Источник

Общественное служение пастырей церкви

Равноапостольный человек

Родиной Ивана Вениаминова была Иркутская губерния, село Ангинское. В метрической книге села значится: «26 августа 1797 года у пономаря церкви св. Ильи Пророка Евсевия Попова родился сын Иоанн».

С пяти лет Иван Попов стал учиться грамоте у своего отца. Когда мальчику было семь лет, отец умер, оставив жену и четверых детей в крайней бедности. Дядя сирот, диакон той же церкви Дмитрий Попов, взял маленького Ивана к себе и продолжал его учить. Девяти лет его привезли в Иркутскую духовную семинарию. Своими способностями, ростом и здоровьем Иван стал выделяться среди своих товарищей. Все свободное время в семинарии он над чем-нибудь трудился. Соорудил водяные часы (станок и колеса сделаны были им простым ножом и шилом, циферблат устроен на писчей бумаге, стрелки из лучинок; вода была налита в берестяной коробок и капала на привешенную к нему жестяную дощечку, что походило на стук маятника; через каждый час ударял колокольчик).

По окончании семинарии Попову дали фамилию Вениаминов, и он, посвященный во священники, начал свое служение Церкви.

В 1823 году Синод определил послать миссионера на Алеутские острова (для жительства был выбран остров Уналашка), и отец Иоанн Вениаминов выразил желание туда отправиться. Он так рассказал об этом своем призвании: «Когда выходец из Уналашки Иван Крюков стал рассказывать об усердии алеутов, жителей острова Уналашки, к молитве и слушанию слова Божия, то (да будет благословенно имя Господне!) я вдруг, и можно сказать весь, загорелся желанием ехать к таким людям».

Это был Божий призыв... Выехав с семьей 7 мая 1823 года из Иркутска, отец Иоанн 29 июля 1824 года благополучно прибыл на остров Уналашку.

Жители Алеутских островов занимались охотой на пушного зверя и рыбной ловлей; жили они в тесных и грязных землянках, которые называли гортами. С виду неуклюжие, алеуты были по нраву добрыми и мягкосердечными‚ оказывали большое почтение родителям и старшим, были выносливы и терпеливы. Во время голода (который нередко случался у них, особенно по зимам), если кто-либо из них успевал раздобыться пищей, то делился ею со всеми соплеменниками.

На Уналашке отец Иоанн нашел ветхую деревянную часовню, оставшуюся еще от первых миссионеров Аляски, валаамских иноков, прибывших на Аляску в девяностые годы XVIII века. Будучи хорошим плотником и столяром, отец Иоанн стал учить этим ремеслам алеутов. Через некоторое время, когда ученики приобрели необходимые навыки, он приступил с ними к постройке церкви. Престол, иконостас и позолоту его он сделал собственными руками.

Церковь была освящена в честь Вознесения Господня.

И одновременно отец Иоанн Вениаминов принялся за великое дело просвещения народа. Изучив алеутский язык, он перевел на этот язык Евангелие и текст литургии. Пришлось ему изобрести азбуку, которой дотоле у алеутов не существовало. Изучая язык алеутов, отец Иоанн старался узнать все их обычаи и предания, чтобы наиболее понятно им разъяснить Слово Божие. Часто можно было видеть отца Иоанна беседующим о вере Христовой с просвещенными еще до него, а также и с некрещенными еще алеутами. Приспособляясь к их понятиям, он объяснял им, как надо жить по правде Божией, говорил о Спасителе всех народов Христе Иисусе, о Церкви, о ее таинствах, и молился с алеутами.

Приход его простирался на тысячи верст. Ему приходилось путешествовать с острова на остров, из одного селения в другое. Этим разъездам апостольским отец Вениаминов посвящал значительную часть года. Терпеливость и бесстрашие его были удивительны. Он непрестанно подвергал себя опасности и разным лишениям, переплывая от острова к острову в байдарке – малом и до того узком челноке, что в нем можно было держать ноги только протянутыми и плотно прижатыми одна к другой. Терпел отец Иоанн и голод и холод, бывал часто под проливным дождем, промокнув до костей, останавливался на отдых в грязной и холодной алеутской «юрте». Приехавши в какое-либо алеутское селение, отец Иоанн, если было возможно, совершал богослужение или просто собирал жителей и учил их слову Божию, правде Господней.

Изучив алеутский язык и составив для него азбуку, он, кроме Евангелия от Матфея и литургии, перевел еще алеутский язык и катехизис и устроил на острове Уналашка училище для мальчиков.

«Из всех добрых качеств алеутов, – рассказывал сам отец Иоанн, – ни что столько не радовало и не услаждало моего сердца, как их усердие или, правильнее сказать, их жажда к слышанию слова Божия, так что скорее мог бы утомиться самый неутомимый проповедник, чем ослабело бы их внимание и усердие к слышанию слова Божия...

По приезде моем в какое-либо селение все и каждый, оставляя свои дела и занятия, по первому моему призыву тотчас собирались слушать мои поучения и с удивительным вниманием слушали их, не развлекаясь, не сводя глаз с меня. Самые нежные матери в это время делались как бы бесчувственными к плачу детей своих, которых и не приводили с собой, если дети не в состоянии были понимать.

И признаюсь откровенно, что при таковых беседах я на деле узнал утешения христианской веры, эти сладостные и невыразимые прикосновения благодати; и потому я обязан алеутам благодарностью более, чем они мне за мои труды, и никогда не забуду их…»

Отец Иоанн Вениаминов пробыл на Алеутских островах десять лет и был переведен с Уналашки на остров Ситку. И сейчас на Ситке можно увидеть построенный им православный собор во имя святого Архангела Михаила и часы на колокольне, сделанные этим апостолом Аляски.

Ситка лежит у берегов Америки. Жители этого острова, колоши, отличаются от алеутов как по виду, так и по характеру. Они благообразны, обладают живым умом, сметкой, но характер у них более трудный. Отец Иоанн тоже стал изучать жизнь этого нового для него народа, его язык. Изучив, начал проповедовать колошам слово Божие, ту бессмертную правду Божию, без познания которой нет спасения человеческой душе. Он стал писать на их языке и переводить для них священные книги. Душе и совести этого народа за пять лет пребывания на Ситке отец Иоанн дал нравственный закон Евангелия и зажег в сердцах веру в Бога Истинного и Живого.

Создавая школы, отец Иоанн обучал народ разным мастерствам – кузнечному, плотничьему; научил колошей прививать оспу. Колоши, как и алеуты, полюбили своего доброго пастыря. В хлопотах о них и их просвещении ему пришлось отправиться в Петербург; он там получил разрешение печатать священные книги на алеутском языке по им составленной азбуке. Собирая в России средства для помощи алеутам и колошам, отец Иоанн был принят в Москве знаменитым преосвященным Филаретом, митрополитом Московским, который после так сказал об отце Иоанне: «В этом человеке есть что-то апостольское».

Вскоре после свидания с митрополитом Филаретом отец Иоанн получил известие, что его жена (она в то время была с детьми в Иркутске) скончалась. Митрополит Филарет убедил отца Иоанна принять иночество, всецело отдать себя апостольским трудам на Аляске; он взял под свою материальную опеку шестерых детей отца Иоанна. Приняв такую о себе волю Божию, отец Иоанн был 29 ноября 1840 года пострижен в монахи; ему дали имя Иннокентий, а 15 декабря того же 1840 года в Санкт-Петербургском Казанском соборе состоялось его рукоположение во епископа.

В своей речи во время наречения он сказал: «Я твердо уповал и верую, что Господь, так давно путеводящий меня и дающий мне ныне новый жребий служения, благодатью Своей дарует мне и большие силы».

В январе 1841 года епископ Иннокентий выехал через Иркутск на Аляску, на остров Ситку. Проезжая Иркутск, он заехал в село Ангинское и зашел в избу, где родился и провел детство.

27 сентября 1841 года преосвященный Иннокентий прибыл на Аляску, на Ситку.

К епархии Алеутской, Курильской и Камчатской вскоре была присоединена и обширная область Якутии; и преосвященному Иннокентию суждено было стать просветителем не только Аляски, но и всей Восточной Сибири.

Из Якутска он предпринимал далекие, полные в те дни опасностей путешествия в собачьих упряжках по необозримым равнинам Якутии и Камчатки. В Охотске он просвещал светом Христовым коряков, чукчей и тунгусов.

В Якутске руководил переводом священных книг на якутский язык. И радостен был для якутов тот день, когда совершилась литургия на их родном языке. Сам епископ читал Евангелие по-якутски. Якуты просили, чтобы этот день, когда они впервые услышали слово Божие на своем родном языке, навсегда остался у них праздничным днем.

В 1862 году из Благовещенска-на-Амуре преосвященный Иннокентий был вызван в Москву после кончины митрополита Московского Филарета. Он должен был стать его преемником.

