Азбука веры Православная библиотека профессор Алексей Петрович Лебедев Голос старого профессора по делу профессора А.П. Лебедева с покойным профессором о. протоиереем А.М. Иванцовым-Платоновым


П.И. Горский-Платонов

Голос старого профессора по делу профессора А.П. Лебедева с покойным профессором о. протоиереем А.М. Иванцовым-Платоновым

Содержание

Голос старого профессора по делу профессора А. П. Лебедева с покойным профессором о. протоиереем A. М. Иванцовым-Платоновым Из наблюдений старого профессора  

 

Голос старого профессора по делу профессора А. П. Лебедева с покойным профессором о. протоиереем A. М. Иванцовым-Платоновым

Покойный о. протоиерей Александр Михайлович Иванцов-Платонов принадлежал к числу студентов ХХІІ-го курса Московской духовной академии (1856–1860 гг.). Этому курсу впервые читал я свои лекции по библейской истории и еврейскому языку, начавшиеся с 1858 года. Алексей Петрович Лебедев был моим слушателем позднее: он принадлежал к составу ХХVII курса (1866–1870 гг.). Прослужил я в академии тридцать пять лет и оставил академическую службу почти совсем одновременно с А. П. Лебедевым, в том же 1895 году. Значит, все двадцать пять лет своей академической службы он прослужил вместе со мною. Не мудрено, что у меня наберётся немало материала, пригодного для суждения о тех укорах, отчасти учёного, a отчасти совсем уже неучёного свойства, какие раздались из уст одного церковного историка, младшего, против другого церковного историка, старшего. Раздались они сначала, к немалому моему прискорбию, на страницах академического журнала («Богословский Вестник», август 1899 года), издания, близкого мне по весьма уважительным причинам, a затем перешли на страницы «Московских Ведомостей», приняв форму полемики с священником И. П. Добронравовым. Отец Добронравов пожелал отразить укоры, доставшиеся A. М. Иванцову-Платонову (см. «Моск. Вед.» 279–281, 1899 г.). A. П. Лебедев пожелал и поразить защитника, и усилить укоры покойному о. протоиерею. («Моск. Вед.» 1899 г., №№ 279–300, 302, 303,305). Я с своей стороны имею возможность внести некоторый свет и в это дело, и в некоторые другие, находящиеся с ним в более или менее близкой связи. Чтобы он не погас вместе с светом моей жизни, – мне 64 года, – я и захотел поговорить о том, что мне хорошо известно, чего другие не знают, a кто и знает, но говорить, по тем или другим причинам, не захочет. Правдивый историк, может быть, скажет мне спасибо не столько за надлежащее освещение дела А. П. Лебедева с A. М. Иванцовым-Платоновым, – дела имеющего интерес весьма преходящий, – сколько за правильные сведения о делах, соприкосновенных с ним и неизбежно имеющих встретиться мне на моём пути, ведущим к разъяснению дела А. П. Лебедева с A. М. Иванцовым.

За время студенчества того и другого из поименованных лиц у меня, – да и не у одного меня, – составилось такое о них понятие. Из студентов ХХVII-го курса лучшими, наиболее даровитыми студентами были Ник. Мих. Иванцов (брат А. Михайловича), А. П. Лебедев, Ив. Дм. Петропавловский, Андрей Петрович Смирнов, Ив. Андр. Пятницкий. Но ни один из них не мог идти в сравнение с студентом, ранее их на десять лет бывшим в нашей академии, с A. М. Иванцовым-Платоновым. Со времён Виктора Дм. Кудрявцева-Платонова (ХVIII-го курса, 1848–1852 гг.), да и долго после Иванцова, не было студента, который так много превосходил бы своих товарищей силою ума и талантливости, хотя между товарищам Иванцова были и такие люди, как Парфений Лук. Репловский и Пётр Макар. Хупотский, несомненно очень даровитые, (но впоследствии очень несчастные). Неудивительно, что ещё в первые годы студенчества А. Иванцова академические преподаватели показывали его семестровые диссертации таким людям, как Аксаковы и Безобразовы. Неудивительно и то, что, находясь ещё на студенческой скамье. A. М-ч был принят в кружок славянофилов (см. A. М. Иванцова-Платонова «За третье десятилетие священства», Сергиев Посад, 1894, стр. 49, 50), которым он во многом сочувствовал, и стал тогда же сотрудником «Русской Беседы». Одна из его семестровых диссертаций, написанная на втором году студенчества – «О положительном и отрицательном отношении к жизни в русской литературе» – была напечатана в первой книге «Русской Беседы» за 1859 год. «Затем, – говорит сам A. М-ч, – был начат мною ряд других работ для «Русской Беседы». Эти работы не увидели света с приостановкой «Русской Беседы» в 1859 году и куда-то потом пропали у меня» (там же, стр. 49). По поводу одной из этих неизвестных нам работ, содержавшей, по-видимому, разбор или сочинений, или одного из сочинений C. Т. Аксакова, сам Сергей Тимофеевич писал студенту Иванцову, 25 октября 1858 года, следующее письмо, которое приводим дословно:

«Любезный мой рецензент!

Не знаю вашего отечества и не могу употребить пошлого и холодного «милостивого государя». Благодарю вас за ваше письмо. Прочитав вашу статью, я сам сердечно полюбил вас, и не за то, что вы так высоко цените мои сочинения, a за ваш ум, за ваше верное и сильно уже развитое эстетическое чувство: я уверяю вас, – и вы мне поверите, – что если б вы писали не обо мне, то я ещё в большее пришёл бы восхищение от вашей статьи. Чувство удовлетворённого самолюбия, правду сказать, очень приятное, как-то мешало мне наслаждаться вполне, вашим тонким пониманием и глубоким чувством к малейшему проявлению художественности. Мне приходилось, восхищаясь вашим разбором, восхищаться и своим собственным произведением, a это было неловко и как-то совестно. Через несколько дней я вновь выслушал вашу статью и ещё более оценил её. Честь и слава вашей академии, a также и вашим профессорам, a особенно преподавателю русской словесности1. Конечно, все дары от Бога, но всякое дарование требует воспитания для своего развития».

«Я очень болен и постоянно страдаю; спокойных часов у меня немного, но я пользуюсь ими и постоянно что-нибудь диктую. Статью мою в трёх последних книгах «Русской Беседы»2, вы, верно, прочли; другая статья моя печатается в Сборнике казанских студентов, которому я дал имя «Братчина». Я пришлю вам её и мой портрет».

«Приятно лично познакомиться с человеком, на которого возлагаешь большие надежды, a потому вы не можете сомневаться, как мне приятно будет увидеться с вами».

«Ещё раз благодарю вас от глубины сердца за ваше тёплое сочувствие, за вашу искреннюю любовь ко мне, a также благодарю ваших добрых товарищей. Вам предлежит широкий и благодарный путь. Всё оживает на святой Руси, – должна ожить и процвесть русская словесность. Политические и общественные интересы только на время поглотили общее внимание. Когда же всё устроится и успокоится, – литература вступит в свои права и займёт первое место, как выражение духа целого народа».

«Прощайте, мой любезный Иванцов! Я бы желал иметь вашу статью в первом её виде. Не можете ли вы подарить мне тот список, который был у меня? Нужды нет, если он измаран».

Ваш душою

С. Аксаков.

Так отнёсся наш великий художник слова к студенту Иванцову, который прошёл тогда ещё половину четырёхлетнего академического курса.

Наглядное подтверждение высокого мнения академических профессоров о студенте Иванцове дают списки студентов XXII курса по успехам. Все четыре года Иванцов без всяких споров между многочисленными ценителями его успехов занимал первое место в общем списке студентов. Общий список составлялся на основании частных списков по предметам, изучаемым на том или другом из двух курсов, из которых каждый, и старший, и младший, продолжался два года. На первом, младшем, курсе Иванцов был первым по частным спискам: философскому, который был составляем троими профессорами (метафизики, психологии и истории философии с логикой); по историческому, который на младшем курсе был составляем двоими профессорами гражданской истории (всеобщей и русской), по списку, составлявшемуся профессором кафедры Священного Писания. По словесности и по греческому языку Иванцов занимал второе место; по физико-математическим наукам – пятое. Сочинений за два первые года Иванцов представил двенадцать; из них десять имели самую высшую отметку, то есть признаны были очень хорошими; два сочинения были признаны просто хорошими. Студенты, наиболее даровитые после Иванцова, имели сочинения такие: Репловcкий – девять очень хороших и три хороших; Хупотский – семь очень хороших и пять хороших. Кроме семестровых сочинений, каждый студент обязан был тогда написать, среди экзаменов, три так называемых экспромта, то есть обязан был представить три письменных ответа на вопросы, содержание которых объявляемо было студентам только после того, как они все соберутся в аудиторию, где заранее приготовляемы были чернила, перья п бумага. В восемь часов утра бил звонок для сбора студентов в аудиторию; в половине девятого входил в аудиторию кто-нибудь из молодых бакалавров (доцентов) и прочитывал студентам тему, относившуюся к той науке, по которой академическая конференция постановила потребовать от студентов письменного ответа. Этот бакалавр обязан был оставаться в аудитории до срока, назначенного для подачи экспромта. Обыкновенно таким сроком бывали назначаемы или час пополудни, или половина второго часа; стало быть, письменный ответ давался в течение или четырёх с половиной, или пяти часов. При окончании младшего курса, то есть в 1858 году, Иванцов и его товарищи писали два экспромта по философии, один на русском, другой на латинском языке, и один по словесности. Все три экспромта Иванцова были признаны очень хорошими. Не излишне будет прибавить здесь, что как семестровые сочинения, так и экспромты оцениваемы были с большой строгостью: о ней ясно говорит следующая справка. Из четырёхсот семидесяти двух семестровых сочинений, написанных в течение первых двух лет учения всеми студентами ХХVII-го, Иванцовского, курса, – а всех студентов было сорок один, – очень хорошими признаны были только 54 сочинения; хорошими – 150; довольно хорошими – 174; порядочными – 88, и не худыми – 6.

И на старшем курсе, то есть в последние два года ученья, Иванцов занимал первое место в общем списке. Первым же он был и по самому важному на старшем курсе списку (частному), по списку богословскому, составлявшемуся профессорами нескольких наук, a именно профессорами богословия догматического, нравственного, пастырского, обличительного и, кроме того, профессором церковного законоведения, при участии ещё особых депутатов, избиравшихся конференцией и утверждавшихся митрополитом. В 1860-м году этот список составили и подписали производившие экзамен и читавшие экспромты: ректор академии архим. Сергий, ректор Вифанской семинарии архим. Игнатий, московский кафедральный протоиерей Пётр Покровский, протоиерей Пётр Делицын, экстр. профессор священник Филарет Сергиевский и экстр. проф. Николай Субботин. Первым же был Иванцов и по церковно-историческому списку, и по Священному Писанию.

Все частные экзамены были окончены; оставался публичный экзамен, на который приходил митрополит и приглашаемы были власти Лаврские, корпорация преподавателей Вифанской семинарии и почётнейшие лица посадские и приезжие. До публичного экзамена списки студентов ХХVII-го курса были закончены и Иванцов был первым.

Не помню, накануне ли, или дня за два, за три до публичного экзамена получили мы от ректора архим. Сергия приглашение собраться к нему. Собрались: и я был там. Ректор заявил, что он представлял уже митрополиту курсовое сочинение Иванцова (на степень магистра), как одно из лучших, a митрополит сочинением остался весьма недоволен. Нужно заметить, что по окончании всех экзаменов всегда собиралась конференция из входивших в состав её профессоров академии, под председательством митрополита, и на этой конференции он заставлял читать более или менее значительные отрывки, по его выбору, из тех курсовых диссертаций, авторы которых предназначались к возведению в степень магистра. Отрывки, подвергавшиеся суду такого необыкновенно умного и знающего критика, как митрополит Филарет, должны были оказываться написанными так, чтоб не могли подать повода к неудовольствию строгого судьи. Это была задача очень трудная. Тонкой критики Филарета не редко не могли выдерживать произведения настоящих учёных людей, поседевших за книгами. И произведения учёных архипастырей иногда терпели от критики Филарета судьбу совсем плачевную. Умерять привычную строгость своих требований тем соображением, что при рассмотрении магистерских диссертаций приходится иметь дело с учащимися, хотя и умными, но все же юношами, a не с настоящими учёными, конечно, желал и сам Филарет. Ещё более должна была склонять его к смягчению своей критики его искренняя, многократно и бесспорно доказанная любовь, даже, можно сказать, пристрастие к своей академии. Но нельзя было митрополиту Филарету давать много простора своей снисходительности, или своему пристрастию к академии. Его суд над магистерскими диссертациями был не окончательный. Он только давал своё заключение по делу, a произносить приговор должны были другие, имевшие полное формальное право признать заключение митрополита Филарета неправильным. Этим правом не раз уж и пользовались люди, которым почему-нибудь хотелось осуществить своё право на практике. Читатели произведений почтенного, беспримерного по своему учёному трудолюбию профессора нашей академии Ивана Ник. Корсунского, первого во всей России специалиста по части Филаретоведения, знают, что в жизни митрополита Филарета был длинный ряд годов, которые по всей справедливости должны быть названы очень тяжкими годами его жизни, до такой степени тяжкими, что знаменитому московскому владыке приходилось не раз думать о необходимости отказаться от управления епархией, уйти на покой в какой-нибудь монастырь. Этот период начался с того времени, как граф Протасов сел за обер-прокурорский в Святейшем Синоде стол. Почитателя митрополита Филарета не осудят меня за то, что я сейчас выражу крайнее негодование по поводу тех озлоблений, которым подвергаем был один из величайших людей нашего века. Люди, не званные и не подготовленные к наложенной самими на себя задаче охранять чистоту православного учения от приражения заносных с запада теорий и увлечений, стали взводить на митрополита Филарета обвинения в наклонности и к рационализму, и к масонству, и даже, – не легко и вымолвить, – «к якобинству в богословии». Катехизис митрополита Филарета подвергнут был преследованию за протестантское направление. Библейское общество, энергическим деятелем которого был митрополит Филарет и которое прилагало большие усилия к распространению Священного Писания на понятных наречиях, было закрыто. Книги Свящ. Писания, в переводе на русский язык, были спрятаны в Синодские подвалы, откуда извлекаемы были, даже и на моей памяти, за немалое количество серебра. Руководство духовными школами было передано в руки синодских чиновников, а комиссия из духовных лиц, ведавшая духовно-учебные дела, была упразднена. Для митрополита Филарета закрыты были ворота Петербурга: его, члена Святейшего Синода, перестали пускать в Синод, то есть перестали вызывать в Петербург для присутствования в Святейшем Синоде. Не умея сами, своими средствами, обходиться в решении некоторых затруднительных вопросов без помощи митрополита Филарета и не желая каждый раз ходить к нему на поклон, с усердием отыскивали среди монашествующих человека «хоть в пол митрополита московского», по игривому выражению графа Протасова. Думали, что и нашли такого человека, величиною в пол митрополита московского в лице Афанасия, которого и сделали ректором Петербургской духовной академии, поближе к центру управления церковными делами. Но удивительно, что митрополит Филарет, очень твёрдый духом, доводим был до плача горькими слезами. Такое положение испытывал митрополит Филарет не год, не два, а лет семнадцать. В этот тяжкий период были практикуемы разного рода нападения и на академию, находившуюся под непосредственным главным руководством московского владыки. То откажут в учёной степени тому или другому студенту, отыскав в его магистерской диссертации грехи, не усмотренные будто бы митрополитом Филаретом; то переделают по-своему списки студентов, составленные, будто бы, академией вопреки требованиям правильной оценки; то достанут своими стрелами Цензурный Комитет, составлявший особое отделение академической конференции, и начнут присылать указы с указанием провинностей Комитета, не усмотренных Филаретом. Помнится, что в 1853 году, кажется, в августе, Цензурному Комитету сразу прислан был чуть не десяток выговоров и замечаний. Если бы выговоры исходили не в образе указов Св. Синода, можно было бы с большим успехом отразить иное незаслуженное порицание: но против указов Св. Синода возражать, конечно, не полагается. Понятно. что митрополиту Филарету приходилось усиленно напрягать внимание, как бы не подать повод прислать новое досаждение или ему, или близкой его сердцу академии. Снисходительность приходилось отодвигать подальше, a требовательность развивать возможно больше, чтобы не подстерегли и не нанесли нечаянного удара. Положение не из завидных! Кому оно известно в более или менее достаточной степени, тому не трудно различать в современном хоре чтителей митрополита Филарета отдельные голоса, из-под которых должны бы просачиваться крокодиловы слезы. К общему хору пристали и сыны избивших пророки.

Всё это достаточно объясняет, почему митрополит Филарет зорко смотрел за магистерскими сочинениями и почему в нашей академии водворился следующий порядок. Студенты, оказавшие в течение первых трёх лет очень хорошие успехи, далеко не всегда имели возможность писать диссертации на тему, взятую из той науки, к которой чувствовали большее или менышее влечение, и редко имели возможность отказаться от не нравящейся темы. Студентов обыкновенно разбирали между собой сами профессора старшого курса, особенно более авторитетные. Выбирать нужно было с осмотрительностью.

Возьмёшь хорошего студента: нужно благополучно довести его до магистерства, а довести не всегда было легко; иногда нужно было употреблять великие усилия, чтоб диссертация оказалась чуждой всяких сучков и задоринок и по содержанию, и по изложению, чтоб критикам сторонним привязаться было совсем не к чему. Не говорю уже о направлении, об увлечении какой-нибудь односторонней мыслью, но изложение, отдельные фразы, требовали иногда больших хлопот со стороны профессора. Студент, положим, и умён, и работал, как следует: но или привык, несколько лет философствуя, к употреблению иностранных слов, или употребляет обороты речи, хотя и литературные, но для речи о богословских материях не подходящие, или привык к слишком отвлечённому, слишком философскому построению или изложению мыслей. Ему могла грозить опасность провалиться или на суде митрополичьем, или в последней инстанции, в которой можно были попасть, Бог знает, на какого читателя. Необходимым становилось наложить на сочинение руку исправителя. Иногда эти исправления ложились на профессора очень тяжёлым гнётом. Помню, что в мае и июне 1862 года я и сосед мой по квартире А. Ф. Лавров, впоследствии Алексий, архиепископ Литовский, с утра до вечера занимались исправлением изложения поданных нам диссертаций. Диссертации были очень дельные, но изложение их могло, по суду сторонних людей, отнять у них весьма значительную часть их истинной цены. К моему искреннему прискорбию у меня на руках были два из общего числа девятнадцати предполагаемых магистерских сочинений. Да не посетует на меня глубокоуважаемый мною заслуженный ординарный профессор Петербургской духовной академии Мих. Ив. Каринский за упоминание его имени. Одна из правленных мною диссертаций принадлежала ему, другая – покойному Ананьинскому. Обе диссертации были весьма дельные, но изложение их, особенно у М. И. Каринского, было совсем не подходящим для будущих судей о достоинстве сочинений. У М. И. Каринского изложение было очень отвлечённое, совсем философское, каким ему и естественно было оказаться у человека, получившего впоследствии столь почётную известность на кафедре философии в духовной академии, и в той части русского общества, которая не бегает от философии: но для диссертации «Египетские иудеи при Птолемеях» философское изложение совсем не годилось. Пришлось мне, зачёркивая написанное автором, писать между строками новый текст. Увидав возвращённые мною первые тетради своей диссертации, М. И. Каринский взволновался. «Да ведь это, говорит, я не могу назвать своей диссертацией!» – «Содержание остаётся всё ваше, ответил я, a изложение моё. В таком изложении диссертация пройдёт благополучно». Порешили на том, что если диссертация пройдёт благополучно, то никакой претензии ко мне Мих. Иван. иметь не будет; a если не пройдёт, то он оставляет за собой право заявить, что диссертация не может считаться принадлежащей ему. Диссертация прошла благополучно; по поводу одной только фразы митрополит сделал замечание, что она нехороша. Фраза состояла из слов: отодвинуть на задний план. Сам я не имел права присутствовать в том заседании конференции, на котором сделано было митрополитом замечание относительно приведённой фразы. Кто-то из присутствовавших объяснял мне после основание, указанное митрополитом в объяснение неудобности этой фразы: но я как-то запамятовал объяснение, a сам удовлетворительного объяснения дать не могу, и потому предоставляю сделать это читателю, более меня догадливому. Рассказываю всё это не потому, что меня прельщает желание занять собою внимание читателя, a только потому, что, слава Богу, жив достоверный свидетель верности моего рассказа и может откликнуться. В интересах же дела упомяну о случае, прямо касающемся меня лично. В 1863 году я написал против H. В. Берга критическую заметку под заглавием: «Иерусалим в настоящую минуту» (см. Прибавлений к изданию Творений Св. Отцов, книгу первую, 1863 г.). Вскоре по выходе указанной книги академического издания приходит к митрополиту Филарету о. протоиерей Алексей Осипович Ключарёв, ныне высокопреосвященный Амвросий, архиепископ харьковский. «Читал ты в академическом издании статью «Иерусалим в настоящую минуту?» спрашивает владыка о. протоиерея. «Читал; статья дельная». – «Дельная то дельная; но хорошо ли так выражаться, как выражается автор: «в нашей светской литературе входит в моду страсть к разного рода выходкам антирелигиозного направления» и дальше: «идёт, напр., речь о предмете, не представляющем никакой возможности вставить задорную фразу антирелигиозного направления; a нет, фраза непременно тут; автор ухитрится её вставить». Кроме указания на резкость слов, владыка сделал ещё замечание, что выражение: «задорная фраза анти-религиозного направления» нехорошо, потому что понятие задора взято от свиловатого3 дерева, которое нельзя гладко выстрогать, и у которого задорины остаются неподвижными; a направление содержит в себе понятие о движении; сочетание понятий выходит не складное». Читателю остаётся только подивиться тонкости критика, a мне остаётся только указать тот вывод, который и сам собою вытекает из обоих рассказанных мною примеров: «необходимо было нам напрягать всю силу внимания и разумения, чтоб ни одна фраза магистерского сочинения, представляемого на суд митрополита, не могла подать повода к неодобрительному с его стороны отзыву». Сообразно с таким не писанным законом, все мы, старые и молодые профессора старшего курса, каждый чётный год, в мае и в июне, прилагали к магистерским диссертациям свой посильный труд, a лица желавшие поменьше трудиться в этом деле, или уклонялись от приёма перворазрядных студентов на своё попечение в течение четвёртого года, или же старались залучить на свои темы людей, более или менее похожих на A. М. Иванцова.

Объявленное ректором известие, что митрополит весьма недоволен диссертацией Иванцова, было для всех нас совершенно неожиданно. Никому в голову не могла прийти мысль, что Иванцов, краса не только своего курса, но и краса всех студентов академии, может написать сочинение неудовлетворительное в каком бы то ни было отношении. С его не только блестящим, но и глубоким и тонким умом, с его мастерством изложения мыслей, часто возвышавшимся до художественности, провалиться на суде критика тонкого и глубокого, – да это дело совсем невозможное. Устами старейших профессоров, во главе которых находится глубокочтимый A. В. Горский, допрашиваем ректора о подробностях дела. Слышим одно, что «Владыка исчиркал сочинение Иванцова», и больше ровно ничего, кроме того, что сочинение осталось у владыки: значит, нам видеть ничего нельзя. Предполагая, что митрополит не без основания же исчиркал сочинение, мысленно осуждаем руководителя-рецензента, то есть ректора, читавшего сочинение; виним за то, что не усмотрел в сочинении Иванцова мест, способных вызвать недовольство митрополита; некоторые даже подумали, как обнаружилось впоследствии, что ректор, мало наклонный и мало способный к серьёзному умственному труду, просто поленился прочитать сочинение Иванцова и, не читая, отвёз его митрополиту по уверенности, что сочинение Иванцова не может быть не очень хорошим. Он сам и выбрал себе Иванцова, в надежде, конечно, что с Иванцовым хлопот ему не будет. Торопиться отвезти сочинение Иванцова митрополиту надобности никакой не было; оно спокойно могло полежать до дня конференции, когда вместе с отрывками из других сочинений были бы прочитаны митрополиту те или другие отрывки и из сочинения Иванцова. До наступления дня конференции и в прежние годы нередко отвозили митрополиту одно или два сочинения, но только в тех случаях, когда была твёрдая уверенность, что сочинение непременно заслужит одобрение владыки. И в интересах студентов, и в своих собственных интересах, старались задобрить митрополита в пользу курса и доставить ему утешение предоставлением умственной пищи, до которой он был охотник, необычайный. Представить ему на первый же раз не казовый4 конец, а диссертацию с дырами, – это значило бы испортить дело с самого же начала, направить суждения митрополита об умственном цензе выпускаемого из академии курса в ущерб для выпускаемых. Кроме вредных последствий для выпускаемых студентов, могли произойти не малые огорчения и дли профессоров-рецензентов. При сложившемся ходе дел митрополит имел полное право возлагать вину «провалившихся» под тяжестью его критики кандидатов на магистерскую степень не только на них самих, но и на рецензентов, прикосновенных к делу, и сумел бы в надлежащей пропорции разделить её между погрешившим автором и между профессором, не сумевшим во-время поправить авторские прегрешения. От такой раскладки ничего приятного не могло бы получиться.

Казалось, что положение дела дозволяло построение только, следующей дилеммы: Иванцов провалился или потому, что ректор, полагаясь на него, совсем не читал его диссертацию, или потому, что ректор не сумел прочитать её так, как другие профессора читали достававшиеся на их долю магистерские диссертации. По нерасположению ректора к умственному труду возможно было допустить и первое предположение. В течение шестнадцатилетнего преподавания таких наук, как богословие нравственное, богословие пастырское, легко было утратить всякое расположение к трудам, требовавшим значительного умственного напряжения. Богословие нравственное, богословие пастырское, только по преданию, идущему от средних веков принято называть науками, хотя научною содержания эти якобы науки не имеют никакого. Они даже не сумели выработать для себя удовлетворительного названия. В самом деле theologia moralis, theologia pastoralis – что это такое? Конечно, не нравственное учение о Боге, не пастырское учение о Боге, a скорее: Божие учение о нравственности, Божие учение о пастырстве. Где же тут, или к чему тут пристроиться понятию о науке? Читай десять заповедей, читай нагорную беседу Спасителя, или: читай пастырские послания апостола Павла, читай Златоуста. A дальше что? Дальше пускайся, по мере дарования и охоты, в красноречие, в риторику, в пустословие. До красноречия арх. Сергий никогда не возвышался в своих лекциях студентам, что, конечно, не откажутся подтвердить оставшиеся и живых слушатели его лекций, a в остальном упражнялся целых тринадцать лет, не давая студентам с кафедры ни одной свежей мысли, ни единого нового сведения, да и сам ничего не приобретая от своих мнимых наук. На классы к нему студенты, со времени поступления его на должность инспектора (25 апр. 1848 г.), ходили исправно, потому что он имел зрение очень хорошее и всегда мог усмотреть отсутствующих и подвергнуть их действию инспекторского гнева: но слушать его никогда не слушали, как не слушали его и мы, студенты ХХI-го курса, хотя с назначением на должность ректора (в октябре 1857 г.) он освободился от богословии нравственного и пастырского. Он стал читать лекции по догматическому богословию и читал их до конца 1860 года. Один учебный год (1856/7) читал он нам свои прежние науки, theologiam moralem et pastoralem5, a другой учебный год (1857/8) читал лекции по догматическому богословию, науке для него новой, – новой не в смысле, конечно, неизвестности для него её содержания, но в том смысле, что ему пришлось составлять для класса лекция по новому предмету. В течение первого учебного года, когда нам предлагаема была theologia moralis, мы очень скоро убедились, что наши предшественники по курсам были совершенно правы, худо отзываясь об инспекторских лекциях. Положение наше оказалось очень тяжёлым. Не ходить к инспектору на лекции – опасно; слушать на лекциях нечего; книгу читать нельзя – увидит; разговаривать также нельзя – услышит. Мы с соседом, с Вас. Никиф. Потаповым, впоследствии профессором нашей академии (1858–1873 гг.) по кафедре логики и истории философии, коротали часы Сергиевых лекций чаще всего так: запасаемся бумагою и карандашами и передаём друг другу записочки более или менее шутливого содержания. Сидим тихо, шума не производим, a записывать что-нибудь во время лекции никому не воспрещается; время до звонка, заставляющего выходить из аудитории, и пройдёт незаметно в шутливой переписке. Живо помню и такой случай. В июне 1857 года, накануне экзамена по нравственному богословию, студентам стало известно, что на экзамен придёт митрополит Филарет и с двоими гостями: с Филаретом архиеп. черниговским, бывшим ректором нашей академии, получившим почётную известность своими учёными трудами, и ещё с каким-то архиереем, имя которого я забыл. Перед такими посетителями дать плохой ответ никому из нас, конечно, не хотелось. С утра кануна экзамена я вышел с тетрадками инспекторских лекций в академический сад, приютился в том тенистом углу его, где теперь покоится прах A. В. Горского, читаю тетрадки и нахожу одно пустословие, даже без попыток автора вознаградить обязательного читателя, за отсутствием научного содержания, хотя какими-нибудь чувствованиями: идёт сплошное пустословие и притом в изложении вялом, сухом, желающем напоминать собою изложение «свойственное строгой науке». Делать нечего, нужно читать; ведь завтра экзамен будет с митрополитом и с двумя архиереями. Чем дальше читаю, тем сильнее растёт недовольство тетрадками; начинаю волноваться. Сначала крепился, старался одолеть свои чувствования голосом рассудка: но рассудок мой всё более и более ослабевал перед напором чувства и, наконец, не выдержал натиска. Со злобою, даже с ругательством, швырнул я тетрадки под ноги, сказал себе: «больше читать ни за что не стану», прошёлся несколько раз, поуспокоился, поднял тетрадки, отнёс их товарищам, и в течение остального времени дня и затем утра следующего дня не заглядывал в тетрадки, решившись отвечать на экзамене то, что Бог на душу положит. Митрополит и двое архиереев прибыли на экзамен. Не сразу, но вызвали и меня; спокойно вынимаю билет; смотрю: о самоотвержении. Ну, думаю, не разгуляешься, a, впрочем, поплести кое-что можно. Пока двое, вызванные прежде меня отвечали, я соображал, чего мне плести: припомнил подходящие места Писания, начиная с классического места, приводимого и в катехизисе, придумал себе какое-то возражение против будущих своих речей о самоотвержении и, когда очередь дошла до меня, начинаю отвечать спокойно, хотя и не покидала меня такая мысль: «Владыка непременно подумает, что инспектор плоховато составляет лекции». Послушав меня, митрополит предложил какой-то вопрос; я поговорил и был отпущен от стола без всякого видимого посрамления. Митрополит не первый раз был на экзамене по нравственному богословию и к плоховатым ответам по этому предмету уже привык; других ответов он, может быть, и не ждал, потому что очень умён и проницателен был наш великий иерарх.

Лекции арх. Сергия по догматическому богословию, начавшиеся с конца 1857 года и слушанные нашим курсом из его уст впервые, – мы окончили курс в 1858 году, – были так же бессодержательны. Отличным профессором он ни при каких обстоятельствах и не мог быть; неодолимое препятствие этому составляла степень его дарований. С лучшими своими товарищами по курсу (XVI), напр., с Инн. Мит. Богословским-Платоновым, Алексеем Осип. Ключаревым (впоследствии Амвросием, арх. харьковским), с Стеф. Ив. Зерновым, с Серг. Конст. Смирновым он не мог идти в сравнение, да его никогда и не равняли с вышепоименованными студентами. По списку он всегда был ставим ниже их. На младшем курсе он был по философскому списку седьмым, словесности тоже седьмым, по гражданской истории – одиннадцатым, по греческому языку – двенадцатым. По общему списку перешёл он с младшего курса на старший шестым. На старшем курсе, несмотря на то, что ещё до окончания курса он превратился из Николая Ляпидевского в монаха Сергия, – а это при монашествующем начальстве всегда, а при не монашествующем только иногда, давало в отношении к месту в списке несколько очков вперёд, – выше пятого места он не стоял ни в одном списке, кроме списка по поведению, где он был записан вторым, уступая первое место только Инн. Мих. Богословcкому-Платонову, человеку, сколько мне известно, совсем не имевшему монашеского настроения. Быть хорошим профессором догматического богословия невозможно было и по другим, не менее уважительным причинам. Прослужившему не малое количество лет (13) по другой кафедре, арх. Сергию в возрасте лет под сорок приходилось приниматься за труд по кафедре новой, подниматься при обстоятельствах, весьма благоприятствующих изучению новой науки. У ректора академии столько неизбежных забот и административных дел, что ему, при добросовестном исполнении ректорских обязанностей, право же, совсем нет времени для изучения новых наук. Это понимали и составители нового академического устава, освободив ректора от кафедры, но только они не довели свои размышления по этому предмету до надлежащего конца. Составители устава возложили на ректора академии обязанность иметь две лекции в неделю по предмету, по какому он сам пожелает. Нужно было не обязанность возложить, a только предоставить право, отдав применение этого права к делу на усмотрение самого ректора. Хорошо ещё, если новый ректор был преподавателем академии и успел изучить свой предмет: тогда он только осуждается на то, чтоб не двигаться по науке вперёд, застыть на том месте, на каком застало его назначение на ректорскую должность. A если он никогда не был преподавателем никакой науки ни в какой академии, то положение его в аудитории нисколько не будет соответствовать его административному значению. В академических аудиториях очень часто бывают ценители совсем развитые, тонкие, зоркие; их на пустом не проведёшь. A если молодые люди получат достаточные логические основания к тому, чтобы без всякого, – выражаясь мягко, – уважения относиться к ректору, засевшему на кафедру: то ничего хорошего ждать от этого невозможно. Точно так же не малое недоразумение таится и в мысли, что на ректоров семинарий должно быть возлагаемо, ради больших успехов дела, преподавание такого важного предмета, как Священное Писание. Если бы нужно было понизить успехи в изучения Св. Писания, то указанная мера соответствовала бы этой цели. Важное административное значение преподавателя только препятствует ему быть хорошим преподавателем. Чем больше неотложных сторонних науке хлопот, тем менее должно оставаться свободного времени, необходимого для успеха преподавательской деятельности. Кроме недостатка времени есть ещё такие стороны в деле, которые, при большей вдумчивости в существо дела, непременно должны были бы обратить на себя внимание и отвести составителей устава от новоизмышленного средства увеличивать успехи семинаристов в деле изучения Свящ. Писания. На ректорскую должность в семинариях обыкновенно назначают людей, не сидящих долго на одном месте, – назначают более или менее молодых монахов, которых только при стечении каких-нибудь неблагоприятных обстоятельств долго оставляют на одном месте. Какого же можно ждать успеха от людей, которые едва успеют освоиться с делом, как уже переставляются на высшее служение? A на место выбывшего появится опять новичок. Частую смену учителей справедливо находят вредною даже и для сельских школ и правильно жалуются на невозможность хорошо поставить дело обучения, когда учители то и дело уходят на пастбища, более сытные. Худо положение и ректора не монаха. Не монахи возводятся на ректорскую должность после долгой службы, лет через двадцать, или даже более. В продолжение долгой службы хорошо освоится преподаватель с предметом своего преподавания и приобретёт навык влагать в умы учащихся и много, и скоро, и легко. За отличную службу назначают его на высшее место в семинарии, и он поступает на предмет важный, но для него совсем новый, и должен всё начинать сначала, из учителя бывалого и хорошо знающего своё дело превращается в неопытного, не знающего – и превращение это должно происходить только в качестве жертвы в честь силлогизма, большая посылка которого гласит: «преподавание важного в семинарском образовании предмета может быть успешным только тогда, когда он преподаётся важным в административном отношения лицом». Ну, право же, посылка силлогизма никуда не годится; она совсем не стоит приносимой для неё жертвы.

Возвращаюсь к преподаванию догматического богословия архим. Сергием. Читатели уже знают, что преподавание его и не могло быть хорошим. Даже сам A. В. Горский, вынужденный, к некоторому посрамлению значения церковно-исторических наук, перейти из совершенно родной ему области церковной истории в не чуждую ему область догматики, много утратил в своём профессорском достоинстве. Ему совсем не достирало времени для обработки лекций по догматике; приходилось, большей частью, ограничиваться экскурсиями в область церковной истории, излагать историю догматики. Важна, конечно, история догматики; но это не сама догматика, a только частица введения к ней.

Возвращаюсь к рассказу о беде, приключившейся с диссертацией Иванцова. Мы уже знаем, что диссертация была исчиркана митрополитом; других, более обстоятельных сведений о деле мы не услыхали от ректора. Ректор предложил, в виду постигшей Иванцова неудачи, перевести его с первого места в списке на второе. Это предложение было неожиданно. С одной стороны, из ректорского предложения вытекало, что грех Иванцова не принадлежит к разряду очень великих грехов: предлагают не изъятие Иванцова из списка магистрантов, не лишают его права получить за диссертацию степень магистра, a только предлагают низвести его на второе место в ряду пятнадцати остальных кандидатов на магистерскую степень. Значит, чего-либо зловредного в его диссертации нет: будь в диссертации что-нибудь зловредное, то есть, не согласное с православным учением, с духом церковным, или даже просто что-нибудь нехорошее с какой бы то ни было точки зрения, – низведение с первого места на второе не имело бы никакого смысла, потому что было бы чрезмерно-недостаточным наказанием для Иванцова. И ректор не осмелился бы предлагать такое ничтожное возмездие, и митрополит не согласился бы ограничиться им. Видим, что дело Иванцова не так ещё плохо, как можно было бы предполагать по употреблению слова «исчиркал». Мы вздохнули полегче и нашли, что не безнадёжен будет протест против понижения Иванцова на одно место. Протестовать было из-за чего. Во-первых, академия, по нашему убеждению, не должна была ни в каком случае упускать Иванцова. Он должен остаться при академии, войти в состав преподавателей; a между тем место в академии было только одно; свободна была только кафедра психологии. Во-вторых, в наши головы никак не вмещалась мысль, что Иванцов должен занять не своё постоянно первое место. Более всех говорил об этом и более всех горячился впечатлительный и пылкий A. В. Горский. Он, как и другие, очень высоко ценил Иванцова; у него была и своя особая, вполне уважительная причина ближе всех принять к сердцу дело Иванцова. Он более чем другие имел сведений о содержании диссертации Иванцова. Это произошло так. По разным вопросам, возникавшим в уме Иванцова при писании диссертации, – диссертация была на тему: «о православии», – Иванцову приходилось обращаться за советами к своему профессору, давшему тему, то есть, к ректору. Ректор, понимая, что ему быть руководителем Иванцова совсем не приходится по причинам, как уже знают читатели, весьма достаточным, всегда отсылал Иванцова к всезнающему церковному историку A. В. Горскому. Во время многократных бесед с Иванцовым последнего года A. В. Горский более всех остальных профессоров получил сведений и о содержании, и о достоинствах диссертации; он один присутствовал при процессе работ Иванцова в течение последнего года. Остальные, вступаясь за Иванцова, действовали только на основании твёрдой уверенности, что Иванцов, истинный мастер и в области мысли и в деле её изложения, даже и при отсутствии всякого руководства, не мог написать нехорошо, тем более, что и тема диссертации была вполне по плечу такому богослову-философу, каким был автор. Ректор стоял на своём, мы на своём. После долгих споров ректору пришлось употребить в дело такой аргумент: «придёт владыка на публичный экзамен, увидит, что Иванцов не смещён с первого места, тогда всем нам на экзамене будет горе». Правда, что горе могло быть не малое в случае митрополичьего гнева. Мы хорошо помнили, что не задолго до 1860 года, – года окончания Иванцовым академического курса, владыка расходился на экзамене до такой степени, что преподаватель, хотя и молодой, но весьма умный, тщательно обработавший лекции, предназначавшиеся для публичного экзамена, и даже имевший предосторожность прежде появления перед слушателя-митрополита провести свои лекции через строгую, даже придирчивую критику самого A. В. Горского, доведён был замечаниями митрополита, лившимися с его уст непрерывным, всесокрушающим потоком, – доведён был до состояния, едва ли где виданного посетителями публичных экзаменов: стоя в нише окна академической залы, сбоку митрополита, лицом к многочисленной публике, он проливал слёзы, и все мы видели, как бежали эти слёзы по щекам профессора и падали на пол. Если бы суровые замечания митрополита были просто вспышками, окриками властного лица – это было бы ещё полбеды. Тяжелее всего было то, что слова митрополита сопровождались такими твёрдыми доказательствами и указаниями, оспаривать которые не было возможности. В том-то и была главная беда, что не оставалось даже утешения сказать себе, что владыка раскричался понапрасну. Лицо, о котором я рассказываю, здравствует и может откликнуться. Не велика радость при публике выслушать относительно своих лекций и следующий приговор, слышанный во время публичного же экзамена профессором, теперь уже умершим. Долго и молчаливо слушая отвечавших студентов, митрополит, наконец, произнёс: «если бы мне предоставлено было выбирать: или учить такие лекции, или идти на каторгу, я предпочёл бы каторгу».

