(Автобиографические записки Высокопреосвященнейшего Леонтия, Митрополита Московского1).
Содержание
Первоначальное воспитание Жизнь в Духовном Училище Жизнь в семинарии Жизнь в Академии О себе самом Назначение меня в Киев и пребывание в нем 1851 год Киевская Академия Митрополит Филарет Ревизия в Воронежской Семинарии Переход мой во Владимир и ректорство Семинарией Владимирской Ректорство во Владимирской Семинарии Новгородская Семинария Перемещение в Петербург и ректорство в Семинарии Служение мое в сане Викария С.-Петербургского Прибытие в С.-Петербург Митрополита Исидора и моя служба при нем Поездка в Париж для освящения церкви православной Штутдгардт и Висбаден Берлин и Потсдам Прибытие обратно в Петербург и обычная деятельность Епископ Нектарий; Иоанникий – ректор Академии. Расследование мое по делу о студентах и ревизия Академии Митрополит Исидор в первые годы своего служения в сане Митрополита в С.-Петербурге Назначение меня на Подольскую кафедру, переезд в Каменец Подольск, и пребывание в нем Замечания о Подольской Епархии и гражданской администрации во время моего управления 1864–1874 г. О бискупе Антонии Фиалковском О бискупе Боровском Каспаре Еще о Безаке О Подольских губернаторах нечто Мировые посредники в Подолии 1865–74 гг. Подольское духовенство в 1864–1874 гг. О Подольской семинарии Управление Херсонской Епархией Назначение мое в Варшаву; путешествие и подготовительная работа в С.-Петербурге по делам воссоединения Свидание с преосв. Иоанникием. Беседы с ним. Первые шаги моего управления Мое решение некоторых вопросов относительно воссоединения – а) Благовременно ли оно было б) Нужен ли и полезен ли был вызов Галичан для приходов поуниатских Гражданская администрация при очищении обряда в унии, во время воссоединения и после него Граф Коцебу Генерал-Губернатор Альбединский Непоследовательность действий администрации в Польше, как причина недостаточного успеха в преобладании русской народности и вместе православия
1887 г. Июнь – июль.
Пора мне оглянуться на прошедшее. В преполовении 7-го десятка лет жизни естественно воспоминать старое прожитое время, во всяком случае поучительное, по крайней мере для себя и для других некоторых. Многие пишут дневники, так называемые. И записываемые изо дня в день события частные и общие – интересны по живости и свежести впечатлений; но часто они страдают по самой живой современности недостатком беспристрастия. Воспоминания, заметки о прошедшем, теряя в живости, выигрывают в положительности исторической и трезвости взгляд на жизнь и события времени.
Первоначальное воспитание
Начну с сего. Родился в 1822 г. Генваря 22-го, как сам я в детстве узнал из пометки деда моего в современном календаре. Первоначальное детство моё проходило в слободе Новой Калитве (Воронежской губ. Острогожского уезда), как обыкновенно проходит детство в быту семейств духовных. Особенных впечатлений первых годов детства у меня не сохранилось в памяти, да их и не было. Читать и писать я выучился скоро, на 9-м году, и помню, что часто читал для своего деда престарелого (88 л. умер) заштатного уже протоиерея Даниила Лебединского богослужебные книги, которые он выслушивал лёжа большей частью на одре по болезни и исправляя мои ошибки по памяти. Дед мой был знаменитый протоиерей в своё время. Не получив никакого образования, он обладал крепким рассудком и огромной начитанностью, имел он хорошую библиотеку. Для слободы Новой Калитвы он был дорог, и памятен остался навсегда по своей деятельности, он выстроил превосходную церковь в слободе, трёхпрестольную, существующую даже в лучшем виде. Скончался он 1831 г., заблаговременно передав место священника своему сыну, моему отцу Алексею. По времени рождения я был третьим (всех было 7 детей). – На 10 году2 у меня явилась страстная охота учиться, – и я настаивал, чтобы меня везли в Павловское духовное училище, хотя срок для приёма давно окончился. Я поступил в училище тогда так называемое приходское двухклассное уже в октябре 1832 г. принятым, впрочем, прямо во 2-й класс. Наука скоро далась мне, и я к концу года занял первое место в списке разрядном. В 2-м классе учителем у нас был некто Минервин, знающий своё дело, но с некоторым самодурством. Не раз случалось нам мальчикам просидеть класс без учителя, или иногда и при нём без надлежащих занятий. Случилось как-то, – просидели мы послеобеденный урок (от 2 до 4 часов) и учителя не дождались; пробил звонок, и мы оставили училище, не успел я добежать до квартиры, а она была близко, зовут меня и возвращают с дороги других учеников. Учитель в возбуждённом состоянии входит в азарт, бранится, и меня – как старшего в классе подвергает наказанию, – и затем распускает всех по домам. Сделал расправу, – и конец.
Жизнь в Духовном Училище
В 1833 г. в уездное училище, какого не было в г. Павловске, я должен был отправиться в Воронеж для поступления в третий класс, или, как тогда говорили, в низшее отделение уездного училища. В Воронеже училище было переполнено учениками. Было по два отделения в классе, и все они имели по сто и более учеников. Понятно, как трудно было учителям следить за успехами воспитанников. Помогали, так называемые, аудиторы, или потатчики из лучших учеников, которые предварительно выслушивали уроки других по расписанию учителей, и записывали в так называемом номере степень знания урока знаками s, er, nb, ns, т. е. scit – знает, erranter – ошибочно; nb – нехорошо, ns – nescit – не знает. Отметки эти полагались к приходу учителя на столе, – и он, по своему усмотрению поверял их. Недобрые сцены припоминаются при поверке их. Жестоко наказывали розгами неисправных, а стояние на коленях за партой, или у порога – было обычно. Обращение с учениками было вообще суровое, и часто бестактное. Греческий язык и церковный устав в нашем 1-м низшем отделении преподавал учитель – некто С. П. Кутепов. Сам он плохо знал свой предмет, а любил рисоваться, и казаться знатоком. Раз как-то приехал на урок ректор Семинарии, архимандрит Варлаам (бывший впоследствии архиепископом Тобольским, и скончавшийся на покое в Белгородском монастыре). Учитель сразу струсил. Начинает ректор спрашивать одного, другого ученика; оказываются ошибки в переводе на русский язык; ученик конфузится. Ректор обращается к учителю: „Поправь, скажи сам“, – а сей сам сказал новую ошибку. „Дурак ты, учитель, – сам не знаешь“. Тут и большая грамматика греческая Лящевского, которую держал в руках Кутепов, не помогла. Вышла сцена пресмешная. Какой же авторитет мог иметь учитель такой перед мальчиками! Этот же господин приходит в класс однажды на послеобеденные часы, минут за 20 до окончания урока церковного устава в нетрезвом виде. Мы, мальчики, соскучившись долгим ожиданием наставника, расшалились, барахтались среди класса и конечно, подняли пыль. Вдруг входит Кутепов с бранью, криком. Быстро ушли мы на свои места за парты. Кутепов подходит ко мне и вопит: „Ты цензор, ты виноват в шуме и беспорядке“, – хлоп меня своей огромной ладонью по одной щеке, потом по другой; „к порогу“, закричал затем, – и меня раба Божия – сильно наказали, напрасно, можно сказать. Что мог сделать я, мальчик, хоть был я и цензор в классе, с другими шалунами, коих было достаточно в сотне учеников? Заношу факт в свои заметки потому, что он на всю жизнь оставил во мне впечатление тяжёлое, и в последствии послужил мне уроком для благоразумного обращения с детьми, когда самому пришлось быть начальником духовно-учебных заведений.
В 1-м высшем отделении или в 4-м классе Воронежского училища мне пришлось быть недолго, только первую треть, по случаю открытия в г. Павловске уездного училища 3-го и 4-го классов. Однако ж и одна треть эта мне памятна с некоторых сторон. Здесь преподавал латинский язык о. смотритель училища соборный иеромонах Игнатий, а греческий – иеромонах Феофилакт. Кстати, вспомнил я, что в 3-м классе латинский язык преподавал инспектор училища священник Никанор Глаголев во всех отношениях умело. Был он горяч, но добр, и мы любили о. Никанора, бойкого, живого. О. Игнатий с манерой иезуита был очень аккуратен, и знал свой предмет хорошо, но мы его не жаловали за притворство. Корчил он из себя аскета, не будучи таким на деле. До смешного иногда доходили его выходки. В классе у нас, в самые лютые морозы – не топили; холод заставлял мальчиков бить сапог о сапог, чтобы согреть ноги; от этого происходил шум в классе. „Что вы, что вы, дети? Духом Божиим грейтесь“, певучим тоном говорит о. Игнатий, – а сам сидит в кресле в тёплом подряснике, в тёплой рясе, и в теплейших сапогах, или иногда в котах. Руки до того зябли у нас, что нельзя было писать, перо валилось из рук от холода.
Иеромонах Феофилакт был совершенная противоположность – Игнатию. И по виду, и по жизни – это истинный подвижник, высокого характера; но болезненный, и от того часто раздражительный. С детьми он обращался большей частью ласково, по-отечески, преподавал греческий язык превосходно, как редкий знаток его. Будучи и библиотекарем, он почти жил в библиотечной комнате холодной, в училищном коридоре. С благоговением смотрели мы на о. Феофилакта, благочестивого, бескорыстного, умного и всегда почти задумчивого. После он определён смотрителем Задонского училища, и в Задонске скончался. Вечная тебе память труженик благочестивый!
В новооткрытое уездное училище в г. Павловске должны были из Воронежского перейти ученики Павловского, Острогожского, Бобровского и Богучарского уездов, конечно, не принудительно. И я мог бы остаться в Воронеже, имея брата в семинарии. Но по удобству содержания в Павловске, и по близости к родному селу (около 40 вёрст от Павловска), я предпочёл переселиться в Павловск вмести со многими другими товарищами. Это было в начале 1836 года. – Главным виновником открытия уездного училища Павловского был соборный о. протоиерей М. Донецкий. Он пожертвовал свой дом для 3 и 4 классов, хотя и сам в нём помещался, так как он определён и смотрителем училища. Открытие классов, помнится, последовало в феврале 1836 г. торжественно и в присутствии местной публики и новоназначенных учителей. Мне, 14-летнему мальчику, пришлось говорить речь при открытии, редактированную классным учителем Прозоровым. Началась новая жизнь. В 4-м классе нас набралось не менее 40 ч. Были и очень взрослые, 17, 18 л., если не более, таких было человек пять. Учились они плоховато, а по шалости были мастера. В певческом хоре, который скоро образовался из учеников, они пели басами. Припоминаю Соломина, управлявшего хором, и Ключевского; эти басы годились бы для любого архиерейского хора. Первый потом не пошёл далеко, – и был диаконом в Богучаре, кажется. Последний где-то затерялся. За исключением привилегированных большаков, все прочие занимались прилежно и вели себя благонравно. Общежития у нас не было. Все жили на квартирах по нескольку человек. Квартирные старшие наблюдали за порядком в квартирах. Не многие квартиры отличались удобством. Я, как primus, имел уже порядочный авторитет, имел репетиции, и содержал себя своими средствами, которых немного и нужно было при дешевизне и квартиры и припасов во время оно. На нас четвероклассников в городе смотрели с уважением; потому что кроме нашего было только одно светское училище для малолетних.
Преподавание предметов в IV классе шло удовлетворительно; но не ровно. Смотритель училища протоиерей Донецкий был строг; но по временам подвергаем болезни запоя, – и в это время сами учителя позволяли себе полениваться и даже не совсем прилично развлекаться. Бывали случаи, когда мы ученики просиживали в классе одни без наставника, и сами занимались уроками. Впрочем, учителя, по своим познаниям были у нас дельные. Из них особенной даровитостью отличался некто А. Н. Прозоров, довольно долго исправлявший должность инспектора. Он увлекал нас своим преподаванием библейской истории и хорошо учил латинскому языку; в обращении с воспитанниками был благороден. Впоследствии он был священником в с. Красном Землянского уезда и, кажется, благочинным. Учитель греческого языка – E. П. Владимиров (впоследствии протоиерей в Нижнедевицке). Этот, выглядывавший уже пожилым, наставник отличался и усердием, и гуманностью в отношении к нам; мы любили его за прекрасный такт. Помнится, он составил для публичного испытания разговор о пользе знания греческого и латинского языков. Разговор я с одним из товарищей, которого фамилию не припомню, произносил в присутствии публики. Он оставил во всех самое приятное впечатление. Кое-что из него припоминается мне и теперь. Жалею, что не сохранился он у меня в рукописи. Инспектором спустя довольно долгое время после открытия училища поступил к нам кандидат Киевской Д. Академии М. Б. Кутейкин, человек умный, добрый, по болезненный; не любил он мелочей, а оттого ускользало от его взора многое, на что нужно было обращать внимание. Вскоре он перешёл смотрителем Задонского училища. Обычный ход наших училищных дел нарушен был внезапным известием, что едет ревизор, да ещё какой? Сам ректор академии, знаменитый Иннокентий. Переполох сделался общий; но оказался страх напрасным. Архимандрит Иннокентий, после ревизии Воронежской Семинарии направлявшийся в Тифлис, по пути заехал и в наше Павловское училище, был в высшей степени ласков, деликатен, спросил по классам нескольких учеников по разным предметам, и скоро уехал. Лучшим ученикам (немногим) он оставил по 5 р. ассигнациями, и я получил их. Это было 1836 г. Как теперь вижу небольшого роста архимандрита с изящными манерами, приятным голосом и умным лицом. Мне он задал вопрос по географии: какие важнейшие реки в России. Мог ли я тогда думать, что мне придётся быть преемником его по Херсонской кафедре? Дивны судьбы Божии! В 1854 г. когда я был инспектором Киевской Академии, после ревизии Воронежской Семинарии, я посетил и Павловское училище, – как приятно мне было вспомнить прошедшее! Не без внутреннего волнения осмотрел я всё, что так давно знакомо. В недавнее время многое изменилось к лучшему с внешней, и вероятно, с внутренней стороны. И классы уже не там, где были у нас. В память своего воспитания в училище, я при помощи Божией, устроил там домовую церковь (1882 г.) во имя трёх святителей. Храню о нём доселе лучшие воспоминания.
Жизнь в семинарии
В 1837 г. перешёл я в Воронежскую Духовную Семинарию. Перевода училищным начальством удостоены для продолжения учения в Семинарии, многие. Но пришлось некоторым после поверочного испытания в Семинарии, возвратиться назад в училище на повторительный курс. Экзаменовали нас строго, привязывались к мелочам с целью сконфузить. Более других училищ потерпело Павловское, сколько и тогда мне было известно за несомненное, по личным отношениям ректора Семинарии архимандрита Елпидифора к протоиерею Донецкому. Вражда между ними была открытая; но оправдывает ли она месть на неповинных детях? В последнее время (до 1885 г.) продолжалась переэкзаменовка учеников, поступающих в Семинарию. Она имела, правда, смысл, когда училищное начальство (по уставу, предшествовавшему последнему преобразованию) обозначало в свидетельствах только успехи и поведение, не выставляя выражения: удостаивается перевода в I-й класс Семинарии. Но по старому уставу начальство училищное переводило, по её мнению, достойных. Зачем же выражать недоверие его рекомендации? Зачем ослаблять авторитет училищного начальства? А бедные ученики вместо отдыха в вакационное время должны были работать и зубрить разные вокабулы. Не говоря уже об отцах детей, и тем более о сиротах, которые несправедливо страдали, когда возвращали назад забракованных. Ведь – если какие ученики, переведённые в Семинарию, не годятся там, они сами собой выбудут. Недавно возвратились к старому уставу в отношении перевода, – и совершенно справедливо. Часто случается, что из слабых, по-видимому, в начале, учеников выходили после в успехах и даровании, далеко оставлявшие за собой лучших считавшихся.
Я поступил в 1-е низшее отделение Семинарии или класс Словесности (по нынешнему названию 1-ый класс) первым учеником. У нас было три отделения Словесности, по многолюдству учеников. Предметы ещё разделялись тогда, по крайней мере, по обычаю, на главные и не главные. Главным предметом в низшем отделении, конечно, считалась риторика или Словесность. Преподавателем её, профессором по-прежнему был М. А. Снежинский, вскоре постриженный в монашество с именем Митрофана. Он же скоро, затем, сделан был и инспектором Семинарии. М. А. Снежинский при самом начале учения дал нам предложение для сочинения такое: „Мысли и чувствования при вступлении в класс Словесности“. Моё сочинение вышло лучшее, и прочитано было профессором в классе. Сразу этим завоевал я свою репутацию в классе между товарищами.
Словесность мы изучали по Бургию на латинском языке с объяснениями и дополнениями на русском. Снежинский преподавал её нам отлично, и с высоким усердием, приспособляясь к понятиям учеников, и не скучая мало-понятливостью слабых. Примеры на разные риторические правила и на так называемые loci topici наставник избирал из лучших русских авторов духовных и светских в большом количестве, и мы заучивали их наизусть. Это приносило большую пользу, приучая учеников к изящным оборотам речи, и свободе языка. Строгое разграничение периодов и хрий с примерами приучало нас к логическому построению речи, а loci topici и источники изобретения на вопросы: cum, quomodo, quando, quibus auxilius и проч. обогащали мыслями сонные головы. Это была хорошая гимнастика для ума. Скажут: это схоластика? Пусть так: однакож она для нас вовсе не была скучна; всё зависит от метода преподавания. Сочинения на данные темы мы писали еженедельно, а иногда экспромтом в классе.
О. Митрофан (Снежинский) был и человек (хоть строгий) с нежной, прекрасной душой. Он принимал живое участие в учениках, следил за ними с отеческой заботливостью, и не опускал по инспекции проступков без взыскания, – что не нравилось шалунам. Называли его мелочным; но шалуны не понимали, что из мелочей составляется жизнь, и от них зависит направление её в добрую или худую сторону. Лично я с особенной любовью и глубоким уважением воспоминаю об о. Митрофане (скончался ректором в Полоцке). Я обязан ему очень многим. На 2-й год в Словесности я заболел тифозной горячкой в сильнейшей степени, и все уже, начиная с доктора (Малышева), отчаялись в моём выздоровлении. Но о. Митрофан, как лучшая сестра милосердия, сам ухаживал за мной с самоотвержением, и сверх чаяния, при помощи Божией я выздоровел. Вечная тебе память сострадательный наставник!
Из других наставников в I-м отделении с любовью припоминается П. Ф. Эвманский, преподававший гражданскую историю. Рассказ его был простой, обстоятельный, и занимательный. Помню, что он никогда не сердился, когда кто отвечал ему плохо, и делал замечания спокойно. Особенно хорошо он описывал нам бедствия разрушения Иерусалима, и почти со слезами рассказывал подробности, которые производили в нас потрясающее впечатление. В последствии Эвманский был кафедральным протоиереем в Воронеже, и там скончался.
* * *
В философском классе (переименованном потом в среднее отделение, а ныне равняющийся 4-му классу) в Семинарии нашей было два отделения. Я поступил 1-м учеником в первое отделение. Профессором философии у нас был И. П. Некрасов. Философия читалась в полном объёме. Учебной книгой было руководство Баумейстера; но его мало держались; выдавались записки, частью на латинском, частью на русском языке. Записки эти компилировались из академических лекций. Преподавание шло на русском языке, редко на латинском, так как не все ученики могли понимать сознательно латинскую речь. Сочинения писали по очереди то на русском, то на латинском. И. П. Некрасов преподавал с увлечением, с академическими замашками, обладал искусством излагать предмет ясно и обстоятельно, хотя не глубоко. Любил он распространяться иногда попусту, потому что не всегда готовился к урокам; но мы любили его за живость и приятное обращение: на повторении, на репетициях, чтобы отделаться от спрашивания, мы, бывало, заведём спор, делаем возражения, – и время уходит, а Некрасов разгорячится и оставляет репетицию на следующий урок. Некрасов особенно хорошо говорил несколько лекций о бессмертии души. Лучшие ученики читали много для уяснения философских вопросов. Я не поверхностно в подлиннике ознакомился с Лессингом, Кантом, Карне, не говоря уже о Баумейстере, который нам надоел своей схоластичностью. На экзаменах приходилось с ним возиться. Я имел случай прочитать лекции знаменитого Ф. А. Голубинского (брал записки у о. Инспектора Митрофана, который учил в Московской Академии) по онтологии и метафизике, – они много мне дали разъяснений философских вопросов. Читал впоследствии книгу „О конечных причинах“, – я многое припомнил из читанного в рукописи. Преподавание философии в христианском духе, как то велось в Семинариях, было весьма полезно не только для развития умственного, но и для твёрдости религиозных убеждений. В наше время немыслимо было вольнодумство антирелигиозное, которым заражались в новейшее время, к крайнему сожалению, и духовно-учебные заведения. Слава Богу, что оно проходит. Естественно вспомнить здесь изречение Бэкона: „leves gustus in philosophia ad atheismum ducere fortasse, haustus ad religionem si pleniores vero ducunt“.
Математику и библейскую историю читал для обоих отделений философских И. А. Мишин. Математику он сам знал очень плохо; читал по Сержинскому, а когда не приготовился, просто списывал из него на доску. Какое же он мог сообщить нам знание? Сами доискивались – х. Однакож Мишин был умный человек, только не по математике. С здравым умом он соединял и глубокомыслие; прекрасно писал и говорил проповеди, был богослов; а ему дали математику и греческий язык, а в придачу ещё – библейскую историю. Последнюю он анализировал с охотой и углублением; но по своей мешковатости и неповоротливости часто с трудом устно изъяснялся. Его не жаловал почему-то о. ректор Семинарии архимандрит Елпидифор, может быть по секретарству в Правлении, ибо Мишин был и секретарём. Смешная история мне припоминается, которую расскажу не в осуждение покойного Ивана Александровича. Как-то раз приходит в наш класс о. ректор на урок Мишина по библейской истории. Речь шла о ноевом ковчеге. Ректор сел за парту, и сказал: „Продолжайте, Ив. Александрович“. Смешался наставник, сробел и начал повторять: „Ковчег, ковчег, ковчег был четвероугольный, ну как наш корпус“, и далее не мог продолжать. Ректор и ученики, конечно, рассмеялись, – и концерт вышел и забавный, и жалкий. Ректор встал, обращаясь к нам, и сказал полусмеясь: „Ну занимайтесь: руководство у вас по библейской истории (Филарета) хорошее“. По уходе ректора, Мишин оправился, и с гневом начал резко о нём говорить: „Вишь пришёл экзаменовать меня; что тут смешного“? Обращаясь к мне в волнении спрашивал: „Ну, г. Лебединский, скажите: что тут смешного? Велика фря – ректор, ведь и я учился в Академии“. Не могло это конечно скрыться от Елпидифора, и он, как говорили, дал ему порядочную нагонку. Преподавай Мишин, например, Гомилетику, – иное дело; он был бы прекрасным учителем. Да простит мне покойный за рассказанный факт, который, конечно, помнят мои сотоварищи.
Во втором отделении философию преподавал профессор В. П. Остроумов. Он не походил ни по характеру, ни по методу преподавания на Некрасова. Умный и логичный, он читал сухо, но основательно; его уважали, но не любили за схоластическую сухость. Всегда он был суров и немногоречив. Любил, чтобы писали кратко сочинения. В критике он был беспощаден; это имело хорошую сторону, но у многих отбивало охоту к занятиям. Во всяком случае это достойный преподаватель, который имел больше, чем Некрасов (по душе поэт) философского духа. Сам я слушал его только раз или два. Говорю больше по отзыву его слушателей, и частью по личному знакомству. В обоих философских отделениях учеников было много, более 100 ч. Но, пожалуй, целая половина училась кое-как, лишь бы списать лекцию, вызубрить и ответить хоть порядочно. Было довольно и записных лентяев, которые и покончили науку, не перешедши за предел философского класса в обетованную землю богословия.
В Богословском классе в Семинарии было два отделения. Главным профессором в 1-м отделении был ректор, читавший основное богословие и догматику; во 2-ом инспектор (о. Митрофан), преподававший те же предметы. Ректор – архим. Елпидифор излагал свои уроки превосходно, ясно, отчётливо, логично. Но он был ректором только до конца 1841 г. Назначенный викарием Воронежским, он отбыл в С.-Петербург для хиротонии, и возвратившись епископом поселился в Алексеевском Акатовом монастыре. При прощании с ним в Семинарской зале учеников, я говорил речь; а потом, при поздравлении с саном Епископа в Акатовом монастыре, я также говорил речь в присутствии массы публики. Елпидифор оставил по себе отличную память, как ректор и профессор. При нём в Семинарии был строгий порядок, и она находилась, можно сказать, в цветущем состоянии. Пришлось мне ему отдать и последний долг в С.-Петербурге, когда я уже был викарием Петербургским, Епископом Ревельским. Он участвовал и в моей хиротонии 13-го марта 1860 г. Вызванный из Вятки, где был Епископом, на чреду для заседания в Св. Синоде, он, вообще слабый здоровьем, заболел сильно, и скончался в сане архиепископа Таврического, хотя в Епархию уже не мог ехать. Перевезённый в Лавру из подворья синодального, что в Кабинетской улице, уже сильно больной, он прожил только не более месяца. Я напутствовал его таинством Елеосвящения и Причащения, подписал его завещание, и распоряжался похоронами; погребён он в Феодоровской Лаврской церкви, рядом с архиепископом Воронежским Игнатием, скончавшимся тоже на чреде в Петербурге, в 1851 г. Вечная им память! Вместе они служили (Елпидифор был викарием сначала при Антонии, а потом при Игнатии), вместе – рядом покоятся и телеса их.
После Елпидифора назначен был ректором архимандрит Стефан Зелятров; но ректорствовал недолго; мы мало его и видели; по болезни он уволился в какой-то монастырь, уже в параличном состоянии. И весь почти 1843-ий учебный год исправлял должность ректора инспектор о. Митрофан. На уроки догматического и нравственного богословия оба отделения собирались вместе до самого окончания курса. О. Митрофан, отличный наставник по Словесности, как профессор Богословия оказался не вполне удовлетворительным, может быть, по новости для него предмета. Первый год в богословском классе мы изучали догматику на латинском языке по руководству Феофилакта, а на второй год, по преобразовании, он был оставлен для изучения, и лекции читались и изучались по-русски, к общей радости учеников.
