит и все никак не переварит!

Эта-то старуха сходила в милицию и на удивление легко прописала нового квартиранта. Паспорт ему выдали на основании справки лагерной администрации, и поэтому на одной из страниц, вместе со штампом прописки, чиновник проставил загадочные литеры.

Казалось, да так было и на самом деле, судьба епископа висела на ниточке. В любой момент могли появиться угрюмые посланцы марксистской преисподней и вновь упрятать его в свое чистилище. К концу года спустилась с кремлевского Олимпа прогрессивная, воплотившая высшие достижения всего передового человечества сталинская Конституция (одновременно у руля НКВД встал железный нарком, людовед Ежов). Каждому гражданину, независимо от классового происхождения, отныне дозволялось – население уже хорошо научилось понимать двойную советскую речь – голосовать на выборах в Верховный Совет. Все спешили исполнить эту священную обязанность. Занесли в избирательные списки и Беляева. Но, в отличие от советского народа, он в этот день никуда не выходил и избирательный участок не посещал.

...Проскочив сквозь череду огненных печей, предсказанных ему в юности старцем Гавриилом, епископ вновь обнаружил себя в плотном кольце полыхающего пламени. Надежды на передышку испарились, не успев зародиться. Первоочередная задача, которую приходилось решать, заключалась в следующем: можно ли в чем-то подчиниться требованиям окружающего, враждебного Евангелию, мира? Отдав кесарю положенное, затвориться в молитвенном углу? То, что мечты эти были давешним опасным призраком, не вызывало теперь сомнения.

Когда государство протягивает лапу к душе, то пора уходить в горы, и хорошо, если в это время ты не обременен страхом или заботами о чем-либо ином (ибо все прочее не имеет цены). Нет, впрочем, таких гор, где советская власть оставила бы человека в покое. Есть зато времена, в которые лучше бы ему не родиться или, в крайнем случае, испариться с лица земли. Так он порабощен всевозможными кровожадными идолами, что само существование превращается в одно сплошное мучение. Но для христианина уход из истории невозможен. Тертуллиан на заре нашей цивилизации (конец II -начало III вв.) дал замечательное определение: «Христианин, то есть человек, который всегда должен быть готовым к смерти»565. Подвижник, равно как и скромный мирянин, старается, словно полевой цветок, всей своей жизнью развернуться к Незаходимому Солнцу, которое всех обнимает живительным Светом. Всякому верующему знаком страх из-за своего малодушия оказаться в тени смертной.

Епископ Варнава не мог принимать участие ни в каком официальном действе, потому что исполнение любой государственной повинности грозило полным помрачением. В этот страшный исторический час путь предлежал ему только один – продолжать идти тропой юродства. Спустя семнадцать столетий он дополнил определение древнего учителя Церкви. «Истинный христианин, то есть в точности исполняющий евангельские Христовы заповеди, всегда будет в глазах мира юродивым, а значит «ненормальным» и сумасшедшим, глупеньким, чудаком, странным...»566

Владыка считал, что настало время, предсказанное Антонием Великим, когда на улицах будут хватать «последних монахов» (добавим: и просто «последних» совестливых людей) и кричать им:

– Вы безумные, потому что не живете так, как мы!..

Как они – так он жить не мог. Конечно, был большой риск, что опричники по должности или обычные жактовские доброхоты, каковых водится в нашей действительности в избытке, всполошатся, завернут с пути и пристрелят у первой канавы. Любая неточность в поступке, любая неосторожность могли столкнуть его в могильную яму. Он рискнул...

Когда пришли агитаторы узнать, что это за такая личность, не желающая воспользоваться предоставленным ей правом голоса, Беляев сидел в своем углу и на вопрос отвечал молчанием.

– Больной он, – пояснила вместо него хозяйка.

Они ушли и больше не появлялись. (В следующие выборы он уже отдавал свой бюллетень Вере, и та бросала его в избирательную урну.)

По документам он числился теперь «иждивенцем» племянницы. А так как паспорт тогда давали «со слов» получателя, то в очередной раз изменил отчество на «Николаевич» и год рождения на 1883. Однако все равно попадал в работоспособную категорию граждан (всего выходило ему 53 года) и по советским законам должен был отбывать трудовую повинность на предприятии или в учреждении. Соприкосновение с зараженным ненавистью и страхом обществом грозило новым арестом, да и очутиться в трудовом коллективе представлялось подвижнику духовно бессмысленным. Выглядел он вполне молодо (и уж не старше своих действительных 49 лет), что вызывало порой у окружающих недоумение и опасные вопросы. Но где-то в канцелярских бумажках все же отмечен он был как больной, и эта запись, словно фиговый листок, прикрывала его все оставшиеся годы. Почти три десятилетия дядя Коля живет в серой пустыне безбожия, удивительно незаметный для соглядатаев, хотя его необычный облик неизменно привлекал внимание посторонних.

Российская земля горела под ногами ее жителей. Кремлевские властители, безжалостной рукой подняв на дыбы страну, взбодрили на свой манер неспешный крестьянский народ, втолкнули его в городской ритм современности, заставив трепетать от страха и тоски и изо всех сил тянуться угодить новым хозяевам. Непокорные, еще не захваченные чекистским неводом, для которых свобода была важнее крепостной пайки, бежали в труднодоступные места – такова одиссея наиболее стойких старообрядческих общин, скрывшихся в енисейской тайге. Вольнолюбивым горожанам из «бывших», отмеченным печатью проклятого прошлого, особенно духовенству, бежать некуда, разве только превратиться в тень. Так поступил духовный сын Оптинского старца Нектария киевский священник Андрей Рымаренко, много лет безвыходно просидевший в доме (чуть не в кладовке) своей прихожанки и вышедший на волю только после прихода немцев (в эмиграции он стал епископом).

Никуда не выходил и дядя Коля; лишь изредка, вернувшись поздно с работы и собрав остатки сил, племянница выводила его на прогулку. В тридцать седьмом году она дрожала при каждом ночном звуке: едут забирать владыку! Их переулок глухой, здесь днем всегда пустынно, а тут вдруг ночью машина остановилась возле дома. Но черный воронок увез слесаря, жившего этажом ниже, прямо под ними. Однажды пришла в банк, прозвенел звонок, а работать не с кем, всех клиентов в одночасье забрали, карательная стихия обрушилась на эту область профессиональной деятельности: зонам «потребовались финансисты и бухгалтеры».

И тут случилась неприятная история. Один из клиентов, пенсионер из бывших чекистов, пришел получать деньги. Вера попросила у него паспорт, но тот в ответ разорался и потребовал наказать строптивицу. Ее вызвали к главному бухгалтеру. Назревал скандал, грозивший крупными осложнениями. Начальство затеяло разбирательство, и тут, к счастью, выяснилось, что пенсионер страдает шизофренией. Все успокоилось, на сердце отлегло... «У меня было только одно на уме: как сохранить владыку!» – вспоминает Ловзанская.

Жили они в холмистой местности, Орловский переулок упирался в стену Алексеевского монастыря и дальше спускался к реке Ушайке. В закрытой и разоренной обители сохранилась могила некогда знаменитого «старца» Федора Кузьмича. Народная молва выдавала его за императора Александра I, тайно оставившего престол. По официальным бумагам числился бродягой, за что неоднократно наказывался плетьми. В конце концов, в 1837 году странника сослали в Томскую губернию, где он пользовался огромным уважением среди людей различного звания. Фигура во многом загадочная и чудаковатая (по формулярам неграмотный, обучал крестьянских детей азбуке, Священному Писанию, истории), старец всегда руководствовался законом своей совести. Это был тип русского искателя цельной жизни, вольнолюбивого и одновременно смиренного «крестоносителя», жившего только для Бога. Книжечку о Федоре Кузьмиче местного издания (конечно, допотопного 1907 года) удалось владыке где-то раздобыть567.

Сидя в очередном затворе, дядя Коля не уставал вопрошать Творца о том, каким путем идти дальше. И на языке, одному ему понятном, получал ответы. С конца тридцатых годов эти небесные сигналы он стал обозначать в редких записях на обрывках бумаги с характерными пометками: «vid» (видения) и «dog» (togos – зашифрованное «голос»). Внимательно всматривался и вслушивался в происходившее вокруг, чтобы во мраке различить надежные ориентиры для движения вперед. Кроме молитвы, занимался рукоделием, которым служило переписывание отрывков из книг самого различного содержания, художественных и познавательных (от мемуаров путешественников до стихов древних поэтов), потом переписанное переплетал в сборники цитат (вместо того чтобы возить с собой большую библиотеку, нужные отрывки всегда будут под рукой). Получились толстые фолианты: «Винегрет. Выписки из разных книг» (1936 г.), «Липовые цветы. Мысли и мнения разных поэтов, ученых и философов обо всем видимом и невидимом», «Осколки. Выписки из книг» (1940 г., кожаный переплет) и др. Возможно, за такими занятиями застал его пожар, случившийся в Татьянин день (25 января н. ст.). Именинница хозяйка допоздна пекла пироги и, устав, улеглась спать. И вдруг потянуло дымом, деревянный дом загорелся. Стряпуха спросонья подумала, что виной этому стали ее кулинарные занятия, но оказалось, что горят нижние соседи. Жильцы выскакивали на улицу, каждый старался вынести нужнейшее: Вера схватила паспорта, старуха испеченный пирог, какой-то студент готовальню. Прибывшие пожарные вскрыли пол в их квартире, и снизу полыхнул огонь. И хотя пожар благополучно потушили, но очевидно стало, что огненное лихолетье не пересидишь, огненные языки, гудя, рвутся из всех щелей убогого быта. Надо «идти на вы», навстречу горящему времени, и не просто миновать опасное место, но, запечатлев свидетельство о происходящем, понять причины возгорания.

Дядя Коля стал изредка совершать вылазки в город. Заглянул в Центральную библиотеку и сделал некоторые выписки со стенда, посвященного Пушкину (уже минул помпезно отмеченный юбилей поэта). Кощунственные стихи классика всегда вызывали у епископа чувство острого негодования, о чем он писал в своей «Аскетике». Сейчас занес в блокнот несколько современных данных о потомках Александра Сергеевича. Внук его, Григорий Александрович, кадровый военный, сражался в Гражданскую в рядах Красной армии и ныне живет «на Рождественке, в большой квартире, предоставленной ему Моссоветом, и получает пенсию в триста рублей». «Мы рассматриваем фотографию. Группа красноармейцев в «буденновках», в гимнастерках. Один из них – сын Григория Александровича, Гриша... служит в рядах Красной армии». Правнучке поэта, Екатерине Александровне, двадцать семь лет, живет в Москве, сработает на фабрике «Спартак», в конторе!»568. Саша Пушкин, десятилетний советский школьник, мечтает стать летчиком, этаким, как Чкалов... Дарвинисты из «органов» виртуозно провели естественный отбор и произвели на свет начатки нового человечества.

В центре города находилась обновленческая церковь Петра и Павла, а далеко, на кладбище, православная, Воскресенская. Но и ее он не посещал, это было опасней, чем пройтись по улицам. Сразу донесут, кому следует.

Дядя Коля размышлял, на каких началах возможно в эти последние времена устройство церковной жизни, в каких формах?

Русские социалисты поняли тайну исторического творчества; они опустились на самое дно общества и здесь, среди его отбросов, обрели единомышленников, озлобленных и жаждущих мести за свои неудачи, потерянных и никому (конечно, кроме Партии) не нужных. Здесь, в духовных пустотах, образовавшихся в народе, они выпестовали будущую бурю. На крепком фундаменте из «маленьких людей», из их серьезных обид и болей, используя обман и религиозно оформленную материалистическую мифологию, они заложили свое разрушительное дело.

Ход истории неумолимо тянул епископа ко дну существования. Внук крепостного, сын рабочего, он превратился в нищего, в никому ненужное одинокое существо среди вселенского пожара и горя. Каких-то два десятка лет назад будущее представлялось иначе. Старательная учеба, отмеченная золотой медалью, многообещающая пора ученичества у ног великих старцев, карьера ученого монаха и наконец епископство – все это открывало простор для великого служения на пользу заблудшего общества. Церковные деятели недавнего прошлого воспринимали себя воспитателями народа, изнутри укрепляющей государство силой. И вот государство превратилось в Червленого Зверя, разорившего Церковь, сокрушившего все ее сложившиеся за тысячелетие формы существования.