В 9 часов 50 минут вечера 25 мая 1868 года Москву огласил колокольный звон, возвещая о прибытии в столицу нового архипастыря. На следующий день митрополит Московский и Коломенский Иннокентий вступил в Большой Успенский собор. Ему было уже более семидесяти лет‚ он был почти слеп, болезнен, но полон духовных сил.

В Москве и Московской губернии он стал устраивать богадельни для вдов и сирот; основывая различные общества помощи обездоленным, заботился об обеспечении бедных, организовывал народное образование, благовествовал русским людям слово Господне.

Но болезни его усилились. 30 марта 1879 года, почувствовав близость ухода к Богу, он позвал своего эконома, иеромонаха Арсения, чтобы тот прочел ему «Канон на исход души». 31 марта в 2 часа ночи апостол Аляски, митрополит Московский и Коломенский Иннокентий отдал свою душу Богу. Умирая, он просил, чтобы при его погребении не было речей – «в них много бывает похвал», сказал он. Но просил сказать в память его проповедь, которая может быть назидательной для народа, и дал текст для нее: слова псалма «От Господа стопы человеку исправляются: Господь направляет пути человека».

Тело почившего было предано земле рядом с могилой митрополита Филарета в Троице-Сергиевой Лавре.

До наших дней публикуются в России научные этнографические труды преосвященного Иннокентия, просветителя народов, связанных с судьбой и России, и Америки. А Церковь Православная и в России, и в Америке чтит в нем апостола двух континентов.

Что слышал в космосе Титов

Рассказывая о своем полете в космос, космонавт Герман Титов на страницах московской «Правды» за 22 августа 1961 года сообщил одну подробность: ловя разные радиостанции, он слушал «Голос Америки». «Несколько раз, сообщает Титов, – в приемник просачивался «Голос Америки» на русском языке. Он передавал что-то невнятное о Боге, ангелах, святых…» Можно понять, что молодой космонавт не хотел делиться на страницах «Правды» тем, что он услышал по русской религиозной программе «Голоса Америки». Он, естественно, должен был высказать некоторое пренебрежение и к «Голосу Америки», и к религиозной теме.

6 августа Герман Титов слышал в космосе «Беседу о подвиге», совершенном ровно сто лет назад другим русским молодым человеком, который тоже был отправлен в некий «космос» и тоже в некое – не физическое, а психологическое – «безвоздушное пространство». Но путешествие того молодого человека совсем не было спектакулярным: оно не вызвало никаких мировых оваций и осталось не столько в памяти людей, сколько в памяти тех «ангелов», которых расслышал в моих словах Герман Титов, но о которых я не говорил.

Вот текст «Беседы», услышанной космонавтом.

Ровно сто лет назад, в 1861 году, на острове северной Японии, в городе Хакодате, высадился молодой русский иеромонах Николай, которому суждено было провести пятьдесят два года в Японии и стать первым православным апостолом в этой стране.

Вступив на японскую землю, иеромонах Николай (Касаткин) оказался в полном одиночестве – в Хакодате было только несколько консульских русских чиновников, недавно приехавших в Японию, не знавших ни языка, ни местной жизни. Архиепископ Николай впоследствии рассказывал: «Приехав в Японию, я, насколько хватало сил, стал изучать здешний язык. Много было потрачено времени и труда, пока я успел присмотреться к этому языку, положительно труднейшему на свете». Потребовалось отцу Николаю восемь лет напряженного систематического труда для изучения японского языка.

В 1955 году мне пришлось навестить Японию, и я помню, как настоятель православного храма в Киото восьмидесятилетний священник-японец Виссарион Таканази, лично хорошо знавший архиепископа Николая, апостола Японии, рассказывал мне, как четыре человека непрерывно обучали первого миссионера Японии, и когда один учитель уставал, приходил другой... А ученик без устали учился, отдыхом его была только молитва.

Ему пришлось изучить китайский литературный язык и китайских классиков. Прочитал он и древнюю японскую литературу, изучая японский фольклор и теорию эволюции японского языка. С течением времени он стал авторитетным знатоком истории японского народа и его государственности, истории японских религий – от древнего анимизма и разновидностей шаманизма до развития синтоизма и влияния на него различных тенденций буддизма и конфуцианства – и истории японской философии. Он усердно посещал молитвенные собрания синтоистов и буддистов, слушал и записывал обращения их проповедников. Он стал желанным гостем на японских собраниях, его встречали с почетом даже в кумирнях. К русскому монаху привыкли и стали ценить его серьезное отношение к проявлениям японской культуры.

Японская печать неоднократно писала о нем как о человеке, знавшем Японию и ее культуру лучше, чем сами японцы. За ним постепенно закрепилась репутация одного из крупнейших знатоков в области японоведения, к нему обращались иностранцы и сами японцы для разрешения своих теоретических и практических затруднений.

Через три года по прибытии своем в Хакодате отец Николай писал митрополиту Новгородскому и Санкт-Петербургскому Исидору: «Ходит ко мне один жрец древней религии изучать нашу веру. Если он не охладеет или не погибнет (от смертной казни за принятие христианства), то от него можно ждать многого». Речь шла о приобретшем впоследствии большую и заслуженную известность первом туземном помощнике архиепископа Николая протоиерее Павле Савабе.

Первое соприкосновение русского миссионера с этим его японским учеником было, однако, совсем не дружественным. Савабе, жрец религии синто, бывшей в те годы на положении государственной религии, ходил в русское консульство преподавать фехтование сыну консула. На православного священника он при встречах смотрел не только хмуро, но и с нескрываемой неприязнью. Однажды отец Николай спросил, что его так сердит. Савабе ответил с прямолинейной твердостью, что его раздражает присутствие и проповедь русского священника. Тогда отец Николай спросил его, знает ли он православное учение. Жрец был человеком искренним, правдивым и признал, что о православии он не знает ничего, кроме того, что это учение иностранное. Его ослеплял типичный для японского интеллигента того времени крайний национализм. Неохотно и вызывающе он согласился, однако, послушать своего собеседника, когда тот воззвал к его чувству справедливости и просил не выносить окончательного суждения о вещах, ему совсем неизвестных. Если он убедится, сказал он ему, что православное учение худо, то он будет вправе отвергнуть его.

По отзывам обращенного и других последователей православного миссионера, в самих беседах отца Николая с Савабе проявилось благодатное действие его проповеди, напоминающее явления, которые описываются в Священном Писании и в житийной литературе.

При первой же беседе озлобленность Савабе уступила место интересу. Жрец вынул из кармана широкого рукава своего кимоно тетрадку и карандаш и стал записывать слова отца Николая, при паузах погружался в глубокое размышление и не заметил, как прошли часы. Сам он попросил продолжения беседы, стал приходить все чаще, через некоторое время он начал добиваться выписки из пекинской русской Православной миссии Библии на китайском языке, а затем и приступил к переводу полученных книг на японский язык.

В письме от 20 апреля 1865 года отец Николай писал:

«Жрец с нетерпением ждет от меня крещения. Он хорошо образован, умен, красноречив и всею душой предан христианству. Единственная цель его жизни теперь – послужить отечеству распространением христианства, и мне приходится постоянно останавливать его просьбы из опасения, чтобы он не потерял голову, прежде чем успеет сделать что-либо для этой цели».

Своего первого обращенного ученика проповедник не только старался уберечь от опасности, но и испытывал. Он не хотел крестить его, не проверив прочности и твердости его веры.

Сам Савабе рассказывал потом о своих первых затруднениях. Он не мог открыто читать Евангелие, так как это было сопряжено с опасностью для его жизни, и нашел такой выход: совершая еще свои службы в языческом храме, он клал перед собой Евангелие и читал его, постукивая в гонг, так что никому из присутствовавших не приходило в голову, что он читает христианскую книгу. Его русский наставник следил за его духовным преображением и, памятуя, что в жреце первоначально, как в Савле, горел дух гонителя, при крещении нарек его Павлом. «Перед моими глазами, – говорил он, – совершился процесс рождения человека к новой жизни благодатию Божиею, а за моими глазами начинался уже другой процесс – испытания и укрепления сил новорожденного Павла».

Когда христианство стало свободным в Японии, судьба Павла Савабе и обращенного им врача Сакаи (принявшего христианское имя Иоанн) резко изменилась. В 1875 году оба они приняли священство. А в 1907 году протоиерей Павел Савабе, уже глубоким старцем, выступал на Церковном Соборе в Токио, призывая многочисленных к тому времени священников-японцев помнить слова Христа:

«Идите! Я посылаю вас, как агнцев среди волков. Не берите ни мешка, ни сумы, ни обуви…»

Память протоиереев Савабе и Сакаи православные японцы почитают как память первых пастырей, вышедших из народа. Бывшие в первые годы трудов архиепископа Николая его ближайшими сотрудниками и друзьями, они вошли в историю японской Церкви как ее светочи и апостолы.