Св. Писание преподавал нам в богословском классе о. Михаил Иванович Скрябин очень удовлетворительно, и с глубоким вниканием в дело; особенно хороши были его лекции о Евангелии от Иоанна. О. Скрябин (ещё и ныне (1887 г.) здравствующий о. протоиерей кафедральный, уже глубокий старец) имел ум философский, да он и читал философию довольно долго прежде в Подольской Семинарии. Сосредоточенность его иногда доходила до смешного: углубившись в предмет, он забывал о всём окружающем его. Припоминаю забавный факт. Раз как-то приходит он в класс в белом колпаке. Севши после молитвы, ученики рассмеялись довольно громко. „Что вы, что вы, господа? Чему вы смеётесь?“ Я сидел как раз подле кафедры, на которой уселся уже о. Михаил. Привстаю и говорю ему: „Михаил Иванович! Да ведь вы в колпаке.“ – „Экая глупость, – буркнул он. – Возьми вот ключ от кабинета, поди к жене, пусть даст скуфью.“ Принёс я ему скуфью, и колпак пошёл в карман подрясника. Квартира о. Скрябина была недалеко от Семинарии, – но и не очень близко, – и нужно было пройти по так называемой Дворянской улице – людной. И вот он в своём кабинете, занимаясь приготовлением урока, сосредоточенно, забыл переменить колпак, и промаршировал порядочное пространство в нём на удивление смотревшим. Из других наставников в богословском классе достойны доброго воспоминания И. Т. Дагаев, ещё тогда молодой (ныне на пенсии после законоучительства в Кадетском корпусе – протоиерей) преподававший каноническое право очень дельно, и Феофан Абрамович Праведников (в последствии Феофилакт Еп. Новгородский, скончавшийся в Чернигове). Он обладал громадной памятью; историю фифы (которую читал в подлиннике, владея хорошо французским языком) он знал до мельчайших подробностей: он имел некоторые странности в приёмах, которые, говорят, потом сгладились, когда одел рясу. Для меня лично это был дорогой человек; будучи учеником, я посещал его запросто, брал у него книги для чтения, и вёл часто беседы научные. Мы долго состояли с ним в переписке, как и доселе я переписываюсь с достоуважаемым о. протоиереем Скрябиным.
Упомяну здесь ещё о наставнике Еврейского языка и сравнительного Богословия П. В. Рудневе. Он был умный преподаватель, знал своё дело прекрасно; но какой-то меланхолик и как бы разбитый; он уединился от общения с другими, и нередко опускал классы по болезни. Фигура его отличалась особенностью; громадного роста, тощий, длинноногий, он ходил как-то своеобразно; но никто из нас никогда над ним не смеялся. Обращение его было кроткое. Не перечисляю других преподавателей, ибо пишу не биографию их; говорю о тех, кои оставили по себе впечатление на меня, и которых ближе я знал.
* * *
В Семинарии я жил на казённом содержании, как сирота, и пользовался удобством для занятий более других, имея особую комнату, как старший над певчими. Хор был у нас замечательный под управлением регента Федотова, артиста и поэта по душе. Мальчики жили отдельно от больших; они ходили в училище; я репетировал их и смотрел за поведением. Должность эту занял я неохотно по настоянию ректора Елпидифора. Содержание казённокоштных учеников, а их было мало, было посредственное; частенько бурсаки жаловались на пищу, – но ведь тогда очень мало отпускалось на содержание. С чего же было роскошествовать? Конечно эконом (тогда был некий Донский, вместе преподаватель Семинарии) не забывал себя. Можно было жаловаться на неаккуратное приготовление пищи. Раз, помню, на ужине в гречневой каше мне попалось стекло вершка в два, и Бог меня спас, что не проглотил его с кашей, хотя обрезал язык и губы. Наши жалобы тогда на столовую оставались без внимания экономом, разве, когда ректор заметит ему. Кстати сказать, что не следует никогда должности эконома возлагать на наставников, как впоследствии и введено.
На каникулы я ездил домой не всегда. Но одни каникулы летние, когда я был на 2-ом уже годе в философском классе (1841 г.) мне очень памятны. По своей неосторожности от купанья в селе на р. Доне, я простудился, и получил сильнейшую горячку (это другая после бывшей со мной ещё в классе Словесности). Недели две я страдал без доктора, которого в нашей слободе и не было, и совсем уже отчаялся в жизни; плакал я и молился, – и тут-то я дал обет принять монашество, впоследствии, если выздоровею. И что-ж, я тут же почувствовал облегчение, и на третий день отправился в Семинарию, запоздав явкой в срок, кажется в сентябре уже. Признаю это событие в своей жизни важным, чудесным, роковым. Различными путями Господь ведёт человека к предначертанным целям!
* * *
Окончил я курс Семинарии в 1843 г. и назначен был для поступления в С.-Петербургскую Духовную Академию, один. Воронежская Семинария издавна принадлежала к Киевскому округу, и в Киевскую Академию поступило в моё время 3 или 4 студента. Послали меня в Петербург по требованию (конечно без имени) на казённый счёт. Перед отправлением в академию и. д. ректора, соборный иером. Митрофан повёз меня на благословение в Троицкий – загородный архиерейский дом. Блаженной памяти Архиепископ Антоний обласкал меня и благословил с отеческой любовью. Не могу не сказать несколько слов здесь об этом замечательном Архиепископе, воспоминая о нём с благоговейным уважением. Это был муж святой жизни, сановитый, представительный, хотя и не высокого роста; физиономия его была серьёзная, но приятная, борода длинная, глаза проницательные, голос ясный с малороссийским акцентом; служил он очень торжественно и внушительно, доброта его выражалась любовью к сиротам и милосердием вообще к бедным. Промысл Божий его, а не кого другого, избрал орудием прославления мощей Св. Митрофана (1832 г.) и подготовителем к открытию мощей Св. Тихона Задонского. Мощи последнего открыто прославлены, как известно, 1861 г. августа 13. Но ещё в 1846 г. Архиепископ Антоний доложил Св. Синоду о нетлении их, оказавшемся по случаю исправления Задонского Собора. К Семинарии в научном отношении он не проявлял особенной деятельности кроме бумажной; но всегда являлся на публичные испытания, и даже приехал на так называемые рекреации майские, которые устроились для учеников в Троицкой роще архиерейской. Старец Архипастырь сам разбрасывал, бывало, ученикам пряники, орехи и проч.
Неоднократно приходилось мне, по назначению, говорить поздравительные и приветственные речи блаженной памяти Архиепископу Антонию. На последнем публичном экзамене 1843 г. я читал с кафедры своё сочинение о важности изучения Св. Отцов Церкви для богослова, – и потом в заключение акта произносил речь изустную. Сочинение моё архиепископ потребовал к себе, и очень доволен остался его содержанием. Речь мне удалось сказать с чувством, и она, как видно было, и на Архипастыря произвела впечатление, выразившееся в лице и глазах его. Он благодарил меня, благословил и положил руки на мою голову. Это была минута трогательная и для меня незабвенная. При последнем прощании он сказал мне: „Не ищи славы, слава сама нас сыщет“. – Этим и окончился последний акт моего образования в Семинарии.
Жизнь в Академии
В С.-Петербургскую Духовную Академию поступил я в 1843 г. на казённый счёт из Воронежской Семинарии только один. Экзамены приёмные начались в Академии с 17-го августа, и продолжались до конца его. Экзамены производились по всем предметам, в Семинарском аттестате означенным, а не поверочные только, как ныне, и, правду сказать, были строги и обременительны. Кроме устных ответов писали мы два сочинения на русском и латинском языках. Для чего бы, кажется, делать подробные по всем предметам экзамены для присланных на казённый счёт студентов, как самых лучших по мнению Семинарских начальств? Тут очевидно выражается обидное подозрение к правильности аттестации Семинарской. Притом же нередко в ответах играет роль случайность, смотря по тому, какой даётся вопрос, или попадётся № билета. Так, например, по гражданской истории, помню, нас вызвали двух – меня и В. Наумова (впоследствии епископа Кирилла). Ему дан был бакалавром истории священником Орловым вопрос о Сицилийских вечерях, и он ответил удовлетворительно. Мне предложили ответить о Вавилонском царстве, – и я ответил на лучший балл. Но спроси меня о Сицилийских вечерях, я положительно худо ответил бы. Иное дело – суждение об уме и развитии студентов по сочинениям, тут виден весь человек. Мне удалось выдержать приёмный экзамен по всем предметам вполне удовлетворительно как не многим. Правлению Воронежской Семинарии от Академии послана была благодарность за вполне удовлетворительное приготовление студента Лебединского к Академии. Документ, без сомнения, хранится в архиве Семинарском.
Полученная в Семинарии благодарность произвела, как и естественно, восторг в начальстве и наставниках. Как мне писал о. Митрофан, и Владыка Антоний очень рад был тому, и распространился в похвалах мне. Заношу этот факт в свои записки, потому что он был единственным в своём роде. Экзамены приёмные в наше время были довольно торжественны, почти при полном собрании наставников, и почти на всех их присутствовал сам ректор Академии. В младшем и старшем курсе Академии по штату полагалось по 30-ти студентов и всех в начале обыкновенно состояло 60 ч. Далеко после как разрослось число студентов во всех академиях духовных.
Ректором в наше время (до марта 1847 г.) был Афанасий, епископ Винницкий, инспектором около года архимандрит Иоасаф (назначенный затем ректором Подольской Семинарии), а вслед за ним – архимандрит Макарий (известный после Митрополит Московский). Преосвященный Афанасий очень усердно заботился об улучшении внешнего быта Академии и студентов. При нём отделены студенческие спальни от занятных комнат; введена везде безукоризненная чистота, улучшена пища и одежда студентов; введён во всём самый строгий внешний порядок, во всём – до мелочности, начиная с урочной стрижки волос и бритья усов и бород. Мы, приезжие новички, очень тяготились по началу такими порядками, чересчур уже похожими на солдатские. После свыклись, и они принесли нам пользу, приучив нас к аккуратности и в дальнейшей, после-академической, жизни. Преосвященный Афанасий действовал по плану графа Протасова и был ревностным исполнителем затей его при содействии Карасевского, бывшего директором Д.-Учебного Управления. Сам ректор очень часто посещал классы, столовую, спальни и нередко – занятные номера. Карасевский тоже нередко навещал Академию. Любил Афанасий всё делать с шиком, напоказ. Когда, бывало, идёт он по номерам, впереди его бежит эконом (Ростиславов профессор), сзади – инспектор, помощники – целая свита. Такое церемониальное шествие производило эффект, вовсе неприятный для студентов, которые любили заниматься делом – не на показ. Ректора все боялись (особенно наставники); его едва ли кто любил, за исключением разве его любимцев. Пристрастие к известным лицам – много роняло его в глазах серьёзных людей. Нельзя не отдать честь познаниям преосвященного Афанасия; это была живая энциклопедия; он превосходно знал и древние и новейшие языки, историю, Св. Писание, философию, физику и проч. Читал много и умел похвастаться своими познаниями, которые удивляли слушавших его. Но, при громадных своих познаниях, он не сосредоточивался ни на чём и не создал ровно ничего ни по одной науке. К изумлению, он, считавшийся знатоком всего, не мог сам быть основательным профессором и написать дельной проповеди. В наш курс он ничего уже не преподавал, а в предыдущий взялся было преподавать Св. Писание; но после нескольких лекций о посланиях ап. Павла к Римлянам и Коринфянам, бросил преподавание. Когда скончался митрополит Тимофей Петербургский, ему поручено было написать проповедь, и он суетился много, и заболел, не был даже на погребении. Говорил накануне погребения викарный Епископ Нафанаил. В самый день погребения – известный всем Иннокентий Архиепископ Херсонский. Странным показалось это многим, – но факт верен. – Если бы преосвященный Афанасий сумел воспользоваться своими познаниями как должно, великую бы принёс пользу науке. Но энциклопедизм, казённость и приспособленность к светским властям излишняя не дали результатов его деятельности, каких можно было ожидать. К чести ректора преосвященного Афанасия надобно отнести направление богословию, им данное. При нём отведено было надлежащее место Св. Преданию в богословии; но мысль о значении предания внушена ему от инуду, и разработанная чужой головой – именно архимандритом инспектором Макарием, профессором богословия. Сам по себе преосвященный Афанасий вдался было в другую крайность, граничившую с католицизмом. Макарий сумел дело поставить как следует. Но всё же таки ректор и словами, и действиями импонировал направлению противо-лютеранскому, по которому и в Семинариях говорилось: „источники богословия Св. Писание и разум(?!)“. Жаль, очень жаль, что магазин познаний, которым владел преосвященный Афанасий, остался без приложения к письменным его трудам, и после этот блестящий фейерверк потух незаметно в Астрахани. Библиотека его замечательная досталась, кажется, Астраханской Семинарии, по завещанию. О нравственном характере преосвященного Афанасия в частности говорить не считаю здесь нужным.
Преемником Афанасия, назначенного Епископом в Саратов, поступил в нашу Академию из Московской архимандрит, а вскоре Епископ, тоже Винницкий, Евсевий. При нём мы и окончили курс академический. Евсевий был человек скромный, тихий, добросердечный, хотя по характеру не твёрдый. Свою учёность он показал во многих своих трудах, напечатанных и отдельными книжками, и статьями в журнале „Творения Св. Отцов“, издаваемом доселе при Московской Духовной Академии. Его все любили, и студенты и профессоры за благожелательность и общительность. Предмета никакого, уже по заведённому обычаю, он не читал; но для обоих отделений Академии взял один класс в неделю, который мы и прозвали классом духовного общения. Собирались мы все в актовую залу и слушали его чтение с умными объяснениями книги его же о христианском воспитании детей. Любил он при посещении студентов во время вечерних занятий в номерах беседовать с ними, особенно по философии, которую он сам когда-то читал в Московской Семинарии. Иногда, признаться, и надоедал своей словоохотливостью, отнимая нужное время. Лично для меня преосвященный Евсевий незабвенен, как постригавший меня в монашество и рукополагавший в сан иеродиакона и иеромонаха. До самой смерти его я переписывался с ним. Как Епископ Самарский, затем Архиепископ Иркутский и Могилевский, – он ждёт своего историка. Много он выносил неприятностей в Академии по разным интригам; но сам был чистая, прекрасная душа.
Инспектором у нас был вначале архимандрит Иоасаф, переведённый из ректоров Тамбовской Семинарии в видах по времени занять ректуру. Прекрасный человек по характеру, он оказался малоспособным к инспекторству; он отличался странной по временам рассеянностью; пробежит, бывало, по нашим номерам быстро, и, ни слова не сказавши никому (только что-то шепчет про себя), убежит домой. Иоасаф был много начитан, но читал нам Св. Писание не занимательно, отрывисто, к тому же был робок, как-то застенчив. Ходил в класс всегда с ворохом книг, которые иногда за множеством носил за ним служитель. Этими источниками однако ж он угощал нас странно. Доказывая ту или другую мысль, он ссылался на известного автора, а не прочитает цитаты: „вот тут, господа.“, и закроет книгу; так и с другой и с третьей обойдётся. В доказательство его робости, или лучше конфузливости, расскажу факт. Как-то раз уже окончивший курс студент Пётр Горизонтов вздумал пошутить; взял палку и стал ходить по коридору пред залой, стуча палкой по подражанию преосвященному Афанасию. О. Иоасаф про себя, но довольно слышно бурчит: „Идёт, чёрт его несёт“, потом привставши почти крикнул: „Господа, о. ректор идёт“, а его и дома, кажется, не было. Мы уже после класса узнали такую проделку Горизонтова, бывшего потом протоиереем и членом С.-Петербургской Консистории; теперь уже покойного. Афанасий не любил Иоасафа и постарался скоро сбыть с рук; его назначили ректором Подольской Семинарии, где он жил довольно долго. В Каменец-Подольске много рассказывается о нём анекдотов бывшими его учениками. Перемещённый в Могилёвскую Семинарию, он там скончался, как говорили, совершенным затворником. Где его богатая библиотека – неизвестно.
Место инспектора Академии после Иоасафа занял архимандрит Макарий, утверждённый вместе и ординарным профессором. Макарий любил кабинетные, учёные занятия, и к инспекции относился не горячо, можно сказать, только формально. Каждую среду вечером он посещал в №№ студентов, останавливаясь в каждом № для беседы на несколько минут. В столовую и спальни он редко заглядывал; на то были помощники, строго соблюдавшие правила инструкции. К студентам относился он вежливо, но формально, и мало занимался вниканием во внутреннее их настроение, доверяя больше помощникам и старшим. Старшие были в наше время в каждом №, и они ежемесячно подавали инспектору ведомость о подведомых их надзору студентах с подробным обозначением их качеств в данное время. Старшие в наше время имели авторитет немалый. Помощниками инспектора состояли бакалавры – тогда иеромонах Феофан и иеромонах Иоанн. Они дежурили по дням аккуратно, хоть последний, видимо, с неохотой. О. Феофан был подвижник, и воплощённая кротость; о. Иоанн нередко по своему гордому характеру позволял себе иногда выходки в обращении неприличные. В академической церкви инспектор сам почти никогда не служил, хотя стоял обедню в алтаре, разве с преосвященным ректором, а это бывало раза два, три в год. Не могло это не казаться нам странным. Богослужение совершали почти всегда священники студенты о. Герасим (скончавшийся Епископом Астраханским), о. Рафаил (умерший архимандритом) и о. Никодим с о. Андреем (тоже умершие давно, первый в сане архимандрита, а последний – иеромонаха). Конечно, при этом страдала торжественность богослужения. Сзади студентов во время богослужения стоял всегда чередной помощник инспектора, как на утренних и вечерних молитвах, обыкновенно читавшихся поочерёдно студентами в церкви. Инспекция велась вообще строго формально; случалось, что иногда из-за пустяков делали целую историю. Такая мелочность иногда отзывалась на некоторых студентах очень грустными последствиями, хотя после они были вовсе недурны. О грубости или противоречии начальству у нас и речи быть не могло. Отпуски в город давались в воскресные и праздничные дни после обеда только до 8 часов вечера по предварительной записке в книгу, где обозначалось, куда и к кому идёт студент, и по билетику. С этим билетом каждый, возвратившись из города, являлся к инспектору (и очень редко к помощнику), который лично отбирал билетик. Правда, блаженной памяти о. Иоасаф часто не выходил из кабинета для приёма, а кричит бывало оттуда: „Кто там?“ – „Такой-то студент пришёл из города“ – Посмотрит билет и „ступайте“. Но при Макарии этого не бывало. Малейший запах вина или пива, или табаку, подвергал студента остракизму. Пьянство у нас было немыслимо. Каждый вечер после ужина в 9-ом часу все старшие являлись вместе к инспектору с устными рапортами. Большей частью это была прогулка взад и вперёд, ограничивавшаяся несколькими минутами. „Всё ли исправно?“ обычный вопрос инспектора, – „всё“ – ответ; „ну и с Богом“. Но случались и не раз аудиенции неприятные. По какому-либо казусу инспектор разгорячится, а он был (Макарий) вспыльчив, – и мы выслушиваем грозную речь. Из-за пищи очень редко бывали пререкания; ибо стол давали нам хороший вообще. Будь при современной нам в Академии формальности у начальства больше души, сердечности и участливости в положении студентов, жизнь в Академии была бы гораздо приятнее. Впрочем, спасибо и за то, что мы видели и испытали. Всякое время имеет свои особенности. При общей настроенности, во времена императора Николая – она не могла не отразиться и в духовно-учебных заведениях.
* * *
Перехожу к учебной части в нашей Академии в наше время, оговариваясь, что я не буду писать характеристики всех наставников.
В низшем отделении Академии первоначально преподавал нам философию профессор Карпов. В наше время ему уже было под 50 л.; но сила его ума и энергического чтения, хотя и не всегда, проявлялась ещё в высокой степени. В предшествующих курсах, когда он был ещё молод, он увлекал слушателей своими лекциями. В 1843 г. он находился под гнётом ректора Афанасия за какое-то якобы вольнодумство (совершенно мнимое) и потому заметным казалось и для нас в нём меланхолическое настроение. Философию он знал превосходно; в первую треть он читал нам психологию весьма занимательно, умно и живо вообще. Некоторые особенные свои взгляды он оправдывал документально. Когда он увлекался, любо было смотреть на заслуженного профессора, а ещё приятнее слушать его. У меня доселе хранятся заметки по Психологии, которые набрасывал я в классе, записывая оригинальные места профессора. Но недолго пришлось нам слушать Карпова по философии. В 1844 г. ему поручено было читать историю философии по настоянию ректора. И эту науку он преподавал по своему методу отлично, и выдавал записки вполне удовлетворительные. Виден везде мастер дела. Приходилось много трудиться профессору по новому предмету. И видно было, что он с сожалением расстаётся с прежним предметом. Впрочем, кому из учёных неизвестен Карпов, превосходный переводчик Платона, автор введения в философию? В последствии, говорят, и он уже сделался вял и забывчив, и над ним посмеивались студенты. Карпов был мыслитель сосредоточенный, весь погружённый в дело, если он занимался им. Отсюда происходили и некоторые забавные случаи. Помню, когда я уже был викарием Петербургским, однажды гуляя утром часу в 12-м по Лаврской панели, встречаю Василия Николаевича с портфелем без шляпы. „Куда вы В. Н.?“ – „В класс“ – „А где же ваша шляпа?“ – „Ах, Боже мой, забыл дома“. Пришлось воротиться на квартиру, которая находилась близ Лавры нашей. Студентом я хаживал к Карпову частенько, то за книгами (он же был и библиотекарем), то для беседы, как земляк его, и лучший по его предмету. Беседы его чрезвычайно были занимательны и поучительны. Все прочие наставники, вышедшие из нашей Академии, были его учениками и относились к нему с особенным уважением. На место Карпова по философии профессором определён был, читавший философию в С.-Петербургском Университете и директор Ларинской Гимназии А. А. Фишер, излюбленный ректором преосвященным Афанасием. Но какая разница между ними! Карпов – это мыслитель самостоятельный, философ по призванию, – Фишер – эклектик и притом скучный. Преподавал он больше по тетрадкам певучим своим голосом монотонно. Так называемую Гносеологию читал по переводу с немецкого языка Якоби. Метафизики вовсе и не касался. Однако ж Афанасий, слушая нередко лекции Фишера, восклицал: „Прекрасно, Адам Андреевич“ – а прекрасного, для знающего немецкий язык, и нового ничего не было. Логика преподавалась им по Эрлиху. Она была переведена Ловягиным и мной с немецкого порядочно; но нравственная философия того же Эрлиха – Philosophischе Ethik кем-то безобразно по-русски, и мы должны были изучать то, что в Семинарии гораздо лучше преподавалось. Увы! когда личность замешается в дело, наука страдает. Погрешил много Афанасий против Карпова, и уронил философию, избравши Фишера, который был хорошим директором Гимназии и плохим профессором философии. Раз дал нам Фишер предложение для сочинения такое: „Что такое здравый смысл, и какое он имеет отношение к философии“. Те, которые под здравым смыслом разумели – естественный рассудок, научно необразованный sensus naturalis (integer) – ясно и просто, – получили баллы плоховатые, а которые под здравым смыслом разумели общий смысл – sensus communis, и наполнили свои рассуждения напыщенными фразами и иностранными терминами, получили хорошие баллы на сочинениях. Неужели sensus communis – есть здравый смысл? Нет слов однозначащих, а, следовательно, и понятий. И как скоро под sensus communis или под здравым смыслом разуметь – ходячие мнения и суждения, свойственные людям в известное время, то разве всегда мы найдём в них здравый смысл?! Мало ли было вековых заблуждений, считавшихся истиной, и потом заменившихся другими более здравыми суждениями в сфере человеческого мышления?
Словесность, её теорию и эстетику преподавал нам К. И. Лучицкий (недавно скончавшийся в отставке). Он знал свой предмет отлично, читал всегда с приготовлением и наизусть, изящно, обстоятельно и современно. Уроки мы, правда, отвечали по давно уже составленным запискам Словесности (кажется ведущим своё начало от протоиерея Иванова, бывшего профессором); но слушали иначе во многом, и кто записывал лекции за профессором, конечно, громадную разницу видел. Особенно Лучицкий отличался хорошей критикой при разборе студенческих сочинений. Он строго оценивал и достоинства, и недостатки сочинений, что не могло не влиять на усовершенствование слушателей в литературе. Критический разбор печатных авторов известных очень интересовал нас. К этому прибавлю, – что Лучицкий отличался деликатностью и тактом педагогическим.
Математику и физику преподавал профессор Ростиславов вполне удовлетворительно, а физику – и занимательно. Лекции его были, можно сказать, популярны, и он старался о том, чтобы каждый студент знал дело. Физический кабинет в Академии был полный, соответствующий современным требованиям науки. Как профессора мы его уважали, и, пожалуй, любили; но как человека не подлюбливали за его характер, колкий часто и насмешливый. Он же был довольно долгое время и при нас экономом, и тут же его едкая ирония проявлялась в столкновениях со студентами, хотя из себя он никогда не выходил, не горячился. Он же в каникулы большей частью и должность инспектора исправлял, – и тут-то уже он обнаруживал свою придирчивость к пустякам неуместную и злостную. Сам я не испытывал её, но видел на опыте других. Одевался сам мизерно и неряшливо как-то. Нерасположение своё к монашеству выражал он при каждом удобном случае разными насмешками: между тем перед ректором льстил и корчил из себя смиренника. По его интриге, чтобы не сказать подлой низости, о. Феофан, бакалавр и помощник инспектора, впал в немилость у преосвященного Афанасия, и должен был оставить Академию, и уехать в Иерусалимскую миссию, тогда как он ни в чём не повинен, и чист как голубь. Впоследствии, уже в отставке, он в своих статьях, помещённых в „Вестнике Европы“, несомненно интересных, а особенно в громадной книге о белом и чёрном духовенстве, напечатанной заграницей, много излил желчи, и не пощадил чёрных красок в отношении и лиц, которые ему благодетельствовали и перед которыми в своё время он изгибался. Жаль, что этот человек, бесспорно талантливый профессор, старый холостяк – сделался мизантропом, смотревшим на людей критически, мрачно.