Нечто подобное могло произойти и с нами: но указание на эту беду не на всех нас оказало ожидаемое действие. Экзамен публичный падал на два дня; не все из нас должны были предстать на экзамен первого дня перед грозными митрополичьими очами; для многих очередь падала на второй день; в первую очередь должен был пойти сам ректор. Последующие за ним могли руководиться таким же психологическим соображением, каким руководился праотец наш Иаков при встрече с грозным для него братом Исавом, именно соображением, что первый, второй и третий отряды домочадцев и стад, посланные Исаву на встречу, может быть, и падут от меча разгневанного брата, a тем временем пыл брата охладеет, и остальные уцелеют. Но ректор упрямо стоял на своём предложении; можно было подумать, что он очень опасается за себя. После споров, продолжавшихся по малой мере час, сердобольный A. В. Горский сдался первый. Может быть он вспомнил, что уже и прежде, когда арх. Сергий был инспектором, ему грозила опасность недобровольного удаления из академии. Сергия не любил митрополит Филарет, и уже были речи о замене Сергия Михаилом (Лузиным, впоследствии епископом курским). Но кто-то вовремя шепнул митрополиту, что Михаил либерально читает лекции и курит табак. Дело о замене одного инспектора другим остановилось по этой именно причине, хотя оно и дошло было уже до переговоров между ректором (Евгением Сахаровым-Платоновым), A. В. Горским и П. С. Казанским, моим родным дядей, от которого я и знал об этом.

Я сказал уже, что A. В. Горский сдался первый; за ним сдались и остальные. Итак, вот при каких обстоятельствах мы своими руками сместили А. И. Иванцова с первого места на второе. Список студентов явился во втором исправленном издании. Жертва была принесена.

Но мой длинный рассказ об этом деле ещё не теперь имеет конец. Нежданное смещение Иванцова стало предметом оживлённых толков и между профессорами, и между студентами. Весть о том, что Иванцов сплоховал на диссертации, ни у кого не встречала доверчивого приёма. Пошли разные догадки, подоспели некоторые новые сведения, и дело понемногу начало проясняться. Оказалось, что на Иванцова и на Репловского после святой недели пали подозрения, для них весьма невыгодные. В мартовской книжке «Современника» за 1860 год, в статье «Петербургская жизнь. Заметки нового поэта» напечатаны были «две небольшие», как сказано в оглавлении заметок, «но обличительные повести: о чае и о лекаре. (Действие в захолустьи, в одном учебном заведении)». В этих повестях шёл рассказ о происшествиях, имевших место в московской духовной академии в 1859 году. Заведение не было названо по имени, но описано такими чертами, которые ни в ком, слыхавшем о существовании московской духовной академии, не могли оставить сомнения по вопросу, о каком учебном заведении идёт речь. Расстояние заведения «от большого, старинного города» показано в семидесяти верстах; оно не принадлежит ведомству министерства народного просвещения: воспитанники его не дети, а уже молодые люди от семнадцати до двадцати лет и более; в училище только два курса – старший и младший. Одним словом, и сторонний читатель не мог отнести рассказов ни к какому другому заведению, кроме московской духовной академии; а мы, не сторонние читатели, были и свидетелями событий, о которых шла речь в «двух повестях». Статья винила начальника заведения в том, что на подаренные студентам одним значительным лицом (Филаретом, арх. черниговским) деньги, в количестве 200 рублей серебром, ректор купил не книги, чего желали студенты, а чаю, и притом спитого; «чай развешивал и надписи делал сам попечительный начальник с своим фаворитом, a в деньгах никакого отчёта не дал»; в том, что он, по родственным расчётам, выбрал на открывшуюся вакансию академического врача не того из троих конкурентов, который был профессором медицинской академии и имел степень доктора медицины и хирургии, и не того, который имел степень доктора медицины, a лекаря, «невежество которого было очевидно для всех» ; за то, что «правда не существует в этом тёмном захолустье», где «обман и ложь на каждом шагу»; «сукно значится в контракте по 3 рубля аршин, a шьют платье из сукна в 1 р. 20 к. Сукно гнилое: скоро вытерлось или изорвалось»; воспитанники жалуются, a начальство: «кто зачинщики? Кто смеет быть недовольным?» Некоторые из воспитанников просят, чтоб им выдали вместо белья положенные на это деньги, на которые можно приобрести сколько-нибудь сносное бельё, – начальство говорит: «барышники!» Подают за столом тухлую говядину, воспитанники жалуются, – начальство отвечает: «опять неповиновение!» «Начальство пишет в отчётах: вышло семьдесят пудов воска для натирания полов, которых никогда не натирают». «Вышло 70 пудов лампового масла для освещения, хотя только одна комната, освещается небольшой лампой, a для занятий воспитанников, отпускаются сальные свечи».

Во всём статья винит одного ректора, тщательно и неоднократно выгораживая инспектора (архим. Порфирия Попова), являющегося в статье «добродушным помощником начальника», «не имеющем ни капли той хитрости, которая большинством принимается за ум», «человеком честным и хорошим». Из других лиц тогдашнего академического личного состава упоминаются в качестве деятелей третьестепенных «хитрый секретарь» и ещё «фаворит», он же и «помощник помощника начальника», попросту субинспектор, «исполнявший обязанность наблюдателя за духом воспитанников».

Нечего и говорить, что статья «Современника» произвела переполох. Её читал и митрополит. Начались розыски автора, или авторов. Подозрение в авторстве пало на Иванцова и на Репловского. Хотя первый по сдержанности своего характера держался осторожно во время студенческих волнений, вызванных историей с покупкой чая и историей с лекарем, но ректору хорошо было известно, что Иванцов всегда был в полном смысле главою и руководителем курса, a Репловский, натура горячая, совсем несдержанная, всегда ораторствовал больше других, да и пописывать статейки начал рано. Студенты сами не знали, кто писал статью. Дело сделано было так осторожно, что из студентов знал об этом действительно только один – сам автор статьи. Случайно, уже в восьмидесятых годах, я встретился с ним; разговорились. Он рассказал мне, что писал статью он, a доставил статью Панаеву (новому поэту) такой-то. Этот такой-то действительно был в 1860 году «господином средних лет и почтенной наружности», как изобразил его Панаев в предисловии к повестям «о чае и лекаре». На истинного автора статьи не только не пали подозрения ректора, но даже и не могли пасть. Я не назову автора; он здравствует и, если захочет, может сам откликнуться. Иванцову и Репловскому ректор объявил по окончании курса, чтоб они не пытались искать для себя мест в московской епархии: «Место в ней, прибавил он, вы никогда не получите».

Иванцову, по окончании всех экзаменов, исчирканное сочинение выдано было для исправления. Переделывать его не оказалось ни малейшей нужды. Подчёркнуты были некоторые отдельные выражения, в произведениях тогдашней духовной литературы не употреблявшиеся. Заменить их фразами «казёнными», как после выражался A. М-ч, было очень не трудно и времени на это потребовалось очень мало, так что исправление Иванцовым диссертации нисколько не задержало дела о возведении лучших студентов XXII курса в степень магистра, и A. М. Иванцов-Платонов, по ходатайству митрополита Филарета, определением Святейшего Синода от 23-го августа того же 1860 года утверждён был, вместе с прочими своими однокурсниками в степени магистра богословских наук. Ясно, что исчирканная диссертация была очень хороша и никаким важным укорам со стороны митрополита не подлежала. В противном случае Александру Михайловичу неизбежно было бы или получить вместо магистерской кандидатскую степень, или же неизбежно было бы перерабатывать её, и дело об исходатайствовании ему учёной степени было бы выделено из дела о возведении остальных воспитанников XXII курса в учёную степень.

Если читатель, имевший терпение до сих строк дочитать мою статью, подумает, что нас провели лихо, а митрополита обманули жестоко, то я никаких возражений против такого вывода представлять не буду и даже позволяю себе предположить, что на публичных экзаменах 1860 года мы оба дня просидели бы тихо, без всякой бури.

Наделавшие такого переполоха и так повлиявшие на дальнейшую судьбу A. М-ча «повести о чае и о лекаре» могли бы получить в то время значительное дополнение и продолжение со стороны многих преподавателей нашей академии. История выбора лекаря ближайшими образом задевала наши кровные интересы. Крайняя скудость нашего жалованья, – бакалавры (доценты) получали тогда тридцать пять рублей семьдесят пять копеек, а до 1859 года – 29 руб. в месяц, без малого по рублю в день, – не давала нам возможности лечиться ни у кого, кроме академического врача, обязанного бесплатно подавать нам медицинские советы. Когда после первых же опытов мы ясно увидали, что наш врач беспримерно плохо знает своё дело: мы стали крепко возмущаться против выбора такого врача. Наши интересы принесены были ректором в жертву его матримониальным родственным попечениям. Вообще образ действий ректора вызывал в академической корпорации сильное против него раздражение. Бывши студентами, мы худо думали о нравственном и умственном цензе своего инспектора Сергея, но, вступая в среду преподавателей мы, – нас, однокурсников, четверо было, – никак не ожидали встретить в пожилых преподавателях такую степень недовольства ректором. Оказалось, что за самыми милыми исключениями все смотрели на него худо, различаясь между собою только степенью сдержанности в отзывах. Прежде я даже и не слыхивал, чтобы какого-нибудь ректора или вообще какого-нибудь начальника подчинённые называли между собою уменьшительной кличкой несколько бранного характера, a тут, в небольшом, впрочем, кружке, эта кличка употреблялась каждый раз, как заходила речь о ректоре. Кроме меня, живы ещё и другие свидетели этого совершенно необычного явления. Другую, тоже нигде мною не виданную и не слыханную форму выражений чувств к ректору, придумал для себя многоуважаемый А. Ф. Лавров, впоследствии архиепископ литовский Алексий. Первого октября, в день академического праздника, всегда устроился в ректорских комнатах обед. Простояв литургию, просидев не короткий торжественный акт, садились мы за обед, во время которого А. Ф. Лавров не снимал салфетку с своего прибора и утолял естественный в эти часы дня голод только водою. Когда я, ближайший его сосед по квартире, – наши квартиры имели одни общие сени, – шутил ему в глаза, что морить себя голодом часов до четырёх вечера, да ещё в большой праздник, совсем нет резонов, он отвечал: «не хочу есть кра́деного». Сергию известны были чувства, питаемые в отношении к нему А. Ф. Лавровым, и преосвященному Алексию, то есть тому же Лаврову, пришлось поплатиться за них по смерти. По случаю проезда преосв. Сергия в Петербург ему поручено было заехать и в Вильну для отдания последнего долга почившему тогда виленскому архипастырю Алексию. Один из наших профессоров ездил на похороны по поручению академии, пожелавшей в лице этого профессора воздать почившему последнее поклонение. От него мы знаем, что со стороны хоронившего сделано было очень многое для уменьшения выражения того почёта, каким виленцы желали окружить тело своего архипастыря. Мы и ждали, что произойдёт так, как случилось. Как прочно было наше настроение в отношении к своему ректору Сергию, наглядным подтверждением этому служит такой случай. Товарищ Сергия по академическому курсу C. К. Смирнов в первый же год своего ректорства предложил избрать в почётные члены академии преосвященного Сергия и преосвященного Амвросия харьковского. Дело происходило в 1878 году, через восемнадцать лет по выходе Сергия из академии. Закрытой баллотировкой преосв. Амвросий был избран единогласно, a преосв. Сергий был забаллотирован, и это был единственный в нашей академии случай забаллотирования архиерея, и притом человека, прослужившего в академии целых шестнадцать лет. Правда, что через шесть лет после этого происшествия (1884 г.) тот же ректор C. К. Смирнов возобновил попытку избранья архиеп. Сергия в почётные члены академии, и она удалась: но удалась только потому, что в 1884 году новый устав академический, выработанный в комитете, отданном под председательство архиеп. Сергия, уничтожил закрытую баллотировку, a при открытой подаче голосов мы не имели мужества подавать голоса против человека, которым преосв. Алексий виленский давно уже пугал академию, предрекая, что он будет митрополитом московским. Говорить против него при твёрдой уверенности, что буквально каждое слово непременно будет ему передано одним из присутствовавших в заседании, – гражданского мужества у нас на это не хватило. Правда, что ни единого звука устами мы не издали на вопрос председателя: «согласны ли»? то наши безмолвные кивки головами во всяким случае не свидетельствовали о нашей гражданской доблести6.

Своих чувств к ректору мы не скрывали; он платил нам тем же, с прибавкой таких озлоблений, какие могут

находиться в руках только у начальника, а никак не у подчинённых. Но и на этом пути руки у него были значительно связаны. Его предшественники по ректорству Алексий (Ржаницын) и Евгений (Сахаров-Платонов) не могли внушить митрополиту надлежащего доверия к инспектору Сергию; оба они очень не любили Сергия. Первый, хотя и вологжанин, был однако же в практической жизни намного тоньше Сергия; все тонкости и ухищрения последнего он видел насквозь и издевался над ними. Евгений, чуждый всякого лукавства, питал природное отвращение ко всем хитрящим людям. Наместник Лавры – Антоний, пользовавшийся полным доверием митрополита, относился к Сергию так же весьма недоверчиво, и, конечно, никогда не пытался утвердить митрополита в доверии к ректору. Шестнадцатилетнее пребывание в академии при недостатке доверия со стороны митрополита, при худых отношениях двоих ректоров-предшественников, при разладе, с профессорами и студентами, вероятно, успело сильно надоесть и самому Сергию и внушить ему желание поскорее вырваться из академии. Истории со студентами, весною 1860 г. скандально оглашённые в печати, должны были послужить к скорейшему удалению ректора из академии. В этом же году и состоялось назначение архим. Сергия на курскую епархию. В помощники себе по управлению епархией митрополит не взял Сергия, как брал обоих, предшественников его по ректорской в академии должности, – и Евгения (Сахарова-Платонова) и Алексия (Ржаницына). Мы не скрывали своей радости по поводу разлуки: зато и архим. Сергий не скрыл от нас своего благодарения Богу за то, что «вырвался, наконец, из этого омута», как он выразился при отъезде. Настало после него спокойное, твёрдое, благоразумное и благожелательное управление архим. Саввы, впоследствии архиепископа тверского. Кратковременно было его управление: оно продолжалось менее двух лет, но успело оставить по себе самые добрые воспоминания7. Для преемника архим. Сергия академия стала дорогим и родным местом, которое он посещал с любовью, и которое его всегда встречало с самыми добрыми и почтительными чувствами. Такие отношения продолжались до самой смерти архиепископа Саввы. Да, для кого – дорогое место, a для кого – омут. «Омуту» и населению его в последствии пришлось поплатиться не мало: но что было после, то нам теперь не нужно. Мне только нужно было дать читателям твёрдые основания для правильного суждения о том, почему краса академии – Иванцов в конце курса как будто «сплоховал», и почему строгий, тонкий и проницательный ценитель умственных дарований – митрополит Филарет как будто разошёлся с своей академией в оценке талантов Иванцова. Думаю, что теперь никто уже не в праве, будет укорить за этот случай митрополита Филарета. Думаю и то, что теперь ни один из неправдивых историков уже не в силах будет напускать на пятидесятые годы деятельности архим. Сергия того густого тумана, какой с таким усердием напускается на последние десятилетия его деятельности, превращая историю в мифологию. Да послужит это разъяснение случившегося с студентом Иванцовым исполнением нравственного долга в отношении к Иванцову историку, исполнением долга деятельного противления распространению исторических неправд и откликом на слова глубокочтимого Ив. Серг. Аксакова.

Мне очень хочется связать на будущее время с именем Александра Михайловича и другое, вполне справедливое, законное и честное дело, для чтителей истории весьма не безразличное. К своей родовой фамилии A. М-ч присоединил в академии прибавку – Платонов. Эта прибавка дана была ему за два года до окончания учения, при переходе с младшего на старший курс, в 1858 году; в преполовение же полного четырёхмесячного курса эта прибавка давалась и одному студенту каждого предшествующего курса; и я, студент XXI курса, получил её при переходе с младшего курса на старший, в 1856 году. Такую же прибавку надлежало дать в 1860 году одному из лучших студентов XXIII курса, или Воронову Александру Дмитриевичу, впоследствии профессору киевской духовной академии, или Терновскому Филиппу Алексеевичу, впоследствии профессору киевской же духовной академии, a вместе с тем и киевского университета. Ректор Сергий не пожелал сделать это, он уничтожил самую прибавку и на времена последующие, до дня сего. Он совершил деяние противозаконное в точном смысле этого слова, и его деяние должно быть уничтожено на точном основании действующих законов. Объясню дело.

Московская духовная академия, открытая вместо старой славяно-греко-латинской академии, наследовала от старой и её финансовые средства, до 80,000 рублей ассигнациями (а на серебро около 23,000 рублей), a в числе их десять билетов опекунского совета на сумму 18,660 рублей (с копейками), положенную на вечное время в пользу старой академии разными благотворителями, a именно:

1) Билет митрополита Платона в 4000 р. асс. на содержание процентами с него отличных воспитанников славяно-греко-латинской академии, под именем Платоников. Дан в 1789 году, 2 августа.

2) Билет в 1500 руб. асс., положенный в пользу бедных учеников 31 декабря 1790 года правлением славяно-греко-латинской академии.

3) Билет в 1539 руб. 80 ½ коп. асс., поступивший по завещанию коллежской ассессорши Натальи Косьминичны Твердышевой в 1795 году апреля 10, на содержание бедных учеников академии.

4) Билет в 500 руб. асс., пожертвованный 15 октября 1796 года вдовствующей генерал-поручицей Мариею Семёновной Римскою-Корсаковой в пользу самобеднейших учеников в бурсе.

5) Билет в 35 р. 71 к. асс., данный на тот же предмет по завещанию г. Твердышевой 1799 года сентября 28.

6) Билет в 500 р. асс., графа Фёдора Андреевича Остермана, данный 5 февраля 1802 года для награждения процентами с него воспитанников, отличившихся благонравием. В 1815 году, по предписанию комиссии духовных училищ, проценты с сего билета назначено употреблять на покупку книг для награды отличившихся благонравием студентов академии.

7) Билет в 1085 р. асс., по завещанию архангельского епископа Аполлоса, данный 1 июля 1802 года на содержание процентами бедных учеников в бурсе.

8) Билет в 5000 р. асс., пожертвованный 1806 года августа 9 отставным подпоручиком гвардии Василием Григорьевичем Богдановичем на тот предмет, «чтобы получаемые с него ежегодно процентные деньги раздавались от начальства академического пяти человекам учащимся в пособие их содержания и в награду за их особенные успехи в науках при добропорядочном поведении жизни».

9) Билет в 500 р. асс., Серафима, архиепископа тверского, назначившего проценты с него употреблять в награду успешнейшим и способнейшим к проповеданию слова Божия.

10) Билет в 4000 р. асс., поступивший по завещанию митрополита Платона 27 июня 1813 года, на содержание отличных воспитанников славяно-греко-латинской академии.

Правление московской духовной академии, при самом открытии её получив от старой академии эти и другие деньги, определило тогда же, чтобы на проценты с суммы митрополита Платона содержат в академии двух отличных по учению и благонравию студентов, сверх штатного числа оных, которым в память покойного и для всегдашнего исполнения ею учреждения именоваться Платоновыми. Представление правлении академии было утверждено в двух инстанциях: сначала Августином, архиепископом- московским, а затем и комиссией духовных училищ. С 1815-го года и до 1824-го включительно воля завещателя была исполняема свято, а после 1824-го года исполнение её было прекращено одновременно с выходом из академии ректора архимандрита Кирилла, который и сам имел прибавочную фамилию Богословский-Платонов8.

Из дел академии видно только, что в продолжительное (с ноября 1824 г. по декабрь 1835 г.) ректорствование Кириллова товарища и преемника Поликарпа Гайтанникова (или по петербургским спискам, Гойтанникова) проценты с Платоновского капитала сначала (1825–1830 г.) прилагались к остальным суммам (достойно не малого удивления!), a с 1831 года до 1837 года вовсе не были взимаемы из опекунского совета (не менее достойно удивления!). В 1837 году дело дошло до сведения митрополита Филарета. Само собою разумеется, что он не мог потерпеть такого удивительного административного безобразия. Правление академическое вошло к нему с представлением, в котором просило у митрополита разрешения употреблять ежегодно проценты с суммы митроп. Платона на напечатание лучших студенческих сочинений. На представлении митрополит написал9: "Завещание должно исполнять, как можно, согласно с волею завещателя: a потому не могу согласиться переменить оное без нужды, так как не одобряю и то, что академическое правление перестало исполнять оное, нарушив вместе и предписание комиссии духовных училищ. Посему учинить следующее: 1) проценты впредь получать ежегодно и на оные, есть ли нельзя двух, то одного воспитанника согласно с волею завещателя содержать; 2) проценты, накопившиеся до сих пор, можно употребить на напечатание полезных книг, и сумму, какая от сего оборота получится, употреблять на тот же оборот». Благодаря тому, что имели неосторожность заявить митрополиту Филарету о положении этого дела и о своём отношении к нему, академические власти были тотчас же обращены владыкою к исполнению своего прямого долга. Тотчас же в стипендиаты митрополита Платона был избран первый студент XI курса Макарий Сахаров-Платонов (1834–1838 г.). Затем стипендиатами были: Иван Смирнов-Платонов XII курса (1836–1840), Иван Аничков-Платонов XIII курса (1838–1842), Ипполит Богословский-Платонов XIV курса (1840–1844), Иван Побединский-Платонов XV курса (1842– 1846), Никита Гиляров-Платонов XVI курса (1844–1848), Григорий Смирнов-Платонов XVII курса (1846–1850), Виктор Кудрявцев-Платонов XVIII курса (1848–1852), Александр Лавров-Платонов XIX курса (1850–1854), Николай Световидов-Платонов XX курса (1852–1856), Павел Горский-Платонов XXI курса (1854–1858), Александр Иванцов-Платонов XXII курса (1856–1860); им и закончился не короткий ряд Платоновых, вновь вызванных к бытию суровою по тону, но истинно-мудрою резолюцией митрополита Филарета, положенною им на несколько легкомысленное представление академического правления в 1837 году. Ректором академии Сергием в 1860 году снова уничтожен был памятник деятельной любви знаменитого митрополита московского Платона к духовным школам, получившим от него, во время его долгого управления московскою митрополией весьма много доброго и в учебном, и в нравственном, и в материальном отношениях; уничтожено, вместе с тем, и наглядное выражение исторической памяти о заслугах «великого представителя старого образования», как выражается историк нашей академии (C. К. Смирнов, «История Моск. дух. академии», стр. 1); нарушена воля завещателя; пренебрежено распоряжение комиссии духовных училищ; уничтожено решение митрополита Филарета. Историк московской академии C. К. Смирнов объясняет дело так: «каждый курс после того (после нахлобучки, полученной от митрополита Филарета в 1837 г.) академия выпускала одного студента Платоника, и это продолжалось до 1860 года, в котором студент Иванцов получил последний прибавочную фамилию, a после того, так как проценты с суммы Платона оказались недостаточны для содержания одного студента, сумма Платона была слита с другими благотворительными капиталами». Выдумать что-нибудь получше такого объяснения, конечно, и нельзя было.

Во-первых, в таких делах, как нарушение воли завещателя, никакое учреждение не имеет ни малейшего права принимать то или другое решение на основании собственных соображений относительно неудобства или затруднения исполнить волю завещателя. Это – такая азбука, незнание которой не только стыдно, но и влечёт за собою тяжкую ответственность по закону.

Во-вторых, тяжкой ответственности должно подпадать учреждение в том случае, когда оно самовольно отменяет решение своего ближайшего начальства, т.е. митрополита московского, и ещё более высокой инстанции, т.е. Св. Синода, который один только и мог отменить решение своей бывшей комиссии духовных училищ, заменённой Духовно-учебным Управлением.

В-третьих, академическое начальство, зная давнее решение митрополита, утаило от него своё противозаконное действие, уничтоживши митрополичье решение; никакого представления митрополиту по этому делу начальство академическое не делало.

В-четвёртых, уже гораздо, конечно, меньшее значение имеет несоответствие данного историком объяснения с требованиями исторической правды: 1) Иванцов получил фамилию Платонова не в 1860 году, а за два года прежде. Я получил её в 1856 году, при переходе с младшего курса на старший, как это было и на курсах, предшествовавших нашему курсу. И Иванцов должен был получить прибавочную фамилию при переходе с младшего курса на старший, в 1858 году, и получил её действительно, как это видно из списков курса за последние два года, в которых Иванцов писался с прибавкой фамилии Платонов. Списки эти целы.

2) В 1860 году прибавочная фамилия должна была украсить одного из студентов уже XXIII курса, но не украсила, по тому, будто бы, основанию, что «проценты с суммы Платона оказались недостаточны». Посмотрим. Когда в академии учились курсы наш и последующий за нашим, то есть курсы XXI (1854–1858) и XXII (1858–1860), на содержание каждого казённокоштного студента отпускаемо было от казны по 300 р. асс. в год (85 р. с копейками). Процентов с капитала митрополита Платона, данного им ещё в 1789 г. в количестве 4.000 рублей асс., и с капитала в таком же количестве, оставленного им по завещанию, могло быть получено в 1860 году не меньше 400 р. асс., считая по пяти процентов, которые тогда давали государственные бумаги, приобретавшиеся в то время даже дешевле их номинальной стоимости; a четыреста рублей больше, чем требовавшиеся триста рублей; для одного стипендиата – достаточно, и даже с избытком. Даже десятью годами позднее, в 1870 году, когда на содержание казённокоштного студента московской духовной академии по новым штатам (Устава академии 1869 года) положено было отпускать по 180 рублей в год, оставалась полная юридическая возможность сохранить в академии Платоновского стипендиата. Нужно было только сообразить свои действия с требованиями закона. Не «сливать» нужно было сумму Платоновскую «с другими благотворительными», a некоторые из этих капиталов, предназначенные завещателями на пособие к содержанию беднейших студентов, присоединить к капиталу Платоновскому. Такие именно капиталы были в билетах за №№, по моей выписке, 2, 3, 4, 5, 7 и 8. Присоединение их к капиталу Платоновскому нисколько не нарушило бы волю завещателей. Образование полной стипендии делало свободною одну из положенных для московской академии ста двадцати казённых стипендий; ею и мог воспользоваться один из бедных, или самобеднейших студентов, воля завещателей была бы выполнена. Из слияния показанных капиталов образовалась бы сумма в 17,660 руб. На эту сумму можно было и в 1870 году приобрести государственные процентные бумаги без приплаты к номинальной их стоимости и даже дешевле её. Процентов получилось бы 883 р. ассигнациями, a на серебро 252 рубля с копейками. Ясно, что двести пятьдесят два рубля представляют собою сумму большую, чем сто восемьдесят рублей, и даже большую, чем 220 рублей, назначенные на содержание казённого студента по штатам позднейшего, введённого в действие в 1884 году, академического устава. «Слить-то» слили, да не туда, куда нужно. Если бы даже результат «слияния» оказался далеко не столь блестящим, каким он должен был оказался по требованиям арифметики, то, во всяком случае, и законы государственные, и устав академический, и даже голос нравственного долга требовали следующего образа действий. Учреждению, находящемуся в ведении Святейшего Синода, под ближайшим управлением местного архиерея, надлежало обратиться, в виду действительных или мнимых затруднений, которые, будто бы, стало встречать исполнение воли завещателей, к своему митрополиту, a через него и к Святейшему Синоду. Не трудно было сообразить, что митрополит, если пожелает, имеет и право, и возможность помочь делу средствами, находившимися в распоряжении московской кафедры, уделив, например, из доходов Иверской часовни сотню рублей в год. Если бы это оказалось тяжким для средств московской кафедры, то, может быть, свободная сотня рублей нашлась бы в хозяйственном управлении Святейшего Синода. Если бы и там не нашлась, то можно было бы собрать её с Платонников, и с преподавателей, даже и с питомцев Вифанской семинарии, созданной митрополитом Платоном; могли бы найтись и сторонние почитатели такого славного деятеля, как митрополит Платон. Профессора академии делали же ежемесячные вычеты из своего жалованья в войну 1877–1878 годов и во время голодовок; по всей вероятности, они не отказались бы и от участия в деле, столь дорогом для каждого праведного ценителя исторических заслуг митрополита Платона. Никто, конечно, не станет спорить против этих речей, да не из-за чего и спорить, когда на самом деле, вопреки уверению вышеупомянутого историка, никаких затруднений даже и не могло быть.

Может быть, к разъяснению деяния, совершённого ещё в 1860 году и на сорок лет выморившего Платоников из нашей академии, может послужить следующий рассказ.

В 1894 году профессора московской академии просили своего ректора архим. Антония (Храповицкого) доложить митрополиту Сергию о желании их видеть восстановленным прозвание Платонов. О. ректор принёс нам следующий ответ митрополита: «Нужно отнять это прозвание и у тех, кто его имеет». Во время произнесения этой не милостивой резолюции оставались в живых четверо Платоновых: Григ. Петр. Смирнов, Николай Никол. Световидов, Ал. Мих. Иванцов и пишущий эти строки. Делить не милостивую резолюцию приходилось на четыре души. Как нужно было разделить её по правде, поровну ли, или дробями с разными числителями, в точности не знаю, но предполагаю, что у Александра Михайловича числитель должен быть крупнее, и предложение своё основываю на том, что не даром же ему сказано было при окончании курса, что место в московской епархии он не получит никогда. Очевидно, что раздражил он крепко своего ректора: а не он и статью-то для «Современника» писал! Не мешает, впрочем, прибавить, что по вопросу о числителях могут раздаться голоса людей, имевших полную возможность знать, какая доля неблаговоления должна была падать на каждого в отдельности из четверых Платоников, ещё не окончивших тогда своего земного поприща. Остался теперь в живых один я; мне хотелось бы дожить до того времени, когда возвратилась бы, после сорокалетнего удаления, прибавка, получившая начало своего бытия ещё в прошлом, восемнадцатом столетии. Неужели некому постоять за память митрополита Платона, а вместе с тем и Филарета, столь горячо восставшего в 1837 году на защиту закона и правды? Неужели в двадцатое столетие перейдёт в нашей академии только недавно учреждённая прибавочная фамилия: Сергиев? Мне, последнему из оставшихся в живых Платонову, неужели не суждена радость встретить людей, которые пришли бы на убылые места? Исключаю самого себя, ещё живущего, Платонова, – и спрашиваю об одних умерших: неужели кто имеет право сказать, что они недостойно носили имя славного в истории русской церкви иерарха, или сколько-нибудь убавили чести или доброго имени у воспитавшей их академии?10 Невзгода, постигшая A. М-ча при окончании курса, нисколько не принизила его в глазах академической корпорации. Утратив надежду залучить его в свою среду, A. В. Горский, хорошо зная, как дорог будет Иванцов для всякой академии, рекомендовал его петербургской духовной академии. Вполне доверяя рекомендации такого человека, как A. В. Горский, академия взяла А. М-ча в преподаватели на новооткрытую кафедру новой церковной истории и определением Св. Синода от 31 августа того же 1860 года он был назначен бакалавром петербургской духовной академии. Одна академия потеряла его, за то приобрела его другая к чести и своей и нашей. Несмотря на короткий срок своего преподавания на академической кафедре (три только года), А. М-ч успел заслужить репутацию профессора «талантливого» (см. «Истор. Петерб. акад.», составленную одним из самых почётных профессоров петербург. академии И. В. Чистовичем, и по выходе с профессорской службы много потрудившимся и для науки, и для духовных школ).

Появись статья «Современника» не в марте, а в сентябре; был бы А. М-ч на кафедре психологии в нашей академии. На этой кафедре он мог быть превосходным, редким профессором. Кто понимает, какою глубиной и тонкостью анализа обладал A. М-ч; кто способен оценить художественную архитектонику его речей; кто видит, до какой степени ему было послушно его слово при выражении самых тонких оттенков мысли и чувства: тот не будет спорить со мной, что домашние академические дрязги лишили русскую психологическую науку одного из славных деятелей, академию же лишили одного из лучших её украшений. Можно глубоко и сердечно погоревать об этом, но меня способна утешить следующая мысль. Наука потеряла, академия потеряла: но за то на глазах лучшей части образованного общества явился величественный образ пастыря, сердечно и разумно отзывавшегося и на самые животрепещущие и важные вопросы современной жизни и современного воспитания, и на жгучие, и подчас мучительные запросы и страдания душ, искавших облегчения и утешения у покойного пастыря, умелою и нежною рукою врачевавшего душевные раны и боли11. Может быть, на этом поприще A. М-ч сослужил обществу службу большую, чем какую сослужил бы, сделавшись профессором московской духовной академии.

Об учёном значении A. М. Иванцова я не умею сказать ничего лучшего сравнительно с тем, что сказано было A. П. Лебедевым, но только не на страницах «Богословского Вестника» и не на страницах «Московских Ведомостей», a в протоколах московский духовной академии за 1877 год. Сказанное там должно иметь тем более цены в глазах читателей научных заслуг A. М-ча, что в последней заключительной статье своей полемики с о. Добронравовым A. П. Лебедев после жестокого урока, полученного от редакции „Московских Ведомостей», пишет, что от своего отзыва о докторской диссертации A. М. Иванцова, данного 1877 году, он не отрекается и в настоящую пору, в его главных и важнейших чертах, несмотря на то, что со времени его происхождения прошло более 20 лет. В отзыве читаем:

«Настоящий первый том, как кажется, обширного сочинения автора может удовлетворять всем законным требованиям науки и заслуживает полного внимания её. Автор тщательно и внимательно изучил первоисточники, знакомство с которыми требовалось его задачей. Литература вопроса ассимилирована им до тонкостей и при всём том автор сохранил полную независимость воззрений. Ничто существенное в деле автора не оставлено им без целесообразного рассмотрения. Автор искусно расплетает запутанные нити первоначальной христианской истории и приходит к замечательным выводами как по всей научности, так и по своей оригинальности. Автор обладает мыслью гибкой и проницательной. Характеристики личностей и археологических памятников мастерские и верные. Критика автора меткая и разборчивая, строгая. Труд автора по многим вопросам и надолго останется руководственным при научных изысканиях и по многим отношениям способен возбуждать мысль. Отчётливое и гармоническое изложение довершает достоинство труда; отрывочное и частное автор умело поставляет в связь и о каждом предмете умеет сказать столько, сколько требует само дело. Не только при известной бедности нашей церковно-исторической литературы, но и говоря безотносительно, труд автора представляет ценный вклад в науку. На основании «вступительных глав» сочинения и различных замечаний, разбросанных по всему сочинению, можно заключать о замечательной зрелости идей, какой отличается автор в понимании самой истории ересей первых трёх веков, a потому позволяем себе надеяться, что со временем увидим в нашей литературе весьма почтенный труд, если автор доведёт его до конца, что было бы очень желательно и что хорошо было бы вменить ему в нравственный долг в интересах науки!»

Читая этот отзыв о докторской диссертации A. М-ча, я никак не могу придумать, что такое можно бы прибавить к нему, если бы предстояла нужда увеличить похвалы диссертации. Если читатель будет догадливее меня, то я весьма порадовался бы. Я сердечно чту A. М-ча и с наслаждением читал почти всё писанное им; но моих сил недостаёт на то, чтобы открыть в его диссертации какую-нибудь новую сторону, которую не успел бы похвалить A. П. Лебедев. И хочется мне похвалить; но не вижу, в какую сторону двинуться; все уже захвачено рецензентом. Поневоле приходится отказаться от безнадёжных попыток и только пожелать рецензенту, чтобы ему во второе двадцатипятилетие его учений и весьма производительной деятельности пришлось прочитать подобный же отзыв о каком-либо собственном произведении.

Прежде чем оставлю светлую личность А. М-ча и перейду к A. П. Лебедеву, скажу несколько слов о своих личных впечатлениях от устных бесед с A. М-чем. В конце восьмидесятых и в начале девяностых годов мне чуть не ежедневно в летнее время приходилось гулять и беседовать с А. Михайловичем. Оба мы жили на даче в Вифании и никогда не упускали случая побеседовать. Мой собеседник восхищал меня широким кругозором своей мысли, своим живым сочувствием всему разумному и доброму, своею тонкою критикой не разумного и не доброго, своею ясною, отчётливою и художественною речью. Какое наслаждение, – употребляю это слово в точном смысле, – какое наслаждение получал я от бесед с A. М-чем, это хорошо известно моим домашним. Им реже приходилось встречаться с ним, но и они черпали наслаждение из этого источника. Мне очень нравилось и обычное начало наших бесед. Начало происходило так. О чём бы мы ни заговорили, Александр Михайлович всегда начинал беседу тоном очень мягким, брался за тот или другой предмет скромно, осторожно, как будто брал в руки какой-нибудь хрупкий предмет; потом постепенно, без всяких скачков, речь его становилась всё более и более одушевлённой, гибкая мысль начинала охватывать предмет всё крепче и крепче, проникать в него глубже и глубже. Никогда в своих беседах мы – позволю себе так выразиться – не начинали с быстрого аллюра, и всегда доходили до него в конце беседы. Наши беседы не раз приводили мне на мысль такую картину. Сходятся два охотника кататься в лодке по озеру. Лодка стоит в узеньком заливе, густо заросшем деревьями и с правой, и с левой стороны. Один, не спеша, отвязывает лодку, тихо берёт две пары вёсел и для себя, и для товарища. Оба ступают в лодку потихоньку, осторожно; оттолкнулись, гребут редкими взмахами вёсел, без брызг, и выезжают из залива очень неторопливо. Выплывают на простор, удары вёсел становятся чаще и чаще, сильнее и сильнее, и лодка начинает быстро скользить по широкому водному простору, а горизонт становится всё шире и шире. Без шуток, ведь точь-в-точь так дело шло при наших беседах каждый раз, когда сходились мы на время не короткое. Уже не мало лет не слышу я твоих бесед, добрый, разумный Александр Михайлович, но во мне так жива память о них, как будто только вчера я наслаждался твоими речами. Рад я теперь, что не опоздал с пониманием значения твоих бесед и с самого же начала их сознательно стал черпать из них наслаждение во всю меру своего ковша.

После трёх лет службы в петербургской академии Александр Михайлович перешёл в Москву в 1863 году и стал священником и законоучителем в Александровском военном училище. По самым условиям своего служебного положения он имел мало случаев входить в сношения с епархиальным начальством, да и митрополит Филарет скоро умер, а именно в 1867 году: но зоркий владыка успел разглядеть А. Михайловича собственными очами и стал относиться к нему так ласково и добросердечно, что лучших отношений нельзя было и пожелать. Александр Михайлович ясно видел это и относился к митрополиту с истинно сыновним доверием и уважением. Расскажу такой случай. Было у A. М-ча тяжкое горе, при котором выполнение долга сыновнего почтения становилось в высшей степени затруднительным, даже почти невозможным. Поехал он с своим горем к митрополиту Филарету просить его мудрых наставлений. Что говорил ему митрополит, не знаю; но знаю, что во время разговора A. М-ч, обливаясь слезами, припал к груди Филарета... Наступил новый год. Александр Михайлович отправился к митрополиту с поздравлением в час, назначенный для приёма духовенства, собравшегося в не малом числе. Когда наступила очередь A. М-ча принять благословение владыки, владыка, благословляя, спросил A. М-ча тихо, совсем неслышно для окружавших: «Утешился ли ты? Как поживаешь?» Мне не хочется портить впечатление от этого нежного обращения собственными комментариями.

Невольно и с искреннею любовью я так долго задерживаюсь на светлой личности A. М. Иванцова, но пора перейти и к A. П. Лебедеву.