В пролетевшие над Русью «христианские» столетия мир рядовых обывателей был слишком оставлен, обделен вниманием Церкви. Даже пастыри ориентировались в своей деятельности на «лучших» людей, крепких, почетных прихожан. От духовного недоедания народ находился в обмороке. (О нем вспоминали только в дни праздников, рождественских и пасхальных, для помещения на сусальную картинку, да в годину войны: «Родина в опасности».) Он уходил в нети, в никуда, чтоб вернуться назад грозной ватагой во главе с лихим атаманом и Божью землю превратить в пустошь. Что может прорасти на пустыре?

Из записей еп. Варнавы. Томск, 1939 год: «Профессор судебной медицины Яковлев поливал свои цветы человеческой кровью – от покойников, которых к нему постоянно возили. «Хорошее, – говорит, – удобрение"»569.

На свалке небытия попробуй вырасти цветок чистой, смиренной, напряженной и осмысленной жизни. Два «маленьких человека», соединенные верой и надеждой, попробовали. И это им удалось.

Дядя Коля был мастер на все руки: столярничал, сапожничал (чинил всю обувь в доме: отдавать в починку было дорого), знал слесарную работу, переплетное дело, играл на скрипке, обладал массой полезных сведений, читал и говорил на шести языках. Все это пригодилось только для того, чтобы в лабиринтах советских трущоб, на семи злых ветрах, в самое не подходящее для того время, возрос росток подлинной христианской любви. Вот когда особенно понадобилось искусство святости. Если обстоятельства биографии насильно превратили тебя в ничто, что можно еще добавить к своему ничтожеству? Можно его принять как дар, каждая деталь которого требует тонкой доводки. Способность к самоуничижению производит в христианине ясный взгляд на происходящее. Сознательно принимая крест, подправим детали в картине нашего убожества и внешнего позора. И таинственный огонь, загоревшийся в сердце, просветляет лица рабов, даруя тайную свободу.

Скудные, скорбные картины их сибирской жизни ценны теми мелочами, которые свидетельствуют о присутствии в ней отсвета нездешнего света.

При советской власти Томск, ранее один из крупнейших расцветающих центров Сибири, превратился в заштатный студенческий городок, «кузницу кадров» Зауралья, без серьезной промышленности, без общественного транспорта (при этом городские магистрали дико растянуты), с плохим снабжением и дорогими продуктами (до первой германской цены в городе, как и по всей России, были копеечные; в исчислении за фунт: подсолнечное масло – 12 копеек литр, топленое – 22–23 копейки, мясо – 10 копеек килограмм; десяток свежайших яиц – 10 копеек).570 В центре – несколько улиц с домами добротной европейской постройки, заполненных новыми учреждениями с неудобь выговариваемыми названиями (для будущего романа владыка записал с натуры характерную сценку: «Мужик, приехавший из деревни, читает вывески, ища, куда ему обратиться. Читает по слогам. «Губа-с-полком... Та-ак. Рай-совет. С-со-бес...» Обратясь к дочери: «Ну, Клавдия, приехали. Вся советская власть тут заключается"»)571, пустыри, громко названные бульварами и проспектами, гипсовые скульптуры вождя, рабочих и пионеров в чахлых скверах, избы «частного сектора», живописно раскинувшиеся по склонам полноводной реки (через город протекала Ушайка, впадавшая в Томь), лавки, пивные ларьки с неизменной очередью.

Утром Вера вставала в шесть часов. До ухода на работу надо успеть накормить владыку и оставить для него еду, иначе он не будет есть. Поначалу она удивлялась этому упрямому чудачеству, а потом поняла, что пища должна быть согрета сердечным теплом. Жили на ее нищенскую месячную зарплату в шестьсот рублей. А работа бухгалтера по времени не нормирована, принудительно ударная: с утра и до ночи корпела над счетами и отчетами, приходила поздно вечером. Опаздывать нельзя. Но мало стать, не щадя сил и здоровья, передовиком производства, нужно превратиться в прозрачного для всех общественника. Владыка вспоминал: «Когда Вера служила в Томском банке... работа была страшно трудная... И вот она новые методы открыла... И так прославилась... что о ней написали даже в газету, что, дескать, исключительная работница, методы которой должны быть изучены другими. А в это время приехал ревизор. На собрании директор банка сказал:

– Очень жаль, что товарищ Ловзанская не поделится с другими, как она добивается таких успехов. И опыт ее для остальных остается неизвестным.

Но ревизор ее защитил:

– Есть такие характеры, – сказал он, – которые по своему складу не способны к общественной работе. К таким людям я отношу и т. Ловзанскую»572.

Мелкие банковские служащие относились друг к другу доброжелательно (у многих мужья в заключении), да и магия цифр Вере всегда нравилась, но изматывал беспощадный авральный стиль «трудового процесса». Жесткий однообразный режим будней (изобретение усатого Генерального Писаря, создававшего свой хрустальный дворец равенства и братства), недоедание и собственная добросовестность в конце концов привели к тому, что Вера чуть не падала с ног. Придя домой, могла лишь плакать от усталости. (Через несколько лет, уже в войну, заснял ее «дядя» у глухой стены каких-то задворков, платком утирающей слезы.)

– Сначала поешь, а потом будешь лежать сколько хочешь, – требовал от нес владыка.

«Какие там правила! Какие молитвы! – вспоминает спустя шестьдесят лет инокиня Серафима (Ловзанская). Духовных всяких разговоров мы не вели. Где уж там до них. У меня уже ни на что не было сил и ничего не хотелось. Кроме одного: плакать и только плакать от собственного бессилия. Такое было бессилие, что владыка насильно заставлял меня поесть. А еще надо было потом, когда немного отдышусь, хоть ненадолго, пойти с ним погулять».

Утренние и вечерние молитвы она, однако, старалась вычитывать. Впрочем, епископ «ничего «духовного» не требовал, кроме самоукорения». «Главный порок, который мешает спасению и покаянному подвигу, – считал он, – да и всей духовной жизни, – это самооправдание»573. После путешествия в ГУЛАГ он никогда уже не исповедовал ее (и никого другого) в каноническом, уставном понимании этого слова, а просто Вера ежедневно, придя с работы, все рассказывала о себе, внешние события и внутренние переживания. Это было возвратом к древним формам общения старца и ученика. Она приносила с собой облачко производственных и бытовых тревог, забот, и, бросив на нее внимательный взгляд, он иногда замечал:

– Ты сегодня какая-то чужая. Расскажи, что с тобой? Иногда давал советы, как поступить в том или ином случае.

С ней – а она сознательно жертвовала собой ради ближнего и старалась идти за Христом – периодически случалось то, что постоянно происходило со всей страной: провал в беспамятство (у нее, к счастью, лишь частичный), нравственный обморок.

Владыка большую часть ночи не спал. «И6о спать для монаха ночью, – писал он, – это такой позор, который ничем не оправдаешь. Да к тому же бдение дает духовное просветление уму, как редко какая другая добродетель»574. Просыпаясь иногда, она различала в полутьме, что «дядя» читает греческий молитвослов или греческое же Евангелие. На рассвете, уходя из дому, Вера вновь (откуда только брались силы) взваливала на себя груз подневольной жизни.

Денег он не касался, они были в ведении «племянницы», и если ему что-нибудь было нужно, всегда говорил: «Дай мне столько-то и на то-то». Но при себе всегда имел «аварийные два-три рубля. Иногда в конце пятидневки (потом шестидневки), в выходной, отправлялись они в тайгу...

Вождь требовал, чтобы рабы, в свободное от каторги время, постоянно учились. И в довершение всех нагрузок Вера повышала свою квалификацию на банковских курсах «техучебы», да еще сама преподавала бумажную, счетную премудрость младшим бухгалтерам. Однажды на работе она упала без сознания, сердце не выдержало. Приехала скорая помощь. «Сердце у вас никудышное», – сказал врач и на один день дал больничный лист (больше она себе не могла позволить, средств не хватало). Узнав об этом, владыка велел увольняться. И тут как раз один из банковских клиентов предложил перейти на службу в городскую медицинскую клинику, которой требовалось усилить свою финансовую часть.

Шел 1939 год, и совслужащему уволиться было не легче, чем крепостному сто лет назад получить вольную. Начальство не подписывало приказ, а без этого отдел кадров не производил расчета и не выдавал документов, без которых все двери в этой стране оставались закрытыми. Владыка благословил прибегнуть к хитрости: уволиться за прогул.

В сентябре Вера, всегда бывшая на лучшем счету, передовиком производства (хотя и упрекали ее за отсутствие общественной активности), не вышла на службу. Но директор банка ценил хорошего работника и распорядился по-своему.

– Пусть продолжает работать.

Как она ни доказывала, ссылаясь на недавний случай с кассиром, который не смог добраться до банка из-за разлива реки, за что на следующий день был с позором рассчитан, что совершила должностной проступок и заслуживает увольнения, начальник решения не изменил. Тогда, по совету «дяди», не появилась на службе еще два следующих дня и добилась своего (приказ по Томскому отделению Госбанка № 121 от 5 сентября).

Так тянулась череда монотонных лет. В Прощеное воскресенье, в полночь на второе марта 1941 года, над городом раскинуло свой шатер северное сияние. Бледные светящиеся лучи спускались к горизонту в виде арки, с основаниями на востоке и на западе. По прошествии пяти минут волнообразные зеленовато-желтые лучи крестообразно пересекли бледные нити, лившиеся с юго-западной части небесного свода575. Немного спустя в вышине появилась широкая темно-красная полоса. Природа предвещала грозные и, быть может, очистительные события. Приближалась война, давно предсказанная дивсевской Марией Ивановной.

Уйдя из банка в клиники Томского медицинского института имени В. М. Молотова и несколько потеряв в зарплате, Вера, не ведая того, спасла и себя, и «дядю» от голодной смерти в военные годы. Если всем маленьким людям в лихую годину пришлось тяжко, то им, не имеющим корней на этой земле, в особенности. Полагаться можно было только на самих себя и на Того, Кто слышит всякого слабого и убогого.

В сентябре 1941 года Веру назначили главным бухгалтером, это были те же прежние шестьсот рублей, но только, в отличие от банка, без премий. Из них надо платить за квартиру и за дрова, а буханка хлеба на базаре стоила неподъемные сто двадцать рублей (паек хлеба: 300 граммов на себя и столько же на «иждивенца»). Подрабатывала лекциями в школе медсестер. Главное: выручал огород (ей дали два участка на окраине)576 с которого и питались.

Летом – в выходные дни с утра, а в будни вечером – они шли через весь город – на пожалованный в аренду клочок земли, где они выращивали картошку, серьезное подспорье в скудном питании. Вера, маленькая, но крепенькая, тянула огромную тачку, нагруженную огородной рухлядью, а назад везли капусту и прочие овощи. «Дядя» помогал ей копаться на грядках, но долго работать не мог: сильно, от тромбофлебита, болела нога. В основном ограничивался тем, что подносил тяжести.

Воду и ту приходилось «выкупать» по талонам: столько-то ведер на один талон. Зимой, вся закутанная, так что виднелись только одни глаза и нос, Вера везла ведра на санках к водокачке, отдавала талоны контролеру, и тот включал колонку.

Рабоче-крестьянское государство, надежда прогрессивного человечества, в очередной раз бросило людей на произвол судьбы, в крутые сибирские морозы (а они в эти годы были как нарочно особенно трескучие) топливом не обеспечивало и ничего – кроме пустых призывов – не позволяло населению делать для разрешения собственными силами этого кардинального для выживания вопроса: ни угля, ни дров купить нельзя. Начальство заботилось только о себе. В тайге разрешалось собирать один сухостой, которого хватало лишь на растопку печки, да и много ли его вывезешь на себе.