По всеобщей истории слушали мы отца А. Ф. Орлова, читавшего лекции по Лоренцу, и всегда по литографированным запискам монотонно и скучно. По русской истории – священника К.И. Боголюбова, преподававшего по источникам с приёмами грубоватыми, скороговоркой – тоже не важно. Это истый новгородец без церемонности. Ни тот, ни другой авторитетом не пользовались.
Еврейский и немецкий язык преподавал Левисон. Это знаменитость своего рода, из раввинов принявший православие. Широкое его образование в богословской иностранной, конечно, и талмудической премудрости, не подлежало сомнению. И по виду он высматривал важно; знал хорошо свой предмет, но пользы от преподавания его, и по самому методу, и по странностям, над которыми нельзя было не смеяться, – выходило мало. Не образовал он знатоков языка. Кто в семинарии занимался дельно еврейским и немецким языком, – тот при собственном упражнении и знал их достаточно. Сам Левисон и разрядного списка не мог составить без пособия студентов. Русским языком он владел плохо. Нужно, например, перевести от еврейского: телец, и он думает, морщит лбом, и вдруг брякнет: „быкин сын“, к общему смеху. По характеру это был человек незлобивый, добрый, готовый всегда помочь бедному.
Французский язык преподавал некто Адольф Креси, занимавший уроки и в каком-то институте. По-русски он знал несколько слов, напр. курица, яйцо, и ещё некоторые, и так как свободно объясниться по-французски никто из студентов не мог, то он при преподавании употреблял латинский язык с выговором французским, что было очень смешно. Метод его учения вовсе не подходил к взрослым. Его Морсо̀, morҫaux, которые заставлял он учить нас, выводили из терпения. И сколько смешных сцен выходило при его преподавании! Большинство и не слушало этого господина. Гораздо шло лучше дело, когда преподавал французский язык бакалавр Долоцкий до поступления Креси. В 1861 г., в бытность в Париже, явился ко мне Креси, живший барином на русские деньги с Анной на шее, и хвастался, что он учил нас отлично.
* * *
В высшем отделении Академии основное богословие и догматическое преподавал наш инспектор и профессор архимандрит Макарий (скончавшийся Митрополитом Московским). И в наше время он уже приобрел известность; слава его росла быстро. Занимался он много, и тщательно приготовлял лекции. Говорил он всегда без всякой тетрадки и ходя; редко очень садился на кафедру. Излагал он уроки обстоятельно и живо; но как бы заученно, и почти не останавливаясь, не прерывая речи вопросам студентов, от чего под конец лекции наше внимание ослабевало. Он очень дорожил своими лекциями, и любил ответы можно сказать буквальные; от того репетиции были для нас тяжелы. Для ответов на репетицию студент садился на кафедру. Нужна была огромная память, чтобы отвечать 10, 15 минут буквально, например, о подлинности Пятокнижия Моисея с цитатами из древних писателей. Двое из студентов И. Колоссовский и М. Розанов однажды отличались буквалистикой (едва ли приличной студенту и сходили с кафедры с сияющими лицами, получив похвалу профессора вслух: „прекрасно!“) Последний и степень магистра получил за зубристику. Злые языки студентов и Макария прозвали копиистом, пожалуй, и метко.
Нравственное богословие преподавал бакалавр о. Феофан. Делая ещё первые шаги в науке, он как-то при объяснениях сбивался. Мысли его отличались глубиной и новостью в науке, но излагались неопределённо так, что трудно было запомнить за ним отчётливо лекцию. Направление уроков о. Феофана было аскетическое и вместе мистическое. Впоследствии, когда Феофан давно уже оставил должность бакалавра, своё учение он изложил в прекрасных письмах о христианской жизни. Много его сочинений теперь замечательных, известных публике. Высокий подвижник, он не переставал назидать публику своими трудами, живя на покое в Вышенской пустыне (Тамбовской губернии) в сане Епископа. Этот святой старец очень близко подходит к святителю Тихону Задонскому, и достойно чтится всеми.
Каноническое право преподавал о. Иоанн Соколов, переведённый в нашу Академию из Московской. Уроки его мы слушали с удовольствием. Очень даровитый, он имел смелый полёт мыслей и здоровую голову. Из скучного, по-видимому, предмета он умел сделать весьма интересный по манере изложения. В преподавании он много отличался от Макария, говорил довольно медленно, возбуждал вопросы, и решал их превосходно. Особенно он обладал и критическим талантом. Помню, когда он разбирал Духовный Регламент, мы были в восторге. О. Иоанна мы по справедливости, думаю, считали выше Макария, по его глубокому и самостоятельному уму. К сожалению, своеобразный характер Иоанна и его нередко страстные выходки много повредили ему, и замедлили ход по службе. Жаль, что этот умный человек не пожил дольше в архиерействе.
С уважением вспоминается здесь и профессор Долоцкий Василий Иванович, читавший нам Литургику. Лекции его были спокойны, ровны и дельны. Сам он держал себя всегда одинаково, не рисуясь перед студентами. Упомяну коротко и о других. Профессор протоиерей Кочетов преподавал церковную историю по руководству Иннокентия Епископа Пензенского. Учение его было по книге с прибавлением разных анекдотов, повторяющихся каждый курс одинаково. Анекдоты скрашивали чтение, но пользы от них не было, конечно. Наука истории не подвигалась вперёд. Патристику читал бакалавр Лобовинов, отлично даровитый человек, но неверующий. Прекрасно излагал свой предмет для уроков литографированных, но при устном объяснении он подсмеивался над отцами церкви: по неверию и смерть его была, – он зарезался. Сравнительное богословие читалось по Мейеру Бенескриптовым посредственно, но не полно. Св. Писание преподавалось разными переменными и молодыми наставниками, к крайнему сожалению, неудовлетворительно. Да и нельзя было требовать многого от неопытных наставников. Сначала читал уроки Голубев, однофамилец моему товарищу Моисею Александровичу Голубеву, впоследствии замечательному профессору по Св. Писанию, затем некто Сперанский, за ним Танильский. Достойно сожаления, что такой важный предмет оставался как бы в тени. Нынешняя постановка Св. Писания и в Академиях, и в Семинариях не такая; она соответствует важности дела.
Вот и краткая характеристика наших преподавателей. Полагаю, что мои товарищи по Академии не станут ей противоречить. Думаю, что она беспристрастна. Пишу по воспоминаниям без всякой желчи и без прикрас.
(Продолжение следует).3
О себе самом
Перехожу к воспоминаниям лично о себе в Академии. В высшем отделении Академии я был старшим сначала во 2-м, а потом, до самого окончания курса, в 6-м №. Во 2-м № я жил недолго, а со мной – бывший в младшем отделении И. А. Янышев, ныне протопресвитер придворный. В 6-м №, между прочим, под моим старшинством находились Рудаков (впоследствии протоиерей-писатель) и Г.М. Кикодзе (с 1859 епископ Имеретинский Гавриил). Это один из способнейших грузин-студентов, которые вообще отличались тупостью, даровитый и умный, хотя со странностями. Помощником у меня был тоже из младшего курса Н. А. Сергиевский, после протопресвитер Московского Успенского собора. № наш был на втором этаже, очень удобный, светлый. Все студенты держали себя прекрасно, и приятно было отмечать их с отличной стороны в месячной ведомости. Занимались все, за исключением Борисоглебского (умершего протоиереем в С.П.Б.) и Иеронима Домского, вечно что-то насвистывающего и подпрыгивающего (ныне Епископ Иаков Якутский). Со мной же жил и подвизался А. И. Поповицкий, известный после издатель Ц. О. Вестника и Русского Паломника. Время приближалось к концу курса, и разные думы роились в душе. Прежде мной сказано, что в философском классе еще, по случаю сильной болезни и скорого выздоровления, дал я обет – быть монахом. В Академии, признаться, я и забыл о нем, и мечтал о семейной жизни. Вдруг как-то неожиданно мысль моя обратилась на прошедшее, и ясно представился мне данный обет; я смутился и задумался. Как быть? Пишу бывшему своему ректору, тогда Викарию Варшавскому, Елпидифору вопрос: можно ли заменить обет монашества каким-либо другим? Ответ получил: «пожалуй, можно; но я знаю несчастные примеры неисполнения обетов данных; и – потому советую тебе исполнением его не медлить, если не хочешь навлечь на себя гнев Божий. После можешь еще раздумать, ступай в монашество теперь же». Ответ этот решил мое намерение; а я все медлил, хотя о. инспектор Академии уже предлагал мне монашество, не зная об обете; а я просил о времени подумать. На масленице (1847 г.) я, ни разу не болевший в Академии, неожиданно от задержания урины сильно заболел воспалением мочевого пузыря, и не явись доктор Беневоленский вовремя в академическую больницу, едва ли бы и остался жив. По крайней мере доктор сказал: «Опоздай я еще пять минут, вам бы кануть». Скоро я оправился и первую неделю великого поста говел (нося бандаж). А я все еще медлил прошением о монашестве. На третьей неделе поста, под вторник ночью, я вижу сон, как наяву: является мне уже умерший тогда Архиепископ Воронежский Антоний, и надевает на меня клобук. Я проснулся в испуге, и так крикнул, что пробудились спящие студенты в спальне нашего 6-го №. «Что с Вами, Иван Алексеевич?» спросил, кажется, Ширский, товарищ. «Ничего, так себе», сказал я. Вероятно, помнят это еще многие. На другой же день в среду третьей недели великого поста я и понес вечером прошение о. Макарию о пострижении в монашество. Выходит он, я объясняюсь. «Очень рад, и представьте себе, говорит, сейчас я, отыскивая текст для проповеди, остановился на словах: «Скажи ми, Господи, путь, в оньже пойду». Сам Бог ведет Вас к иночеству». Впрочем я не говорил о. Инспектору о явлении мне архиепископа Антония, – не распространялся и об обете. Студенты скоро узнали о том; но никто не подтрунивал, ибо ко мне относились все с любовью и уважением. Никто не мог и думать, что я решился на особый путь из видов студенческих, ибо я из числа первых студентов.
17-го Мая 1847 г. я пострижен в монашество ректором Академии преосвященным Евсевием после всенощной под воскресенье в Академической церкви; подводили меня к постригальному аналою архимандриты Макарий и Аввакум (цензоры тогда). Накануне пострижения призывал меня к себе преосвященный Евсевий для наставлений, и я высказал, что желал бы назваться Иеронимом. «А что, разве просит новорожденное дитя, чтобы дали ему то или другое имя? Я Вам сам дам имя», – а какое, не сказал. При пострижении слышу: «брат наш Леонтий» и проч. 23-го Мая и празднование Святителю Ростовскому Леонтию, моему патрону. Через неделю после пострижен в монашество там же Евсевием и в той же академической церкви товарищ мой, Василий Николаевич Наумов, с именем Кирилла. 7-го июня в Соборе Лаврском Свято-Троицком преосвященным Евсевием я рукоположен в иеродиакона. Вскоре также и Кирилл. И мы фигурировали уже на публичном экзамене в сане иеродиаконов. Этим и закончилась наше академическое житье-бытье. Мы кончили курсы. В иеромонахи нас посвятили уже во время каникул – меня 18 июля 1847 г. тот же Евсевий, конечно, по поручению Митрополита.
После экзаменов, но еще до конференции, призвал меня как-то о. Макарий и сказал, чтобы я подготовился к преподаванию нравственного Богословия, потому что имеется в виду оставить меня бакалавром по этому предмету. Я поблагодарил, поклонился и ушел. Но проходит несколько недель, когда уже состоялась и конференция, Макарий опять призывает меня к себе (все же он, а не ректор, такая была его сила, и такая слабость преосвященного Евсевия), – и запинаясь, конфузясь как бы, объявляет мне, что вот, по обстоятельствам нужно оставить бакалавром о. Кирилла. «А вам не угодно поступить инспектором в Воронежскую Семинарию?» Я отвечал, что в Воронеж ехать молодому монаху, на родину, где все мои наставники старики, конечно, – неудобно. Ну, так в здешней С.-Петербургской Семинарии открывается место. Сюда я согласен, и тут же заметил, что я принял монашество не из-за карьеры, и бакалаврства не домогаюсь; сами Вы предложили мне его. Оказалось, что Кирилла поставили на третье место, тогда как он во все время выше 17-го не занимал в общем списке разрядном. Меня, который по 4-м, если не по 5-ти предметам занимал первое место, а в общем ниже третьего никогда не стоял, понизили на пятый №. Такая несправедливость оскорбила всю академическую корпорацию, и особенно студентов. Какое же это обстоятельство изменило дело? Скажу не сплетню, – просьба дяди о. Кирилла придворного протоиерея Наумова и его приятеля, наместника Лавры архимандрита Вениамина, с которым близок был и о. Макарий. Прибавлю к этому еще и то, что уже предрешено было у о. инспектора Макария женить своего брата, перешедшего в старший курс Академии, А. Булгакова на сестре Кирилла, родной племяннице протоиерея Наумова, что и состоялось после окончания курса. Брат о. Макария окончил магистром, не стоил того, он был туп, вообще, а пошел по протекции быстро, и скончался протоиереем Казанского Собора. Вот, что значит протекция и у духовных лиц! С о. Кириллом, о котором еще будет речь впереди, мы остались в хороших отношениях, однако ж, навсегда.
Итак, о. Кирилл остался в Академии бакалавром по нравственному богословию, а я поступил в Петербургскую Семинарию помощником ректора по профессорской должности. Вступление мое в службу состоялось вместе с прочими товарищами в Ноябре 1847 г. Долго мы ожидали из Учебного Управления назначения. Я вступил в должность 9-го ноября, и поселился в здании Семинарии. О. Ректор Семинарии, многоуважаемый архимандрит Феогност (скончавшийся архиепископом Псковским), сводил меня к Митрополиту Антонию за благословением, а в класс не повел меня, как я ни просил его; «Идите сами, Вас без того знают». И вот я сам и явился в аудиторию высшего отделения Семинарии и, отрекомендовавшись, начал урок, право не помню по какому предмету, кажется по Гомилетике. На обязанности моей лежало преподавание Нравственного богословия, Сравнительного и Гомилетики, хотя часто приходилось за ректора читать и Догматику. Дел было очень много: но для молодого монаха это и хорошо. Семинария Петербургская называлась тогда образцовой, и туда несколько раз вызываемы были лучшие воспитанники из западных губерний, и, поступая в класс Словесности, оканчивали и курс. Иные поступали в Академию, другие пристраивались в Петербурге, и немногие возвращались по окончании Семинарского курса восвояси. Таким образом, цель, с которой учрежден вызов в Петербургскую Семинарию, почти не достигалась, – и он впоследствии прекращен. Из воспитанников Могилевской Епархии учился в С.-Петербургской Семинарии Николай Бровкович, отсюда перешедший в Академию в 1847 г. Ныне он архиепископ Херсонский.
Трудился я в Семинарии с любовью и усердием, и воспитанники скоро освоились со мной, тем более, что я почти сразу сделался и помощником инспектора, – и со своей стороны платили аккуратным приготовлением уроков, и во время подачей сочинений. Впрочем, первый курс не отличался особенными дарованиями. В Академию С.-Петербургскую вышли из него Положенский (ныне Еп. Томский), Преображенский и другие не из бойких. Следующий за ним был гораздо даровитее.
Семинарию часто посещал А. И. Карасевский, обращавший особенное внимание на внешность. В классе любил послушать недолго и наставника. Не раз бывал он у меня на уроках и смешным, по справедливости, казалось, когда высказывал свою претензию – учить произношению проповедей. Кстати скажу, что я еще в то время приучил учеников к экспромтам проповедническим, и с успехом. Посещал Семинарию, хотя не часто, граф Протасов, который наводил грозу. Он внимательно обходил везде; на несколько минут в каждом классе останавливался, и задавал какие-нибудь вопросы.
Митрополит Антоний в мою бытность раза три посещал Семинарию, и с отеческой любовью относился к детям-воспитанникам. В классе давал он вопросы практические. Впрочем, он скоро заболел, и в 1848 г. не занимался почти никакими делами, и в этом же году скончался. Много толковали о Митрополите Антонии с самого времени его назначения на митрополию, – и естественно было толковать на разные лады. Но осуждать митрополита Антония за то, что ставили ему в вину, было бы несправедливо. Виноват ли он, что его поставили на такую высоту, поставив, вместе с тем, в такое положение, которое стеснило его деятельность? Кто близко всматривался на преобладание графа Протасова и его клевретов, тот не удивлялся унизительному положению митрополита Антония. Видимость, впрочем, была казиста, и непосвященный в тайны синодального тогда управления, заключил бы о великом значении митрополита. Увы, такого не было. По Синоду у него не было подручных людей. Преосвященные Илиодор Курский и Гедеон Полтавский, присутствовавшие оба долго, около 6 лет, в Синоде – сверх обычая, были покорными слугами Протасова; заручившись данными им монастырями Белгородским и Лубенским, они безмолвствовали перед сильными. Что же мог сделать митрополит Антоний, сам тоже бывший в старых связях с Войцеховичем, управлявшим канцелярией Синода? Он делал, что мог, по епархии и по митрополичьему дому. Последний он привел в должный порядок; епархия на него не жаловалась, хотя он викария Нафанаила слишком избаловал. Образование Антоний имел достаточное, знал он очень хорошо физику и новые языки: французским, а польским особенно, владел свободно. На экзаменах, и в Академии, и в Семинарии, достоинство свое поддерживал. Чего же еще? В Варшаве Антоний оставил по себе прекрасную память.
Отвлекаясь от предмета по течению мыслей, – продолжаю о Семинарии. Поступил я, как сказал прежде, на должность при ректоре архимандрите Феогносте. Это был человек умный, прямой, не искательный. Любил он кабинетные занятия, и мало выходил, разве по нужде, из своих келий; и в классы он редко заглядывал, и при всем том пользовался любовью и уважением. Причиной некоторой нелюдимости его была болезнь – грыжа, от которой он и скончался. Деликатный к подчиненным, он держал себя с достоинством перед светскими чинами. Приезжает, например, Карасевский в Семинарию или даже Протасов. Докладывают ему. – «Ну что ж? Пусть себе смотрят», и сам не выйдет; поневоле к нему зайдут властные посетители. Мелочей он не любил, – предоставляя их инспектору, которому давал полную власть, пожалуй и больше надлежащего. Преемник его, архимандрит Христофор, поступивший из чередных архимандритов и бывший ректор Волынской Семинарии, имел противоположные свойства. Сначала, около полугода, он был исправляющим должность ректора, оставаясь и чередным, хотя подписывался: ректор. Получив утвердительную бумагу, он, конечно, очень оскорбился. Мелочный до нельзя, кропотливый и самолюбивый, он надоедал всем, особенно эконому, своей излишней придирчивостью, которую разве можно извинять его болезненностью, часто воображаемой. Странности его (особенно скупость) были причиной множества анекдотов, которые распространялись по Семинарии. Он аккуратно ходил на класс догматики, и читал уроки по своим тетрадкам, когда-то давно заготовленным. Ученики скучали его монотонным чтением. Мне было много хлопот при нем с ученическими проповедями, на которые он имел свой старинный взгляд. Впрочем, лично я был любим Христофором, и помимо его странностей, скажу, что это был опытный и добрый старик, хоть и тяжелый. Как давно известный Митрополиту Никанору, он назначен был в 1850 г. викарием к нему. Место его занял вызванный по рекомендации Карасевского из Ярославских ректоров архимандрит Иоанникий. Еще молодой, представительный, он сразу произвел хорошее впечатление. Я служил с ним только около года, до своего отъезда в Киев; жили мы с ним, можно сказать, братски. Мнительность его и медлительность в делах письменных, особенно по цензуре (он был цензором), ставили ему в вину. Но с Иоанникием мы еще встретимся в Варшаве.
Приходит мне здесь на память один эпизод. Бывший инспектор Киевской Академии архимандрит Феофан (Авсенев), известный в свое время ученый профессор-философ, изъявил желание, по приглашению, ехать в Рим для служения при нашей миссии. Прибывши в Петербург, он остановился по знакомству в ректорской квартире. Так как и моя квартира была смежна, – то мы виделись с о. Феофаном ежедневно. Мы скоро сблизились, как земляки, и я с удовольствием припоминаю беседы этого умного мистика, философа и в монашеской рясе. Явившись к митрополиту Никанору, и обласканный им, он отправился к обер-прокурору Протасову. Тот, между прочим, с военным апломбом настаивал на том, чтобы о. Феофан остриг волосы и бороду, и ходил в Риме в светском платье. Это возмутило о. Феофана, – он стал доказывать, что известный род платьев, и вообще внешность, есть принадлежность субъекта, и что он не согласен на предложение, и отказывается от миссии. Протасов разгневался и несколькими неуместными словами оскорбил о. Феофана. Является он оттуда к нам в Семинарию в слезах. От нервного потрясения у него открылась гортанью кровь. Едва мы убедили его на другой день сходить к митрополиту; тот успокоил его и обещал уладить дело. О. Феофан поехал в Рим в своем костюме, и все время до смерти ходил в нем, с длинными волосами и бородой. Он заслужил в Риме общее уважение. Таким образом, о. Феофан первый положил начало – быть русским архимандритом в Риме и по внешности. Когда мы с Иоанникием провожали его, и усаживали в дилижанс (тогда еще не было железной дороги), – он плакал сильно, – и говорил: не увидимся более, – так и случилось; он скончался в Риме. Вечная память святому труженику! Верный рассказ мой, думаю, не излишен, по своему характеру.
Обращаюсь назад, в Семинарию. Инспектор Семинарии, назначенный сюда из только что определенных бакалавров Академии, Александр Иванович Мишин – был личностью замечательной. Преобразованная во всех отношениях С.-Петербургская Семинария в 1841 г. требовала инспектора умного, с твердым, непреклонным характером. Таким и оказался Мишин. Как профессор Логики и Психологии, он отлично преподавал свой предмет, занимательно и приятно, по временам с шутками и анекдотами; как инспектор он после класса являлся строгим начальником. Можно сказать, он все время бытности своей (до 1858 г.) до перехода в Академию ординарным профессором, держал в руках Семинарию. Аккуратность его была образцовая. К сожалению, в душе он был вольнодумцем. Но этого, за исключением весьма немногих, никто, тем более из учеников, не знал. Умер он, как мне после передавал духовник его священник А. Гумилевский, верующим. Как помощник его по инспекции и земляк по происхождению, я близко стоял к Мишину, и знал его лучше других; однако ж только по некоторым проявлениям замечал о направлении религиозном, которое впрочем нисколько не вредило направлению учеников; ибо Мишин до точности по форме исполнял религиозные обряды. Много имел он и неприятностей, особенно от преосвященного Афанасия; но твердость его и ум препобедили все козни. К монашеству его побуждали власти духовные; но тщетно; он остался непреклонен, хотя и не женился, и умер холостяком. Распространился я о Мишине, потому что он имел огромное влияние на Семинарию; на его плечах, можно сказать, лежала она при частой перемене ректоров. И потому можно было поучиться у Мишина в практической жизни.
Из других сослуживцев моих при первоначальном моем служении в Семинарии остались в живых, кажется, только двое, – это Троицкий, который доныне экономствует, и П. И. Саввенков, давно оставивший Семинарию, известный археолог. Время давнее! Воспоминается оно с удовольствием и по занятиям и по моим отношениям к сослуживцам и воспитанникам.
Назначение меня в Киев и пребывание в нем
Пришло время мне расстаться с С.-Петербургской Семинарией. В феврале месяце 1851 г. я назначен был инспектором Невской Семинарии, хотя по распоряжению начальства продолжал занятия до половины апреля; велено было мне докончить лекции. О Киеве я и не думал, принадлежа к Петербургскому учебному округу. Но человек предполагает, а Бог определяет. На чреде состоял в 1850 г. ректор Киевской Семинарии архимандрит Антоний, родной племянник Киевского Митрополита Филарета. Он познакомился со мной, и нередко мы беседовали о разных разностях. По возвращении в Киев, он рекомендовал меня Митрополиту, и выразил желание, чтобы я служил в Киеве. Мне же, однако, он не говорил в Петербурге ни слова о том. Митрополит Филарет писал графу Протасову два раза о мне, – и вот я назначен. Когда я к Протасову явился проститься, он сказал: «Жаль отпускать Вас, но мы вас вспомним». Митрополит Никанор был недоволен, что Киевский с ним не списался, и думал, как высказался, что я сам просился. Я должен был объяснить, что решительно не просил никого о перемещении, и что все несомненно архимандрит Антоний устроил это помимо моего ведома. Митрополит Никанор отечески благословил меня, и пожелал успехов. Это была личность высокая по своему характеру; всегда любезный, благожелательный, он особенно любил ученых монахов. Тонкий дипломат, он с честью держал кормило правления и по Синоду, и по Епархии. Несмотря на сильное могущество Протасова, он умел сдерживать его порывы, и отстаивать свои убеждения – весьма искусно. Память его во благих.
1851 год
Выехал я из С.-Петербурга апреля 17-го или 21-го, хорошенько не помню. Могу сказать, – меня провожали до станции «Четырех рук» почти целой депутацией во главе с ректором архимандритом Иоанникием. Тогда еще не было железной дороги, и я потянулся в тарантасе на перекладных до Москвы и далее. При моем отправлении А. И. Карасевский дал мне два каких-то важных пакета для вручения Московскому Митрополиту Филарету. Когда я имел ему представиться (не лишним считаю записать факт) и уже был в прихожей, является приехавший на четверке цугом Симоновский архимандрит Аполлоний, знакомый мне по чреде в Петербурге, – тоже в первый раз представляться. Он назначен был настоятелем Симонова монастыря (помимо Филарета) из ректоров Нижегородской Семинарии. Свидевшись с о. Аполлонием в прихожей, – я говорю ему: «Снимите свои окуляры, ведь неловко так являться Митрополиту в первый раз». Он не послушался. Вдруг зовут нас в кабинет. Я сделал Митрополиту приличный поклон, о. Аполлоний склонил голову недостаточно. «Садитесь», говорит Филарет, указывая места. – Я передал привезенные пакеты. – Владыка обращается к Аполлонию: «Давно ли прибыли?» – «Позавчера, Ваше ВысокоПреосвященство» – «Ну что ж Вы нашли в монастыре?» – «Худо очень, расстроено» – «Так скоро Вы уже все усмотрели? До Вас был настоятель умный, хороший. А глаза где Вы успели потерять?» – «В Нижегородской Семинарии, строил ее». – «Не удивляюсь, можно и в Семинарии глаза потерять. Ну, с Богом; а Вы», обращаясь ко мне, сказал, «останьтесь». Довольно долго говорил со мной Владыка, велел осмотреть Московскую Семинарию, и возвратиться к нему; он оставил меня обедать. Какая честь для молодого монаха! Как не вспомнить о том с удовольствием?