За всё время учения в академии он принадлежал к числу очень хороших студентов, но таких, каких на хорошем курсе бывает человека четыре, пять, чаще всего бывало таких на курсе человека по три; на иных курсах таких бывало только по одному. Бывали даже курсы, на которых ни одного такого студента не было. Производя доступные мне наблюдения над умственными силами студентов разных курсов, я взял тридцать курсов кряду, и по моим наблюдениям, выходило, что из тридцати курсов на пяти было очень хороших студентов по пяти человек, на четырёх по четыре, на тринадцати по трое, на двух по два, на четырёх по одному, a на двух не было ни одного очень хорошего студента. Всех таких студентов было на тридцати курсах восемьдесят восемь человек; на круг приходится без малого по три человека на каждый курс.

Всегда принадлежа к числу очень хороших по способностям и трудолюбивых студентов, A. П. Лебедев никогда в течение четырёх лет первого места в списке не занимал. Два года занимал первое место H. М. Иванцов (брат A. М-ча), последние два года – И. Д. Петропавловский, переехавший на первое место через A. П. Лебедева, оставшегося на насиженном им втором месте.

По частным спискам успехи A. П. Лебедева были не ровны: при окончании младшего курса он занимал по гражданско-историческому списку первое место, по словесности – второе, по философии – четвёртое, по Свящ. Писанию – тоже четвёртое, по греческому языку – 24-ое во втором разряде, по физико-математическому – 57-ое место во втором разряде. Сочинений за два года он имел шесть очень хороших и три хороших. Экзаменационные сочинения имел такие: одно очень хорошее (1), одно хорошее (1½) и одно, латинское, довольно хорошее (2); у других же его товарищей экспромты были такие: у П. Иванцова два очень хороших и один хороший, у И. Петропавловского три очень хороших, у A. Смирнова два очень хороших и один хороший; у П. Сокольского три очень хороших: у И. Пятницкого два очень хороших и один хороший.

При окончании последнего курса А. П. Лебедев остался на втором месте по общему списку, a по частным спискам занял такие места: по Священному Писанию – третье, по патристике, церковной археологии и педагогике – второе, по церковно-историческому списку – девятое, по греческому языку – 39-ое место во втором разряде; в депутатском списке по богословским наукам получил такие отметки (1–1½), из которых видно, что семнадцать его товарищей показали знание этих предметов лучшее, чем он, a восемнадцать – одинаковое с ним.

Из сличения студенческих успехов A. П. Лебедева с студенческими успехами A. М. Иванцова-Платонова ясно открывается, что эти два студента представляли собою величины, совсем несоизмеримые. Отрицать справедливость профессорских суждений в данном случае едва ли будет иметь охоту и сам А. П. Лебедев. Ему, прослужившему профессором академии двадцать пять лет, едва ли удобно будет думать, что академические преподаватели не сумели во-время оценить его талантов; это прибежище нужно оставить в удел людям малодушным. A впрочем, никому не воспрещается думать о себе, что угодно; даже никому не воспрещается вообразить себя Фердинандом VIII.

В виду заявления А. П. Лебедева, что он любит церковно-историческую науку до самозабвения («Моск. Вед.» 1899 г., № 298), стоит внимания сравнительная слабость его познаний по церковной истории во время окончания академического курса. Такие знатоки церковной истории, как покойный A. В. Горский и Е. Е. Голубинский, не только не усмотрели в А. П. Лебедеве самоотверженной любви к церковной истории, но даже отметили своим списком сравнительную слабость усердия студента А. П. Лебедева в изучении церковно-исторических наук. Для второго по общему списку студента получить девятое место в частном списке – маловато. В качестве участника испытаний по церковно-историческим наукам, т.е. как сторона заинтересованная в решении вопроса о правильности суждений экзаменаторов относительно познаний студента Лебедева, я, конечно, не думаю, что мы не сумели оценить доходящую до самозабвения любовь его к церковно-историческим наукам, а скорее наклонен предполагать, что при окончании академического курса А. П. Лебедев ещё не чувствовал особенного расположения к церковно-историческим наукам, занимался ими слабо, а любовь к ним почувствовал когда-нибудь после окончания курса. Косвенное подтверждение своему предположению нахожу в том, что студент Лебедев очень плохо знал и греческий (39-е место во втором разряде), и латинский языки (двойка на латинском сочинении), и к изучению их никакого старания во время студенчества не прилагал; без знания же греческого и латинского языков в деле серьёзного изучения древней церковной истории шагу ступить нельзя.

Прямо по окончании курса академического A. П. Лебедев и был избран именно на кафедру древней церковной истории. Это объясняется следующими обстоятельствами. В 1870 году, когда ХХVII курс оставил студенческие скамьи, произошло преобразование нашей академии по новому уставу 1869 года. По новому уставу требовалось открыть в академии восемь новых наставнических кафедр (не считая троих лекторов) и заместить ещё старую кафедру по церковной истории, сделавшуюся свободною по случаю назначения занимавшего её наставника на другое место служения. Понадобилось приискать девять новых преподавателей. Но так как с началом первого, по преобразовании, учебного года должны были образоваться не четыре курса, а только два, первый и третий, то совет академии на-перед обсудил, какие кафедры должны быть открыты для этих двух курсов и какие могут быть открыты только в следующем году. Решено было заместить немедленно только шесть кафедр, а замещение трёх остальных отложить до следующего года. Искать кандидатов на свободные кафедры можно было только между воспитанниками своей академии. Из чужих академий достать нельзя было, потому что и во всех остальных академиях открыто было много свободных кафедр вследствие введения нового устава. Для одной кафедры, именно для кафедры русского языка и славянских наречий, решено было отыскать преподавателя из лиц, получивших образование в университете. Несмотря на самые усиленные поиски, продолжавшиеся целый год, не нашлось в университетах человека, которого можно было бы взять на кафедру славянских наречий. Искали даже за границей, и оттуда не оказалось возможности достать, так что пришлось взять своего студента из третьего курса, отправить его в Петербургский университет для изучения славянских наречий под руководством Изм. Ив. Срезневского, затем за границу для практического ознакомления с славянскими наречиями. При таких обстоятельствах нужно было набрать людей на пять кафедр в этом году, да на три в следующем году, к началу которого запас кандидатов на академические кафедры ни откуда не мог быть пополнен. Из воспитанников всех прежних курсов считали возможным взять только четверых, потому что лучшие воспитанники прежних курсов или у нас же в академии остались, или разошлись по таким местам, откуда выманить их в академию было нечем. Из прежних воспитанников на кафедру Священного Писания ординарный профессор архим. Михаил предложил наставника Вифанской семинарии Андрея Григ. Полотебнова, занимавшего седьмое место в списке студентов XXVI курса (1864–1868 г.); профессор прот. Ф. А. Сергиевский предложил на ту же кафедру наставника московской семинарии Николая Александр. Елеонского, занимавшего второе место в списке того же XXVI курса (1864–1868 г.). На кафедру латинского языка помощник ректора (декан) по церковно-практическому отделению E. В. Амфитеатров предложил наставника московской семинарии Петра Ив. Цветкова, занимавшего шестое место в списке того же XXVI курса (1864–1868 г.). На кафедру церковной истории экстр.-профессор В. Н. Потапов предложил наставника вифанской семинарии Ивана Алексеев. Смирнова, занимавшего восьмое место в списке студентов XXII курса (1856–1860 г.) и уже не мало лет преподававшего в семинарии церковную же историю, а помощник ректора по церковно-историческому отделению П. С. Казанский предложил на ту же кафедру воспитанника XXVII курса (1866–1870 г.) А. П. Лебедева. На кафедру Библейской истории тот же П. С. Казанский предложил воспитанника того же XXVII курса A. П. Смирнова. На кафедру основного богословия ректор протоиерей A. В. Горский предложил воспитанника того же XXVII курса И. Д. Петропавловского. Двое из предложенных кандидатов, А. Г. Полотебнов (по Свящ. Писанию) и И. А. Смирнов (на церковную историю), отказались читать пробные лекции для соискания предложенных им кафедр. Так происходило дело замещения кафедр в 1870 году. Из моего рассказа ясно, что нас нельзя было корить за то, что на кафедру церковной истории взяли человека, оказавшего по этому предмету слабоватые успехи и не владевшего необходимыми для этой науки орудиями, то есть, знанием греческого и латинского языков.

Необычная для очень хорошего студента слабость познаний в греческом и латинском языках может быть удовлетворительно объяснена двумя причинами. А. П. Лебедеву пришлось учиться до поступления в московскую семинарию в перервинском духовном училище. Это училище в сороковых и пятидесятых годах справедливо имело репутацию самого плохого из всех училищ московской епархии – плохого и в учебном, и в воспитательном, и в экономическом отношении. Училище это верстах в девяти от Москвы, в маленьком монастыре, около монастыря небольшая деревушка, место уединённое, от надзора людского далеко. Не мудрено, что довольно дикие нравы и порядки, какие не в диковинку были и для других училищ, с особою силою господствовали в такой глуши, как Перерва. В перервинское училище боялись отдавать своих детей те члены церковного причта, которые имели хотя малые достатки. Священники отдавали своих детей в одно из училищ, находившихся в Москве: в заиконоспасское, в донское, в андроньевское. На Перерве ютилась самая беднота, да ещё сироты; с ними какие же церемонии? Перерва была пугалом, которым пугали мальчиков, когда они сшалят что-нибудь. И меня, сироту, не учившегося ни в каком духовном училище, жившего у бабушки, и она и матушка моя иногда, в случае шалостей или непослушания, пугали Перервой: „а вот погоди, свезём тебя на Перерву; там тебя каждый день будут сечь, да и вши заедят». Не мудрено, что на Перерву и учителя попадали такие, которых в другом месте нельзя было держать. Выйти из этого училища с очень плохим знанием и греческого и латинского языка можно было даже такому способному мальчику, как Лебедев, который, вероятно, первым или вторым перешёл из училища в семинарию.

В московской семинарии А. П. Лебедев учился в такое время (I860–1866 г.), когда дисциплина в ней находилась в очень плохом состоянии. С января 1861 года по август 1866 года семинария была под управлением архим. Игнатия, внука (от сестры) митрополита Филарета. Человек он был добрый, благочестивый, вполне благонамеренный, но администратор совсем плохой. Инспектором семинарии в 1863–1867 г. был Григорий (Воинов), товарищ мой по академическому курсу, человек так же благочестивый и добрый, но к административным делам и к инспекторскому надзору за учениками совсем неспособный12. Понятно, что семинария московская в годы учения А. П. Лебедева стала совсем распущенным заведением; ученики учились, как хотелось и сколько хотелось. Известный М. И. Каринский, перешедший в 1865 году из преподавателей вифанской семинарии в московскую на кафедру логики и психологии, был поражён отсутствием всякой дисциплины в семинарии и, зная свои силы, решился единолично, без всякого участия семинарских властей, завести строгие порядки собственно в своём классе. Распущенные ученики, конечно, возмутились, сговорились не даваться в руки грозному пришельцу и отстоять свою „свободу». Отстоять „свободу» не оказалось ни малейшей возможности. Попробовали было писать ругательные письма Михаилу Ивановичу: он принёс их в класс, прочитал и подвергнул их спокойной, но до такой степени убийственной критике с логической и метафизической точки зрения, что писавшие закаялись на всё будущее время посылать ему ругательные послания. Через какой-нибудь месяц он, одними собственными силами, без всякого содействия администрации, добился того, что все ученики приходили на его классы на полтора часа, не смели выйти из класса во время его урока, ни войти в класс, не смели не приготовить урока, не смели и малым шумом нарушить тишину в классе, не смели не слушать его объяснений. Конечно, у него было что послушать: не даром же он впоследствии приобрёл такую почётную известность на кафедре философии в петербургской духовной академии. Сослуживцы дивились, иные и сами пытались пойти по следам М. И. Каринского: но у них ничего не вышло. А. П. Лебедев не успел подвергнуться влиянию этого профессора: он был уже в высшем, богословском, классе (1864–5 и 1865–6 учебные годы). Его, конечно, нельзя и винить за то, что при беспорядочности семинарского режима он не успел сделать должного запаса сведений по тем предметам, которые требовали усидчивого труда; а способности его всё же остались при нём.

В сентябре 1870 года кандидаты, предложенные на свободные кафедры, прочли по две пробных лекции и были избраны на предназначенные места. В конце 1870 года представление совета о замещении кафедр было утверждено Святейшим Синодом, и новоизбранные преподаватели вступили в отправление своих обязанностей.

Менее чем через два года своей академической службы А. П. Лебедев затеял дело, внесшее большую смуту в академическую жизнь и принесшее академии не мало сраму. Разумею подачу им отзыва о докторской диссертации помощника ректора (декана) по церковно-историческому отделению Петра Симоновича Казанского, того самого, который предложил А. П. Лебедева на кафедру церковной истории и тем, вероятно, склонил другого кандидата на ту же кафедру (И. А. Смирнова) заявить о своём нежелании прочитать пробные лекции по церковной истории. Но прежде, чем продолжать рассказ, мне нужно удовлетворить некоторые своеобразные требования А. П. Лебедева.

Он начинает свои полемические статьи против A. М. Иванцова-Платонова и священника Н. П. Добронравова («Моск. Вед.» 1899 г. №№ 297–300, 302, 303 и 305) заявлением, что девизом всего, что он пишет, «служит одно слово: ясность». Сообразно с своим девизом, он считает необходимым заявить читателям, что о. Добронравов «доводится зятем» А. М-чу Иванцову-Платонову, a он, A. П. Лебедев, «в родстве с ним не состоит»; затем на том же столбце газеты (№ 297) напоминает читателю о необходимости «помнить», что о. Добронравов о. Иванцову «зять». И в конце своих полемических статей (№ 303) он снова напоминает о родстве упомянутых лиц, говоря: «что ему (о. Добронравову) профессор, когда он зять «известного» профессора»? – и дополняет это уже не раз сообщённое им сведение новым сведением, что о. Добронравов «получил от своего тестя видное место». В приложении к своей статье (№ 303) он, желая, конечно, служить избранному им девизу, сообщает читателям, что лицо, напечатавшее в 263 № «Моск. Вед.» статью за подписью: «почитатель» протоирея Иванцова, на самом деле «не почитатель, a имеет другие связи с протоиереем Иванцовым: он сродни по плоти сему последнему»; что «этот родственник – не сын прот. И-ва (а сыновей у него несколько)»; что «он ещё не вышел из лет младых»; что А. П. Лебедев «знает, как звать этого родственника прот. Иванцова», знает, да не скажет. Не понимаю, ради какого нового девиза не скажет; ради девиза прежнего, то есть, ясности, кажется, следовало бы сказать. Затем в том же приложении он объясняет, что какое-то третье лицо, «специально занимающееся эпохою патриарха Фотия», так же должно быть, по мнению А. П. Лебедева, «родственником покойного Иванцова». Мысль о множестве родственников А. М-ча настраивает А. П. Лебедева на элегический тон. «Их, как видим, – говорит А. П., много, очень много, a я один, как перст... Я человек одинокий, полуслепой, которому безусловно запрещены всякие литературные работы и которого физические силы начинают оскудевать. A они представляют сомкнутую фалангу, сильную, скреплённую кровным союзом родства». «Их много, каждый из них вооружён тем оружием, к которому привык», «похоже на родовую месть диких или полудиких народов... Востока».

Ни девиза, ни герба я для себя ещё не придумал; но ясность я всегда любил и хочу помочь A. П. Лебедеву выбраться из того тумана, которым он в выписанных мною строках так окружил свой девиз, что его и разглядеть трудно. В самом деле, признаёт ли А. П. Лебедев за бесспорную истину то положение, что «родня об родне всегда говорит неправду»? Вероятно, не признаёт этого положения правильным по явной его нелепости. Или признаёт он то положение, что родня наговорит о своей родне таких речей, которых и опровергнуть ничем нельзя? И этого положения, вероятно, не признаёт А. П. Лебедев: потому что против всяких неправильных речей можно выставить речи правильные, которые приведут дело в полную ясность. Далее, родство какой степени обязывает говорить неправду? в какой степени родства слабеет эта обязанность? в каком колене совсем перестаёт быть обязанностью? Положим, что когда сын говорит об отце, зять о тесте, тогда правды от них ждать нечего; a если говорит дядя о племяннике или племянник о дяде, если заговорят двоюродные, троюродным, тогда можно ли будет ждать правды? Мне кажется, что без специальных исследований А. П. Лебедева по этим вопросам дело окружено будет очень густым туманом, и, в виду избранного А. П-м девиза, напускать его на дело совсем не следовало. Следовало бы давать читателям твёрдые доказательства тех или других положений, a указывать им на то, что вот и это родственник A. М. Иванцова и это родственник ему, и что их очень много, – это для серьёзного читателя никакого значения иметь не может. Давайте доказательства в руки, a не можете их дать, – указание на родство беде не поможет. Далее, по нынешним временам то и дело можно опасаться, что родня про родню больше худого наговорит, чем хорошего; люди близкие по крови то и дело живут между собой как кошка с собакой и не только пристрастия один в пользу другого не имеют, но даже изо всех сил стараются насолить друг другу, даже видеть не могут друг друга, под одной крышей жить не могут. Какое значение при таких отношениях будет иметь указание на родство? Придётся сначала расследовать, в каких отношениях напр. эта тёща стоит к этому зятю и чего нужно ждать, когда она будет говорить о своём зяте, того ли, что будет кривить душой в его пользу, или будет стараться всячески очернить его? Вообще в нынешние времена чаще, пожалуй, родные грызутся, чем ласкаются один к другому. Что же я выведу из указаний A. П. Лебедева сам, без его помощи? Пусть уж он не ограничивается одной формальной стороной – указаниями на степень родства, а пусть даст указания по существу дела, расскажет вам, какие установились между теми или другими родственниками внутренние отношения. Если он не расскажет мне этого, то я могу попасть впросак. Скажет он мне, например, что Каину нельзя ни в одном слове поверить, когда он говорит об Авеле, потому что он ему родной брат. Поверю я A. П-чу и вдруг после окажется, что Каин убил брата своего Авеля. Какими же глазами я буду смотреть на А. П-ча? Вообще и с этой стороны получается один туман вместо ясности. A иной читатель, совсем даже и незнакомый с нравственным характером покойного A. М-ча, догадается сделать такой вывод из речей A. П. Лебедева «о сомкнутой, сильной фаланге» из сыновей и зятьёв A. М. Иванцова: «хороший, должно быть, человек был покойный о. протоиерей: дружно вступились за его честь и добрую память и сыновья и зятья; значит, любили и почитали его крепко: дружную семью оставил после себя покойник». Ну к чему годен А. П. Лебедеву такой вывод, на который он сам же напрашивается? Жалуется сам он, что силы его начинают оскудевать, что он теперь полуслепой, что ему запрещены литературные работы; а сам же совсем задаром тратит остатки зрения и сил на ни к чему не нужные и очень длинные доказательства того, что и «почитатель» тоже зять A. М. Иванцова. Можно было значительно сберечь силы и упростить дело, – прямо сказав читателю: «уверяю вас, читатели, что врут все, кто пишет в защиту A. М. Иванцова». Тогда и я бы подошёл под этот колпак; а то придётся A. П-чу сшивать для меня другую накрышку. Не надеясь, впрочем, переспорить А. П. Лебедева по делу о родне, не желая дать ему повод думать, что я из своекорыстных расчётов веду о родне такие речи, и желая избавить его от напрасного напряжения оскудевающих сил, я сам представлю читателю точные сведения о своих родственных отношениях. Пётр Симонович Казанский, о котором сейчас будет речь, был родной мой дядя по матери моей. О. протоиерей Мих. Сим. Боголюбский, до которого речь дойдёт впоследствии, тоже родной мой дядя, и оба они, несмотря на разные фамилии, суть родные братья. Сыновей у меня столько же, сколько у A. М. Иванцова, a дочерей больше, чем у него. Три выданы замуж; стало быть, я имею трёх зятьёв; ещё две могут со временем выйти замуж; стало быть, могут быть у меня ещё два зятя. Итого в состав фаланги могут со временем войти: четверо сыновей, пятеро зятьёв и пять дочерей. Желал бы я очень, чтоб они составили «сильную и сомкнутую фалангу» в том случае, о котором приведётся повести речь в конце статьи. Желая ещё более угодить А. П. Лебедеву, прибавлю, что хотя я от своего дяди П. С. Казанского не получил никакого ни важного, ни не важного «места» (см. «Моск. Вед.» № 303), но питаю к нему чувство искренней благодарности за всё сделанное им для меня и для моей матери добро и глубоко чту его и за высокий нравственный характер его13, и за его труженическую жизнь14. Теперь к делу.

Пётр Симонович Казанский был с 1842 года бакалавром по кафедре всеобщей гражданской истории, с 1850 года экстраординарным и с 1858 года ординарным профессором московской духовной академии. В 1870 году наша академия (была преобразована по академическому уставу 1869 года. Ординарные профессора обязаны были представить в течение трёх лет, по утверждению нового устава, диссертации, или, вместо диссертации, учёные сочинения свои по принадлежащим к преподаваемой ими науке предметам для получения степени доктора, согласно требованиям устава, a в случае, если не получат в этот срок степени доктора, должны оставить службу при академии. В новом уставе было ещё и такое правило, по которому служить в академии профессором никто не мог долее тридцати пяти лет. В 1872 году исполнилось и тридцатилетие службы П. С. Казанского и истекал срок обязательного представления докторской диссертации. Представив её и удостоившись степени доктора, П. С. Казанский мог бы прослужить ещё пять лет. В марте 1872 г. он представил на рассмотрение совета академии сочинение «История православного монашества в Египте», в двух частях, с дополнительными статьями: 1) «Об источниках для истории монашества египетского в 4 и 5-х веках» и 2) «Общий очерк жизни монахов египетских в 4 и 5-х веках».

Сочинение передано было в церковно-историческое отделение. Знаток церковной истории о. протоиерей A. В. Горский тогда уже не мог участвовать в делах этого отделения; он теперь принадлежал уже богословскому отделению; отзыв пришлось составить А. П. Лебедеву, пробывшему на своей кафедре год с тремя или четырьмя месяцами. Он не торопился представить отзыв. Пока он составлял свой отзыв, с П. С. Казанским случилось событие совсем нежданное... 27-го сентября 1872 года нужно было избирать его на последнее пятилетие службы. Нисколько не подозревая, что ему готовится совсем нежданный удар, П. С. Казанский даже пришёл на это заседание; он думал, что исполнена будет неизбежная формальность, – баллотировка, a затем пойдут в заседании дела настоящие, ради которых ему нужно присутствовать на заседании. Он знал, что он – добросовестный труженик науки, что все его действия с нравственной точки зрения всегда были безупречны; но он забыл, что к людям в нравственном смысле не безупречным он всегда относился сурово, не скрывал своей антипатии к ним; забыл, что они могут воспользоваться удобным, по их мнению, случаем расплатиться с ним. Эти люди сообразили, что их, за отсутствием двоих, чтивших Петра Симоновича, профессоров, a именно А. Ф. Лаврова, командированного тогда в Петербург, и Е. Е. Голубинского, уехавшего в заграничный отпуск, наберётся достаточно для того, чтоб выборы на новое пятилетие кончилось неблагополучно для П. С. Казанского. Оказались, в самом деле, в ящике пять избирательных шаров и пять неизбирательных; значит, избираемый не выбран на новое пятилетие. Встал Пётр Симонович с своего кресла, вышел, шатаясь, из зала заседаний и прошёл прямо в Троицкий собор излить своё горе в молитве. A. В. Горский был потрясён; Пётр Симонович был человеком ему близким. Лица, так удачно сведшие с П. С. Казанским счёты, совершенно чуждые делу научному, сами же не пожелали отыскивать преемника забаллотированному профессору и сами же предложили избирать его по полугодиям на продолжение чтений по всеобщей гражданской истории.

После забаллотировки получение докторства практического значения иметь уже не могло; продолжить службу на пять лет стало невозможно. Но П. С. Казанский пожелал, чтоб дело с диссертацией было доведено до конца. Он рассудил, что как профессора его осрамили; пусть, по крайней мере, его репутация учёного не потерпит ущерба. Для лиц, забаллотировавших его, наступило положение неудобное. Дать докторство – после забаллотирования, –это было бы совсем уж против здравой логики. Нужно было направить усилия на то, чтобы сочинение провалилось. Дело составления отзыва предстояло выполнить А. П. Лебедеву, человеку, у которого запас учёности ещё был крайне скуден; а оказать учёную помощь, несмотря на всё своё желание, не могли ни Н. И. Субботин, ни товарищ А. П. Лебедева по курсу А. П. Смирнов; у них совсем не доставало сведений, нужных для такого дела. Остальные трое преподавателей церковно-исторического отделения Д. Ф. Касицын, В. О. Ключевский и Д. Д. Корольков совсем не имели охоты оказать какую-нибудь помощь. Нести ношу составления отзыва приходилось одному А. П. Лебедеву. Отзыв должен был пойти на суд совета, а через совет и на суд публики, потому что протоколы совета должны публиковаться в общее сведение. Наконец, отзыв был представлен А. П. Лебедевым. Членов исторического отделения было в то время налицо шесть человек; трое, Н. И. Субботин, А. П. Лебедев и A. П. Смирнов подписали отзыв, a трое не подписывали; значит, отзыв не мог пойти в совет академии в качестве отзыва отделения. Не знаю, какими средствами, но, во всяком случае, добыта была и четвёртая подпись, Д. Ф. Касицына; значит, большинство составилось. В. О. Ключевский п Д. Д. Корольков представили особые отзывы, в пользу сочинения. Отзыв В. О. Ключевского наделал много хлопот П. И. Субботину и A. П. Лебедеву. Он написан был с таким же мастерством, каким услаждались много раз читатели позднейших произведений его пера. Замечу, что тогда, в 1872 году, начинался ещё только второй год службы Василия Осиповича в академии. Ни И. И. Субботин, ни А. П. Лебедев сил своего противника ещё не имели случая взвесить надлежащим образом. Не краткий отзыв В. О. Ключевского весь состоял из доказательств того положения, что на основании самого же отзыва, составленного А. П. Лебедевым, следует прийти к выводу, что сочинение П. О. Казанского заслуживает докторской степени. Положение большинства и А. П. Лебедева оказалось и затруднительным, и обидным. Не суметь сделать правильного вывода, – как же стерпеть такое обвинение в недостатке логики? Решили, что стерпеть никак нельзя, и что предоставить мнение В. О. Ключевского в совет можно не иначе, как с приложением критики. Критику, конечно, должен был писать тот же A. П. Лебедев. Как он её написал, читатель, знакомый с полемическими его статьями против A. М. Иванцова и о. Добронравова, может догадаться. Он нашёл в отзыве, В. О. Ключевского и «тенденциозные, намеренные подставки», и места, «исполненные непонимания»; «основания у г. Ключевского не более, как бледные тени, и притом созданные его фантазией». «Какой смысл в доказательстве г. Ключевского – мы не добились до этого». «Довольствуется г. Ключевский пустым намёком». «Слова г. Ключевского мы считаем неуместными и неприличными в устах г. Ключевского». «Основание у г. Ключевского всецело ложно». «Искажает места по своему вкусу». Но, впрочем, будет. Щедрость А. П. Лебедева на всяческие «кислые» слова уже достаточно известна читателям его полемических статей. Отметить нужно только примечательное сходство приёмов давнишней и новейшей полемики А. П. Лебедева. Полемизируя с о. Добронравовым, он усилил в весьма значительной степени укоры сочинениям А. М-ча; точно так и здесь; полемизируя с В. О. Ключевским, он в весьма значительной степени усилил укоры сочинению П. С. Казанского. Что было, то и есть; что есть, то и было.

Появление критики большинства на мнение одного из меньшинства, конечно, составляло явление, не согласное ни с требованиями разума, ни с законом.

Прежде чем я буду продолжать свой рассказ, я на этом месте хочу сделать нравственную передышку и для себя, и для читателя. Передышка будет сделана в честь В. О. Ключевского, и здесь будет не совсем неуместна.

Беседуя с А. М. Иванцовым de omni re scibili et quibusdam aliis15, мы раз заговорили об отличительных особенностях статей и речей В. О. Ключевского. Оказалось, что мысли А. М-ча и мои были одинаковы, даже до смешной степени; выходило похоже на то, как будто один из нас написал, а другой заучил написанное и стал выдавать за своё. (Подобный случай у меня был с заслуженным профессором Казанской духовной академии П. В. Знаменским в рассказах о нашем семинарском житье). Тождественное суждение двоих старых профессоров, одного академического, другого университетского, о третьем тоже не молодом, и в одно и то же время профессорствующем и в университете, и в академии, может представлять некоторый интерес и по отношению к А. М. Иванцову и по отношению к В. О. Ключевскому, о котором сейчас шла речь. Мне пришлось высказать наше тождественное суждение в застольной речи. Вот она:

«Случалось мне не раз и хаживать, и сиживать около Вифанского пруда в лунные ночи, при лёгком ветерке, и любоваться игрой света на мелких волнах, катившихся иногда вдоль, иногда поперёк узкой водной полосы, отражавшей блеск луны. Смотришь, – мелюзги-волночки бегут будто наперегонки и, мелькая, сверкают мгновенно вспыхивающими огоньками белоцветными, будто отпущенными с Эдисоновских лампочек на самый короткий срок. Игрой света на мелкой водной ряби любовался я подолгу.

«Случалось мне, проходя мимо пашни, останавливаться и любоваться, как сеет хороший посевщик. Крепко ступает он левой ногой, быстро передвинет правую, нижним концом кисти правой руки стукнет слегка об лукошко, – и широким веером раскинутся из его горсти семена ржи или овса. Посмотришь: зёрна легли правильно, с одинаковой густотой, совсем без прогалов. Рука посевщика сработала своё дело мастерски, не хуже сеялки. Смотришь, – и любуешься.

«Слушаешь сонату или симфонию Бетховена, – и дивишься силе его мысли, его чувства, его фантазии. Щедрый, чуть не до расточительности, богач музыкального мира, он будто совсем невзначай, походя, на все стороны, раскидывает своё добро: куда – червонец полновесный, куда – целковый-рубль, куда – блестящую, совсем новенькую, музыкальную мелочь. Только успевай замечать, куда и что летит, и только успевай хватать. Схватишь, но никому не угадать, чем на следующей же строке метнёт он в твои жадно слушающие уши.

«То же, по существу, что и в лунные ночи на Вифанском пруде, то же, что н около умелого посевщика на пашне, то же, что и слушая Бетховена, переживал я, читая ваши, Василий Осипович, статьи.

«Ещё раз поднимем бокалы за игру света, за мастерство сева, за Бетховеновский уклад русской мысли и речи, – и выпьем за Василия Осиповича Ключевского».

Передохнув, пойду дальше.

В декабре 1872 года дело о докторском сочинении П. С. Казанского доложено было совету. По прочтении представленного от исторического отделения отзыва, отдельных мнений, критики на отдельное мнение В. О. Ключевского, и моей критики на внесение этой критики, ректор академии о. прот. А. В. Горский заявил, что он представит Совету своё мнение о сочинении профессора Казанского. О. архиманд. Михаил, выслушав это, сказал: «в таком случае и я представлю своё мнение». Другие высказали желание, чтобы, в виду разногласия в отзывах, представленных церковно-историческим отделением, предоставлено было достаточно времени для обстоятельного ознакомления с сочинением профессора Казанского. Рассмотрение дела и было отложено до января 1873 года.

На этом заседании я был поражён содержанием и тоном заявления, сделанного о. архим. Михаилом. Он видимо хотел противопоставить свой отзыв отзыву такого знатока церковной истории, как A. В. Горский. Степень познаний о. архим. Михаила по той науке, которую он сам преподавал продолжении восемнадцати уже лет, известна было мне в точности. Познания его были крайне скудны и по своему, ближайшему делу; a человек вздумал ещё противопоставить своё мнение по предмету, совсем для него чуждому, противопоставить мнению великого знатока церковной истории. Возвращаясь с заседания домой, я решил печатно показать, что о. архиманд. Михаил знает своё дело плохо. Статьи мои «О трудах архимандрита Михаила» были напечатаны в февральской и апрельской книжках «Правосл. Обозр.» за 1873 год.

25-го января 1873 года дело о докторской диссертации П. С Казанского было решено, вопреки затее исторического отделения; сочинение было допущено к публичной защите. Днём диспута было назначено двадцать седьмое число марта. В газетах напечатаны были объявления об этом, приглашены оба викария московской митрополии. Но накануне диспута, вечером, члены совета инспектор C. К. Смирнов, K. В; Амфитеатров, отец архим. Михаил и Н. И. Субботин прислали о. ректору академии A. B. Горскому извещения, что они, по причине болезни, не могут быть в собрании совета 27 числа. Эта внезапная болезнь имела то значение, что собрание не могло уже состояться. По закону, общее собрание тогда только могло делать своё дело, когда на нём оказалось бы присутствующих не менее двух третей общего числа; a в настоящем случае из одиннадцати членов захворали четверо. За вычетом их осталось семь человек, менее двух третей. Понятно, что произошёл большой переполох. Нужно было тотчас же рассылать телеграммы и к приглашённым архиереям, и в газеты. Тревожны очень были эти дни, и особенно, конечно, для ректора и для докторанта. У A. В. Горского, страдавшего органическим пороком сердца, вероятно, много дней жизни убавилось за это время. Митрополит донёс об этих происшествиях Святейшему Синоду. Святейший Синод сделал распоряжение, чтобы в случае повторения подобного обстоятельства при предполагаемом о. ректором новом назначении времени для диспута, совет освидетельствовал заболевших через академического врача, в присутствии назначенного советом депутата. Диспут состоялся, наконец, 2 октября 1873 года. На диспуте докторант сильно напал на молодого своего рецензента, и А. П. Лебедеву пришлось ясно обнаружить тогдашнюю скудость своих церковно-исторических познаний. Искомая степень была получена; но академия во время всей этой истории подверглась сраму не малому.

Не к чести академии служили и первые печатные статьи А. П. Лебедева по церковной истории. Он начал писать их слишком рано, недостаточно ещё ознакомившись с своим делом. По поводу цитат, какие он ставил в своих первых статьях, над ним смеялись мы не мало. Некоторое время его даже и называли cursus compleсtus. Для знающих латинский язык это было так же смешно, как и такие, например, цитация: См. «Васеленские соборы», А. П. Лебедева. Впоследствии такие грехи перестали встречаться в статьях А. П. Лебедева. Его образцовое трудолюбие дало ему возможность писать много, и писать уже без грубых ошибок. Но у него не было крайности печататься и в то время, когда без промахов он обходиться не мог. Эта торопливость никак не должна бы уживаться с искренней любовью к науке, а тем более с той степенью любви к науке, какую усвояет себе сам А. П. Лебедев. Он приписывает себе любовь к науке до самозабвения. Думаю, что это слово вырвалось у него потому только, что он написал свои статьи, помещённые в «Московских Ведомостях», в очень короткий срок, в четыре дня, как он сам пожелал сказать своею датою под статьями: 19–23 октября. Правда, быстро написано, но лучше было бы, если бы автор имел поболее времени вдумываться в свои слова. Возьмём, например, хотя это пресловутое: до самозабвения. Хорошо ли терять обладание сознанием, не помнить себя? Ведь это почти то же, что напрашиваться на невменяемость. Той же торопливостью нужно объяснять сообщённое им самим известие об употреблении выражения: до остервенения. Цитата из письма «одного русского архипастыря» совсем неуместна после только что написанного А. П. Лебедевым разъяснения родственных отношений о. Добронравова к A. М. Иванцову. Впадать в такое грубое противоречие себе из-за одной только фразы, автор, конечно, не желал бы, но торопился, не сообразил. Ему некогда было сообразить и того, что человеку, так быстро, в четыре дня, написавшему целый ряд статей, нельзя изображать себя полуслепым, изнемогающим: и всякому зрячему и здоровому дай Бог работать так быстро. Тем же отсутствием вдумчивости нужно объяснить и разность в суммах сложения сочинений A. М. Иванцова: в одном месте A. II. Лебедев насчитывает их три (№ 298), в другом три или четыре, начинает перечислять их и выходит четыре (№ 305). Три разных счёта и притом в таких суммах, для которых с избытком достаточно пальцев одной руки!

Не мирятся в моём уме уверения A. П. Лебедева в степени его любви к исторической науке с его явным пренебрежением к фактам бесспорно большого исторического значения. Ему дела нет до Иванцова-публициста, до Иванцова-оратора, до Иванцова-пастыря; он даже не скрывает, что почти ровно ничего не знает, да и знать не желает о деятельности А. М. Иванцова в этих областях. Я, говорит, знаю три книжки, a до остального мне дела нет. Неужели это голос настоящего историка? Ещё терпимо было слышать такие речи от А. II. Лебедева на втором году его пребывания на исторической кафедре, когда на указания трудов П. С. Казанского по вопросам русской церковной и гражданской истории, трудов, составлявших ценный вклад в науку, он отвечал, что в суждении о правах П. С. Казанского на учёную степень он обязан иметь в виду только книжки о монашестве. Остаться на той же ступени исторического непонимания после чуть не тридцатилетнего пребывания на исторической кафедре, – да ведь это почти невероятно. И не стыдно историку говорить, что кроме книжек по церковной истории он знать ничего не хочет и не обязан? Мало тут любви к истинной истории!

Тяжело мне было видеть в 302 № конвульсивные и, можно сказать, младенческие усилия объяснить, почему A. М. Иванцов не выступил со своею полемикой против докторской диссертации А. П. Лебедева прежде, чем автор диссертации успел защитить её и приобрести докторскую степень. По этому случаю я предложу А. П. Лебедеву одну задачу, для него лично имеющую не малое значение. Путём доступных ему исторических разысканий не дойдёт ли он до твёрдых, несомненно правильных ответов на вопросы: 1) Справедливо ли сказание о том, что Ив. Серг. Аксаков написал передовую статью для своей газеты «День» о докторской диссертации А. П. Лебедева? 2) Справедливо ли, что статья указывала очень резко на такие особенности сочинения, указание которых могло невыгодно отозваться на деле приобретения А. П. Лебедевым докторской степени? 3) Справедливо ли, что А. М. Иванцов-Платонов уговорил Ив. Сергеевича Аксакова не печатать эту статью? 4) Справедливо ли, что Ив. Серг. Аксаков, уступив доводам A. М. Иванцова, взял с него слово непременно написать статью о диссертации А. П. Лебедева после получения докторантом искомой докторской степени?

Мне кажется, что точные ответы на эти четыре вопроса должны иметь не малое значение и в глазах самого А. П. Лебедева и его читателей.

В своей статье (№ 299) А. П. Лебедев говорит, что он в жизнь свою ни на кого не возводил клеветы. Не знаю, какое из употребляемых им в обилии «кислых» слов он найдёт уместным употребить по отношению к следующему случаю.

Читал А. П. Лебедев свою прощальную лекцию в аудитории московской духовной академии. На лекцию он приглашал и профессоров академии и преподавателей Вифанской семинарии; действительно, были и профессора, и преподаватели семинарии, и студенты всех курсов. В лекции своей он изображал себя каким-то великомучеником, страдавшим от многих гонителей; эпоха гонений наступила для него со времени напечатания им докторской диссертации. В число гонителей попал и секретарь московского духовно-цензурного комитета. Секретарю доставлена была рукопись: «Несколько слов в защиту отцов первого вселенского собора и вообще православия. По поводу выхода книги: Вселенские соборы IV и V века, профессора московской духовной академии А. П. Лебедева. Ф. Матвеева. В лист, 22 стр.». Рукопись эта должна была иметь вредное значение для диссертации А. П. Лебедева, и секретарь, племянник П. С. Казанского, послал эту рукопись на цензурное рассмотрение к другому дяде своему M. С. Боголюбскому, а не к какому-либо другому цензору, из желания повредить автору диссертации «Вселенские соборы», ему, А. П. Лебедеву. Вижу в этом рассказе разнообразные следы и несообразительности рассказчика и мало-способности его к строгой исторической критике.

Во-первых, в течение целых двадцати пяти лет человек не сумел заметить, что у меня ни разу не появлялось желания отплатить ему за отзыв его о докторском сочинении П. С. Казанского. Не появлялось оно потому, что я, ценя надлежащим образом и способности, и трудолюбие А. П. Лебедева, объяснял себе происхождение его отзыва тем только, что он ещё молод и зе́лен. Это такие качества, которые с летами могли исчезнуть.