Местные газеты были откровенны: «Рассчитывать на завозное топливо в условиях отечественной войны мы не имеем права». Признавались: прошлая, 1942 года, зима дала «суровые уроки» хозяйственным и партийным руководителям и населению города (а без этих «уроков», то есть множества очередных человеческих жертв, продолжали бы молчать). «Особенно следует подумать трудящимся, – назидала коммунистическая печать, – об индивидуальном обеспечении себя топливом на зимний сезон... Горком ВКП (б) призывает всех трудящихся города принять самое активное участие в заготовке топлива, превратив это дело в массовое патриотическое движение. Ни один трудящийся города в современных условиях не может рассчитывать на централизованное снабжение. Каждый должен обеспечить себя и свою семью топливом на всю зиму. Собирайте еловые шишки, хворост, пни, заготовляйте дрова, торф...»577

В этих нечеловеческих условиях приходилось всеми правдами и неправдами выкручиваться. «Бог как-то всегда посылал людей, – вспоминает девяносточетырехлетняя Вера Васильевна Ловзанская, – которые жалели нас, и это, конечно, ради владыки, чтобы ему было немножко легче». Неожиданно открывались в сочувствии сердца то одного, то другого начальника на Вериной работе, и те понемногу поддерживали ее материально. Начальником снабжения клиник состоял Василий Григорьевич Жаренов, из замаскировавшихся «бывших» людей. К Рождеству и Пасхе (к этим «запретным» датам как бы невзначай приурочивал свои дары, которые шли «тройке»: директору, руководителю хозчасти и ему, снабженцу, а также главбуху, в виде исключения) он вручал ей «СП-2», так назывался спецпаек, в который входил яичный порошок. Иногда говорил: «Зайдите к Оле» – а Оля работала в хлеборезке и украдкой давала ей буханки две хлеба. С этим хлебом они с владыкой шли в тайгу и, сунув леснику буханку, покупали тем право отбирать в свои санки не хворост, а полноценные бревна для растопки. Впрочем, их тоже ненадолго хватало, топить надо было круглосуточно, утром и вечером засыпая в печь по ведру угля: иначе замерзнешь.

Приходилось, чтобы не замерзнуть, воровать казенный уголь. Вера допоздна задерживалась на работе из-за обилия счетов, некоторые требовалось переоформить таким образом, чтобы хозяйственные операции, производимые Василием Григорьевичем, не вызывали при проверке вопросов у контролирующих инстанций: в этом она шла навстречу просьбам своего начальства, потому что благодаря деятельности Жаренова клиники обеспечивались необходимыми медикаментами и продуктами, а обслуживающий персонал хоть какой-то материальной поддержкой. Уборщица, высыпав уголь около печей, уходила, и Вера, набрав полный портфель угля, шла через весь город домой; принесенной меры хватало на ночь.

– Я воровка, – с сокрушением говорит она спустя более полувека578.

Но тогда ею владела другая мысль: «Я должна покоить владыку». Она не рассказывала ему о том, каким образом достается топливо (чуть ли не единственный пример ее неискренности в их отношениях), но, конечно, он не мог не видеть и не понимать происходящего. Через много лет, начав писать книгу о действиях Промысла, епископ столкнется с парадоксальным противоречием между благостным описанием проявлений воли Вседержителя, которое даст школьное богословие, и той жесткой прозой жизни, в которую рука Творца часто вмешивается совсем не посредством сусального ангела и не через обязательно благополучное разрешение наших тяжких обстоятельств. В Катехизисе читаем: «Промысл Божий есть непрестанное действие всемогущества, премудрости и благости Божией, которым Бог сохраняет бытие и силы тварей, направляет их к благим целям, всякому добру вспомоществует, а возникающее чрез удаление от добра зло пресекает или исправляет и обращает к добрым последствиям»579, у выпускников церковно-приходских школ (а многие из них входили в ту пору в когорту активно действующих поколений), исходя из приведенного определения, складывалось поверхностное убеждение, что праведник при любых затруднениях получает непосредственную помощь небесных сил. При отсутствии топлива в тридцатиградусные морозы он должен не рассчитывать на утащенные тайком горючие материалы, а просить, чтоб сарай сам собой наполнился отборным углем. Но владыка не пользовался логикой праведного фарисея.

«Святая» власть считала народ за банду воров и контрреволюционеров, подлежащих беспощадному осуждению и перевоспитанию. Поставленные на грань выживания, люди пытались прокормить своих детей колосками, собранными с колхозных полей, и получали за это «справедливое» воздаяние в виде лагерных сроков. Вера, поступая, как и все обездоленные и нищие, пытавшиеся спасти своих ближних в это Богом попущенное время, нарушала не заповеди Милосердного Отца, а статьи грозного советского Уголовного кодекса. Местные газеты зловеще назидали, постоянно предупреждая несознательных:

«Дикое преступление. На одном из подсобных хозяйств М. Т. Еремина вырвала 27 ростков лука для продажи на рынке. Еремина задержана на месте преступления и привлекается... за расхищение социалистической собственности»580. У гражданки Ловзанской также могли быть большие неприятности.

Рассуждая над действиями Промысла (и над человеческим несовершенным его толкованием), епископ писал: Один из великих сирийских отцов-аскетов древних времен рассказывает, как в его время несколько монахов, возгоревшихся великой ревностью к Богу, отправились в глухую и бесплодную пустыню спасаться. Ведь сказано еще у пророка Давида: Давый пищу всякой плоти… Птенцем врановым, призывающим Его... (Пс. 135:25; 146:9.) Но догматике они учились плохо, она у них была не выше, чем в нашем Катехизисе. И дело кончилось трагично.

Монахи пошли (не забудьте, что это были исключительные подвижники, всецело предавшие свои души Богу). И зашли далеко. И к тому же заблудились. Пища кончилась. Вода тоже. В житиях мы привыкли читать, что у пещер отшельников повелением Божиим вырастали плодоносящие финиковые пальмы и из земли начинали бить прохладные источники кристально чистой воды. А в данном случае ничего такого не произошло, даже пещер они не нашли, а вокруг были одни голые скалы и раскаленные пески... без фиников и студеных родников.

И вот один из монахов протянул ноги. Другой, вслед за ним, тоже. Горестная судьба. Они ли не взывали к Богу, не ждали от Него помощи?.. Ради Него они зашли сюда, и вот ноги уже у них не движутся, язык почернел, и гортань пересохла от жажды... Нет у них больше сил никуда идти, только на небо, к которому они стремились, хотя и не таким этот путь себе представляли»581. Из отправившихся в пустыню только один выжил и вернулся в монастырь. «В этом действительном событии, – продолжал владыка, – вполне понятном нашему времени, когда не только в пустыне, но посреди большого города можешь погибнуть от голода, когда тебе никто не подаст <руку помощи>, – все противоречит вышеприведенному положению из Катехизиса». Учение о Промысле не сообщает секреты житейской удачливости. Существует и богооставленность. «Это факт. И об этом опять в Катехизисе не упомянуто. А поскольку люди... выходили из школы только с таким «пространным» количеством богословских знаний и во все остальное время жизни часто их и не пополняли, то можно себе представить, насколько они были беспомощны в жизни, которая есть тигр лютый». «Важно, – обобщал епископ, – чтобы каждый в том кругу обстоятельств, который ему выпал, сделал все, что от него зависит. И он не расспрашивал Веру, каким образом она достает уголь582.

Епископ любил перечитывать то место в «Дивеевской летописи», где повествуется, как некая «строгая стряпуха» в «мельничной» общинке преп. Серафима Саровского стала жестко ограничивать в еде своих духовных сестер. Причем делала это не самочинно, а по требованию жесткой начальницы монастыря Ксениии Михайловны. Преподобный Серафим, напротив, заповедовал, чтобы опекаемые им монахини всегда ели вволю. Узнав, что данная им заповедь в этом пункте нарушается и после общей трапезы никому не давали даже кусочка хлеба (так что общинницы друг у друга начали его воровать: «Картина, знакомая теперь всем даже в государственном масштабе, – записал владыка. – Если утром не сходил в магазин, прозевал очередь, то уже больше хлеба не получишь...»), святой потребовал стряпуху к себе «и так страшно, строго и грозно ей выговаривал». А на оправдывания провинившейся, ссылавшейся на то, что она выполняла волю начальницы, сказал: «Пусть начальница-то говорит, а ты бы потихонечку давала, да не запирала <еду>, тем бы и спаслась!»583 «Чему учил преподобный! – отмечал владыка. – Не правда ли, странная пошла аскетика? Ученым и неученым богословам и простецам на рассмотрение. А мне она очень нравится»584.

В первый год войны они переехали от Степана Ивановича в «частный сектор». Пригласила помощница Веры по работе, убедив тем, что ее дом, в котором есть подвал для хранения картошки, удобно расположен рядом с их огородом. Но уже осенью Вера с удивлением заметила, что новые хозяева ежедневно съедают огромный чугунок картошки, и вскоре обнаружила, что берут они ее из их с «дядей» мешков. К Рождеству те почти опустели. Она долго не решалась сказать об этом владыке. («Он ведь помогал ее растить».) Рацион питания резко ухудшился.

Помог случай. В клиниках появился новый главный врач, доктор Шуб В. В., маленькая, толстенькая и быстрая в решениях еврейка, эвакуировавшаяся из Киева. Она, обратив внимание на то, что многие из ее новых сотрудников физически ослаблены, устроила диетическую столовую, к которой каждого прикрепляла на месяц. Но, осмотрев Веру Васильевну, нашла у нес серьезную болезнь (какие-то полосы и «лучи» на груди) и распорядилась кормить ее диетическим питанием постоянно. Заведующая столовой, в свою очередь, расположилась к Ловзанской и всегда давала суп (с клецками, галушками) без меры, а «зная, что я живу не одна, позволяла уносить с собой большую порцию супа и одну порцию второго».

Решили они купить козу у кассирши клиник Шуры Утеевой (родом из сибирской деревни, практичная и добрая женщина, она как-то спросила: «Ваш дядя не из священства ли?»), приготовившись отдать вместо денег золотую цепочку. Но не успела Вера сделать предложение, как та сама приводит в подарок эту козу. У козы было маленькое вымя (в день давала литр молока), и когда ее гнали по улице, мальчишки кричали вслед:

– Козел дойный идет!

Зато на Пасху у «племянницы» с «дядей» был творог...

Бедность ужимала со всех сторон. Еду жарили на касторовом масле. Однажды обстоятельства сложились таким образом, что не было возможности выкупить хлеб по карточкам. В тот же день Вера, просматривая лотерейную таблицу, обнаружила, что выиграла небольшую сумму по облигации.

Дядя Коля всегда ощущал на себе руку Божию: как силу покрывающую, охраняющую, но и попускающую периоды мнимой богооставленности, когда приходилось идти по острию ножа – на волосок от смерти, в вершке от пропасти, принимая острые решения, чтоб в очередной раз прорваться сквозь стену огня, неизбывно гулявшего по российским просторам. Правило, которым постоянно руководствовался, формулировал по-будничному просто:

– Надо сидеть тихо и не дразнить бесов.

Он затаился в ниспосланном углу, словно мышь в норке: ежедневно брился, старался как можно реже попадаться на глаза посторонним; однако это не значит, что решил отсидеться до благополучной смерти, подобно обитателям гоголевского Миргорода. Дядя Коля ждал указания, проясняющего дальнейший маршрут предпринятого им путешествия, и был готов к любым поворотам многотрудной судьбы, лишь бы невидимый знак исходил от Того, Кто единственно надежен в целой вселенной.

В 1943 году ему было видение голубя, которого удалось поймать («Я ему: «Куда же ты хочешь от меня улететь?"»), при этом голос сказал: «Трогать не надо, не надо трогать. Пиши. Что за это будет?.. Как будто уж нигде не сидеть»585. Возможно, именно это событие внутренней жизни стало для него неким уверением – тропа расчищена, в стене образовался зазор, – послужившим толчком к началу осуществления ряда давно вызревших творческих замыслов, к медленной перемене внешнего поведения и даже облика: с конца войны уже позволил себе отрастить маленькую бородку (и в дальнейшем ее то сбривал, то отращивал). На внешних фронтах, далеко на западе лилась кровь, людская кровь лилась в лагерях, на внутреннем трудфронте; в 1945 году в Томске ухудшилось снабжение продуктами. Дядя Коля стал не только выходить из дому, но и совершать целенаправленные походы по городу и его окрестностям, имея, как правило, при себе фотоаппарат (фотоделание им возобновляется с августа 1945 года)»586.

Он приступает к изучению нового мира («активизируется», определили бы следователи из НКВД), выпестованного чередой войн и революций, к своего рода летописанию. Задачу собирания церковного предания владыка пытался осуществлять, начиная с первых послереволюционных лет; сейчас он запечатлевает – на бумагу и фотопленку – свидетельства о происшедшем с Россией, с душой человека, увиденные из чудом сохранившейся «подпольной» (если понимать под подпольем внутреннюю клеть) монастырской кельи.