В Киев богоспасаемый прибыл я 4-го мая 1851 г. На другой же день я отправился к Митрополиту Филарету в Голосеево, где он обыкновенно живал летом. Старец принял меня любезно, ласково, отечески. Сделавши несколько вопросов, и заметив, что он давно ждет меня, Владыка сказал: «Ну что у вас в Петербурге? Болото. Посмотри-ка, ведь у меня рай пустынка», – и сам с маленьким костылем, в подряснике и скуфейке, показывал мне сад. Конечно, я был в восторге от такого приема.
На первых порах в Киеве за исключением о. Антония, который уже ректорствовал в Академии, мне никого не было знакомого из служащих. Я один оказался из Петербургской Академии, и как бы всем чужой. На меня смотрели во все глаза. Впрочем, я скоро ознакомился, и все пошло ладно, обычной колеей. Киевская Семинария оказалась распущенной по части инспекции; мой предместник о. архимандрит Нектарий, сделавшийся здесь же ректором, немного занимался инспекцией, и не по характеру она ему приходилась. Пришлось подтягивать семинаристов; а это очень нелегко. Приложить Петербургские порядки к Киевской Семинарии вполне не было возможности; ибо большая часть учеников жила на квартирах, разбросанных по разным частям города. Правда, на так называемом Подоле сосредоточивалась большая часть квартир, но обычай давний – в домах профессоров Академии и учителей Семинарии занимать квартиры – затруднял немало надлежащий надзор за учениками. Протекция хозяев нередко влекла за собой неприятные последствия, и нужно было мужество, чтобы инспектору и его помощникам соблюдать строгую справедливость. Впрочем, я не испытывал от учеников неповиновения и грубости, – и новое настроение скоро привилось, хотя шалостей встречалось довольно, как и везде. Профессором богословия был я во 2-м отделении, и успехами учеников по своим предметам оставался доволен. С о. Нектарием жили мы дружно, хотя частенько он поставлял меня в затруднение. По несколько дней, бывало, его не видишь, и не добьешься до него; ибо запирался в кабинете почему-то. Случалось в экстренных обстоятельствах поневоле превышать власть в распоряжениях. Впрочем, из-за этого у нас ссор не выходило, и братские отношения не прерывались. Ректор жил в отдельном доме на Семинарском же дворе, я в главном ученическом корпусе; тут же занимали квартиры профессоры о.о. Петр (в последствии Епископ Аккерманский) и Платон, мой помощник по корпусу (в последствии Епископ Томский). Мы трое и стол имели вместе. О. Платон хозяйничал, и бывало, сердился, когда хоть шуткой заметишь, что ведь кушанье плохо. Оба они были очень дельные наставники, хотя о. Петр обыкновенно запаздывал на урок, а после передерживал полчаса и более учеников, и производил замешательство в уроках. Иным, правда, это было на руку, например протоиерею Смолодовичу ленивому; он и рад отпустить класс, или полчасом отделаться. Ректор имел в своем владении Никольский монастырь и обыкновенно служил в нем в праздничные и воскресные дни, редко в Семинарской церкви, где обыкновенно служил я – или собором, или один. О. Петр по обычаю запаздывал, и придет уже когда окончатся часы, а иногда и на первой ектении, и гневается, что начали без него, однако, облачится и станет служить с нами. Семинарский хор отличался хорошими голосами и пели очень хорошо. Регент Крыжановский, как умелый, поступил потом регентом в митрополичий хор.
Киевская Академия
В Киевской Семинарии я служил недолго – год с месяцами. В 1853 г. назначен я инспектором и экстраординарным профессором Академии. В сан архимандрита я посвящен еще до перехода в Академию, высокопреосвященным Митрополитом Филаретом. Назначение меня прямо экстраординарным профессором Академии, помимо бакалаврства, возбудило удивление в ученой корпорации. Как я после узнал, покойный Архиепископ Херсонский Иннокентий, присутствовавший тогда в Св. Синоде, писал ректору Академии архимандриту Антонию, «что Святейший Синод сделал даже более, чем было представлено от вас, так как Леонтий ему известен». Вот и разгадка недоумениям! Академическое Правление представило Митрополиту Филарету двух кандидатов на должность инспектора, меня и бакалавра Иоанникия (ныне Митрополит Московский); но митрополит Филарет на докладе Правления написал: «Представить Св. Синоду Леонтия, как старшего по службе». Назначение мое, конечно, было не по вкусу Иоанникию и его некоторым сослуживцам.
Переход мой на службу в Академию был важной для меня эпохой, после семинарской службы, на которой трудно сосредоточиться, при разнообразных, и притом мелочных занятиях. Я радовался, что могу теперь заниматься наукой серьезнее и буду дело иметь уже со студентами, а не с учениками. Предместник мой архимандрит Даниил, назначенный ректором Екатеринославской Семинарии (скончавшийся от холеры в Екатеринославе), аскет по жизни, держал себя странно, по временам просто юродствовал, и при нем инспекция упала. Нужно было поставить ее правильно. Но сразу круто поворотить я считал неблагоразумным; и потому на первых же порах позвавши всех старших к себе на чай, высказал им, что нужным находил, и взял с них слово наблюдать за порядком так, чтобы оканчивающие курс не выходили из правил приличия, сам обещая – не вводить пока новых порядков, до следующего курса. Студенты слово сдержали. Это был курс хороший, даровитый 1853 г. Первым окончил И. И. Машковский, ныне известный профессор истории. Из этого курса вышло много архиереев, напр. Михаил Митрополит Сербский, Павел – Саратовский (Вильчинский), Евгений – Астраханский, Владимир – Ставропольский, Модест – Нижегородский и др. С нового курса начались и порядки, какие приходилось улучшить. Впрочем, за некоторыми исключениями, студенты вели себя весьма хорошо, и вообще отличались религиозным направлением. О вольнодумстве и легкомысленной фанаберии и речи не было. Трудновато иногда становилось улаживать иностранцев – Сербов, Болгар, Греков и униатов. Постоянные их взаимные ссоры и притязательность – немало причиняли мне хлопот. Лучшими из них были – Михаил (Милой Иоаннович) и Стокнов, который с фамилией Бурмов работал в Болгарии министром финансов. Серб – Васильевич мало занимался и любил рисоваться, щеголять; однако ж занимал долгое время и опять ныне занимает пост министра народного просвещения в Сербии. – Вообще, в Академии господствовал добрый, христианский дух. Из студентов и мальчиков училищных состоял хор певчих прекрасный. Известный В. И. Аскоченский, бывший довольно долго без места, некоторое время заправлял хором; а после – студент Чумичевский, замечательный тенор (ныне д. с. с., служит по Государственному Контролю). На богослужения в Братский монастырь собиралась лучшая публика в большом количестве, чтобы послушать певчих.
Помощниками моими по инспекции были – иеромонах Иоанникий и Добротворский бакалавр, а по выходе его в Харьковский Университет профессором богословия, иеромонах Филарет, бакалавр по Св. Писанию. Иоанникий, сделавшись архимандритом, оставил должность помощника, к моему удовольствию, ибо не сходились мы с ним нередко во взглядах. Место его занял бакалавр по философии П. Юркевич. Он и Филарет служили со мной до самого моего отъезда из Киева. Распространяюсь здесь несколько о Филарете († еп. Рижский). Еще в Воронежской Семинарии он близок был ко мне, и руководился моими советами и наставлениями. Очень даровитый, он пользовался авторитетом уже в среднем отделении, и вел со мной переписку, когда я учился в С.-Петербургской Академии. Приехавши в Киев, я застал Михаила Прокофьевича Филаретова оканчивающим курс (1851 г.). – Приятно было встретиться нам. По окончании курса он оставлен бакалавром, как первый магистр, и сначала был светским. К монашеству я его склонил не без труда. Его постригал о. Антоний в ближних пещерах Лавры; подводили к постригу я и блаженной памяти иеросхимонах Парфений, духовник Митрополита. Имя ему придумали мы с о. Антонием, едучи дорогой в Лавру; и вот вышел из Михаила Прокофьевича Филаретова иеромонах Филарет. С сильным умом, твердым характером и вполне ученым образованием, – он много превосходил Иоанникия. В последствии это был приснопамятный для Академии Киевской ректор. К сожалению, ход его задержала гордость, или лучше сказать, упорство и неблагоразумное отношение к Митрополиту Арсению. Как рижский Епископ он займет должное место в истории, как борец за убежденья. Как помощник инспектора, в свое время Филарет аккуратно и строго относился к своей обязанности, Юркевич более пользовался авторитетом у студентов как умный бакалавр, а по части суб-инспекторства поленивался. – Иоанникия не любили студенты за сухость, – некое ехидство и хитрость.
Я преподавал студентам старшего курса нравственное богословие и пастырское – по своему плану. Лекциями моего предместника я не мог воспользоваться; не подходили они под мой взгляд. План мой был такой: часть предварительная – о жизни, – силах и деятельности естественного человека и в период подзаконный. Затем 1-я часть нравственного богословия, существенная: а) о начале христианской жизни и б) начале христианской деятельности. 2-я часть о проявлениях главного начала христианской деятельности – любви в отношении к Богу, нам самим и к ближним. Очень сожалею, что я в свое время не успел лекций своих обработать и напечатать. Все наши учебники по нравственному богословию страдают формальностью сухой, на манер латинских и французских. Немецкие этики глубже рассматривают дело, хотя конечно в своем духе, в частностях противном православной, аскетической морали. Приходилось мне на экзаменах отстаивать свою систему и входить в споры.
О. Ректор Архимандрит Антоний преподавал Догматическое богословие по своему же руководству с добавлениями, основательно, книжно и обстоятельно, – но скучновато, конечно как отзывались слушатели. Он не владел даром импровизации, – и в широте взгляда, в занимательности и живости изложения далеко не мог равняться с своим предместником, знаменитым профессором Димитрием (Муретовым). За то, как ректор-администратор превосходил его. При Антонии порядок в Академии во всех отношениях соблюдался строго и стройно. Отношения его к преподавателям и студентам отзывались сердечностью и близостью. Не доставало тогда Антонию спокойного отношения к делу, а частенько и постоянства в характере. За то, при своем горячем характере, он умел себя сдерживать, и не был мстителен. Как аскет по духу, он пользовался истинным уважением. Можно было упрекнуть его и в некотором пристрастии к известным лицам, и доверчивости людям не совсем благонамеренным; но напрасно называли его некоторые могущественным деспотом даже в Епархии. Он вмешивался и в дела епархиальные как член Консистории, имел большое влияние и доверие полное у Митрополита Филарета как родной племянник; но не злоупотреблял своей силой и влиянием. Другой на его месте мог бы много делать неприятностей другим – не на словах только. Мне частенько приходилось иметь столкновения с ректором и входить в пререкания, – однако все они оканчивались миром и не оставляли после себя горечи. Ученое самолюбие и вообще самомнение Антония вредило ему много впоследствии, а выслуживающиеся личности раздували непохвальную страсть. Я решился прямо высказывать иногда правду в глаза, на что не решались другие; но пользы от того не выходило. Привожу факт. Известно, что Догматическое Богословие Антония, за которое он получил степень доктора, введено было в руководство для Семинарии. Пересмотр книги для второго издания поручен был Святейшим Синодом присутствовавшему в нем члену архиепископу Казанскому Григорию. Он написал довольно замечаний, которые и были препровождены в Киев на имя Митрополита Филарета для сообщения Антонию с тем, чтобы он исправил замеченное. Антоний оскорбился критикой, и написал оправдание своих мыслей и выражений в виде антикритики, более 10 листов. Как-то вечером он прочитал мне свою толстую тетрадь. Выслушав, я сказал; «Очень резко Вы написали, о. ректор; тон изложения Вашего может повредить Вам, сгладьте места резкие, – лучше будет». Он не согласился, и так как это было накануне субботы, то он и отдал мне свою антикритику с представлением от лица Митрополита в Св. Синод. По субботам обыкновенно я ездил с ректором к Митрополиту, и, если случались к тому времени правленские журналы – я брал их с собой для утверждения. Привожу я с журналами и рапортом и врученное мне сочинение ректора. Доложив рапорт и журналы, – я говорю: «Вот еще важная бумага – это проект рапорта в Синод с приложением отзыва о. Антония на замечания архиепископа Григория Казанского». – «Давай рапорт», и тут же подписал его Митрополит (вероятно, и отзыв читал он прежде). Я говорю: «Владыко, простите меня, если скажу, что отзыв о. ректора очень резко написан, – не повредил бы ему». – «Ну что ты толкуешь? Ведь догматика-то моя, Антоний только перевел ее с латинского с дополнениями, которые знаю я». На другой или третий день послал рапорт с отзывом в Петербург. Когда Григорий прочитал отзыв, крайне разгневался, и как передавали, поднял бурю в Синоде. Репутация Антония пострадала, и надолго замедлила его архиерейство. Уже по смерти митрополита Филарета, и то по ходатайству Московского митрополита Филарета, Св. Синод удостоил Антония быть викарием Киевским. Григорий, тогда уже (1858 г.) митрополит Петербургский, не захотел вызывать его в Петербург для посвящения, и Антоний хиротонисан в Киеве Евсевием Епископом Подольским и Стефаном (Ковачевичем), выходцем болгарином, жившим временно в Лавре. Вышла хиротония мизерная, можно сказать, по обстановке. Распространился я об этом, чтобы объяснить причину, по крайней мере первоначальную, не благоволения Синода к Антонию, и показать, к чему ведет духовная гордость – и доброго по сердцу человека. – Скончался Антоний Архиепископ Казанский и много перенес неприятностей в Казани. Вечная ему память!
Митрополит Филарет
Не могу без особенного благоговейного почитания не сказать несколько слов о великом старце Митрополите Филарете – в частности. Это был истинный архипастырь отец – для Киевской епархии и для монашествующих. Во все время бытности его Митрополитом как бы веяла благодать в Киеве, и особенно в Лавре, где все время процветали подвижники, например о. Парфений. Простой в обращении, но полный духовной мудрости и опытности, он имел неотразимое влияние на тех, кто соприкасался с ним. Служил он часто, и любил проповедовать экспромтом, пока доктора не воспретили ему говорить по слабости груди. Народ льнул к нему, как к святому. В великий пост в среды и пятки он служил больше в пещерных церквах, и приглашал меня весьма часто служить с собой и после с ним обедать. Раз я сказал: «Владыко! У меня по средам и пятницам классы». – «Ну вот еще, – перемени классы: я люблю с тобой служить». Незабвенны для меня слова эти!
На экзамены в Академии (окончательные) Владыка Филарет приезжал аккуратно и по Богословию обнаруживал познания обширные и глубокие; отцов Церкви цитировал наизусть много. Философии он не подлюбливал и подсмеивался над мнениями древних философов. Студентом при нем отвечать было легко. После испытания он заходил и к ректору, и ко мне на закуску. В Семинарию он приезжал только раз в год на общее, так называемое публичное испытание. Читалась тогда еще и медицина; преподавал ее доктор (он же академический и владычный врач) известный Пелехин, любивший подделываться к Митрополиту. Шла речь, помнится, по гигиене, и ученик по запискам доказывал, что после обеда спать вредно для здоровья. Владыка, выслушавши тираду, сказал: «А я вот люблю после обеда соснуть часик, – и не нахожу вреда». Палехин с улыбкой на губах отвечает: «Всякая скотина, Ваше Высокопреосвященство, после еды отдыхает». – «У – дурак», на это заметил Митрополит, – и вышло глупо, смешно. Публика расхохоталась, хотя негромко, – из почтения к Владыке. Так иногда желание подслужиться роняет человека.
Митрополит Филарет любил ученых монахов и в праздники нарочитые приглашал всех к обеду. Добрейший старец словоохотливо обращался то к тому, то другому с вопросами, и сам рассказывал, бывало, случаи из своей жизни в назидание нам, молодым служакам. Часто он повторял: «Пора мне уже в путь всея земли. Вот только молю Бога, чтобы не допустил быть моим преемником Иннокентия (Херсонского). Он тут все перепортит, и деньги растратит на затеи – разные». И случилось так, что Иннокентий скончался ранее Филарета 8-ью месяцами. Однажды преосвященный Иннокентий проездом в Петербург для заседаний в Св. Синоде (кажется 1852 г.) остановился в Киеве, к общей радости нашей. Владыка Филарет делал по этому случаю парадный обед, на котором были и вся ученая братия. Иннокентий запоздал прибытием к обеду, засидевшись у генерал-губернатора. И Владыка, сказавши: «Семеро одного не ждут» – велел садиться за столом. Только сели мы, – через несколько минут приезжает Иннокентий, и извиняется за опоздание. «А мы вот ждали Вас, ждали, да и сели. Садитесь-ка скорее». Пошли беседы живые; Иннокентий как большой мастер говорить, живописно изображал природу Крымского полуострова, расхваливал устрояемые им скиты и пещеры, и увлекся мечтами о их насельниках, которых и не было еще. Митрополит Филарет долго слушал молча, улыбаясь. Наконец, когда замолк Иннокентий, Владыка начал говорить: «Все это прекрасно; но ведь Вы сочиняете скиты для отшельников, – да где же они? ведь скиты и пещеры основывались самими подвижниками, их святые подвиги привлекали сожителей, и устанавливались уставы. Трудами, потом и слезами устраивалось скитское подвижничество; а Вы хотите навязать его другим, которых еще нет, кроме двух-трех, и то не надежных. Вот Киевские пещеры разве так основывались, как Ваше Высокопреосвященство предполагаете основать? Нет. Антоний и Феодосий преподобные своими претрудными, потовыми подвигами привлекли сюда благословение Божие и благодать, – и вот сколько веков существуют пещеры, и сколько подвижников образовали они!» Назидательна была беседа опытного Старца! И действительно – планы Иннокентия о скитах Крымских – не исполнились, – хороши они были в воображении. Между прочим, в конце обеда Митрополит Филарет начал расхваливать нас – монахов, и сказал – вот это ведь все будущие архиереи; и так исполнилось. Когда мы все in corpore представлялись в зале о. Наместника Лавры Иннокентию, – он долго беседовал с нами о разных предметах более научных. Превосходно он говорил, и легко было понять, – почему он увлекал всех прежде своими лекциями и проповедями. Это оратор в собственном смысле.
В наше время генерал-губернатором Киевским был известный Д. Г. Бибиков, при замечательных своих административных способностях, имевший свои слабости. Митрополит недолюбливал его за фривольство, – и прямо высказывал ему в глаза горькие вещи, – что хоть и сердило Бибикова, а все-таки заставляло быть осторожнее. Бибиков – это была гроза для поляков и жидов; при нем в Киеве ни один жид не мог иметь жительства, а ныне там целые кварталы – их. Заговорил я о нем по ассоциации идей.
Ревизия в Воронежской Семинарии
В 1854 г. из Киева ездил на ревизию Воронежской Семинарии, родной мне, и Духовного училища, как инспектор Академии и член Конференции. Две недели я прожил в Воронеже. Немного прошло времени с той поры, как я учился там, а я нашел много перемен, и не к лучшему. Много значит такт в начальниках учебных заведений. Ректор в заведении – то же, что регент в хоре; плохой регент и при хороших голосах певчих, не сможет спеть концерта, например, как желательно понимающим церковную музыку. Я застал в 1854 г. в Воронежской Семинарии ректором архимандрита Иллариона. Он был бесхарактерный и не высокого полета по уму, хотя назначен из и. д. инспектора Московской Академии. Авторитетом в Семинарии он пользовался, – а затем и уважением. Инспектором числился архимандрит Афанасий – с познаниями для должности профессора, но какой-то растерянный. Я сказал: «числился» – не без значения; он на деле вовсе не смотрел за учениками, и местный преосвященный Иоасаф худо о нем отзывался; и послужил причиной увольнения его от места. Не так давно он скончался в Задонском монастыре на покое в положении, можно сказать, несчастном в нравственном отношении. По доверии преосвященного в Семинарии был выдающимся лицом Соборный иеромонах Нафанаил (ныне Епископ Архангельский), но и он избаловался излишним доверием Архиерея, и должен был получить перемещение в Орловскую Семинарию. Наставников много было деятельных; но от бесхарактерности ректора читали и действовали врозь. Учеников я нашел много даровитых, но вообще с познаниями поверхностными, а вообще по внешности мало соответствующими идеалу семинариста, как духовного воспитанника. Я поскорбел, что Семинария идет к упадку. Преосвященный Иосиф (доселе здравствующий на покое в Митрофановом монастыре старец) был строг и взыскателен; но он сам еще всматривался тогда в Епархию. Ревизиею я воспользовался для посещения своего родного села – слободы Новой Калитвы, где помолился на гробе деда и отца. По пути осмотрел Павловское духовное училище, побывавши в Курском училище, посетив Харьков и Полтаву с Переяславлем, я возвратился в Киев. По моему отчету сделаны нужные распоряжения. Эпизод сей, хотя прямо не относится к заметкам о Киевской Академии, – но, как памятный для меня по службе в Киеве, и заносится сюда в летопись.
В Академии служил я до 1-го июля 1856 г. и вспоминаю о ней с любовью. Хорошее было время. Из своих сослуживцев светских с удовольствием припоминаю старика, уже тогда ветерана, профессора Греминова-Подгурского, молодых еще Поспехова, Фаворова, священника Колосова и др.
Назначение меня ректором Владимирской Семинарии было и для меня, и для других неожиданно. Я предполагал, что оно сделано по желанию Владыки Митрополита и ректора. Оказалось не так; ни тот, ни другой в нем не участвовали. А Митрополит Никанор сам избрал меня во Владимирскую, как свою родную, Семинарию. Не без скорби расставался я с Киевской Академией и с Киевом. Прощанье мое со студентами в зале (после экзаменов) было трогательное, как и с академической корпорацией, во главе с ректором, которая проводила меня верст за десять до леса, где было устроено братское учреждение. Могу сказать, что я пользовался общей любовью. Владыка Филарет напутствовал меня отечески, препоясав прекрасным поясом. «Жаль мне тебя, о. Леонтий», говорил он, «я имел на тебя другие виды, распорядились без меня. Не изменяй своего характера, и тебя спасут угодники Божии». Я прослезился, твердо веруя в силу благословения святого старца.
(Продолжение следует).4
Переход мой во Владимир и ректорство Семинарией Владимирской
В начале июля 1856 г. выехал я из Киева. Мне сопутствовал о. Филарет, мой земляк, ехавший на родину через Москву. В Москву прибыли мы, помнится, в пятницу вечером, и в субботу утром, часов в 11-ть явились на Троицкое Подворье, чтобы представиться митрополиту Филарету. В субботу митрополит не принимал посетителей; но для нас, как путников, сделано исключение. Вот мы являемся. Владыка, сидевший за столом с кипой бумаг, благословил нас и пригласил сесть. Он сразу узнал меня и дал вопрос: «Зачем Вас назначили во Владимирскую Семинарию?» – Я отвечаю – «Воля начальства». – Вас следовало держать в Академии, странно распоряжаются. Вот я когда-то был ревизором Владимирской Семинарии – она плоха; Вам много будет хлопот. – А Вы куда отправляетесь», обращается к моему спутнику. – «На родину, Ваше Высокопреосвященство». – «Не люблю я тех монахов, которые по родинам ездят» – заметил он своему соименнику. Разумеется, тот сконфузился. Этим и кончилась наша аудиенция. Взяв благословение, мы отретировались. В это время в Москве шли приготовления к коронации покойного Государя Александра ІІ, – везде суета, постройки, переделки, приспособления. Я хотя и спешил к месту новой службы, но нашел время побывать в Симоновом монастыре у о. архимандрита Аполлония, старого знакомого. Приезжаю, и вижу тоже приготовления, переделки. «Это для чего?» спрашиваю я. «А от бачите, у меня назначена квартира для архиепископа Иннокентия Херсонского. (Аполлоний любил по-малороссийски говорить). А я вот и тяну переделки, и-таки не пущу его сюда». Так и вышло, комнаты не окончены, и Иннокентий должен был поместиться в Златоустовском монастыре – неудобно. Упоминаю о том, чтобы показать, каков был характер у Аполлония. Само собой разумеется, что мы помолились и в Сергиевой Лавре, где я познакомился с тогдашним ректором Академии Евгением, инспектором Сергием и профессором Амфитеатровым.
Ректорство во Владимирской Семинарии
Прибыл я во Владимир 20 июля (1856 г.), и конечно, прежде всего, представился преосвященному, тогда Иустину. Он обрадовался мне как приехавшему из Киева, где он сам учился в Академии, там бакалаврствовал и ректорствовал в Киевской Семинарии (первого курса Киевской Академии 1823 г.). Прием был ласковый. Так как продолжалось вакационное время, то я, с благословения Преосвященного, скоро отправился в Переславль Залесский, в Данилов монастырь, которого настоятелем был назначен. Монастырь этот издревле числился за ректорами Владимирскими. И мой предместник архимандрит Платон († архиепископ Костромской) изрядно исправил его при пожертвованиях благотворителей. Но братии в нем было мало, и бывшие похрамывали морально. При монастыре находилось и духовное училище, надо сказать, хорошее. Теперь оно устроено на месте разрушенного Горецкого в Переславле монастыря. В Даниловом монастыре открыто почитают св. мощи преподобного Даниила. Здесь жили на покое и скончались Черниговские архиепископы Лаврентий и Павел, уроженцы Владимирской Епархии. От Переславля близко (60 верст) Ростов, и я имел возможность побывать в нем и поклониться мощам Святителя Леонтия, моего патрона.