Мать Мария

Посмертно вышедшая ее книга озаглавлена так: «Стихотворения, поэмы, мистерии, воспоминания об аресте и лагере Равенсбрук». Немного ниже на обложке – овал, а в овале – второй овал чуть склоненной набок головы женщины в черной косынке (монашеский «апостольник»).

Большой умный лоб, очки, во всей фигуре какая-то напряженность, ожидание чего-то... И в этом совершенно особом, своеобразном ожидании мать Мария провела всю свою жизнь. Есть в мире ожидание созерцательное, пассивное (картина Рериха «Вечное ожидание»). У матери Марии было творческое, кипящее, активное ожидание, всею силой воли устремленное к ожидаемому...

Молодость, поэзия, революционные кружки, первая книга стихов (1916) c характерным заглавием «Руфь». Первое замужество... Думские круги, революция... Этот период жизни матери Марии мне мало знаком.

Первая моя встреча с ней была в двадцатых годах в Париже в доме «Движения» на Монпарнасе. Елизавета Юрьевна Скобцова (фамилия ее второго мужа) – энергичный работник Русского студенческого христианского движения.

Широкое лицо ее, доброе и твердое, волевое, щурящиеся близорукие глаза, речь, почти всегда быстрая, с легкой и такой характерной для русских интеллигентных людей тонкой улыбкой пренебрежения к своей очень серьезной и значительной теме; папиросный дым, спутник напряженных мыслей, скрываемых волнений и ожиданий...

В тридцатых годах Елизавета Юрьевна постриглась и основала «Православное дело». В сущности, это что-то вроде «Общего дела» философа Н.Ф. Федорова, то же «воскрешение из мертвых». Только у Федорова речь идет о всех мертвых прошлого, а мать Мария воскрешает современных. Прежде всего она хотела воскресить монашество.

Она жадно выискивала, еще до своего пострига, в житиях святых человеческие черточки и примеры самоотвержения, подвига «в миру», служения Богу через мир и в миру; она перелагала этот материал на современный язык (ее сборники «Жатва Духа»).

После на своем монашеском примере она захотела осуществить свою затаенную мысль о полном самопожертвовании инока служению ближним, об освобождении его от всего «условного», «византийского», о возвращении его к примитивной простоте религиозного вдохновения. Иногда мне кажется, что она специально только для этого приняла постриг: чтобы показать все это на своем жизненном примере, доказать возможность и нужность этого в Церкви. Свой клобук она сняла сейчас же после пострига, почти все помнят ее в черной косынке, «апостольнике», не по уставу сдвинутой к затылку.

Сущность ею начатого «Православного дела» можно было бы охарактеризовать как попытку создания социального христианства, «социального монашества». Мать Мария была, конечно, права в стремлении (не просто стремлении, а в огненном стремлении) обратить себя, как часть Церкви, ко всем обездоленным в мире. В этом была вся простота и высота ее программы, вся правда ее человеческого и диаконисского служения (ибо она, конечно, была восстановительницей – в иноческой форме – древнего прицерковного служения диаконисс). Но горячая, неудержимая натура ее внесла в это служение и долю общего социального (даже революционного) протеста против «бытовой тины» мира и всей мировой нравственной недостаточности.

Можно справедливо сказать, что служение матери Марии было даже не социальным, а каким-то все время вызывающе-пророческим. Она ворочала тысячелетние камни «уклада», она боролась с «бытом», «с условностями».

Конечно, прежде всего она бросилась кормить голодных. Ее материнский инстинкт, не насыщенный двумя прекрасными детьми, обратился ко всему миру, особенно к миру бездомному, бедному, отверженному, умалишенному, пьяному. Здесь, в помощи этому миру, она была подлинным поэтом. Она не имела высшего наслаждения, как что-то сделать для опустившегося «на дно» человека. Всех этих «ночующих под мостами Сены» она пытается накормить и без поучений образумить. Устраивает общежития для одиноких и бедных женщин. Столовая при ее общежитии всегда полна бедных. Мать Мария ездит в район большого парижского рынка и там получает остатки бросаемых овощей и всякую подобную отверженную снедь. Из этого отверженного торговцами она готовит еду для «отверженных» миром людей...

В один из своих приездов в Париж я вижу мать Марию увлеченной еще одним, действительно замечательным делом: она предприняла освобождение ряда здоровых, в сущности, людей, оставленных за неимением родных в домах умалишенных. Исследовав казенные психиатрические лечебницы в разных местах Франции, она увидела там много забытых миром русских людей, для освобождения которых нужно только взять их кому-нибудь на поруки… Она стала их освобождать. Это дело было, возможно, высшим осуществлением ее «социального христианства».

Она посещает христианские конференции молодежи, ездит в балтийские страны, выступает, читает лекции, участвует в религиозных прениях, укрепляет в вере людей, организует в Париже беседы с литераторами и поэтами при помощи одного из ближайших помощников своих, известного зарубежного литературного критика К.В. Мочульского. В ее общежитии на рю Лурмель в 15-м арондисменте Парижа, где живут русские, калейдоскопом проходит все, что только можно сделать для ближнего, и все, кому что-то можно сделать. Там есть храм (бывший гараж), столовая, убежище для одиноких, престарелых, «психически амбулаторных», прием «опустившихся»; лекции на темы чисто религиозные и связанные с философией, наукой, искусством и социальными проблемами; кружки – лаборатория новых рецептов «социального христианства»...

Мать Мария сидит и всегда что-нибудь делает во время разговора; обычно – вяжет или штопает. Стекла очков поблескивают, глаза тоже. Умно и охотно говорит мать Мария. «Апостольник» совсем на затылке, не по уставу; речь всегда меткая, затаенно-порывистая, словно облегчающая себя в высказывании. Улыбка добрая, но когда речь заходит о каких-либо действиях или мнениях «традиционной» общественности, сквозь пророка вдруг начинает искриться общественный деятель. Это травма (благородная, конечно, травма) неизжитых устремлений молодости. В этом отношении мать Мария оставалась молодой, моложе своего человеческого опыта, своего чина, моложе своей христианской всеобъемлющей любви. И этот политический задор, романтическая «душа прошлого» мешала бедной матери Марии быть матерью для всех, совершенно для всех, к чему она стремилась, чего она так хотела… Очищение от нелюбви к последнему своему врагу, врагу социальному («недругу по социальной философии», как сказал бы Бердяев), по-видимому, свершилось во время последней ее агонии в лагере Равенсбрук. «Недруг по социальной философии», я думаю, для матери Марии был единственным недругом и ее лично, и всего мира... Какая удивительная метафизическая логика в ее последних страданиях!.. Она была из тех людей, кто в жизни бравировал, манифестировал, демонстративно подчеркивал свое несогласие – со злом, конечно. Она была из тех, которые с упоением исповедовали. Главная слабость этих людей – выбор наиболее рискованного... Воля, сильная и добрая, брызжет из матери Марии. Сверкающие брызги воли источают ее слова, дела, поступки, планы...

Какой иной могла быть ее позиция в Париже во время немецкой оккупации, как не всецелая, упоительная, вызывающая, приглашающая на единоборство социально-манифестационная, исповедническая, демонстративная помощь евреям? Если для некоторых христианских душ и пастырей в Германии было внутренней необходимостью иногда хоть немного посидеть в берлинских скверах на желтой скамье для «неарийцев» или оказать особенное внимание обреченному бледному человеку, идущему по улице с желтой звездой на груди, то сколь более матери Марии в Париже было необходимо не только себя, но и свое «Православное дело» отдать в это время на анти-антисемитскую положительную помощь евреям. Отличие нацистского гонения на евреев от прежних в том, что христианство еврея теперь не спасало; оно его не делало «арийцем"… Его могли спасать только сами христиане, «арийцы».

Такое христианство – героическое, сопряженное со страданием и опасностью, – было двигателем и существом матери Марии. Никакое другое христианство ее не интересовало. И вот она предпринимает нечто со своими будущими сомучениками – с отцом Дмитрием Клепининым, с сыном своим Юрием и другими... Кого-то стала сразу спасать, кому-то организовывать спасение, облегчение... На этом именно – и на общей ее, конечно, гражданской оппозиции нацистскому режиму – закончилась предпоследняя жизненная страница матери Марии. И началась последняя...

