В кольце...

Бог велел делиться
В кольце...
Как-то в начале лета мне позвонила одна моя добрая знакомая, Т., и сказала, что была на презентации книги одного необыкновенного человека. Этим человеком оказалась Еликонида Федоровна Зенкова. Мир даже теснее, чем мы думаем: я сразу вспомнила, откуда мне знакомо это неординарное имя – по книге «Духовные беседы» прот. Бориса Николаевского (см. Воспоминания духовных чад). При ближайшей встрече Т. эту книгу мне подарила. Рассказывать о ней можно долго, но лучше посмотреть небольшой ролик Презентация книги Еликониды Федоровны Зенковой.
Читала я эту книгу под очень точным названием «Кресту Твоему поклоняемся, Владыко» летом, но тогда же взяла себе на заметку те главки, где речь идет о Ленинградской блокаде, и сейчас, в преддверии священной для всех живших в то время в осажденном городе и их детей и внуков даты 27 января, снова внимательно их перечитала. Я в те годы жила в центре, Еля в районе Пискаревки, для меня все это началось в 3 с небольшим года, для нее в 13 лет, но все, о чем она пишет, так узнаваемо...
Там есть очень, очень трудные страницы, но давайте помнить, что весь этот ужас видела, а не просто читала о нем, жила в нем, и не просто выживала, а взяла на себя жизни своей растерявшейся мамы и младшей сестры тринадцатилетняя девочка. И много лет спустя, уже монахиней в миру, описала все это, как замечательно сказала одна из участниц презентации в Свято-Духовом центре, «чисто, ясно и красиво в своей простоте». И, добавлю, «в вере». «Я веровал и потому говорил» (Пс. 15).

Военное время

Война началась – кончилось детство.
Сданы школьные экзамены. Пришло время летних каникул. Стало так хорошо, свободно! Мы с Никой (сестрой. – Л.Н.) каждое воскресение ездили в город, в Преображенский собор, вдвоем. Так было и в этот памятный день. Мы собрались утром, приоделись и поехали в храм. Почему-то в автобусах люди больше шумели, волновались, но мы не прислушивались и ничего не поняли. Помолившись, вернулись домой. Дома нам говорят родители: «Война с Германией!»
Не успели мы сесть пить чай, как папе уже принесли повестку – срочно явиться в военкомат. Он стал допивать чай, но стакана не допил, как явился второй человек, тоже с повесткой.
Игорю, брату нашему, тогда было 22 года, папе – 46 лет. Папа был старшим лейтенантом запаса, поэтому его призвали в первую очередь. Брату оставался дипломный год, он заканчивал Лесотехническую академию и должен был ехать на преддипломную практику.
23 июня мы уже провожали папу. Эшелоны шли на запад, на Нарву, их немилосердно бомбили. Несколько эшелонов с военными разбомбили еще 22 июня. Мама на вокзал ушла одна. Вернулась вся заплаканная. Брат обнял ее и все уговаривал, успокаивал. Брату повестки не приносили, он в армии не служил, потому что тех, кто после школы шел в высшее учебное заведение, в армию не брали тогда. Один день в неделю у них был посвящен военному делу.
5 июля уехал и брат на практику в Красноборское лесничество, что за Лугой. Его провожала одна я… и проводила навечно. Помню, как долго я глядела, как уезжал автобус, покачиваясь на ухабах. Глядела, глядела… да не могла подумать, что это в последний раз! Мой милый, родной брат Гуля...
А папа вдруг вернулся тут же, через пять дней, 28 июня.
Было так. Они проехали полпути, налетели немецкие бомбардировщики, стали бомбить эшелон. Папа выскочил из вагона и скатился под железнодорожный откос. Два его товарища тут же погибли. Живых от эшелона осталось мало. Оставшиеся в живых возвращались обратно в Ленинград пешком.
На следующий день папа шагал в рядах армии, которая называлась у нас «Народное ополчение». Его отправили в местечко Стрельна под городом. Там он стоял две недели. Мы ездили к нему туда. Он, когда мы его вызывали через часового, выходил и покупал нам мороженое. Это единственное, что еще можно было купить без карточек.
Жизнь менялась с каждым днем. Началась массовая эвакуация населения. Люди тащились с тюками, узлами. Город начали бомбить. Страшно выли сирены. Начинал выть гудок одного завода. Ему вторил гудок другого завода. Тут же включалась сирена больницы имени Мечникова и даже сирена нашего жилуправления. Все это сливалось в какой-то общий вой и стон. Детство наше совсем оборвалось.
Папу отправили в действующую армию, в артиллерию. Мама, наша деловая мама, тут как-то растерялась. Она и раньше в магазин за продуктами не ходила. С восьми лет я начала ходить в магазин и делать все продуктовые закупки для семьи. Ну, а тут с первого дня карточки на продукты попали в мои руки, и так до 1947 года, до их отмены. Теперь я целыми днями отыскивала, где что можно отоварить. Но голода еще не было.
3 августа мы получили свое собственное письмо брату обратно, с перечеркнутым адресом: «Местность выбыла». Значит, там уже немцы! Он писал в первом письме: «Устроился лесничим. Тут так хорошо! Елю на лето возьму к себе». Как хорошо, что Господь меня туда не послал, сохранил от немецкой оккупации.