«Теперь «хроники» в газетах нет, – размышлял он. – Никаких сообщений об убийствах, воровстве, грабежах и прочем, которыми богат «подлый буржуазный мир». Эти пустяки... бросают слишком черную тень на одежду действительности, которая всегда должна быть блистающей. Поэтому ее, хронику, заменяют устные рассказы». Замышлял создать собрание газетных вырезок, доступных документов (хотя в СССР рядовым гражданам серьезных документов не доверяли), занесенных на бумагу разговоров, мнений, слухов – любых фактов времени, поставленных, как и положено делать монастырскому хроникеру, пред светом Христовой истины. (Однажды пришлось фотографировать нужное здание чуть не со ступенек местного НКВД, что говорит о серьезности цели, ради достижения которой готов был рисковать. Поступок, достойный удивления, если учесть всю шаткость положения бывшего зэка и маниакальную советскую подозрительность* *(* Еще недавно, в канун горбачевской перестройки, даже в больших городах задерживали любителей фотоискусства, охотящихся не за парадными вывесками, а за правдивыми картинками действительности.).)

Первые записи «свидетельских показаний» датируются 1943 годом (основной их массив приходится на последующий, последний, период его жизни). Писал дядя Коля карандашом, бегло, малоразборчивым почерком, на серой плохой бумаге, отчего большая часть заметок пропала. Но и сохранившиеся описания воссоздают трагедию народа, построившего для себя на земле подобие ада.

Запись от 7 июня 1943 года. Горком партии потребовал от руководства клиник и Медицинского института послать сотрудников и студентов на строительство узкоколейки, прокладываемой через болото в семнадцати километрах от города.

«Результаты работы: сделать ничего не сделали, но измучились и потеряли здоровье, ибо были отправлены и молодые – девицы, студенты, служащие, санитарки госпиталя, и старые – пожилые конторщицы, бухгалтера. У людей горячая пора, огороды... а тут – «кампания»: заготовка топлива на зиму! Собрали совершенно не подходящих людей. Было, правда, несколько техников, но неумелые руки женщин повели линию <дороги> криво. На неумелых посыпался град насмешек и издевательств, несмотря на то что среди них были и старые люди. Под обещанным обедом, оказалось, надо было понимать маленькую баночку консервов (открывали топором) на двоих! Вместо обещанных «витаминов» – чай из еловых шишек! Хлеб – 400 граммов. Студенты привезли мутную бурду, без всякого признака мяса, под названием «плов»...

Ясное утро обещало прекрасный день... По дороге вдруг разразился страшный ливень с градом. Все не только промокли до нитки, но шли по колено в воде, покорно, словно иначе и не могло быть. Сделалось холодно. На студентках и женщинах платья все облипли. Некоторые его сняли (теплее так идти) на потеху парням. Начались анекдоты, шутки, намеки. Разговоры завертелись исключительно около половой сферы.

В конце концов, после таких мучений, какая же могла быть работа? 240 человек сделали пустяки, воз и ныне там... вернулись в четыре часа утра на другой день, приобретя ревматизм на всю оставшуюся жизнь. Начальство предупредило директора: завтра опять всех послать туда же, но само никуда не ходит и носа никуда не сует. Ибо вместо прав по рождению завоевали... права помещиков по назначению.

Всякие были порядки... при Иоанне Грозном, Петре I, но такого еще не было. Ну, какую пользу получили от всего этого Гольдберг (директор Мединститута) и Позднер (главврач клиник)? Люди пришли искалеченные, исправно работать не могут... (А что сделало руководство – другой вопрос, об этом никто не спросит. А когда спросят, Гольдберг и К° получат уже свои награды, и все концы уже будут в воде, не найдешь, кто тут виноват. На другой день на узкоколейку отправится новая партия, из следующего учреждения.)

Даже... беременные боялись не пойти – «судить будут»587. Галя, дочь домохозяйки и сослуживица Верочки, беременная, обратилась в консультацию. Ей сказали: вы получите временное освобождение и можете не ходить ни на какую такую работу, потому что помрете на ней. Но Позднер накануне предупредил всех, что он «не признает никаких справок» и чтобы все шли. Иначе отдаст под суд. Ибо ему надо выйти на «стопроцентную явку"»588.

Запись от 20 июня 1945 года: «Случай на улице».

«Голод, нищета. Люди дохнут, как мухи. От голода и непосильного труда одновременно. За последние несколько дней сколько встретил валяющихся по улицам, тротуарам, под заборами мертвых или при последнем издыхании мужчин, женщин, подростков. Старых, молодых.

Вчера старичок или пожилой уже мужчина лежал на лавочке у дверей парикмахерской на «проспекте» им. Фрунзе, напротив хлебной лавки, и предавал Богу душу. Лежал на спине, скрестив на груди руки. Нельзя сказать, чтобы совсем нищий, – в рабочей блузе. Люди, взрослые, проходят мимо; одна женщина со злобой бросила: «Подыхаем и валяемся, как падаль».

Группа ребятишек с соседнего двора стояла и безмолвно созерцала картину.

Кстати, жестокость сердца нынешних людей, привыкших ко всему, может характеризовать такой случай.

На днях прохожу по Сибирской улице. Не доходя двух домов до хлебного магазина, вижу, лежит мальчик лет четырнадцати, ничком, вдоль мостков тротуара. Недвижим. Очевидно, мертвый. Вышла из соседних ворот старуха с ведрами на коромысле (рассада), тяпкой и лопатой. Сказала, что идет за десять километров на огород, так как сидит на пайке в 400 граммов хлеба из мякины (другая дополнила: «Чего-чего только в нем нет, и отруби, и ячмень, песок и камни горстями и что-то еще, от чего хлеб становится как камень и через день разваливается, распадается»), – и когда она накануне шла с огорода в 11 часов ночи, то этот паренек (по-видимому, с какого-то военного завода, а «они страшно бегут с него») лежал все здесь же и страшно стонал на всю улицу, очевидно, чем-то мучился. Теперь замолк и недвижим, наверное, кончился.

И никто не вышел, не поинтересовался, не помог. Даже те, у кого он лежал под окнами. Как раз домик был низенький, и окна на аршин от земли.

И еще лежал целый день, люди ходили мимо, перешагивали через мертвеца, злобно, как через дохлого пса, пока – стоит ведь жара, 31 градус в тени, – кто-нибудь не «донесет», чтобы не разложился и не заразил воздух.

Когда женщина передавала рассказ о себе и о нем, прошли здесь красные командиры, в новых френчах с погонами; один с матросскими полосками, но они никак не могли заметить лежащего так низко, на самой земле, мальчишки – в большом отцовском картузе, в длинном ватном пальто, – они... разговаривали о «высокой» политике (о договоре с Америкой), и мысли их витали в высших сферах. Они мальчишку никак не могли заметить, потому что они разговаривали...»589

Запись от 21 февраля 1946 года: «Зверь Красный»..

«На днях студенты давали вечер в честь выпускников Медицинского института. (Экзамены еще не кончились. Вечера такие с профессорами не раз уже были, что сие значит, для меня неизвестно.)

Перепились все страшным образом. Профессор Ш-н, старик уже, громадных объемов, плясал вприсядку. Профессор Ф-в, тоже громадный дядя, напился до положения риз. Профессор М-ч (тот, о котором я писал когда-то. Говорят, оставался после работы со своей «кралей» и просил: «Няня, приготовьте, пожалуйста, ванночку...» Теперь эта «подруга» насилу вырвалась от него и ушла...), так тот совсем уже потерял всякое соображение, сгреб скатерть, набрал печенья, все зажал под мышку и домой бежит. «Я, – рассказывает помощник директора по хозяйственной части, – догнала его, зазвала в ординаторскую комнату и сказала: «Позвольте, я вам заверну печенье в газету, а скатерть вы мне уж назад верните..."»

Одну студентку, крестьянскую девчонку, напившуюся тоже до потери сознания, человек пять студентов – завтрашних врачей – затащили в отдельную комнату и изнасиловали. Когда она проспалась наутро и осознала свою беду, то ничего не могла вспомнить и рассказать, кто тут был и как...

Были и дамы. «Жена» Ш-ва (все-таки жена в кавычках, потому что семью свою ректор бросил в Горьком, откуда его перевели сюда), которая так прославилась воровством (недавно вскрыла чужую посылку) и своим командованием над ним».590

От такой гнетущей атмосферы, когда человек погрузился в животную жизнь и всецело сосредоточен на удовлетворении телесных потребностей, невольно брала оторопь и подступало уныние. «В Томске я приходил в отчаяние, – вспоминал позже владыка. – Кому и на что все, чем я интересуюсь, нужно? Духовным не интересуется никто»591.

Люди привыкли не замечать своей души, народились уже стайки внешне благопристойных особей – сущих зверей по внутреннему устроению. Дядя Коля имел обыкновение отыскивать прекрасное «в разных срезах жизни», различал таинственные уроки Божии там, где о религии, в лучшем случае, привыкли говорить лишь с пренебрежением или даже негодованием, – в среде советской молодежи (старшие поколения добровольно отказались от Христа, считал он, но, возможно, их наследники развернутся к Нему). На страницах одной из его рукописей второй половины сороковых годов сохранилось описание того умного делания, посредством которого он ежедневно обнаруживал в ужасном настоящем всходы надежды и творческие задачи, поставленные историей перед христианами. Так совершалась его молитва о России.

«Тускло светят мутными пятнами электрические фонари на Ленинском проспекте в дыме и гари, затянувшей весь сибирский город. На всех дворах жгут навоз и расчищают их под огороды. И я сижу в городском саду на обрубке от прошлогодней скамейки, которую истопили на дрова. Больше не на чем сесть, так как все десять лавочек по причине множества гуляющих заняты до отказа. Я завернул сюда из центра города мимоходом, в надежде дать отдохнуть больной ноге и записать в блокнот мысли, которые приходили в голову. В саду все последние годы в это время никого не было. Но на этот раз я ошибся. Духовой оркестр, присланный сюда по случаю какого-то советского праздника или очередной победы (идет война), собрал всю городскую молодежь: студентов, рабочих, учеников ФЗО обоего пола и школьников 12–15 лет. Взрослых, то есть пожилых, не было. Но они не в счет: я давно уже их не вижу... Прошел дозорный патруль из двух молоденьких солдатиков. Они шли по дорожке сада среди беззаботно смеющихся и нарядных гуляющих, серьезные, молчаливые, в караульном снаряжении, с красной повязкой на рукавах и с винтовкой за плечами – у одного дулом вниз, изредка перекидываясь замечаниями со знакомыми девушками и присаживаясь на загородках, чтобы, свернув «козью ножку», покурить.

Встали, пошли. И за ними пошла моя мысль... (И я сам. Домой.) И образы естественного и аллегорического воинствования переплетались, соединялись в моем уме между собою, и апостольские, библейские побеждали натуральные и эмпирические...

Братие… облецытеся во вся оружия Божия, яко несть наша брань к крови и плоти, но к началом и ко властем и к миродержателем тмы века сего, к духовом злобы поднебесным…(Еф. 6:10–12.)

Ружье не само стреляет и танк не сам по себе движется, а действуют они посредством тех, кто за ними стоит. Так и в духовной войне. Оружием же, в данном случае Божиим, служит Божественная сила благодати Св. Духа...

Вот апостол и говорит, чтобы мы облеклись в это первоначальное всеоружие первозданного Адама. И это не иное что значит теперь... как облечься в Самого Христа (Гал. 3:27), чтобы Он Сам воинствовал за нас. Но это возможно лишь тогда, когда оружие нашего воинствования будет духовными, то есть божественными, добродетелями и когда, следовательно, мы совлечемся греха»592.

Юные поколения бодро шагают навстречу судьбе. Одетые в форму, построенные в колонны, прогрессивные, обученные, полные решимости выковать свое коллективное счастье, они не ведают сомнений, не замечают черных красок. Они лишены духовного покрова, безоружны пред силой зла. Но скажи им о том, начнут тут же разоблачать поповщину. Не уберечь зеленую поросль. Впереди ее ждут бесконечные поля, усеянные костьми мертвецов, опустошенные пажити, заплесневелые руины достижений, бессилие обманутых рабов. И так будет длиться до той поры, пока глаза не обратятся к Небу и сердце не почует свою связанность с ним. Говорить об этом с ними опасно, нацарапать же на бумаге можно. Дядя Коля продолжал:

«»...Почитайте себя мертвыми для греха, живыми же для Бога во Христе Иисусе, Господе нашем. Итак да не царствует грех в смертном вашем теле, – увещевает св. апостол Павел, – чтобы вам повиноваться ему в похотях его. И не предавайте членов ваших греху в орудие неправды, но представьте себя Богу, как оживших из мертвых, и члены ваши Богу в орудия праведности» (Рим. 6:11–13).