Во-вторых, не сообразил человек, что я мог отплатить ему, если бы хотел, нисколько не нуждаясь в рукописи Матвеева; перо у меня и теперь из рук ещё не валится.

В-третьих, не сообразил человек, что его первые исторические статьи давали и мне, как и всякому другому, достаточно материалов для того, чтобы рельефно выставить на показ скудость его учёных ресурсов.

В-четвёртых, не сообразил человек, что мне, профессору и инспектору, несшему обязанности и секретаря цензурного комитета, совсем не до того было, чтобы прочитывать рукописи и книги, представлявшиеся на рассмотрение цензуры. Рукописей и книг поступало очень много. Наприм., в течение одного первого месяца того самого 1879 года, в котором вышла брошюра Матвеева, троими членам цензурного комитета были рассмотрены 1,366 страниц рукописей, 1889 страниц книг и 85 картин. Не то, что читать рукописи и книги, a только управляться с чисто-канцелярской работою секретарю было не легко, при других серьёзных делах.

В-пятых, автор не сообразил, что авторы рукописей и издатели книг, особенно из числа жителей Москвы, могли считать для себя гораздо более удобным доставлять свои рукописи и книги прямо к жившим в Москве цензорам: о. протоиерею M. С. Боголюбскому и о. архимандриту Сергию.

В-шестых, автор не сообразил, что в делах комитета, именно в записях бумаг входящих и исходящих, останутся несомненные, не допускающие никакой возможности извращения, доказательства того, была ли известная рукопись доставлена в канцелярию комитета, или поступила прямо от автора в руки цензора. Дела комитета математически точно докажут А. П. Лебедеву, если он захочет справиться в них, что рукопись Матвеева, до её одобрения в печать, на руках у секретаря не была, а поступила прямо в руки цензора.

Теперь пусть А. П. Лебедев сам и приискивает название для своего деяния, публично им содеянного в аудитории московской духовной академии по отношению к секретарю цензурного комитета, то есть ко мне. A во всяком случае, из „эпохи гонений» на А. П. Лебедева одного Диоклетиана, сидевшего в московском комитете для цензуры духовных книг, из сонма гонителей нужно исключить. Да и весь сонм, при надлежащем историческом расследовании, не исчезнет ли лёгким дымом?

Если бы, вопреки законам совести и внушениям здравого разума, А. П. Лебедев и после всего вышенаписанного отважился где-либо, в автобиографии ли, им обещанной, или в другом каком издании или месте, печатно, или письменно, или же устно, повторить свою басню об участии секретаря цензурного комитета в одобрении к напечатанию рукописи Ф. Матвеева „Несколько слов» и прочее, то сими самыми строками завещаю всем своим сыновьям, всем своим дочерям, и всем своим зятьям, настоящим и будущим, привлечь A. П. Лебедева к судебной ответственности и не соглашаться на взыскание с него штрафа в каком бы то ни было размере, но всячески тщиться ввергнуть его в темницу, по меньшей мере на седмицу.

А. П. Лебедев желает прослужить в университете двадцать пять лет, подобно тому, как прослужил двадцать пять лет в академии (№ 298). На доброе здоровье! Желаю ему написать ещё более книг, чем сколько написал он в первое двадцатипятилетие. Но пусть он даст себе зарок: никогда в полемику ни с кем не пускаться. В полемике он не может обуздывать своё самолюбие. Если он будет пускаться в полемику и в последующие двадцать пять лет, то мало будет чести и академии, и университету. Он подвергнется опасности заслужить такой приговор: А. П. Лебедев был очень способный, примерно трудолюбивый и безмерно-самолюбивый старо-перервинский бурсак.

Из наблюдений старого профессора

Посвящается дорогой памяти

о. протоиерея

А. М. Иванцова-Платонова.

Мои «наблюдения» возбуждали глубокое сочувствие покойного о. протоиерея. Его дорогой для меня памяти я и посвящаю печатаемую часть моих наблюдений, написанных назад тому лет шесть.

П. ГОРСКИЙ-ПЛАТОНОВ.

Когда я излагал в своей статье: „Антука« (Сергиев Посад, 1893 г.) результаты моих наблюдений над историей различных законодательных мероприятий, пытаясь найти в этих наблюдениях твёрдую опору для мысли о дозволительности и законности критического отношения к различным законодательным мерам того или другого времени, тогда у меня была ещё возможность говорить языком сомнения относительно необходимости просить у истории оправданий для своих критических суждений. Тогда я мог ещё думать, что, »может быть, и нет настоятельной нужды» звать к себе на помощь историю человеческого рода, чтобы она подсобила оправдаться от укоров в непочтительном отношении к некоторым частным узаконениям. A теперь я живо чувствую настоятельную надобность непременно опереться на исторические выводы, сделанные мною в прежде указанной статье.

«Если история свидетельствует», – сказано там, – что доселе весьма часто принимаемы были в качестве благих такие меры, которые совсем этого качества не имели; если ум человеческий, изобретавший те или другие меры для достижения тех или других благих целей, доселе часто погрешал; если, наконец, причина этих погрешностей заключается в органическом недостатке, именно в ограниченности человеческого ума: то, за неимением в виду средств к устранению этого органического недостатка, должно будет признать, что не только в прежнее время, но и в настоящее время ошибки как в определении блага, так и в употреблении тех или других средств к достижению этого блага, могут иметь место в мероприятиях всякого человеческого, а следовательно и нашего отечественного законодательства».

«Если спорить против правильности этого заключения нельзя, то должно признать, что с уважением к закону вполне совместимо критическое отношение к тем или другим узаконениям в частности, и вполне справедливо стремление к улучшению тех или других частей законодательства. Если много раз и в течение прошедших столетий истории человеческого рода оказывалась необходимость производить перемену узаконений, то необходимость эта может находить себе место и в настоящие, и в последующие годы истории человечества».

К этим именно выводам и относилась моя надежда, «что сказанное мною пригодится для меня на будущее время». Мне не раз, может быть, придётся становиться под защиту сейчас приведённых соображений, и хотелось бы надеяться, что этот щит окажется вполне пригодным для отражения всякой стрелы и всякого беса и полуденного, и полуночного (Псал. 90:6). На будущее время я уже не буду выносить свой щит на улицу, a в случаях нужды буду сокращённо цитовать его так: см. «Щит".

До 6 июля 1883 года имели полную силу те параграфы Высочайше утверждённого 30-го мая 1869 года устава православных духовных академий, которые узаконяли: во-первых, существование в академии своекоштных студентов, во-вторых, право их поступать, по мере вместительности академических зданий, на полное академическое содержание пансионерами, с обязательством, конечно, платить правлению академии ту же сумму, какая отпускается и на казённокоштных студентов; в-третьих – право их жить в академических зданиях, за плату конечно, в качестве полупансионеров. не получающих из полного содержания только одежду; в-четвёртых – право жить на частных квартирах (см. параграфы устава 128-й, 153-й и 154-й).

Определением Святейшего Синода от 6–13 июля 1883 г. за № 1195 сила указанных параграфов Высочайше утверждённого устава была упразднена: изменение устава состояло в том, что у своекоштных студентов, во-первых, отнято было право жить в академических зданиях полупансионерами; отнято, во-вторых, право жить на частных квартирах, даже и у родственников, исключая только родителей; отнято, в-третьих, право поступать на полное академическое содержание, если академические здания окажутся тесны и не вместят всех желающих сделаться пансионерами.

Такая существенная переделка указанных параграфов устава произведена «определением Святейшего Синода 6–13 июля 1883 года о приёме семинарских воспитанников в духовные академии», опубликованным для руководства по духовному ведомству и ко всеобщему сведению в официальном отделе. «Церковного Вестника» (№ 29, от 16 июля 1883 года). В определении Святейшего Синода сказано: «Своекоштные студенты допускаются в академию только в качестве пансионеров и живут в зданиях академии, подчиняясь всем правилам, установленным для казённокоштных студентов; число их определяется вместительностью академических зданий. Вне зданий академии своекоштным студентам дозволяется жить только у родителей».

Определение Св. Синода опубликовано было для руководства и всеобщего сведения 16-го июля 1883 года; a через семь недель после этого в том же «Церковном Вестнике» (№36, от 3-го сентября 1883 г.) было опубликовано, что на всеподданнейшем докладе г. синодального обер-прокурора о сделанном Святейшим Синодом распоряжении Высочайшее согласие начертано было в тридцатый день июля того же 1883 года. Из сего открывается, что опубликование распоряжения последовало за четырнадцать дней до воспоследования Высочайшего согласия на это распоряжение.

Спешность «Церковного Вестника» в обнародовании определения Святейшего Синода ясно выразилась и в том, что по воспоследовании определения Святейшего Синода (6–13 июля) оно появилось на столбцах «Церковного Вестника» через три дня, именно 16-го июля, a по воспоследовании (30-го июля) Высочайшего согласия на это определение оно (изъявление согласия) опубликовано в том же «Вестнике» только через тридцать четыре дня (в № 36 от 3-го сентября), хотя предложение г. обер-прокурора по сему делу пошло от него в Синод 4-го числа августа; в Синоде оно было заслушано только 17–22 августа и в 35-й № «Вестника», вышедший 27-го августа, не успело войти.

Кроме усиленной скорости в обнародовании определения, ещё не получившего Высочайшего согласия и некоторого, сравнительно промедления в обнародовании Высочайшего согласия, в том же определении обращает на себя внимание ссылка на Высочайшее повеление 9-го мая 1881 года. В определении сказано, что Святейший Синод дал это определение «руководствуясь Высочайшим повелением 9-го мая 1881 г. (собр. узак. и расп. правит. 1881 г. № 82, ст. 552)». Этим актом предоставлено Святейшему Синоду окончательное решение некоторых дел, прежде восходивших на разрешение и утверждение Верховной власти. В перечне, точно перечисляющем все дела (числом 12), которые Св. Синод получил право решать окончательно, дела об изменении параграфов Высочайше утверждённых уставов нет, да и не может быть. Допустить можно только одно предположение, именно, что ссылка на Высочайшее повеление сделана в смысле указания на девятую статью перечня, в которой значится дело «об изъятиях из действующих ныне уставов и штатов духовно-учебных заведений в некоторых частных случаях, по особо уважительным обстоятельствам. Других статей в перечне, которые давало бы хотя слабое указание на возможность привлечь их к настоящему делу, совсем нет. Разъяснять неправильность ссылки на вышеуказанную девятую статью, если она именно имелась в виду, нет надобности и по ясности дела, и по той причине, что при правильности ссылки на неё уже не было надобности возводить дело на Высочайшее утверждение16.

Не менее примечательно в настоящем деле и то обстоятельство, что в то время, то есть в 1883 году, происходил пересмотр академического устава. Дело пересмотра академического устава было производимо в особом для сего составленном комитете, начавшем свои действия в 1881 году; затем составленный комитетом проект устава потребовал пересмотра со стороны другого лица, в комитете не учувствовавшего, и окончившего порученное ему дело в 1883–4 учебном году17. В то время, когда дело пересмотра проекта устава уже передано было из комитета в другие руки, тогда именно и последовало изменение устава вышеупомянутым определением Св. Синода, от 6–13 июля. Из этого открывается, что в дело изменения действовавшего устава академий вошёл и Святейший Синод, не признавая возможным дожидаться результатов производившегося пересмотра устава. Таким образом, пересмотр устава академического на пути к своему концу получил для себя готовые, не подлежащие пересмотру и в иной инстанции выработанные параграфы.

Нельзя оставлять без внимания и то обстоятельство, что новые положения устава академического, изложенные в определении Св. Синода от 6–13 июля, были обнародованы в летнее время, когда давно уже наступали летние каникулы для старейших членов Св. Синода, уехавших в свои епархии и потому не участвовавших в обсуждении ни обнародованных правил, ни правильности и законности обнародования их без Высочайшего утверждения. Известно, что важнейшие из подлежащих ведению Св. Синода дел подвергаются обсуждению ни решаются в полных собраниях Св. Синода; a в летнее время, за отсутствием членов Св. Синода, рассматриваются дела сравнительно менее важные. Отсюда следует, что дело об изменении некоторых параграфов академического устава было признано не весьма важным, и в то же время оно признано было на столько важным, что оказалось невозможным оставить в действии эти параграфы до окончания дела о пересмотре академического устава, которое, как сказано, последовало в 1883–4 учебном году, и получило Высочайшее утверждение 20 апреля 1884 года. Из этого заключить нужно, что оставление в действии на несколько месяцев некоторых параграфов академического устава признано было весьма вредным18.

Такое необычное в различных отношениях течение дела о своекоштных студентах академий невольно возбуждает внимание и вызывает охоту вникнуть поглубже в самое существо вопроса о пользе или вреде существования своекоштных студентов. Вопрос о своекоштных студентах имеет большое практическое значение прежде всего для духовенства и для его детей, a потом и для тех классов общества, в которых могли бы найтись лица, желающие получить высшее богословское образование. Послушать моих речей об этом предмете интересно уже по одной той причине, что мне можно считать себя почта единственным во всей России специалистом в этой области. Я составляю в некотором смысле что-то в роде exemplar unicum, или эксперта par ехсеllence.

Кроме шуток, я нахожусь действительно в cовершенно исключительном положении по отношению к вопросу о своекоштных студентах. Восемь лет я был инспектором казённокоштных и своекоштных студентов Московской Духовной Академии, и притом в то именно время, когда своекоштных квартирных студентов было в этой академии весьма много, более 140 человек. Быт и казённокоштных, и своекоштных студентов того времени известен мне во всех отношениях, со всеми и самыми мелкими подробностями; между самими тогдашними студентами и казённокоштными, и своекоштными разных наименований, царила мысль, что их инспектор знает, будто бы, решительно всё. Знал я, действительно, весьма много, знал я студентов не только в лицо, но и по затылку, не только по имени и фамилии, но и по месту происхождения, и по принадлежности к тому или другому курсу, большую часть студентов мог назвать и по отчеству, всех знал по месту жительства как в зданиях академических, так и в посадских квартирах; одним словом, был завзятым специалистам по своей инспекторской должности, что подтвердят, надеюсь, без спора и все бывшие студенты тех времён (1878–1886 г.). Теперь ясным может стать то, что мой голос по вопросам, касающимся своекоштных студентов, действительно, может привлечь к себе некоторое любопытство. Это будет голос не только профессора-теоретика, но и практика-специалиста.

В наш век, когда так много выделывается стальных перьев, когда пище-бумажные фабрики производят такое громадное количество бумаги и писчей, и почтовой, и всякой другой, когда потребителей этих товаров стало можно исчислять десятками миллионов, – в наш век, столь богатый людьми, умеющими извлекать личную для себя пользу от письменной и печатной защиты самых вздорных взглядов и суждений, – в наш век поневоле приходится, принимаясь за дело раскрытия даже и совершенно несомненных положений, начинать с азов и доказывать, что а = а. На этом основании задаём себе вопрос:

Полезно ли распространять в русском обществе богословское образование?

Этот вопрос не так мало запутан усердием разных добровольцев, чтобы он не нуждался в решении, сопровождаемом достодолжными доказательствами. Страх, мнимый или действительный, не раз и у нас, и у других, высказывался даже и по делу „О пользе чтения Священного Писания», которое служит основою всякого богословствования, при чём с особенною охотою старались выезжать на „простоте веры». На нашей ещё памяти серьёзно, и даже с надеждою на одоление, говорили о вреде чтения Священного Писания вообще и в русском переводе в частности (см. мои статьи: «О недоумениях, вызываемых русским переводом священных книг ветхого завета», «Православное Обозрение», 1877 года). Но по отношению к чтению Священного Писания вопрос разрешён, по водимому, уже бесповоротно. По всем вагонам железных дорог книгоноши, предлагающие Псалтирь и Евангелие, расхаживают беспрепятственно, чего никак невозможно было и предположить во времена графа Протасова. По тем же самым основаниям, по каким дошло до нынешнего положения дело о чтении Слова Божия, и дело „о дозволительности и желательности богословского образования» должно быть, разрешено в том именно смысле, что оно не только дозволительно, но и желательно, и не только желательно по своей полезности, но даже, в известной мере, и обязательно. Обязательность богословского образования исповедует, может быть и сам того не зная, каждый из тех, кто охотно говорит о долге пастырей научать народ истинам веры, кто говорит, что нужно каждому знать, по крайней мере, символ веры, важнейшие молитвы, события священной истории, знать катехизис, хотя бы и кратчайший. Знание всего этого и есть богословское образование в самой первичной его форме. Если богословское образование, даже малое, и полезно, и желательно, и обязательно, то куда укрыться и где спрятать свои головы от ударов тем людям, которые, проповедуя пользу и даже необходимость богословского образования наименьшей степени, пожелают в то же время ставить преграды богословскому образованию наибольшей степени? С которой версты длинного пути богословского образования они будут переходить в лагерь противников какого бы то ни было, большого или малого, религиозного обучения и начнут признавать его совсем не желательным, не нужным, не требующим с их стороны ни малейшей о нём заботы, и даже вызывающим их на принятие мер к его возможному ограничению, или даже пресечению? С того ли пункта, на котором начинается изучение пространного катехизиса митрополита Филарета, вместо краткого? Или с того пункта, на котором начинается изучение учебников по догматическому богословию, составленных преосвященными Антонием или Макарием? Или, наконец, с того пункта, на котором начинается изучение догматов православной церкви в тех размерах, в каких излагают учение веры обширные догматические сочинения преосвященных Макария и Сильвестра?

Вопросы поставлены мною так ясно, что, – думается мне, – даже и очень смелые люди не будут чувствовать охоты прати против указанных мною рожнов (Деян. 26:14)19.

Ставлю другой вопрос:

Какое значение должно по праву принадлежать „вместительности» академических зданий в вопросе о высшем богословском образовании?

При всей наклонности современных дельцов прикидывать на аршины и весы такие дела, которые нужно измерять и взвешивать не какими-либо материальными единицами меры и веса, легко, однако же усовестить и склонить этих дельцов отложить к сторонке припасённые ими весы и меры следующими соображениями.

«Вместительность» существующих в той или другой академии зданий не должна иметь никакой органической связи с вопросом о доступе к высшему богословскому образованию. Правда, что на открытом воздухе, при нашем климате, совершенно невозможно (не как в Греции) устраивать аудитории, ещё менее возможно ставить для студентов на открытом воздухе кровати для спанья, или столы для писания диссертаций; для всех этих дел нужны крытые и тёплые помещения. Но существующие в той или другой академии здания нет ни малейших оснований подчинять принципу «неизменяемости». Каждое здание может быть и расширено, и надстроено; рядом со старыми зданиями могут воздвигаться и здания новые. Рассудить так, что размеры теперь существующих академических зданий должны оставаться неизменными из рода в род и не допускать к себе ни прибавления, ни убавления; рассуждать так нет ни малейших оснований. Тесны здания, расширьте их. Но лишать людей и желающих, и способных получить высшее образование, – мешать возможности получить его, и размеры сего лишения определять «вместительностью» существующих «зданий», не заботясь о расширении их на случай в том нужды – было бы ни с чем несообразно. Всему своё место: стенам здания – своё, a богословскому образованию своё. Правильнее будет расширить стены, нежели стеснить доступ в эти стены и поставить его в полную зависимость от широты стен.

Если бы к речам о «вместительности» академических зданий прибавлены были слова: «к увеличению же вместительности должны быть приняты соответствующие меры», тогда моему недовольству «вместительностью» не было бы места.

Ставлю ещё вопрос:

Полезное или вредное значение для служителей церкви должны иметь меры, направленные к уменьшению числа лиц, получающих высшее богословское образование?

Было время, и притом очень недавно, что в воздухе часто кружились слова о «духовной касте», о необходимости привлечь в число служителей веры людей из других классов общества, a не из клира, о необходимости пошире раскрыть двери духовно-учебных заведений для лиц всех сословий. По всей земле русской и на самом деле кликнут был клич: „давайте, кто хочет, своих детей в духовные школы".

«Но не отозвалась земля русская, – как сказал я в статье «Антука», – не отозвалась на этот клич, хотя и много в ней народу. Приток свежих сил остался в области мечтаний; об уничтожении духовной касты речи умолкли; разбегавшихся из касты семинаристов попридержали, в разных местах двери для них позаперли, потому что каста начала было таять так, что по местам и в пастыри некого ставить стало». По-прежнему в духовно-учебные заведения поступают почти исключительно дети белого духовенства. При таком положении дел, меры, принимаемые в отношении воспитанников духовно-учебных заведений, являются мерами, касающимися почти исключительно детей духовенства. Белое духовенство, в большинстве своём и без того многострадальное, одно и страдает от тех стеснений, какими окружается доступ из семинарий в академии. Чем незначительнее оказывается «вместительность» зданий той или другой академии: тем большее число семинаристов, державших и выдержавших экзамены для поступления в число студентов академии, должно возвращаться, после приёмных экзаменов, вспять, к родному очагу. С 15-го августа по второе или третье сентября каждого года держат приёмные испытания на поступление в ту или другую из четырёх православных академий лучшие семинаристы со всех концов России, «от Перми до Тавриды, от финских хладных скал до пламенной Колхиды, от потрясённого кремля до стен недвижного Китая». На широком пространстве русской земли не один отец, не одна мать тревожно проводят дни после Успенья. «А что, мать, как не примут Ваню-то?» говорит какой-нибудь Кологривский дьякон своей дьяконице. – «Ну, Бог милостив, отвечает мать, – ведь Ваня-то всё третьим шёл в семинарии, да ещё целый год готовился дома; как не принять?» A у самой сердце так и ёкает, пуще, чем у отца. К Воздвижению (14-го сентября) Ваня возвращается к «родному очагу». Тяжела была его дорога. Три года мечтал он об академии; теперь все мечты рухнули. Тройка с минусом (3 –) за сочинение по философии то и дело проходит ему на ум. «Если бы тройку с крестом поставили, – рассуждает он, – тогда я вышел бы по списку не пятьдесят седьмым, a пятьдесят первым; значит был бы студентом академии; приняло сорок пять на казённый, да семь человек на стипендии... И нанесло же сто двадцать человек!.. A что-то мать? Чует ли её сердце, что Ваня едет домой?.. По церковной-то истории ведь как ловко ответил! Непременно нужно бы пятёрку поставить, да привязалось: «откуда, говорят, вам это известно?» – «В учебнике сказано». – «В учебнике неверно сказано.» – Должно быть, поэтому и поставило только четыре с крестом. Вот если бы по общей церковной досталось: прохватил бы я... И какие же там темы выкапывают! A впрочем, оно и лучше: списать неоткуда... Ну-с, мамашенька, скоро и сынок вернётся». Является сынок с лицом, ясно свидетельствующие о попытке быть весёлым, a у самого на сердце кошки скребут «Здравствуйте; ну вот я и вернулся, соскучился об вас», пытается он шуткой закрыть своё состояние. Понятно, что эта попытка совсем ни к чему. Начинаются расспросы. Оказалось, что Ваня выдержал экзамен хорошо. Он показал и свидетельство от академического начальства, удостоверяющее в том, что такой-то воспитанник семинарии Иван N выдержал экзамены на поступление в число студентов академии удовлетворительно, но не поступил в академию по недостатку помещения в академических зданиях. «Два вагона с экзаменовавшимися отправили назад», так заключил Ваня свой рассказ. Что придумали наши кологривцы после неудачной Ваниной поездки, – прошлось ли Ване до ноября пристроиться на должность учителя школы, или на псаломщическое место, освобождающее от воинской повинности, или же в ноябре он явился к отбыванию гражданской обязанности (потому что льготный по окончании семинарского курса год на приискание места для него уже прошёл), этого не могу сказать. Но показание Вани относительно «двух вагонов» подтвердить могу. Я посылал на станцию субинспектора для присутствования при отъезде20. «Дали, – говорит; два отдельных вагона». – Ну что, как они? «Ничего, – говорит, иные выпивши, разговаривают; a то всё больше сидят хмурые, ничего не говорят; трое оконфузились, ревели.» Ну, думаю, молодцы; только трое ревели, a было их человек шестьдесят. Иные из них долго будут помнить, чем пахнет «вместительность» академических зданий. Да и не одни кологривские дьякон с дьяконицей имели грустные случаи раскусить собственными зубами значение для духовенства «вместительности» зданий. В материальном отношении это раскусывание особенно неприятно бывает тогда, когда «нелёгкая принесёт» какого-нибудь семинариста из стран весьма отдалённых, и когда окажется, что он попал в такое место, куда наехало много охотников, и где по сему случаю окажется «невмеcтительность» зданий. Два конца, тысячи по две, по три вёрст в каждый конец, не мало вытрясут денег из скудных, по большей части, родительских карманов.

Для них, для этих карманов, по большей части, совсем непосилен бывает и установленный определением Святейшего Синода взнос платы за полное содержание в академии. В нашей Московской академии эта плата составляет двести двадцать рублей в год. Люди, привыкшие платить в светских учебных заведениях за содержание своих детей от трёх сот до шести сот рублей в год и знающие, что за эту сумму очень не жирно кормят и очень не щеголевато одевают их детей, могут удивиться сравнительной незначительности суммы, отпускаемой на содержание казённокоштных студентов академий и взимаемой полностью с студентов своекоштных. Конечно, духовно-учебным заведениям никак нельзя угоняться в этом собственно отношении за заведениями светскими; но людям, дорожащим развитием духовного просвещения, и не следует желать поставления духовных школ на одинаковую финансовую высоту с заведениями, предназначенными для людей всяких сословий и состояний. В случае уравнения заведений по количеству суммы, отпускаемой на воспитанников, духовенству стало бы ещё солонее, ему пришлось бы ещё дороже платить за содержание своекоштных сыновей-студентов. Довольно и того, что редкие из родителей, сыновья которых попали в число своекоштных пансионеров, бывают в состоянии платить по двести двадцати рублей в год. Для громадного большинства отцов двести двадцать рублей составляют сумму весьма большую. Многие отцы не получат такой крупной суммы даже в течение целого года на содержание всей своей семьи (см. «Антука», стр. 48). Для таких захудалых в денежном отношении отцов старый, отменённый определением Святейшего Синода, устав академический представлял большое преимущество. Бывало, заплатит сынок обиженного земными благами отца, – заплатит рубля два, два с полтиной в месяц за квартиру, пять рублей за стол, да рубля два с полтиной израсходует на починку платья, обуви, a, может быть, и на табак, и в девять месяцев проживёт отцовских денег рублей девяносто, от силы и сто двадцать. A теперь отец должен подать в академию сто десять рублей в сентябре, да сто десять в январе. Даже и для меня, профессора академии, получающего две тысячи рублей, выделить из своих обычных расходов на не маленькую семью, выделить два раза в год по сто десяти рублей было бы затруднительно; a при годовом доходе рублей в двести, триста, конечно, и думать о взносе двух сот двадцати рублей совсем невозможно.

«Разве вот что, – подумал бы иной несведущий родитель, – пойти, покланяться, может, сбавят половиночку».

– Нет, нельзя, двести двадцать, меньше ни копейки; слышишь, ни одной копейки.

– A нельзя ли без одежды и обуви поступить сынку в академию? Мы бы своей одежонкой как-нибудь перебились; всё же подешевле было бы.

– Это по старому уставу можно было полупансионеров держать, a теперь нельзя. Двести двадцать, меньше ни копейки!

Нравоучение для духовенства должно вытекать отсюда такое: „если, отче, в кармане у тебя пусто: то старайся, чтобы было густо; a пока ещё не наступило, бери к себе сынка домой».

Отец своекоштного студента, – семинарист прежнего времени, – обращаясь к своим воспоминаниям о семинарской жизни, не мог найти там материала для нравственных уроков подобного содержания (см. Антука, стр. 48 и 49). Что делать! Время на время не приходит!

„А как же, неужели и сиротам-то, – спросит несведущий читатель, неужели и сиротам-то помилования не будет? Бывало, на казённый кошт принимали по сиротству».

„Двести двадцать, меньше ни копейки! Будет с вас, попользовались, пора и честь знать!»

Одним словом, с опубликования Синодского определения от 6–13 июля 1883 года стало ясно, что духовное ведомство нашло нужным довести число студентов в академии до известного ему минимума. Этою нуждою и вызвано, во-первых, уничтожение своекоштных студентов полупансионеров; во-вторых, ею же, совокупно с другими причинами, о которых речь моя начнётся скоро, – ею же вызвано и уничтожение своекоштных квартирных студентов; ею же вызвано, в-третьих, и уничтожение целой трети всех существовавших в академиях казённых стипендий, о чём речь будет, впрочем, ещё впереди. И своекоштные студенты не нужны, и в казённых студентах оказался избыток, который и устранён сокращением казённых стипендий на одну треть. О внутреннем значении самой нужды, сознанной кем следует, речь будет после; a теперь пока представление об этой нужде для меня имеет только следующее специальное значение: порождённые ею мероприятия должны иметь не полезное, a вредоносное значение для служителей церкви – родителей, потому что для них самих допущение их детей в школы высшего образования полезно, a сокращение доступа в эти школы для них, родителей, не полезно.

Едва ли найдутся охотники доказывать, что и родителям полезно сокращение для их детей доступа в академии. Но если бы, сверх чаяния, в арсенале нынешней диалектики и нашлось оружие, пригодное к употреблению в данном случае, то против намерения или готовности воспользоваться им выставлю следующие слова того самого Комитета, который признавал нужду свести к минимуму число студентов академии: Комитет „признаёт достойным и требующим ходатайства, чтобы доступ к университетскому образованию снова открыт был, на прежнем основании, для семинарских воспитанников». Говоря это, Комитет, очевидно, сознавал, что для родителей, т.е. для духовенства, не полезно проектированное Комитетом сокращение числа студентов. Сознавая это, Комитет пожелал уравновесить вред с пользою, минус вознаградить плюсом. „Двери в академии будут попритворены, за то откроются для семинаристов двери в университеты; следовательно, родители с их детьми не потерпят ущерба» – таков смысл речей Комитета об университете. Дело об открытии семинаристам доступа к университетскому образованию Комитет, признал не только заслуживающим, но и требующим ходатайства; иначе сказать, Комитет смотрел на открытие доступа в университеты не как на дело особой милости, a как на дело справедливости, которая требует себе удовлетворения и его заслуживает. Но суждения Комитета об этой стороне дела никаких практических последствий не имели; двери университетов по-прежнему для семинаристов заперты21. Лет двенадцать прошло со времени изложения на бумаге суждений Комитета по вопросу о раскрытии для семинаристов университетских дверей, a двери стоят недвижимы. Мне не удавалось даже и слышать о какой-либо попытке ходатайства насчёт дверей. Предположенный на покрытие минуса плюс доселе не оказался способным перейти в какую-либо определённую величину, a предполагаемый минус давно, с 6–13-го июля 1883 года, превратился в реальную величину весьма почтенного размера, из которой никакого вычитания произвести нельзя за совершенным отсутствием вычитаемого.

Относительно самого уменьшаемого, т.е. сокращения доступа в академии, мои мысли стали известны читателю; есть у меня свои мысли и относительно того вычитаемого, которое в область бытия реального ещё не сошло, но, при некотором усердии к низведению его в эту область, могло бы воспользоваться своими правами на бытие действительное. Думаю, что стеснение доступа в академии не могло бы быть возмещено никаким равноценным вознаграждением; думаю, что открытие доступа в университеты не составляет полной расплаты за сокращение доступа в академии.

Говоря так, я не забываю, что университетское образование открывает людям весьма широкий путь, к концу которого можно оказаться обладателем и вполне заслуженной славы, и вполне заслуженного материального благополучия. Не забываю и того, что в большинстве случаев университеты открывают своим питомцам дорогу широкую, дают положение и более почётное, и более окружённое житейскими удобствами, сравнительно с положением питомцев академий. Материальная сторона жизни, говоря вообще, не останавливаясь на исключениях, обеспечивается университетском образованием в гораздо большей степени, чем образованием академическим. Но есть другая сторона дела, по-моему, более серьёзная, a по чужому суду, может быть, и менее важная, но всё же не малозначительная, и отцам, то есть родителям, весьма понятная, сердцу их весьма близкая. Отпуская детей в академии, духовенство может не опасаться за их участь; a отпуская детей в высшие светские заведения, оно не может быть свободно от не безосновательных опасений за их судьбу. На моих глазах даже весьма заботливые отцы, собственным горьким опытом изведавшие всю бесплодность, бессодержательность и, в то же время, пагубность так называемых университетских „историй», или университетских „бунтов», как именуют их торговцы московского Охотного ряда, – отцы, простиравшие свою заботливость о детях до того, что ставили их нахлебниками и под ближайший надзор к бесспорно благонадёжным людям, напр., к московским священникам, всё-таки теряли своих детей, теряли в известном смысле. Расскажу один из таких случаев, бывший у меня совсем на глазах. Способный, работящий воспитанник одной юго-западной гимназии, окружённый и надзором и добрым расположением умного московского священника и его доброй бездетной жены, сначала радовал своих попечителей усердными занятиями по избранному им факультету. Так дело шло целый год. На втором курсе начались частые отлучки студента, невольно обращавшие на себя внимание заботливых хозяев и вызывавшие не раз допросы, конечно, очень деликатные, потому что на иного рода допросы и не было никакого права. Отлучки становились всё чаще, занятия совсем заброшены, мысли постояльца, заметно, витали в какой-то области, совсем сторонней предметам его специальности. Оказалось после, что отлучки вызывались „сходками»; сходки, по обычаю, электризовали молодого студента всякой чепухой, столь естественной для умов бойких, но ещё не окрепших. Кончилось плохо, – удалением из университета без права, в течение года, поступить в другой университет. Отец употребил все возможные меры, чтобы исправить последствия увлечения; казалось, и исправил; но потом повторилось тоже, и молодая, хорошая сила пропала совсем ни за что, без всякой пользы для кого-бы то ни было, пропала потому только, что стала расходовать себя на вопросы, до правильного разрешения которых не дозрел ещё ум юноши; a сила эта могла бы быть пригодна на многое и хорошее. Сын, несмотря на совершенную разумность принятых относительно его мер, погиб для отца, погиб для дела. В седьмом, восьмом и девятом десятках нынешнего столетия как-то особенно часто происходили такие прискорбные происшествия в разных университетах. Винили в некоторых из этих университетских „историй» так называемых „кутейников» за их энергически безрассудные действия. Для меня несомненно то, что мы, „кутейники», занимали очень видное место среди университетских „бунтарей». В университеты шли из семинарий, обыкновенно, люди бойкие, способные, энергические; в какую бы среду они ни попали, они затёрты не могли быть, a непременно должны были выдвинуться вперёд. Не даром же, „во время о́но», некоторые профессора, в роде О. М. Бодянского, говаривали, что без семинаристов университету было бы плохо, что семинаристы – самый работящий народ, способный „свезти» на себе какую угодно тяжесть из рода «учебных». Понятно, что во всех волнениях среди университетской молодёжи семинаристы не могли оставаться в последних рядах, и непременно должны были оказываться в первых рядах. Впоследствии, когда приняты были меры к совершенному закрытию университетских аудиторий для воспитанников семинарий, и „кутейнический дух» отошёл из них в Лету, „истории» университетские продолжали совершаться своим чередом, нисколько не нуждаясь в услугах семинаристов. Их места в „историях» были заняты другими людьми, редко видавшими семинарии даже издали. Бойкий, энергический, нередко на мелочи талантливый „жидок» занял место семинариста, но занял с тем существенным отличием, что в последние, критические минуты жидок как-то незаметно успевал прокрасться из передних рядов в средние, a при экстраординарной ловкости успевал оказаться „в отлучке» даже и из последних рядов. Если бы совершенно изгнать и „жидка», то я уже и не знаю, что тогда произошло бы в „передних» рядах, кем по преимуществу они стали бы наполняться. Думаю, что состав передних рядов вышел бы совершенно разношёрстный, способный сбить с толку даже самых опытных следователей, призванных к правильному решению задачи: „какое сословие или звание можно признать наиболее виновным в доставлении университетам „бунтарей»? По-моему, причины «историй» лежат значительно глубже тех слоёв, из которых старались откопать их. Но это для меня в настоящем случае уже совершенно „чужой огород», от которого мне следует отойти на самую почтительную дистанцию. Думаю только, даже с некоторым прискорбием, что теперь семинаристы, если бы для них даже и отверзлись университетские двери, едва ли попали бы в первые ряды „бунтарей». Вследствие разнообразных перемен в системе семинарского образования, они стали несколько „пожиже» прежнего; по примеру гимназий и под руководством новых „педагогов», дело в семинариях больше „на зубрячку» пошло; проехать на ней в первые ряды даже „бунтарей» очень и очень нелегко.

Подавляя своё прискорбие относительно возможного исчезновения семинаристов из „передних» рядов во время студенческих волнений, я нахожу, что присутствие их даже и в „средних» только рядах может навлечь для них нерадостные последствия, которые родителями их стали бы переживаться гораздо труднее и болезненнее, чем самими детками. Пожалеть бы нужно и отцов с матерями и подумать посердечнее, следует ли непременно отнимать у них одно из немногих утешений в их, по большей части, многострадальной жизни, именно отнимать надежду, что сынки их без искусственно созданных помех и безопасно могут пройти не только среднюю, но и высшую школу? Для многих отцов, матерей и сестёр „академия» давно стала дорогим словом. Мечты о поступлении сына или брата в академию во многих семьях имеют великую силу и притом по основаниям достаточным, a не пустым. Слова: академия, академик соединяются в этих семьях с представлением о каком-то очень хорошем месте, попасть в которое так хорошо, что и объяснить этого сразу нельзя. Зачем же отрадную для многих горемык надежду вырывать созданием искусственных помех для поступления в академию, вроде, например, таких суровых речей: „двести двадцать рублей и меньше ни копейки!» Или: „по мере вместительности академических зданий!» Существует ли какая крайность ставить такие шлагбаумы – мы скоро увидим, a пока только повторю, что нужно пожалеть и отцов с матерями. Зложелателей у них в настоящее время много и без нас. Нам, своими руками, лишать духовенство возможности давать высшее образование там, откуда отцу и матери едва ли придётся получить горькую весть, что за участие их сына в такой-то (имярек) истории он уволен с таким-то правом или без такого-то права, или, ещё того хуже, что сынок препровождён туда-то, – нам своими собственными руками делать это, право же, жестконько. Притворять академические двери для людей, которые в своих мечтах окружают самое имя академии каком-то светлым ореолом и чуть не с материнским молоком всасывают, или, говоря проще и от родителей воспринимают любовь к этой школе, право же, как будто слишком сурово, как в отношении к самим юношам, так и в отношении к родителям их. Разве уже только какая-нибудь крайность (скоро увидим эту крайность) должна бы заставить нас заглушить в себе призыв к более мягкому действованию в этом вопросе, особенно же в виду того, что чужие высшие школы и то думают, – вот уже двенадцать лет, – и не думают растворять своих дверей для впуска воспитанников семинарий!»22

Если же мягкость сердечная не должна служить руководительницей в решении вопроса о нужде поставлять преграды наплыву студентов в академии, то придадим себя руководству расчёта. И по расчёту должно выходить, что невыгодно утеснять духовенство разными затруднениями по прохождению его детей в академические двери.