Кольцо замыкается

8 сентября немцы бомбили самые большие запасы продуктов нашего города – это Бадаевские склады. Они горели… Во всем городе, даже у нас (мы живем на Карельском перешейке) видно было на небе огромное зарево огненное. Школы были закрыты, мы не учились.
Однажды приехал папа по каким-то военным делам, бегал ночью в главный штаб отмечаться. Настроение у него было подавленное. «Мы отступаем, – сказал он, – почти без боя. Просто бежит наша армия…»
А вскоре по городу потянулись караваны несчастных беженцев из деревень, что были под Ленинградом. Это было ужасное зрелище! Повозки с мешками, в тряпках дети, сзади коровы, овцы. А куда бежали? В котел! Ленинград со всех сторон замыкало кольцо, которое с каждым днем становилось уже.
Каждое утро уезжала я на Охту за хлебом, в сентябре еще ходили трамваи. Помню, что детской душой я очень жалела лошадок, прямо до слез. Их гнали и военные, и беженцы. Голодные, привязанные к срубленному дереву, зажатому между двумя растущими деревьями, они обгладывали кору деревьев до древесины… Бедненькие лошадки, ни в чем не виноватые, мотали головами так старательно. Даже и древесину глодали. Потом они все умерли с голоду, а их трупы люди съели. Я глядеть на них не могла. Мама и Ника этого не видели, они все дома были, никуда не ездили. А я, как издали увижу лошадку, так отвернусь, потому что душу страшная боль сдавливала.
В совхозе продавали лист невыросшей цветной капусты. Стояла в очереди. Достала, посолила мама этот лист вместо капусты.
Начались заморозки. Какие они были холодные, душу леденящие. Началась бомбежка нашего района.
Однажды вечером мама взяла икону Божией Матери «Неопалимыя Купины». Это наследственная икона, которая висела всегда в нашей комнате. Мама велела нам дома молиться, а сама обошла с иконой весь наш участок с домом и садом.
В конце сада мы вырыли ямку еще в начале войны. На доски на земляном полу положили матрас из моего чулана и старое, рваное одеяло. Туда мы прятались в первое время во время бомбежки. Вход в ямку прикрывался куском старого железа.
Тихое, сдавленное гуканье мотора немецкого самолета… Десятки прожекторов ловят его в небе. Без умолку колотят зенитки, как колотушки… Но вот мотор самолета совсем затихает… Самый страшный момент! В это время самолет противника опускает бомбы на землю.
Вдруг раздался страшный, душу раздирающий свист с воем. Воздухом поднялась железина над маминой головой и обратно шлепнулась маме на голову. Страшный треск! Кажется, вся земля взорвалась… На нашей улице упала большая фугасная бомба и вырвала клок из соседнего дома, но существенно не повредила.
И так каждый день, каждую ночь, весь октябрь, весь ноябрь. В ноябре совсем установилась зима. Мы успели отупеть, привыкли к бомбежкам и оставили свою ямку-окоп. Убьют, так убьют. Зачем бежать, зачем прятаться? Чему положено быть, того не избежишь. Страх теперь ушел на задний план. Больше мучил голод, усиливавшийся с каждым днем. Одна Ника молодец, все еще во дворе каталась на маленьких лыжах. Ее богатая фантазия продолжала работать. Она вслух разговаривала с какими-то невидимками и даже смеялась.
Я сутками стояла в очередях, маму никуда не пускала – боялась, что у нее в карточках на продукты лишний талон вырежут. Мама топила плиту, готовила чего-нибудь покушать крайне экономно. Доставать семье продукты, делить хлеб – это было поручено мне.
Однажды утром я бежала с хлебом домой (его было 375 граммов, так как на одного человека давали 125 граммов). Знала, что меня ждут мама и Ника, что там, дома, уже истопилась плита и согрели чай. Прямо передо мной на дороге остановилась женщина, прилично одетая. Она наклонилась, будто бы поправляет сапог. Когда я пробегала мимо нее, она вдруг ухватилась за мой хлеб. Я страшно закричала и всеми силами, сколько их у меня тогда было, стала вырывать мой хлеб обратно. Сзади шли люди. Женщина отскочила в сторону. У нее в руке осталась такая часть хлеба, сколько можно было ухватить в горсть взрослого человека. Пальцев руки она так и не разжала. Это, можно сказать, полпайка, а то и больше, около 100 граммов хлеба.
Пришла я домой в слезах. Мама меня отругала, назвала разиней… Мне было так больно!.. Утром отказалась кушать, чтобы украденный хлеб вошел в мой паек. После я в сумке хлеб не носила, а при встрече с человеком прижимала хлеб к груди.
Молились ли мы тогда? Да, мы именно тогда выучили 90-й псалом. Так же вели все правило детства и «Кресту Твоему», только в дополнение ко всему Ника стала вслух читать по указанию мамы псалом 90-й и две молитвы Иоанна Златоуста: «Господи, сподоби мя любити Тя» и другую, следующую за ней. Потом, как правило, вечером, Ника, сидя за столом, читала три главы из Евангелий, а мы с мамой чем-нибудь занимались, но больше мама лежала в кровати и слушала чтение Ники. Она вообще как-то стала сильно меняться.

К декабрю бомбежки в городе прекратились, кольцо немцев сомкнулось и все в городе замерло.
Рядом с Пискаревским лесом до войны был овощной комбинат. Вот туда-то и потянулись голодные люди из города. Целыми днями шли процессии из центра города с саночками с лыжинами, к которым были привязаны ведра. Они делали набеги, опрокидывали охранников и тянули с комбината остатки соленых огурцов, помидор, вонючий жом – отходы крахмала и дуранду. Я туда не ходила. Я боялась. Там дело и до убийства доходило. Но всего этого хватило на неделю, и стало на комбинате пусто. Тогда люди стали откапывать лошадей, сдохших осенью, рубили и ели их. Но и это скоро кончилось. Тогда потянулись к Пискаревскому лесу. Там был участок молодого соснячка, который сажали в тот год, когда умер мой младший брат Уар (1926 г.).
И вот весь город потянулся туда, рубили молодые сосенки и ели хвою, как лучшие витамины. И лес, который рос 18 лет, дотла съели в полторы недели. Вспоминаю, как со мной в очереди стоял мужчина, доставал сосновую хвою из кармана и ел ее, долго жевал – и жизнь сохранялась.
Я все стояла и стояла в очередях-«поджидалках». Это были очереди, в которых стояли неделями, ожидая, когда в магазин привезут крупу (200 граммов на декаду), чтобы отоварить талоны. На целый месяц на человека давали 600 граммов. Стоим и мерзнем. Сверх пальто накрыты одеялами, по которым ползают вши.
Вот мимо идет человек. Шел, шел… Сделает шаг да покачнется, сделает другой, еще покачнется. Вот сделал еще шаг и упал, и лежит мертвый, никто его не подбирает... Недалеко от нашего забора уже неделю другой мертвец лежит. Падать стали люди прямо на улице. В первую очередь стали умирать мужчины. Они почему-то страшно падали духом от голода, впадали в совершенное уныние и дальше держаться не могли.
Нет воды. За километр от нашего дома еще в ноябре бомба разбила трубу водопровода. Образовалась воронка-яма. В нее из труб поступала вода. Весь декабрь и половину января мы с мамой вдвоем ходим, как паломники, к этой яме за водой. Туда же шли люди со всех сторон. Но вот и там все замерзло, вода из труб больше не поступает. Нашли колодец и весь вычерпали. Подземный ключ за ночь не успевает его наполнять. Весь день на коленях у колодца сидят «колдователи», люди с банками на веревках. По очереди они черпают по стакану воды и сливают в рядом стоящее ведро, которое едва за час можно наполнить водой доверху.

Праздник Рождества Христова

Вот и Рождество Христово. Такое грустное!..
Мы тайно с сестрой договорились поступить по методу «хоронилок», из которых когда-то конфетными кусочками угощали брата. Теперь тихонько от своей порции пайка прятали несколько конфеток и корочек хлеба, делали вид, что едим и пьем чай с конфеткой, а сами пили пустой кипяток. Мы договорились, что, когда мама и я вернемся из похода за водой и сядем за стол, мы подарим маме этот дорогой подарок.
Мы возвращаемся с ведрами воды. Что это? Напротив нашей улицы – большая военная машина, газогенераторная. Какой-то человек что-то таскает в бывшую часовню. Там сейчас командиры живут из нашей военной части (бывшая начальная школа). Да это же наш папа! Он приехал на военный склад и таскает аккумуляторы. Приехал по нуждам фронта. Но что он такой грустный? Бедный папа! Он вчера чуть не погиб из-за своих голодных детей.
Рождество Христово. Вот и елочка маленькая с самого фронта приехала в военной машине в наш домик. Папа ждал этой поездки. Он целый месяц копил от своего пайка на фронте печенье, сахар, масло, хлеб. Все это так бережно перевязывал в маленькие пакетики и клал в заплечный мешок. Вот, наконец, посылают в город, как раз под Светлый Праздник. Где-то на дорожном указателе он выдернул елку-вешку. Вот уже и машина приготовлена, папа прощается с фронтовыми товарищами по землянке, несет свой заплечный мешок, такой бесконечно дорогой, в кабину к шоферу. Но тут еще дела, еще приказы, еще распоряжения… Ну, вот и все теперь. Бежит в кабину – а мешка-то нет!!!
Папу бросило в холод, бросило в жар. Он стал искать, заподозрил одного человека, подбежал: «Отдай!» – говорит. Тот насмешливо улыбнулся и бросил реплику в папин адрес. Отец голодающей в полумертвом городе семьи, бедный папа, он весь задрожал в какой-то бешеной судороге, выдернул из кобуры револьвер… но тут рука доброго товарища, а за ней рука Ангела Хранителя выбила револьвер из руки, и он упал в снег. Папу схватили фронтовые товарищи и увели в землянку.
Ехать по делам фронта в голодный город, увидеть семью на Рождество Христово – и нет с собой ни куска хлеба, а ведь целый мешок был!
Папа упал в свой угол в землянке. Добрые души отозвались. Какой-то товарищ взял солдатский котелок и обошел, кого смог, чтобы уделили бойцы хотя бы по кусочку, кто что может. Кто сухарь дал, кто сахару кусок, кто хлеба. С этим папа и приехал.
Без него товарищи по землянке хлопотали перед высшим начальством, написали, что у папы было скоплено. Когда он вернулся из Ленинграда в часть, ему возместили украденное, хотя и не в том количестве. Но один миг, один выстрел в упор – и был бы вслед за этим суд военного трибунала – и расстрел.
Мы дома тоже старались папу уговорить, а те свои конфетки и корочки, что собирались дарить одной маме, разделили им обоим пополам.