...В то время как моя рука выводит эти апостольские слова, я слышу, как куры громко кудахчут за окном, как будто их собираются резать, душу раздирают, как черные вороны, – а в голову мне приходит неожиданная мысль: как глупы все эти утверждения со стороны мира, что религию и христианство попы выдумали для околпачивания масс.

Какие вдруг, если не смирение, то терпимость и «прибеднение»: ведь в числе последних находятся и великие мира сего, самые умные и культурные люди. И они, значит, в числе «околпаченных» и «дураков»? Все эти верующие Ньютоны, Коперники, Галилеи, Рентгены, Пастеры, Мендели и многие другие, да не просто верующие, а церковники и монахи!.. И какое, оказывается, простое средство для этого околпачивания нужно (посредством которого, однако, как сам мир знает по горькому опыту, никоим образом нельзя прельстить ему своих членов): обещать невидимый рай, да еще в будущем, и на небе, а не здесь... Но сатана, князь мира сего, замалчивает самое главное: дело не в том, чтобы привлечь людей приятными вещами, будь то будущими, духовными, или здешними, в виде пряников, в буквальном и переносном смысле слова, а в том, чтобы привлечь их, если хотят получить это будущее, не иначе, как только под условием восприятия скорбей, мучений и страданий.

И Господь Иисус Христос, таким образом, не обещает блаженства, ни будущего, ни здешнего, если каждый в жизни не пройдет, в подражание Ему, через свою Голгофу (1Пет. 2:21).

Иже не примет креста своего, и в след Мене грядет, несть Мене достоин (Мф. 10:38).

...И сколько еще подобных увещаний и предсказаний! Вот чем призывает Христос к Себе страждущую душу! Вот что обещает в удел земной жизни.

Вышеприведенные слова апостола, вызвавшие у меня вереницу этих мыслей, к чему призывают? К страшному самоограничению и аскезе, к отсечению своих похотей, к ежеминутной борьбе с собою... А разве это легко? И кому понравится?..

Какой «поп», проповедник, основатель религии осмелится на это, кроме Самого Бога, если хочет, чтобы его «религия» или учение пошло в ход и нашло себе широкое распространение? Никакой... Только Творец мира мог так говорить, потому что в руках Его... все эти неминуемые кресты, гонения и мучения... уравновешиваются силой благодати, которой мир лишен и которую не знает. Только она одна в состоянии дать человеку утешение в самых трудных обстоятельствах жизни, почти безнадежных и непереносимых...

А навоз все курится и горькой струйкой дыма залезает ко мне в окно. Я вижу, как на поляне, в роще, сбоку от дома, – там тоже собираются разбивать гряды – люди собрали прошлогоднюю ботву, взгромоздили большой костер и языки его пламени мрачно озаряют полночную окрестность. Какое страшное время!.. «Се Жених грядет в полунощи...» Страшный Суд. «...и блажен раб, егоже обрящет бдяща...» Луна во мгле, затянувшей небо, кажется багровой, жутко зловещей, прямо-таки кровавой... И далеко, далеко на фронте льется кровь.

Встают в памяти ужасные слова пророка Иоиля, вернее, Господни: «И покажу знамения на небе и на земле: кровь и огонь и столпы дыма. Солнце превратится во тьму и луна – в кровь, прежде нежели наступит день Господень, великий и страшный» (Иоил. 2:30–31)».593

Он не мог завязать с представителями младого племени свободный разговор (разве случайно мимоходом что-то спросить), хорошо, если удастся расслышать обрывок их непринужденной беседы где-либо на улице. Оставалось обдумывать свои будущие книги, обращенные к ним. И позаботиться о том, чтобы они дошли до читателя, дождались – быть может, лежа в сырой земле (обстоятельства могли обернуться по-разному) – того часа, когда их извлекут на свет Божий. Поэтому дядя Коля времени не терял.

«Пробовал еще так. Кипятил каждый день в консервной банке 25 граммов дубовой коры. Слил, залил вновь водой и еще раза два прокипятил. Потом уварил (до тех пор пока морщиниться стала вытяжка). Добавил чайную ложку восьмидесятипроцентной уксусной эссенции. Но они расплывались.

Прибавил лаку (и в первый раз не вышло), и смола отскочила... Пришлось процеживать... Сейчас пишу этими подкрашенными чернилами, которых кипяток не берет».594

Не стоит удивляться подобным загадочным манипуляциям. По всему СССР в ходу были одни анилиновые чернила, обладавшие свойством уничтожать (а не сохранять) написанный текст. Авторитетный специалист из грозного ведомства сетовал (а дядя Коля отмечал: «Трудно себе представить что-либо более неопровержимое из сказанного о наших «культурных достижениях», чем эти признания представителя науки, да еще произнесенные от имени НКВД»): «В нашей советской действительности... достаточно указать на факт... имевший место в 1925 году, когда в печати появилась заметка о том, что почти погибли рукописи В. И. Ленина, так как ему по неосмотрительности наливали в чернильницу анилиновые чернила, т. е. именно те фиолетовые чернила, которые получили у нас, к сожалению, весьма широкое употребление... Печальный случай с рукописями Ленина ничему не научил нас – по-прежнему в советских учреждениях... продолжают писать водой, подкрашенной фиолетовыми чернилами».

Пришлось воспользоваться рецептами, сохранившимися от Древней Руси (XV-XVI вв.). (Ловзанская вспоминает: «Владыка, изготовив чернила, раскладывал бумажки с надписью «проба» в блюдце с водой и так проверял качество чернил».)

«Заброшенный в места, где я сидел, выражаясь по Писанию, как нощный вран на нырищи и птица, особящаяся на зде, – как сова на развалинах и одинокая птица на крыше (Пс. 101:7–8), – делился опытом дядя Коля, – и не имея чернил, какими я когда-то писал, и не будучи в силах их приобрести, потому что за тридцать лет соввласти их и в столицах никогда не было, я решил сделать их сам... Я напряг все свои знания но химии (в сущности посторонние мне) и решил сделать что-то достойное своих предков, приготовлявших, хоть и на кислых щах, триста-четыреста лет назад чернила... которых ни дождь, ни солнце не брали... И составил следующий рецепт. Возьми: дубовой коры – десять чайных ложек, ржавых гвоздей – полгорсти, воды – один стакан...»595

Двадцатый век восходил к своему зениту. Многократно вываренный в его многочисленных котлах епископ волхвовал в своем углу над чудодейственным раствором.

«Тихо в клети и безлюдно на дворе в этот полуночный час. Мороз на улице доходит до минус пятидесяти одного градуса по Цельсию, и слышно не только, как за окном скрипит снег под пимами соседки, идущей с помоями по дорожке, уже без того обгаженной и обильно политой всякими нечистотами, но и как гудит сирена (так громко, как будто прямо под окном) далеко за городом, за десять километров отсюда, на химзаводе «Красный Пролетарий». Коптилка моя едва дает свет на клочки бумаги и без того грязного цвета... И я обрезаю нить своих воспоминаний...»596

Писал он на серых листах блокнота, а из желтых бланков контокоррентных счетов, приносимых Верой, сшивал маленькие, чуть больше ладони, тетрадки, занося в них свои мысли, картинки действительности. Обдумывал планы будущих работ; при этом колебался, какие избирать для них темы: мистические или познавательного характера, с длинным закрученным сюжетом или укладывающиеся в краткие парадоксальные максимы. Набрасывает схемы нескольких романов из современной жизни. По сути, это был вопрос о том, к какому читателю должно обращаться и на каком языке говорить церковному миссионеру с людьми последних времен. А то, что вскоре это потребуется, он не сомневался.

С 1947 года стал посещать книжную толкучку (у входа всегда стояли нищие старухи) и обнаружил, что молодежь приходит сюда в желании найти редкую книгу, не имеющую идеологического содержания, лучше всего – историческую, рассказывающую о дореволюционном прошлом (пользовались спросом романы запрещенного Вс. Соловьева) или иностранного автора.

Любил смотреть с холмов – и запечатлевал светописью увиденное – на реку, на избы внизу. Улицы в паводке, жители пробираются по ним на лодках, остров с мощным массивом безмолвного соснового леса; жены, мужья, дети, схваченные в бытовых сценках, раскрытые друг к другу, – излюбленные сюжеты его фотографий, в которых, сквозь казенное сукно серого подсоветского существования, он старался запечатлеть сокровенную тягу души к свободе внутренней. Он обращал свой взгляд – и фотообъектив – на те реалии, к которым тянулся человек в противовес казенной мертвечине, возле которых мог обогреть свое охолодевшее сердце. Кладбище в Троицу, народ убирает могилы, служит на них панихиды (1947 г.). В городском саду на скамеечке «занимаются» студенты: «Он читает ей, а она орешки кедровые щелкает (1945 г.). Толпа на дамбе «тревожно смотрит, как подо льдом начинает бурлить вода». В Благовещенье у ворот дома девчушка пускает кораблик.

Он снимал приметы эпохи с черного хода, там, где нельзя было скрыть печать плена и тоски. Концлагерь и рядом землянки «спецпоселка», избушки «спецпереселенцев» (в июне 1946 года в газетах появился закон об упразднении Чечено-Ингушской АССР, а в сибирской тайге – горцы Кавказа, ото было их новое место жительства»)597. В саду имени Революции, на стадионе, «узники строят трибуну», виднеется будка часового (1946 г.). Макаронная фабрика – бывшая Духовская церковь. Воскресенская церковь – ныне гараж. Всюду (и возле их огородов) колючая проволока. Каменные болваны государственной религии, изваяния вождя с протянутой указующей рукой: памятник Сталина оттащен с дорожки, на которой он стал мешать прохожим.

Правда преодолевает фальшь, восходя к духовному опыту, который до конца не может быть изгнан из жизни. На этом мотиве, взятом из классической русской литературы (в свою очередь взошедшей на дрожжах Евангелия), дядя Коля пытался передать видение надежды, посещавшей его на дне опустошенного новым варварством мира.

Потянуло весенним ветерком. В газетах стали появляться необычные сообщения, менялась государственная лексика. В Москве прошел Поместный Собор Русской Православной Церкви (1945 г.), избран новый Патриарх. Герой одной из популярных «патриотических» пьес, сержант Хромов, перед смертью говорит возлюбленной: «Ни к чему нам прощаться – скоро увидимся. Там увидимся, куда его (немецкого генерала. – Прим. еп. Варнавы) окаянную душу не пустят»598.

В декабре 1944 года дядя Коля спросил у Бога о причинах своего неизбывного, скорбного и безвыходного положения: «Отчего это?» И в ответ услышал: «"Ты призван к терпению... Не раньше пяти минут» (пять лет еще!)»599. В том же году, после прослушивания по своему приемничку какой-то радиопередачи, он обдумывает заманчивую идею: осуществление ее могло бы прорвать железный занавес, которым был наглухо отгорожен. Нужны «охотники» из иностранцев, желающих вести переписку с русскими. «Теперь так, кажется, коротковолновики поступают. Заводят знакомство со своими антиподами заочно. Пропаганда идет и, одновременно, обычное знакомство. Может, обратится в теплое, прочное, тем более что выступает и приступает к ответу «охотник», а может быть, после и дружественная душа найдется (следовательно, надо просить, чтобы познакомили – то есть показали письмо плюс брошюру! – с друзьями своими). Да, целая уже миссия образуется... Вот для этого как надобны брошюры, а не книги... Лучше всего проспект с цитатами послать на английском языке»600.

Он надеялся на публикацию своих произведений за границей! И хотя идея эта казалась неосуществимой, все чаще задумывается о том, что надо менять место жительства, продвигаться в западные области страны, откуда – все возможно для неколеблющейся веры – ее легче осуществить.