После каникул началось в Семинарии обычное учение. Я изумился количеству учеников, – их было до 700. Каждый класс имел по три отделения. Все три отделения богословского класса собирались в большую залу, и нужно иметь сильный голос, чтобы преподавание уроков слышали все ученики. Я принялся усердно за дело, и встретил к своему удовольствию сочувствие и в воспитанниках, и в наставниках, которых было много. Работа кипела, можно сказать. Ученики занимались с охотой, и вообще отличались живыми способностями и доброй восприимчивостью при даровитости очень многих. И я доволен оставался учебной частью. Нравственная часть требовала внимательного надзора; ибо немногие ученики жили в казенном общежитии за Лыбедью так называемой, а большинство – на квартирах. Исправлял должность инспектора до назначения нового профессор М. И. Флоринский. Дельный преподаватель по Св. Писанию, он своей бестактностью и жестокостью по части инспекции чуть не наделал себе беды. Он ныне несчастный архимандрит, потерпевший за нетрезвость. Нe распространяюсь о нем. Прибывший из Московской Академии инспектор иеромонах Кирилл, не глупый человек по науке, оказался слабым и поблажливым. Приходилось самому вникать во все мелочи, и заправлять инспекцией, входя нередко в пререкания с Кириллом. К моему утешению, ученики старались быть внимательными к моим наставлениям, которые давал я им по классам in corpore. Вообще – Владимирская Семинария оставила во мне приятное воспоминание.
Преосвященный Иустин мало обращал внимания на Семинарию и бывал только на экзаменах некоторых. К сожалению (хотя это было раз только по моему краткому пребыванию во Владимире), преосвященный Иустин поставлял меня в недоумение своими выходками. Помню – на экзамене один ученик отвечал по Догматике о божественности Иисуса Христа, и приводил классический текст: «да о имени Его поклонится всякое колено небесных, земных и преисподних». Объяснение текста шло по урокам печатной догматики. «Ну вот пустяки», возражает преосвященный. «Зачем насиловать текст? Тут разумеются птицы, рыбы, гады». Это меня просто ошеломило; я вступился, – и скоро оба мы замолчали. Впечатление на учеников сделано нехорошее. Другой пример. Ученик говорит: «Дух Святой в виде голубя снизошел на Иисуса Христа при крещении его в Иордане». Преосвященный замечает: – «Ну, простой голубь летал, и только». Это меня возмущало. Какой соблазн для юных питомцев! Идет, например, экзамен по языкам, по математике, преосвященный выражается: «Ну, к чему такими пустяками забивать голову?». Вот и заставляйте учеников заниматься всеми предметами. Все это факты, бывшие на экзаменах перед P. X. в 1856 г. Очень жаль, что умный человек – преосвященный вольнодумствовал так явно. Я умалчиваю о его интимных беседах со мной о благодати, о церкви. Либеральность в убеждениях Иустина известны были митрополиту Филарету от ректоров, например, Сергия, бывшего инспектора и затем ректора Московской Академии, как сам он говорил мне. С болью сердца пишу это, ибо Иустин имел хорошее отношение ко мне. Ho amicus Plato, amicus Socrates, sed magis amica veritas. Образ мыслей преосвященного Иустина очень вредно отзывался и на его положении. Поставленный в необходимость оставить Епархию, он долго (за 80 л.) жил на покое в Боголюбовом монастыре, и я верую, что благодать Божия изменила его убеждения. Как администратор, – он был очень исправен, трудолюбив и формален, хотя вспыльчив – как сильно геморроидальный. Служил он очень скоро, так что нам, сослужащим, поспевать вычитыванием молитв в службах было трудно. – Нe пасквиль пишу, а правду, и повторяю – с болью сердца. Сознавал ли весь вред своих нескрываемых убеждений сам Иустин, – трудно сказать, между тем жаловался, что его обходят, и особенно на Московского Филарета, и, конечно, несправедливо.
Из близких мне людей во Владимире упомяну о ректоре Владимирского духовного училища кафедральном протоиерее Ф. М. Надеждине, по Семинарии и Академии сотоварище и земляке известного И. В. Рождественского. В свое время, говорят, это был блестящий профессор философии Владимирской Семинарии. Ф. М. Надеждин имел, кроме ума недюжинного, прекрасное сердце и практичность в жизни. Ректорствовал он с душой, и за то любили его и отцы, и дети. Приятно было с этим многознающим и умным человеком беседовать о предметах серьезных. Проповеди он писал отлично, и говорил внушительно. Жаль, что он скончался еще не старым. Он был и любимым другом блаженной памяти о. протоиерея и члена Синода – Рождественского.
Недолго пришлось мне ректорствовать во Владимирской Семинарии – всего 11 месяцев. В июне 1857 г. при самых радушных проводах и сожалении учеников, выразившихся в речах и слезах, я простился с Владимиром, и выехал в Новгород, куда сверх всякого ожидания назначен был ректором Семинарии и настоятелем Антониева монастыря. Нe могу здесь не упомянуть о замечательном сне, виденном мной за месяц до моего нового назначения. Представляется мне, что я еду по железной дороге в Петербург, и являюсь к митрополиту Григорию, которого вовсе не знал еще в лицо. Выходит он ко мне с распахнутой рясой, из-под которой видится подрясник, опоясанный простым красным кушаком, без камилавки, благословляет, и велит явиться в третьем часу к обеду, когда он приедет из Синода. Затем еду я, как будто, на пароходе по Волхову, вижу берега прекрасные и монастыри, любуюсь ими. Подъезжаю к третьему монастырю, и слышу чей-то голос: «Вот твой монастырь», и пароход остановился. Сон этот я помнил; но не придал ему значения. Скоро получаю формальную бумагу об этом перемещении, – и приказание явиться в Петербург к митрополиту. Вообразите же мое удивление, когда сбылось буквально все виданное мной во сне. Я пристал у Антониева монастыря, и при колокольном звоне, встречен был братией и воспитанниками Семинарии, издавна существующей в Антониевом монастыре. Таким образом, мое перемещение, видимо, было делом Промысла Божия, и верую, – по предстательству преподобного Антония Римлянина.
Прежде отправления своего из Петербурга в Новгород, я счел долгом повидаться со знакомыми и, в особенности, с моим товарищем, архимандритом Кириллом, бывшим инспектором Академии. Вхожу к нему с распростертыми объятиями, а он больной, какой-то изможденный вопит: «Представь себе, Фошка – ректором!». (Вместо Макария о. Феофан назначен был из ректоров Олонецких – ректором Академии). «Знаю», – отвечал я, – «так что ж? Ведь он был нашим наставником, что же тут обижаться? Конечно, тебе хотелось ректорства в Академии; а я скажу, брат, тебе, что тебя на мое место во Владимир назначают». Как ужаленный, он изменился, и скоро стал хлопотать через посредство дяди – протоиерея Наумова у министра Горчакова, чтобы его послали в Иерусалим Епископом и начальником миссии, куда уже был назначен преосвященный Поликарп, викарий Херсонский. Хлопоты увенчались успехом. Поликарп перемещен в Орел, a Кириллу досталась честь быть епископом Мелитопольским, начальником Иерусалимской миссии. Дело окончилось, когда я уже в Новгороде осваивался.
Новгородская Семинария
Что сказать о Новгородской Семинарии? Я занял место архимандрита Нектария, который недолго ректорствовал здесь и, зная предположение, что скоро его переведут в Петербург, мало занимался делом. Инспектором Семинарии застал я своего старого знакомого иеромонаха Германа (ныне Епископ – настоятель Донского московского монастыря, присутствующий в Св. Синоде). Он страдал тогда глазами, но исполнял должность аккуратно, хотя и хандрил. Посвященный в сан архимандрита, он скоро был назначен, по моей рекомендации преосвященному Кавказскому Игнатию (Брянчанинову), ректором Кавказской в Ставрополе Семинарии, и вместе с преподавателем иеромонахом Исаакием, тоже мной рекомендованным на инспекторство, уехал к месту назначения. На место Германа, по моей просьбе, назначен был инспектором профессор С.-Петербургской Семинарии иеромонах Феогност (ныне архиепископ Владимирский). Преподаватели, за немногими исключениями, на первых порах показались мне только посредственными, хотя и усердными.
Прибыл я в Новгородскую Семинарию во время экзаменов перед летними вакациями, и продолжал их по данному прежде о. Германом расписанию. Испытания показали меру успехов учеников удовлетворительную, – и воспитанники отвечали на вопросы вообще достаточно. Припоминаю, что мое внимание обратил на себя ученик среднего отделения М. Владиславлев, которого и экзаменационное сочинение было выдающееся. В списке стоял он во 2-м разряде, чуть ли не во второй половине. Слушая ответы его, я обратился к инспектору с вопросом тихо: «Почему Владиславлев стоит так низко?», – и получил ответ, что он ведет себя нехорошо. В списке я его сразу потому повысил, и, позвав к себе, взял с него обещание – бросить свою дурь, и во время вакации заняться французским и немецким языками. Он исполнил свое слово. Приехавший с вакаций, он переменился, и на первую же треть занял 2-место в 1-м разряде. Посланный в Академию С.-Петербургскую по окончании Семинарии, он и там был 1-м. Но о Владиславлеве речь будет еще впереди. Кстати сказать, что Новгородские семинаристы вообще отличались твердостью характера и трудолюбием, и если кто из них замеченный, например, в пьянстве или грубости, лености, давал слово – исправиться, – сдерживал его точно, – чему я радовался. Много имело доброго влияния то, что Семинария находилась при монастыре. Являлись охотники и немало, которые до класса посещали раннюю обедню, читали и пели в церкви, не по наряду, a по чувству благочестия. В воскресные и праздничные дни хор певчих семинаристов привлекал много посторонних посетителей. Нельзя не порадоваться, что новгородская Семинария осталась доселе на прекрасном месте. Постановлено было в недавнее время вывести ее в город; куплено уже было и место; но видно не угодно прп. Антонию допустить перемену. Считаю себя счастливым, что и я (будучи присутствующим в Синоде) содействовал тому своими резонами, внушив ревизору Зинченко – отстаивать старое место. И вот, новое место продано, хотя с убытком для казны, а Семинария по значительным перестройкам осталась в Антониевом монастыре, сверх ожидания. В 1858 г. посетил Семинарию и монастырь митрополит Григорий, и велел мне избрать охотников из богословского класса – поступить в миссионерскую академию, которую он задумал учредить в с. Грузине, в Аракчеевских зданиях, уже тогда и переданных в духовное ведомство. До десяти воспитанников изъявили желание быть миссионерами. Но, увы! Со смертью Григория идея миссионерской академии испарилась, и давно уже самое здание обратно передано гражданскому ведомству. Нельзя не пожалеть о том, когда знаешь, какая великая нужда имеется у нас в миссионерах.
Монастырь Антониев – древний. Архимандриту предоставлено в нем совершать богослужение с некими архиерейскими привилегиями. Ректоры Семинарии всегда прежде были и настоятелями его. С недавнего времени сделано разъединение, когда ректором состоит протоиерей. Нельзя не пожалеть о таком разъединении, тем более что весьма легко совмещать здесь обе должности; а ведь протоиерей – женатый и не живет при Семинарии. Сказал я прежде, что в монастыре открыто почивают мощи преподобного Антония; но рака, в которой они почивают, была ветхая очень, как я нашел ее. Когда, по приезде митрополита Григория, явился я к нему в Юрьев монастырь, где он остановился, – как ректор и благочинный монастырей, – и он спросил, все ли у нас хорошо, я отвечал, что по монастырям не очень-то хорошо и, прежде всего, у меня в монастыре рака прп. Антония очень ветха и грозит развалиться. «Не думаешь ли новую строить?» – «Да, Владыко, есть мысль». – «А где возьмешь денег?» – «Буду собирать; а Вы книгу разрешите сборную на мое имя?». Книга дана, и я с ней же и поехал прямо в Консисторию, как член ее. Предложивши о.о. членам книгу сборную, я получил записей на 300 р. В каникулярное время, отправившись для обозрения монастырей, как благочинный, я собрал порядочную сумму, а затем в Петербурге с разрешения митрополита до 7000 р. Рака заказана была Верховцеву за 10000 р. и сделана превосходно. Радовался я, что Господь благословил мое дело успехом полным; но, к сожалению, при переложении св. мощей не мог быть, находясь уже в Петербурге викарием. Митрополит Григорий, назначавший 1-е июля днем торжества в Антониевом монастыре, и вместе с собой назначивший и мне быть там, скончался 17 июня, и мне, как управлявшему Епархией, не разрешили отпуска. Совершить торжество досталось новгородскому епископу Евфимию и архимандриту Никандру, моему преемнику по ректорству и настоятельству в монастыре. В свое время это было описано подробно профессором Новгородской Семинарии Павлинским.
Викарий Новгородский Евфимий, епископ Старорусский, был до Нектария несколько лет ректором Новгородской Семинарии. Это тип формалиста самого строгого. Аккуратный сам, он требовал полной аккуратности от наставников и от учеников, а будучи викарием – от духовенства. Много он принес пользы Новгородской Семинарии своими трудами, и выработал хороших кандидатов священства. Тяжел он был для подчиненных, но и себя не щадил; страдая сильными припадками геморроя, – он не изменял своим привычкам никогда. Из-за излишней щепетильности у меня бывали с ним столкновения, но оканчивались мирно. Правление Семинарии Новгородской имело права, данные митрополитом, которые устраняли стеснительную требовательность викария. Викарий в Новгороде обыкновенно управляет и Хутынским монастырем. 6-го ноября в Хутыне бывает храмовый праздник в память преподобного Варлаама Хутынского, и совершается торжественное богослужение при многолюдном стечении. Служил с преосвященным – 1857 г. и я – и, легко одевшись, получил простуду, которая причинила мне сильную горячку. Болезнь усилилась до того, что отчаивались в моем выздоровлении. Я находился в третий уже раз в жизни при смерти. И верю, что выздоровел по предстательству прп. Антония. Нe могу здесь не вспомнить с особой признательностью об уходе за мной блаженной памяти архимандрита, тогда Сковородского монастыря, Паисия и врача Семинарии Аренского. Много я обязан им. Архимандрит Паисий очень усердно потрудился для обители Сковородской и после – Старорусского Преображенского монастыря. Это был монах добрый и опытный. Жаль, что он рано скончался. Служа прежде в г. Задонске казначеем монастыря, он удостоился чести, в числе весьма немногих, участвовать в секретном перенесении мощей святого Тихона из усыпальницы его в Собор по поручению архиепископа Антония, пребывавшего на тот раз в Задонском монастыре (1846 г.).
Общее впечатление о Новгороде, Семинарии и монастыре осталось у меня очень приятное. Народ там религиозный, воспитанники вдали от города имеют возможность заниматься сосредоточеннее, братия монастырская, невеликая по количеству, в соприкосновении с учебной корпорацией имели случай восполнять свое образование, у кого была охота к тому. Семинарская корпорация держалась дружно. Сам я, враг всяких интриг, заботился о единении, и достигал его. Обилие монастырей мужских и женских в Новгороде и Новгородской Епархии имеет важное воспитательное значение для народа.
Перемещение в Петербург и ректорство в Семинарии
В Новгороде ректором и настоятелем монастыря я пробыл год и одиннадцать месяцев. Перемещенный ректором С.-Петербургской Семинарии, я прибыл в Петербург 4-го июня 1859 г. Итак, по судьбам Божиим мне пришлось оканчивать учебную службу там, где я начал ее. Не могу сказать, чтобы я с удовольствием переехал туда; ибо Новгородскую Семинарию я полюбил, да и жить в монастыре мне нравилось. Кроме того, я предвидел наперед, что в С.-Петербургской Семинарии придется мне иметь более беспокойств и столкновений, – тем более что прежние там порядки ослабели, и ученикам давалась свобода излишняя, которая требовала ограничения. Сразу я это заметил, почувствовав на коридоре при вступлении в свою квартиру, сильный табачный запах, что, конечно, не относилось к чести инспекции. В ректорской квартире помещался еще и назначенный ректором Академии – архимандрит Нектарий и мы жили вместе до отъезда преосвященного Неофана из Академии в Тамбов на Епархию. Как старые знакомые, встретились мы с любовью. Я вступил в должность немедля по обычном представлении митрополиту Григорию. Накануне перехода о. Нектария в здание Академии в честь его Семинарская корпорация устроила обед. – Упоминаю об этом потому, что он имел последствия, совершенно неожиданные. Несколько учеников сделали плохую шутку, – похитили порядочное количество бутылок вина, которое было до времени поставлено в углу коридора, и преспокойно себе распили в саду. Инспектор иеромонах Павел, узнавши об этом помимо меня, не донесши мне, самовольно распорядился высылкой виновных из Семинарского корпуса, намереваясь настоять об исключении их. Когда я узнал о том случайно от одного из священников, – приказал возвратить их немедленно в корпус, чтобы разобрать дело по всей справедливости. Инспектору сделано было мной строгое замечание, – и это послужило поводом нашей размолвки. На вопрос мой: «Почему Вы так поступили?», он отвечал, что стыдно было ему на первых же порах доложить мне о беспорядке экстраординарном. «Хороша же Ваша инспекция!», – сказал я. Расправа сделана была после экзаменов, – и только двое понесли заслуженную кару. Через два дня, когда я пришел к митрополиту с делами, он, посмеиваясь, спрашивает: «У тебя все благополучно?». Я сказал – «Не все, к сожалению», (а он уже узнал от кого-то о происшествии) и рассказал суть дела. Владыка рассмеялся и говорит: «Не клади плохо, не вводи вора в грех; посечь бы их, шалунов». В непродолжительном времени Павел переведен был инспектором в Академию по ходатайству Нектария. На место Павла по моему ходатайству назначен инспектором иеромонах Иосиф (Баженов) из преподавателей Семинарии, к сожалению, не оправдавший моих надежд. Своей благосклонностью и либеральным взглядом – он немало причинял мне беспокойств. Хороший наставник – он был плохой инспектор. Наставников я застал еще довольно из прежних моих сослуживцев, – но больше новых. Все они делом занимались исправно. Я преподавал догматическое богословие, и учениками был доволен. Многие из них ныне занимают должности священников с честью, а некоторые, как, например, Н. Барсов, профессорствуют в Академии и Семинариях.
Вместе с ректорством я принял и должность редактора журнала «Духовная Беседа», основанного при семинарии митрополитом Григорием. Помощниками моими были: протоиерей Яхонтов и профессор Шавров (уже покойный), заведовавший зоотомической частью. Журнал шел очень хорошо и расходился до 7000 экземпляров, чему много содействовала введенная при мне уже «Церковная Летопись», в которой помещались и Синодальные распоряжения. Много помогали интересу дела и заграничная корреспонденция наших священников при посольствах, и статьи о.о. протоиереев Богословского († протопресвитером в Москве), бывшего тогда профессором в Училище Правоведения, Рождественского, известного Ивана Васильевича, и Яхонтова (письма к отступнику от православия). Но преимущественно, журнал обязан своим успехом митрополиту Григорию. В каждом почти номере он помещал свои или проповеди, или же ряд статей под заглавием «Свечка во тьму и сумрак». Над последними посмеивались многие, – за изложение; но справедливость требует сказать, что они приносили большую пользу читателям, особенно из среднего сословия. Редакция доставляла мне много хлопот. Все статьи просматривал предварительно сам митрополит, и каждый номер до напечатания был представляем мной ему. Тяжело по временам становилось угодить старику, имевшему своеобразный взгляд. Часто Московский митрополит Филарет писал в своих письмах Григорию замечания разные, которые и предъявлял мне он. Раз как-то я не вытерпел, и сказал: «Владыко! Что ж это Московский все пишет замечания Вам, как будто доселе Вы ученик его? А в «Православном Обозрении» разве мало недостатков и мыслей, подлежащих оспариванию?». «И в самом деле, так», – сказал Григорий. Сам он имел склад речи особенный и употреблял нередко слова и обороты, казавшиеся странными. Я, бывало, прочитавши статью, бегу к нему, я говорю: «Владыко! Нельзя ли изменить вот это слово, или оборот?». – «Ну, вот что ты меня учишь? Печатай как есть!». А когда напечатаешь, и он получит письмо с замечанием, призывает меня и говорит: «Что ты мне не доложил?» – «Я докладывал об этом слове Вам. Вы не согласились изменить» – «Ну, я забыл». Припоминаю два случая по редакции очень неприятных для меня. Раз как-то митрополит Григорий дает мне статью, собственноручно написанную, под заглавием «Сиятельное Солнце», и велит напечатать в ближайшем номере. Прочитавши, я прихожу к митрополиту и говорю; «Нельзя ли оставить эту статью? Она подает повод к столкновению, потому что ее поймут, как пасквиль на обер-прокурора». Разгневался Владыка и не согласился со мной. Я немедля исполнил его приказание. Дня через три вечером неожиданно является ко мне в квартиру чиновник особых поручений при обер-прокуроре К. К. Зедергольм (умерший иеромонахом в Оптиной пустыне с именем Климента) и спрашивает: «Печатается уже статья «Сиятельное Солнце»? – «Да». – «Приостановите печатание! Я говорю Вам приказание Александра Петровича» (Толстого – обер-прокурора Св. Синода). – «Я не могу, потому что митрополит приказал мне немедля ее напечатать, хотя и я просил его не печатать». Слово за слово – мы порядочно побранились. По уходе Зедергольма около 9-ти часов вечера (зимой), я тотчас иду к митрополиту. И прошу келейника доложить, что я пришел по нужному делу. Владыка уже собирался спать (он ложился рано – в 9 ч. и вставал рано – в 3 часа) и был в спальне. Выходит он с обеспокоенным видом. «Что такое?» – спрашивает. Я объяснил ему суть дела. Недовольный, назвавши мальчишкой Зедергольма, он приказывает мне поутру в 7 часов принести статью уже печатную (1000 экземпляров уже отпечатано было №): «Вот я возьму ее в Синод с собой». Поутру являюсь я с номером, где была напечатана статья, в Лавру, и вижу экипаж. «Кто здесь?» – спрашиваю. – «Обер-прокурор». Как передавали мне, они крупно между собой поговорили. По отъезде гр. Толстого являюсь я. «Оставь мою статью. Есть у нас, чем заменить?». – «Есть-то, есть; да уже 1000 экземпляров напечатано номера». – «Ну, я заплачу убыток». – «В этом нет нужды, Владыко». Таким образом, я один и остался в накладе, не материальном, конечно, а в моральном. Статья уничтожена, и номер вышел с заменой ее другим сочинением – моим, готовым прежде.
Другой случай по редакции, мне памятный. В 1860 г. греко-болгарский церковный вопрос уже был в ходу, и немало толковали о нем, хотя и не так гласно, как гораздо после этого было. В «Духовную Беседу» по внушению графа Толстого доставлена статья кем-то, не помню, в пользу греков. Она напечатана и читалась с интересом. Через месяц или более напечатана другая – в пользу болгар. Последняя не понравилась графу Толстому. На обеде у митрополита Григория в пятницу Пасхальную (1860 г.), когда я уже был епископом Ревельским, оставаясь ректором еще и редактором, граф Александр Петрович выразил митрополиту неудовольствие за сочинение не в пользу греков. Митрополит указал на меня – как редактора. Я говорю Толстому, что статья напечатана с одобрения Владыки. Он, посмеиваясь, говорит Толстому: «Молодой архиерей не слушает меня! Впрочем, поспорьте с ним». – «Audiatur et altera pars», – отвечал я обер-прокурору и стал защищать содержание статьи со всей скромностью. Толстой замолчал, но, видимо, не доволен мной остался. Это был человек верующий, набожный, но односторонний и мнительный. – Ближайшими, домашними его внушителями были два молодых чиновника, постоянно при нем находившиеся: Зедергольм, о котором я раньше сказал, и Т. И. Филиппов, так ныне известный. Последний остается доселе верен своему давнему направлению. К чести графа Толстого надобно сказать, что он глубоко уважал митрополита Григория, с которым сблизился еще в Твери, будучи там губернатором. Впрочем, сам Толстой А. П. недолго обер-прокурорствовал. Помимо его некоторых недостатков, это был глубокий христианин, чисто православный. И сколько можно по внешности судить – не искавший славы у людей. Время его молодости мне неизвестно, но, по слухам, он обязан переменой своей нравственного направления одному из священников Тверской епархии.
(Продолжение следует).5
Служение мое в сане Викария С.-Петербургского
Ректорство мое в Петербургской Семинарии было кратковременно, продолжалось оно только около года. 1860 года марта 13-го я рукоположен в сан епископа Ревельского викария Петербургского, но оставался и ректором до прибытия моего преемника архимандрита Платона в конце мая. Хиротония моя совершена в Исаакиевском кафедральном Соборе очень торжественно, – митрополитом Григорием совместно с митрополитами Киевским тогда Исидором и Московским Иосифом и архиепископами Димитрием Херсонским и Елпидифором Таврическим. На хиротонии присутствовали: покойный наследник Великий Князь Николай Александрович, ныне благополучно царствующий Государь, тогда Великий Князь Александр Александрович, Владимир и Алексей Александровичи. В своем роде это была обстановка хиротонии замечательная. С великими князьями присутствовали многие государственные сановники. На обеде после хиротонии в покоях митрополита было 95 человек; такое количество объясняется тем, что я, оставаясь в Петербурге, должен был пригласить и членов Консистории, и учебную корпорацию Академии и Семинарии, хотя и не в полном числе. После хиротонии почти до Пасхи 1860 г. я жил еще в Семинарии и читал ученикам лекции по богословию. К Пасхе я перебрался в Лавру и занял квартиру, которая издавна назначена для викариев. Для меня началась новая жизнь. Сразу пришлось устанавливать новые отношения к людям, с которыми прежде и знаком не был. Зато мне легко было жить и действовать в своей ближайшей среде, которую я знал со всех сторон. Это одна из важных выгод, которые на первые поры немногим достается.