Меры суровые, то в виде штатов для средних духовно-учебных заведений, то в виде закрытия семинаристам доступа в университеты, то в виде ограничения числа студентов академии размерами существующих стен академических зданий, то в виде сокращения казённокоштных в академиях стипендий на целую треть общего их числа. – такие меры, естественно, заставляют духовенство чувствовать, что оно не в силах оградить очень дорогие для себя интересы от явных против них покушений. Под гнётом этого настроения духовенству легко приходить к мысли, что лучше будет избавлять, по мере возможности, детей своих от той доли, какую терпят они сами. Для уяснения практического значения этого вызываемого обстоятельствами настроения весьма полезно было бы иметь под руками статистические данные о количестве столичных и городских священников, отдающих своих детей не в духовные училища и семинарии, a в гимназии. О Москве я знаю, что там очень многие священники уже перестали отдавать своих детей в духовно-учебные заведения, и предпочитают гимназии: но точных цифр по этому делу не имею. Знаю, что в некоторых губернских городах духовенство поступает так же; но точные цифры и там мне неизвестны. Весьма сожалею на этот раз, что я не имею чести входить в состав какого-нибудь статистического комитета. Занимай я в таком комитете хотя бы и не важное место, я непременно всем причтам разослал бы требование доставить мне нужные для меня сведения (см. Антука, стр. 24–27). Хорошо было бы, если бы люди, имеющие удобство подвести счёты по этому предмету, подвели их, как следует. Если окажется по счетам, что большинство столичных и городских священников уже перестало пускать детей по тому пути, которым прошло само, то положение дела придётся признать печальным; от добра не побегут, a если бегут, то, значит, имеют причины бежать, в лице своих детей, от того дела, которому служат. Конечно, духовно-учебные заведения не опустеют от этого бегства; столиц только две, губернских городов всего полсотни с небольшим, a сёл – целые тысячи. Но если имеющая не только материальные, но и интеллектуальные преимущества часть духовенства будет устранять своих детей от духовно-учебных школ, то ущерб для школ будет не малый. И по общему закону наследственности, и по тому влиянию на духовный рост детей, какое принадлежит и умным разговорам, и хорошим книгам, дети столичного и городского духовенства в большинстве своём должны по развитию стоять выше своих деревенских сверстников. Устранение лучших сил от поступления в духовно-учебные заведения не полезно, конечно, и для школы, и для церкви.

Есть ещё важная сторона в разбираемом вопросе. В настоящее время употребляются энергические меры к пополнению поредевших рядов так называемого учёного монашества, то есть таких людей, которые, приняв монашество, не в монастыре пробывают, a сначала занимают начальственные должности в духовно-учебных заведениях, a затем делаются архиереями. По разным причинам, указывать которые здесь были бы неуместно, институт учёного монашества, несмотря на материальные выгоды, сопряжённые с вступлением в него, с шестидесятых годов стал быстро падать. Теперь признано нужным деятельно озаботиться развитием этого института. Успехи от принятых в этом направлении мер довольно значительны, но ещё очень далеки от того предела, до которого желают довести их. Правда, что и другие сословия начали выделять из себя людей, охотно идущих на то служение, которое сопряжено с вступлением в учёное монашество: но можно было бы пожелать ещё весьма многого и по отношению к количеству, и по отношению к качеству доселе произведённого пополнения рядов учёного монашества. Делу более успешного выбора деятелей, готовых вступить на это поприще, много оказало бы пользы расширение доступа в академии, то есть, снятие ограничений и относительно „вместительности» зданий и относительно абсолютной неизменяемости денежного взноса за содержание в академии. Тогда, при увеличении числа студентов, легче было бы замечать людей, имеющих душевную склонность к тому роду служения, которого требует „учёное монашество», и привлекать их к нему самым делом. Особенно важно было бы умножение кандидатов на „учёное монашество» людьми, воспитавшимися в семьях священно и церковно-служителей. У них, естественно, привычка к ,,церковности» воспитывается с детства. Отсутствие этой привычки в ищущих учёного монашества представителях других сословий слишком резко кидается в глаза внимательным посетителям церковных богослужений и возбуждает чувства, совсем неуместные во время общественной молитвы. Замечаемое незнание самых употребительных действий и слов богослужебных, неспособность даже „попасть в тон» и служащим, и певцам – за что и винить их не приходится, – невольно вовлекают и слушателей, и зрителей в совершенно неуместное настроение духа. При более близком общении с таковыми новициатами23 нельзя бывает не усмотреть у многих из них и значительные недочёты по части элементарных богословских и церковно-исторических сведений, что, со временем, может отозваться весьма неудобными последствиями. Итак, и с этой стороны открывается для ревностных восстановителей института учёного монашества возможность значительной пользы от замены суровых ограничений поступления в академии другими порядками и правилами, к духовенству и детям его более снисходительными.

Я покончил с «азами», о которых говорил в начале своей статьи; перехожу к разбору мыслей, положенных в основание тех изменений, какие произведены в уставах академии Синодским определением от 6–13 июля 1883 года, и заблаговременно прошу извинения у читателей в неуместной, может быть, подробности разбора. Она требуется и важностью дела, и моим положением «специалиста». Читатели, конечно, или по себе, или по своим детям знают, что специалисты, например, хотя специалисты из числа составителей гимназических или семинарских программ преподавания, всегда относительно каждого правила, пункта или параграфа по предмету своей специальности бывают убеждены, что без «этого уж никак нельзя». Им оказывают же снисхождение, хотя, может быть, и не безвредное для детей. Прошу и мне, как «специалисту», оказать таковое же снисхождение, тем более что оно ни для кого не может быть вредно. Существуют три источника для изучения оснований, по которым признано необходимым внести существенные измененья в прежде действовавшие постановления о своекоштных студентах.

Первый по времени своего происхождения и важнейший по своему значению источник заключается в «Объяснительной записке» к тому проекту устава православных духовных академий, который составлен был особым Комитетом24, собранным в Петербурге и начавшим свои действия в декабре 1881 года (см. отчёт г. обер-прокурора Святейшего Синода за 1881 год, стр. 139). Проект, составленный Комитетом, оказалось необходимым подвергнуть пересмотру и «исправлениям». Дело пересмотра и «исправлений», как видно из отчёта г. обер-прокурора Святейшего Синода за 1884 год (стр. 8), ведено было в следующем порядке: «выработанные Комиссией проекты изменённых устава и штата духовных академий разосланы были к некоторым преосвященным25 с целью вызвать их мнения и замечания относительно работы Комиссии. Затем в 1884 году Святейший Синод подверг эти проекты, вместе со всеми относящимися к ним трудами Комиссии и отдельными замечаниями преосвященных, тщательному рассмотрению и, сделав в них некоторые исправления, нашёл»... и т. д. Из упомянутых сейчас трудов мне известен один, именно «Объяснительная записка». Она и составляет первый по времени своего происхождения и важнейший по значению источник для изучения оснований, по котором изменено положение своекоштных студентов. Изложение этих оснований занимает в «Объяснительной записке» четыре страницы.

Второй по времени своего происхождения источник для изучения оснований, изменивших прежнее положение своекоштных студентов, есть определение Святейшего Синода от 6–13 июля 1883 года за № 1195. Здесь кратко, на девятнадцати строках, изложено содержание четырёх страниц первоисточника, то есть «Объяснительной запинки». В этом изложении сделана ссылка на труды вышеупомянутого Комитета, и дана краткая оценка одному из существенных его «замечаний». Оценка состоит в том, что это «замечание» Комитета названо «справедливым». Представляя собою краткое изложение первоисточника, второй источник может дать исследователю, изучившему первый источник, нечто заслуживающее внимание только одним из употреблённых в нём выражений, по содержанию своему, впрочем, не сообщающим исследователю ничего нового.

Третий по времени своего происхождения источник есть «Объяснительная записка» к тому проекту устава православных духовных академий, который должен быть назван исправленным и улучшенным комитетским проектом, и который, после Высочайшего утверждения его в двадцатый день апреля 1884 года, составляет действующий ныне, – за некоторыми изъятиями и отменами, произведёнными в течении последних десяти лет, – устав академический. Этот третий источник представляет собою краткую (на сорока одной строке) критическую переработку первоисточника, состоящую в том, что некоторые основания, содержащиеся в первоисточнике, опускаются совсем, другие же значительно смягчаются. Сверх того, третий источник содержит в себе указания на такие два события, на которые, по причинам вполне достаточным, и не могло быть сделано никаких указаний в «Объяснительной записке» Комитета.

На основании всего вышеизложенного первому источнику и должно быть посвящено наше внимание почти исключительно.

Главные доказательства вреда, происходившего от допущения в академию своекоштных студентов, могут быть сведены, на основании «Объяснительной записки», к убеждению в невозможности должного надзора за своекоштными студентами.

Совершенно справедливо, что должный надзор за своекоштными студентами, живущими на отдельных квартирах, представляет значительные затруднения, потому что наблюдателям нужно тратить на этот надзор много времени, к чему, конечно, предполагать у кого-либо особую охоту нет достаточных оснований. Но при доброй воле и при отсутствии особой бережливости в трате времени надзор и за квартирными своекоштными студентами может быть очень строг и деятелен. Совершенно возможно и инспектору, и его помощнику (а тем более двоим помощникам) каждое утро знать, все ли квартирные студенты пришли в аудитории; сообразно с этими сведениями и можно будет распорядиться немедленным расследованием причин отсутствия того или другого квартирного студента. Точно так же совершенно возможно инспектору или его помощнику (или же двоим помощникам) каждый день вечером побывать на квартирах своекоштных студентов, по крайней мере, в таком небольшом местечке, как Сергиев Посад. Но согласимся с тем, что такой надзор затруднителен и нежелателен для надзирающих, особенно для инспекторов-монахов, которым разъезжать по квартирам в вечернее время и пробираться по неосвещённым сеням, действительно, неудобно. Охотно допускаем справедливость и такого замечания, что «нельзя же всюду соваться с своим Сергиевским Посадом и с своей «деревенской» академией; нужно иметь в виду и такие пространные поселения, как, например, Киев, Казань, не говоря уже о Петербурге». На это последнее, совершенно справедливое, замечание можно сказать, что и в больших городах можно заставить своекоштных студентов селиться на небольшом районе, который объездить вечером не будет особенно затруднительно; a одолимые затруднения нужно преодолевать, чтобы не задаром получать жалованье; нужно при этом подкреплять себя надеждою, что понежиться можно и впоследствии, на более покойных должностях. Если же приложит к вопросу о надзоре за своекоштными студентами совершенно серьёзное попечение, то вопрос может быть разрешён очень просто, к удовольствию надзирающих и к пользе и удобству надзираемых. Можно купить или выстроить, по близости, или даже и не особенно близко от академии, большой дом, поместить в нём своекоштных студентов за плату, покрывающую расходы на помещение, отопление и освещение и, сверх того, поселить в том же здании помощника инспектора. И студентам, и инспекции будет удобства не мало от такого немудрёного разрешения дела.

Рисуя мрачными красками образ своекоштных студентов, «Объяснительная записка» говорит, что они «к обязанностям своим менее внимательны; a оставлять иногда в академии вне классного времени, беспокоят казённокоштных шумом и празднословием или даже своими там занятиями».

Первую строку, напечатанную мною курсивом, отделяю от сторонних ей провожатых и вступаю при её рассмотрении в свои права „специалиста».

Конечно, составители «Записки» имели какие-нибудь, неизвестные мне, основания произнести свои суждения о степени внимательности своекоштных студентов к своим обязанностям; можно было получить те или другие сведения о своекоштных студентах и от присутствовавшего в комитете инспектора Петербургской академии И. Ф. Нильского. Зная коротко своекоштных студентов одной только академии, Московской, я не берусь судить о внимательности своекоштных студентов других академий. Могу по доброй совести сказать только то, что вышеприведённый укор совершенно несправедливо было бы прилагать к своекоштным студентам Московской духовной академии за восемь лет моего инспекторства. Для них существовали особые побуждения усиленно и внимательно исполнять свои обязанности. Благодаря щедрости московской кафедры, учредившей от себя шесть стипендий и от Троицкой Лавры шестнадцать стипендий, совет академии мог раздавать студентам второго, третьего и четвёртого курсов стипендии; первый курс, из новичков, при раздаче стипендий во внимание принимаем не был и по незнакомству инспектора с нравственным настроением новичков и по неизвестности успехов, какие могут быть ими оказаны. На три курса стипендий пять, шесть, иногда даже семь приходилось раздавать каждый год. Перейти из ничем не обеспеченного положения своекоштного студента в положение обеспеченное, конечно, каждому из студентов было очень желательно, a большей части из них до зарезу необходимо. Раздавал стипендии по уставу и по бумажной записи совет академии, a не инспектор, но на самом деле назначение стипендий зависело исключительно от инспектора, который один только знал и должен был знать всех студентов. Так повелось дело с первого же года моего инспекторства, и не было никакого повода изъять назначение стипендий из исключительного ведения инспектора: жалоб на несправедливость в раздаче стипендий ни к одному из членов совета, ни от кого из студентов не поступало, и потому вмешиваться в дело, взятое инспектором в свои руки, никакого повода не было. Я же, при назначении стипендий, руководился единственно следующими двумя правилами: во-первых, давать стипендии непременно только студентам, оказавшим большие, сравнительно с другими, успехи в науках; во-вторых, не давать стипендию студентам, получившим по поведению не пятёрку. Понятно, что при неуклонном соблюдении этих двух правил своекоштному студенту, в громадном большинстве случаев полунищему, было весьма невыгодно не показать успехов, или получить от инспектора не самую лучшую отметку по поведению. Поневоле станешь усидчиво сидеть за делом и бояться чем-нибудь заслужить нехороший отзыв инспектора. Дело, стало быть, поставлено было на правильном коммерческом основании прямой, осязательной выгоды и прямого, ощутительного убытка. Мне кажется, что если бы на такую же коммерческую ногу поставлена была, например, даже служба чиновников всяких рангов, то есть, если бы поставлено было дело так, чтобы чиновникам было убыточно не исполнять должным образом своих обязанностей, то лицо всей земли русской изменилось бы совершенно. Попробовать, во всяком случае, не мешало бы... Но об этом когда-нибудь в другой раз можно будет поговорить, a теперь о своём деле. Те два правила, о которых я говорил, требуют для себя, в качестве необходимой подпочвы, точного исполнения двух условий: во-первых, правильной оценки успехов студенческих, a, во-вторых, правильной оценки их поведения. Правильная оценка успехов зависела от всей академической корпорации и устроена в нашей академии на таких началах, которые до последнего времени не заставляли желать ничего лучшего (дай Бог в добрый час молвить, в худой промолчать, чтобы не сглазить) и которые всегда будут составлять недостижимый идеал для высших школ не нашего ведомства. Второе условие (то есть правильная оценка поведения студентов) зависело исключительно от меня, и я в этом деле руководствовался не сплетнями, a расследованием проступков до степени осязательной ясности, снисходительно относился к тому, что можно потерпеть, усиливал эту терпеливость в тех случаях, когда студенту могло показаться, что ему пришлось задеть меня лично, и не клал на свои весы в пользу виновного ни его миловидности, ни уменья подольститься. При таких приёмах оценки поведения и эта сторона дела оставалась не подлежащей более или менее справедливым укорам в неправильности. При назначении стипендий свои академические мне не перечили, и ни с замечаниями, ни с ходатайствами ко мне не обращались, зная хорошо, что неправды в раздаче стипендий не будет. Мешались иногда в это дело сторонние люди, но мне, по замеченной и моим ближайшим и отдалённейшим начальством достаточной неподатливости и упругости нрава (проще именуемых «непомерною гордостью» и «необыкновенным самонравием»26), ничего не стоило оставлять вмешательство сторонних людей без всякого удовлетворения. Некоторые охотники вмешиваться не в своё дело, нисколько его ни зная и меряя его на общепринятый в житейском обиходе аршин, очень сердились, и даже поносили меня названиями, взятыми от животного царства, но творили это без всякого плода. Дело стояло твёрдо. В свидетели этого мне можно было бы призвать если не небо и землю, то, во всяком случае, сотни живых свидетелей (ибо я уволен от инспекторства сравнительно ещё очень недавно, только лет десять тому назад), но созывать свидетелей мне теперь некогда. Я предпочитаю представить читателю такие данные, при помощи которых ему можно будет сразу изловить двух зайцев. От времён инспекторства у меня сохранилась в конторке книжечка в мягком переплёте, купленная в магазине Гагена, удобно укладывающаяся в боковой карман и всегда, во времена инспекторства моего, влагавшаяся мною в предназначенное ей место, при каждом моём выходе из дома. Из этой книжечки, и только из неё одной, я буду извлекать доказательства, которые одновременно докажут, с математической точностью, два положения: первое, сравнительно малой важности, то, что стипендии назначаемы было только за учебные успехи и доброе поведение студентов; второе, несравненно большей важности, то, что студенты своекоштные, вопреки выпи- санному суждению «Объяснительной записки», исполняли свои обязанности внимательно.

Беру свою «мягкую» книжку и отыскиваю в ней курсы XL (1881–1885) и XLI (1882–1886). Выбираю эти курсы не по прихоти и не с лукавою какою-либо целью, но по причинам вполне уважительным. Инспектором я был с 1878-го по 1886 год; при мне поступили в академию курсы, начиная с тридцать седьмого и кончая сорок шестым. Из этих десяти курсов при мне провели все четыре года только курсы с тридцать седьмого по сорок первый; остальные уже не при мне окончили своё академическое течение. Из пяти курсов, находившихся под моим надзором, в течение всех четырёх лет, первые три курса не имели общего списка, из которого видно было бы, какое место каждый студент должен занимать среди всех своих товарищей, потому что списки составлялись по трём отделениям, богословскому, историческому и практическому, по каждому отдельно. (Смотри печатные «Списки студентов Московской духовной академии за семьдесят пять лет её существования, 1814–1889 г.». Москва, 1889 г.). При трёх разных списках, на которые разбивался весь курс, производить сравнительную оценку студенческих успехов совершенно неудобно. A с сорокового курса начали составлять списки общие для всех студентов каждого курса. Итак, мой выбор останавливается на XL и XLI-м курсах не по лукавству, не по прихоти, a по необходимости. При этом произошла любопытная случайность. Если бы я был инспектором не восемь, a двадцать восемь лет и мог бы выбирать для тех целей, которые указаны выше, любые два курса из двадцати, то я должен был бы выбрать именно курсы XL-й и XLI-й, потому что это были два такие многолюдные курса, подобных которым не было ни прежде, ни после до дня сего. В сороковом курсе, при окончании его, значится 98 человек, a в сорок первом 108 человек. В ХХХIХ-м курсе было только 67 человек, a в XLII-м курсе было только 75 человек. Итак, более богатого в количественном отношении материала для производства наблюдений над своекоштными студентами любых двух курсов нельзя было и отыскать. Право, мне «везёт».

В составе XL-го курса перебывали (одни, то есть убывали, другие прибывали) сто четыре человека; окончили полный курс (по печатному списку) 98 человек, в действительности же 96 человек, ибо двое причислены к списку после. Убыль произошла от следующих причин: трое умерли от чахотки, a именно: Соколов Григорий (Петрович), уроженец Курской губернии; Чурин Павел (Прокофьевич), окончивший курс в архангельской семинарии, уроженец Вологодской губернии, и Грузов Николай (Фёдорович) Московской губернии.

Двое, сириец, Кезма Александр (Гаврилович), сын торговца из Дамаска, и болгарин Стефанов Стефан (Христофорович), из города Сопота в восточной Румелии, учившийся в киевской семинарии, выбыли из академии до окончания курса, Кезма в 1883 году, a Стефанов в 1884 году; но после выбытия они опять внесены в список своих товарищей, в котором и значатся в общем числе 98 человек, под чертою, особо от других.

Один, Чижов Александр (Николаевич), Костромской губернии, заболел тяжкой формой психического расстройства, a после выздоровления поступил в состав уже другого, последующего курса.

Один, Покровский Константин (Николаевич), Тульской губернии, перешёл в 1882 году в Петербургскую академию.

Один, восьмой и последний, уволен из академии по нетрезвости. Это Г. Б., В-ской губ., Ш. уезда. Он прислан был по распоряжению правления семинарии, как благонадёжнейший из своего курса, и занял, после приёмного экзамена, шестое место среди казённокоштных студентов. В течение первого года он вёл себя прилично; но на втором году начал попивать. Крепко «пробирал» я его27, жалея этого даровитого юношу, по характеру очень тихого. Выслушивал он мои нотации всегда очень скромно, потупивши глаза, и только румянец разгорался на его щеках. За второй год я поставил ему четвёрку по поведению. На третьем году он совсем сбился, и, хотя никаких особых дебошей не произвёл, но терпеть его было зазорно, и он в 1884 году уволен был из академии совсем.

Итак, единственный уволенный из академии студент не только был казённокоштным, a не своекоштным, но прислан был правлением своей семинарии, как благонадёжнейший из курса. Из этого перечня убылых студентов видно, что на убыль в личном составе XL-го курса поведение не оказало почти ни малейшего влияния, и что под выбывшими из состава курса совсем не прячется удаление студентов из академии за грехи поведения.

Теперь пусть моя книжка даст читателям точные сведения о былых прегрешениях остальных студентов XL-го курса. Согрешившие чем-либо во время о́но да не оскорбятся на меня за то, что я буду указывать на них читателям почти совсем неприкровенно, с приписанием начальных букв имени, отчества, фамилии, места рождения и обучения. Бередить прискорбные, может быть, для иных воспоминания о грехах юности, привлекать к делу, мною защищаемому, людей, может быть, давным-давно искупивших даже и самые малые свои проступки, – сделать это я решился потому, что речью искреннею, удобною для проверки, сердечно желаю принести посильную защиту правому и чистому делу. Пусть лица, упоминаемые мною на последующих страницах моей статьи, принесут и с своей стороны дар некоторого самопожертвования на пользу дела и для них, и для братьев их, и для детей их не чуждого, a близкого и дорогого. Цифры без имён были бы мертвы, или, по крайней мере, вопияли бы не так громко. Укажу и другое основание для примирения с моими цитатами из живых людей. Грозны были мои четвёрки по поведению; они задевали иной раз прямо за живое мясо, особенно своекоштных студентов. Но могу по доброй совести сказать, что на четвёрке я проезжал нередко и там, где другой, на моём месте, познакомил бы студента на практике с теми «мерами взысканий», которые не употреблялись мною единственно вследствие всегдашнего, самым делом засвидетельствованного памятования о том, что за спинами студентов стоят и матери-вдовы, и сёстры бесприютные, и братья малолетние, стоят и ждут будущего кормильца. Своё не всегда «добирал» я. Можно «спустить старому инспектору», если ради дела доброго он протянет руку, чтобы ещё немножко «добрать» из своего же законного инспекторского достояния.

После этой оговорки раскрываю свою «мягкую» книжку и добросовестно извлекаю из неё сведения о прегрешениях студентов XL-го курса, при чём имею несокрушимую уверенность в том, что моя книжка даст материал, пригодный для точного математического ответа по вопросу: кто лучше вёл себя на сороковом курсе, казённокоштные или своекоштные студенты?

В книжке моей найдутся все данные, какие только могут понадобиться для этого дела; найдётся даже не мало и таких данных, относительно которых иной не скоро и догадается, зачем попали они в инспекторскую книжку: например, как студента зовут по отчеству, чей он сын, не учился ли в среднем учебном заведении более надлежащего обычного срока, скольких лет и прямо ли по окончании курса поступил в академию, прислан ли по назначению правления семинарии или приехал добровольно, –волонтёром, не имеется ли каких особенностей почерка, как был аттестован и по поведению и по успехам в семинарии, какое место по списку занял после того или другого года академического учения, какие получал награды, или наказания, или вспомоществования от братства преподобного Сергия, не пользовался ли какою стипендией, куда поступил по окончании курса, и тому подобное. Чтобы не затруднять и не смущать читателей, я буду пользоваться только теми данными, которые имеют прямое и для всех ясное отношение к разбираемому вопросу.

Познакомимся же по руководству мягкой книжки с греховною статистикою сорокового курса Московской духовной академии (1881–1885 г.). Из неё мы увидим ясно, каковы были своекоштные студенты этого курса, хуже были или лучше студентов казённокоштных.

1) А. Г. Д., Т–ской губернии, К–ского уезда, села C., присланный в академию по назначению правления семинарии и занявший при поступлении в академию второе место в общем списке целой сотни своих товарищей, из которых первые сорок пять были приняты в число казённокоштных, и на втором и на четвёртом году своего учения получил четвёрку по поведению за нетрезвость.

2) Д. H. H., Т–ской губернии, Н. уезда, села C., волонтёр, принятый в число казённокоштных, получил и на втором и на четвёртом году ученья четвёрку по поведению за нетрезвость.

3) H. Н. Ч., К–ской губернии, города M., волонтёр, принятый в число казённокоштных, на втором и четвёртом году учения получил четвёрку по поведению за нетрезвость.

4) А. Ф. C., М–ской губернии, из В. семинарии, присланный в академию по назначению правления семинарии и занявший по приёмному экзамену первое место среди казённокоштных студентов, на четвёртом году получил четвёрку по поведению за нетрезвость и спустился до пятнадцатого места по списку.

5) С. И. О., Р–ской губернии, К. уезда, села H. T., волонтёр, принятый в число казённокоштных, на третьем году ученья получил четвёрку по поведению за самовольную отлучку в Москву. Хотя он и вернулся из Москвы в тот же день, но потакать такому самоволию, конечно, не годилось.

6) И. A. C., В–ской губернии, города В., присланный по назначению правления семинарии и принятый в число казённокоштных студентов, на втором году получил четвёрку по поведению за нетрезвость.

7) П. H. В., В–ской губернии, волонтёр, принятый в число казённокоштных студентов, на втором году получил четвёрку по поведению за нетрезвость.

8) В. П. C., NN губернии, М–ского уезда, села C., волонтёр, принятый в число казённокоштных студентов, на втором году получил четвёрку по поведению за нетрезвость и на четвёртом году получил то же и за то же.

9) Д. M. В., Т–ской губернии, О. уезда, села В., волонтёр, принятый в число казённокоштных, на втором году получил четвёрку по поведению за нетрезвость и на четвёртом году получил то же и за то же.

10) В. Е. Г., Т–ской губернии, города В., принятый в число казённокоштных студентов, на четвёртом году получил четвёрку по поведению за преждевременное обнаружение склонности к семейной жизни.

11) В. Г. C., К–ской губернии, Н. уезда, села Ш., присланный в академию по назначению правления семинарии и принятый в число казённокоштных, на четвёртом году получил четвёрку по поведению за нетрезвость.

12) C. А. 3., В–ской губернии, О. уезда, слободы P., волонтёр, принятый в число казённокоштных студентов, на втором году получил четвёрку по поведению за нетрезвость, и на четвёртом году получил то же и за то же.

13) И. И. C., В–ской губернии, Л. уезда, присланный в академию по назначению Правления семинарии и принятый в число казённокоштных студентов, на третьем году получил тройку по поведению за нетрезвость, a на четвёртом году за то же получил четвёрку по поведению.

14) П. А. К., А–ской губернии, города A., волонтёр, принятый в число казённокоштных студентов, на втором году получил тройку по поведению за неосновательные и неуместные суждения о значении «Правил об обязанностях учащихся в Московской духовной академии и о взысканиях за нарушение оных» (Москва, 1871 г.), – суждения, источник которых крылся в том, что К. был балованным сынком отца.

15) H. K. С., М–ской губернии, города M., принятый в число казённокоштных студентов XXXIX курса, но на втором году оставленный на повторительный курс, и потому вошедший в состав XL курса, на четвёртом году получил четвёрку по поведению за преждевременное обнаружение склонности к семейной жизни.

16) П. И. В., Т–ской губернии, Б. уезда, погоста T., волонтёр, поступивший в число своекоштных студентов, на четвёртом году получил четвёрку по поведению за нетрезвость.

17) Н. Я. В., Т–ской губернии, В. уезда, села К., поступивший в число своекоштных студентов, на четвёртом году получил тройку по поведению за преждевременное обнаружение склонности к семейной жизни.

18) Н. А. П., К–ской губернии, Ж. уезда, села M., волонтёр, поступивший в число своекоштных студентов, на четвёртом году получил четвёрку по поведению за деятельное участие в строго воспрещённой инспектором так называемой генеральной выпивке, приготовлявшейся (по худому преданию, для некоторых лиц академического управления, впрочем, не противному) на счёт новопocтyпивших студентов, в видах, будто бы, засвидетельствования о принятии новичков в общение с студентами прочих курсов.

19) А. П. Л., NN губернии, П. уезда, волонтёр, поступивший в число своекоштных студентов, на четвёртом году получил четвёрку по поведению за нетрезвость.

20) И. В. Б., М–ской губернии и уезда, села H., волонтёр, поступивший в число своекоштных студентов, на третьем году получил четвёрку по поведению за нетрезвость.

Я перечислил всех студентов XL курса, отмеченных не лучшею отметкой по поведению. Из этого перечня видно, что за четыре года жизни студентов XL курса инспектор нашёл нужным двадцати студентам дать не вполне удовлетворительную28 отметку по поведению, a одного студента удалить из академии совсем. Удалённый из академии был студент казённокоштный, a не своекоштный, и поступил в академию по особой рекомендации и за ручательством всего семинарского правления относительно и умственной и нравственной благонадёжности посланного.

Из двадцати студентов, отмеченных не хорошею отметкой по поведению, пятнадцать оказались казённокоштными, a не своекоштными студентами; пятеро из этих казённокоштных оказались присланными в академию по особой рекомендации семинарских правлений; из своекоштных студентов вошли в число двадцати только пятеро.

Если бы я пожелал так же легкомысленно отнестись к этим статистическим данным, как относятся к подобным данным некоторые статистики и даже философы, то я мог бы сделать такие выводы: «принимая во внимание, что общее число студентов XL курса доходило до ста четырёх человек; что казённокоштные составляли менее половины всего числа студентов, a своекоштные составляли более половины, что пятнадцать во всяком случае втрое более пяти; что студентов, присланных по назначению семинарских правлений в состав XL курса было тридцать человек; что единственный изгнанный с XL курса студент прибыл на этот курс по назначению семинарского правления; что сороковой курс студентов академии начертывал своё поведение на скрижалях инспекции в то самое время, когда в Петербурге заседал Комитет 1881 года; принимая во внимание всё сейчас написанное, заключаю: 1) что студенты казённокоштные ведут себя в три раза, даже с дробью, хуже своекоштных; 2) что шестая часть семинаристов, приезжающих в академию по назначению семинарских правлений, представляет собою элемент неблагонадёжный; 3) что самые великие сосуды неблагонадёжности поставляются в академии семинарскими правлениями, и 4) что суждения Комитета 1881 года об исполнении своекоштными студентами их обязанностей должны были, – в приложении к Московской академии, – иметь своими сказуемыми глаголы, поставленные не в настоящем, a или в прошедшем, или в будущем времени.

От сейчас изложенных выводов, несмотря на неоднократные примеры составления умозаключений и выводов, нисколько не большей значимости и силы, отвращаюсь совершенно и ставлю вместо них следующий правильный вывод: «в течение всего времени обучения XL курса поведение студентов своекоштных было лучше поведения студентов казённокоштных». Причина такого положения дел была уже мною указана с совершенной ясностью: она заключалась в том, что студентам своекоштным было очень невыгодно возбуждать чем-либо недовольство инспекции. Если это было очень невыгодно в Московской академии, то не вижу причины, почему такого же точно положения дел не могло бы быть создано и в каждой из остальных трёх академий? Везде, то есть в каждой академии, своекоштные студенты, в большинстве своём суть полунищие, везде они хотят кушать, везде они желают оградить себя, с некоторым даже приличием, от вредного действия стихий. Что же могло мешать воспользоваться их нищетой, как могущественным средством для инспекции держать их в руках? «Не хочешь меня слушаться, не хочешь за делом сидеть, так поголодай; умнее будешь. Слушаешься требований начальства и сидишь за делом: на вот, кушай, обуйся, оденься поприличней». Что может быть проще и правильней употребления такого могучего рычага?

Этот рычаг имел в Московской духовной академии разные формы и разные величины: и форму стипендий различных размеров, и форму ежемесячных пособий так же различного размера, и форму единовременных выдач, крупных и мелких, и форму выдачи нужных вещей натурою, и форму доставления различной величины заработков.

В объяснение такого разнообразия видов глаголемого рычага нужно сказать следующее. При Московской духовной академии открыто было 26-го сентября 1880 года „Братство преподобного Сергия для вспомоществования нуждающимся студентам и воспитанникам академии». Братство учреждено было с целью доставлять денежные и другие материальные пособия, прежде всего, нуждающимся студентам. По уставу Братства инспектор есть непременный член совета, заведующего всеми текущими делами братства, a остальные семь членов совета избираются на два года общим собранием братства; для законности заседания совета необходимо присутствие председателя или его товарища, казначея, непременного члена и одного из прочих членов совета. Из приведённых сейчас пунктов устава братства ясно, что ни одно пособие студенту не может быть сделано без участия инспектора. Его голос всегда может быть силён в совете, потому что один инспектор знает всех студентов, a прочим членам совета студенты или совсем неизвестны, или известны очень мало. Само собою понятно, что и остальным трём духовным академиям ничто не препятствует поставить студентов в такую же прямую зависимость, по материальному положению, от своих инспекторов.

Кроме того, я лично находился в таких особых условиях, которые в других академиях едва ли могут иметь место. Сергиев Посад, где находятся и лавра, и академия, – местечко небольшое. В этом местечке я прожил, до избрания на инспекторскую должность, целых сорок лет. Естественно, что человека, прожившего сорок лет в маленьком местечке, знают все. Потому, понадобится ли кому из жителей посада учитель, репетитор, даже просто переписчик, – в большинстве случаев нуждающиеся прямо обращалось к инспектору, и инспектор получал возможность доставлять кусок хлеба тому или другому студенту по своему выбору. Про таком положении дел прибавлялась для своекоштных студентов ещё новая причина очень и очень дорожить добрым расположением инспектора. Можно сказать даже так, что полунищие студенты каковых было, есть и будет большинство, совсем, и с руками, и с ногами, преданы были своею нищетой во власть инспектора. Ему уже ничего не стоило и говорить, и действовать со властью, весьма грозною для каждого своекоштного студента и уже гораздо менее грозною для каждого казённокоштного студента. Последнему, казённокоштному студенту, достаточно было принять соответственные меры лишь к тому, чтобы инспектор не нашёл нужным сделать совету академии представление о лишении казённого содержания, для чего, конечно, нужно было совершить проступок, совсем уже не маловажный; в случае же его совершения и получения соответственного ему наказания, казённокоштный студент подпадал под власть инспектора в такой же мере, как и всякий другой своекоштный.

Теперь проследим по истории того же XL-го курса действование вышеупомянутых видов рычага. Беру свою мягкую карманную книжку и читаю:

«56. Богородский, Александр Ефим., Тверской г. и у., с. Мелкова, диак., 22 л., к. 9. 12, 16. 27».

Это написано на одной стороне листка, a на оборотной, чистой стороне листка написано: «Б. 9. 19р. 50 к. С 6 с. 82 в башне".

В переложении на более понятную речь выписанные сейчас инспекторские заметки читаются так: Богородский Александр (Ефимович), уроженец Тверской губернии и уезда, села Мелкова, сын диакона, имевший 22 года при поступлении в академию, прислан был в академию в 1881 году по распоряжению правления семинарии, по выдержании приёмного экзамена занял в общем списке пятьдесят шестое место из сотни с чем-то своих товарищей, по истечении первого года занял в своём богословском отделении девятое место (из 31).

В течение этого первого года учения Богородский получал пособие от братства в количестве девяти рублей в месяц. Кроме того, сшита была ему пара платья, стоимостью в 19 р. 50 к. При наступлении второго учебного года, по определению совета академии, состоявшемуся 6-го сентября 1882 года, Богородский получил одну из стипендий, учреждённых Троицкой лаврой (лавра давала 16 студентам помещение в одной из лаврских башен (в Пятницкой) и платила в академию деньги за стол и одежду для этих 16 студентов). Итак, Богородский, сын сельского диакона, оказавший хорошие успехи в продолжение первого же года ученья и отмеченный по поведению баллом 5 (a не четвёркой), избавился от нищеты на все остальные три года учения в академии. Он учился хорошо и в течение второго и третьего года, занимая в списке богословского отделения двенадцатое и шестнадцатое места, a на последнем году учился даже и весьма хорошо, заняв при окончании курса двадцать седьмое место среди девяноста восьми товарищей. Заняв это место, Богородский опередил по своим успехам более половины казённокоштных студентов, чем и дал мне в текущем 1894 одно из весьма ценных свидетельств в пользу моих мыслей относительно своекоштных студентов. Такие же свидетельства я надеюсь, впрочем, получить и от других студентов XL-го курса.

Попов29, Стефан (Андреевич), Воронежской губернии и уезда, села Подклетного, сын диакона, 22 лет, волонтёр, поступил в число своекоштных студентов под № 67. По истечении первого года Попов занял тринадцатое место в списке своего отделения, по истечении второго года – шестое, по истечении третьего года – седьмое, a по окончании последнего четвёртого года занял восемнадцатое место в общем списке всех студентов своего курса (98 человек); значит, 80 человек оказались слабее его по успехам, и в частности он оставил за флагом человек тридцать пять казённокоштных. Спасибо и вам, Стефан Андреевич, за нашу поддержку! За то от академии вы получили на первом же году одежды на 20 рублей, письмоводительскую должность с платою по пяти рублей в месяц, казённую квартиру и стол, a на втором году зачислены вы на полное казённое содержание.

Малиновский, Николай (Платонович), Вологодской губернии, сын умершего священника, 19 лет, волонтёр, по приёмному экзамену занял семьдесят девятое место. В течение первого года Малиновский получил одежды на 17 р. 65 к. и, кроме того, получал по пяти рублей ежемесячного пособия. Заняв по окончании первого года двенадцатое место в списке студентов своего отделения (31 человек), он назначен 6 сентября 1882 года в башню, то есть на лаврскую стипендию. Перейдя в совершенно обеспеченное положение, Малиновский ещё увеличил усердие к занятиям и потому по окончании второго года занял седьмое место, по окончании третьего – шестое, по окончании же последнего года занял тринадцатое место в общем списке всех товарищей (98 человек) и по определению совета признан был магистрантом. Спасибо Николаю Платоновичу! поддержал он своекоштных студентов против нападений вражеских.

Доброгаев, Михаил (Адрианович), Черниговской губернии, Стародубского уезда, села Новомлынка, сын священника, волонтёр, по приёмному экзамену занял 59 место, на первом году занял одиннадцатое место в своём отделении (44 человека), a на последнем году двадцать девятое место в общем списке, оставив за флагом человек двадцать казённокоштных. Получил он: в течение первого года ежемесячное пособие от братства (по три рубля в месяц) и суконную пару, a 6-го сентября 1882 года поступил на лаврскую стипендию.

П-ий, Н. за подобные же учебные успехи 6-го сентября 1882 г. поступил в башню; окончил же курс тридцать седьмым, опередив человек четырнадцать казённокоштных студентов. На него, впрочем, я сетую за то, что мне пришлось о нём упомянуть прежде (см. выше); для башенного студента, стоявшего под двойным надзором, моим и монастырским, получение четвёрки по поведению – дело редкостное!

Рукин, Павел (Александрович), Вологодской губернии, Грязовецкого уезда, Ластепской церкви, сын священника, по окончании семинарского курса поступил на учительскую в духовном училище, должность, 24 лет, волонтёр, принят в академию под 62-м №, окончил курс под 24-м №; на первом году получил одежды на 34 р. 5 к. и письмоводительскую должность с жалованьем по шести рублей в месяц, затем (18-го марта 1883 г.) стипендию в 110 рублей, a затем с января 1884 года поступил на полную казённую стипендию, освободившуюся за смертью Григ. Соколова.

Кедров, Виктор (Иванович), Московской губернии, Серпуховского уезда, сын умершего священника, 20 лет, волонтёр, по приёмному экзамену занял 97-е место, затем занимал места: двадцатое, девятое, шестнадцатое в своём отделении (44 человека). Окончил тридцать восьмым, по общему списку, опередив человек тридцать казённокоштных. Кедров получил в первый год ежемесячное пособие в пять рублей и одежды на 23 р. 95 к.; на второй год ежемесячное денежное пособие увеличено было на два рубля; через два года ученья Кедров поступил в башню, то есть, на Лаврскую стипендию.

Серебренuков, Нил (Константинович), Витебской губернии, Невельского уезда, сын умершего священника, 22 л., волонтёр, принят в академию под № 58, окончил курс под № 31-м, опередив человек двадцать казённокоштных студентов; пособие ему оказано назначением ежемесячной выдачи пяти рублей, сшитием пальто в 17р. 33 к.; затем ежемесячное пособие увеличено до семи рублей, единовременно выдано 12 рублей; 6-го сентября 1883 г. дана стипендия во 100 рублей в год.