Минуло двенадцать лет сибирского пленения (а учитывая лагерный срок – пятнадцать), которое извне могло показаться медленным застыванием в яме постылого одиночества, прозябанием на пустыре забвения. Но это внешнее обманчивое впечатление. Самосохраниться, переждать лихо и дотянуть до «спокойной» старости – такое настроение подстать человеку, погребенному заживо. Вопреки всему, епископ осторожно продвигался в однажды выбранном направлении.

Так сложились обстоятельства, что затвор оказывался для него чуть ли не единственно возможной формой выживания. Для большинства одиночество непереносимо, ведет к нравственной деградации; одна только угроза столкновения с общепринятыми нормами поведения, а после Семнадцатого года – с генеральной линией партии, призрак возможной насильственной изоляции и отлучения от общества заставляли многих своеобычных («с лица не общим выраженьем») людей становиться перед толпой на колени, стираться в серую массу. Редко у кого имеются силы и энтузиазм прокладывать одинокий путь средь житейского моря. Затворники и пустынники древности выдерживали бремя одиночества только тогда, когда, благодаря овладению «искусством святости», их труд превращался в сплошное благодарение, возносимое ко Творцу. «Истинный христианин, – писал епископ, – должен работать не ради получения Царства Небесного или чего другого, но ради любви к евангельским заповедям, ко Христу: Аще любите Мя, заповеди Моя соблюдите (Ин. 14:15)601.  Дядя Коля (а обстоятельства его жизни были суровы, чреваты многообразными угрозами) не брал на себя каких-либо подвигов. Путеводителем в Небесный Иерусалим, в послелагерные годы, имел следующий девиз: «Старайтесь иметь мир со всеми и святость, без которой никто не увидит Господа» (Евр. 12:14).

Страна боролась с внутренними врагами, потом с немецкими ордами, билась за мир во всем мире (да так, что битва эта вылилась в войну «холодную»)... Дядя Коля с «племянницей» Верой строили незаметную, свою (в отдельно взятом углу), мирную жизнь. По попущению свыше, разоренная Церковь исчезла с горизонтов российских пейзажей. Но и у безбожников душа по природе христианка. Тоска по добру, по его устойчивости и прочности посещает и обитателей земного рая. Властители железным посохом согнали народ на строительство хрустального дворца. «Хочешь не хочешь, а ту дорогу мы все-таки построили», – с горькой иронией вспоминал владыка о прокладывании Чуйского стратегического тракта, унесшего жизнь любимого ученика. («После нашли, – продолжал он, – что здесь был какой-то перегиб... у следователя в «ежовых» рукавицах. Но это нам не принесло пользы, потому что дорогу-то мы строили в благодарность за то, что оставили нам жизнь».)602 В сияющих зеркалах отражалась чернота отчаяния: убогое настоящее.

«Сейчас нет монастырей, – говорил епископ, – но несколько человек всегда могут согласиться жить ради Христа». Луч невидимой обители, которую возводили двое маленьких людей, сквозь образ их внешнего убожества пробивался наружу и замечался посторонними. Наталья Александровна, их последняя домохозяйка в Томске (дом находился на Почтовой улице), образованная и интеллигентная женщина, прониклась большим доверием к дяде Коле, проводя много времени в разговорах с ним. Как-то призналась: «Как жаль, что я вас не встретила раньше, моя бы жизнь пошла по-другому». В январе 1944 года владыка записал в блокноте: «Ha днях Н. А. сказала мне (через перегородку):

– У вас какая-то замечательная способность, которую я никогда не встречала. Какая-то сила, вы можете что угодно сделать из человека, например из еретика – православного. И я не пойму никак, отчего это происходит, в чем тут дело... И все это понемножку, постепенно, незаметно, как будто без всякого труда. Без приложения каких бы то ни было усилий!..

То, о чем она говорит, мне не внове слышать: не она первая... Все это напоминает разные степени духовного устроения. Новоначальный мучается, просит, просит у Бога и едва-едва получает... А совершенный только помыслит, а Бог, как бы по обязанности, благословляет...»603

Ни одна проблема не может быть решена в России, если люди не научатся идти ближнему навстречу. Без самоотверженности «племянницы» владыка не протянул бы на советской «свободе» ни дня; Вера прикрыла его от Системы и подарила без малого тридцать лет жизни. С раннего возраста она находила в себе тягу к духовному пути, но без опытного учителя ей вряд ли бы удалось так многогранно, всеми сторонами личности, реализовать себя в служении другому. «Столько лет прожить со старцем, – говорит она. – Мне повезло, как никому».

Владыка каждодневно излечивал ее от влияния тех завораживающих своей пустотой лабиринтов, по которым она вынужденно блуждала на советских службах. В ее судьбе он видел отражение трагедий тысяч молодых христиан, которых ночь застала в начале пути. Рухнули подпорки видимой Церкви, и человек оказался на распутье. Без помощи, без мудрого совета (кто и что мог посоветовать в эпоху тектонических сдвигов?). Те, кто уцелел среди массовых гонений, кого не схватили и не отправили на плаху, медленно теперь умирали в разреженном воздухе. Большинство монахинь «позагсилось», множество верных зарыло свой талант в землю. А те, кто втайне пытался идти за Христом, отвечая на вызов времени, что обрели, кроме падений и бесконечных ошибок? Так звучала в душе епископа тема верности Небу в бесконечной череде страданий, тема, которую он пунктирно обозначил в замысле романа под названием «Невеста».

«Невеста» – это душа, постоянно тянущаяся к добру и постоянно в бессилии падающая, под тяжестью немощей и грехов, на равнодушную пыльную землю. Многие факты из биографии Веры были переосмыслены и интерпретированы под углом судьбы современных российских христиан, борющихся за свою любовь и чистоту среди чуждой и враждебной обстановки. Множество соблазнов расставлены миром для уловления в свои сети «детей света» (Еф. 5, 8).

Дядя Коля писал, испытывая тревогу за будущее духовной дочери, имея пред глазами пример Валентины, соскользнувшей вниз, и иных, имже несть числа...

Приехав в Томск в 1934 году, Вера устроилась у верующей старухи Олимпиады Александровны Пылковой, снимавшей комнату в частном доме. Здесь же квартировал некий поэт, бросивший жену-учительницу. Он повадился в гости, читал стихи и пьяно обещал Вере: «Я вас увезу на Алтай».

В черновиках романа героиня переживает схожую историю, которая, однако, разворачивается в трагическую (и столь обыденную) сторону.

«Невеста. Героиня приезжает в сибирский город. (В декабре самые морозы. В кожаных ботинках. Как раз ударил мороз минус 49 градусов. «У нас так не ходят», – пожалел ее сторож на станции.) Она оставила свои вещи в багажном отделении и пошла в город. Ей дала прежняя соседка адрес своей знакомой, которая жила в поселке, в двух-трех километрах за городом. Та, сказали соседи, год уж как умерла, но у нее есть сестра, старушка 77 лет, которая живет в городе...

Наутро пошла искать старушку. Нашла дом, квартиру, идет пьянка, веселье, песни, баб полно. Было восьмое марта.

Старушка ее ласково приняла. Большая чистенькая комната, много вещей. Чай собрала, разговоры: а ведь где-то надо устроиться. Она спросила: а нельзя где-нибудь у вас тут остаться жить? Та говорит: надо хозяйку спросить. Позвали хозяйку, она говорит: «Конечно, можно...»

Поселилась у старушки, а на работу поступила в Центральную общественную библиотеку (откуда берет для чтения книги). Так и жила, когда неожиданно вдруг встретила у себя на крыльце Горт-де-Гротта. Он снял в соседнем доме комнату. Поэт, стихи пишет, тоже устраивается в Когизе».

Демоном-искусителем стал молодой мужчина из «бывших» (дворянин), несмотря на свое изгойство не устававший ловить мгновения «счастья». В романе героиня, уставшая от одиночества, падает. (В действительности Вера съехала на другую квартиру.) «Потом ей стало тошно. Начали мучить угрызения совести. Началась душевная борьба. С одной стороны, страсть затягивала, с другой – совесть жгла». Она привыкает к пороку и одновременно обращается к изучению церковного мировоззрения. (Одно из ее наблюдений по поводу нравственного состояния советского человека: «Мы живем, как звери в Ноевом ковчеге, только внешне держим себя прилично, чтобы не выказать себя и не попасть в лагерь. Потому и молчишь, вечно молчишь или разговариваешь о погоде, передаешь коридорные и кухонные сплетни. А там, в монастыре, люди хоть и формально, но отказались от всего этого, т. е. бросили мир, вышли из него...») От соблазнов не заслониться, их надо научиться преодолевать, считает автор. Падение не смертельно, не оно страшно, а губительное застывание на месте, вследствие чего искаженный грехом взгляд начинает измерять глубину действительности своими убогими мерками... И меркнет свет в очах. Навсегда. «B дальнейшей жизни, – очерчивает владыка будущий путь героини своего романа среди безбожного мира, – она падает, встает, опять падает. Но никогда не оставляет борьбы со своими страстями, и задняя забывая, в передняя простирается до... конца»604. Покаяние и смирение всегда выводят к Небесному Иерусалиму.

...Зина Петруневич звала в письмах в Киев, Ольга Патрушева приглашала в Ленинград. Это были люди, которые в опустевшем мире могли понять тоску о вечном, могли оказаться надежной подмогой. Отъезд назревал. Но прежде должно было умереть зерно старых надежд.

Неожиданно (впрочем,случившемуся предшествовали предупредительные видения) весной 1947 года приехала из Алма-Аты Валентина Долганова. С мужем. Владело ею сильное желание наладить совместную, как когда-то в годы молодого энтузиазма и горячей ревности ко всему церковному, общинную жизнь. Плохо встретил ее владыка. Когда впервые вошла, сказал:

– Ты должна от порога до меня ползти на коленях.

– Верно, – ответила она.

Замужество Валентины не сделало ее в глазах епископа «нечистой», и вовсе не обличительными задачами руководствовался он в своих резких словах. Владыка хотел определить, видит ли та, как встарь, цель, к которой он стремится. Или страстное желание восстановить золотое прошлое затмевает действительное положение вещей, толкая не к трезвому поступку, а к опьянению мечтательностью? Епископ не возражал, чтобы гости сняли комнату в том же доме, у Натальи Александровны. Началась совместная жизнь.

Бывшая послушница и бывшая монахиня, а теперь мужняя жена строила далеко идущие планы. Материально она не нуждалась (у супруга имелись сбережения).

Хорошо приобрести корову. На полезную покупку средства найдутся (молоко нужно всем и, в частности, ее больному мужу, Владимиру Ивановичу Серову, а излишки пойдут на продажу), только для того надобно Вере уволиться с работы и заняться домашним хозяйством (скотина тщательного ухода требует). С подобными благими пожеланиями Валентина вручила духовному отцу некоторую сумму денег. Дядя Коля червонцы взял.

Удивлялся бесстрашию Валентины. Только что окончился «минус» (административные ограничения на право проживать в центральных городах страны), а уже норовит распоряжаться и не замечает, как опасно ходит. Ранним утром в октябре при переезде на отдельную квартиру задержал ее милиционер. Владыка записал: «Сейчас... в семь часов утра... вылезли (Валентина и Серов. – Прим. П.П.) с вещами, как всегда, в окно! Это увидел милиционер, было еще темно, удивился, спросил, что тут такое делается, стал придираться к вознице».

Решил дядя Коля смирить Валентину и вместо коровы купил «племяннице» подарок. Зашли как-то Серовы к ним в гости, глядь, а на руке у Веры красивое колечко. Слово за слово, и дело прояснилось.

– Все ты хочешь Веру принизить, – сказал епископ. – Но чтобы она тебя обслуживала, такого никогда не будет.

Получился скандал. Валентина негодовала и обвиняла любимого учителя в «воровстве». Владыка недоразумение потихонечку урегулировал, кольцо продали и деньги вернули.

Отношения, сложившиеся между «дядей» и «племянницей», не поддаются формальному описанию, их нельзя охарактеризовать в традиционных категориях духовнической практики: строгое послушание старцу, откровение помыслов, точное следование канонам. Вера вообще не исповедовалась (в узкодогматическом понимании этого слова); вся ее внутренняя и внешняя жизнь была, как на духу, открыта перед епископом. Последний, в свою очередь, всегда рассказывал ей о всех своих внешних действиях в течение дня и основных внутренних событиях. Двое людей жили в гармоничном согласии, поддерживая друг друга на тернистом пути. Валентина своим поведением невольно наносила удары по этому единству. Она двигалась по другой дороге.