«Мне хочется представить себе, – говорит мать Мария в одной своей религиозно-философской статье, – некий мир неродившихся душ, некую фантастическую возможность сознательно живущего утробно человечества. Каждый младенец в утробе своей матери, по этому представлению, имеет некоторое сознание того, что его окружает, некое даже философствующее представление о смысле своей утробной жизни, и существует, так сказать, даже и некоторое коллективное сознание утробных младенцев. Они чувствуют свой физический рост, поступательное движение развития, они питаются, они двигаются, они лично воспринимают усталость или болезнь матери, им бывает легче или труднее жить – в их утробной жизни возможны очень определенные несправедливости, одному лучше, чем другому, один несчастнее другого. Но перед ними всеми стоит одно, что определяет всю их судьбу, что является самой безграничной трагедией для всего утробного мира: они должны родиться. Они знают, что это значит: в пределах их жизни это значит, в первую очередь, ничем не оправдываемое страдание. В самом деле, если рождение ребенка так мучительно для сильного, развитого, хорошо защищенного организма матери, то совершенно ясно, что только отсутствие сознания не делает рождение для ребенка совершенно непомерным, ни с чем не сравнимым страданием. Черепные кости деформируются, он задыхается, первый вздох режет его легкие, как острый нож. И к тому же рождение опять-таки может индивидуализироваться, быть более счастливым или более тяжким.

Одно в нем несомненно: известное опытом изученной утробной жизни младенца уходит в неизвестное, а может быть, даже в ничто, потому что какие у него доказательства, что после конца его утробного существования будет еще что-то, а не просто черная пустота, какие доказательства, что он действительно должен родиться для новой жизни, а не только умереть для старой, утробной. И если бы было в действительности какое-то коллективное сознание утробных младенцев, то они воспринимали бы рождение одного из них лишь как уход от общей жизни, как выбывание, то есть как смерть. Для утробной жизни родившийся – умер, в ней его больше нет, она понесла утрату. О дальнейшем можно только строить предположения: может быть, оно существует в каких-то иных формах бытия, а может быть, его рождение увело его в полное небытие.

И можно себе представить некую нравственную бухгалтерию этого утробного мира, в которой будут подытожены обе страницы бухгалтерской книги, и будет по этому итогу ясно: страданий было много, гибель была мучительной, зачем это было – неизвестно, а может быть, и вообще незачем. И нет никакого оправдания этой муке, нет никакого смысла в ней, она сама в себе и собой исчерпывается. Более того, можно себе представить и нечто подобное сознанию Ивана Карамазова, который возвращает почтительнейше свой билет Богу, не желая принять предполагаемого блаженства земной жизни ценой муки рождения в нее.

Апостол Павел сказал: «Сеется тело душевное, восстает тело духовное». Можно перефразировать его и сказать: «Сеется тело телесное, восстает тело душевное» – в такую же неизвестность, в такое же как бы небытие, через подобные же теснины рождения (смерти). Разница только в том, что тут мы допускаем возможность сознания, которого на самом деле в утробном мире нет, а потому нет и чувства зла и страдания. Тело душевно претерпевает рождение (смерть), не сознавая этого, а потому не спрашивает, не ощущает никаких конфликтов, никакой трагедии, но ведь по существу она – та же...»

Если мать Мария не сделалась писательницей, то лишь оттого, что была слишком живущей в этом мире; слишком интенсивны были ее рефлексы. Ее жизнь вся – полыхание. Это видно в стихах слитно-отрывочных, громоздящих чувства, мысли и переживания, как, например, в псалме «Похвала труду»:

Тот, Кто имеет право приказать,

Чьей воле всегда была покорна,

Опять велел мне: «Ты должна назвать

Тут, на земле, средь вечной ночи черной,

Tо, что во тьме cвepкaeт, как алмаз,

Что плод дает сторицею, как зерна,

Упавшие на чернозем. Средь вас,

Из персти созданных, есть отблеск Славы,

Есть отблеск Красоты среди прикрас,

Есть нечто...»

И матерински говорит мать Мария: «Пусть сейчас в каком-то безумии и ребяческом легкомыслии материалисты объявляют все роковые вопросы уничтоженными, перед ними остается только одно: сегодня человек все разрешил, всему нашел правильный и справедливый исход, а завтра его раздавит автомобиль или он отравится тухлой рыбой, и от всей его справедливости и от всей его гармонии ничего не останется – холмик на кладбище или горсть пепла в крематории. Очень нужна тогда ему вся его справедливость. Смерть одарит его близких только одним этим нерешаемым вопросом сама собою. И он уничтожит ответы на все другие вопросы и упрет человеческое сознание в неутоляемое отчаяние бессмыслицы, – тогда он отвержется не только от Бога, но и от мира, и от себя, и от всего, и станет ничем...

Тут Эвклидов ум ничего разрешить не может; только вера способна дать нам ответ. Но не вера в то, что Бог сможет бывшее сделать небывшим, не вера, которая в отчаянии толкается о гробовую крышку нашего земного неба, а только вера, упраздняющая смерть.

И мы верим. И вот по силе нашей веры мы чувствуем, как смерть перестает быть смертью, как она становится рождением в вечность, как муки земные становятся муками нашего рождения. Иногда мы чувствуем приближение к нам часа этого благодатного рождения, что и мукам готовы сказать: «Усильтесь, испепелите меня, будьте невыносимыми, скорыми, беспощадными, потому что духовное тело хочет восстать, потому что я хочу родиться в вечность, потому что мне в этой поднебесной утробе уже тесно, потому что я хочу исполнить назначенное, потому что я хочу домой, к Отцу, и все готова отдать и любыми муками заплатить за этот Отчий дом моей вечности».

Книга, вышедшая в Париже, говорит об умученной земной жизни, о последнем «огненном испытании» духа и тела, о ее переходе в «Отчий Дом». Матерь Мария, образ подлинно человечной души, встает перед нами со всей теплотой, присущей нашей жизни, которую не прервала, а только освободила от всего бессмыслия (и бессилия земного), от всех мучительных подвигов, от всех человеческих непониманий, от всего человеческого несовершенства газовая камера лагеря Равенсбрук.

Тереза Индии

Заканчивая свою поездку по Индии в 1964 году, папа Павел VI при отлете из Бомбея подарил свой автомобиль одной бедной монахине. Обратившись к провожавшим его, он сказал: «Уезжая из Индии, я оставляю свой автомобиль Терезе, начальнице миссии помощи бедным, чтобы помочь ей в ее миссии любви».

Матери Терезы не было в аэропорту. Она была в это время на окраине Калькутты около умирающего старого человека, руки которого были, как две сломанные палки, а лицо похоже на темный пруд, где нет никакого движения. Только его глаза приоткрывались и спрашивали, сколько еще ему осталось жить в этом мире. А мать Тереза говорила ему на бенгальском языке слова утешения и любви и звала его по имени.

Онил был найден в придорожной канаве. Ни одна больница не приняла его. И никто в этом огромном городе, где три тысячи районов официально названы трущобами, не нашел времени подержать его за руку, когда он умирал. Слишком много было в этом городе таких умирающих! Тереза нашла его. Она перенесла старика в свое убежище для умирающих бедняков. За четырнадцать лет работы в своей общине Тереза подобрала более двадцати одной тысячи человек, умиравших на улицах и свалках Индии.

Мать Тереза родилась в Скопье, в Югославии, 27 августа 1910 года, в семье албанского торговца.

«Когда мне было 12 лет, Господь призвал меня», – сказала она.

Подымание бесчисленных человеческих тел согнуло ее тело. Она вела жизнь, подрывающую силы, и не давала себе нужного отдыха; она засыпала в багажных сетках вагонов третьего класса, передвигаясь по Индии, создавала дома помощи бедным, больным и умирающим. Страдания тысяч людей отразились на ее лице, бледном, как камни гор Югославии.

«Как ты себя сейчас чувствуешь, Онил?» – спросила Тереза умирающего.

Ему было плохо… Сестрам иногда удавалось подбирать таких людей вовремя. Половина их возвращались к жизни. Но для этого старого человека, голодавшего так долго, уже не было возврата к земле. Ни пища, ни лекарства не могли его спасти.

«Я жил, как животное, а умираю, как человек…» – прошептал старик.

Тереза несет в Индии служение белого ангела в сари, творящего чудеса. Служению ее нет конца. Калькутта для нее – nirmal hriday, город умирающих нищих.

Вот ей принесли человека, половина тела его изъедена раком – еще одного из тех, кого больницы не принимают. Зловоние идет от него. Брат милосердия, вычищая червей из запущенных ран больного, не выдержал, у него началась рвота. Мать Тереза сама занялась этим больным. «Как вы можете выдержать этот запах, что от меня идет?» – спросил больной. «Это ничто перед теми страданиями, которые вы переносите», – ответила Тереза. Через некоторое время больной сказал: «Вы не человек, люди так себя не могут вести, как вы»! И, умирая, добавил: «Слава вам». – «Нет, – ответила Тереза, – слава таким, как вы, которые страдают со Христом».

Смысл жизни ее – стать звеном, соединяющим человека с Богом. Тереза так это поясняет: «Мы видим Христа под двумя видами: в алтаре, под видом евхаристического хлеба, и в городских трущобах, в страждущих людях, забытых другими людьми. Когда я вижу тело, изъеденное червями, я его касаюсь, как Тела Христова. Я в это верю, как в слова Христовы».