Голод-мор

Затишье в мертвом городе кончилось. Начались артиллерийские обстрелы. Немцы стояли под самым городом. Тяжелые дальнобойные орудия обстреливали то один, то другой, то третий район города. Души наши становились какими-то каменными. Обстреливают наш район. Рядом, от нас недалеко, – военный склад (он был еще в царское время). Немцы метят туда, но попадают то на совхозное поле, то в деревянные домишки и сады. Мы слышим тупой, далекий «бух». Это выпалила немецкая пушка. Через полминуты здесь у нас рвется их снаряд. А если разрывные снаряды – рвется шрапнель. Мы как мертвые все стоим на улице в очереди – обещают что-то привезти в магазин. Мимо идут пятитонки с прицепами. На них, как дрова, наложены мертвецы – военные из госпиталей. Они лежат голые, как попало. У кого рука в сторону торчит, у кого – нога. Животы провалились. Высоко выдаются только грудные ребра, обтянутые кожей. Мертвецов вываливают из машин в большой карьер у Богословского кладбища, где до войны брали песок. В начале зимы сделали несколько братских могил, взрывая промерзлую землю динамитом. А теперь сил ни у кого нет. Только везут мертвых людей и вываливают в карьер. Идут машины с покойниками одна за другой. В городе – полные дома покойников, вымерли целые семьи. В домах покойников не трогают. Отопления нет – они не разлагаются, замерзли. Теперь все больницы – военные госпитали, везут покойников больше из госпиталей.
Мама теперь боится за меня, когда я долго не возвращаюсь из очереди. Я худая, но от юности у меня на морозе еще румянец. Некоторые в очереди замечают: «Вот девочка-то еще румяная, верно, сытая». Появилось людоедство, и мама боится, как начинает темнеть, что меня убьют. Некоторые до того озверели, что морили своих маленьких детей голодом, чтобы они поскорее умерли, а смерть их скрывали, чтобы получить на них лишнюю продуктовую карточку. Крали продуктовые карточки – даже не сосед у соседа, а родные: дочь у матери, муж у жены.
Была такая дорожка, которую мы с мамой называли «покойницкой». Она шла вдоль забора государственной бани (не действующей). С поля мело снег, а у самого забора от завихрения образовалась ложбинка. По верху сугроба мы каждый день ходили к колодцу за водой. Вниз, в эту ложбинку, люди везли своих близких, зашитых в байковые одеяла. Если даже любили родных, похоронить их было очень трудно. Кто будет долбить мерзлую землю? А если кто и будет долбить, то только за хлеб. Одни кидали в ложбинку покойников, а другие по ночам отрубали нижнюю часть – ноги и таз. Пополам разрубали человека. Верх человека, зашитого в одеяла, оставался валяться до весны, а низ его съедал другой человек.
В начале войны шли колонны солдат и пели:

Вставай, страна огромная,

Вставай на смертный бой,
С фашистской силой темною,
С проклятою ордой!
Пусть ярость благородная
Вскипает, как волна.
Идет война народная,
Священная война.

От этих слов дрожь по спине бежала, от них веяло духом патриотизма. Но в эти месяцы, казалось, все чувства в людях замирали, и никто ничего толком понять не мог.

В конце января отвоевали Дорогу жизни, пробили замкнутое кольцо, но не на суше, а на льду Ладоги, с Ваганова на Кобону. По льду пошли и поехали люди голодные, полуживые на «Большую землю». «Большой землей» у нас тогда называли всю Россию. До Ваганова везли людей частично и железной дорогой. Некоторые умирали, не доехав до Ладожского озера, их просто складывали при остановках поезда на снег. С «Большой земли» пошли к нам по льду грузовики с продуктами. Дорогу эту все время бомбили немцы. Истинные герои были те люди, которые везли продукты под таким огнем в умирающий город.

Жизнь теплится

Мы держались. В голод очень помогают порядок в душе, в настроении и во всяком деле. Мама была всегда во всем аккуратная и раньше. Еще в младенческом возрасте мы не имели права от завтрака до обеда и корочки съесть. Бывало, скажем маме: «Кушать хочется!», а она скажет: «Терпите, будет скоро обед, и будете кушать».
В блокаду многие люди умирали оттого, что как-нибудь за три дня вперед паек достанут и съедят в один раз. Велик им кусочек за три дня – 375 граммов хлеба. Ну, а потом три дня без крошки хлеба во рту ослабевший человек не выдерживает и умирает голодной смертью. У нас был введен строгий порядок: этот кусочек хлеба делить на два раза – на утро и на вечер. Пили мы горячий кипяток, и крошечный кусочек хлеба был вместо конфетки с кипятком. Было у нас немного картошки, ее дотянули до Рождества Христова, делая суп, в который клали картошку по счету. Всего этого было так мало – как котенка прокормить, но равномерно, постоянно, упорядоченно. Другим важным моментом было то, что мы не ложились в кровать от голода, так как и раньше в болезнях в кровати не лежали. Старались заняться делом, чтоб ни минутки перебоя.
Книг духовных у нас не было. Стали вечерами читать всех классиков. Читала одна Ника вслух, а я все шила, вышивала салфетки. За зиму 1941-42 года девятилетняя Ника прочитала вслух полное собрание сочинений Пушкина и Лермонтова (стихи и прозу), прочитала полностью Жуковского, частично Чехова. Света не было, но у нас был какой-то элемент от автомашины, и к нему подключена маленькая батарейная лампочка. Ползимы он нам служил, потом иссяк. Крестная достала где-то немножко дурного керосина с бензином, что ли. Он плохо горел, давал большой нагар, но все-таки был свет, и мы читали и шили.
Другим нашим занятием было рисование. Мы брали Пасхальную открытку и обе разом срисовывали ее – кто лучше нарисует. Во второй половине зимы стали шить подарки к Святой Пасхе: Ника моим куклам, а я – Никиным. Это придумала мама. Мы и в кукол-то совсем не играли, и в руки их не брали, но нужно было держаться, чтобы теплилась жизнь. Нужно было что-то делать, чтобы не упала душа, не упал дух. И мы шили. Была у меня обезьянка Мишка. Ника сшила ей рубашку-косоворотку и штаны суконные в подарок к Святой Пасхе.