Общего дела с Валентиной не получалось, для нее духовная реальность слилась с обыденностью. С горечью владыка описывал картину внутренней глухоты бывшей монахини.

«22/IV-1948 г. Сейчас – четверть десятого <вечера> – проводил... Валентину с Серовым. После нескольких дней неудачных попыток сесть в поезд уехали.

За два дня до отъезда приходила прощаться. И еще раз до этого приходила. Разговор не клеился. Читал ей письма О., думал подействовать и напомнить о спасении. Слушая, все молчала, что-то переживая («зависть», как сказала после). Но в общем, холодно и тупо реагировала, как будто чужой человек сидит (да и на самом деле таковой по поступкам). Последнее время старался «кормить сахаром». Но у нее сейчас же просыпается прежняя страсть и желание «командовать», а теперь еще и всячески эксплуатировать ближнего. «Вера, сделай то, Вера, сделай другое...»

Около семи часов вечера пришли к ним. Думали тихо, мирно посидеть перед отъездом. Но ее застали взволнованной. Только что приехала с вокзала, не приняли часть багажа («тарахтит» чемодан и лишний вес). Вновь стала распаковывать вещи, перекладывать.

...Положено все у ней кое-как и странным образом. Хотя взяла лишь самое ценное, но лежат, например, истоптанные туфли. Лоскутки шелковой карелинской материи («Память о Елене Матвеевне Охапкиной», – сказала она, хотя я ее об этом не спрашивал, только мысленно подумал, как уже ее сердце смущается)...

Надвигалась ночь. Валентина просила Веру проводить ее на вокзал, помочь устроиться с багажом. Может, опять случится какое-либо недоразумение. Но сама же после кому-то сказала, что шофер дожидаться там не будет, довезет только до универмага (следовательно, надо идти домой в такую распутицу не меньше трех четвертей часа или больше). И главное, даже денег не дала на это, не подрядила машину. Лишь бы заманить Веру, а там как хочешь, так и доставляй себя за десять верст. А меня уже не спрашивала: отпущу ли я Веру. Вообще, тонкость духовного обращения совсем потеряла.

И такая скаредность, скупость... Демонстративные подачки из приносимых полных пакетов снеди. Нет возможности перечислить за этот год все подобные молчаливые оскорбления, разные открытые изъявления зла, отказ от собственных слов и дел, как только поговорит с ним. Просто она не задумывается, как можно валить в одну кучу все: и нашу неуплату денег им за что-то, и «воровство», и «проклятия», и благословения...

И это после того как жили с Киприаном, не думая о завтрашнем дне. «Деньги созданы для того, чтобы их тратить», – повторял он свой афоризм.

Кстати, когда я увидел ее неумелое запаковывание вещей, то сказал: «Вот вспомнишь при этом случае Киприана» (хотя намекал-то вообще на прежнюю духовную жизнь). В ответ, как всегда, последовало молчание.

...Сидели мы с Верой молча. Не пойти было нельзя, а придя, видно было, что мы им в тяжесть и раздражение. Сбылось пророчество, бывшее еще в больнице, обо всем этом камуфлете... Но Валентине даже не смог рассказать о том, враг помешал. Передала через Веру, что смущается она, как это мне говорит-де Бог...

Так кончился большой период жизни»605.

Впрочем, усилия владыки расстаться мирно не пропали даром, Долганова до конца жизни епископа периодически оказывала им материальную помощь. («Нутром я не изменилась, – убеждала она в письмах, – но Вы его перестали чувствовать».)

В этот период «великого искушения» дядя Коля пересмотрел свои планы на ту красивую старинную мебель, подаренную в свое время Карелиными, что оставалась у него в Москве. Было там любимое им бюро с секретными замками и потайными ящиками... Питал себя надеждой, что, при благоприятном стечении обстоятельств, эти удобные и изящные вещи могут послужить при обустройстве очередного монастыря в миру. Или при сооружении тайного миссионерского стана посреди шумной марксистской Мекки. (Об эволюции своего отношения к приобретению ценных антикварных изделий владыка писал, что «сперва был против» их собирания, а после решил покупать «хорошие вещи», считая это своего рода валютой «на черный день»: «Нужно только не на нее надеяться, а на Бога». При соблюдении данного условия материальные сбережения, в принципе, дозволительны, считал он, «ибо смирение требует не ходить высоким путем, то есть не ожидать чудес от Бога, чтобы Он тебя кормил чуть ли не через ворона, как пророка Илью».)606 После встречи с Валентиной, прилепившейся всецело к миру материальному (и уже не отличавшей его от внутреннего), надежды на строительство общины рассеялись... Освобождаясь от пристрастия, послал в Москву телеграмму: «Дарю всю обстановку Виталию Долганову».

В том же 1948 году Вера неожиданно получила письмо от отца. Василий Николаевич сообщал, что в семье сложились трудные обстоятельства, из-за которых придется продавать дом. При этом давал понять, что приезд дочери мог бы изменить положение к лучшему; родители готовы предоставить ей и ее «спутнику» мезонин, пусть живут – не чужие.

На чашу весов положена судьба зарытых рукописей. Все «сигналы» сходились на том, что надобно собираться в дорогу. Последние годы дядя Коля жил в ожидании перемен. Все чаще на исходе ночного бдения рука выводила заветные строки из «Слова о полку Игореве»: «Медленно ночь убывает»607.

Все исторические книги (а их было очень много) Вера погрузила на тачку, свезла на толкучку и за гроши продала студентам. Один из них спросил какую-то нужную ему работу, а у меня ее с собой не было. Я ему говорю: «Приходите», и дала наш адрес608. Он пришел, долго разговаривал с владыкой. Сообщил, что родом с Украины, сын священника, поэтому на родине у него нет возможности получить высшее образование. Вдруг спохватился: «Ой, что это я вам все рассказываю!.."»609 Книги духовного содержания «дядя» распорядился оставить одной верующей из Медицинского института: «Здесь духовный голод, грех увозить, а мы достанем!»610.

Двадцатого июля Вера уволилась. А пятнадцатого августа они с владыкой уже завтракали в доме Ловзанских на бывшей Прядильной улице. Через несколько часов они выйдут на берег Волги, встретятся с улицами старинного города, разрушенными за двадцать лет «мирного строительства». Города Горького.

* * *

492

Пункт 10 58-й статьи: «Пропаганда или агитация, содержащие призыв к свержению, подрыву или ослаблению советской власти...»; пункт 11: «Всякого рода организационная деятельность, направленная к подготовке» контрреволюционных преступлений.

493

О. Киприан не был судим и, соответственно, не был сослан, так что и здесь доносчик в своих показаниях основывается на слухи.

494

Архиепископ Питирим (Крылов) был в это время управделами Московской епархии.

495

Материалы дела № 1717. Л. 23 // ЦА ФСБ РФ.

496

Из последних исторических исследований следует, что архиеп. Варфоломей (Ремов) был завербован ОГПУ и в качестве агента выполнял определенные задания в отношении Католической Церкви. Краткое свидетельство еп. Варнавы заставляет предположить, что архиеп. Варфоломей выполнял «задания» и в ограде Русской Православной Церкви. (См.: За Христа пострадавшие: Гонения на Русскую Православную Церковь, 1917–1956: Биографический справочник. Кн. 1. М., 1997. С. 219–220.)

497

Варнава (Беляев), еп. Преп. Серафим Саровский. Материалы. Ч. I. Глава VI.

498

Варнава (Беляев), еп Сюжет и фабула к роману «Невеста».

499

Материалы дела N9 1717. Допрос от 8 апреля 1933 г. //ФСБ РФ.

500

Материалы дела N9 1717. Допрос от 8 апреля 1933 г. //ФСБ РФ. Л.2.

501

Материалы дела N9 1717. Допрос от 8 апреля 1933 г. //ФСБ РФ. Л.2. Свидетельство об окончании Курсов самаритянок 27 ноября 1915 г. При этом в «Анкете арестованного» указала, что является «нервнобольной»

502

Материалы дела N9 1717. Допрос от 8 апреля 1933 г. //ФСБ РФ. Л.2. Свидетельство 2-го Московского государственного университета от 30 октября 1919 г.

503

По рассказам инокини Серафимы (Ловзанской В. В.).

504

Неизвестно, провели ли чекисты медицинское, психиатрическое, освидетельствование епископа. Кажется, не удосужились (да тогда в этом и нужды не было), времени не хватило, план нужно было давать.

505

Реплика по поводу «двух рублей» также всплыла в разговоре в связи с рассказом Лескова, в котором «дурачок» на пожертвованные ему два рубля накупил на базаре «целые ночвы пирогов с горохом и с кашей». См.: Лесков Л. С. Собрание сочинений в двенадцати томах. Т. 2. М., 1989. С. 246. Дурачок.

506

Варнава (Беляев), еп. Дурачок. (Из крепостного времени.) 1952 г.? Рукопись.

507

Лесков Н. С. Дурачок

508

Несколькими месяцами раньше побывавшая на Лубянке Е. В. Чичерина, арестованная по делу общины архимандрита Георгия (Лаврова), отметила, что в тюремном дворе иногда одновременно включали моторы несколько грузовых машин, но только по ночам. «Говорили, – вспоминает она, – что они заглушают другие, нежелательные звуки...» (Чичерина Е. В. Воспоминания // У Бога все живы / Сборник. Воспоминания о даниловском старце архимандрите Георгии (Лаврове). М., 1996. С. 84.

509

Материалы дела № 1717. Л. 33. Выписка из протокола Особого Совещания при Коллегии ОГПУ от 10 мая 1933 г. // ЦА ФСБ РФ.

510

Чичерина Е. В. Воспоминания. Машинопись. (Чичерина Е. В., Воспоминания // У Бога все живы... С. 85–86. Здесь иначе.)

511

Весь Нижний... С. 121.

512

Варнава (Беляев), еп. В Небесный Иерусалим. Путь одного дня (автобиография отца Димитрия). К себе самому. 1932. Рукопись.

513

В середине апреля 1933 г. Е. В. Чичерину (в монашестве Екатерину) и ее подельников взяли из Бутырок на этап. Посадка в товарные вагоны осуществлялась «где-то в отдалении от Москвы», в пустынной местности, где были видны овраги, проселочные дороги и железнодорожные пути. (Чичерина Е. В. Воспоминания. Машинопись. См.: Чичерина Е. В. Воспоминания // У Бога все живы... С. 89.). Можно предположить, что так же и там же погрузили в теплушки и тот этап, в котором находились владыка с о. Киприаном.

514

Тайна блудницы. Гл. VI.

515

Варнава (Беляев), еп. Тернистым путем к небу. С. 87.

516

Волков О. В. Погружение во тьму. Из пережитого. Paris: Atheneum, 1987. С. 87–88.

517

Варнава (Беляев), еп. Тернистым путем к небу. С. 142.

518

Варнава (Беляев), еп. Мелкий бисер. № 175.

519

Это же место, распределительный пункт, в концлагере кратко описала Чичерина: большой двор, сараи, дома, здание УРЧа. Чичерина Е. В. Воспоминания // У Бога все живы... С. 91.

520

Варнава (Беляев), еп. Тернистым путем к небу. С. 56. В рукописи указано, что это место автор хотел вставить в свою автобиографию. Л. 7.

521

На высоте 1125 м над уровнем моря. В долине «сходятся токи реки Семы». См.: Сапожников В. Пути по Русскому Алтаю. Томск,1912. С. 61.

522

Краткая географическая энциклопедия. М., 1964. С. 368.Согласно советским справочникам, каторжный труд, оказывается, использовали для «реконструкции» дороги. О лагерях, конечно, ни слова. См. также: БСЭ. Т. 29. М., 1978. Стр. 252.

523

Варнава (Беляев), еп. Чугунные кружева. Хрестоматийные отрывки из разных научных и художественных книг. Томск, 1940.

524

Чичерина Е. В. Воспоминания // У Бога все живы... С. 98.

525

Чичерина Е. В. Воспоминания // У Бога все живы... С. 98.

526

Записная книжка № 12, 55. Pro domo sua. 1953

527

Варнава (Беляев), еп. В Небесный Иерусалим. (Папка №7.)1940-е.

528

Свидетельство м. Михаилы. 1985.