Тереза сказала, что она служит и тем, кого не может спасти от смерти. «Самое ужасное в смерти – это то, что человек принужден ее встречать, вечное свое будущее, в одиночестве. Болезнь, более ужасная, чем проказа или рак, болезнь нашего века – не быть нужным никому».

И вспоминает Тереза один телефонный звонок в Нью-Дели. Ей сообщили, что какая-то женщина находится в мусорном ящике. «Мы приехали к этому месту и услышали плач под отбросами. Женщина была покрыта язвами, волосы ее были облеплены грязью. Мы ее повезли к себе. Она плакала всю дорогу и даже после того, как мы ее вымыли и уложили в постель. Наконец она сказала: «Я плачу не потому, что умираю, а потому, что все это сделал со мной мой сын».

Однажды одна из сестер общины Терезы позвонила из города Агры и сказала, что ей необходимо иметь пятьдесят тысяч рупий для создания приюта для детей. «У нас таких денег нет», – ответила Тереза. Но снова зазвонил телефон, это был звонок из газеты; матери Терезе сообщили, что она получила награду от филиппинского правительства и с ней денежную премию. «Сколько?» – «Пятьдесят тысяч рупий». – «Вижу, что есть воля Божия, чтобы был детский приют в Агре», – сказала Тереза…

С детских лет она хотела исполнять волю Божию во всем. И вот воля эта ей открылась и открывается – ежедневно и ежечасно.

Она открывается всем, кто ее любит и ищет.

Земля недостижимая

Весной 1956 года в Свято-Тихоновском монастыре в Пенсильвании тихо отошел от своей земной жизни большой мыслитель Православной Церкви и яркий деятель сербского народа епископ Николай (Велемирович). Доктор богословия Бернского университета, доктор философии Оксфордского университета, доктор «гонорис кауза» Колумбийского университета, епископ Николай благодаря своим книгам, статьям, лекциям – а главное, по духу своей жизни – может быть назван апостолом нашего времени.

Он говорил мне, что, уже получив все свои ученые степени, он поехал к родителям‚ простым людям старой Сербии, учиться у них глубокой вере в Бога и любви к Богу.

Приняв монашество в 1909 году, он в сане иеромонаха провел в России около двух лет, оставшись навсегда другом русских людей. Став епископом, он занял в Сербии древнюю Охридскую кафедру. Позже он был переведен на Жичскую кафедру и восстановил древнюю Жичскую обитель Святого Саввы.

Во время последней войны епископ Николай был арестован немцами и вместе с Патриархом Сербским Гавриилом заключен в монастырь Войловица, а оттуда перевезен в концентрационный лагерь в Германию. После своего освобождения он был приглашен в Лондон, потом в Америку, где оставался до своей кончины.

В Сербии преосвященный Николай был основателем большого народного религиозного движения «богомольцев», разветвления которого были не только в городах, но и в селах. Это движение объединило многих верующих, имело свои типографии, издавало религиозную литературу, распространяло Евангелие, воодушевляло нравственную жизнь народа.

Незадолго до своей кончины епископ Николай передал мне рукопись своего «Сказания о Стране Недоджии» стране, до которой нельзя дойти.

Я приведу отрывок из этого сказания епископа Николая, говорящего о победе высокой человечности над миражами человеческими.

«Мы хотели бы, но не можем начать свою повесть, как начинали древние летописцы: «Лета Господня такого-то...» Нет, тот год, в который случилось то, о чем мы будем говорить, не был «Господним Годом», если не считать, конечно, того, что Господь по-прежнему согревал Своим солнцем злых и добрых и посылал дождь на праведных и неправедных. Во всем остальном этот год, о событиях которого я буду говорить, был не Божиим – человеческим. Бог попустил людям творить их грешную, а не Его святую волю. Многие в миру читали утром и вечером молитву «Отче наш», говоря Господу: «Да будет воля Твоя, как на небе (между ангелами), так и на земле (среди людей)», но еще больше было в человечестве таких, которые хотели в жизни творить только свою – человеческую, грешную волю, составлять только свои – человеческие – планы и совершать только свои – человеческие – дела. Вместо Бога люди прославляли в мире только себя и других людей и, говоря, что они это делают ради человеческого счастья, разрушали, грабили, убивали и уничтожали все вопреки святой воле Божией.

Вот почему мне и стыдно начинать повесть о том времени словами древних летописцев: «Лета Господня такого-то...» Нет, я не хочу делать Праведнейшего Бога ответственным за зло людей и за всю человеческую неправду тех лет! Оттого скажем: лета человеческого тысяча девятьсот сорок четвертого, в июле месяце, было покушение на вождя немецкого народа Адольфа Гитлера. Среди заговорщиков находился и известный генерал Роммель. Первые вести о покушении и слух о том, что Гитлер убит, вызвали большую радость почти всюду в мире. Эта весть проникла и в концлагеря Германии, где миллионы осужденных и заключенных людей разных национальностей с нетерпением ждали своего освобождения и возвращения на родину. Возбуждая в немцах жестокую ненависть к другим народам, Гитлер этим вызывал и ответную ненависть народов.

Когда слух о гибели Гитлера достиг лагеря «Фихтенвальд» («Сосновый лес»), радость распространилась по всем его баракам, и она была так велика, что ее не могли скрыть. Особенное ликование было заметно в бараке № 99.

Но Гитлер оказался жив, и вскоре пришло распоряжение привлечь к ответственности тех, кто хоть в чем-нибудь выказал свою радость по поводу покушения на вождя. Комендантам всех концлагерей было приказано наказать сочувствовавших этому покушению. И приказание стало выполняться. Кровавая расправа пошла по всем лагерям, в течение нескольких суток в полуночной тиши слышался треск автоматов: люди выполняли свою, злую, а не Божию, милосердную, волю.

В лагерном бараке № 99 находились главным образом сербы, но было и несколько американцев; также были там русские, индусы, венгры, норвежцы и поляки. Старостой барака считался сербский капитан из офицеров запаса Спасо Спасович, бывший преподаватель гимназии.

Комендантом всего лагеря был д-р Иоганн Адлер, профессор университета, историк доктор Адлер очень ценил Спасовича за его знания, а еще больше за его безусловную честность и скромность. Но приказ, ему данный, был приказом. Коменданту лагеря приказано было ликвидировать бунтовщиков и прежде всего лагерников барака № 99.

Как христианин, лютеранин, доктор Адлер пуритански ценил правдивость и порядочность, ставя эти качества в человеке выше всяких отвлеченных схоластических рассуждений. Зная, что Спасович человек порядочный и правдивый, доктор Адлер во что бы то ни стало захотел спасти его, не допустить расправы над ним; он не хотел, чтобы кровь этого праведника пала на него и его детей. Но Адлер был подчиненным Гитлера и даже, отчасти, сторонником его внутренних социально-государственных реформ.

Как же ему было спасти Спасовича, старосту самого виновного барака? После бессонной ночи Адлер обратился в соответственную инстанцию, прося дать ему семидневный срок для расследования дела. Просьба его была удовлетворена. Но среди начальствующих находились лица, завидовавшие Адлеру. В расчете обвинить позже Адлера в мягкости и попустительстве, эти люди прислали в лагерь «Фихтенвальд» гестаповского оберштурмбанфюрера для участия в следствии над «бунтовщиками».

Так началось это судебное следствие над заключенными барака № 99 и прежде всего над их старостой сербским капитаном Спасо Спасовичем.

Доктор Адлер, созвав свой лагерный военный суд, пригласил на него представителя Тайной государственной полиции. Суд начался с допроса старосты барака № 99 капитана Спасовича.

– Как зовут тебя? – спросил следователь у капитана.

– Спасо Спасович.

– Что означает это имя?

– Оно означает Иисус Иисусович.

– Не еврейское ли это имя?

– Было оно когда-то еврейским, а теперь оно христианское.

– Кто ты по национальности и вероисповеданию?

– Я серб, православного вероисповедания.

– Имеешь ли высшее образование?

– Да.

– Какая твоя научная специальность?

– Я богослов и историк.

– Почему у тебя две специальности, а не одна?

– Я считаю, что эти две науки, история и богословие, нераздельны, и что одну нельзя по-настоящему понять без другой.

– К какой политической партии ты принадлежишь?

– Ни к какой партии я не принадлежу.

– Почему?

– Я убежден, что все политические партии обещают больше, чем могут дать; часто они ведут людей в Землю Недостижимую.

– Что ты этим хочешь сказать?

– Земля Недостижимая, я думаю, означает ту землю якобы всеобщего счастья, которую политические агитаторы всегда всем обещают, но сами ее никогда не видели.

В это время было сообщено, что в бараке Спасовича, в его матраце, была найдена рукопись. Ее велели передать следователю.

Вот какие мысли нашли тюремщики концлагеря «Фихтенвальд» в рукописи капитана Спасо Спасовича.