Добромыслов, Николай (Павлович), Калужской губернии, г. Перемышля, сын священника, из семинарии выпущен с четвёркой по поведению, по окончании семинарского курса, год прожил дома, по приёмному экзамену занял 55-е место. В течение первого года получал от братства ежемесячное пособие в три рубля; кроме того, ему даны были сапоги с калошами и ещё дано пять рублей единовременно. По окончании первого года занял тринадцатое место в историческом отделении (44 человека) и 6-го сентября 1882 года получил одну из Лаврских стипендий. Получив вполне достаточное обеспечение, Добромыслов не бросил занятий и окончил курс сорок третьим по общему списку, опередив человек десять казённокоштных.

Здесь заканчиваю на время свои позаимствования из „мягкой» книжки, потому что я успел взять из неё все указания на крупные вспомоществования, оказанные своекоштным студентам XL-го курса, a об мелких речь будет после.

Приведёнными из моей карманной книжки сведениями достаточно могут подтверждаться следующие положения: во-первых, средств освобождать своекоштных студентов от угнетения бедностью в руках инспектора было довольно; во-вторых, при переводе студентов из угнетённого положения в обеспеченное возможно было руководствоваться не протекцией, не преимущественной бедностью, не личным расположением к нравственным или физическим качествам студента, не степенью его уменья обделывать свои делишки путём заискивания пред начальством, a исключительно учебными успехами студента, но, само собою разумеется, при отсутствии таких проступков, которые влекли бы за собою понижение балла в моём списке студенческого поведения. Четвёрка по поведению составляла неодолимое препятствие к достижению своекоштным студентом того результата, который должен бы быть естественным следствием учебных успехов; при четвёрке по поведению на стипендию попасть уже нельзя было. Раздавать четвёрки за поведение, конечно, нужно было только по достаточным основаниям, потому что на благосостоянии своекоштного студента, не успевшего получить стипендию, эта четвёрка (иначе сказать, второй разряд по поведению) должна была отразиться очень тяжко; несправедливое раздаяние этого добра (четвёрок-то) задевало бы прямо за живое тело, и задетый обегал бы весь посад (то есть всех живущих в посаде профессоров) с жалобами на незаслуженное нападение со стороны инспектора. Но раздавать четвёрки „по сущей правде» мне нисколько не было затруднительно, потому что сведения мои об «истинном» поведении каждого студента были весьма удовлетворительны (даже на 5+), и пользоваться зудом языка разных сплетниц-салопниц в облике мужеском, ныне столь поощряемых и ласкаемых в иных местах, для меня не настояло ни малейшей нужды. Вследствие этого, и студентам не настояло нужды бегать по посаду с жалобами на четвёрки по поведению. Помню только один случай подобного беганья, но и в том случае беганье было предпринято без всякой уважительной причины. Поставил я четвёрку по поведению священнику Виталию Джанаеву, – он же Джанашвили, из ингилойцев: после беготни по некоторым местам, «восточный» человек прибежал и ко мне, запальчиво требуя, чтобы я изгладил из списка четвёрку, незаслуженно клеймящую его, – лицо совершенно безупречное, a в лице его марающую и весь «освящённый чин» российской церкви. Я хотя и держал в уме, что «восточный человек» может пырнуть меня ножом, но изгладить свою четвёрку и заменить её пятёркой я отказался с решительностью. Тогда он стал грозить мне жалобою в местах, от Сергиевского посада довольно отдалённых. Я сказал ему, что, отвечая на его жалобу, пропишу следующее: «такого-то месяца и числа, во столько-то часов, находясь на монастырской ограде, я видел священника Джанаева в таком-то помещении, делающим то-то и то-то». Что же вы думаете? Мой собеседник только посверкал чёрными глазами, a ножом не пырнул и жалобу подавать раздумал.

Ставя на первом месте, при решении вопроса о назначении стипендии тому или другому своекоштному студенту, учебные успехи, отдавая им всегда предпочтение даже перед крайней бедностью и перед любезными в начальственных очах качествами того или другого студента (сравните, например, – обращаю своё слово исключительно к самим воспитанникам XL-го курса, – сравните грубоватую буку и недотрогу H. П. Д–ва, получившего стипендию, и благоуветливого30, услужливейшего и беднейшего А. Б. С-ва, не получившего стипендию), я желал, во-первых, избегнуть произвола; желал, во-вторых, оказать содействие усилению учебных занятий среди своекоштных студентов, a ещё более рассчитывал на то, что ближайшее моё дело – попечение о поведении студентов, очень много выиграет от моего образа действий. Если каждый своекоштный студент всегда мог видеть, что усердный труд влечёт за собою возможность верного выхода из трудных житейских обстоятельств: то, угнетаемый этими обстоятельствами, он не мог спокойно тратить время в праздности и развлечениях и невольно присаживался за серьёзную работу. A когда студенты без устали сидят за делом, тогда инспектору живётся спокойно. Притом, когда студент втянется в работу и сделает привычку к ней, тогда по праву можно ждать, что и по выходе из академии он не почувствует охоты «бить баклуши», a сделается полезным тружеником везде, куда бы его ни занесла судьба. В общей экономии полезной деятельности это – расчёт не маленький.

Все это так ясно для меня, что я не допускаю ни малейшего сомнения в возможности поставить своекоштных студентов в такое же точно положение и в Казани, и в Киеве, и в Петербурге. Если предположить, что своекоштные студенты не были там поставлены так, как у нас; если предположить, что из тех мест подавали в Комитет вести такие, что у них своекоштные студенты составляют язву, которую нужно как можно скорее вырезать: то я буду винить не тамошних студентов, a их начальство и главным образом, разумеется, инспекторов; буду думать, что инспекторы там не за своё дело взялись и тем нанесли великий вред и духовенству, и детям его31. Или, может быть, таких вестей и они не подавали, – я не подавал, потому что меня никто и не спрашивал может быть, и подавать не имели повода? В таком случае чесо ради гибель сия бысть? (Мф. 26:6–16)

A какое раздолье было инспектору в заседаниях Совета Братства преподобного Сергия! В Совет поступают прошения своекоштных студентов о вспомоществовании; в прошениях прописываются и предметы желаний, и трудные обстоятельства просителя. Члены Совета одушевлены желанием оказать помощь действительно нуждающимся. Затруднение одно: кроме инспектора, никто из присутствующих не знает естества просителей, по большей части не имеет об них даже и смутного представления. Подробные сведения о каждом находятся в обладании только одного лица – инспектора. Понятно, что от его речи о том или другом студенте существенно зависела судьба каждого прошения. Это всегда было известно всем студентам, и здесь скрывался новый источник боязни своекоштных студентов хотя и малым чем прогневить всесильного, будто бы, инспектора. Положение казённокоштных студентов, в отношении к размерам страха пред инспектором, было много льготнее. Инспектор ясно сознавал всю свою силу, но не признавал полезным доводить её проявления до такой степени, чтобы своекоштные студенты, сознававшие за собою те, или другие грехи поведения, приходили в безвыходное уныние. Советом Братства раздаваемы были небольшие и, сравнительно, не частые дары и не безукоризненным своекоштным студентам; и их прошения не были всегда отвергаемы, потому что правда-правдой, но и милосердию должно же иногда доставаться одоление, опять-таки при участии инспектора. В таких случаях инспектору приходилось обращаться к Совету Братства с уступительными периодами, подобными следующему: „за этим студентом у меня есть вот что...; но сюртук у него действительно такой, что и в церковь, и на экзамен в нём выйти стыдно». Или... „но калош у него действительно нет, a на правом сапоге заплату я сам видел». Всё это становилось известно студентам; иногда даже и сам инспектор, в своих инспекторских видах, обращался к удовлетворённому в своей просьбе студенту с такою, примерно, речью: „не следовало бы давать вам суконную пару, но я надеюсь, что вы впредь»... и прочие сами собой понятные глаголы. Вообще, по чистой совести сказать, инспектор Московской академии имел в избытке все средства держать своекоштных студентов и в ежовых и даже в аспидовых рукавицах, глядя по личному вкусу.

Хотя я и сам начинаю чувствовать, что дело моё пришло для читателей в совершенную ясность и что как будто совсем нет никакой надобности извлекать новые подтверждения своих слов из истории следующего, XLI-го, курса, но уже я связал себя обещанием представить читателю в XLI-й курс. Из столкновения двух обязанностей, – обязанности без толку не надоедать читателю и обязанности исполнять своё обещание, можно будет выйти таким способом: из истории XLI-го курса (1882–1886) все данные, пригодные для уяснения вопроса о своекоштных студентах, привести в более сжатом виде, чем прежде. Так и сделаю.

В 1882 году число желавших подвергнуться испытанию на получение права поступить в число студентов академии дошло до очень крупной цифры: наехало сто двадцать четыре человека (в 1881 году 105 человек, в 1880 г. 67 человек); a стипендий для них было только пятьдесят: сорок пять казённых и пять учреждённых частными лицами. По трём устным ответам и по трём сочинениям оказалось, что только четверо получили отметки неудовлетворительные, то есть менее тройки; приходилось принять 120 человек. Решили, что это очень много и что следует к тройке, нужной для поступления в академию. прибавить ещё хотя четверть единицы. Число выдержавших убавилось незначительно, всего на шесть человек; пришлось в состав XLI-ro курса принять 114 человек; из них 50 зачислены на стипендии казённые и частные, a 64 человека приняты своекоштными. Не мало понадобилось для них квартир; в Посаде даже и цена на квартиры несколько поднялась. По множеству своекоштных XLI-й курс был единственным в истории Московской академии... Тем любопытнее произвести над этим курсом некоторые исторические наблюдения.

Начинаю, по-прежнему, с наблюдений над убылью в курсе, начинаю отсюда потому, что, как многим известно, преждевременное выбытие из учебного заведения нередко скрывает под собою важные указания на неоглaшаемые происшествия среди учащихся в той или другой школе.

В течение четырёх лет (1882–1886) XLI-й курс убавился на шесть человек и вышел из академии уже в составе ста восьми человек, вместо ста четырнадцати. Убыль произошла так: трое прибыли в состав курса, a девять человек выбыли по следующим причинам:

один, Розанов, Николай (Иванович), сын протодиакона кафедрального собора г. Астрахани, умер;

один, Романский Николай, из Смоленской семинарии, через полтора месяца по принятии (16-го октября 1882 г.) в академию, перешёл в другую академию, Петербургскую;

двое, Секованов, Николай, костромич, и Можаров, Пётр, рязанец, оба своекоштные, оставлены были на повторительный курс, по болезни;

пятеро уволены из академии по причинам разнообразным.

I. Диакон Грузов, Пётр Сергеевич, поступивший в академию через восемнадцать лет после окончания курса в Вифанской семинарии и занявший в общем списке поступивших сто одиннадцатое место, пришёл на некоторое время к мысли, что он немного устарел для исполнения студенческих обязанностей и через год вышел из академии совершенно добровольно.

II. Металлов, Василий (Михайлович), саратовец, пожелал занять у себя на родине священническое место, которое ему было предложено, и через два года (16-го августа 1884 г.) вышел из академии, но с сохранением права снова поступить на третий курс, когда позволят ему обстоятельства.

III. Журавский, Александр (Петрович), из Витебской губернии, проводил второй год не столько в академии, сколько у себя на родине, сочинений на втором году не представлял и был уволен 12-го сентября 1884 года, потому что не имел права, за неподачей сочинений, перейти на третий курс, a желания остаться на повторительный курс не заявлял.

IV. H., О. В. у себя на родине, в одной из губерний, смежных с Московскою, запутался в историю, обнаруживавшую преждевременное расположение его к семейной жизни. История доведена была родителями до сведения инспектора, и по требованию инспектора В–ий подал просьбу об увольнении, которая и была уважена Советом в сентябре 1884 года.

Эти четверо были своекоштными студентами. Пятый, уволившийся по собственному прошению, был студент казённокоштный, Ф., И. C., принятый высоко, около № 20-го. Любопытны обстоятельства этого увольнения. В сентябре 1883 года С. принёс о. ректору прошение об увольнении из академии. О. ректор принял прошение, прочитал и отпустил С-ва, не сказав ему ни слова. В самый день подачи прошения о. ректор сказал мне: „С. подал прошение об увольнении, я принял молча», – и более ни слова, хотя о С-ве у меня с ректором до того времени никаких речей, которые могли бы служить к разъяснению лаконического ректорского рассказа, совсем не было. Я, в свою очередь, субинспектору сказал о деле только следующее: „сегодня Ф. С-в подал прошение об увольнении». Субинспектор взглянул на меня вопросительно, a я заговорил о другом предмете. Этот „туман» нисколько не рассеется для читателя, если я прибавлю, что кто-то из студентов выразился: „а надо предполагать, что С-в поступил благоразумно«. Мне ничего не стоило бы рассеять напущенный на дело „туман», но надобности в этом никакой не усматриваю. Достаточно знать, что с казённокоштным студентом произошло что-то довольно странное и, по-видимому, не к похвале его служащее. Этого и довольно.

Из сказанного о пяти случаях увольнения студентов XLI-го курса видно, что ничего вредного для репутации (исключая, пожалуй, случай под № IV) своекоштных студентов извлечь из них нельзя.

Перехожу к инспекторской аттестации студентов XLI-го курса по поведению.

1. K., А. А.. казённокоштный студент академии, на третьем году получил четвёрку по поведению.

2. В., П. А., присланный по назначению правления семинарии, но не могший выдержать экзамен приёмный так, чтобы поступить в число казённокоштных студентов (правления семинарий присылают и таких), двукратно, и на втором, и на третьем годах получил четвёрку по поведению.

3. H., А. Б., своекоштный, двукратно, и на третьем и на четвёртом году получил четвёрку по поведению.

4. А., C. К., своекоштный, получил на четвёртом году четвёрку по поведению.

5. И., И. К., казённокоштный, получил на втором году тройку по поведению, на четвёртом – четвёрку.

6. A., A. О., своекоштный, получил, на втором году тройку по поведению, на четвёртом – четвёрку.

6. A., A. О., своекоштный, получил на третьем году четвёрку по поведению.

7. С., Т. C., своекоштный, получил на четвёртом году четвёрку по поведению.

8. H., H. C., казённокоштный, получил на третьем году четвёрку по поведению.

9. И., К. A., присланный по назначению правления семинарии, казённокоштный, двукратно и на первом, и на третьем году получил четвёрку по поведению.

10. П., Д. В., присланный по назначению семинарского правления, казённокоштный, получил на третьем году четвёрку по поведению.

11. А., А. К., казённокоштный, получил на четвёртом году четвёрку по поведению.

12. A., М. П., казённокоштный, получил на первом году четвёрку по поведению.

13. Д., A. В., казённокоштный, получил по поведению: на первом году четвёрку, на втором – четвёрку, на третьем – тройку, на четвёртом – четвёрку.

14. Н., О. В., тот самый, о котором была речь выше, под № IV, получил на первом году четвёрку по поведению.

15. A., A. 3., присланный по назначению семинарского правления, по приёмному экзамену занявший семьдесят второе место, и окончивший курс под девяносто первым № и потому все четыре года оставшийся своекоштным32 получил по поведению: на втором году четвёрку, на третьем году тройку, на четвёртом – четвёрку.

16. Э., C. К., казённокоштный, на первом году получил четвёрку по поведению.

17. И., П. С., своекоштный, на четвёртом» году получил четвёрку по поведению.

Подведём итоги.

Из шестидесяти четырёх своекоштных студентов получили неодобрительную отметку по поведению восемь человек. Из пятидесяти человек, принятых, при поступлении в академию, на казённые и частные стипендии, получило неодобрительные отметки по поведению девять человек. У последних приходится одна плохая отметка на 5 человека; у первых – одна такая отметка проходится на каждых восемь человек. Очевидно, что поведение казённокоштных было яснее удовлетворительно, чем поведение своекоштных. A если мы пожелаем быть совсем справедливыми, по произведём раздел плохих отметок между своекоштными и казённокоштными студентами на таких основаниях, про которых поведение своекоштных студентов окажется, за XLI-й курс, несравненно лучшим сравнительно с поведением студентов казённокоштных.

Во-первых, потщимся в точности исполнить предписание Духовно-учебного при Святейшем Синоде комитета относительно отметок, делаемых на экзаменах новопоступающим в академию студентам.

Указом Святейшего Синода от 20-го апреля 1881 года за № 1331-м Духовно-учебный комитет преподал советам академическим такое правило: «про исчислении баллов воспитанников, подвергавшихся поверочному испытанию, брать в счёт для составления из них общего или среднего вывода, кроме собственно экзаменационных баллов, балл воспитанников по всем предметам семинарского курса». Имею в настоящий раз неопределимое желание заявить с чувством прискорбия и искреннего раскаяния, что совет академии в 1882 году не соблюл преподанного ему и обязательного для него правила и при счёте экзаменационных баллов В. П. А-ва (см. № 2-й) и A. А. 3-го (см. № 15-й), присланных на казённый счёт, по распоряжению семинарских правлений, не взял в счёт баллов этих воспитанников по всем предметам семинарского курса, a между тем, в их семинарских аттестатах отметки по всем предметам были отличные, дававшие им право попасть в число казённокоштных студентов. Раскаяние в этом проступке, хотя и поздние, и производимое сию минуту не всеми членами совета, a мною единолично, во всяком случае лучше коснения моего в давнем грехе. Очищаю себя лично от прежде содеянного греха и с искренним утешением переношу и А-на и 3-го из числа – своекоштных в число казённокоштных33. Это – раз.

Во-вторых, справедливость требует отделить факты от лиц, то есть четвёрки справедливо будет считать не по числу лиц, a по числу самых четвёрок. Если в двух мешках лежит картофель и в нём попадается гнилой, то большой расчёт составляет точное определение количества гнилых картофелин в том и другом мешке, пяток гнилых картофелин понизит достоинство мешка гораздо менее, чем полусотня таковых. Попробуем же каждую гнилую картофелину из того и другого мешка откидывать в особые кучки и подсчитать их отдельно.

Нам уже известно, что всех казённокоштных в состав XLI-го курса было принято пятьдесят (45+5): двоих мы к ним прибавили, изъявши их из числа своекоштных; стало пятьдесят два, a своекоштных осталось шестьдесят два. За казённокоштными значится теперь девятнадцать плохих отметок по поведению (четвёрок купно с тройками). Составляем пропорцию: 52:19=62:X. Четвёртый член пропорции будет такой: 22 , то есть, своекоштные могли бы иметь двадцать две плохих отметки по поведению, чтобы им нисколько не отставать от казённокоштных по степени неодобрительности своего поведения. Между тем, в действительности они обладают только шестью четвёрками, то есть имеют четвёрок без малого вчетверо менее причитающихся на их долю законного количества, потребного для равенства в этом отношении с казённокоштными. Иначе сказать, своекоштные студенты, в общей их сложности, вели себя почти вчетверо скромнее, чем казённокоштные. Это очень хорошо, но сейчас выйдет ещё лучше.

Твёрдо помню, что я совершенно сознательно простил, т.е. не поставил казённокоштным студентам XLI-го курса семь четвёрок, вполне ими заслуженных в течении последнего года их жизни в академии (некоторые из них опасались, что получат даже тройки), простил потому, что проступки их состояли в действиях, направленных исключительно к свержению «грозного» инспектора. Я не захотел наказать их за дело, касавшееся меня лично, тем более, что истинными виновниками дела были не они, a люди, стоявшие гораздо повыше их, которым ставить четвёрку по поведению при их жизни доселе никто ещё не отваживался. Не захотел и я заводить новых порядков, a потому, в видах соблюдения справедливости (чтобы все сёстры остались без серёг), не поставил я и тех семи четвёрок, об отсутствии которых теперь могу и пожалеть. Они мне очень пригодились бы, потому что при их оказательстве в области бытия действительного вышло бы, что одна плохая отметка по поведению причитается на каждых двоих казённокоштных студентов XLI-го курса ( 19+7=26; a =2), между тем как у своекоштных одна плохая отметка по поведению причитается на десять слишком человек (). Но думаю, что не стоит серьёзно жалеть об упущенных четвёрках; и без них поведение своекоштных студентов XLI-го курса оказывается почти вчетверо лучшим поведения студентов казённокоштных (на языке арифметики: , a , a , как 3 относятся к единице). Мне остаётся только принести сердечную благодарность своекоштным студентам XLI-го курса за доставление мне блистательного по своей ясности доказательства в пользу положения, что своекоштные студенты Московской духовной академии были в то время весьма старательны в исполнении своей обязанности вести себя хорошо и что они вполне правильно понимали истинные свои интересы.

При хорошем поведении с успехом ли училось своекоштные студенты XLI-го курса?

Что своекоштные студенты необходимо должны оказывать, в общей сложности, гораздо меньшие успехи, чем студенты казённокоштные, это неизбежно должно вытекать из того обстоятельства, что у всех воспитанников семинарий и гимназий, держащих вступительный в академию экзамен, производится подлежащими лицами тщательное исследование их умственного развития и запаса их познаний. Не столько запас познаний, сколько уровень умственного развития доселе служил в нашей академии основанием для внесения на то или другое место приёмного списка тех лиц, которые подвергались испытанию. Три сочинения, так называемые экспромты, изготовляемые в течение пяти часов каждый, при наблюдении зорком, на темы, в первый раз34 зримые и слышимые, сочинения, читаемые тремя различными лицами, заинтересованными отысканием наилучших кандидатов на занятие в курсе казённых и частных стипендий, притом из значительного (за последние лет тринадцать) количества конкурентов, представляют надёжные, устойчивые, a не случайные данные для оценки умственных сил, принадлежащих новопоступающему курсу.

Оценщики сочинений издавна привыкли смотреть на своё дело, как на весьма важное, привыкли поставлять и долг и честь свою в том, чтобы даваемая ими оценка сил того или другого студента оказалась точною и на всё будущее время. Ославиться отличною отметкой, данной плохому студенту, или худою отметкой, данной очень хорошему студенту, у оценщика нет, само собою понятно, ни малейшей охоты: засмеют свои же сослуживцы, или даже признают неспособным произвести правильную оценку умственной силы. При таком положении дел, соблюдавшемся из рода в род, охраняемом довольно ревниво, даже до готовности в потребном случае принять на себя лишний и не лёгкий труд перечитывания того, что уже прочитано другими, не мудрено, что оценка умственных сил, какие имел студент во время вступления в академию, производится почти в точности соответственно интеллектуальному весу каждого желающего войти в академические двери. А так как лучший из ново-поступающих в значительном количестве (прежде от 45 до 50, теперь от 30 до 35) отбираются из общего состава державших вступительный в академию экзамен и входят в академию казённокоштными, то очевидно, что каждый своекоштный студент представляет собою лицо не выдающееся по своим умственным силам, по крайней мере, уступающее в этом отношении многим из своих товарищей.

Имея всё это в виду, не следует, однако же, забывать и того, что годы, в какие обыкновенно студенты держат вступительный в академию экзамен (от 19-ти до 22-х лет), совсем не суть годы, в которые уже останавливается развитие умственных сил. Развитие их может продолжаться многие годы и после указанного выше возраста; даже в один год, при благоприятных условиях, может очень высоко подняться умственный уровень того или другого студента. Вместо семинарской (студенты академии почти исключительно выходят из одних только семинарий, a не из гимназий) связанности уроками с неизбежным страхом двоек и троек, по вступлении в академии открывается для молодой силы возможность заниматься такими предметами и вопросами, которые её интересуют, является возможность на время (до годичного экзамена) забыть всё, что не интересует, не возбуждает любознательность или пытливую мысль. Этою возможностью многие из своекоштных студентов пользуются на благо себе, на развитие своего умственного кругозора. Через год у иных своекоштных кругозор будет совсем уже не тот, какой был назад тому один год. Особенно сильное влияние в процессе умственного развития новопоступающих студентов по праву нужно приписать наукам философского содержания или характера и книгам, которыми так богато академическое книгохранилище, и о которых семинаристы и не слыхивали. Прибавьте к этому обычное значение усидчивого труда, при помощи которого столько людей, даже с небольшими дарованиями, прошло и будет проходить в ряд не только заметных, но и очень известных и досточтимых деятелей науки, даже авторитетов в ней.

Всё это сказано мною отчасти с целью объяснить, отчего своекоштным студентам нередко удаётся уйти далеко вперёд против товарищей казённокоштных, хотя бы последние совершенно правильно признаны были, во время приёмных испытаний, стоящими по умственному развитию выше принятых своекоштными; отчасти же сказано с целью объяснить кому следует, что неправильно считать своекоштных студентов осужденными навсегда коснеть на невысокой степени умственного развития.

Посмотрим же успехи своекоштных студентов XLI курса, a кстати и награды, полученные ими за успехи.

1. Дмитревский, Владимир, ярославец, сирота, принятый под № 61-м, занял на первом году восемнадцатое место (из 51-го на историческом отделении), на втором –двадцать первое, на третьем – двадцать четвёртое, на последнем – двадцать седьмое (в общем списке из 108 человек), опередив 24 человека казённокоштных; первый год он получал ежемесячное пособие в количестве пяти рублей, получил одежды на 20 рублей; на второй год получал по восьми рублей в месяц при наступлении третьего года получил место в башне, то есть лаврскую стипендию, вполне его обеспечившую.

Низовцев, Павел, сын сельского диакона, Вологодской губернии, принятый под № 85-м, занял по истечении первого года 12-е место (из 51-го) и получил тогда же лаврскую стипендию, a получив обеспечение, не обленился и кончил курс двадцать шестым (из 108), опередив 25 студентов казённокоштных, и притом окончил магистрантом. Весьма одобряю и благодарю своего тёзку, Павла Ивановича.

Одоев, Александр, рязанец, сирота, принятый под № 102-м, занял на первом году тринадцатое место (из 51-го), учился остальные годы хорошо и окончил курс двадцать третьим (из 108), опередив 28 казённокоштных, и окончил

магистрантом. Ему никакого пособия не давали, потому что дядя его высокопреосвященный Макарий (новочеркасский) платил за него полный взнос в академию. Не пропали попусту дядюшкины денежки!

Диакон Руднев, Николай Михайлович, из священнослужителей Тульской епархии, принятый под № 71, занял на первом году семнадцатое место (из 51-го), но награды не получил, потому что ещё велись у него тульские денежки; на втором году занял восемнадцатое место и получил полную стипендию (в 220 руб.); на третьем году занял шестнадцатое место, значит, не обленился от сытости, окончил курс сорок первым (из 108), опередив девять казённокоштных студентов.

Глухарев, Алексей, из Смоленской губернии, сын сельского диакона, принятый под № 106, занял по истечении первого года третье место (из 23-х, практического отделения) и получил стипендию в 110 рублей; продолжая хорошо учиться, получил на втором году лаврскую стипендию и окончил курс двенадцатым (из 108) магистрантом, опередив 39 человек казённокоштных. Хвала ему и честь!

Левкоев Иван, Владимирской губернии, сын сельского священника, принятый под № 79, занял на первом году седьмое место (из 23-х) и получил стипендию в 110 руб.; на втором году продолжал учиться хорошо и получил полную казённую стипендию; окончил курс восемнадцатым (из 108) и притом магистрантом. Нельзя не благодарить и Ивана Григорьича!

Орлов, Николай, из Тамбовской губернии, сын сельского священника, принятый под № 67, занял на первом году четвёртое место (из 23) и получил место в башне, значит, стал совсем обеспечен; на втором году ещё усиленнее трудился и занял первое место. Окончил восьмым (из 108) магистрантом, причём остались у него за флагом сорок три казённокоштных студента! Не могу удержаться от восклицания: «браво. браво. Николай Никитич»! Легко сказать: оставил за флагом сорок три казённокоштных!

Удивительно, как «везёт» мне! Для ниспровержения той мысли, что своекоштные студенты невнимательны к исполнению своих обязанностей, я пригласил в сотрудники XL-й и XLI-й курсы нашей академии, пригласил единственно потому, что курсы эти были у нас самые многолюдные из всех когда-либо бывших курсов и, стало быть, наиболее пригодные для извлечения разнообразных исторических данных, какими следовало воспользоваться при разборе положения, выдаваемого за исторический факт; и эти сотрудники блистательно помогли мне свалить мнимый факт в груду такого исторического мусора, который непременно должен быть выметен из храма истории. «Повезло» мне и в том отношении, что XL-й и XLI-й курсы, взятые для добытия исторических данных единственно за своё многолюдство, оказались совершавшими своё академическое поприще именно в те самые 1881, 1882, 1883 и 1884 годы, когда последовало зачатие, рождение и провозглашение того положения, что своекоштные студенты к своим обязанностям невнимательны. Оказалось, что в то именно время, когда в область бытия реального спускалось суровое чадо кабинетных измышлений, сама жизнь творила факты, о которые должно разбиться это чадо. Страх, как «везёт» мне! Даже возьмите во внимание совсем пустую мелочь. Закончил я выписки из своей «мягкой» книжки сведениями об Орлове, – сведениями, для дела имеющими значение в высшей степени важное: своекоштный студент, принятый под № 67-м, трудом добыл себе в своём практическом отделении первое место, кончил магистрантом, да ещё восьмым по счёту, одним словом, блистательно завершил ряд моих выписок. Нужно было бы нарочно подать этот факт на закуску, то есть поставить на последнем месте, ради пущего эффекта, – и вот то, что дозволительно было бы сделать, совершилось само собой. Произошло это самым простым способом, без всякого участия предварительного умысла. В моей книжке XL-й курс записан в обычном порядке, какого и следовало держаться: сначала идут имена студентов богословского отделения, потом исторического, потом практического, в том самом порядке, как отделения перечисляются и в уставе академическом. Но когда вносил я в свою книжку студентов XLI-го курса, мне пришло на мысль, что по множеству студентов мне легче будет делать в своей книжке справки и отметки о них, если я запишу студентов каждого отделения в алфавитном порядке; так я и сделал. Не нарушая порядка, принятого в «мягкой» книжке, я и сейчас выписывал из списка исторического отделения так: Дмитревский, Низовцев, Одоев, Руднев, a из списка практического отделения: Глухарев, Левкоев, Орлов. И что же? Самый приятный для меня пример, Орлов-то и пришёлся на закуску! Просто, ужас, как «везёт»!

Кажется, довольно бы; можно быть сытым. Но нет, ещё не конец моему «счастью». Нужно же было составителю «Объяснительной записки» начать свой поход против своекоштных студентов именно с мысли о недостаточной внимательности своекоштных студентов к обязанностям своим! Правда, что составителю «Записки» хорошо было начать каком-нибудь общим положением, – так, обыкновенно, полагается начинать, но у составителя «Записки» было в распоряжении, как скоро увидим, и ещё не мало общих положений, с которых весьма прилично было начать речь, например, хоть с того положения о «закрытых заведениях», с которым мы скоро познакомимся. Нет же вот, – начал он с такого положения, разбирая которое, я сразу получил громадную выгоду, именно получил возможность ввести читателя в самую суть дела, ознакомить его с самыми мелкими деталями. Теперь мой читатель, даже и без моей помощи, может легко отразить некоторые из дальнейших вылазок «Записки» против своекоштных студентов. Начни составитель её с чего-нибудь другого, такого положения дел уже не вышло бы. Могу сказать по этому случаю только одно: «это ни на что не похоже; просто воловье прёт»! Перед добром ли? Поживём – увидим.

Разделавшись так счастливо с основным самым важным положением «Объяснительной записки», с лёгким сердцем буду показывать читателю дальнейшее содержание «Записки». Ближайшее продолжение речей «Записки» уже известно читателю из прежде сделанной мною выписки. Тогда, выписывая, я не счёл себя в праве остановиться на точке с запятой, пред союзом а. Тогда я только счёл нужным «отделить», как выразился я, первую строку от сторонних ей провожатых. Теперь очередь дошла и до «провожатых».

«А оставаясь иногда в академии вне классного времени», – так продолжает «Записка» развитие общей мысли о невнимательности своекоштных студентов к обязанностям своим, «беспокоят казённокоштных шумом и празднословием или даже своими там занятиями».

Здесь составитель «Записок» обнаруживает некоторый навык в употреблении неясных выражений, пригодных для речей, которыми нужно что-нибудь укрыть от внимания читателя. Этот навык усмотреть можно в словах: «вне классного времени». Внеклассное время бывает разное: одно, назначенное для занятий, другое – для отдыха. На которое же «внеклассное» время студенты «иногда» остаются в академии? Если на свободное от занятий время, – разумею время от обеда до половины шестого часа вечера и время от ужина до вечерней молитвы, то неужели предосудительно в это свободное время поболтать с товарищами (празднословие), или спеть что-нибудь («шум»), и неужели в какой-нибудь академии были во время составления «Записки» такие изнеженные и брюзгливые казённокоштные студенты, которых «беспокоили» (что за баричи с Пошехонья и Ветлуги!) «шум» или «празднословие» своекоштных, изредка («иногда») заглядывавших в казённокоштные помещения? Если бы во время моего инспекторства завелись подобные брюзги, я счёл бы сворю обязанностью исправлять их и внушать им, что с такими барственно-старушечьими наклонностями на свете жить весьма неудобно. Если же составитель «Записки» имел в виду время, назначенное для занятий студентов как казённокоштных, так и своекоштных, тех и других, конечно, в своих местах, то нужно было привлечь к ответственности инспекцию. Чего она смотрела, допуская шлянье студентов в неузаконенное время, когда студенты, по правилам академическим, должны́ сидеть на своих местах и заниматься делом? В Московской академии шлянье во время, назначенное для занятий, не допускалось и преследовалось. Зачем же составитель «Записки» укрывается за неопределёнными словами: «вне классного времени»? Разбирай, дескать, сам читатель, то ли я хочу сказать, что своекоштный зайдёт поболтать с казённокоштными товарищами в свободное от занятий время и разговаривает не шёпотом, или то, что своекоштный заходит к казённокоштным в такое время, в которое положено заниматься делом, a не слоняться по чужим комнатам? Неужели дело обстоит так плохо, что даже и тут без дымки или без покрывала обойтись неудобно? Не нравится мне и «празднословие». Если бы разуметь «сквернословие», это было бы понятно, a ставить в какой-то грех, влекущий за собою уничтожение своекоштных студентов, простую болтливость в возрасте от 19 до 25 лет, – это для меня очень странно. Неужели казённокоштные студенты какой-нибудь академии ведут разговоры только душеспасительные? Неужели и старцы седовласые поведут, да ещё и не редко, a не то, что «иногда», разговоров совсем непригодных для напечатания в «Душеполезном Чтении»?

Своекоштные беспокоят казённокоштных в их помещениях «даже своими там занятиями». Повторяю: во время «занятных часов» своекоштные должны быть на своих местах, дома; за этим инспекция обязана следить во всех академиях. A если не следит, то она должна подлежать взысканию. Если же составитель «Записки» хотел сказать, что своекоштные приходят к казённокоштным студентам во время, свободное от занятий и читают книги или делают какие-нибудь выписки и тем беспокоят казённокоштных, то казённокоштный, жалующийся на подобные беспокойства, должен быть вразумлён инспекцией, a инспекция должна будет пронять к сведению, что из подобных господ выйдут со временем нетерпимые люди, даже совсем скоты. Такой дух нужно искоренять, как зловредный, совершенно несогласный с евангельским законом братской любви, братского общения.

Записка продолжает: «если академии должны оставаться закрытыми заведениями, – а сего нужно желать по многим причинам, – то несогласно с этим их отличительным характером, чтобы студенты жили по квартирам».

Отдадим честь заботам составителя «Записки» сохранении за академиями «характера закрытых заведений»; не будем спорить и относительно выгод, которые связаны с закрытостью того или другого учебного заведения, но любопытно то, что заботы об этом предмете не простираются туда, куда простирать их было бы очень нужно, a простираются туда, куда простирать их не только не очень нужно, но даже почти и не нужно. Сначала поясню свою мысль сравнением. Против забот об «улучшении быта духовенства» спорить я и не могу, и не желаю. Но если бы эти заботы простираемы были только на протоиереев столичных церквей, a не на бедное сельское духовенство, то проекту, прилагающему сказанные заботы только к столичным протоиереям, я не в силах буду оказать своё сочувствие. То же самое и в настоящем деле. Известно, что в академии поступают молодые люди в возрасте, обыкновенно, от двадцати до двадцати двух лет, что почти все они поступают из семинарий и по окончании курса в них имеют право и вступить в семейную жизнь и поступить в священники, или в диаконы; известно также, что в семинарии поступают мальчики от четырнадцати до шестнадцати лет; известно и то, что в духовные училища поступают мальчики от восьми до десяти лет. О доставлении маленьким мальчикам выгод пребывания в закрытом заведении мы не хотим прилагать должного попечения, a по большей части предоставляем таковое местному духовному и местному епархиальному начальству, о доставлении же возрастным людям , – полноправным кандидатам на жизнь семейную, на служение высокое и ответственное, – о доставлении им всех выгод пребывания в закрытом заведении мы прилагаем попечение исключительное и очень усердное. (Припомните поспешность обнародования не утверждённых ещё законов о своекоштных студентах).

Как хотите, но при таких обстоятельствах никто не будет в состоянии убедиться в искренности, силе и целесообразности нашей благопопечительности об охранении духовных юношей от неудобств, связанных с жизнью на частных квартирах. Кроме того, и благопопечительность о детях духовенства требовала бы не доставления московско-ярославской железной дороге случая отправлять из Сергиева посада по два вагона (и без этого по тридцати с лишком рублей дивиденда получают акционеры), молодых людей, державших поверочное испытание на поступление в академию, но или устроения при академии общежитий, или, по крайней мере, доставления заинтересованным людям возможности устроить таковые на свой счёт. Утверждать, что «общежития» несогласны с «отличительным характером» духовно-учебного заведения, едва ли кто решится. Дать года два, три сроку на изготовление таких общежитий было бы полезно и для духовенства, и для детей его, и ни для кого не обидно.

Что касается собственно Московской академии, то здесь дело могло бы устроиться очень просто. Жили же в одной из лаврских гостиниц, в новой, в десяти номерах, своекоштные студенты XL-го и XLI-го курсов. Можно было снять и сорок №№. Лавра убытков не понесла бы. Правда, что пришлось бы сбавить арендную плату с буфета, потому что своекоштным студентам он не по карману; но эта скидка покрыта была бы платою за номера; «простойных» дней не было бы, кроме летних, вакационных месяцев, когда свободные от студентов номера гостиницы охотно будут расхватываться богомольцами. От академии обе лаврские гостиницы, и старая, и новая, отстоят шагов на сто; надзор там двойной, то есть, кроме инспекторского, и монастырский. Бывало, случится, что студент возьмёт в руки гитару, a инспектору это уже почти тотчас делается известно от монаха, заведовавшего гостиницей. Строгости такие были, что и в закрытом заведении не отыщешь. A какой корпус воздвигнут теперь в лаврском Пафнутьевым саду! Человек на двести хватило бы. Конечно, лавра строила его не для студентов своекоштных; но места в Пафнутьевым саду достало бы и на пять таких корпусов, была бы

только охота строить и соблюдать в целости «отличительный характер духовно-учебных заведений», во многих семинариях, впрочем, ещё не соблюдаемый. Сад Пафнутьев огорожен каменной стеной; можно и сторожей в саду или около стены поставить, как они стоят у входа в сад академический.

Записка продолжает: «лучше довести меньшее количество воспитанников до окончания курса твёрдыми в добром направлении, нежели с допущением своекоштных умножить число сомнительных и неблагонадёжных».

Теперь читатель уже сам, без моего содействия, едва ли в состоянии будет почувствовать страх перед «умножением числа сомнительных и неблагонадёжных», как будто неизбежно долженствующем последовать за допущением бытия своекоштных студентов. Будучи свободен от страха, читатель тем с большим спокойствием может заняться рассмотрением необыкновенной тонкости, с какою построены сейчас выписанные фразы. Составитель их не желает сказать, что чем меньше будет студентов в академии, тем они будут «лучше» в нравственном отношении; не желает сказать и того, что студенты, оставшиеся в малом, или в значительно уменьшенном количестве, все до одного будут хороши. Он только боится умножения «сомнительных и неблагонадёжных» и в малом числе избранных казённокоштных студентов. Бесспорно, с умножением числа студентов может умножиться и число студентов не совсем хороших. Но вот здесь-то именно и нужно было пустить в употребление единицы меры и веса. Нужно было решить вопрос: «каково будет процентное отношение хороших к нехорошим»? Если бы например, на каждую лишнюю сотню студентов, при умножении количества своекоштных студентов, оказалось хороших девяносто, a не совсем хороших, или, по комитетской терминологии, «со- мнительных и неблагонадёжных» оказался только десяток на сотню, то тревожиться мыслью об умножении числа нехороших студентов не было бы достаточных оснований: умножение числа нехороших с громадным избытком покрывалось бы умножением числа хороших студентов. Если я торгую так, что наживаю до десяти процентов в год, но один процент теряю ежегодно от торговой неблагонадёжности тех лиц, которым отпускал я свой товар в кредит: то, при годовом обороте во сто тысяч рублей, я наживу чистого барыша девять тысяч рублей, a одну тысячу рублей потеряю безвозвратно. Если же мои торговые обороты возрастут до миллиона (1,000000 = 100000 × 10), и я буду терять за неисправными должниками в десять раз более, чем прежде, то есть буду терять в год не одну тысячу рублей, как прежде, a десять тысяч рублей, то сокрушаться об умножении своих убытков мне не следует, потому что, потерпев убыток в десять раз больше, чем наживал прежде, то есть вместо девяти тысяч ежегодного барыша получу девяносто тысяч. С какой же стати я буду плакаться на свою несчастную судьбу, на умножение своих убытков?