В конце января – начале февраля 1942 года наступили самые страшные дни. Иссякли все запасы продуктов в Ленинграде, а Дорогу жизни на ладожском льду страшно бомбили, и машины с продуктами и героями-шоферами уходили под лед. Три дня хлебозаводы не выпекали хлеб. Теперь очередь у магазина стояла день и ночь – в ожидании хлеба. В эти дни упала, наверное, половина людей, остававшихся в Ленинграде. Всю зиму до этого я не пускала маму в очередь, но тут день и ночь я одна стоять не могла. В ночь стала заменять меня мама. Это были три роковые ночи, после которых мама заболела.
Отбили немцев на Ладоге, хлеб поступил в город, но мама стала таять. Мы натопили дома снега, решили помыться. Мама помыла Нику, помогла мне помыться. Когда сама разделась, я испугалась: тело мамы было похоже на скелет, обтянутый кожей. Живот провалился, торчала грудная клетка, а на ней вместо материнской груди, – какие-то два, как тряпочные, мешочка.
У изголодавшихся людей от истощения появлялся кровавый понос. Кала нет, так как ему не из чего образовываться, а человека тянет. Начинает выходить прямая кишка из заднего прохода, так что больно садиться на стул, и идет оттуда слизь с кровью; человек, не имея никакой поддержки, после этой болезни умирает.
После общего расслабления у мамы появился кровавый понос.
В голод менялась психология от любви к жестокости. Мы с сестрой всегда любили животных. Еще осенью я очень жалела погибающих лошадей. Когда началась война, у нас оставался друг нашего детства – большой рыжий пес Песька и кошка Котька. В декабре бедная маленькая Ника мне сказала, что она молится, чтобы кошка пропала куда-нибудь, что даже слово дала, что до тех пор руки у печки греть не будет, пока Котька не пропадет. Это потому, что мама жалеет Котьку и ей капельку еды своей уделяет.
И кошка пропала еще до Рождества. Она пошла во двор и больше не вернулась. Вероятно, замерзла, голодная.
Большой, сильный пес еще жил. Сдохли все куры, и дохлыми курами мама понемножку кормила Пеську (данный в мирное время обет – не кушать мясного – мы в войну не нарушали). Пес стал какой-то маленький, весь облысел и все глядел на нас умными собачьими глазами, полными слез: «Ну, почему вы меня не кормите?» Когда мы уходили за водой, как ни приказывали ему сидеть на сене в будке, он все-таки по своей собачьей преданности доходил до закрытой калитки и ждал нас. Как завидит нас, возвращающихся, виновато поджав хвост, уходил в будку. За ним от его лопнувших обмороженных лап тянулся по снегу кровавый след.
И вот заболевшая от голода мама еще последнюю лепешку дала Пеське. Тут мы с Никой стали совсем жестокими, и разлюбили бедного, ни в чем не виноватого пса. Стали желать, чтобы он скорее умер. 6 февраля 1942 года услышали – больно вскрикнул в будке наш Песя. Подошли – он лежал мертвый. Пишу и плачу: какие мы были жестокие. Я тогда поблагодарила Бога, что бедный Песя умер. Он так высох, что и весной долго лежал в будке, нисколько не пах, не разлагался. Когда уже было совсем тепло, я взяла его на руки, такого великана, совсем легкого, завернула в тряпки, и отнесла в наш окоп-ямку. Там его и зарыли, сделали цветочную клумбочку и назвали – «Песина могилка». И сейчас там растут акониды, или «синие сапожки».
В голод нам больше всего было жало маму. С тех пор, как папа побывал он у нас в январе, писем от него с фронта больше не было. Крестная наша пришла нас навестить и очень плакала. Ей врач сказал, что мама больше не поправится, что у нее кровавый понос от полного истощения и конец его – только смерть. Нас тогда возьмут в детдом и повезут через Ладогу по Дороге жизни на «Большую землю».
Мы маме об этом ничего не рассказали. Горе у нас было самое большое. Нет брата, нет весточки от папы, скоро мамы не будет.
Я решила предложить маме, чтобы регулярно, каждый день она брала кусочек от моего хлеба, только не так, чтобы я ей все давала, а чтобы она просто считала его своим. Мама понекалась, потом согласилась, потом даже обрадовалась. Но этого было мало. Мы с Никой решили искать другой выход. У нас была положена очередь на хлебную горбушку, так как корочка всегда сытнее. Решили мы тайно от мамы молиться, и когда я с мамой выйду из дома, Ника должна была быстренько залезть под кровать, где в углу стояла вся в пыли, давно туда поставленная, бутылка со святой Крещенской водой. Ника должна была этой водой чуть-чуть, незаметно намочить хлебную горбушку, которая, когда будем делить хлеб, достанется маме. Сказать маме мы не решались, у нее был властный характер, можно задуманное только испортить. Так делали мы две недели.

День Святой Пасхи

Кончился март. В тот год Пасха была ранняя, 5 апреля по новому стилю. Морозы все не отступали, и снега было много-много. В самый день Христова Воскресения мама сама вспомнила про святую воду. Мы с Никой тайно переглянулись, достали бутылочку, и она попила святой воды. Ей стало легче.
У нас была еще дореволюционная пластинка, где на одной стороне были записаны пасхальные ирмосы, на другой – «Христос Воскресе» и «Ангел вопияше» в исполнении хора Архангельского. Мама достала пластинку и завела патефон. Когда я услышала, как поют «Христос Воскресе», все в душе у меня оборвалось, и я зарыдала в голос: «Светлый Праздник! как мы встречали тебя в прошлом году! Как убежали в сад, навстречу восходящему солнцу, вычесывали шерстку у Песьки, который мертвый теперь лежит в своей будке!»
Мама сняла пластинку, и больше мы не слушали этого душевного пения, уж очень было на душе тяжело.
Вдруг раздался оглушительный взрыв – аж оконная фрамуга влетела в комнату! Это немцы решили, что их никто не ожидает в Пасху, и устроили налет. Несколько немецких самолетов одновременно сбросили бомбы на пороховой склад на Ржевке, находившийся от нас всего в семи километрах! Пороховой склад, взрыв пороха! Что там было! Там все в воздух взлетело и перемешалось с землей.

Жизнь возвращается с весной

В день Святого Благовещения началась долгожданная запоздалая весна, с крыш потекло Так хорошо стало! Прилетели запоздавшие скворцы и прочие птички. То ли их военные действия отпугнули, то ли морозы, но они прилетели к нам на две недели позже обычного. Весна была такая дружная, что 10 апреля я на проталинках в саду набрала дикого щавеля на щи. Скоро крапива вылезла.
Мама наша совсем ожила, но только телом. Душой она потеряла прежнее мужество. Никуда больше не ходила из дома. За водой я брала с собой Нику. Ника была маленькая, ведерки носить не могла. Носила воду в бидончиках из-под молока. Целыми днями мама сидела в доме, а мы с Никой лазили по канавам и помойкам, искали разную съедобную травку, которая отрастать не успевала, т.к. люди ее мигом выщипывали.
Рвали крапиву, медок, копали корни лопухов. Огород мне пришлось перекапывать одной. Мама только делала грядки. Мы с Никой стояли огромную очередь и достали семян турнепса, репы, брюквы. Дома еще были в шкафу какие-то старые семена. Все посеяли. Семян картофеля ни у кого в городе не было.
А тут еще пришла радость. 20 апреля, в самый день рождения Ники, к нашему забору подошла женщина. Это была жена одного фронтового товарища папы. Она принесла нам весточку, что папа жив, находится вместе с ее мужем. Женщина дала нам кусок хлеба граммов на 300 и американскую шоколадку, что послал нам с ней папа.
Нечем нам было топить плиту, чтобы чай согреть или траву сварить. Все лыжи, скамейки, палисадники мы сожгли еще зимой. Теперь высматривали сухие деревья около пустых домов. Нике теперь исполнилось 10 лет, мне – 14. Но все-таки лесорубами мы были слабенькими, а сухие деревья были диаметром сантиметров 30-40. Я делала подруб, как полагается. Чтобы пилу не зажало, пилили немножко наискось. Задыхались, но что делать – надо! И опять тянули полутупую пилу. Дерево грохалось. Таскать распиленные дрова домой у нас силенок не хватало. Мы потихоньку каждое полешко перекатывали, как бочку.