«В Священном Писании Божием неоднократно говорится о том, что люди – странники, пришельцы и гости на этой земле. И даже не знающий Священного Писания, но человек рассудительный, сам быстро может прийти к пониманию этого. Размышляя о мироздании, о всей жизни, гуляя средь кладбищ и свежих могил, человек вдумчивый непременно приходит к мысли, что он – странник и гость на земле. И как только он постигнет эту очевидную истину, его сердце начнет горячо искать ответа на следующие три вопроса: если мы странники в этом мире, где же цель нашего пути? если мы, люди, – пришельцы на этой земле, то где же наша постоянная родина? и если мы гости тут, чьи же мы гости?

На Балканах простые люди дают ясные ответы на эти три основных вопроса жизни. Таково преимущество простых людей: не зная многого, они знают главное. На первый вопрос, о цели нашего пути, самосознание народное отвечает: мы созданы не только для этого мира, но и для иного, вечного. На второй вопрос, где наша постоянная родина, сознание народа отвечает: отечество наше там, где наш Отец. А наш Отец – Бог. Настоящий наш дом – в Вечности Божией. На третий вопрос о том, чьи же мы гости на земле, народ отвечает: слава Господу Богу – мы Его гости.

В этих ясных, простых, недвусмысленных ответах заключается глубокое и целостное понимание жизни, та жизненная философия, которая никогда никого не приводила к разочарованию или самоубийству. На этой жизненной философии утверждалась веками и складывалась практическая и общественная жизнь. Кто хочет вознестись над сознанием народным, тот падает в пропасть. Возноситься над верой народа стали материалисты и агностики. Рассадником их явилась Европа.

Материалисты на три главных вопроса жизни отвечают так: мы не странники здесь, на земле; мы – продукт этой земли, как все личинки, моллюски и микробы. Земля нас всех производит и берет обратно. На Земле все наши человеческие начала и концы... Нет, мы не пришельцы на этой Земле! – говорят материалисты. – Мы хозяева и владыки земли. Мы не гости в этом мире, мы владетели мира.

Так думают материалисты, не веря в душу бессмертную, но веря в то, что у человека души нет и что душа – это вроде как ноготь на пальце. Каков путь отрезанного ногтя, таков и путь «души"… Так говорят материалисты. Агностики говорят несколько по-другому. Они говорят: мы знаем, что мы путники в этом мире, но не знаем, где наше начало и где цель нашего пути. Мы замечаем, – говорят агностики, – что мы пришельцы в мире, но не ведаем, где наша истинная родина. Мы ощущаем, что мы чьи-то гости на земле, а чьи мы гости, не знаем.

Долгое время христианская Европа давала ясные, положительные ответы на эти вопросы жизни и смерти. Гораздо более ясные и логичные, чем древняя политеистическая Эллада, Египет, Персия или Индия. Европа руководилась тогда Божественным Логосом, сошедшим на землю именно для того, чтобы логикой небесной заменить ошибочную земную логику. Являя людям Истину Собою, в Своей Личности, Божественный Логос, Христос хочет дать покой человеческой душе, уставшей от бесплодных исканий истины в бездушных вещах, уставшей от поклонения твари вместо Творца. До Христа люди обожествляли вещи, животных и людей, думая в тленном видеть истину. Логос Божий явился людям, чтобы освободить человеческий ум от слепой власти природы и направить его к Самому Разуму Истины в лице Единого Истинного Бога. Христос пришел в мир, чтобы помочь людям отличить Истину от ее внешних символов и образов и научить людей ценить и любить превыше всего личность человека ради любви к святейшей Личности Господа Творца.

За последние столетия Западная Европа пришла к разногласию с Церковью и впала в жестокую борьбу с ней. В итоге этой борьбы Европа еще глубже погрузилась в кровь, чем некогда в борьбе с гуннами и сарацинами. Страшная братская кровь омрачила духовные горизонты Европы; многие умные, но озлобившиеся сыны Церкви отвернулись от Божественного Логоса, от небесной логики и вернулись к суетной логике язычества. Случилось с людьми то, о чем так красочно пишет апостол Петр: «Пес возвращается на свою блевотину, и вымытая свинья идет валяться в грязи» (2Пет. 2:22). Познав Истину Единого Живого Бога, Европа снова повернулась к немощным стихиям мира и к тварной природе, чтобы ее спрашивать об истине, и наконец эту самую природу, в ее совокупности, в образе «материи», провозгласила своим божеством.

Не всегда справедливая и верная духу Христову, часто слишком суровая, церковная иерархия, с одной стороны, и озлобленная интеллигенция, с другой, превратили христианскую Европу в «дом, разделившийся сам в себе». Грозно звучит сейчас апостольское слово о язычниках древних времен, которые, считая себя мудрыми, обезумели. Это слово говорит и о нас. Но еще страшнее пророчество одного святого и прозорливого человека о новом язычестве. «Придет время, – сказал Антоний Великий, – когда миром овладеет такое заблуждение, что люди, потерявшие разум, будут мудрых считать безумными, а себя мудрыми».

Если бы материалисты и агностики могли скрыть свою слепоту от других и свое несчастье несли бы только в самих себе, это было бы еще полбеды. Но гонимые духом немирным и озлобленным, они навязывают самих себя народам, желая быть учителями и вождями людей. Этим они причиняют огромный вред человечеству.

Владея пером и словом, они рисуют народам манящие призраки земли обетованной, рая на земле, некую фата моргану в раскаленной пустыне... A когда захватывают они власть и берут управление народом в свои руки, волшебные миражи их начинают быстро таять и исчезают.

Грубая действительность открывшейся безводной пустыни начинает мучить и обжигать людей. И разочарованные народы проклинают пустую мечту своих вождей, которая их вела не в землю Обетованную, не в рай на земле, а в Землю Недостижимую».

Войново

В конце 1956 года в Восточной Пруссии (ныне это территория в Польше) скончался один из примечательных православных пастырей нашего времени отец Александр Аваев.

Есть пастыри, желающие объять мир, которым кажется, что все уголки Вселенной имеют к ним отношение. Отец Александр Аваев принадлежал к другому роду пастырей к тем, для которых их приходское дело заключает в себе весь мир; это был твердый хозяин своего, Богом данного ему сада, которому он посвятил свою жизнь. И, говоря о садовнике, надо сказать о его саде.

Более полутораста лет назад из России переселилась в Восточную Пруссию группа староверов, искавших свободы своей вере. Эти русские люди принадлежали к двум согласиям: к «поморцам», приемлющим брак, и «федосеевцам», брака не приемлющим. «Федосеевцы», не обинуясь, считали брак открытым грехом. Они были даже более снисходительны к «сокрытому греху», говоря, что «тайный грех тайно судится»... Несмотря на такое отношение к вещам, общество это не уменьшалось и пополнялось по закону всего живущего. Не оскудевала в Войнове и женская иноческая обитель «федосеевцев», где хранился, главным образом, этот дух федосеевской непримиримости к брачной законности.

Попав в конце XVIII века в Восточную Пруссию, принятые ею крепкие русские люди интегрировались в местную немецкую жизнь, сохранив, однако, до последних дней весь стиль своей русскости. Жили они в трех селах, и их насчитывалось до последней войны около тысячи душ. Главное их село называлось Войново.

С середины XIX века в этих русских селах Восточной Пруссии стало прорастать зерно православия, насажденное верой и усердием бывшего раскольника-начетчика, обратившегося к православию и сделавшегося известным единоверческим миссионером, архимандрита Павла Прусского. Зерно православия, им положенное у Мазурских озер, выросло в цветущий куст единоверия. К тридцатым годам нашего века треть войновцев была уже православною и имела свою единоверческую общину. Ее возглавлял протоиерей Александр Аваев.

Церковь общины стала и усыпальницей русских воинов, убитых в 1914 году у Мазурских озер.

Войновский приход входил в мое германское благочиние; оно состояло в юрисдикции Константинопольского Патриарха – Западно-европейского Экзархата митрополита Евлогия. Это благочиние православных приходов в Германии, имевшее до середины 1930-х годов девять приходов, было сокращено произволением гражданских властей до трех приходов, а шесть, с имуществом старых курортных церквей, было причислено к епархии другой церковной юрисдикции. И возглавлявший епархию этой юрисдикции преосвященный стал посредником между гражданскими властями Германии и теми тремя приходами, которые остались в благочинии Западно-европейского Экзархата. Положение было своеобразно, но имело не только одну отрицательную сторону.

Мне вспоминается следующий случай. Однажды в каком-то частном разговоре в начале войны на востоке отец Александр выразил своему собеседнику простодушную уверенность, что немцы будут разбиты. Это слово дошло до гестапо. И вот однажды меня приглашает к себе преосвященный Берлинский и просит срочно вызвать из Воинова отца Александра Аваева и прийти вместе с ним. В назначенный день мы с отцом Александром являемся к Владыке, тот прямо обращается к отцу Александру, спрашивая его, верно ли, что мнение о неизбежности поражения Германии было им выражено? «Да, Владыко, это было», – скромно и правдиво ответил отец Александр. Долг мой сказать, что Владыка, природный немец, сделал все, чтобы замять это дело и выручить отца Александра из беды.