К митрополиту Григорию я имел отношения сыновние. Редкий день, а иногда не один раз в день, приходилось иметь с ним дело. Правда, епархиальными делами он не любил заниматься сам много, но зато много писал о расколе и других предметах, любил служить и устраивать церковное пение; любил певчих, и хор при нем был замечательный; с разных епархий вызывал он лучших голосов, и в Лавре ввели стильный напев, весьма умилительный. В домашней жизни он был прост, и при видимой суровости, имел нежное сердце, отзывавшееся на всякие нужды бедных. Он любил природу; заботился о саде своем, о пруде, который устроили в саду в большом размере и наполнили рыбой всякого рода, даже стерлядию, не говоря о карпах, окунях, лещах и проч. Живя летом в домике, им устроенном в саду, он сам в известное время по звонку созывал рыбу и кормил ее. Ежедневно, идя на прогулку, митрополит Григорий кормил и голубей, которых развелось множество при митрополичьем доме, и которые, потом, по смерти его, не получая привычной подачки, разлетелись в разные стороны. Заношу в свои заметки эти мелочи – как характеризующие душу митрополита Григория. Задумал он устроить у себя новую крестовую, и по плану, правду сказать, не очень удачному, уже начали и приготовительную постройку, копание рвов, например, но предприятие осталось за его смертью несостоятельным. Как-то раз я иду из сада, а он стоит на балконе, обращенном к саду, и говорит мне, – «Видишь, что копают?», – я отвечаю: «Рвы для фундамента»; – «Это мне могилу роют». Удивительное предчувствие. По смерти его, которая не замедлила, я приостановил постройку до приезда нового митрополита Исидора, который устроил крестовую церковь совсем по другому плану, равно как и дал другое назначение месту за собором Лавры, предположенному для братского монастырского сада с прудом, где теперь новое кладбище. В последнее время митрополит Григорий, еще до болезни, был часто в тревожном состоянии духа, особенно, когда приезжал из Синода. Не ладил он с протопресвитером Бажановым, который любил порицать действия его, и в последние уже именины свои 2-го января 1860 г. за обедом у себя, когда провозглашали тосты за здоровье именинника, и певчие начали петь «многие лета» митрополит Григорий громко сказал: «Пойте вечную память» (которой конечно не пели). Обращаясь взорами к Бажанову, он печально высказал: «Я уже стар стал, не гожусь для дела; пора мне умереть». Это тяжело как-то отозвалось на всех. Обвиняли Григория в излишнем доверии к домашнему секретарю Надвроцкому, который заправлял, якобы, всеми делами. Доверие – это вполне справедливо, но Надвроцкий не злоупотреблял доверием. Он берег спокойствие митрополита, и дорожил его честью, – это верно. Несправедливо и нарекание на взяточничество Надвроцкого: Петербургское духовенство с этим согласится. От монастырей он пользовался приношениями, особенно, из Юрьевского; но духовенство не могло на него жаловаться. Надвроцкий был любимым секретарем митрополита Никанора, который и образовал из него дельца, которому он и дарил от себя немалые суммы. Распространился я о Надвроцком потому, что много о нем в свое время толковали. Это был человек весьма даровитый и умный, и вовсе не бесчестный. Если что можно поставить ему в вину – так это некоторое иезуитство, которое объясняется его происхождением из Волыни. Митрополит вполне сознавал слабость своих физических сил, – и дозволял секретарю писать по делам епархиальным. Жаловался на это мой предместник преосвященный Агафангел; но при мне только три месяца служил Надвроцкий, – и я не имел поводов к жалобам. Митрополит Григорий не раз и мне высказывал: «Ну что меня теперь сделали митрополитом? Я стар, забываюсь; лет десять, пятнадцать тому назад, – иное дело». Однако ж по Синоду он очень много занимался, и желал сделать некоторые преобразования. Когда меня избрал он викарием, говорил: «Вот я вижу в тебе способность к администрации. Я займусь Синодом, а тебе сдам управление Епархиею». И действительно, по смерти его я нашел три проекта о преобразовании Синода, – один ему принадлежал, другой преосвященному Агафангелу, третий А. Н. Муравьеву. Эти проекты я передал митрополиту Исидору; но где они теперь, не знаю, кажется, сданы в библиотеку Петербургской Духовной Академии. Митрополит Григорий был человек почина, или как ныне говорят, инициативы. Еще, будучи ректором С.-Петербургской Академии, он основал журнал «Христианское Чтение». В Казани он же основал «Православный Собеседник», в Петербурге «Духовную Беседу». И творения Св. Отцов, издаваемые при Московской Духовной Академии, начаты изданием по мысли Григория Московским митрополитом Филаретом. В Петербургскую Академию он пожертвовал 5000 р. для премии за сочинение на тему им указанную еще при жизни своей; и вот доселе никто не написал задачи. Очень жаль! Сам Григорий мог бы послужить темой для сочинения на ученую степень. Деятельность его и в Академии, и в Твери, и в Казани, и в Петербурге по Синоду была живая и плодотворная. Его поистине можно назвать столпом православной Русской Церкви.
Викарием при митрополите Григории пришлось мне быть недолго, – всего три месяца с днями. 17-го июня 1860 года он скончался. – Недолго и митрополит Григорий митрополитствовал в Петербурге – всего три года и восемь месяцев с днями (1856. Окт. 1-го – 1860. июня 17-го).
Расскажу о последних днях жизни митрополита Григория и самой кончине его как очевидец. До болезни своей он каждый день (в мае 1860 г.) проведывал больного, перевезенного в Лавру преосвященного Елпидифора, которого и я навещал каждый вечер. «Не жилец, брат, говорил мне Владыка, преосвященный Елпидифор. Проведываешь ли его ты?» – «Как же, – ежедневно», отвечал я. – «Я люблю его», добавил он. Когда скончался Елпидифор (которого я особоровал и приобщил Св. Тайн) 31-го мая в 9 часов вечера почти на моих руках, – Владыка Григорий решился сам совершить вынос его тела в Феодоровскую церковь 1-го июня. Я убеждал его не решаться на это из опасения простудиться на сквозном ветру, которого нельзя избежать в коридорах Лаврских. Он не послушал, и вслед за выносом сам отслужил панихиду в Феодоровской церкви, тогда и летом холодной для ног по причине каменных плит, а он был без галош, – и простудился сильно. На погребении Елпидифора митрополит Григорий уже не присутствовал за болезнью. Заболел он воспалением легких и слег в постель. На основании слов доктора Нордстрема мы имели надежду на его выздоровление; но 16 июня вечером вбегает ко мне Нордстрем и в смущении говорит: «Делайте свои обряды, митрополит не проживет до утра». Такая весть ошеломила меня. Немедля распорядился я приготовлением к соборованию больного и причащению. Когда все было готово, я вхожу к Владыке в спальню и говорю: «Позвольте Ваше Высокопреосвященство совершить над Вами таинство Елеосвящения». Он с некоторым гневом не выразил желания. Постоявши несколько, я опять говорю: «Не мне Вас учить, ведь Елеосвящение – для выздоровления совершается». Опять молчание. Я продолжаю: «Да вот и завещания у Вас нет». – «Ну что же, разве я умираю? Завтра напишем». Несмотря на нежелание, я облачился и велел присутствующим архимандритам и иеромонахам облачиться, – и начали Елеосвящение. Владыка в продолжение совершения таинства успокоился и сам даже подпевал, и, видимо, чувствовал благодатное утешение в душе. Приобщил я св. Тайн Владыку из лжицы; ибо он едва мог несколько приподняться с постели. Последние слова его были мне: «алмазные знаки в Лавру» – сказанные мне полушепотом от ослабления сил. Я повторил вслух сказанное; но без завещания – приказание осталось без исполнения (знаки родным достались). В три часа утра 17 июня митрополита Григория не стало. Лаврский большой колокол повестил о печальном событии. – Немедленно я дал знать телеграммами о кончине Владыки – митрополитам: Московскому Филарету и Киевскому Исидору, а также Казанскому архиепископу Афанасию, которого Григорий любил. Погребение усопшего Владыки было, как обыкновенно, торжественное: при отпевании присутствовали Государь Император Александр II с князьями и поддерживал гроб при несении в место упокоения. Замечательно, что когда печальное шествие приблизилось к дому митрополита, голуби летали над гробом в большом количестве. Тело усопшего погребено в алтаре Духовой церкви с правой стороны, где нашли мы с ризничим готовую могилу почти случайно; в самой церкви свободного места не оказалось. Первенствующим архиереем при погребении был архиепископ Димитрий Херсонский, присутствовавший в Синоде. Меня последним хиротонисал митрополит Григорий во епископа; мне же Господь судил отдать ему и последний долг. Да будет благословенно имя его, и память его во благих!
На другой день после погребения получил я указ Св. Синода, которым поручалось мне, впредь до прибытия нового митрополита, управлять С.-Петербургской Епархией и Александро-Невской Лаврой. Управление мое продолжалось до 13-го августа 1860 г. Это время для меня памятно во многих отношениях. Молодому архиерею полезно было вникнуть в суть и епархиальной, и лаврской администрации самолично. Независимо от сего полезно было сблизиться по делам службы и с властями светскими непосредственно. И я с удовольствием вспоминаю о князе Урусове, исправлявшем должность Обер-Прокурора Св. Синода, уже покойном, об И. Д. Делянове, с которым доселе нахожусь в лучших отношениях, о С. А. Танееве, покойном Плетневе, ректоре С.-Петербургского Университета и многих других. Сближение с такими почтенными людьми расширило мой взгляд на многое и дало возможность проводить и свои идеи. Князь С. И. Урусов – это была личность симпатичная; при тонком уме и обширных познаниях, он, хотя и не обладал твердостью характера, действовал с пользой, как директор учебного управления при Св. Синоде и ныне и. д. Обер-Прокурора. Доброта и деликатность его в обращении привлекала к нему всех, кто соприкасался с ним. В характере его не было никакого деспотизма. Раз он приезжает ко мне и поздравляет с новым митрополитом Исидором, который назначен 1-го июля 1860 г. «А в Киев кто?» – «Варшавский Арсений», – отвечает он. – «Но теперь вопрос: Кого в Варшаву назначить?» – «Как Вы думаете, преосвященный? Нужен человек осторожный и благоразумный». Я указал на Саратовского Епископа Иоанникия, как знаемого мной по ректорству его в С.-Петербургской Семинарии. «И преосвященный Димитрий, – говорит, – его одобряет». Он и был назначен, – и я первый послал поздравительную телеграмму Иоанникию. Думал ли я тогда – быть преемником его в Варшаве? Судьбы Божии – бездна многа. С Плетневым виделись мы нередко. Однажды он приезжает ко мне с вопросом: «Не знаете ли Вы студентов академии, которых можно бы послать за границу для приготовления к профессорству в Университете?» Я указал ему, между прочими, Владиславлева, бывшего в опале с другими по случаю, о котором речь будет впереди, и находившегося при отце в Новгородской губернии. Его вызвали, послали за границу, и он вполне оправдал мою рекомендацию, сделавшись впоследствии ординарным профессором философии, а теперь – и ректором. Такой случай не указывает ли на бдительность Промысла Божия в жизни людей?
По управлению Епархией и Лаврой – шло дело обычным порядком. Никаких особенных приключений не случалось, да и время управления было короткое. Должность наместника Лавры занимал тогда еще внове архимандрит Никанор, из протоиереев Волковского кладбища, – человек опытный, но не по отношению к монастырским делам и братии. Под монашеской рясой и клобуком он был тот же протоиерей, любивший стяжание. Авторитета в Лавре он не имел, да и жил недолго, как поступивший в Лавру уже в преклонных летах. Это замечательный во время оно в Грузинах при Аракчееве протоиерей и благочинный над духовенством военных поселений. Авторитетом великим пользовался духовник старец архимандрит Мельхиседек не только в Лавре, но и во всей столице. Это назидательная личность. Он умер около 90 лет будучи. – Я и похоронил его.
Прибытие в С.-Петербург Митрополита Исидора и моя служба при нем
Августа 13-го 1860 г. прибыл на Петербургскую Митрополию Исидор из Киева. Близ ворот Лавры я со всей братиею встретил его с краткой речью. После обычного краткого молебствия в Соборе Лавры, проводили мы нового Владыку в доме его, где собрались все чины духовного ведомства с приветствием обычным. Это было утром, часов в 12-ть. Первое служение его совершено им в Лавре, а второе в Исаакиевском Соборе, где собрано было все духовенство. Речь произносил при входе в Соборе кафедральный протоиерей А. И. Окунев с большим волнением, которое имело на него вредное влияние, как на полнокровного. Да и речь-то была не короткая. На обедни говорил вступительное слово митрополит Исидор. Обедню служил со мной и преосвященным Нектарием Выборгским – ректором Академии.
Митрополит Исидор приехал в Петербург с предубеждением против Епархиальной администрации и, в частности, против некоторых лиц. Причиной тому, между прочим, были безымянные письма, и одно из них, как оказалось, писано было Завулонским, помощником секретаря митрополичьего Надвроцкого, с очевидной целью очернить людей, ему неприятных. Завулонский – это самая грязная личность. И я, на первых же порах высказался о его взяточничестве и разврате митрополиту прямо. Но мои слова остались долгое время без последствий. Надвроцкий, возвратившийся из отпуска, тотчас подал прошение об отставке и уехал на свою родину в Волынскую губернию, хоть и мог бы, по гуманности князя Голицына, занять хорошее место. Некоторое время митрополит Исидор и ко мне относился холодно, недоверчиво, что меня оскорбляло; но скоро отношения наши сделались самыми искренними и лучшими. Владыка увидел, что я действовал и действую с полным беспристрастием, прямо и открыто, и позволю себе сказать, – со знанием дела. На первых порах моя деятельность митрополиту Исидору очень пригодилась, так как я знал всех людей, с которыми по Епархиальному управлению были сношения, а они в Петербурге очень разнообразны. Почти каждый день я ходил к митрополиту с докладами, и сам к нему носил консисторские протоколы. Секретарей консистории он очень редко звал к себе; я с ними ведался обыкновенно. Нелегко это мне было при частых служениях в Исаакиевском и Петропавловском соборах. Собственно, я один был викарием (ректор Академии числился только викарием номинально) и нес на себе все бремя, которое после меня разделено на двух Епархиальных викариев. В Исаакиевском Соборе приходилось служить до 40 раз – ибо тогда еще царские дни не были сокращены; в Петропавловском – по случаю панихид по усопшим высочайшим особам – тоже не менее 30-ти раз в год. Потом число и этих служб сокращено. Если прибавить к этому великие церковные праздники, и особые случаи, – то и выйдет, что в неделю приходилось три, четыре дня богослужений. Очень часто случалось, что сначала сходишь к митрополиту с делами, а оттуда прямо едешь в Собор или Исаакиевский, или Петропавловский для служения литургии. Но молодые силы все выносили.
В продолжение трех с половиной лет моего служения викарием при митрополите Исидоре, я четыре раза обозревал епархию, и осмотрел все уезды. Это обозрение доставляло мне при труде и частых богослужениях в селах, истинное удовольствие. С приятностью встретили меня бывшие мои ученики – священники, и с полной откровенностью при ревизии передавали сведения, нужные для улучшения пастырского дела. Тут-то я увидал, что значит добрая закваска в Семинарии, что значит привычка к порядку с юности. Даже те, которые в Семинарии прихрамывали морально, оказались деятелями усердными в приходах.
Памятно мне мое посещение г. Ревеля, и на пути туда – Нарвы, Вейсенштейна и Везенберга (в 1861 г.). В Ревеле, – как Епископ Ревельский, я прожил несколько дней: служил в Соборе и Никольской церкви. Хотя это и немецкий город; но русских было там довольно, да и немцы держали себя хорошо. Ко мне являлись пасторы, с которыми довольно беседовал, как знающий немецкий язык. Приглашен я был осмотреть знаменитый лютеранский собор Олая, где тогда еще можно видеть окаменелое тело герцога де ла Кроа, а также и залу черноголовых (Schwarzen Häupte), где помещены портреты Ревельских и немецких важных особенно деятелей. Из русских там я нашел только портрет князя Суворова, которого так любили немцы за поблажку им в ущерб русских интересов. В Никольской (деревянной) православной церкви после служения я осматривал ее тщательно. В алтаре на одной из стен я увидел изображение (литографированное полотняное) бывшего митрополита Ростовского Арсения Мацеевича в мужицком кафтане и шапке. Спрашиваю: «Для чего он тут висит?» Отвечает священник – «Он здесь погребен в церкви». – «Как так?» Оказалось, что около того места, где погребен Арсений Мацеевич (около правого клироса) была тюрьма, и при постройке после церкви могила его вошла в пространство, занятое южной стороной храма. Так иногда Господь посрамляет суд человеческий. Прозванный Екатериной II – Андреем Вральским – выстрадал мзду у Господа, и долго служивший св. Церкви сверх чаяния удостоился лежать телом под церковью.
Помнится мне посещение Валаамского монастыря, который поручено мне было осмотреть с особенной целью (1862 г.). Время для поездки на Валаам на пароходе избрано было мной в конце июня, чтобы в храмовой праздник 28-го и 29-го отслужить в монастыре, когда бывает огромное стечение народа. Меня сопровождала свита, достаточная для того, чтобы совершить богослужение сколько можно торжественно. И не забуду я никогда всенощной под 28-е июня на Валааме. Долго она продолжалась, но то умиление, которое производило в душе пение монахов, незаметным делало продолжительность службы. Валаам – это в физическом отношении чудное создание Творца – своими высокими скалами с изумительной растительностью он невольно заставляет мудрствовать о горнем. В аскетическом – это образ монашества древних времен самого строгого; в хозяйственном – это идеал благоразумного уменья пользоваться природой, побеждая с трудом для удовлетворения монастырских потребностей. Я не стану описывать того, что описано многими подробно, а скажу, что своим, можно сказать, величием Валаам обязан игумену Дамаскину, ради которого главным образом я и прибыл в Валаамский монастырь. На Дамаскина наговорено было и благочинным монастырей, и его сподручными много нехорошего: обвиняли его в наклонности к расколу, в опущении богослужений даже в праздничные дни и проч. Нужно было все проверить. И по самой тщательной проверке Дамаскин оказался прав, а причины клеветы оказались очень неблаговидными, недоказанными фактически. Я, по возвращении в Петербург, доложил подробно все митрополиту Исидору и просил изъять Валаамский монастырь от благочиния постороннего6, а назначить его же самого вполне ответственным и поручить ему благочиние над Коневским монастырем, который находился, как я усмотрел, в расстроенном состоянии. По моему ходатайству игумен Дамаскин получил орден св. Анны 2-й степени, не имея 3-й. Заношу это в свои заметки потому, что перемена, сделанная по случаю моей ревизии – составила, можно сказать, эпоху на Валааме. Старец Дамаскин переписывался со мною до смерти; а он жил, кажется, более 90 лет. Не удалось мне после быть на Валааме; но несомненно, что и по смерти Дамаскина дух его живет в обители. По просьбе Дамаскина я ходатайствовал у митрополита, чтобы не посылать на Валаам епитимных, и ходатайство уважено.
Поездка в Париж для освящения церкви православной
Особенно памятное для меня событие во время бытности моей викарием – это поездка в Париж. Немало было предварительных толков о посылке православного архиерея для освящения церкви, устроенной старанием протоиерея Васильева (уже давно, с 1848 г., служившего при посольстве в Париже). Толки кончились по мысли Московского митрополита Филарета и желанию Владыки – послать меня – как викария С.-Петербургского митрополита, которому подчинены все заграничные церкви. Высочайшее повеление состоялось в августе 1861 г. в отсутствии митрополита Исидора, который находился в г. Задонске для открытия мощей Святителя Тихона. Получив указ Св. Синода, я немедленно телеграфировал митрополиту Исидору о данном мне поручении. Он телеграммой же велел мне дождаться его возвращения. 21-го августа он возвратился в Петербург, а 22-го я отправился в Париж со свитой. Свиту составляли: о. архимандрит Аввакум, протоиерей Полисадов (Василий), протодьякон Оболенский, два иподиакона и 16 человек певчих из митрополичьего хора во главе с регентом Львовским, а также жезлоносец и книгодержец. На расходы туда и обратно нам дали 4000 р. золотом. Протоиерей Васильев уехал ранее нас на неделю к своему месту, чтобы приготовить все нужное к нашему прибытию. Мы все время ехали по чугунке так называемым шнельцугом – скорым поездом, и в Париж прибыли 27-го августа вечером, часов в восемь. На дебаркадере нас встретила русская колония, чиновники посольства, русское духовенство во главе с Васильевым, как местное, так и собравшиеся из других посольских церквей Южной и Западной Европы, и весьма большая толпа французов. Встреча нас поразила своей пышной обстановкой и, признаюсь, я несколько смутился – зрелищем еще невиданным и почетом мне столь блестящим. Остановились мы в церковных домах, – я в квартире протоиерея Васильева, – свита в доме, где жил причт церковный – на одном же дворе. После обычных приготовлений – 30-го августа совершено мной освящение прекрасно устроенной церкви во имя св. великого князя Александра Невского. Освящение это было единственное в своем роде по своей обстановке, по присутствии в новом храме лиц высокопоставленных из иностранцев. Да и русские представители были знаменитые: граф Киселев – посланник наш, товарищ министра иностранных дел И. М. Толстой, церемонимейстер Хитров, граф Н. Н. Муравьев-Амурский и многие другие. Во главе французской знати – был министр двора маршал Вальян. Несколько прелатов-кардиналов тоже присутствовали в церкви. Со мной служили обедню архимандрит Аввакум (к сожалению из Рима не мог прибыть по болезни архимандрит Палладий), протоиерей Васильев, протоиерей Полисадов из Штутдгардта – Базаров, из Берлина – Серединский (которого я в Парижской церкви по поручению митрополита посвятил в протоиерея), священник из Мадрида Колоповский, из Швейцарии – Петров, местный парижский – о. Прилежаев с диаконом Белоросовым. Хор певчих пел так стройно, так хорошо, что вызывал гласные одобрения французов. На левом клиросе пели французы певчие русскими словами, написанными по-французски. Торжество вообще вышло превосходное. Я сказал при конце обедни на русском языке слово, которое на другой же день явилось во французских газетах в переводе. Современные газеты подробно описывали всю церемонию, и мой портрет явился во всех почти Европейских газетах, и даже азиатских. Протоиерей Полисадов поместил описание в журнале «Дух Христианина» довольно полное. В Париже фотографических карточек, как сказывал мне фотограф Левицкий, разошлось на 10000 р. Вот как любопытны французы!
В парижской церкви я служил после, 30-го августа, – еще два раза. Любопытство французов привлекало их массу в храм наш. Двор церковный всегда почти был полон народом, – и я выходил из комнаты, чтобы показаться в своем костюме, и благословлял желающих, а их было очень много, чему я изумлялся. С приятностью я видел вежливость, деликатность французов в отношении к нам. Имея довольно свободного времени, я посетил все дворцы и более замечательные костелы, в своем же одеянии монашеском, – и везде встречал вежливую предупредительность. Пребывание мое в Париже остается навсегда самым приятным событием в моей жизни. Пожалуй, его можно назвать историческим в полном смысле. После разделения церквей, какой же православный русский архиерей был за границей для какой-либо миссии? И после меня доселе еще никто не был там. Не простому случаю приписываю это, – а Промыслу Божию. Мое посещение Парижа сопровождалось обращением аббата Гетте в православие, – а он своими изданиями познакомил и знакомит иностранцев с православной Церковью весьма успешно. Какое участие принимал я в обращении Гетте, – он сам рассказывает в статье, помещенной в переводе в журнале «Вера и разум» 1886 г., – и я только скажу, что о. Владимир (ныне 3-й священник при Парижской православной церкви) вполне оправдывает взятую на себя миссию, и справедливо удостоен степени доктора православного богословия.
Штутдгардт и Висбаден
На обратном пути из Парижа по приглашению великой княгини Ольги Николаевны, ныне королевы Виртембергской, я со свитой заехал в Штутдгардт. Великая княгиня пожелала, чтобы я 8-го сентября отслужил обедню в домовой ее церкви, настоятелем которой доселе состоит достопочтенный о. Базаров. Ему я поручил спросить великую княгиню, когда она прикажет встретить ее при входе в церковь. Она отвечала, что сама меня встретит в половине 11-го часа, чтобы видеть, как облачают архиерея – чего она не видела еще. В свое время я прибыл в церковь и облачался при ней. Во время великого выхода на обедни (к Херувимской песни пришел в церковь и наследный тогда принц, муж Ольги Николаевны) я заметил, что Ольга Николаевна плачет, и сам несколько смутился. За обедом я решился, к слову, спросить великую княгиню, что за причина ее слез. Она отвечала, что вспомнила о России и житье в ней. – «Как я рада бываю, когда встречу здесь русского человека; скучно ведь здесь.» Принцу Карлу (нынешнему королю) представил меня В. И. Титов, бывший в то время посланником в Штудтгардте, перед обедом. Между прочим, наследный принц сказал мне, что видел меня в Петербурге при погребении императрицы Александры Феодоровны. Объяснялись по-немецки. В Штудтгардте посетил я со свитой так называемый Ротенбург, где есть церковь, в которой погребена Великая Княгиня Екатерина Павловна. Там мы отслужили панихиду и после любовались великолепными видами на горе с виноградниками. В Висбадене приглашал нас местный священник И. Л. Янышев, нынешний протопресвитер. Здесь я отслужил литургию и панихиду по усопшей Елизавете Михайловне, Великой Княгине, дочери Великой Княгини Елены Павловны. Мужа покойной, герцога Нассаусского, не было в Висбадене, он находился в какой-то провинции на парадном смотру; однако ж распорядился через своего гофмейстера приемом нас. За обедней много набралось молящихся немцев и на левом клиросе пели немцы по-русски (слова были на нотах написаны по-немецки). Церковь Висбаденская отлично устроена и дорого она стоит, ибо из мрамора сделана. Саркофаг над гробом великой княгини Елизаветы Михайловны изваян с изображением ангела (или точнее лика усопшей) – превосходно; вход к могиле спускается вниз. Невдалеке от церкви находится русское кладбище, на довольно возвышенном месте; я посетил его и любовался им. За границей это единственное, отличное наше кладбище. Осмотрели мы и окрестности Висбадена и, особенно внимательно, Биберих, внизу которого плещутся довольно мутные воды Рейна. Радушный наш хозяин о. Иван Леонтьевич старался сделать пребывание наше в Висбадене вполне приятным, – в чем и успел. На прощанье – русские дамы поднесли мне ониксовые четки, которые я храню доселе.