Вторая линия фронта

(Там, в Рыбацком, теперь стоит памятник.)
Как-то в мае приехал папа, всего на несколько часов. Он нам подробно объяснил, где он стоит со своей артиллерией.
В этот приезд папа испугался за мое здоровье. Мама ослабла, упала духом, и все тяжелые работы свалились на меня, а я ходила на таких тонких ногах, что они больше были похожи на палочки. Я же опиралась на Никино плечико, когда мы шли далеко, сил у меня не хватало. Вот и просил папа нас каждую неделю ездить к нему на вторую линию фронта за помощью. Уезжая, взглянул на дом и сад, обнял маму и заплакал.
По городу пустили первые после жестокой зимы трамваи. В апреле открыли первую баню, всего одно отделение. Мужчины и женщины мылись вместе. Чувства различия пола тогда не было. Люди мылись, как измученные дети. Хотелось только согреться и помыться.
От райжилуправления организовали уборку покойников, так как весной они оттаяли и стали разлагаться. Их всех возили в тот же карьер, куда зимой машины-пятитонки уложили тысячи воинов из госпиталей. Этот карьер мы с Никой звали «покойницкой ямой». Он был большой, метров триста в ширину и метров четыреста в длину. Когда мы стали ездить к папе, то в Лесной на трамвай нужно было идти мимо этого карьера. Оттуда шла такая вонь, что мы полкилометра старались бежать, не дыша, затыкая нос. Много лет, уже после войны, этот карьер все засыпали и засыпали, а он все давал осадку. Работали экскаваторы. Только в 1950 году здесь насыпали холм, а сверху поставили обелиск: «Жертвы героического Ленинграда».
К папе мы ехали до Невской заставы, а дальше пять километров шли пешком. На военной заставе у шлагбаума, где стояли часовые и никого не пропускали, мы подходили и говорили, что идем к папе, и фамилию его называли – и нас пропускали.
Бедный папа опять для нас рисковал своей головой. Он знал, в какой день мы приедем, готовился к нему. На передовой линии между русскими и немцами у осажденного города установилась граница. Там была нейтральная зона, соблюдаемая обеими сторонами противников. Она шла по полю бывшего совхоза. Весной там взошло много салата. Вот в эту зону, ползая на животе, лазил наш папа. Полз, не поднимая головы, ножиком срезал салат и совал его в мешок, привязанный к ноге, волочащийся за ним сзади. И Бог хранил его. Весь салат отдавал нам.
На пару с товарищем бросали они гранаты в Неву, что строжайше запрещалось. Так они глушили рыбу. Ее делили пополам. Свою часть он всю отдавал нам. Папа даже дров наловил в Неве, тоже пополам с товарищем, высушил их на берегу и отправил со мной на военной машине к нам домой. Помню, страшно было мне сидеть мне на дровах наверху! А кабина была занята военными. Они ехали за боеприпасами в Ленинград и заодно по пути везли нам дрова. Сам папа остался там, на второй линии фронта, только чего-то все бегал, хлопотал и махал руками.
Когда мы к папе приезжали, он кормил нас. Обед его был маленький, на одного человека. Мы забирались в пустой брошенный дом, там затопляли плиту. Папа сваливал все вместе – и суп, и кашу – в одну кастрюлю, добавлял туда много-много крапивы, и всего этого вместе хватало поесть на троих. Маме он с нами посылал хлеба и сахару из своего пайка.
Стоим мы с папой там, у него на фронте. Он говорит: «Слышишь музыку?» – «Слышу». – «Это в Пушкине у немцев по радио поют». Как же все это близко было!
Под ногами у нас – земля, бурьяном заросшая, даже мусор какой-то. А папа говорит: «Под нашими с тобой ногами – моя батарея». Так здорово были пушки замаскированы у них!

…Папа очень сильно скучал по семье, по маме. Однажды мы получили его фронтовое послание – треугольничек, а в нем не письмо, а аккуратно переписанная только что вышедшая песня «Темная ночь»:

Темная ночь. Только пули свистят по степи,

Только ветер гудит в проводах,
Ярко звезды мерцают…
В темную ночь ты, любимая, знаю, не спишь
И у детской кроватки тайком
Ты слезу проливаешь.
Как я люблю глубину твоих ласковых глаз,
Как я хочу к ним прижаться губами…

Глаза – это зеркало человеческой души, это вход в душу, через который виден, светится образ Божий в человеке! С тех пор прошло много лет, но, когда я слышу или вспоминаю песни военного времени, они потрясают меня своей глубиной и любовью к близким. Мне становятся понятней скорби мира, и Господь в молитве ближе, и молитва становится горячей за всех страдальцев войны.

До свиданья, мама, не горюй,

На прощанье сына поцелуй!
До свиданья, мама, не горюй, не грусти,
Пожелай нам доброго пути!

Сын утешает свою бедную маму, а она все стоит, долго смотрит ему вслед: «Вернется ли?» – и утирает фартуком слезы. Потом бессонные ночи в молитве за любимого сына-фронтовика – это темная связь в любви между Богом и человеком и между людьми взаимно – молитва.