Как сейчас, вижу этого моложавого и крепкого для своих лет, с черной с проседью бородкой, человека, четкие черты его лица, слышу всегда спокойную, несколько мелодичную русскую речь. Он был из офицеров запаса и оказался призванным в армию прямо из иноческой кельи Оптиной пустыни, где, приняв уже малый постриг, жил в обители рядом со своим старцем отцом Нектарием. Из русских монастырей до революции в армию не призывали только «манатейных» (давших обеты), а «рясофорных» брали. Отец Александр был призван. Рассказывал он, что светские люди ему советовали подать прошение о зачислении в какую-либо тыловую часть. Не решаясь этого сделать самовольно, он обратился за советом к старцу Нектарию. И старец сказал ему: «Ничего сам не проси, а иди, куда тебя пошлет Господь через людей и обстоятельства».

Инок Александр так и поступил. И Невидимая Рука повела его сразу на самые передовые позиции; он принял участие в первом наступлении русской армии в Восточной Пруссии, которое, как известно, закончилось разгромом наступавшей армии генерала Гененкампфа. Отец Александр был взят в плен немцами как раз у того самого места, где ему была свыше уже приуготовлена духовная паства и ждало его ответственное Божие дело. Войну он, действительно, провел в тылу, но не в русском, а в германском, в лагере для военнопленных.

По окончании войны и освобождении из плена, видя творящееся на своей родине, отец Александр задержался в Германии; и здесь-то он был призван к священству, рукоположен во иерея архиепископом Евлогием в берлинском Тегельском храме и получил назначение в Войново, в Восточную Пруссию. Там он и оставался до конца своих земных дней – три с половиной десятилетия. Таким образом, для тех, кто умеет видеть настоящее за оболочкой и скорлупой бытия, ясно, что отец Александр через войну, фронт и плен был послан из Оптиной пустыни в Войново, где оказался как раз нужным пастырем для этих мест, – спокойным, духовно трезвенным, хозяйственным и твердым, как адамант, в вере.

Был он терпелив и мужествен спокойным русским мужеством. Никакой ходульности религиозной в нем не было и в помине. Это был хозяин. Он укрепил, расширил приход, не прибегая ни к фанатизму, ни к елейности, а просто делая свое дело, молясь, примерно живя, трудясь на пасеке...

Службы в приходе этом шли строго по древнему уставу, по дониконовским церковным книгам. Вся церковь пела старинными распевами; воскресная всенощная шла там шесть часов. Слыша эти распевы, глядя на эти бороды и платочки, трудно было подумать, что стоишь среди самой немецкой страны, в Восточной Пруссии, а не в скиту у Белого моря...

Хозяйски относился отец Александр и к своим пчелам. Я иногда пользовался его медком, а когда сам бывал в Воинове, то ради праздника отец Александр наливал еще на трапезе гостям рюмку-другую меда, – того, о котором русские сказки и былины говорят: «мед-пиво пил»... Впервые в жизни я тогда отведал у отца Александра в Воинове этот янтарный чистый напиток древней Руси.

В Воинове отец Александр основал и женскую обитель, ради миссии. Наблюдая действия раскольниц, он, кажется, пришел к убеждению, что женское миссионерство в селах выше мужского. Отчасти это справедливо. Во время гонений на Церковь в России это подтвердилось. Начало обители положила одна престарелая вдова, прихожанка берлинская, ныне тоже покойная, Елена Ивановна Коренева.

Отношение к раскольникам у отца Александра было твердое и одновременно мирное, добросердечное. Иначе сказать, настоящее пастырское. Он отечески жалел этих людей, их огромную, не преображенную душевную силу, обращенную на поддержку заблуждений, освятившихся в их сознании веками и отцами. Церковь мудро оставляла переходившим в православие всю их обрядовую старину, выводя отечески этих людей из порочной философии гнушения браком, позволявшей им возводить лукавство на степень добродетели.

Отца Александра уважали в Воинове, и время от времени к семье православных присоединялась та или иная душа…

Связь с отцом Александром я имел до последних дней. Она поддерживалась через одну прихожанку Воинова, переселившуюся со своей семьей в Америку. Она писала ему в Польшу, передавая мои приветы. И он неизменно слал через нее приветы «дяде Ивану», как условился называть своего бывшего благочинного, живущего за океаном и за тем занавесом, который сдвигает человеческие понятия, искривляет слова, но не может и никогда не сможет задержать ни простых чувств, ни памяти людей.

Отец Георгий

Когда человек уходит с этой земли, появляется потребность постичь его черты. Есть неповторимость в каждом человеке. И провожать человека в вечность надо не общими словами похвалы – и даже, может быть, совсем не похвалой, которая есть тоже «суд» и, как всякий суд, принадлежит Богу, – а нужно давать ушедшему то, что больше и ценнее похвалы: бережно всматриваться в черты его душевного лица и выявлять то, что составляет его неповторимость, а также и общее наше с ним – и в нем – богатство.

Служение последнего протопресвитера военного и морского духовенства в России, отца Георгия Шавельского принадлежит истории Русской и Болгарской Церквей первой четверти ХХ века. Это служение примечательно в ряде отношений. Но я хочу передать не историю этого служения, а его характер, запечатлевшийся в моментах моего личного общения с отцом Георгием.

В начале тридцатых годов, вскоре после моего назначения в Берлин, я получил от отца Георгия предложение принять на себя устройство в болгарской столице Софии миссионерского монастыря. Формально это предложение исходило от митрополита Софийского Стефана, но отец Георгий был если не руководителем‚ то одним из главных инициаторов дела. Идея его была такова: широкие круги болгарской интеллигенции нуждаются в воцерковлении, в христианизации, в православной миссионерской евангелизации. Болгарская интеллигенция проходила в ту эпоху духовный этап русской интеллигенции 1860–1870-х годов, иначе говоря, кризис. Следя за книгоиздательством и бюллетенями «За Церковь», отец Георгий увидел, что мне близка духовная миссия среди интеллигенции. И когда у него, тогда профессора Софийской Духовной академии, и у митрополита Стефана зародилась идея создания миссионерского центра среди болгарской интеллигенции, мысль отца Георгия обратилась ко мне, человеку, в сущности, совсем неопытному и мало подходящему для такой ответственной духовной задачи в стране, языком которой, к тому же, я не владел. Но сама идея создания миссионерского центра для интеллигенции была чрезвычайно интересна и мне очень близка. Отец Георгий сообщил мне следующее: Болгарская Церковь, то есть Софийская епархия, которой управлял митрополит Стефан, полагает дать мне два монастыря, из которых один должен быть «хозяйственного» стиля, а другой «духовного». Один будет некой сельскохозяйственной фермой, дающей доход и обеспечивающей материальное существование другой обители, где устраивается миссионерский религиозно-культурный центр (со своей типографией и так далее). Предвидя все могущие возникнуть в подобной работе трудности, еще не давая своего окончательного согласия и не чувствуя еще для себя воли Божией в этом деле, я, однако, письменно уже стал обсуждать с отцом Георгием этот интересный вопрос и даже, помню, поставил ему ряд предварительных условий, обеспечивающих мне в этом новом для меня положении максимальную свободу действий.

Как сейчас, помню реакцию отца Георгия на эти мои условия: они его не испугали, он даже усмотрел в них нечто нужное для такого дела... Идея «белого иночества», то есть вовлечения и мирян в круг последних христианских идеалов и духовных реальностей, была, очевидно, ему тоже близка. Он понимал, что время бессольного историзма, отвлеченного морализма и интеллектуализма (коим, увы, полны духовные школы всех исповеданий) должно всемерно преодолеваться в жизни Церкви перед движущейся лавиной активной антирелигиозности.

Из этого «болгарского проекта» ничего практически не вышло, кроме нашего начавшегося личного контакта с отцом Георгием. Мой архипастырь митрополит Евлогий категорически высказался против моего переезда в Болгарию. Сколь знаю, и в самой Болгарии появилась оппозиция митрополиту Стефану в этом деле. Некоторые националистически настроенные иерархи не одобряли столь заметной акции в их Церкви хотя и братских, но все же иностранных деятелей... Этот эпизод характеризует отца Георгия, показывает широту его церковных горизонтов.

Перед войной, в конце лета 1939 года, я посетил Болгарию, и одной из первых моих встреч в Софии была встреча с отцом Георгием Шавельским.