529

«Он считался психически больным... не работал, его возили по больницам или помещали в «слабосильную команду», где находилась шпана, отказавшаяся работать, а он все молчал», – вспоминает Чичерина. (Цитирую по машинописному экземпляру ее воспоминаний, т. к. в изданном тексте это место редактор изменил, упустив точную деталь. В этом издательском «изводе» см.: Чичерина Е. В. Воспоминания // У Бога все живы... С. 99.)

530

М. К. Шитова (1893–1985; в монашестве Михаила).

531

В монашестве Магдалина.

532

Возможно, этот случай происходил в больнице, куда могли на какое-то время поместить владыку.

533

По сообщению М. К. Шитовой; она назвала местом служения Т. М. Широковой Пермскую область. Вятскую – указала Чичерина; см. об этом случае: Чичерина Е. В. Воспоминания // У Бога все живы... С. 99.

534

Рассказ записан мною в 1984 году при посещении М. К.Шитовой (м. Михаилы) в Загорске (меньше чем через год она умерла). В своих воспоминаниях Е. В. Чичерина (там же. С. 100) рассказывает схожий случай, однако в ее воспоминаниях монашеское имя М.К. Шитовой узнает ее солагерница. Представляется, что услышанный мною рассказ, обладающий многими точными психологическими деталями, является подлинным случаем, вокруг которого наслоились позднейшие вариации.

535

Чичерина, опять-таки со слов других, передает этот случай приблизительно. Владыка, в ее передаче, «сказал, что о. Киприан умрет в расцвете не то лет, не то лета, но и то, и другое исполнилось». (Там же. С. 99.)

536

Этот случай упоминается в записных книжках владыки. См.: Записная книжка № 11, 27.

538

Варнава (Беляев), еп. Записная книжка № 11, 30.1953.

539

тюрьма, темница (лат.).

540

Варнава (Беляев), еп. Записная книжка № 11, 35.1953.

541

Изумруд. Гл.: Сладкое «Мускат-Люнель» и девы-босоножки.

542

Возраст, за отсутствием документов, а часто и незнания его носителя, устанавливался обычно врачом «на глазок». Хотя в судебном заседании есть и «спецправила», по которым узнают, сколько лет (конечно, приблизительно)... – Прим. еп. Варнавы.

543

Как говорят украинцы. – Прим. еп. Варнавы.

544

См. 1Пет. 3, 3–4. – Прим. П. П.

545

В Небесный Иерусалим. Записная книжка № 7. В Сибири. Проститутки. 1950.

546

Варнава (Беляев), еп. Записная книжка № 11,10.1953.

547

Записная книжка № 14, 55.1954–1955

548

Чичерина Е В. Воспоминания //У Бога все живы... С. 91.

549

Варнава (Беляев), еп. Записная книжка № 14, 63. 1954–1955.

550

Говорил и так: «В больнице одни бесноватые, а не больные».

551

Варнава (Беляев), еп. В психобольнице. Запись 1950 г.

552

Варнава (Беляев), еп. Преп. Серафим Саровский. Конспект «Летописи Серафимо-Дивеевского монастыря». Гл. 16.1952.

553

Варнава (Беляев), еп. Преп. Серафим Саровский. Конспект «Летописи Серафимо-Дивеевского монастыря». Гл. 16.1952.

554

Записная книжка № 11, 48. (В Небесный Иерусалим.) 1953. «Впрочем, – продолжал епископ, – о том, как санитарки запираются с больными в ванных, я читал в каком-то юмористическом журнале за очень старые годы, с указанием адреса и плакатными подробностями. (Как по очереди смотрели на все это больные в щелку, а после надзиратели их заметили.) Тогда цензура была немного мягче».

555

Записная книжка № 10,122

556

Записная книжка № 11, 29. 1953. Возможно речь идет о Никодиме (Кононове), еп. Белгородском, церковном писателе и агиографе, о котором имеются данные, что в январе 1918 г. он был расстрелян. См.: Польский М., прот. Новые мученики российские. Т. 1. М., б/г. Репринт. С. 72. В отношении года и даты казни сведения противоречивы (указывают, например, что 3 сентября 1921 г. он «скончался трагически»). См.: Регельсон Л. Трагедия Русской Церкви. 1917–1945. Париж, 1977. С. 526, а также: Христианство. Энциклопедический словарь в 3 томах. Т. 2. М., 1995. С. 207.

557

На катехизисе сохранилась его подпись.

558

Варнава (Беляев), еп. Изумруд. Гл.: Что есть истина?

559

Освобождена, по данным ФСБ РФ, 17 марта 1936 г. За неделю до окончания срока ссылки, 8 марта, случилась трагедия: после всенощной Фаина Долганова пошла к портнихе, и в это время на нее напали неизвестные (по слухам, красноармейцы), затащили в рощицу и там убили. Тело ее было все в кровоподтеках, но, как показала судебная медэкспертиза, изнасилование не имело места. Виновных, конечно, не нашли. (В материалах ФСБ указано, что Ф. И. Долганова «умерла, отбывая ссылку».)

560

Варнава (Беляев), еп. Записная книжка № 10,1.1952.

561

Возможно, пришло письмо к Карелиным от о. Киприана.

562

В первую неделю пребывания в Сибири В. В. Ловзанская посещала владыку каждый день по два часа.

563

Последовательность странствий еп. Варнавы по ГУЛАГу может быть прослежена лишь в общих чертах. Важнейшие сведения о его маршрутах почерпнуты мною из рассказов м. Серафимы (Ловзанской В. В.), мемуаров Чичериной Е. В., свидетельств Шитовой М., отрывочных автобиографических записей владыки. Возможно, что до окончательного переезда в Сибирь Ловзанская В. В. побывала в Томске на «разведке» во время отпуска, потом уехала в Нижний Новгород, уволилась с работы и уехала окончательно. Однако, по имеющимся в моем распоряжении и достаточно выверенным данным, Ловзанская, выехав из Москвы в Сибирь 14 февр. 1934 года, прибыла в Томск 8 марта, а уже 17 марта, как значится в ее трудовой книжке, устроилась на работу в Томское отделение банка.

564

Время освобождения епископа указано в письме начальника ЦА ФСБ РФ за № 10/А-2193 от 20 мая 1996 г. В приговоре Особого Совещания при Коллегии ОГПУ указано, что трехлетний срок владыки должно отсчитывать с 16 марта 1933 г. (Дело № 171733.) Отметим, что версия о запросе в Москву исходит, через его келейницу, от самого еп. Варнавы.

565

Цитируется по: Мансуров С., свящ. Очерки из истории Церкви // Богословские труды. Сб. 7. М., 1971. С. 34.

566

Варнава (Беляев), еп. Мелкий бисер. № 147.

567

Впрочем, отношение епископа к «старцу» неизвестно, комментариев он не оставил.

568

Варнава (Беляев), еп. <Блокнотные записи конца тридцатых годов.> № 2,1.

569

Варнава (Беляев), еп. <Блокнотные записи конца тридцатых годов.>XVI, 64. Зверь Червленый. 1939 г.

570

Запись в блокноте: «Цены на продукты в г. Томске (до войны1914 г.).. VII, 20.

571

К роману «Невеста». XIV. 62.

572

Записная книжка № 10,106.1952.

573

Записная книжка № 11, 38.

574

Варнава (Беляев), еп. Житие преподобномученицы Евдокии. Конец 1920-х. (Не окончено.)

575

Заметка доцента Томского университета К. А. Кузнецова в томской газете «Красное Знамя» № 38 от 8.03.1941. (Включена еп.  Варнавой в его самиздатскую хрестоматию: Чугунные кружева. Хрестоматийные отрывки из разных научных и художественных книг. Томск, 1940.) Северное сияние длилось полчаса и относилось к типу так называемых сияний в виде «лучистой структуры», обычно сопровождающихся сильными магнитными бурями.

576

Один – за госпитальными клиниками, а другой – там, где находились все общественные огороды.

577

Красное знамя. (Орган томского горкома ВКП (б) и городского совета депутатов трудящихся.) 20.06.1943. Передовая статья.

578

В то же время м. Серафима (Ловзанская В. В.), рассказывала о том, что приносила из банка желтые листы контокоррентных счетов, чтобы владыка мог на них писать, подчеркивала: «Я не считала за грех брать у них, они всех замучили».

579

Пространный христианский катехизис православной католической Восточной Церкви, рассмотренный и одобренный святейшим правительствующим Синодом и изданный для преподавания в училищах и для употребления всех православных христиан, по Высочайшему Его Императорского Величества повелению. М., 1906. С. 37.

580

Красное знамя. 20.06.1943.

581

Варнава (Беляев), еп. Слово о Промысле Божием. Рукопись. 1951. Нижеследующие рассуждения о путях Промысла в истории взяты из этой книги.

582

В начале восьмидесятых годов один протоиерей, служащий в деревне, услышав от м. Серафимы о истории с «воровством» угля, за интересовался этим случаем с точки зрения пастырской практики. (Кто в колхозах не спасался в войну таким же образом?) «Говорили ли вы об этом владыке? – спросил он. – Нет? Жалко, мне интересно было бы узнать, что он по этому поводу думает».

583

Летопись Серафимо-Дивеевского монастыря Нижегородской губ. Ардатовского уезда / Составил архимандрит Серафим (Чичагов).СПб., 1903. (Репринт: М., 1991.) С. 212–213.

585

Варнава (Беляев), еп.В «Голубой корабль» или в «Автобиографию». Vid. <в>ночь на 2.09.1943. <Листок из блокнота.>

586

Определено по рукописи: Варнава (Беляев), еп. Начало фотожурналов. 1945–1953. Л. 1.

587

А иногда идут, чтобы таким образом собственный плод уничтожить: Красное Знамя. № 125.1943. – Прим. еп. Варнавы.

588

<3аписи на блокнотных листах.> VII, 28 и 32 (1943).

589

Варнава (Беляев), еп. <3аписи на блокнотных листах.> VIII, 3(20.06.1945). В Небесный Иерусалим.

590

<3аписи на блокнотных листах.> (21.02.1946.) Зверь Красный.

591

Записная книжка № 10, 66.1952.

592

Варнава (Беляев), еп. Изумруд. Гл.: Уж как девичья коса – всему городу краса.

593

Варнава (Беляев), еп. Изумруд. Гл.: Уж как девичья коса – всему городу краса.

594

Варнава (Беляев), еп. Изумруд. Гл.: Сосны и девы-босоножки. Вставка(1952): «Случайный листок».

595

Варнава (Беляев), еп. Изумруд. Гл.: Сосны и девы-босоножки. Вставка(1952): «Случайный листок».

596

Варнава (Беляев), еп. Изумруд. Гл.: Сосны и девы-босоножки. Вставка(1952): «Случайный листок».

597

Варнава (Беляев), еп. Изумруд. Гл.: Что есть истина?

598

Варнава (Беляев), еп. Изумруд. Гл.: Что есть истина? Вставка: «Газетные вырезки». Цитата из пьесы Н. Вирты.

599

«Log. 26/ХII-1944». <3апись на обрывке блокнотного листа.>XXII. 74. В действительности, облегчение – переезд в Киев – пришло на год раньше.

600

Варнава (Беляев), еп. Знакомство с антиподами. 18.01.1944 <Листок из блокнота.>

601

Мелкий бисер. № 128.

602

Служение Слову. Гл. 6.

603

<Листок из блокнота.> ХII, 35. Запись от 22.01.1944. В Hебесный Иерусалим.

604

Тайна блудницы. Рукопись на отдельном листке контокоррентных счетов.

605

Листки из блокнота. XXV, 23. Запись от 27.09. (ст. ст.) 1947.Небесный Иерусалим. А также запись от 22.04.1948

606

Записная книжка № 1, 8.1950.

607

Запись на листке из блокнота, предположительно от 9.05.1946.

608

В таких случаях, для молодежи, владыка разрешал давать свой адрес.

609

Беседа с м. Серафимой (Ловзанской В. В.), июнь 1995

610

Четьи-Минеи св. Димитрия Ростовского отправили почтовыми посылками в Киев.


Источник: В Небесный Иерусалим : история одного побега : (биография епископа Варнавы (Беляева) / П.Г. Проценко. - [2-е изд.]. - Нижний Новгород : Изд. "Христианская библиотека", 2010. - 559, 169, [7] с. : ил. ISBN 5-88213-091-3.

Комментарии для сайта Cackle