Голод и детская доброта

Недолго пришлось нам ездить к папе. Скоро его перевели в другое место.
Наступил июль. Овощи начинают поспевать в начале августа. Кроме травы, ничего еще не было, не поспело. Правда, тогда под огороды даже в центре города все скверы раскопали. В том числе и сквер напротив Казанского собора. Памятники полководцам Барклаю-де-Толли и Кутузову так и стояли – между грядками.
У бывшего овощного комбината люди раскопали яму, куда несколько лет тому назад были закопаны отходы крахмала – жом. Этот жом уже наполовину превратился в землю. Вот туда мы с сестрой ходили. Охранница не пускала в яму (она же на территории бывшего крахмального цеха). Собирались ребятишки с корзинками, и все просили: «Тетенька, пусти!» Наконец, она отворачивалась, делала вид, что не замечает нас, и мы спешно выскребали из земли жом руками в корзинки и убегали. Дома мама заливала жом водой и проливала сквозь решето. Это была полуземля. Червей там было всяких полно, но сор и червей удерживало решето, а песок не удерживало. Из отстоявшегося крахмала пекли лепешки, которые от песку скрипели на зубах. И, как бы голоден ни был человек, больше трех лепешек не съешь, все равно вырвет.
Но все-таки смертность в городе поубавилась. Теперь был голод, а не мор. Хоть траву или землю можно было достать. Копали торф в Пискаревском лесу и ели. И нам он тоже казался кисленьким, вкусным. Но от торфа что-то делалось в желудках, люди от него умирали, если много съесть.
В конце лета все ожили – поспели овощи. С 1 октября 1942 года дети начали вновь учиться в школах в обязательном порядке. Да теперь все-таки в основном в городе остались те люди, кто как-то пристроился к жизни: или мать работала в военном госпитале, или отец занимал важный пост в тылу по снабжению фронта, или те загородные жители, которые умудрились сохранить корову, – из Всеволожского района.
В центре города почти никто не жил. Жили по месту работы, на казарменном положении. На городских улицах было порой так пусто, что голос раздавался, как в пустом коридоре, отзываясь эхом.
Как-то очень скоро кончились все овощи. Они без хлеба и картошки – водянистые, несытные, их много уходило. В конце ноября от овощей уже ничего не осталось. Хлеба теперь давали уже по 200 граммов на человека, рабочим – 400 граммов. Но люди-то были изголодавшиеся!
Очень изменилась наша мама. Терпение иссякло, ослабла сила воли, нарушился порядок. Она часто упрашивала меня идти в какой-нибудь далекий магазин, искать, где бы хлеб дали по карточкам за три дня вперед. Порой она кричала на весь дом до истерики: «Что мы будем делать, как мы будем жить?!» Я ее обнимала, уговаривала, но ничего не помогало. Найти выход, устроиться куда-то на работу она не могла – совсем потерялась. Если нужно было что-то перепродать, выменять, все приходилось делать мне.
В это время вышло постановление ломать деревянные дома. Если кто в них жил, то переселять людей в город в каменные дома, в пустые квартиры. Это были вынужденные заготовки дров для зимы 1942-43 года – для школ, госпиталей и других учреждений. Жизнь учит, и мы с сестрой Никой тоже не зевали. На нашей улице сломали два больших двухэтажных дома. Как стемнеет, мы брали детские саночки и возили домой всякие доски, что полегче. Дров запасли на всю зиму.
В декабре, отучившись три месяца в шестом классе, я стала искать работу. Очень хотелось поступить в военный госпиталь. Работа там была тяжелая, но за нее давали рабочую карточку – хлеба вдвое больше, чем мы получали, не работая.
Мама все плакала. Смерть от голода теперь не угрожала, паек был больше, чем в прошлую зиму, но так, в таком состоянии, в каком находилась мама, человек может просто душевно заболеть.
Не взяли меня в военный госпиталь. Мне было 14 с половиной лет. Худая, маленькая, и паспорта нет – несовершеннолетняя. Пришлось остаться пока в школе.
Никогда не забыть мне теплоты душ детских – тех девочек, что учились с нами в школе в то тяжелое время. Их было очень мало тогда, и жили они полегче, чем мы: их родители работали на фронт.
Учились мы и в голод хорошо, вероятно, просто по привычке, и учителя жалели нас. Как-то раз у Ники в классе собирали деньги на «детей фронтовиков», и весь этот сбор отдали Нике.
С ней за партой сидела девочка Лара. Однажды Ника взяла свой портфель, а там кусок хлеба лежит. Она даже испугалась, а Лара шепчет: «Ника, это тебе, возьми, пожалуйста, возьми». И дети-то были маленькие, четвертый класс всего!
У Гали Симакиной папа был каким-то министром. Они тоже жили на казарменном положении в каком-то очень холодном домике. Пришла Галя в школу с бидончиком кислой капусты: «Ника, возьми, это моя мама тебе прислала». Умерла эта Галя двадцати двух лет отроду. В том холодном блокадном доме застудила она почки, и после войны вылечить ее не смогли.
Девочкам-совхозницам выдавали свеклу. Девочки сами между собой договорились, и каждая из них по свеклинке для Ники отложила. Так жили дети в голод. Какими милыми, добрыми были эти девочки – Клемешка, Женя Диянова, Галя, Лариса! Навсегда остались они в душе.

Моя работа

Мне помогла крестная. У нее были знакомые в бухгалтерии овощного комбината на Пискаревке. Туда-то и поступила я 25 апреля 1943 года в качестве ученицы в бухгалтерию. Школу оставила, не доучившись в шестом классе.
Комбинат только назывался комбинатом. Там работали всего три корпуса. В них после прорыва блокады с «Большой земли» поступала картошка, только для армии. Остальные корпуса ломали на дрова. Из подсобных хозяйств с окраины осенью поступала морковь, капуста, но тоже очень мало, только для армии.
На весь комбинат я была самая маленькая работница. С делом в одну неделю освоилась. Школу не жалела, хотелось как-то устроиться, чтоб всем в семье легче было. Мама тоже поступила на работу в контору райжилуправления картотетчицей.
После затишья снова начались артиллерийские обстрелы города. Мы сидели в конторе, а в пустые корпуса комбината попадали снаряды. Но мы привыкли. Никто никуда не прятался и не бежал.
Люди на комбинате воровали картошку: по несколько картошинок прятали в карманы и на груди, и так выносили через проходную.
В первые дни моей работы и я задумала делать так же. В обеденный перерыв зашла в корпус, положила в карманы картошку. Меня всю трясло! Вылезла из корпуса, побежала и спрятала картошку в ямочку под забором. Вечером принесла домой картошку, мама очень обрадовалась.
Так лазила я в корпус воровать раза три, а на четвертый – попалась. Меня кладовщица в корпусе заметила, правда, без картошки, и только отругала. Этого было достаточно. Больше я никогда туда не ходила. Это было воровство, самое настоящее, и оставалось только каяться, так как совесть меня все время упрекала.
Как же хорошо, когда человек при любых условиях жизни положится на Бога и пойдет честным путем!
Я не стала ничего брать в корпусе, а охранники заметили это и стали жалеть меня, как самую маленькую. Я иду через проходную и подберу раздавленный в лепешку колесом машины кочан капусты или огрызок сырой морковки. Охранники заметят это, и сами то, что отняли у других в проходной при обыске, наложат мне в сумочку и поддадут мне в спину: «Уходи скорей!»
Мама дома все радовалась. Она больше не плакала от голода, меня даже «кормилицей» называла.
Как вспомнишь маму, жалко ее до слез!.. Она так изменилась – так сильно на нее подействовала тяжесть военных лет.
Игорь, брат наш, был самый старшим и любимым ее сыном. Она все ждала его, потому и не хотела эвакуироваться, когда предлагали уехать от голода. «Куда я поеду, кому я там нужна? А сын мой, вдруг он вернется, где же он меня искать-то будет?» – говорила она. Даже видеть от слез стала хуже.
Охранники разрешали мне брать всякие дощечки-дровинки от сломанных корпусов. Как несовершеннолетняя работу я кончала на два часа раньше обычного, приходила домой, пилила и колола принесенные дрова, ставила самовар к приходу мамы, а Ника бежала к жилконторе встречать ее. Мама искренне радовалась тому, что Ника ее встречает. К сожалению, эта сплоченность между нами в дни войны, привязанность мамы к нам после войны, когда вернулся папа, вылилась в ревность мамы нас к отцу, в катастрофу семьи. Тут на помощь пришло удивительное терпение папы, потому что он маму любил и все ей прощал.