Берлин и Потсдам
На пути Веймар проезжали мы ночью, и остановились в Берлине, которого мы не могли за поспешностью осмотреть прежде, едучи в Париж, хотя и останавливались там. Я решился осмотреть, по возможности, достопримечательности, и осмотрел Тиргартене, музей, школы некоторые и главный собор лютеранский, и придворную церковь, и проч. Берлин не произвел на меня особенного впечатления: везде в нем видна какая-то сухая, формальная искусственность, если можно выразиться, подстриженность, даже в обращении Берлинских немцев образованных, в средней же, бюргерской среде очень заметна неделикатность и грубость, что испытала наша свита при поездке в Потсдам, когда я должен был обратиться к жандармскому офицеру с просьбой – унять пьяных солдат и мальчишек, кричавших смотря на протодиакона Оболенского: «Шамиль, Шамиль!» – В Потсдаме осмотрели мы дворцы, сады, парки. Это прекрасное место и для здоровья, и для гулянья. – Был я также и в русской слободке близ Берлина. Не рассказываю ее истории, но скажу, что домики ее построены на русский манер, но ни русского духа, ни русского языка тут не слышно, хотя есть и церковь, и в ней по временам совершается служение. В Берлинской посольской церкви я не служил, а только осмотрел ее. Во время моего на обратном пути посещения Берлина русское посольское чиноначалие было в отпуске еще. Протоиерей Серединский, к сожалению, не пользовался любовью в Берлине, хотя был умный человек. Он совсем отличался по характеру от Васильева, хотя были они товарищи по Академии.
Прибытие обратно в Петербург и обычная деятельность
В Петербург возвратился я со свитой, помнится, 16-го сентября через Ковну, где я впервые увидел викария преосвященного Александра, бывшего архиепископа Литовского в последствии, и которого пришлось мне и похоронить в 1884 г. в Вильне. На другой же день после приезда явился я, конечно, прежде к своему митрополиту с устным пока отчетом о поездке, затем к Обер-Прокурору графу А. П. Толстому, который как-то холодно отнесся к моему повествованию по своему апатичному характеру. 18-го или 19-го Сентября пригласил меня к себе министр иностранных дел князь А. М. Горчаков. Он принял меня весьма ласково, благодарил в самых отборных выражениях меня за удачное исполнение миссии: «Я ожидал, что Ваше Преосвященство исполнит поручение хорошо, но чтобы так все превосходно вышло, не ожидал. Я знаю каждый шаг Ваш, и уже донес Государю (он был в Крыму тогда) обо всем, ему приятно будет узнать подробно Ваше путешествие». Расцеловались мы любезно, – и я простился с Горчаковым в приятном расположении духа. Через несколько дней пригласила меня к себе Великая Княгиня Елена Павловна в Михайловский дворец свой. Она благодарила меня за то, что я отслужил в Висбадене обедню и панихиду по ее дочери, подробно расспрашивала меня о поездке и высказывала свои суждения о местах, мной за границей посещенных, и лицах, с которыми я виделся. Замечательно умная это была женщина. – По справедливости она пользовалась огромным влиянием и при Дворе, и в обществе. На первых порах после приезда из Парижа мне положительно не давали покоя визиты разных высокопоставленных лиц, мужчин и дам, как будто я, побывавший за границей, изменился. И наскучило мне многим повторять одно и то же. Впрочем, во всяком случае, моя поездка приобрела мне репутацию широкую и учинила авторитет, к зависти, однако ж, неких моих собратий. Слава Богу, что все удалось отлично, но сколько нужно было мне перенести беспокойств и опасностей за себя и за спутников моих, сколько нужно было такту и осторожности.
Впечатления улеглись, публика наша наслушалась и начиталась о нашей поездке в Париж – и жизнь моя потекла обычным порядком. Пошли частые опять служения, консисторские журналы и протоколы, хождение с докладами к митрополиту. Обычный ход дел нарушила поездка на празднование тысячелетия России в Новгороде, в начале сентября 1862 г. Владыка Исидор пригласил меня с собой на торжество, чему я рад был, конечно. Торжество это, соединенное с освящением памятника, красующегося теперь на площади в Новгороде, описано было в свое время в печати. Я скажу только нечто не написанное. В 1862 г. уже ходили разные противоправительственные толки, и, между прочим, пущен был слух, что под митрополичьим домом, где остановился покойный Государь Александр II и Государыня Мария Александровна с наследником Николаем Александровичем, заложены мины, чтобы взорвать дворец. Начались секретно самые тщательные розыски, – и оказалось, что слух пущен ложный, но тревожное состояние все-таки оставалось. Торжество (8 сентября) совершено при большом стечении народа и войск на площади. Молебствие служили: митрополит Исидор, я и преосвященный Феофилакт Старорусский, викарий новгородский. Обед был в зале дворянского собрания. После обеда Государь и Государыня разговаривали со многими. Государь меня спросил: «Когда вчера у Вас кончилось?» Я понял, что он спрашивает о торжестве перенесения св. мощей 7-го сентября в Соборе, – отвечал – «В час дня». Государыня обратилась ко мне с вопросом: «Вы в первый раз в Новгороде?» – «Нет, отвечаю, я здесь служил прежде два года ректором Семинарии». – «Где Вы остановились?» – «В Антониевом монастыре». – «Мы, – сказала она, – завтра там будем». И действительно, 9-го Сентября посетили монастырь. Встретил настоятель монастыря и ректор Семинарии архимандрит Макарий (епископ ныне Виленский). На ту пору был большой ветер, и Высочайшие Особы не осматривали Семинарии, хотя намерены были, но прямо из монастыря, после поклонения мощам преподобного Антония, уехали. Я очень был рад, что мне удалось отслужить в Антониевом монастыре, после перенесения мощей в новую раку, на котором, как сказано прежде, я не мог быть в 1860 г.
(Продолжение следует)7.
Епископ Нектарий; Иоанникий – ректор Академии. Расследование мое по делу о студентах и ревизия Академии
Обращаюсь своими воспоминаниями несколько назад. Сказано прежде, что архимандрит Нектарий назначен был ректором Академии, и 14-го Сентября 1859 г. посвящен во Епископа Выборгского. Он не был, впрочем, преподавателем, и только администратором и наблюдателем над преподаванием Закона Божия в светских учебных заведениях. Желая заискать популярность у студентов, преосвященный Нектарий давал им свободу более надлежащего, чему сочувствовал и инспектор архимандрит Павел, приспособляясь ко взгляду ректора. Отсюда прежние порядки строгие, частию уже расшатанные при Феофане, ослабели. Если взять во внимание дух времени, либеральное направление, разные веяния в публике и печати – то понятно станет, как трудно было, при данной свободе, держать дисциплину студентов по уставу. В Академию проникали все зловредные сочинения и разные подпольные воззвания 60-х годов. Начальство смотрело на это сквозь пальцы; инспекция игнорировала ночные оргии студентов, в высшей степени оскорбительные для православного чувства религиозного. Об этом не знала конечно инспекция, хотя должна была знать. Мне случайно, и то уже через десяток лет, пришлось услышать об этих оргиях от одного из участников их. Ректор не мог не сознавать слабости своей и недостатка ученого авторитета, хотя за доброту пользовался любовью студентов. При первой открывшейся возможности он начал хлопотать о том, чтобы получить епархию. К этому побуждало его и подозрение, правда преувеличенное, что митрополит Исидор не доволен им и не желает его иметь ректором. На самом деле Исидор ничем этого не обнаруживал, хотя и несомненно, что не высоко думал о Нектарии. На ту пору случился в Петербург митрополит Арсений (знавший Нектария еще в Каменец Подольске, смотрителем Барского духовного училища). К нему обратился Нектарий с просьбою о ходатайстве пред митрополитом Исидором относительно епархии. Вакансия была готовая в Нижнем Новгороде. Ее и занял преосвященный Нектарий после многих усилий, по моему мнению, совершенно излишних; ибо имел право он на епархию и без того. Неприятности, испытанные им в Нижнем Новгороде, думаю, не раз заставляли его пожалеть о поспешности... Дела Нектария, впрочем, при его умении жить и приспособляться, поправились в последствии, сверх ожидания гнавших его. Чрез графа Д. А. Толстого он высоко поднялся, и мог рассчитывать на митрополию из Харькова, если бы смерть не постигла его. Помню, как граф. А. Толстой, в бытность у меня в Каменец-Подольске по случаю известия о смерти преосвященного Нектария, – заплакал, и тут же распространился в похвалах ему. Зная отлично покойного преосвященного Нектария – не могу здесь не выразить своего сожаления, что этот прекрасный по душе человек, из самолюбивого желания казаться выше себя, сверх своих сил и способностей забирал, если можно так выразиться, работы и поручения, – и надорвал свое здоровье. Выбраться из смотрителей какого-нибудь Барского духовного училища, и хоть бы потом Киево-Софийского с должностию эконома митрополичьего дома в ректории С.-Петербургской Академии чего-нибудь стоит; нужно было для этого много такту и уменья выказаться... Поживи дольше митрополит Никанор, Нектарию никак уже не быть бы ректором Академии, и даже Новгородской и Петербургской Семинарии. Почему? Причина тому такая, какой не ожидаете. Будучи ректором Киевской Семинарии, архимандрит Нектарий вызван был на чреду обычную в Петербург. Чередным обыкновенно назначалось три, четыре проповеди в год для сказывания в Кафедральном Соборе, и по преимуществу на царские дни. При митрополите Никаноре назначали двум на один день, на всякий случай – и он сам внимательно читал представленные ему проповеди, и оценивал их, как лучший цензор и оратор, строго. На один какой-то важный день назначена была проповедь архимандриту Нектарию и протоиерею А. Лавровскому. Прочитавши обе проповеди, митрополит Никанор призывает обоих вместе к себе, и вынесши обе тетрадки отдает одному и другому с словами: „Ну, Вы о. Лавровский, читайте, а Вы о. ректор, поверяйте“. Оказалось, что они списали буквально одну и ту же проповедь из „Воскресного чтения“ первых годов. Митрополит сам держал в руках подлинник. Вышла сцена очень некрасивая. Протоиерея еще можно было извинить его поступок так или иначе, – но чередному ректору, да еще магистру богословия уже никакого извинения нельзя было представить. А все произошло от желания – отличиться. Нет нужды говорить о том, какое понятие составил митрополит Никанор о чередном архимандрите. Описанный факт верен, он передан мне лицом, которому сообщил сам митрополит Никанор. Впрочем, знали о нем после многие, – и мне в Киев, тогда писали об этом подробно, а в 1859 г. я факт поверил. Не в осуждение своего брата заговорил я об этом, а в доказательство того, как из желания показаться – умным, можно сделать непростительную глупость.
Преемником Епископу Нектарию по Академии С.-Петербургской назначен архимандрит Иоанникий, переведенный из ректоров Киевской Академии. По отъезде Нектария в Нижний Новгород, митрополит Исидор озабочивался назначением нового ректора, когда я на другой день после прощания с Нектарием, пришел с бумагами к нему, – он спрашивает: „Как Вы думаете, можно Иоанникия сюда ректором перевесть?“ Я отвечал: „Наши личные отношения были, правду сказать, неискренние по его характеру, но он человек умный, и отчего ж его сюда не назначить“. Митрополит знал его по Киеву, и как земляка, и конечно спрашивал только так себе – для виду. Назначение состоялось. И вот мы, старые знакомые, опять свиделись. Архимандрит Иоанникий взялся за дело с ревностию, но с инспектором на первых же порах не согласно во взглядах, хотя по своей сдержанности, не выказывал того ясно. Дух Академии, как я сказать прежде, был свободный, и нужно было с умением, без поблажки, исправить запущенное. Инспектор, державшийся Нектариевской методы – популярничать, лавировал и фальшивил пред ректором. Вот причина, почему архимандрит Павел вскоре заменен другими лицом, получив ректуру в Смоленской Семинарии. К сожалению, ректор не пользовался любовию и доверием студентов, да и профессоров. Его замкнутость, сухость и недоверчивость – не привлекали к нему подчиненных, и лекции по догматике он читал хотя и дельно, но далеко не увлекательно, и к тому же как-то неразборчиво в произношении. Держа себя далеко от студентов, и не имея искренности от инспектора, он, естественно, мог действовать невпопад. Когда поступил новый инспектор Владимир (ныне Епископ), человек прекрасный, добрый, конечно, должен был еще знакомиться с Академией, которой, как воспитанник Киевской Академии, не знал по духу и направлению. Иоанникий, уже хиротонисанный во Епископа (1861 г. в Июне) своего такта не изменил. И вышла история в Академии, очень неприятная, помнится в 1863 г. Расскажу о ней. За отсутствием преподавателя греческого языка, поручено было преподавание бакалавру по истории Предтеченскому. Он (кстати сказать, держал он себя со студентами, особенно с некоторыми, по-товарищески, курил и играл с ними в карты) пришедши в класс, сказал: „Господа! Я сам плохо знаю греческий язык, будем заниматься кой-чем“. Студенты вскоре перестали посещать класс in corpore, а затем почти все. Вот начало события, которое наделало шуму в Петербурге. Предтеченский нажаловался ректору в преувеличенных выражениях. И вот явился в глазах начальства бунт студентов. Ректор доносит митрополиту формально о бунте, – и что же вышло? Экстренным протоколом Св. Синода исключены из Академии до 30 человек. Какой пожар от ничтожной искры! Ректор, между прочим, в своем донесении уверял, что он сам в классе убеждал студентов ходить на греческий язык – и его не послушались. Через несколько времени, когда по Петербургу разнеслась история студенческая, и высшее начальство пожалело о поспешности своей, мне поручено было сделать дознание (это после синодского решения?), – я открыл, что дело зашло из-за пустяков, что ректор не обращался к студентам с увещанием в классе. И вообще вся история наполовину сочинена под диктовку Предтеченского. Я выяснил все это митрополиту, и состоялось определение Синода – принимать исключенных, если подадут прошения. Почти все, за исключением первых, лучших трех-четырех человек, подали и приняты обратно. Однако же Академия лишилась даровитых людей, например Владиславлева, Соколова и др. Владиславлев, например, теперь ректор Университета Петербургского. Имей другой такт Иоанникий, не было бы учиненного скандала. Скажи он мне прежде формального оглашения дела, – оно получило бы другой характер.
В 1863 г. же году мне поручена была ревизия Петербургской Академии. Она шла обычно. Но на конференции вышли пререкания. Предтеченскому, бакалавру еще тогда и секретарю конференций, а затем и ректору, хотелось выпустить человек 10 с званием действительного студента. Я восстал против этого. Предтеченский в горячах говорит: „После этого всех бунтовщиков надо делать кандидатами!“ Я строго заметил: „Бунтовщики в тюрьмах содержатся. Академия не тюрьма; да какое право имеете вы, бакалавр только, не член конференции, а секретарь ее, возвысить голос, и давать свое суждение? Ваше дело записывать, что определяет конференция“. Список составлен на основании баллов по успехам и поведению – и все выпущены со степенью магистров и кандидатов. Из курса 1863 г., отшельмованного, можно сказать, академическим начальством, вышли весьма дельные люди, которые с честью служат и по духовному, и по гражданскому ведомству. Так нужно умеючи обращаться с молодыми силами. Предтеченский однакож долго служил после при Академии, и дослужился, кажется, до заслуженного профессора, хотя за его жизнь развратную, следовало вовремя удалить из Академии.
Недовольство управлением Иоанникия проявлялось в статьях известного и в свое время страшного „Колокола“ Герцена, когда он был еще ректором Киевской Академии. В 1862 или 3-й г. не помню, явилась опять едкая статья – пасквиль уже на статью епископа Выборгского, ректора С.-Петербургской духовной Академии. Я по обязанности, по поручению митрополита Исидора, получал и читал „Колокол“, и докладывал ему, если находил что интересное. Прочитав пасквильную статью, докладываю митрополиту; он приказал дать прочитать Иоанникию. Это было в великий пост пред страстною неделею. В среду на страстной встретились мы на пути в Лавру к о. духовнику архимандриту Мельхиседеку. После исповеди я говорю преосвященному Иоанникию: „В Колоколе есть очень интересная статья, которую Вам прочитать надо (она уже доложена была Государю покойному чрез 3-е отделение); только я дам Вам на Пасхальных днях“. Пристал он ко мне, – „дайте сейчас“. – „Пожалуй, говорю, зайдем ко мне, дам теперь, только не пожалейте, если испортите настроение духа“. Чтение ее, конечно, очень дурно повлияло на Иоанникия, – и в великую пятницу он, под тяжелым впечатлением, в академической церкви говорил проповедь об общественном мнении, порицая его в известном смысле. Вот чему обязано происхождением Слово Иоанникия в великую пятницу, напечатанное в „Христианском Чтении“ 1863 г.! Это верно. Заговорил я об этом, потому что статья „Колокола“ при происшествии в Академии, мною описанном, послужила поводом к весьма невыгодному понятию петербургской публики об Иоанникии и в высших сферах, и ускорила его назначение на Епархию. Мои отношения к Иоанникию оставались, могу сказать, благородными, братскими, хотя он не оценил их ни тогда, ни после, когда пришлось нам опять вместе быть в Петербурге, в Синоде уже, и тогда он, по воле судеб, явился уже в белом клобуке... Но довольно о нем: suum cuique...
Митрополит Исидор в первые годы своего служения в сане Митрополита в С.-Петербурге
Викарием при митрополите Исидоре я служил три года с половиною; а потому не могу не сказать о том, как действовал в первые годы этот маститый архипастырь, доселе здравствующий (88 л.). Сказал я прежде, – что прибыл он в Петербург с предубеждением против многих, и против Консистории; а потому сначала относился ко всем недоверчиво, начиная с меня. Но вскоре я выяснил ему все, что считал нужным, и мы вполне сошлись. Я сделался доверенным лицом, и не без влияния, хотя никогда этого не старался выказывать пред другими. Хотя и жаловался митрополит Исидор на здоровье, но делами занимался усердно, и много писал собственноручно, на что имеются доказательства в Консистории. Осторожный и непоспешный – он старался быть справедливым. Но нельзя было сказать, что он твердо устаивал в своих административных распоряжениях. Влияние посторонних, особенно знакомых лиц, нередко заставляли его делать – против воли. Частенько случалось мне противоречить, но не всегда я успевал отстоять то, что считал справедливым. Высокие его соображения давали иногда ход делам своеобразный. Благоразумие митрополита Исидора и спокойствие удивляли меня. Это практик замечательный. Что касается до ровности его характера, – то едва ли можно найти архиерея, подобного ему. Раз только я видел его раздраженным по случаю дела с покойным о. Морошкиным, и то на короткое время. А случаев к раздражительности было не мало. Как епархиальный архиерей, – это образец для других. Осуждали его за уступчивость по Синоду, и некоторую робость перед знаменитостями: но, во-первых, не всякому даются от Бога все таланты, а, во-вторых, есть обстоятельства, при которых и всякая сила воли должна преклониться. Правда, митрополит Исидор уклонялся от борьбы, но его выжидательная манера действования имела пользу и успех. В Синоде, в бытность мою викарием, присутствовали митрополит Арсений (в зимние месяцы) и между другими архиереями – тогда Рижский Платон. Оба эти архипастыри в душе не были расположены к Исидору и пользовались разными сплетнями, чтобы уронить его честь. Проводником разных нареканий и сплетен в высшем обществе служил князь Суворов, бывший генерал-губернатор Петербургский. Большой друг Платона по Риге, он очень желал посадить его митрополитом в Петербург, и восхваляя на все лады своего любимца, всячески чернил имя Исидора. Близкий к покойному Государю Императору, он не церемонился рассказывать ему про Исидора разные сплетни. Тяжело было переносить клевету; но Исидор молчал и терпел; множество безымянных писем пасквильных получал он, – и терпел молча, – и терпение его преодолело злонамеренность недоброжелателей. Осуждали митрополита Исидора за допущение влияния на него некоей Селезневой, родной сестры известного Юревича, воспитателя покойного Государя Императора Александра II-го, и потом Егоровой Матрены. Но когда выяснил я митрополиту неблаговидность хвастливых действий Селезневой, прикрываемых фарисейскою набожностию, он воспретил ей вход к себе, Егорова в мою бытность еще не имела влияния на митрополита, хотя посещала его ежедневно, после ранней обедни и всенощной, для бесед. Эту старуху Владыка очень уважал и почитал святою, – вот причина доверия его. После, говорят, влияние Егоровой усилилось, но я не берусь судить о ней, которая по мысли митрополита устроила в Киеве общину женскую, теперь цветущую. Несомненно то, что митрополит Исидор верил и верит ее святости, как и мне о том не раз говорил. Я знал хорошо Егорову и удивлялся ее практическому уму. Набожность ее была очевидна для всех, а сердце – един Господь ведает. Распространился я о Егоровой потому, что о ней много говорили, и из-за нее было много толков о митрополите Исидоре. Но дела его – на виду у всех и уже оценены по достоинству. И нельзя не видеть особого благоволения Божия к великому старцу.
Назначение меня на Подольскую кафедру, переезд в Каменец Подольск, и пребывание в нем
Приближалось время моего отбытия из Петербурга. Вскоре после возвращения моего из Парижа, начали уже говорить, что пора-де Леонтия на Епархию, хотя, по-моему, и рано еще было. Толки однако ж улеглись, и только в конце 1863 г. состоялось мое новое назначение. В первый раз я услышал о намерении – послать меня на Епархию, именно в Каменец Подольск, – высказал мне митрополит Киевский Арсений (хотя несколько прежде был слух, и довольно основательный, о предположении назначить меня на Владимирскую Епархию) – 23 Ноября 1863 г., после обеда в Лаврской трапезе по случаю праздника Св. Александра Невского. Чрез несколько дней, бывши с делами у митрополита Исидора, я сказал ему: „Правда ли, что меня хотят назначить в Подолию?“ – „Да, вот настаивает Киевский Арсений, и почему ж не ехать туда? В Рязани вот открылась вакансия; но я Вас туда не пошлю к резанцам“. „Владыко! я с Западом не знаком, и боюсь, по своему характеру, ехать в полупольскую сторону.“ – „Ну, мы Вас лучше знаем.“ Этим окончился разговор. В другой раз, когда я опять отказывался от Каменец Подольска, митрополит Исидор положительно уже мне объявил, что надо ехать, – и 20-го Декабря состоялось Высочайшее повеление – быть мне Епископом Подольским и Брацлавским. От Обер-Прокурора Ахматова, надобно заметить прекрасного и умного человека, к сожалению, болезненного, получил я собственноручное поздравление, и стал собираться в дорогу. После прощальных визитов в городе, простился я с митрополитом Исидором, который благословил меня иконою Нерукотворенного Спаса, хранимою мною доселе, и дал свой пояс. 16-го Генваря 1864 г. с Божиею помощию я направился в путь чрез Москву.
В Москве я остановился у преосвященного, блаженной памяти, Леонида, тогда викария Московского, и пробыл там (посетил Сергиеву Лавру) с неделю времени. У Владыки митрополита Филарета я был принят: очень ласково, и обедал у него три раза. В первый раз, между прочим, митрополит сказал: „Как же это? Вас ведь предположено было назначить во Владимир?“ „Да; но преосвященный Феофан из Тамбова пожелал перейти туда.“ „Когда-то, – продолжал Филарет, – и меня хотели из Епископов Ревельских назначить Подольским, как на епархию второклассную; но я ответил Митрополиту Михаилу, что я желаю лучше третьеклассную епархию получить, только русскую, и просил оставить меня“ – „И я просил, Владыко, но не согласились.“ – „Ну, теперь другое дело; Вы там нужны.“ На один из обедов митрополит Филарет пригласил человек 20 знатного духовенства по случаю моего проезда. За обедом была разнообразная беседа, как водится; но совершенно неожиданно, вдруг спрашивает меня Филарет. – „А что у вас в Петербурге духовенство? Небось, в карты играют.“ – „Так же, Владыко, как и у Вас, – отвечаю я, – есть всякие“. Все изумились такому ответу смелому, и стали посматривать друг на друга. И я заметил, что ответ мой не понравился митрополиту, а потому и сам сконфузился. Однако ж митрополит переменил разговор, и в конце обеда провозгласил тост: „За здравие Вашего Преосвященства,“ чего я и не ожидал. Во всем видна мудрость великого иерарха.
О многом в продолжении трех визитов, митрополит Филарет беседовал со мною. Подробно расспрашивал о поездке в Париж и о впечатлениях моих. Подробно расспрашивал о последних днях жизни митрополита Григория, о его смерти, и после моего рассказа о соборовании и приобщении его мною, помимо его желания, – с навернувшимися слезами сказал: „Благодарю Вас, что поберегли моего друга“. Из Москвы до Каменца мой путь был тяжелый. В Батурине я должен был бросить полозья под каретою, а в Ярмолинцах – и самый экипаж; ибо по большому снегу ехать на колесах было невозможно. На простых санях открытых доехал я до Нежина, ближайшего к Каменцу, а из Нежина добрался и до места, в высланном для меня экипаже. После Москвы мне приятно было погостить и в Киеве по старому знакомству. Там я прожил 8 дней в доме преосвященного Викария Киевского Епископа, Серафима, в Михайловском монастыре.
Замечания о Подольской Епархии и гражданской администрации во время моего управления 1864–1874 г.
Прибыл я в Каменец Подольск 13-го Февраля 1864 г. прямо в Собор, где была обычная встреча. На первых порах мне все показалось дико; преобладание количества костелов поразило меня – сразу. Духовенство наше показалось мне приличным. Но при первых впечатлениях мне невольно пришел на память отзыв моего предместника архиепископа Иринарха, с которым я случайно встретился в Туле, на почтовой станции. Спрашиваю его: „Каково положение Архиерейское в Каменце?“ – „Хуже нет“, говорит. – „Каково духовенство?“ – „Хуже нет“ и проч. „Неужели нельзя улучшить?“ – „Попытайтесь, сами увидите“. Отзыв очень жестокий, и оказавшийся только отчасти верным. Взявшись с помощию Божиею за дело со всею энергиею (мне было всего 42 года), – я успел в течение 11 лет сделать то, что казалось невозможным. Я не стану здесь описывать своих распоряжений и дел относительно духовенства. Протоиереем Страшкевичем, на основании несомненных данных, в его книге о моем 25-летии архиерейства описано все довольно обстоятельно и по учебной, и по епархиальной части. Я коснусь того, что не напечатано, и что известно весьма немногим.