Посмотрим на умножение сомнительных и неблагонадёжных и с другой точки зрения. На примерах XL-го и XLI-го курсов студентов Московской духовной академии мы видели, что студенты своекоштные, при известных условиях, заключают в себе гораздо меньше элементов «сомнительности и неблагонадёжности», чем сколько заключают их в себе студенты казённокоштные. Эти нежелательные элементы оказываются состоящими в обратно пропорциональном отношении к преобладанию казённокоштных над своекоштными в составе курсов. Говоря проще, из исследования о нравственном уровне казённокоштных и своекоштных студентов двух курсов открылось, что чем более на курсе состоит своекоштных студентов, тем меньшая доля «сомнительности и неблагонадёжности» приходится на каждого студента в отдельности. У своекоштных XLI-го курса приходился один «сомнительный и неблагонадёжный» на каждых десять человек, и следовательно, при раскладке поровну на каждую своекоштную голову приходится 0,1 «неблагонадёжности и сомнительности», a на каждую казённокоштную голову приходилось 0,5 этого нежелательного элемента. Отсюда ясно, что от умножения своекоштных студентов должно проистекать оскудение в той доле неблагонадёжности, какая должна причитаться каждому неделимому, входящему в состав курса.

Цифирная точка зрения, очевидно, не послужит союзницей для «Объяснительный записки». Но, кроме цифирной, есть ещё иная точка зрения, с которой открываются совсем новые виды на нравственное состояние студенческой молодёжи. Нравственный уровень учебного заведения, дух студентов, не цифрою их определяется, a тожеством других условий, с понятием количества не имеющих никакой органической связи. Соучастникам составления «Объяснительной записки», людям разных по времени курсов академических, – весьма полезно было бы припомнить время своего учения, когда цифра товарищей их по академии была очень незначительна, когда всех студентов было от 84 до 10535 человек единовременно, не более. Одни ли светлые воспоминания о направлении и поведении своих товарищей хранит их память, или в ней сохранился не малый запас и воспоминаний совершенно иного рода, – об этом я их не спрашивал; но за то сам я, как старожил посадский (с 1838 года) всегда имевший, притом же, в числе и профессоров и студентов академии близких родственников, шесть лет учившийся в Вифанской семинарии, находящейся в трёх верстах от академии, бывавший в академии и у родных и у знакомых студентов, мог бы порассказать о тех временах не мало такого, что уже не было терпимо в более поздние времена, когда число студентов более, чем втрое, превышало число студентов прежних времён36. И мало было студентов, и своекоштных совсем не было, но если бы прошла нужда или охота порассказать разные подробности студенческого быта того времени, то студенты XL-го и XLI-го курсов оказалось бы чуть не невинными младенцами сравнительно с своими, не очень далёкими от них по времени, предшественниками. Количество учащихся тут совсем не причём, и даже самый завзятый спорщик не в силах оспорить ту истину, что начальство всегда имеет полную возможность и «подтянуть» и «распустить» какую угодно школу, и малочисленную, и многочисленную. Даже Петровскую академию и любой ветеринарный институт и те всегда возможно было привести в порядок, если бы только было побольше охоты вникнуть в дело поглубже и затем понести серьёзные труды. Без последнего условия тоже ничего поделать нельзя, сколько бы вздохов и воплей мы ни испускали, и сколько бы слов ни извергали. Не излишне, может быть, напомнить читателю и ту непререкаемую и общеизвестную истину, что можно плохо смотреть и за малым количеством студентов; можно хорошо смотреть и за большим количеством студентов и держать их в должном порядке. Хороший отец и большую семью удержит в руках, a плохой отец и с одним сыном не справится.

«Записка» продолжает: «честь заведения надобно предпочитать интересам и видам частных лиц».

Эта сентенция, рассматриваемая в качестве отвлечённого положения, не может вызывать ни на какое прекословие, но приложимость её к делу о бытии своекоштных студентов должна быть отринута самым решительным образом. Под частными лицами можно разуметь, в данном случае, или своекоштных студентов, или родителей их. Интересы родителей, желающих дать детям академическое образование, во всяком случае не могут оказаться враждебными «чести» академии. Честь академии могла бы пострадать от удовлетворения родительских интересов только в том случае, если бы родителям предоставлено было право вталкивать в академию своих тупых или непутных сынков без семинарских и гимназических аттестатов и без приёмных испытаний. A так как родителям подобное право доселе не предоставлено: то их расчёты на поступление сынков в высшее учебное заведение никакого ущерба для чести академии произвести не могут.

Если же под «частными лицами» разуметь людей, желающих учиться в академии и соединяющих с поступлением в неё те или другие «интересы и виды»: то, каковы бы ни были эти интересы и виды, они при добром поведении и усердных занятиях студента никакого ущерба для чести академии прочинить не могут. «Честь заведения» может пострадать только от бездельничанья и от худого поведения учащихся, a ни как не может пострадать ни от того, что человеку хочется поучиться, ни от того, что ему хочется попасть со временем на преподавательскую должность в каком-нибудь учебном заведении, ни от того, что хочется ему поступить в священники столицы или какого-нибудь губернского города, или даже сделаться архиереем, ни от того, что его прельщает мысль, которая едва ли у кого и бывает, – мысль о ношении со временем магистерского и кандидатского крестика, или даже от желания пощеголять в мундире, если бы таковой изобретён был для студентов не в самое последнее время. Кажется, я перечислил все возможные «интересы» поступающего в академию студента, и ни в одном из них нельзя усмотреть решительно ничего противного «чести заведения».

Судя по дальнейшей речи «Записки», можно думать, что она под „интересами и видами частных лиц» разумела предполагаемое ею у студентов стремление извлечь материальные выгоды из обучения в академии. Предположение это „Записка» облекает в следующую странную форму:

«За немногими исключениями люди с ограниченными способностями и слабою подготовкой стремятся в академии совсем не по ревности к духовному просвещению, a только для того, чтобы доставить себе потом выгодное положение в обществе.

Требуя всегда и от себя, и от других употребления выражений точных, и не желая делать в настоящем случае исключения для составителя «Записки», я прежде всего немножко пошучу над «ограниченными способностями». Я полагаю, что и казённокоштные студенты и своекоштные, проникшие в академические здания со взносом двухсот двадцати рублей, что даже и они не имеют способностей «неограниченных»; таков уж удел всего сотворённого Богом. A, переходя к серьёзной речи, проходится сказать не мало относительно тех недостатков мышления, какие обнаруживаются в выписанных строках.

Высказана, хотя и в неудовлетворительной форме, мысль, что нужно принять меры против наплыва в академию плохих семинаристов и гимназистов. Мысль эта основана на предположении совершенно произвольном, что будто академические советы принимают в состав студентов и мало способных и надлежаще не подготовленных людей. Для твёрдых речей об этом предмете нужно точно знать, как производятся в академиях приёмные экзамены. При точном знании дела никак нельзя утверждать, что академии производят вступительный экзамен неудовлетворительно. Выдержать этот экзамен не легко, и это всем давно известно. Охотники могли бы навести в академических архивах справки, из которых оказалось бы, что устные ответы, к которым есть удобство приготовиться тщательно, редко оказываются неудовлетворительными в глазах экзаменаторов: но в отметках профессоров, читающих экспромты, совсем не редкость встретить не только 2 ½, но и 2+, 2, 2–, 1 ½, и даже единицу, a пятёрки раздаются за сочинения с такою бережливостью, что на сотню лучших воспитанников, приезжающих семинарий из тридцати, обыкновенно, достаётся пятёрки две, три, a бывает, что чистую пятёрку даже и никто не получит. Очевидно, что хорошие отметки не разбрасываются зря, как попало. Да и нет причины академиям брать в состав студентов всякого из (лучших) воспитанников семинарий и гимназий; лишние, к тому же ещё и не очень способные люди, впоследствии только будут обременять профессоров и тратою на них времени на экзамене и при чтении их семестровых сочинений. Свидетельство о строгости приёмных экзаменов можно усматривать и в том, что из числа не принятых в академию по приёмному экзамену выходят иногда даже и архипастыри русской церкви, стало быть, такие люди, которые могут же занимать места, во всяком случае требующие не малого разума. Преувеличенный страх, внушаемый представлением об «ограниченности» способностей у своекоштных студентов, должен рассеяться, если обращено будет должное внимание на то, что приёмный экзамен для поступления в академию имеют право держать только лучшие, перворазрядные воспитанники семинарий и гимназисты, получившие аттестаты зрелости. Едва ли есть достаточные основания утверждать, что семинарские аттестаты на звание студента семинарии и гимназические аттестаты зрелости составляют документ совсем не благонадёжный. Едва ли удобно будет так уничижительно смотреть на эти аттестаты уже и по тому одному, что гимназические аттестаты зрелости открывают обладателям их беспрепятственный доступ во все университеты, a семинарским аттестатам первого разряда высшее начальство предписывает (указ Св. Синода от 12 июня 1881 года за № 2512) оказывать такое доверие, при котором советы академий должны принижать даже доверие к собственному своему разумению и подчинить его разумению семинарских правлений, имевших, как то утверждается в указе, более способов узнать действительное состояние сил и познаний учеников семинарий, чем сколько имеют таковых способов советы академий во время производства приёмных экзаменов. Если «Объяснительная записка», в виду всего прописанного мною, остережётся от увлечения не полезною для неё мыслью, что семинарские аттестаты первого разряда и гимназические аттестаты зрелости выдаются совсем глупым ученикам, то она должна была бы оберечь себя и от выражения страха перед возможностью наплыва в академию людей неспособных к умственному труду. С признанием же, на основании выданных подлежащими начальствами аттестатов, способности обладателей аттестатов к умственному труду нужное соединить и твёрдую надежду на то, что поступление в академии значительного числа лучших учеников семинарий и гимназий не будет бесплодно, если не для развития науки вообще, то, по крайней мере, для дела расширения просвещения в духе, согласном с требованиями православной церкви.

Взору составителя «Объяснительной записки» я желаю показать новую и, может быть, неожиданную для него перспективу, на которую напрашивается он сам, и которая для него, по всей вероятности, будет не особенно привлекательна.

Пред показыванием «неожиданной перспективы» мне очень хотелось бы занять какое-нибудь местечко в любом статистическом комитете. Я составил бы карточки и разослал бы их по всем духовным училищам и семинариям с требованием „заполнить» карточки, в подлежащих местах, теми или другими, цифрами, взятыми из действительности. A теперь карточек разослать не могу, a если и разошлю, то ответа мне не пришлют. Между тем мне весьма нужно было бы иметь точные данные для ответа на вопрос такой: «из каждой сотни детей, поступающих в том или другом году в первый класс духовных училищ той или другой епархии, сколько человек через десять лет оканчивает курс семинарий? Если бы оказалось, что оканчивает курс, по прошествии десяти лет, человек не более девяти, – эту цифру беру из данных, собранных в очень малом количестве мест, – и если из этих девяти в первом разряде оканчивают не более троих, и если из этих троих, даже и один не всегда, по мнению составителя „Записки» годится для того, чтобы можно было допустить его к слушанию лекций в высшем учебном заведении, то едва ли можно терпеть тот порядок учения, какой практикуется в низших и средних духовно-учебных заведениях, дающих подобные результаты. Пришлось бы признать их требующими коренной ломки; пришлось бы прознать не только бесполезность, но и вредность недавно произведённых реформ в семинарском и училищном уставах... Я желал только показать «неожиданную перспективу».

Предположение составителя «записки» относительно побуждений, какими руководствуются семинаристы и гимназисты, желающие поступить в академию, –предположение, облечённое им в одежду решительной уверенности, уместной только в случае обстоятельного расследования душевного настроения о потаённых намерений семинаристов и гимназистов, могу признать заслуживающим вероятие, то есть допускаю, что многих из них может привлекать в академию не ревность к духовному просвещению, a надежда добиться, пройдя высшую школу, до более или менее безбедного существования. Такое, совсем не идеальное стремление молодых людей я почитаю присущим не только большинству семинаристов и гимназистов, поступающих в академию, но и громадному большинству всего человеческого рода (по моим наблюдениям девяти человекам из каждого десятка). В точности знаю, что даже при так именуемом отречении двадцати трёх или двадцати четырёх-летних юношей от мира мечты о власти и о материальном благосостоянии занимают, обыкновенно, не маловажное место в душах этих носителей идеальных стремлений и составляют ту почву, которую по преимуществу возделывают люди, почему-нибудь заинтересованные в расширении института учёного монашества. Я не только попутно наблюдал, но и с особым тщанием входил в исследование многих субъектов этой категории и знаю хорошо, что действительное удаление от мира в пустыню и на сухоядение совсем не входит в их планы. Это очень хорошо понимают и лица, заинтересованные приумножением «ангельского чина» и ущедряют земными благами всех восприявших сей чин, поощряя тем самым ко вступлению в него и прочих зрителей разных перемен в судьбах человеческих. Потому ничего нет удивительного, что «отсутствие» отречения от разных материальных благ «присуще» и громадному большинству людей всяких званий и состояний. Нельзя же не признать, что некоторое количество материальных средств неизбежно требуется не только для удовлетворения потребностей телесных, но и многих потребностей нравственных и духовных. При этом удобном случае припомню читателю, что для возможности дать сыну высшее богословское образование отец должен иметь свободных денег двести двадцать рублей в год, отнюдь не менее. И нужда купить книгу, и нужда оказать помощь ближнему могут достаточно, – не менее чем нужда во что-нибудь одеться и обуться и что-нибудь съесть, – могут достаточно изъяснять и оправдывать у каждого стремление иметь в своём распоряжении какие-нибудь, хотя и небольшие, материальные средства. Корить семинаристов и гимназистов за то, что они не отрешились от всех земных попечений, не вменили всякие материальные нужды в уметы (Фил. 3:8), – корить за это можно только тому, кто ни при каких условиях не пожелает полагать дверь ограждения о устнах своих...

Ещё иное было бы дело, если бы по окончании академического курса раздавались куски, прельщающие своею жирностью: тогда можно было бы сказать о поступающих в академию: «вот и сии ринулись за жирными кусками». Но всякому известно, что по окончании академического курса жирные куски даются только воспитанникам академии, принявшим монашеский чин, a остальные воспитанники или занимают в духовно-учебных заведениях преподавательские места с окладом по семи сот рублей в год, или остаются более или менее продолжительное время без всяких окладов, или же пристраиваются в жизни к таким местам, куда судьба толкнёт их совершенно случайно. Во всяком случае семинаристу гораздо скорее можно получить жирный кусок, если он поступит или писцом в какой-нибудь банк, или конторщиком в какое-нибудь торговое предприятие, или же письмоводителем в какую-нибудь канцелярию духовного ведомства. Во всех этих и подобных местах он скорее и с большим приличием мог бы подвергнуться со стороны непомерно строгих хулителей осуждению за стремление «доставить себе потом выгодное положение в обществе», – несравненно скорее, чем на пути «шествования через академию».

В «записке» читаем далее, что своекоштные студенты «дают частные уроки, или изыскивают другие посторонние способы для своего содержания, которые, однако же сопряжены с ущербом в исполнении прямых студенческих обязанностей».

Если на уроки или другие сторонние занятия какой-нибудь студент употребит часа полтора или два в сутки, то такую трату времени можно было бы признать весьма значительной лишь в том случае, если бы все остальные студенты все, без изъятия, свободное время своё употребляли исключительно на учебные занятия. Такие студенты не в академии только, но и во всём мире составляют необыкновенную редкость. Все остальные студенты, за исключением этих феноменов, могут без всякого ущерба для успешности своих занятий выгадывать часа полтора или два в день на занятия сторонние. Даже в числе членов Комитета 1881-го года были люди, которые во время студенчества занимали письмоводительскую должность с целью заработать несколько рублей в месяц. Письмоводство, не имеющее никакой связи с «исполнением прямых студенческих обязанностей», не помешало же им, однако, быть в числе лучших студентов своего курса, не помешало и написать магистерские диссертации, появившиеся в печати37. Многие даже из профессоров академий и университетов, сами двигающие науку вперёд, не редко принимают на себя обязанности, не имеющие ничего общего с исполнением своих прямых профессорских обязанностей, и не только не наносят ущерба последним, но с большим успехом исполняют и первые, и последние.

«Записка» продолжает: «Братства для пособия бедным студентам... покровительствуют учёному нищенству (пролетариату)».

Когда я в первый раз прочёл эти слова, у меня даже глаза перекосило.

Что есть учёное нищенство? Отвечаю: учёное нищенство есть такое достойное плача, положение человека, находясь в котором он, не взирая на свою обязанность иметь много познаний и собственных суждений по предмету своих учёных занятий, не имеет таковых совсем и побирается кое-чем из чужих книжек.

Что есть пролетариат вообще? Пролетариат есть состояние человека, имеющего гражданскую полноправность и необходимость добывать своим трудом насущное для себя пропитание, но неспособного и не имеющего охоты ни к какому производительному труду, который давал бы ему материальные средства, нужные для поддержания жизни. Производительность такого человека, рассматриваемая в отношении к нему самому, к обществу, к государству, ограничивается исключительно физиологическим процессом, именно рождением потомства (proles) количественно увеличивающего население и, следовательно, материальную силу государства. Во всех прочих отношениях пролетарий совершенно бесполезен для кого бы то ни было, бесполезен и для других, и для себя.

Что есть учёный пролетариат? Если совокупим слово «пролетариат» с словом «учёный», то должны будем получить представление о таком состоянии учёного человека, находясь в котором он ничего не производит, кроме продуктов учёности, то есть делает своё надлежащее дело, за что, конечно, нужно сказать ему «спасибо». Если же расторгнуть органическую связь между понятиями и заменить её механическою, то можно будет получить представление о таком «учёном», который ничего, кроме детей, не производит.

Теперь попробуем приложить разъяснённые мною понятия к своекоштным студентам, и посмотрим, что такое у нас будет выходить.

Понятие об «учёном нищенстве» рано будет прилагать к своекоштным студентам. Они и сами, конечно, не имеют претензии считать себя учёными; они и идут в академию только потому, что желают учиться. Приобретут ли они должные познания, будут ли они впоследствии издавать какие-нибудь учёные труды, побираться ли будут, или трудиться самостоятельно, всё это дело будущего, которого никто провидеть не может, и едва ли кто-нибудь может по праву сказать, что братства, дающие материальные пособия своекоштным студентам, покровительствуют «будущим нищим-побирохaм» в области науки. Нужно будет сначала посмотреть, что они будут делать в области науки, a затем уже и судить об их деятельности.

Если же своекоштные студенты будут производить только то, что производят пролетарии, то непременная обязанность инспекции будет заключаться не только в прекращении всякого им покровительства со стороны братства, но и в принятии более энергических мер. В случае упорного стремления своекоштных студентов к доставлению государству потомства (proles), инспекция обязана озаботиться немедленным удалением из академии таких преждевременных пролетариев.

В виду очевидной неприложимости к своекоштным студентам ни правильного понятия об «учёном нищенстве», ни правильного понятия о «пролетариате», нужно предположить, что составитель «Записки» соединял с этими словами какой-нибудь другой смысл. По всей вероятности, он хотел укорить братства за то, что они помогают людям бедным и, для вящей силы своего укора, пожелал употребить слова, звучащие погромче: учёное «нищенство», «пролетариат». Не облечённая в громкие фразы, мысль укора может получить такой вид: нехорошо делают братства, помогая бедным людям получать богословское образование. Изложенная в такой форме мысль становится ясною: но за то приобретает совсем не привлекательное качество, a именно, ясно открывает всю свою несообразность с правильными понятиями о предметах. Так несочувственно относиться к бедности студентов, это противно учению доброй нравственности; так несочувственно относиться к богословскому образованию, это противно долгу христианскому. A у меня лично есть и специальные причины построже отнестись к осуждению братств за их деятельность на пользу нуждающихся студентов. Во-первых, я сам составлял «Устав Братства Преподобного Сергия для вспомоществования нуждающимся студентам и воспитанникам Московской духовной академии»; он моё родное детище; мне нужно за него заступиться против обидчиков. Во-вторых, мне жалко потерять жертвователей; иные из них даже не от избытка, a при скудости делали и продолжают делать значительные пожертвования в пользу братства. Когда они узна́ют, что они «не хорошо» делали, то они перестанут давать, и тогда своекоштным студентам нашей академии будет плохо; может даже случиться, что жертвователи потребуют свои пожертвования назад: как тогда быть? В-третьих, мне очень жалко столь чтимого не только мною, но и всеми другими, председателя братства преподобного Сергия. В какое смущение придёт его милосердная душа, так горячо заботящаяся о неимущих студентах, когда он, Димитрий Феодорович Голубинский, узнает, что он разводит «учёное нищенство» и распространяет тот самый пагубный «пролетариат», который уже наделал столько бед в западной Европе! Мне давно приходило на мысль сказать при случае Димитрию Феодоровичу, что его деятельность по братству грозит опасностью для общественного благоустройства и что она, во всяком случае, заключает в себе противление начальству. Начальство желает сокращения и даже уничтожения своекоштных студентов, a он поддерживает бытие своекоштных студентов всеми зависящими от него способами. Как называется такой образ действий и к чему он может привести?

Итак, у меня есть много причин построже отнестись к осуждению братств за их деятельность на пользу неимущих студентов. Самую строгую и суровую критику на составителя разбираемого места «Объяснительной записки» я произнесу сейчас же и облеку её в слова: «присоединяюсь к словам» записки вполне... Да, скажу я, вы правы.: наши студенты своекоштные суть действительно в большинстве своём неимущие, почти совсем нищие (см. Антука, стр. 46–50).

К этой истине мне остаётся прибавить очень немногое. Остаётся, во-первых, сказать, что в нищете своей семинаристы, поступающие в академии, не сами виноваты, потому что, учась в семинарии, они не имели ещё удобного времени накопить денег, a виноваты в ней отцы их, не успевшие освободиться от нищеты, несмотря ни на усиленное раскрывание своих «жадных», «завидущих» глаз, ни на «обдирание живых и мёртвых». Остаётся, во-вторых, напомнить читателю, что автор «Записки» корил семинаристов за стремление «доставить себе (поступлением в академию) выгодное положение в обществе», между тем как им следовало бы, по-видимому, навсегда оставаться полунищими. Наконец, в-третьих, для полного и не подлежащего никакой апелляции оправдания деятельности братства преподобного Сергия, с председателем его во главе, остаётся мне ещё привести слова Спасителя, написанные в двадцать пятой главе евангелия от Матфея (Матф. 25:33–46): Тогда речет Царь сущим одесную его: приидите благословеннии Отца моею, наследуйте уготованное вам царствие от сложения мира. Взалкахся бо, и дасте ми ясти: возжадахся и напоисте мя: странен бех, и введосте мене: наг, и одеясте мя. Речет и сущым ошуюю его: идите от меня проклятии в огнь вечный, уготованный диаволу и аггелом его. Взалкахся бо, и не дасте ми ясти: возжадахся, и не напоисте мене: странен бех, и не введосте мене: наг, и не одеясте мене. И идут сии в муку вечную...

«Записка» продолжает: «В надежде на них (на братства) привлекается ещё большее количество молодых людей, без достаточного запаса познаний и без всяких средств к жизни».

Грустный для любителей просвещения смысл недовольства делами христианскими милосердия и исполнением евангельских заповедей, не должен смущать братчиков уже и по тому одному, что «Записка» сама свидетельствует ясно, что благотворения братчиков направленны в надлежащее место, туда, где благотворение совершенно необходимо. «Записка» заявляет категорически, что молодые люди, поступающие в академии, не имеют никаких средств к жизни. Незачем, стало быть, благотворителю тревожиться заботливою мыслью о том, не притворяются ли бедняками эти «молодые люди», нет ли где-нибудь людей, более имеющих нужду в благовременной материальной поддержке? Благотворитель-брaтчик может протянуть студенту руку помощи с полною уверенностью в настоятельной нужде своего доброго дела. Он поможет людям «без всяких средств к жизни».

Составителю «Записки» не нравится, что деятельностью братств парализуется действие, какое естественно должно было бы воспоследовать от наложения на «людей без всяких средств» обязанности уплачивать ежегодно по двести слишком рублей за содержание в академии. Требуется отвлекать молодых людей от высшего богословского образования, a не привлекать к нему. Положим, что брaтчик даёт совершенному бедняку хотя половину суммы, потребной для взноса в академию; другую половину бедняк сам всеми неправдами вытямжит для себя посредством писем, адресованных ко всем даже о самым отдалённым родственникам («по седьмую воду на киселе» включительно) и таком образом «привлечётся» в академию. Привлекая таким путём молодых людей в академию, братчики не без основания могут думать, что они не то чтобы в самом деле привлекают в академию, a только поддерживают в бедняке, поступающем в академию, надежду кое-как перебиться даже и в том случае, если ему не удастся поступить в незначительное, a назад тому семь лет ещё урезанное на целую треть число казённокоштных студентов. Самый строгий судья молодых людей должен бы признать, что «надежда кое-как перебиться» не может быть отнесена к категории сил, обладающих особою притягательностью и неодолимостью для сопротивляющихся ей.

Мимоходом брошенное в советы академий обвинение в том, что они принимают в состав студентов таких молодых людей, которые не выдержали удовлетворительно приёмных испытаний («без достаточного запаса знаний»), оказалось бы напраслиною, если бы, например, совет Московской духовной академии привлёк обвинителя к законной ответственности. Не зная намерений совета московской духовной академии относительно привлечения автора «Записок» к ответственности за ложное обвинение, я предпочитаю теперь же дать некоторые разъяснения по этому делу.

Совет Московской духовной академии, независимо от употребления строгости при производстве вступительных экзаменов, употреблял и по окончании вступительных экзаменов особую и для сторонних людей даже неудоборазумеваемую строгость в отношении к молодым людям, державшим экзамен. Совет не довольствуется отметкой удовлетворительно, a требует ответов более, чем удовлетворительных. Такой, недоуменный для сторонних людей образ действий совета изъясняется законом о «вместительности академических зданий». Проследим это дело, начиная с злополучного для «молодых людей» 1883 года.

В 1883 году держали вступительный экзамен 120 человек; из них признаны выдержавшими испытание 62 человека; остальные 58 человек признаны не выдержавшими испытание, хотя семнадцать из них выдержали экзамен удовлетворительно. В этом году совет признал выдержавшими испытание только тех, кто в общем итоге полученных экзаменских отметок имел излишка не менее шести (51 вместо 45).

В 1884 году, по распространении известия об отправлении по московско-ярославской железной дороге двух вагонов с державшими вступительный в академии экзамен, несколько убавилась охота держать экзамен на поступление в академию: приехали только 104 человека, на шестнадцать человек меньше предшествующего года и на двадцать меньше 1882 года. Строгость экзаменов была ещё более усилена, но на беду свою выдержали экзамен удовлетворительно девяносто восемь человек. Делать нечего, «вместительность зданий» не допускала такого количества неофитов богословской школы; совет постановил признать выдержавшими испытание только тех, кто в общем итоге полученных экзаменических отметок имел излишка не менее четырёх с половиной (49 ½ вместо 45).

Тридцать один человек, выдержавшие испытание удовлетворительно и даже несколько более, чем удовлетворительно, должны были возвратиться к родному очагу и, к огорчению родителей, привезти родным известие, что они «не выдержали экзамен».

В 1885 году прибыли на экзамен уже только 95 человек; из них приняты в число студентов 66 человек; остальные 29 человек признаны не выдержавшими испытание, хотя 22 из них имели удовлетворительные отметки. Последний из принятых в академию имел в общем итоге экзаменических отметок излишка семь с четвертью (52 ¼, вместо 45).

В 1886 году прибыли 119 человек; из них приняты в число студентов 55 человек; остальные 64 человека признаны не выдержавшими испытание, хотя пятьдесят четыре из них имели удовлетворительные отметки. Последний из принятых в академию имел в общем итог экзаменических отметок излишек семь с половиною (52 ½ вместо 45).

В 1887 году прибыли 87 человек; из них приняты в число студентов 53 человека; остальные 34 человека были признаны не выдержавшими испытание, хотя шестнадцать из них имели удовлетворительные отметки. Последний из принятых имел в общем итоге отметок излишка пять (50 вместо 45).

В 1888 году прибыли 71 человек; из них приняты 52; остальные 19 человек было прознаны не выдержавшими испытания, хотя тринадцать из них имели удовлетворительные отметки. Последний из принятых имел в общем итоге отметок излишка пять с четвертью (50 ¼ вместо 45).

В 1889 году пробыло 72 человека; из них приняты 50 человек; остальные 22 человека было признаны не выдержавшими испытания.

В 1890 году прибыло 91 человек; из них приняты 49; остальные 42 человека было признаны не выдержавшими испытания, хотя двадцать восемь из них имело удовлетворительные отметки. Последний из принятых имел в общем итоге отметок излишка шесть с половиной (51 ½ вместо 45).

В 1891 году пробыло 71 человек; из них приняты 59; остальные 12 человек было прознаны не выдержавшими испытания, хотя пять из них имело удовлетворительные отметки. Последний из принятых имел в общем итоге отметок излишка четыре с половиной (49 ½ вместо 45).

В 1892 году пробыло 110 человек; из них приняты семьдесят шесть; остальные тридцать четыре признаны были не выдержавшими испытания, хотя двадцать девять из них получило удовлетворительные отметки. Последний из принятых имел в общем итоге отметок излишка семь с по- новиной (52 ½ вместо 45).

В 1893 году пробыло 95 человек; из них проняты 65 человек; остальные тридцать признаны было не выдержавшими испытание, хотя двадцать шесть из них получило удовлетворительные отметки. Последний из принятых имел в общем итоге отметок излишка девять (54 вместо 45).

Из этих данных открывается ясно, во-первых, то, что если бы совет Московской духовной академии привлёк автора «Объяснительной записки» к суду за неправильное обвинение в допущении к слушанию академических лекций людей, не имевших «достаточного успеха знаний», то суд не мог бы вынести обвиняемому оправдательный приговор.

Во-вторых, открывается весьма важный факт, именно тот, что, начиная с злополучного 1883 года, из одной московской академии выброшены в качестве жертв «Объяснительной записки» двести сорок один юноша, с отличным успехом окончившие курс среднего образования и удовлетворительно сдавшие вступительный в академию экзамен. Это в одной только академии, – a их четыре; это в одиннадцать только лет, – a их может набраться со временем и сто одиннадцать. Не дешёвенькие жертвы приносит богословское просвещение составителю «Объяснительной записки», и не мелкие или какие-нибудь личные интересы связаны с тою строгою критикой, которой я подвергаю доводы, употребляемые «Запиской» для прекращения бытия своекоштных студентов.

Число жертв, принесённых «Записке» одною Московскою академией, – не говоря о трёх остальных академиях, должно ещё возрасти от двух причин.

Во-первых, естественно допустить присутствие человеческих чувств в тех людях, от которых зависит размещение студентов в академических зданиях. Когда приходится выбирать между двумя членами дилеммы: или потеснее поместить студентов, или несколько юношей лишить академического образования, то трудно предположить, что требования гигиены возьмут верх над требованиями сострадания к юношам, которым ради соблюдения гигиенических требований пришлось бы быть выброшенными из академии. Требования сострадательного сердца всегда ли могут быть удовлетворены без ущерба для здоровья лиц, набившихся в академические помещения наподобие сельдей, – это вопрос не очень легко разрешимый. Учащение случаев смерти от чахотки, замечаемое в некоторых академиях, может быть показателем не совсем благоприятным. Впрочем, я по врачебной гигиене совсем мало смыслю. Предположительно только допускаю, что и тут дело не обходится без принесения грустных жертв «Объяснительной записке».

Во-вторых, – здесь я становлюсь уже на совсем твёрдую почву, – не все из принятых в академию, в течение последних одиннадцати лет, поступили самым делом в число студентов. На всех принятых в академию, даже при утеснении в размещении, места в академических зданиях всё-таки оказывалось недостаточно. Каждый почти курс студенты, занявшие по вступительному экзамену последние места в списке, имели прискорбие слышать объявление, что они могут остаться в числе студентов только в том случае, если в посаде будут жить их родители. К некоторым студентам, имевшим матерей, действительно приезжали их матери, предъявляли свои документы, снимали в посаде помещение, поселялись со своими сынками и делались невольными обитательницами посада на более или менее продолжительное время. Некоторые из матерей позволяли себе и продолжительные отлучки из посада, не спрашивая себе отпускных билетов у академического начальства. Так могло быть обставлено дозволенное законом проживание своекоштных студентов у родителей, но, конечно, в тех только случаях, когда у студента была мать. Если же студент не имел в живых матери, то он не мог выше прописанным способом удовлетворить требованиям устава академического; отцу студента, – священно или церковнослужителю, – нет возможности предъявлять билет на прожитие в посаде в течение продолжительного времени. Выбытие матери в мир загробный, кроме своего общего горестного значения для сына, имело для своекоштного студента, принятого в конце списка, ещё специально прискорбное значение. Из мира загробного мать не могла уже получить билет на прожитие в Сергиевом посаде, a потому и не могла держать при себе сына в квартире. Даже и у тех студентов, которые имели и отца, и мать, не все матери были так догадливы, чтобы выправить себе билеты на жительство в посаде. Кологривская дьяконица в простоте сердца воображала, что и на самом деле придётся все четыре года прожить с Сергиевом посаде! Эта недогадливость, конечно, не могла бы иметь места если бы осуществилось сделанное мною в статье: «Уважение к закону» («Богословский Вестник», 1893 г. январь) предположение издавать ежегодник под заглавием «Настольная книга»: Указатель (на такой-то год) путей к объезду и обходу законов Российской Империи». Но за отсутствием такого ежегодника и вследствие собственной недогадливости кологривских дьякониц сынки их возвращались к родному очагу и умножали собою число живых жертв, приносимых «Объяснительной записке».

Некоторые ушли от сего жертвоприношения, воспользовавшись отсутствием в законе указания на расстояние, в каком родительский дом может находиться от академических зданий, и жили от этих зданий верстах в десяти, по железной, впрочем, дороге. Но когда возник вопрос о возможности пребывания в родительском доме на сорокавёрстном (по железной же дороге) расстоянии от академических зданий, то вопрос разрешён отрицательно. Если на десятивёрстном расстоянии можно было жить студенту в родительском доме, a на сорокавёрстном нельзя, то очевидно, что существует какая-по промежуточная между этими расстояниями верста, проносящая несчастье своекоштному студенту. Которою по счёту придётся это несчастная верста, мне неизвестно. Злополучный обитатель отдалённого родительского дома пытался выпросить себе позволение жить в посаде у дяди своего, но закон не предоставляет дядям родительских прав относительно обитания своекоштных студентов, и дядин племянник пал жертвою «Объяснительной записки».

Итак, сынки, не имеющие матерей, или имеющие матерей недогадливых, или же имеющие родительский дом на расстоянии более, чем получасовой езды по железной дороге, подпали необходимости увеличить собою цифру двух сот сорока слишком студентов, ставших в течение одиннадцати лет жертвою новых правил относительно своекоштных студентов.

«Записка» продолжает: «жертвователям и благотворителям эти люди в тягость, ибо свободно выражают пред ними навязчивое попрошайство и недовольство их распоряжениями».

Читая такие речи, не знаю, что и подумать: то ли, что в нашей «деревенской» академии и нравы и порядки совсем другие, чем в остальных академиях, или то, что для подобных речей нет никаких достаточных оснований? При нашей академии есть братство; знаю, что и в других академиях существуют братства. «Жертвователи и благотворители» не имеют у нас никаких личных отношений к студентам; дадут в братство, сколько пожелают, – вот и всё. С просьбами студенты обращаются в совет братства, или к инспектору, которых одних только и касается это дело, и которые в просьбах студентов и не могут и не должны усматривать ни «тягости» для себя, ни «навязчивого попрошайства». Никаких выражений недовольства со стороны «глаголемых попрошаек» я не имел случая слышать ни разу в течение восьми лет; a если бы услышал, то вразумил бы так, что и другим стало бы не повадно выступать с выражениями недовольства «благодеяниями». Вообще для меня речь о навязчивом попрошайничестве, о недовольстве благодетельствуемых о чувствах тягости, испытываемых какими-то благотворителями, представляется в высшей степени странною, совсем для моего разума невместимою. Жаль, что у меня нет возможности расследовать происхождение жалобы составителя «Записки», но я уверен, что открыл бы что-нибудь совсем неожиданное и для себя, и для читателя.

Если бы даже можно было согласиться с тем, что какими-то благотворителями испытывается тягость (зачем же они благотворят, вместо того, чтобы прямо гнать в зашей?) при расставании с тем или другим количеством рублей, что студенты навязчиво пристают к ним с своим попрошайничеством, что они как-то свободно (!!) выражают своё попрошайничество, то вину студентов можно будет усмотреть лишь в том, что они ещё не обладают навыком в различении людей, и кидаются за помощью в такие места, которых всячески следовало бы избегать и на которых нужно было бы сделать вывеску с надписью: «тут помощи не подают».

Во всяком же случае стремление прекратить бытие своекоштных студентов за то, что они кому-то надоели просьбами о помощи, – составляет чрезмерно жестокую расплату за причинённое беспокойство.

Стремление прекратить бытие своекоштных студентов с полною ясностью выразилось в дальнейших словах «Записки»:

В своекоштных воспитанниках никакой нет нужды.

Довод против бытия своекоштных студентов, сейчас приведённый, заслуживает не малого удивления уже одним выбором местопребывания. Произошло в выборе для него места нечто совершенно своеобразное, малодоступное моему разумению. Я всегда находил совершенно естественным тот порядок привидения доводов, какого держался один артиллерийский генерал, вызванный к ответу на вопрос: «почему не стрелял его отряд во время боя?» Генерал отвечал: «на это была сотня причин, во-первых, пороху совсем не было»... На этом месте ответа речь его была прервана словами: «вполне достаточна и ваша первая причина; остальных девяносто девяти нет нужды перечислять». Это совершенно в порядке вещей. A в настоящем случае я начинаю находить даже своё собственное положение очень странным: спорил я много против разнообразных причин, по которым надлежало прекратить бытие своекоштных студентов; думал, что дело делаю. Вдруг, совершенно неожиданно открывается, что все предшествующие доводы «Записки» и вызванные ею пререкания мои составляли только напрасный «перевод» бумаги: оказывается, что своекоштные студенты, о нравственных и учебных качествах которых доселе шла речь, совершенно никому и ни к чему не нужны, что бытие их совершенно бесполезно. «В своекоштных студентах никакой нет нужды». Если бы это положение могло быть доказано, то во всех предшествующих ему положениях «Записки» не было бы совершенно никакой нужды. К утешению и своекоштных студентов и к моему собственному, вышеприведённое положение «Записки» никогда не может быть доказано.

Раскрываем действующий устав православных духовных академий и читаем параграф первый: «православная духовная академия имеет целью доставлять высшее богословское образование, в духе православия, для просвещённого служения церкви на пастырском, духовно-учебном и других поприщах деятельности». Прочитав, задаём себе вопросы:

1) Может ли академия доставлять своекоштным студентам высшее богословское образование в духе православия? Да, может одинаково доставлять его как казённокоштным, так и своекоштным студентам.

2) Могут ли своекоштные студенты академии пользоваться полученным ими богословским образованием для просвещённого служения церкви? Да, могут.