Последствия голода

Наступил 1944 год. 27 января наши войска сняли с города блокаду. Весной в нашем комбинатском садике из двух рядов яблонь нам выдавали медали «За оборону Ленинграда».
Папа со своими пушками и тракторами шел на запад. Его отеческие заботы не прекращались. После снятия блокады мы получили от него письмо: «Мы уходим на запад. В Усть-Славянке, в доме у таких-то, я оставил вам немного продуктов, что скопил. Таля, поезжай туда с Елей. Она это место знает, она ходила туда ко мне вместе с Никой в 1942 году летом».
Ездили мы с мамой вдвоем за этой посылочкой. Какие честные в войну были люди! На чужих людей папа положился, и они все нам отдали. Дома уже раскрыли мы посылочку. Чего только там не было: и масла немножко, и печенье, и сахар. Так трогательно все было собрано. Мама даже поплакала. А впереди был Запад!
В Ленинград стали возвращаться люди, которые эвакуировались в тяжелое время. Открылись школы для взрослых. Многие шли учиться. И мне захотелось поступить в такую школу. Но уж очень далеко от нас она была – от места моей работы нужно было километров пять ходить пешком. На работе пораньше не отпускали, хотя вышел правительственный указ не задерживать на производстве тех, кто хочет учиться. Я посоветовалась с мамой и ушла в обыкновенную дневную школу.
Трудно было учиться после такого перерыва, и в шестом-то классе я не доучилась, а теперь пошла в седьмой класс. Но самое тяжелое – я стала болеть.
То два месяца держалась повышенная температура. А тут, как в школу пошла, так заболела, что все тело мое покрылось нарывами, как проказой. Не было живого места на теле: щеки, подбородок, шея, плечи, руки, бока – все было покрыто нарывчиками. Мама применяла всевозможные средства. Кто-то сказал, что йод дезинфицирует и все подсушивает. Мама решила применить это самое мучительное для меня средство. Мазала йодом все сплошные гнойные оголенные язвы. Можно было терпеть, не двигаясь, но голос свой я удержать не могла. Поэтому, чтобы не кричать, брала большую тряпку в рот. Но йод не помог. Он вызвал еще большее скопление гноя.
Целую четверть не ходила в школу. Днем лежать не могла, сидела и читала Библию – Ветхий Завет, хотя понимала-то в нем мало. Двигалась по комнате, вся изогнувшись, с опасением, чтобы с боков и плеч не свалились бинты и тряпки.
В начале своей болезни молилась, просила у Господа здоровья, почему-то, сама не знаю, говорила: «Господи, если поправлюсь, я Тебе еще на земле пригожусь». Но обещаний Богу никаких не давала. Потом, когда мама со мной замучилась, когда я почувствовала, что болезнь моя близким моим стала в тягость, упала духом и начала просить у Бога смерти.
Смерти Господь мне не послал. Немножко поправилась, и опять стала учиться в школе. Эту болезнь после 900 дней блокады, хотя уже не в той силе, а полегче, несла целых десять лет. Дело было в том, что страшный голод застал меня в возрасте девического развития. Совершенно нарушился в организме обмен веществ и развитие прекратилось.
Врачи-гомеопаты советовали отправить меня на юг, чтобы смена климата вызвала жизнь в организме. Но кто же меня отправит на юг, когда мы едва сводили концы с концами?
Так жила до 20 лет дохлой, как палочка, нарывы все гуляли по телу: то тут, то там вылезет нарыв. На лице появилась какая-то экзема. Я в школе очень стеснялась всех, особенно мальчишек, когда они приходили к нам на школьные вечера уже в послевоенное время.

Мир

Немцев гнали. У нас в городе открыли духовные школы. В Преображенском соборе на дверях висело объявление: в семинарию принимаются юноши, окончившие десять классов школы. Мы с сестрой стояли у объявления и так жалели, что родились не мальчиками, а девочками.
В 1945 году Святая Пасха была поздняя, 6 мая по новому стилю, в день Святого Георгия Победоносца. В этот день наши войска брали Берлин. Где-то там был и наш папа со своими пушками.
6 мая впервые за всю войну, разрешили ходить по городу всю ночь. Пасхальная служба служилась не в 4 часа дня, как всю войну, а в полночь. Светомаскировка была отменена.
В конце войны у нас в доме уже появился котенок – редкость для города в то время. Пришла весной добрая девочка из моего класса, Женя Диянова, к моей маме, сахару ей принесла. Хотелось Жене нашу Кисоньку приласкать, но шустренький котенок никак ей не давался, убегал.
Кругом было так хорошо! Лопались почки на деревьях, пели птицы.
На следующий день я копала землю в огороде, Кисонька дралась с соседским котенком на крыше сарая. То было в канун моего дня рождения – 9 мая 1945 года. Вдруг слышу – кричат: «Война кончилась! Заключен Мир!» Так было это удивительно, даже в голове не укладывалось: война окончилась!!!
На следующий день, 10 мая, мне исполнилось 17 лет.
  • Like
Реакции: 1 человек

Комментарии

Трудно писать комментарии, слезы подступают к горлу. Какое не детское мужество, какая любовь в этих воспоминаниях. Какая вера, истинная вера!
 
Спасибо, дорогая Людмила. Для меня многое узнаваемо в этом тяжелом и прекрасном рассказе. Как будто с давно ушедшей мамой поговорила …Слава Богу,они выстояли! Перечитала и воспоминания Еликониды Федоровны о прот. Борисе Николаевском. Светло на душе.
 
Как просто, бесхитростно. Как мощно написано. Я тоже, как К.Елена, будто только что поговорила со своей мамой. Она была чуть младше в это лихое время. А в остальном... Все так же легло на ее плечи. И растерявшаяся больная мать. И совсем маленький брат. И чуть не съели за остававшийся румянец на щеках. И еле-еле дожили до свежей травки. И огород, и грядка у них была возле Казанского собора.
И это все было...
 
Спасибо ,что поделились с нами своей жизнью.Действительно,можно читать только со слезами и благодарностью ,что вы все это пережили!Слава Богу,что нет войны сейчас.
 
Спасибо всем, кто принял эту блокадную повесть так близко к сердцу и откликнулся! Среди этих откликов обратили на себя внимание слова Анастасии Кирсановой: "Спасибо, что поделились своей жизнью". Сначала я подумала, что она ошибочно приняла рассказ Е.Ф. Зенковой за мой, но потом поняла, что это не оговорка, просто для нее жизни блокадных детей слились в одну...
"Мы держались. В голод очень помогают порядок в душе, в настроении и во всяком деле. Мама была всегда во всем аккуратная и раньше. Еще в младенческом возрасте мы не имели права от завтрака до обеда и корочки съесть. Бывало, скажем маме: «Кушать хочется!», а она скажет: «Терпите, будет скоро обед, и будете кушать».
В блокаду многие люди умирали оттого, что как-нибудь за три дня вперед паек достанут и съедят в один раз. Велик им кусочек за три дня – 375 граммов хлеба. Ну, а потом три дня без крошки хлеба во рту ослабевший человек не выдерживает и умирает голодной смертью. У нас был введен строгий порядок: этот кусочек хлеба делить на два раза – на утро и на вечер. Пили мы горячий кипяток, и крошечный кусочек хлеба был вместо конфетки с кипятком. Было у нас немного картошки, ее дотянули до Рождества Христова, делая суп, в который клали картошку по счету. Всего этого было так мало – как котенка прокормить, но равномерно, постоянно, упорядоченно. Другим важным моментом было то, что мы не ложились в кровать от голода, так как и раньше в болезнях в кровати не лежали. Старались заняться делом, чтоб ни минутки перебоя".
У нас с мамой было заведено так же. Я рассказывала, еще на блоге у о.Константина (свой я еще не вела тогда), как слизывала тайком налипшие на нож, которым мама резала блокадный паек, крошки хлеба и, четырехлетняя, знала, что без мамы трогать хлеб нельзя. Точно так же, как в семье у Еликониды, и мы с сестрой, даже уже после войны, "не имели права от завтрака до обеда и корочки съесть", только у нас это называлось "кусочничать". (Этот навык, кстати, очень помогает и теперь, "хранить пост".) Наверное, поэтому я у мамы и выжила. Только теперь я понимаю, как важна была эта строгая дисциплина (против которой мы с сестрой, позже, уже подростками, втайне роптали, называя ее между собой почему-то немецким словом "ordnung", но блюли). И как, кстати, может она пригодиться, если, не дай Бог, случится со всеми нами что-нибудь подобное.
У меня до сих пор сохранилось какое-то совершенно исключительное отношение к хлебу. Если я не рассчитала и у меня кончился хлеб, но полно другой еды - значит, у меня нет никакой еды. Если я пришла в гости и выяснилось, что хозяйка забыла купить хлеб или вообще не ест его, это теперь модно, - застолье мне не мило.
Хотя, конечно, не в хлебе едином дело. Блокадное время явило и глубочайшие бездны, и высочайшие высоты человеческого духа. И Е.Ф. и о том, и о другом пишет. Это нам тоже надо знать, и тогда, и сегодня: о безднах наших и о высотах...