Несмотря на его связанность корнями всей жизни с бытом и психологией дореволюционного русского священства, ограниченного в своем общественном служении народу стилем эпохи, в отце Георгии не было того, что так часто и в наши дни губит церковную жизнь, – провинциализма. Церковный провинциализм, психология «своей колокольни», неумение отделять большое, важное, мировое, Христово – от «своего», привычного, маленького, бытового, национального, раздирает Церковь и в наши дни, расплескивает глубину веры в душах человеческих и является одним из источников духовного бессилия в мире «христиан» и «православных» христиан.

В отце Георгии была, если можно так выразиться, духовная великодержавность. Он умел смотреть в сущность вещей. Дела «сего мира» не затмевали в нем веры. Отрадно было видеть, как он, один из самых ярких представителей Церкви царского периода, был совершенно свободен от психологии непременного и всегдашнего подпирания Святой Церкви какими-то земными властями или идеологиями.

Может быть, самый яркий из всех бывших до него протопресвитеров военного и морского духовенства в России, имевший административное положение архиепископа, возглавлявший тысячи военных священников и вдохновлявший их на трудное пастырское служение в условиях войны, он понимал со всей ясностью необходимость беречь Святую Церковь Христову от всяких захватов ее амвонов и кафедр людьми, только пользующимися Церковью как средством для земных целей, но равнодушными к ее высшим задачам и святыне.

Отмечая широту церковной перспективы отца Георгия как пастыря и писателя, можно сказать, что он имел живой ум и спокойное сердце – качества, ценные в человечестве, полном ленивого перед Божественными истинами ума и беспокойного среди земных ценностей сердца.

«Смерть за моим столом»
Рассказ священника

«Было время, когда мне хотелось быть настоятелем маленькой церкви в каком-нибудь провинциальном городке... Я мечтал о плюще, тянущемся по дымовой трубе, о садике с розами и жужжащими вокруг пчелами, о пастве, пребывающей в мире. Вместо этого мое время проходит среди убийц, воров и разбойников, и я должен жить и умереть с моей несчастной паствой», – так сказал о себе Ван Коенховен, настоятель церкви при исправительном доме на острове Рикер, штат Нью-Йорк...

Вот как пришло к нему указание, им угаданное и приведшее его к решению стать духовным пастырем и отцом заключенных.

Это было в 1932 году. Поезд только что тронулся со станции Саванна, и Ван Коенховен пошел в вагон-ресторан. Сев за небольшой столик, он увидел перед собою худого, бледного человека. Напряженные губы и темный блеск глаз обнаруживали сильное в нем беспокойство. Священник хотел заговорить с незнакомцем, но сразу увидел в глазах его чувство настороженности и недоверия. Внутренне пожалев его, он продолжал вызывать незнакомца на разговор. Тот стал уже проявлять некоторый интерес к беседе, как вдруг, когда он потянулся через стол за спичкой, Ван Коенховен увидел в кармане его оттопырившегося пиджака рукоятку автоматического пистолета. Зажженная спичка тряслась в бескровных пальцах незнакомца. «Простите, мой друг, у вас большая неприятность? – тихо спросил его Ван Коенховен. – Может быть, я мог бы вам помочь?» Незнакомец скомкал папиросу и пристально стал смотреть на священника. Медленно страшный гнев наливался в его глазах. «Вы лучше следите за своими собственными делами, батюшка», – наконец выговорил он. И, встав во весь свой высокий рост, он направился к двери и ушел в свой вагон.

Пообедав, Ван Коенховен вернулся к себе в купе.

Поезд вошел в полосу дождя; стало темно и зажгли огни; ничего нельзя было рассмотреть через мокрые стекла. Священник сидел в одиночестве и молился о том, чтобы иметь ему больше такта и разумности в общении с людьми. Но и закрывая глаза, он не мог избавиться от образа револьвера с черной рукояткой... Когда он открыл глаза, то увидел, что незнакомец сидит против него и силится улыбаться.

– Я, может быть, помешал вам? Вы дремали? Или молились? Я пришел вам сказать, что жалею, что обидел вас.

– Можно спросить, почему вы думаете, что у меня большая неприятность?

– Я увидел то, что у вас находится в кармане.

– Понимаю, – пробормотал он, – но что же из того, что вы увидели? Может быть, я еду на охоту, ничего в этом нет плохого, не правда ли?

– Но охотиться – на кого?.. – спросил священник.

– Глаза незнакомца сверкнули.

– Вы хотите это знать? Так слушайте же: я еду охотиться на ведьму, на лживую ведьму, и не успокоюсь, пока она не ляжет мертвой у моих ног.

Оказалось, что человек этот замыслил убийство своей жены. И он стал рассказывать, как он женился, как они с женой были веселы и радостны, когда его дела шли хорошо; когда же он потерял службу, жена все продолжала от него требовать новых платьев и духов; она была молода, красива и считала, что ей это все иметь полагается...

И вот однажды он украл автомобиль, хотел в другом штате его сбыть, но был пойман. Судья осудил его на пять лет.

– Во время моего заключения жена мне писала самые сердечные письма... И она все лгала! Приятель мой мне написал об этом... Сейчас я получил условное освобождение и вот с этим револьвером направляюсь теперь в мой город, прямо к ней!

– Вы, значит, хотите убить?.. Как имя жены вашей?

– Миля...

– Да стоит ли Миля, чтобы вас ради нее послали на казнь?

Рот его сжался...

– По правде сказать, мне и жить не хочется, – ответил он. – Я, может быть, использую этот револьвер и для самого себя... Ничто меня уже не остановит...

«Что я мог ему сказать? – продолжает священник. – Я чувствовал, что передо мной человек, которому причинили много зла; человек с израненным самолюбием, близкий к отчаянию...

И я еще чувствовал, что он пришел сейчас ко мне, сам того не сознавая, с тайной надеждою, что я помогу ему и изменю его намерение... И я начал говорить ему все, что приходило мне в голову. Я сказал ему о бессмысленности мести, о тяжких угрызениях совести, которые придут после преступления, о неизбежности предстать, наконец, перед Лицом Божиим и дать ответ за все… Я говорил, но чувствовал, что мои слова не доходят до него. И тогда во мне вдруг поднялось какое-то негодование на всю эту историю...

– Знаете, – сказал я, – что меня посвятили в священники всего два часа тому назад, в 11 часов 30 минут? Я только успел на этот поезд...

Я стал говорить, как, еще будучи в университете, боролся против своего призвания к священству и только в среднем возрасте убедился, что мое призвание истинно. Сорокатрехлетним человеком – сегодня! – я, наконец, сделался священником и еду сейчас в Нью-Йорк, в ту церковь, в которой я впервые почувствовал себя верующим...

Мой собеседник слушал...

– Хорошее возвращение для вас, – сказал он совсем тихим голосом...

Я понял, что он сравнивает мое возвращение со своим.

– Нет! Совсем не хорошее, – не только не хорошее, но ужасное! И вы знаете, по чьей это вине? По вашей. И вашей Мили. Сев в поезд, я был сегодня счастливейшим человеком, я достиг священного сана, моя душа была полна. И вот явились вы! Вы, со своим убийством в душе... Почему вы не встретились с пастырем более опытным, чем я, который знал бы, что вам сказать, как возвратить вас к здравому смыслу! Войдите в мое положение, – ведь я провалился, позорно провалился на первом же экзамене!»

– И знаете, – продолжал священник горячо говорить незнакомцу, – вы, в сущности, вовсе не хотите убивать свою жену! Вы ее любите, и потому ради нее вы совершили преступление, и потому так страдаете теперь, и оттого вам не хочется жить... A жена... Жена ваша вас тоже любит... Если бы она вас не любила, ради чего она продолжала бы писать вам о своей любви?.. Она бы бросила вас… Может быть, вы еще можете ее вернуть?.. Если же нет, вы можете совладать с собою... Я постараюсь помочь вам, и Господь Всемогущий да поможет вам...

– Довольно! – вскричал он, – пойдем...

«Мы вышли к сцеплению вагона, и он вытащил со смехом револьвер из кармана и швырнул его в темноту ветра и дождя.

– Вот она куда пошла, глупейшая мысль, – сказал он...

Свет в его глазах подтвердил, что убийство ушло из его сердца...»

Через некоторое время, уже спокойно, он спросил священника:

– Почему вас так затронуло мое дело?..

– Может быть, оттого, – ответил Ван Коенховен, – что нам надо любить ближних своих...

– Я думаю, многие заключенные хотели бы иметь вас своим ближним!..

«Эти слова, – заключает свой рассказ священник, – остались в моем сознании, и постепенно мои мечты о тихой церковке в маленьком городе поблекли вместе с садом и розами... Жизнь моя теперь проходит рядом с людьми, запертыми за высокими стенами. И я стараюсь, иногда с успехом, вести их к Тому Великому Узнику, Воскресшему Спасителю Христу, Который умер для освобождения всех нас от преступлений, нами совершенных».


Источник: Ценность и личность / Архиепископ Иоанн (Шаховской). - Минск : Изд. Белорусского Экзархата, 2011. – 544 с.

Комментарии для сайта Cackle