3) Могут ли своекоштные студенты вступать на пастырское, духовно-учебное и другие поприща деятельности? Да, могут.

Автор «Записки» не мог не сознавать, что других ответов дать нельзя: но он пытается затемнить дело ясное. Я с своей стороны, как старый, опытный инспектор, никак не попущу сделать это. Во время моего восьмилетнего инспекторства не одна, может быть, сотня человек заинтересована была в том, чтобы «провести» меня: но могу сослаться на всех бывших в моё время студентов, что они сами, в конце концов, всегда прознавали бесполезность усилий, направленных к этой цели. Конечно, я не пожелаю утратить свою репутацию и в данном случае.

Своё положение, что «в своекоштных студентах никакой нет нужды», автор «Записки» желает защитить таким оборотом мысли: своекоштные «не обязаны поступать на духовно-учебную службу, не обязаны принимать и священный сан». Истинное положение дела здесь укрывается от читателей употреблением тонкости, не возбуждающей моего сочувствия. Автор, во-первых, из отсутствия обязанности желает извлечь то заключение, что своекоштные студенты совсем и не нужны. Этого следствия никак нельзя получить из отсутствия обязанности. Если бы можно было сказать, что своекоштные не поступают на духовно-учебную службу, не принимают священный сан и, следовательно, на два из указанных уставом поприщ не вступают: тогда получилась бы, по крайней мере, возможность говорить, что своекоштные избегают двух важных поприщ служения церкви. Но автору хорошо известно, что своекоштные воспитанники в действительности, почти без изъятий, поступают или на духовно-учебную службу, или пронимают священный сан. Укрывая истинное положение дела, «Записка» не хочет говорить о том, что есть, a указывает только на отсутствие у своекоштных воспитанников обязанности делать то, что оно делают. Обязанности нет, a между тем своекоштные поступают так, как будто эта обязанность существует для них. Нет, этим ухищрением «Записка» меня не проведёт.

От ухищрения «Записка» переходит к прорицанию. Если бы своекоштные, – говорит «Записка», – «изъявляли согласие служить в духовных училищах, то и там скоро все места будут заняты академическими воспитанниками, которых посему для училищной службы нет надобности умножать».

Допустим, что предсказание „Записки» когда-нибудь исполнится, что ни одному своекоштному не придётся, вследствие закона непроницаемости тел, – занять учительское место в духовно-учебном заведении: и тогда для своекоштных останется на необъятном пространстве земли русской много свободного места. В каждой епархии найдётся для них много священнических мест; на Руси таких мест – десятки тысяч. Нельзя, конечно, забыть мне и того, что устав академический кроме «пастырского и духовно-учебного поприща» прямо говорит и о «других поприщах деятельности», которые автор «Записки» вынужден пройти совершенным молчанием, чем, конечно, никак провести меня не сможет.

Прибавлю несколько слов о «других поприщах». Я держусь того убеждения, что высшее богословское образование не только не вредно, но и весьма полезно даже для тех питомцев высшей богословской школы, которые стали бы уходить на какое угодно «поприще». Даже и «акцизному чиновнику» оно полезно, и для церкви не безразлично, имеет ли таковой чиновник богословское образование, или же считает для себя, на своём жизненном пути, совершенно излишним балластом доброкачественное знание истин веры. По-моему, чем выше и шире расходится по разным слоям общества серьёзное богословское образование, тем лучше это для дела церкви православной. Если наступить когда-нибудь время широкого распространения богословских знаний во всех слоях общества, то истинному сыну православной церкви нужно будет только радоваться этому. Ограничение богословского образования тесными рамками служебных потребностей «ведомства православного исповедания» есть порождение такого миросозерцания, которое не может свидетельствовать о любви к православной церкви и её учению38.

«Записка» заканчивает свою борьбу с своекоштными студентами двумя замечаниями, не имеющими никакого значения для дела борьбы, но не пригодными для того, чтобы согласиться с ними. Скажу и о них несколько слов, хотя ощутительной надобности в этом нет.

«В числе студентов, – говорит «Записка», – не должно быть ни женатых, ни семейных». Не могу согласиться с этим. Иное дело – позволять студенту жениться, как это нерассудительно дозволено было прежде в некоторых учебных заведениях; иное дело – не допускать в академию женатых и семейных. По нескольким опытам, имевшим место в Московской духовной академии, нет никаких причин препятствовать поступлению в академию людей женатых или вообще семейных. «Записка» не указывает оснований, по которым следует воспретить семейному человеку получение богословского образования. Составитель «Записки», может быть, страшится, что семейные студенты будут особенно «назойливы в своём попрошайничестве» и будут «для жертвователей и благотворителей не только в тягость», но и в совершенно невыносимое бремя? Страх напрасен, с одной стороны, потому, что человек с кучей детей и сам сообразит, что, ничего не имея, он не должен в течение четырёх лет академического учения подвергать свою семью условиям бедственного существования; с другой стороны, небольшие ежегодные пожертвования в пользу братств, особенно от лиц, совершенно обеспеченных и оставляющих после себя более или менее дальним родственникам сотни тысяч, неизвестно зачем накопленных, совершенно оградят «благотворителей» от всякого «беспокойства» со стороны семейных «пролетариев».

По мысли «Записки», исключение из правила о недопущении в академию людей женатых и семейных нужно делать только для лиц священного сана, но и то с следующим ограничением: «и священнослужителей можно принимать только обеспеченных в содержании, или вдовых, которые обыкновенно поступают в число казённокоштных».

Любопытно было бы знать, какую сумму семейный священник должен был бы представить академическому правлению во свидетельство своей «обеспеченности» и в ограждение благотворителей от «назойливости»; притом, именными билетами он должен был бы представить, или взятыми только на подержание? Недоумение возбуждается и тем обстоятельством, что от священника женатого требуется обеспечение, a от вдового не требуется, хотя бы женатый был сам друг, a вдовый имел бы кучу детей. Неужели единственным основанием для освобождения вдового священника от обязанности показать академическому правлению свои «капиталы» послужила надежда на поступление вдового священника в монашество? Возбуждает недоумение о засвидетельствование того, ничем, ни уставом, ни практикою, не подтверждаемого факта, что будто бы вдовые священнослужители «обыкновенно поступают в число казённокоштных». В нашей академии и теперь есть несколько вдовых священников и дьяконов, но своекоштных между ними более, чем казённокоштных. По отношению к нашей академии положение, утверждаемое «Запиской», совершенно несправедливо; не знаю, окажется ли оно более справедливым и в отношении к остальным трём академиям.

Все доводы, обращённые «Запиской» против своекоштных студентов, подвергнуты мною подробному разбору. Несомненно, что эти доводы силы иметь не могут. Но есть один довод, который для многих может иметь силу, и однако же в «Записке» не приведён.

Многим людям, получающим вознаграждение за свои труды не сдельно, но помесячно, или поденно, врождено стремление расходовать свои силы на предлежащие им труды с возможно большей бережливостью. Для них уничтожение своекоштных студентов может составлять дело значительной важности. Чем меньше будет студентов, тем легче будет для лиц, обязанных производить экзамены, читать сочинения и проповеди студентов, выдавать им книги и, особенно, наблюдать за их поведением. Но в нашей академии едва ли найдутся люди, которые не подписалось бы обеими руками под тем положением, что «эти интересы частных лиц представляют величину совершенно несоизмеримую со степенью того вреда, который произойдёт от их удовлетворения».

Доверие к доводам «Объяснительной записки», направленным против бытия своекоштных студентов, не должно было бы иметь места у тех лиц, которые дали бы себе труд изучить «Записку» в других её отделах. «Записка» составлена была так небрежно, что эта небрежность кидается в глаза весьма резко.

«Объяснительная записка» несколько раз впадает в явное разноречие с объясняемыми ею параграфами проекта устава, составленного Комитетом 1881 года. Проведу несколько примеров.

На странице 7-й (строки 6 и 7) «Записка» говорит, что Комитет допустил, по особо уважительным причинам, определение на инспекторскую в академию должность и экстраординарного профессора, имеющего духовный сан; a в проекте устава было сказано (параграф 31, примечание), что должность инспектора может быть возлагаема на экстраординарного профессора, имеющего духовный сан и степень доктора.

На странице 15 й (сорока 2-я) «Записка» говорит, что члены правления избираются советом на бессрочное время, a в проекте устава было сказано, что члены правления избираются советом на четыре года (параграф 97-й).

На странице 22-й (строка 3-я) «Записка» говорит. что в списке наук философских, преподаваемых в академии, поименованы только три философские науки: логика, психология и история философии, a в проекте устава (параграф 104-й) поименованы четыре философские науки: логика, психология, метафизика, история философии. Те же четыре науки показаны о в приложенном к проекту устава распределении предметов академического курса.

На странице 29-й (строки 30 и 31) «Записки» говорит: «найдено достаточным требовать от студента в первые два года по одной, a в последние два по две проповеди». A в проекте устава (параграф 129-й) сказано было: «для студентов всех курсов обязательно составление проповедей в том количестве, какое будет определено советом академии».

Кроме разноречий с объясняемым проектом устава надлежало обратить внимание на следующие странности, встречающиеся в «Объяснительной Записке».

На стр. 13-й (строка 4) «Записка» допустила неверности в сложении и вычитании. Она утверждает, что по действовавшему тогда уставу (1869 года) в общих собраниях совета присутствуют, кроме председателя, шестнадцать членов, a нужно было сказать: семнадцать.

На странице 23-й (строка 21) «Записка» неправильно утверждает, что будто в семинарии преподавалась тогда библейская история, между тем как она по действовавшему тогда семинарскому уставу не полагалась в числе предметов семинарского преподавания.

На той же 23-й странице (строки 26 и 27) «Записка» говорит то, чего понять нельзя, a именно: «к другому же отделу (наук), который относительно может быть назван практическим, причислены прочие предметы из общего академического округа».

Рассуждая (совершенно, замечу, несправедливо) о преимуществах коллоквиумов перед диспутами, «Записка» признала необходимых не допускать до слушания защиты учёных произведений, представленных на соискание учёной степени, не допускать, – кого бы вы думали? – студентов академии! «Записка» не допускает в зал, в которой происходит учёный диспут, людей трёх категорий: во-первых, студентов академии, во-вторых, простолюдинов и, в-третьих, вообще лиц, которые не понимают дела. В то же время «Записка» почитает нужным приглашать в зал диспута всех любителей духовного просвещения, не разбирая, конечно, понимают ли они дело, или нет. Меня совершенно поражает сопоставление, по отношению к воспрещению присутствовать на учёных прениях, трёх категорий: студентов, простолюдинов и вообще людей, не понимающих дела, a равно и исключение студентов даже из категории любителей духовного просвещения, хотя самое наименование молодых людей студентами (Studiosi) давало бы им, кажется, право не быть выгоняемыми из залы диспутов.

В заключение речей относительно «Объяснительной Записки» не лишним считаю прибавить, что она примечательна и степенью отсутствия делового, точного, логического изложения. Примеры приводить не нужно; достаточно и тех выписок из «Объяснительной Записки», которые сделаны в моей статье39.

Совершенно естественно, что выработанный комитетом 1881 года проект академического устава и объяснительная к нему записка вызвали мысль о необходимости подвергнуть их „пересмотру» и «исправлениям». Это дело передано было в другие руки, a не самому Комитету. Прежде чем окончен был труд пересмотра и исправлений, один из наиболее существенных плодов деятельности Комитета оказался настолько зрелым, что получил немедленно же значение закона. Закон был издан в форме определения Святейшего Синода от 6–13 июля 1883 года. Она и составляет второй наш источник для изучения оснований, по которым изменено положение своекоштных студентов академий.

Этот второй источник нового не даёт нам ничего и представляет только сокращённое изложение некоторых мыслей Комитета. В определении Святейшего Синода от 6–13-го июля 1883 года читаем: «действующий ныне устав православных духовных академий допускает в академии, кроме казённокоштных студентов, неопределённое число своекоштных воспитанников и вольных слушателей (§§ 7 и 8). Эти воспитанники и вольные слушатели, не обязываясь по окончании курса, служить по духовному ведомству, в продолжение всего курса учения живут, за весьма немногими исключениями, вне академических зданий, на вольных квартирах, и будучи таким образом удалены от непосредственного надзора академического начальства, далеко не имеют, как показал опыт, той твёрдости в добром направлении, какая желательна в воспитанниках духовно-учебных заведений. Большинство из них, поступая в духовные академии не по призванию и не для пользы православной церкви, a единственно для снискания внешних выгод, какие даёт высшее учебное заведение, по справедливому замечанию учреждённого Святейшим Синодом в 1881 году Комитета для пересмотра действующего устава духовных академий, оказывается невнимательным к своим обязанностям, дозволяют себе опускать классы и уклоняться от надзора инспекции» («Церк. Вестник», 1883 г., № 29).

В определении Святейшего Синода сокращённо изложено то самое, что уже известно читателям из предшествующих страниц моей статьи. Новое в определении представляют только последние полторы строки словами: дозволяют себе опускать классы и уклоняться от надзора инспекции. Я понимаю эти слова в том смысле, что «инспекции затруднительно иметь должный надзор за своекоштными студентами». Такая мысль есть и в «Объяснительной Записке». При отсутствии должного надзора студенты своекоштные могут опускать классы, но уклоняться от надзора инспекции, если она пожелает иметь должный надзор, своекоштные студенты, конечно, не имеют никакой возможности. Инспекция, если захочет, может раза по два в день побывать на квартирах студентов своекоштных о посмотреть, как они себя имеют. Воспрепятствовать сему своекоштные студенты средств не имеют40.

Составленный комитетом 1881 года проект устава духовных академий потребовал, как уже известно читателям, пересмотра и исправлений. «Объяснительная Записка» к проекту о по причинам этих исправлений о по своим внутренним качествам уже не могла достигнуть своего назначения, именно, разъяснять положения устава и указывать основания этих положений. Явилась новая «Объяснительная Записка». Она о составляет третий источник для изучения оснований к упразднению тех параграфов (128 и 154) прежде действовавшего устава (1869 года), которые касалось своекоштных студентов. В новой «Объяснительной Записке» читаем:

«Из имевшихся в виду при пересмотре устава духовных академий данных41 выяснилось, что жительство студентов вне академических зданий сопровождается большими неудобствами. Помещаясь на вольных квартирах и будучи таким образом удалены от непосредственного надзора академического начальства за их образом жизни, своекоштные студенты, как показал опыт, не имеют той твёрдости в добром направлении, какая желательна и необходима в воспитанниках духовно-учебных заведений. К обязанностям своим они менее внимательны, чем казённокоштные; нередко позволяют себе опускать классы и вообще отличаются некоторою распущенностью. Если академии должны оставаться закрытыми заведениями, – a этого нужно желать по многим причинам, – то не согласно с таким их отличительным характером, чтобы студенты жили по квартирам. Лучше иметь и довести до окончания курса меньшее число воспитанников, твёрдых в добром направлении, нежели с допущением своекоштных умножить число сомнительных в сем отношении. Притом же все лучшие воспитанники семинарии принимаются в академию на казённое содержание; в качестве своекоштных являются только воспитанники сравнительно слабые, и нужно заметить, что большинство из них стремятся в академию не по признанию, не по ревности к духовному просвещению и к пользе церкви православной, a только для того, чтобы воспользоваться теми преимуществами и относительными выгодами в общественном положении, которые предоставляются окончившим курс в духовных академиях. как высших учебных заведениях. Между тем в таких своекоштных воспитанниках нет никакой нужды. Они свободны от обязательства поступать на духовно-учебную службу; не обязаны принимать и священный сан; a положенное ныне, по штату, значительно увеличенное против прежнего, число казённокоштных студентов в академиях вполне удовлетворяет потребностям церкви и духовного просвещения. Все таковые соображения уже вызвали со стороны Святейшего Синода пред началом текущего учебного года распоряжение в том смысле, что своекоштные студенты могут быть пронимаемы в академии только в качестве пансионеров» и проч.

Выписанные объяснения «Записки» повторяют сказанное в первой «Объяснительной Записке», но с опущением некоторых неудобных мест и в изложении не представляющем некоторых из тех особенностей, какие усматриваются в первой по времени «Записке». Новое, встречающееся в третьем источнике, состоит из двух указаний, именно из указания на увеличение штатного числа казённокоштных и из указания на состоявшееся уже со стороны Святейшего Синода распоряжение (6–13 июля 1883 года).

Для Московской духовной академии увеличение штатного числа казённокоштных студентов (со ста двадцати до ста восьмидесяти, на шестьдесят человек) не имело никакого значения, потому что ещё за пять лет до введения устава 1884 года, именно в 1879 году, увеличено было для Московской академии число казённокоштных вакансий шестьюдесятью вакансиями. Это произошло при следующих обстоятельствах. Великий деятель и покровитель духовного просвещения, Макарий, митрополит Московский, в первый же год своего управления Московскою митрополией, то есть в 1879 году, возбудил дело об увеличении числа казённокоштных вакансий в своей академии, «вследствие предполагаемого усиленного поступления в оную семинарских воспитанников». Тогдашний обер-прокурор Святейшего Синода, граф Дмитрий Андреевич Толстой, дал по сему делу заключение, вполне соответствовавшее желаниям московского Владыки, и Святейший Синод, согласно с заключением г. обер-прокурора, определил: «положенное по штату Московской духовной академии число казённокоштных студенческих вакансий (120) увеличить на 60 вакансий... с занесением потребного на сей предмет расхода насчёт духовно-учебного капитала (Указ Св. Синода от 24 августа 1879 года за № 2917). Предположения высокопреосвященного митрополита Макария относительно возможного увеличения числа желающих держать вступительный в академию экзамен оправдалось на деле. В 1877 году держало экзамен 50 человек; в 1878 году 52 человека, в 1879 году и 1880 по 67 человек; в 1881 году 105 человек, a в 1882 году – уже 124 человека. Можно предположить, что если бы митрополит Макарий не скончался в июне 1882 года; то необычайный наплыв в академию ста двадцати четырёх человек дал бы ему, по всей вероятности, повод вновь ходатайствовать об увеличении числа казённокоштных вакансий в Московской духовной академии. Если прибытие в 1878 году 52-х юношей способно было побудить учёнейшего архипастыря к ходатайству о прибавке пятнадцати вакансий на каждый курс, то прибытие в 1882 году ста двадцати четырёх юношей побудило бы сто, вероятно, ходатайствовать о прибавке вакансий, по крайней мере, двадцати на каждый курс. Итак, для Московской духовной академии внесение в штаты прибавочных шестидесяти стипендий имело только то практическое значение, что из шпата, Высочайше утверждённого, труднее изъять, при перемене воззрений на значение высшего богословского образования, те прибавочные казённокоштные вакансии, существование которых обеспечивалось только, во-первых, определением Святейшего Синода и, во-вторых, состоянием духовно-учебного капитала: на вакансии, внесённые в штаты, сумма должна идти уже из государственного казначейства, a не из духовно-учебного капитала. В этом же самом смысле внесение в штаты увеличенного числа вакансий имело значение и для других академий, в которых только годом позднее против Московской, но уже (с 1880 года) увеличено было число казённокоштных вакансий до той цифры, которая внесена в штаты, Высочайше утверждённые 20-го апреля 1884 года. Потому слова нашего третьего источника, то есть, второй «Объяснительной Записки»: «а положенное ныне, по штату, значительно увеличенное против прежнего, число казённокоштных студентов в академиях вполне удовлетворяет» и проч., это слова должны иметь не тот смысл, что взамен уничтожения своекоштных студентов, живущих на вольных квартирах, взамен уничтожения полупансионеров, взамен ограничения студентов-пансионеров «вместительностью академических зданий», придумано вознаграждение в виде «увеличения числа казённокоштных вакансий, a должны иметь только тот смысл, что эти вакансии, существовавшие уже несколько лет, новым академическим уставом внесены в штаты, Высочайше утверждённые, закреплены за академиями прочно.

Свидетельством суетности надежд и расчётов человеческих может служить то, что случилось с этими упроченными вакансиями через три года. В 1887 году они были уничтожены заключением хозяйственного при Святейшем Синоде управления. Это необычайное приключение произошло так:

«Хозяйственное управление при Святейшем Синоде, принимая во внимание, что в последние годы из числа ежегодно оканчивающих курс в духовных академиях воспитанников, распределяются на места по духовно-учебному ведомству или священнослужительские далеко не все воспитанники, a от минувшего года более остались без места, что при таком положении дела количество обучающихся в духовных академиях воспитанников оказывается в значительной мере превышающим действительную потребность в них для духовно-учебных заведений, a вместе с тем, и увеличение с 1880 годи числа казённокоштных студенческих вакансий в каждой академии на 60 человек представляется ныне излишним, тем более, что сверх штатного числа казённокоштных воспитанников имеется ещё в каждой академии не малое число стипендиатов, именно: в С.-Петербургской 13, Московской 21, Киевской 21 (в том числе десять стипендий юбилейных) и в Казанской 6, a также значительное число воспитанников своекоштных, и что в С.-Петербургской академии, кроме штатных воспитанников, стипендиатов и своекоштных, содержатся насчёт духовно-учебного капитала ещё 4 воспитанника западного края, которые могли бы быть приняты в число штатных, полагало: 1) число казённокоштных вакансий для духовных академий назначить прежнее, положенное по штату 1869 г., т.е. для С.-Петербургской, Московской и Киевской по 120 и для Казанской 110 и, сообразно сему, сокращение настоящего числа казённокоштных вакансий в академиях производить в течении 4-х лет, начиная с 1887/8 учебного года, по 15 вакансий в каждой академии в год, и 2, содержание, ассигнуемое ныне особо на 4-х сверхштатных воспитанников западного края в С.-Петербургской академии, по окончании ими курса, прекратить». Заключение хозяйственного управления было утверждено определением Святейшего Синода от 4 мая–3 июня 1887 года за № 830. Таков был печальный конец, постигший „положенное по штату увеличенное число казённокоштных студентов в академиях". Из этого приключения я вывожу, между прочим, такое заключение, что летнее время, начиная с мая, особенно неблагоприятно для интересов духовного просвещения. Летом даже хозяйственное управление, – и то, не ограничиваясь указанным ему кругом деятельности, начинает прилагать свою хозяйственную точку зрения к предметам, простирающимся далеко за поле хозяйственных интересов и успевает упразднять Высочайше утверждённые штаты высших духовно-учебных заведений. Если бы читатель полюбопытствовал узнать, на каком юридическом основании хозяйственное управление почло себя в праве вырабатывать такие положения („принимая во внимание... полагало«), которые неразрывно связаны с „упразднением» Высочайше утверждённых штатов духовных академий, то я не сумел бы удовлетворить любопытство читателя ответом точным и решительным.

По-видимому, хозяйственное управление обратило своё внимание, во-первых, на то, что предназначенные им к уничтожению двести сорок штатных казённокоштных вакансий представляют собою ежегодную сумму в 50, 700 рублей, которыми можно как-нибудь и иначе, хозяйственнее, распорядиться, a во-вторых, на то, что эти вакансии получили начало своего бытия ранее Высочайше утверждённых в 1884 году штатов духовных академий, именно, явились на благо академий ещё в 1880 году, по почину деятелей, уже сошедших с своего поприща (один умер, другой занял место в постороннем ведомстве), и не были в своё время внесены в штаты, хотя для них и должно было быть „испрошено, установленным порядком, Высочайшее соизволение» (см. Указ Св. Синода от 24 августа 1879 года за № 2917). Обратив, по всей вероятности, своё внимание на эти две стороны дела, хозяйственное управление не уделило своего внимания в достаточной степени третьей стороне дела, имеющей существенную важность: вакансии впоследствии внесены было в штаты духовных академий, удостоившиеся Высочайшего утверждения в двадцатый день апреля 1884 года.

Делая свои предположения, оправдываемые до некоторой степени о проведённым мною „заключением» управления, я, конечно, воздержусь от оценки тех хозяйственных соображений, которые в основу „заключения, выработанного хозяйственным управлением». Дело духовного просвещения, рассматриваемое исключительно с хозяйственной точки зрения, может быть трактуемо весьма своеобразно; никто за это взыскивать не может, потому что просвещение само по себе, a хозяйство само по себе.

Другое указание второй « Объяснительной записки», которого не могло и быть в первой «Записке», содержится в словах «все таковые соображения (о пользе уничтожения своекоштных студентов квартирных, полупансионеров и тех, которые не уместятся в академических зданиях) уже вызвало со стороны Святейшего Синода пред началом текущего учебного года распоряжение в том смысле, что своекоштные студенты могут быть принимаемы в академии только в качестве пансионеров», число которых в каждой академии «определяется вместимостью зданий». Это замечание, завершающее собою доводы, направленные против своекоштных студентов, направлено, по-видимому, к цели убедить, что дело этого поправить уже нельзя. Такой цели, если она была, замечание достигнуть не может; оно не могло бы достигнуть о другой цели, если бы таковая имелась в виду, – именно цели показать, что дело утверждено непоколебимо. И та и другая цель не могут быть достигнуты по пой причине, что определения Святейшего Синода, касающиеся дел учебных, административных, хозяйственных и тому подобных, никогда не присвояли себе значения истин непогрешимых; раз принятые, они не восходят на степень непререкаемых правил веры и благочестия и без всяких неудобств могут быть отменяемы определениями самого же Святейшего Синода.

Может быть, я утомил читателя. Вторично прошу обратить внимание на то, что я назвался специалистом. Специалисту при его речах всегда полагается оказывать большее снисхождение, чем остальным людям.

«Ну уж и специалист же, нечего сказать», подумает иной читатель. Я, разумеется, кланяюсь и благодарю, но отрады не чувствую.

«Однако, на этот роточек не мешало бы накинуть платочек», – подумает другой читатель. При мысли о накидывании платочка мне не нравится особенно то, что уж очень это старо. Пишу в самом конце девятнадцатого столетия, и вдруг читатель приложит ко мне одно из тех мероприятий, которые вошли в употребление ещё за несколько тысяч лет до Рождества Христова. Даже обидно!

Утешение даст мне только тот читатель, который подумает: «да, пора прекратить такое положение дел; одиннадцати лет за глаза достаточно для удовлетворения интересов, не имеющих ничего общего с делом духовного просвещения».

Я настолько не сочувствую Пилатовскому отношению к истине (глагола Пилат: что есть истина? Иоан. 18:38), настолько уверен не только в бытии её, но и в окончательном торжестве её над всяческою неправдою, что совершенно искренно и чистосердечно предложу следующее.

Пусть из среды людей искренно ли ошибающихся, или не бескорыстно служащих неправому делу, выйдут охотники поспорить против положений, защищаемых в моей статье. Не по вере в свои силы, a по надежде на силу истины, я громко прошу выбрать для спора людей с самым бойким пером и, пожалуй, даже совсем незастенчивых. Пусть они сделают, что могут: на их речи я дам посильный ответ. Твёрдо надеюсь сделать с статьями моих критиков то же, что сделал с «Объяснительной запиской» ... Тогда в сознании

всех истина должна будет получить «одоление и для подлежащих распорядителей останется только одно: немедленно отменить стеснения, основания которых так слабы, a действия так сильны.

П. Горский-Платонов.

1894 года апреля 22.

К написанному назад тому пять лет не могу не прибавить небольшую выписку из «Московских Ведомостей» за прошлый 1898 год (№ 171 от 24 июня). В руководящей статье, написанной по поводу появления отчёта г. обер-прокурора Святейшего Синода находим следующее:

К сожалению42 четыре духовный академии не привлекают достаточно слушателей, коих состоит ныне лишь 90043, т.е. на 50 человек менее прежнего. Это, конечно, составляет грустное указание на то, что наша учащаяся молодёжь всё ещё слишком остаётся под теми тлетворными влияниями, от которых, к счастью, всё более освобождается „взрослая Россия». Плод, принесённый мерами, нарочито направленными к сокращению числа студентов, редакция «Московских Ведомостей» почитает плодом „тлетворных влияний» и, по-видимому, желает для молодёжи освобождения от таких «влияний». Это достойно не малого удивления.

1899 года декабря 15.

* * *

1

Профессором по кафедре словесности и истории литературы был тогда Егор Васильевич Амфитеатров.

2

„Литературные и театральные воспоминания». „Русская Беседа», 1858, книги I, II, III.

3

Свилева́тость – порок строения древесины, выражающийся в извилистом или беспорядочном расположении волокон древесины. – ред.

4

Ка́зовый, казовая, казовое (устар.). Выставленный напоказ, для рекламы. Показной, выигрышный, такой, что выгодно показать. – ред.

5

нравственное и пастырское богословие – ред.

6

По этому случаю мне хочется привести из одного письма И. С. Аксакова к Л. М. Иванцову следующие слова: „Какова бы ни была моя деятельность с точки зрения политической и житейской мудрости, она была, несомненно, всегда искренняя и бескорыстна в широком смысле этого слова. Да, дай Бог, чтоб вашим питомцам пришлось, говоря вашими словами, „сослужить России такую же службу, какую сослужили предшественники их за Думаем и за Кавказом»; но не дай Бог, чтобы эти подвиги военной доблести и самоотвержения шли, как в наши дни, бок-о-бок с гражданскою трусостью и безнравственностью. Больше, чем в воинской доблести, в неуклонном исполнении воинского долга и требований воинской чести, – нуждается Россия в доблести, в честности гражданской. Я разумею честность не только пассивную, но и активную, деятельную, воинствующую. Вот чего особенно нужно России, и чего она ждёт от подрастающего, нам на смену, молодого поколения. И если на душу хоть одного из юных сих благотворно подействовал весь последний казус мней жизни, я был бы вполне утешен».

Дата: село Варварино, 25 сентября 1878 г.

7

Эти добрые воспоминания остались живы и сильны в академии и через тридцать лет по выходе архим. Саввы из ректоров академии. С редкою силою они выразились в день празднования пятидесятилетия священства высокопреосвященного Саввы. (См. „Тверские Епарх. Ведомости» за 1892 год).

8

Он был мне дедушка (родной брат моей бабушки). Прибавочную фамилию получил он в Троицкой лаврской семинарии, из которой поступил на первый курс новооткрытой тогда петербургской духовной академии; по окончании академического курса получил степень магистра и должность бакалавра (доцента) в академии по церковной истории. Ректором московской духовной академии пробыл пять лет (1819–1824 г.); затем был викарием московской епархии (1824–1827 г.), епископом вятским (1827–1832 г.) архиепископом Каменец-Подольским (1839–1841 г.) Вызванный в 1840 году присутствовать в Святейшем Синоде, скончался в Петербурге 28 марта 1841 г. По совершенному недостатку у него денег, даже и на покупку лекарств, Государь Николай Павлович приказал выдать ему пять тысяч рублей асс. (1428 р. сер.) Государь прислал ему и придворного доктора Арендта.

9

Факты заимствуем из книги „История московской духовной академии» С. Смирнова, Москва, 1879 г., стр. 333–337.

10

Недавно сделана была попытка очернить в газете нравственный образ ещё одного из Платоновых; читая её и видя подпись автора, следовало удивляться не тому, что она появилась, a только тому, что не появилась она гораздо ранее, – её давно ждали; она может остаться достоянием истории, но только с другого конца, лишь для нового подтверждения старого речения: „каков в колыбельку, таков и в могилку»

11

Смотри: 1) М. Корелина. „Протоиерей A. М. Иванцов-Платонов» (в издании „Речи и отчёт Императорского Московского университета», Москва, 1895 год); 2) Его же „Памяти A. М. Иванцова-Платонова» („Русская Мысль», 1895 г.); 3) Ив. Корсунского „Протоиерей A. М. Иванцов-Платонов « („Богосл. Вест.» 1894 г. № 12); 4) Протоиерея Г. Смирнова-Платонова. „Памяти протоиерея A. М. Иванцова-Платонова» („Вопросы философии и психологии» 1894 г.); 5) М. С. Корелина и кн. С. Трубецкого „В память A. М. Иванцова-Платонова» (Москва, 1895 r.); 6) М. И. Хитрова и И. Ромашкова „Памяти протоиерея A. М. Иванцова-Платонова» („Душеп. Чтение», 1894 г. декабрь); 7) Свящ. И. П. Добронравова. „Мысли протоиерея А. М. Иванцова-Платонова о смерти и загробной жизни» („ Душеп. Чтение» 1895 г. февраль); 8) И. М. „Памяти законоучителя и духовного отца А. М. Иванцова-ІІлатонова» (там же стр. 239–242); 9) „Памяти о. протоиерея A. М. Иванцова-ІІлатонова» („Моск. Церков. Вед.» 1894, № 47); 10) „Памяти о. протоиерея A. М. Иванцова-Платонова» („Моск. Церк. Ведом.», 1894 г. №№ 5l–52); 11) Д. Ф. Симарина. „Памяти протоиерея A. М. Иванцова-Платонова» („Моск. Вед.» 1894 г., № 315); 12) „Памяти A. М. Иванцова-Платонова» (Моск. Ведом». 1894 г. № 342).

12

Мысль, что будто бы принятие монашества рождает в людях административные таланты, принадлежит к числу печальных заблуждений; их не рождает даже и благодать священства; не на то она и даётся.

13

Нравственный характер его в точности изображён А. Ф. Лавровым- Платоновым, впоследствии архиепископом литовским, в надгробном слове („Прав. Обоз.» 1878 г., март).

14

Оценка его учёных трудов сделана досточтимым, правдивым историком E. Е. Голубинским в той же книжке „Православного Обозрения».

15

(лат.) относятся к другим и познаваемому, как прикосновению любой вещи – ред.

16

См. „Щит".

17

Это лицо – высокопреосвященный Иоанникий, тогда митрополит московский и коломенский.

18

См. „Щит".

19

См. „Щит".

20

Субинспектором был тогда С. Я. Уваров.

21

Это было писано в 1891 году. Теперь открыты для семинаристов университеты Томский, Юрьевский и Варшавский. О значении открытия этих именно университетов, a не каких-либо других, см. мою статью, за подписью Ясенев, в 285 № за 1899 год газеты „Русское Слово».

22

Если бы какой-нибудь любопрительный (склонный к словопрению, любящий спорить – ред.) человек заметил при этом, что семинаристы в теперь могут поступать в университет, сдав в гимназии экзамен на аттестат зрелости, без которого невозможно и проч. (по общеизвестности опускаю дальнейшие слова), то я, во-первых, нисколько не отрицаю, что у семинаристов, действительно, не отнята возможность проваливаться на экзаменах, потребных для получения аттестата зрелости, что семинаристу достаточно возыметь охоту к такому приключению, чтобы оно немедленно и стало совершившимся фактом, в произведении которого все преподаватели гимназии примут самое энергическое участие; а, во-вторых, я могу не только заверить, но и доказать вo всякое время самым делом, что „при соблюдении самой строгой справедливости», к созерцанию которой могут быть приглашены все преподаватели любой гимназии, я провалю каждого гимназиста, получившего аттестат зрелости, провалю, ну, например, хотя на экзаменах по латинскому языку, и заметьте, „с соблюдением самой строгой справедливости». Я всегда докажу, что и „слов» он знает недостаточное количество, и в передаче „с латинского на русский» не „дозрел» в значительной степени. „Любопрительный» человек должен будет умолкнуть. Двери университетов откроются для семинаристов только тогда, когда экзамены для них будут производиться самими профессорами университетов, заинтересованными в вопросе о достаточной подготовке к слушанию университетских лекций.

23

Новициа́т – от лат. noviciatus, novitiatus «новый, неопытный», из novus «новый». – ред.

24

Название Комитета подвергалось некоторым колебаниям. То собрание, в состав которого входили лица, вызванные в Петербург с разных концов России, и которое занималось переделкой прежнего устава академического (1869 года), именуется в определении Святейшего Синода (от 6–13 июля 1883 года за № 1195) Комитетом, и о Комитете этом сказано в определении, что он учреждён Святейшим Синодом в 1881 году; в отчёте же г. обер-прокурора Святейшего Синода то же собрание именуется Комиссией. Предпочитаю наименование, употреблённое Святейшим Синодом, который сам учредил Комитет, и должен знать его по имени. Не без основания можно утверждать, что Комитет стал получать наименование Комиссии уже после того, как труды его признано было необходимым подвергнуть пересмотру и значительным исправлениям. (См. Щит).

25

Лично мне известно только то, что проекты были отданы на пересмотр высокопреосвященному Иоанникию, митрополиту московскому.

26

См. „Отрывки из „Скорбной Летописи» городского головы». Сергиев Посад, 1894 г., выпуск первый.

27

На это я был большой мастер, что, конечно, без спора признают и все студенты того времени.

28

Хотя четвёрка, по пятибалльной системе переводится наречием превосходной степени „очень хорошо», но на самом деле хорошего в четвёрке очень мало. Относительно воспитанников семинарии, прибывших в академию держать вступительный экзамен и имеющих в семинарском аттестате четвёрку по поведению, академическое начальство обязано входить в конфиденциальную переписку с правлением подлежащей семинарии. Очевидно, что „очень хорошо» рассматривает как нечто, не похожее на хорошее.

29

Я уже познакомил читателей с принятым мною для моей „мягкой» книжки способом сокращённой записи. Довольно, конечно, и одного примера.

30

Благоуветливый – кроткий, послушный, снисходительный и приветливый – ред.

31

Если бы, сверх чаяния, оказалось, что худые вести о своекоштных студентах давал Комитету принимавший участие в его заседаниях инспектор Петербургской духовной академии И. Ф. Нильский, то я почёл бы себя в полном праве сказать, что он совсем не понимал ни положения своекоштных студентов, ни своего собственного положения; сказал бы я, что он был совсем неспособен к прохождению инспекторской должности и что он принял на свою душу тяжкий грех. Но мне не верится, чтобы от И. Ф. Нильского шли речи, похожие на речи „Объяснительной Записки».

32

Это один из нередких случаев, возбуждавших в академическом начальстве недоверие к той оценке учеников, какую производят семинарские правления. Товарищ 3-го по семинарии, И., Г. Л., поступивший с ним вместе в академию, учился и вёл себя в академии всё время очень хорошо, и окончил курс магистрантом. Не могло же правление семинарии усмотреть в течение шести лет, что Л-в гораздо лучше 3-го.

33

Не могу, кстати, не заметить, что давно бы пора освободить постановления Духовно-учебного комитета от обязанности облекаться в форму Указов Святейшего Синода. Против Указов возражать нельзя, a спорить против постановлений комитета иногда бывает совершенно необходимо. Я имел нужду писать об этом ещё одиннадцать лет тому назад, при чём доказывал, что для охранения авторитета Святейшего Синода прекращение ныне действующего порядка было бы полезно.

34

Иначе сказать, ничего похожего на так-называемые „сочинения» в других учебных заведениях, представляющие собою более или менее точное воспроизведение заученного, – не бывает у нас при приёме в академию. У нас требуется показать, как человек „мыслит» и „как умеет излагать свои мысли».

35

Например, в 1844 году на обоих академических курсах было 105 человек; в 1846 году – 98 человек; в 1848 году – 96 человек; в 1850 году также 96 человек; в 1852 году – 94 человека; в 1854 году – 84 человека и тому подобное.

36

В 1883–4 учебном году было до 360 студентов; в 1884–5 году – до 350.

37

Даже и сам председатель Комитета был, во время пребывания в академии, письмоводителем по экономической части.

38

Имею достаточное основание сказать, что и покойный И. С. Аксаков осудил бы тех из своих друзей, которые пожелали бы стать на осуждаемую мною точку зрения.

39

См. „Щит".

40

См. „Щит".

41

По-видимому, нужно разуметь здесь те данные, которые имел в виду, при пересмотре устава академического, Комитет 1881-го года, и которые уже не были в виду у лиц, подвергших пересмотру труды Комитета. Таким образом за точность и полноту данных должен ответствовать только Комитет 1881-го года.

42

Курсив мой.

43

До 1888 года число студентов Московской духовной академии росло быстро и дошло до цифры 360. Затем число студентов, вследствие принятых мер стало убывать. Теперь, в декабре 1899 года, всех студентов имеется только 215 человек, a за вычетом 24 иностранцев (греков, сербов, болгар, и пр.) только 191 человек. Ясно из этих цифр, что меры, принятые в видах сокращения числа студентов, были весьма благоуспешны.


Источник: Москва. Типо-литогр. Т-ва И. Н. Кушнерев и К°, Пименовская ул., соб. д. 1900.

Комментарии для сайта Cackle