...В ее рассказе меня больше всего потрясли два эпизода. Один - о том, как в Светлую Пасху 1942-го мама поставила пластинку с пасхальными песнопениями и как абсолютно невозможно оказалось их слушать... И другой - о том, как первый раз мылись в бане, и мылись все вместе, без различия полов. И до сих пор, вспоминая слова "измученные дети", я плачу... вначале я именно так и хотела назвать эту свою запись, но передумала: чтобы не надрывать сердца.
...Вчера моя одноклассница, которая тоже была здесь в блокаду, хоть и не всю, как я, сказала: "Я где-то прочитала, что за последние четыре года блокадников стало втрое меньше". Да, конечно: труженикам блокадного Ленинграда уже далеко за 80, да и блокадным детям уже перевалило за 70. Еще несколько лет - и нас не станет, и уйдет живая память о надоевшей "племени младому, незнакомому" блокаде ("сколько можно!"). Простите нас.
 
Это вы нас простите...
Мы, тридцатилетние, дети совсем другого поколения, вспоминаем о блокаде только вот в такие памятные даты... Я все школьные годы (с 1985 года) прожила в Ленинграде-Петербурге и нам очень много, даже в младших классах, рассказывали про подвиг блокадного Ленинграда. И на мемориалы мы ездили, и встречи с блокадниками регулярно в школах проводились... Но поскольку семья моя из совсем других мест, для меня блокада навсегда останется чем-то вроде "страшной сказки" - вроде и знаешь точно, что все это было на самом деле, а поверить до конца невозможно. В голове не укладывается очень многое из того, что прочитано про блокаду.

Этой осенью старший сын за обедом испохабил кусок хлеба. Я стала ругаться на него за это неуважение к еде, объяснять, что нельзя так поступать. И на вопрос "почему?" попыталась как смогла рассказать про блокаду Ленинграда, про жуткий голод. Надеюсь, что наши дети все же будут помнить то, о чем нельзя забывать.
 
Марина (Майя) написал(а):
Это вы нас простите...
Мы, тридцатилетние, дети совсем другого поколения, вспоминаем о блокаде только вот в такие памятные даты... .

Найдите на сайте Игоря Растеряева, Вашего ровесника, песню "Геогиевская ленточка": на мой взгляд - это лучшее, что было написано о войне в последние годы.
 
В субботу в Аничковом дворце проходила конференция школьников "Война, блокада, Ленинград". Участвовало более 70 человек . В том числе и моя ученица (тема - "Красноборская операция").
Перед открытием выступал президент Ассоциации историков блокады Юрий Иванович Колосов. Он, в частности сказал, что сейчас осталось всего 19 тыс. человек, награжденных медалью "За оборону Ленинграда".
 
Игорь Растеряев.
За окнами весенний лес летит
Я еду в ленинградской электричке
Напротив меня девочка сидит
С Георгиевской ленточкой в косичке
Сегодня эту ленточку носить
На сумке можно, можно – в виде брошки
Но я прекрасно помню и без лент
Как бабка не выбрасывала крошки
Как много лишнего мы слышим в дни побед
Но только этой патоке с елеем
Не очень верят те, кто в десять лет
Питался в основном столярным клеем...
 
Спасибо, дорогая Татьяна Анатольевна, за "Георгиевскую ленточку" (я о ней не знала, а песня, действительно, потрясающая...) и за это сообщение. И вот опять - перекличка поколений... Читаем у Е.Ф. Зенковой: "5 июля уехал и брат на практику в Красноборское лесничество, что за Лугой. Его провожала одна я… и проводила навечно. Помню, как долго я глядела, как уезжал автобус, покачиваясь на ухабах. Глядела, глядела… да не могла подумать, что это в последний раз! Мой милый, родной брат Гуля..." Там он и сгинул. И вдруг сейчас читаю в Вашем комментарии о докладе Вашей ученицы: "Красноборская операция"...
И очень хорошо сделала К. Елена, что разместила текст песни: в аудиозаписи слова не всегда разборчивы.
 
Людмила Никеева написал(а):
И очень хорошо сделала К.Елена, что разместила текст песни: в аудиозаписи слова не всегда разборчивы.

Зто только начало песни. Самое сильное - дальше. На сайте у Игоря есть и видео, и полный текст.
 
Да, это так. Но и про столярный клей тоже не слабо! Я сразу вспомнила про клейстер для заклейки окон, который варили мама с тетушкой и который я у них выпрашивала:)
Простите затянувшееся комментирование, но я тоже помню холодец из столярного клея, как не помнить! Мама с тетей Дусей его ели, а ела ли я - не помню, наверное, все же его не рисковали мне давать. А клейстер, жидкий, как каша, и горячий, имел вполне съедобный вид. Но только вид, его мне тоже не давали: "Кишки склеятся!" Помню же я о нем, потому что разбитые осколками стекла стали заклеивать (для чего и варили клейстер) уже когда бомбежки кончились, то есть к концу войны, когда мне уже было лет шесть. Помню еще, что чаще всего до заклейки дело не доходило: "А ну его, Дуська, давай съедим!" - "Давай!" И с хохотом принимались есть... (Если кому-то это интересно, кроме меня:))
 
Последнее редактирование:
Мама тоже рассказывала про холодец из столярного клея. Спасибо за воскрешение названия, а то я его уже с клейстером перепутала. Нет. Это был столярный клей!
 
Очень тяжелое и страшное время было... И кажется, что выжить в таких условиях нереально. Вот тут очень ясно понимаешь слова: "Невозможное человеку, возможно Богу". Только милостью и любовью Божьей столько людей остались живы и могут рассказать нам об этой "жизни".
Большое спасибо!
 
Вот тут очень ясно понимаешь слова: "Невозможное человеку, возможно Богу". Только милостью и любовью Божьей столько людей остались живы и могут рассказать нам об этой "жизни".
Спасибо! Очень мудрая трактовка.
 
«Дети блокады»
Слова: Игорь Шевчук, музыка: Евгения Зарицкая

Исполняет: Катя Слободчикова

Я благодарна этой дате,
Во сне я видела не раз
В бомбежку мальчик встал с кровати -
Когда ее прошил фугас.
И не взорвавшись, стал он чудом
И было мальчику пять лет
Благодарить я небо буду
За то, что это был мой дед!

Припев:
Дети блокады!
Дети войны!
Тронуть снаряды
Вас не должны!
Чтобы не кануть!
Чтобы дожить!
Чтоб в нашу память
Путь проложить!

Земля Бадаевского склада
Казалась сладкой на обед.
Дожить до лета как-то надо,
Но у девчонки шансов нет.
Дорога жизни - знает много.
Не всех до цели довела.
Благодарю, тебя, дорога
За то, что бабушку спасла!

Луч солнца в небе мирном тонет,
Но слышу вой сирены я,
Когда вдруг дед во сне застонет
И вздрогнет бабушка моя.
И вижу я в минуты эти
Там, на краю у тишины
Стоят, за руки взявшись, дети
Что не вернулись с той войны.
 
Здравствуйте! Отсканировала автобиографическую книгу Еликониды Федоровны Зенковой "Кресту Твоему поклоняемся, Владыко". Здесь к сожалению не знаю как её выложить, поэтому выкладываю на своей странице вконтакте https://vk.com/verba79
 
Сверху