В 1864 г. еще не вполне в Подолии затихло повстание, так называемое. И первую Пасху я служил в Каменце, можно сказать, под стражею. Церковь (большая крестовая) окружена была солдатами с ружьями, заряженными в виду известия, что поляки перебираются уже через Днестр, хотя оказалось оно несправедливым. И по епархии, первый раз весною 1884 г., я ездил в сопровождении казаков в некоторых местностях – по распоряжению светской власти, для безопасности. В одном селе открыто, что повстанцы, или лучше польские помещики, запрятали порох на хорах в церкви. Священник оправдывался, что ему грозили повешением, в случае несогласия закрыть их вину. Конечно, оправдание это не освободило его от кары, но вместе с тем показало, как трудно было сопротивляться повстанцам. В селе Глебове – в пруде побросаны были пушки и порох в изобилии, от чего вся рыба подохла. Мною обнаружено, по сообщенным мне по ревизии сведениям и другим доказательствам, что еще не настало спокойствие и что польские помещики еще не оставили своих затей, изложенных в пресловутом адресе Императору Александру ІІ в 1859 г., во время посещения им Каменец Подольска. Когда я возвратился из поездки по ревизии Епархии, – передал свои наблюдения губернатору Брауншвейгy, Рудольфу Ивановичу. Он сказал мне: „Ради Бога молчите, я заручился пред Государем, что у меня в губернии все будет, да и есть уже спокойно“. Правда, скоро все стихло, и затеи польские прекратились, когда многие помещики были высланы, и имения их конфискованы. Брауншвейг в непродолжительном времени перемещен в Варшаву, и занял здесь значительный пост. Он относился ко мне внимательно, – и как человек умный и знающий край, многое открывал мне о проделках ксендзов, которых не жаловал, как лютеранин. Ему я обязан сведениями, вообще, о положении католицизма в Подолии, и, в частности, в Каменец Подольске, где Семинария католическая, капитул и бискуп дружно действовали в пользу рода польского. Впрочем, при генерал-губернаторе Анненкове, Киевском, Подольском и Волынском, который от дряхлости уже забывался и был вообще нерешителен, – нельзя было ожидать сильного поворота на русский лад. Я, и прежде знавший Н. Н. Анненкова в Петербурге, как государственного контролера, убедился в этом из своих бесед с ним о делах в Каменец-Подольске. К счастию он скоро сошел с поприща. Его заменил А. П. Безак, который, можно сказать, составил эпоху для юго-западного края по своему управлению. На место Брауншвейга губернатором назначен истинно русский человек генерал-майор Н. И. Сухотин, и, хотя он не обладал опытностью администратора, зато действовал смело и строго, и высоко держал знамя русское. С ним мы сошлись, и он готов был содействовать моим заботам и планам, по части религиозной. Но что можно сделать без начальника края? Что мы успели бы, если бы Безак не сочувствовал нашим планам? И сам не взял на себя ходатайства пред Высочайшею властию о необходимых для края преобразованиях? Через несколько месяцев после прибытия в Каменец Подольск, осмотревшись, я писал князю Урусову о необходимости закрыть польскую Семинарию, бискупство и капитул, чтобы с успехом повести дело православия и дело обрусения. Ответ получил отрицательный; и думать нечего об этом, писал мне князь Сергей Николаевич, – это слишком смело. Переписываясь с доктором Лейб-хирургом О. О. Жуковским, который жил в Царском Селе и в свое время дежурил при Государе летом, я в своем письме подробно изложил, признаюсь без задней мысли, свои сетования, и планы к поднятию русского престижа и православия, в сущности, те же, какие изложил я князю Урусову. Он, будучи дежурным, письмо мое на прочтении положил на столе в дежурной комнате. Государь проходя заметил письмо, и прочитал; потом говорит: „Да ты переписываешься с архиереями? А ведь Леонтий дело пишет“. Об этом Жуковский сообщил мне, а я принял к сведению. Когда А. П. Безак (в 1868 г.) в первый раз приехал в Каменец Подольск, то при первом свидании у меня в архиерейском доме сказал: „Вот, Ваше Преосвященство, Вы уже освоились здесь, узнали многое. Скажите Ваше мнение: что нужно сделать нам радикального?“ Я отвечаю: „Если хотите достигнуть цели, намеченной правительством, и оставить по себе память, – то исходатайствуйте закрытие кафедры римско-католической. Выведите капитул и римско-католическую Семинарию, совершенно излишнюю здесь“. Безак смутился, и задал вопрос: „Да как же это сделать? Это уже сразу много“. Я говорю: „Начнем; почва частию подготовлена“, и рассказал ему о моем письме, случайно прочитанном Государем. – „А для того, чтобы Вам, Александр Павлович, иметь веские данные, я документально расскажу Вам, из кого главным образом состоит здесь, так называемый ржонд – в нем все главные чины капитула и Семинарии, и чиновники знатные в Губернском Правлении. Не угодно ли Вам поехать в римско-католическую Семинарию? Там узнаете, что ни русский язык, ни русская история не преподаются, а жалованье получается; там увидите, какое настроение господствует, по физиономиям“. Возвратившись из польской Семинарии, он рассказал, что нашел все, как я передавал. „Я, – говорит, – в зале сел на кафедру и начал словами: mutantur tempora, et nos mutamur in illis, – и прочитал начальникам и семинаристам порядочную рацею.“ С бискупом Антонием Фиалковским Безак имел крупный разговор, и уехал в Киев, а затем вскоре в Петербург с твердым намерением хлопотать о предложенной нами реформе. Хлопоты его увенчались успехом. Посетивши в другой раз Каменец, Александр Павлович с удовольствием показал мне резолюцию Государя против статьи по вышесказанном проекте: „Это противно конкордату: впрочем, при настоящих обстоятельствах нахожу возможным“. Можете представить, как мне приятно было прочитать такую пометку рукою Государя, и вообразить мою радость. Могу сказать, что мне принадлежит первая мысль – благодатная для православия в Подолии. Как ни тормозил дело бывший тогда министр внутренних дел Валуев, – оно совершилось. Епархия католическая Каменецкая присоединена к Луцко-Житомирской, a Семинария переведена тоже в Луцк. – Много мне зато делали неприятностей ярые клерикалы, хотя мелочных, но оскорбительных, пока их не удалили. Например, когда поеду я гулять в карете, – польские семинаристы, гуляя целою гурьбою, плюют на мою карету, делают гримасы и проч. Великая честь Безаку за его решительность и настойчивость в важном деле!
О бискупе Антонии Фиалковском
В мою бытность Подольским архиереем, вначале бискупом римско-католическим был Антоний Фиалковский. Это был добрый человек, и вовсе не враждебный правительству русскому; но слабохарактерный. Мы жили с ним мирно, посещали друг друга в известные важные дни, и даже вели хлеб соль. Как совоспитанник Семашки (Иосифа митрополита) он много рассказывал мне о воспитании их во время оно в Вильне. При свиданиях я не раз говорил бискупу о проделках ксензов, зловредных для православия, жаловался ему. „Поберегите, – говорю, – себя, Ваше Преосвященство, уймите своих фанатиков; иначе худо и Вам будет.“ – „Что ж я сделаю? Видите, какие мне пасквильные карточки присылают“ (показывает свое изображение на карточке в картузе с надписью: москаль). „Тогда я, как честный человек, предваряю Вас, буду формально жаловаться“. До этого, впрочем, не дошло: я только на словах передал Безаку, что нужно. Старик Фиалковский тревожился, и не напрасно. Случилось, что он не сдержался в разговоре с Безаком, погорячился и наговорил ему сильных речей, – что и ускорило его отставку. Первоначально назначено было Фиалковскому жить частно в Киеве, и он поехал туда: там в костеле без ведома генерал-губернатора отслужил торжественную мессу: произошла демонстрация противоправительственная, – Антоний препровожден на жительство в Симферополь. – При отъезде из Каменца-Подольского он очень скорбел, и при прощании со мною плакал, жалуясь на жестокость Безака (напрасно). Мы разошлись мирно. На прощании он подарил мне кресло, на котором сидел покойный Государь в 1859 г., когда дворянство дало ему бал и для залы приобрело новую мебель, после им подаренную бискупу. Подарил и канарейку свою, весьма хорошую певунью. Подаренное кресло я поставил в большой крестовой церкви (есть ме́ньшая) на горнем месте, и садился на нем во время чтения апостола – в обедни. Это некоторого рода трофей победы над католицизмом. Не знаю, хранится ли кресло доселе там, где оно мною поставлено. Одновременно с удалением бискупа закрыты Кармелитский и Тринидатский костелы (а несколько прежде так называемые Визитки, за участие в повстании, где ныне женское епархиальное училище). При Кармелитском костеле (монастыре) жил и бискуп. Из него переделан православный Собор, хотя место для постройки его назначено было самим Государем на так называемых новых местах за православною духовною Семинариею. Перестройка очень дорого стоившая, окончена уже после меня, и Собор освящен, когда я уже был в Варшаве. Я, впрочем, еще при утверждении проекта назначил освятить его в честь Божией Матери и Казанской Ея иконы – по историческим причинам. Докончу о бискупе Антонии. Когда после смерти Безака место его занял князь Дондуков-Корсаков, по истечении некоторого времени, – открылась вакансия в Петербурге митрополита римско-католических церквей, – и ему последовал свыше запрос: кого бы он из бискупов рекомендовал на вакансию, – Дондуков обратился секретным письмом ко мне, и я указал Антония Фиалковского. Он и назначен, и в глубокой старости уже скончался в Петербурге. Моя рекомендация оправдалась тем уважением, каким пользовался в Петербурге от православных Фиалковский.
О бискупе Боровском Каспаре
По течению мыслей и к порядку скажу нечто о Луцко-Житомирском бискупе Каспаре Боровском. Ему поручено было заведывание римско-католическим духовенством в Подолии. И он не замедлил явиться в Каменец и заявить свою деятельность. Приехал он накануне гимназического акта, пожалуй, публичного испытания. Не повидавшись со мною, он на другой день поехал прямо в Гимназию и хотел главенствовать. Ему сказали, что ждут меня, и не могут начинать акта. Тогда он приезжает ко мне со словами: „Вот меня не пускают в Гимназию без Вас“. – „И натурально“, – я говорю. – „Если бы я приехал в Вашу Епархию, конечно, по приличию, сделал бы Вам визит прежде, а здесь я хозяин“. Повидавшись и перебросив несколько слов, мы оба, хотя в разных экипажах, поехали в Гимназию. Здесь, между прочим, Боровский (заносчивый фанатик), когда один из учеников отвечал по русской истории о введении христианства Владимиром в России, начал доказывать, что Владимир принимал главенство папы, был как бы униатом. Вышел спор; я не поскупился замечанием на выходку Боровского, удивляясь его бесцеремонности. – После обеда у губернатора Горемыкина, бискуп Боровский тоже говорил много бестактностей. Я понял, что за гусь он, и подумал, что верно он, продолжая свой путь из Каменца по приходам польским, натворил чего-нибудь. Так и оказалось. Когда я, спустя неделю, по своему маршруту, отправился на ревизию своей Епархии, при первом удобном случае спросил у некоторых своих благочинных, не знают ли, что говорил ксендзам Боровский? – „Да он раздавал какие-то литографированные листы“. – „Какие же?“ – „Не знаем“. Тогда я обратился к становому приставу, меня сопровождавшему, и просил достать мне хоть два-три экземпляра листка. Через несколько дней на пути уже имел в своих руках наставление ксендзам. О том, чтобы не вводить добавочного богослужения на русском языке, и как это делать при благовидных предлогах. Листки – я с дороги же отправил в Киев к князю Дондукову-Корсакову. Он вызвал в Киев Боровского, и вероятно еще имея какие-либо данные для обвинения бискупа в противоправительственных тенденциях, строго ему замечал. Боровский наговорил дерзостей, и за то немедленно выселен был в Пермь, где жил лет около 20-ти. 1885 г. очутился он в г. Плоцке бискупом восстановленным, уже глубоким старцем. Здесь недавно и скончался. Жаль, что не пришлось здесь с ним видеться. А интересно было бы вспомнить о прошедшем. Губернатор, Плоцкий (Толстой – ныне Обер-Полицеймейстер Варшавский) расхвалил мне его: но я знаю, что Боровский и здесь промаху не давал. Мне известно, что он требовал от ксендзов секретных сведений обо всех административных лицах русских, их характере, семействе, привычках, отношениях и проч. А наши-то русские администраторы попадаются на приманку лести, как рыба на удочку.
(Продолжение следует).8
Еще о Безаке
Главный начальник юго-западного края А. П. Безак был человек дела. Не любил он много говорить, зато раз сказанное приводил в исполнение, и требовал от других полной исправности. Для поляков подольских, точнее – для помещиков польских, и ксендзов он был грозою; и они притихли. Отлично понимая дело мировых учреждений, Безак вел его под главным своим направлением. К православному духовенству он относился почтительно, и хотя давал проект выселять местных священников в чисто русские губернии, а на место их вызывать великоруссов, но когда я выяснил ему дело со всех сторон, – сам отказался от своего предположения, – и чтобы загладить свой неправильный взгляд на местное духовенство, просил меня: «Что я могу сделать для него?» Я отвечал: «Прибавить жалованья.» – и жалованье, по его ходатайству, прибавлено до 300 р. священнику, тогда, как в Северо-западном крае еще долго после этого оставалось прежнее – мизерное. Зато и духовенство помнит Безака с благодарностью и молится за него.
Лично ко мне Безак имел полное доверие и расположение, – и это весьма много способствовало моему влиянию на дела местные, которых было так много, при беспрерывных сношениях и столкновениях гражданской и духовной власти. Случалось, что по моим секретным сообщениям давалось направление некоторым делам гражданским, которое изобличало тайные козни врагов или недальновидность подчиненных русских властей, и приводило к результатам благодетельным. Из уваженья и расположения ко мне, Александр Павлович выхлопотал для архиерейского Подольского дома передачу хутора (Циолковцы) с землею, принадлежавшими бискупу. Не без его содействия выхлопотал я и 65 десятин казенного леса у министерства Государственных имуществ. Не могу не вспомнить здесь и покойного министра Государственных имуществ Зеленого с благодарностью. Доброе письмо его ко мне о лесе, конечно, хранится еще в Подольской духовной Консистории. Но ратоборец за русское дело – Безак имел много и врагов в высших петербургских сферах, особенно министр внутренних дел Валуев, всегда лавировавший, не жаловал Безака и устраивал ему неприятности, которые и сократили жизнь его. Валуев, корчивший из себя лорда, – по справедливости назывался в обществе Виляевым. Когда я, отъезжая из Петербурга в Подолию, представился к нему для советов, он около часу ораторствовал предо мною о положении Юго-западного края, – а в итоге вышли одни слова, а, пожалуй, и совет, вроде того, чтобы и козы были сыты, и сено было цело. – Горе с такими ораторами! Князь Дондуков-Корсаков, занявший место генерал-губернатора после Безака (1870 г.), хотя и русский человек по душе, действовал слабее и далеко уступал в твердости характера своему предместнику, особенно относительно дел по мировым учреждениям.
О Подольских губернаторах нечто
В бытность мою Подольским архиереем в Каменец-Подольске переменилось пять губернаторов. О Брауншвейге я уже сказал прежде, упомянул отчасти и о Сухотине. О последнем скажу еще несколько слов. Н. Н. Сухотин, – рыцарь по характеру, но неопытный в гражданских делах, приносил, однако ж, пользу своим чисто-русским направлением и обращением. К сожалению, он, служивший прежде в артиллерии с Безаком, сразу стал в неприятные отношения к нему, и не скрывал этого, резко выражаясь о своем начальнике, по прежним артиллерийским делам. Сам, однако ж, Сухотин, по широкой русской натуре, дозволял себе поступки, не очень-то благовидные для губернатора в моральном отношении, например в театре, по окончании спектакля, когда еще занавес не совсем опустился, за кулисами пустился в присядку плясать. И за это потерпел, скоро должен был уволиться. Русские люди пожалели о нем.
На место Сухотина назначен был полковник Горемыкин, сначала исправляющим должность, а потом, с получением чина генерала, – губернатором. Молодой, ловкий, получивший образование в военной академии, он мастер был говорить; но при своих знаниях научных, явился сразу неопытным, требующим руководства, и конечно, делал промахи, доверяясь секретарю поляку Козловскому, за что потерпел по делам тюремного комитета, хотя я, как тоже вице-председатель тюремного комитета, предостерегал его много раз и не подписывал тех журналов, которые послужили поводом к его увольнению, по наряженному следствию. Столкновения с Горемыкиным у нас были частые по делам духовенства, но мы не ссорились, и простились мирно. При прощании со мною он плакал, и говорил: «Как я жалею, что не слушал Вас!» Теперь он дивизионный генерал Одессе, где мы в 1874 г. и встретились любезно. К чести Горемыкина, надо сказать, что он человек верующий и набожный.
Преемник Горемыкина князь Иван Васильевич Мещерский, назначенный по желанно князя Дундукова-Корсакова, – совершенная противоположность предшественнику. Умный, работящий, но до нельзя горячий и с барскими привычками, он тяжел был и для других, и для себя. Формалист бессердечный, он не задумывался играть судьбою других, подчиненных ему, не разобрав в точности дела; вечно больной, с неизбежным пледом на ногах и в кабинете, он из-за бумаг смотрел на людей; в церковь за исключением молебствий в царские дни не ходил; к духовенству и делам человеколюбия не расположен. Но я не уступал ему в незаконных его нареканиях и придирках, и выставлял дело – как есть и должно быть, а не как кажется ему. До чего Мещерский был горяч, приведу факт. Раз как-то утром заезжаю я к нему, и вижу в зале разрушение некое, лампа разбита, стекла на полу валяются. «Что это, князь?» – «А вот видите, какой у меня дурной характер, рассержусь, и ничего не помню, как будто, бью и человека, и что под руку попадется». Прибьет он, нередко, лакея, а потом, успокоившись, дает ему 25 руб. Не поладивши с генерал-губернатором, хотя был сродни ему, Мещерский сам ушел из Подолии, не оставив по себе доброй памяти.
На место Мещерского поступил А. С. Муханов из Варшавы, – человек с изящными манерами, образованный, артист в душе; но космополит по направлению. Деликатный и добрый, он вел дело безобидно, но как чахоточный, не мог много заниматься делами, и, к сожалению, давал волю своей жене, известной Матильде Карловне, урожденной Фелейзен, которая вышла за Муханова, по разводе с первым мужем. Эта бойкая дама много вмешивалась в дела, и вредила мужу. С Мухановым я был в хороших отношениях, – и он всегда был внимателен к нашим делам, хотя больше по приличию, чем по сердцу, как космополит. По дипломатической части он был бы более на месте, и желал того. По своему характеру он чуть не подвергся серьезной опасности. Раз – как-то заходит Муханов ко мне с хлыстиком, в пиджаке, и говорит: «Я пришел проститься с Вами, еду усмирять бунт в селе Чечельнике – имении графа Орлова» (покойного уже посла в Париже). – «Так Вы и поедете?» – говорю. – «Да, так». – «Ну смотрите, худо выйдет. Возьмите парадный мундир и ордена, иначе крестьяне не признают Вас». – «Вот пустяки» – а вышла моя правда. Когда Муханов явился в Чечельнике на сход и стал убеждать крестьян не противиться распоряжениям начальства (дело шло о земельном наделе, и они требовали, по-своему, справедливого). – они заговорили: «Ты який се губернатор? Се який нимец», и загалдели так, что он должен убраться подобру-поздорову, – вспять. Это было, помнится, в 1873 г. 27 июля в день рождения покойной Императрицы Марии Александровны, я служил в Чечельнике, и собравшемуся в большом количестве народу объяснил важность и необходимость повиновения, и весь вред бунта, когда можно заявлять свои прошения скромно и не огулом; и жители Чечельника успокоились. Таким образом – я усмирил бунтовавших словом от сердца, – и вменяю это себе в заслугу, на которую, конечно, никто не обратил внимания. Умеючи всегда можно действовать успешно на народ, который нельзя же трактовать как быдло, – выражаясь по-западному. Как часто у нас из простого недоразумения делают истории, и из искры производят пожар по неразумию, или, хуже того, – по желанию отличиться своею энергиею! При Муханове я выехал из Каменца Подольского, а он вскоре там и скончался – от чахотки.
Итак, в продолжении моего управления Подольскою Епархиею, в течение неполных одиннадцати лет, в Подолии переменилось пять губернаторов. Такие частые перемены могут ли служить к пользе края? Надобно быть разборчивыми в назначении начальников губернии и дельных держать долее на одном месте – тогда можно ожидать успеха в делах. А у нас ставят на ответственную должность часто совсем неопытных. Он, учась управлению, напутает, наделает глупостей; а другой их же повторяет в другом роде только, и уступает место подобному самодуру.
Упомянул я, хотя коротко, о современных мне в Подолии губернаторах, потому что я находился в постоянном соприкосновении по делам, которые в средних губерниях архиереям и неизвестны. Упомянул и потому, что я имел на них и влияние с той, или другой стороны, по своему положению.
Мировые посредники в Подолии 1865–74 гг.
Учреждение мирового института, как привыкли говорить, а проще – учреждение мировых посредников в Юго-западном крае – бесспорно принесло великую пользу для народа. Но нельзя сказать, что все мировые деятели, например, в Подолии, стояли на высоте своего положения. Приезжали на должность, которая так важна по своему значению для народа, молодые люди, гусарские корнеты, например, или же не пригодившиеся в других местах, – шаткие по направлению, разгульные по жизни. Положим, и малосведущие под руководством председателя своего могли приучиться к делу; но каково было влияние их на народ? С грустью скажу, – что не мало было мировых кутил, которые вносили разврат в селах, в самом широком смысле. Припоминаю случай крайне прискорбный. В одном селе Ушицкого уезда (близ г. Миньковец), куда я прибыл для ревизии прихода, целая толпа женщин около церкви стала, на колени предо мною с прошениями. Что значит, думаю? Оказалось, что жалоба от девиц, обесчещенных в доме графа Стадницкого, и уже явно носящих на себе знаки преступления. При дальнейшем расследовании, хотя и не гласном, оказался виновным не один граф Стадницкий – поляк, а и мировые посредники, учинявшие в графском палаце оргии и афинские вечера. Какой соблазн! Да и какое преступление! В самых Миньковцах жил мировой некто Чижов, москвич родом, хорошей фамилии. Он переманил к себе кухарку, жившую у священника, и одев ее по-барски, преспокойно разъезжал с нею по селу к соблазну поселян. И это продолжалось – до самой женитьбы, конечно, не на поселянке своей. – Умалчиваю о частных случаях ополячения некоторых посредников в среде польских помещиков. Были мировые и хлопоманы, например, Гатцук, который в своем районе Проскуровского уезда вводил в школах малорусские азбуки и руководства, и подавал повод мне жаловаться на него генерал-губернатору – за это. Помимо этого хлопоманства Гатцук был весьма дельный посредник. Не вхожу в суждение вообще о деятельности мировых – не зная точно о ней, – да и не мое дело это: но не могу не упомянуть о том, что их взгляды изменялись, по внушению ли свыше (после Безака), или по собственному усмотрению, трудно сказать. Даже такие люди, как Н. И. Пирогов знаменитый, оказались не верными самим себе, Пирогов, пока сам был мировым и председателем съезда мировых посредников, он усердно стоял за интересы поселян своего района в Винницком уезде, а когда сам сделался помещиком там же в Вишне, оставив свою должность, очень порицал мировых, действовавших в прежнем его же духе, и конечно, несправедливо. Помещики и землевладелец Пирогов не выказывали любви к народу, да и к церкви. Я убедил Николая Ивановича быть церковным старостою в его селе Вишне, надеясь, что он позаботится о сельском храме, и советовал ему поставить кружку в его приемной для больных, которых стекалось к нему великое множество. Что же? Кружка поставлена, только не у него, а при церкви, – и, разумеется, никакого сбору не было, – а церковь находилась в плачевном состоянии. Не пользовался любовью Пирогов в Подолии за свое корыстолюбие, в котором, впрочем, едва ли он повинен. Вина падала на жену и жидов, которые его окружали. Много нехороших рассказов ходило по Подолии относительно Пирогова. Церковным старостою он только числился, а на церковь ничего не давал, по крайней мере, в мою бытность. Лично ко мне Порогов относился всегда очень внимательно, и я при каждом посещении Винницы заезжал к нему в Вишню; а он являлся на служение мое в соборе, – всегда парадно и приглашал к себе. Пирогов понимал хозяйство очень хорошо, – и его имение находилось в отличном состоянии. Распространился я о Николае Ивановиче в виду значения его имени.
Подольское духовенство в 1864–1874 гг.
Припомните отзыв преосвященного Иринарха о Подольском духовенстве, сказанный мне под Тулою на почтовой станции, – и вы согласитесь, что сразу я поставлен был в затруднение и недоумение при первых шагах управления Епархией. Слишком резкий суд моего предместника заставлял меня внимательно всматриваться в дело, высмотреть моральные болезни, какими страдало духовенство, чтобы приниматься за лечение их, вникнуть в положение его и отыскать хорошие стороны в нем – для беспристрастного суждения. Немало для этого потребовалось времени: нужно было на практике, в селах увидеть лицом к лицу пастырей и паству. Но на первых же порах, еще до поездки по Епархию, пришлось мне убедиться, что преосвященный Иринарх неправ в своем отзыве; ибо он и не начинал дела исправления недостатков духовенства, да и не знал его, потому что не хотел знать, соблюдая одну формальность своего архипастырства. Оскорбленный переводом из Кишинева – Иринарх в Каменец Подольске держал себя замкнуто, ни с кем не сближался, и имел дело только с бумагою, которая одна никогда не дает понятия о людях. До 20-ти прошений апелляций я сразу получил из Св. Синода на рассмотрение; апелляторы жаловались, что они лишены мест без суда и следствия, и просили о возвращении приходов. И что ж? При внимательном расследовании оказалось, что виновных два-три священника, которые устранены от мест справедливо, – а прочие по резолюции преосвященного Иринарха на письмах польских помещиков – без разбирательства. И пришлось мне устраивать потерпевших напрасно. Тут мне открылось, как способны клеветать поляки на православное духовенство, и как нужно быть архиерею осторожным в своих действиях по отношению к духовенству. Консистория Подольская злоупотребляла в своих постановлениях, взяточничество усилилось до того, что буквально снимали канцелярские чиновники сапоги с бедняков причетников, если у них не было денег. Кто же, однако, виноват в этом? Разве преосвященный не мог прекратить злоупотребления? Он и пальцем не двинул для этого, а утверждал – что хотели заправилы взяточники. Мне и пришлось начать с Консистории, – и тяжелая доставалась работа – направлять дело на новый путь, и бороться с своими же помощниками. Но я не щадил своих сил, и в продолжении четырех-пяти лет не ложился ранее двух часов ночи, – и при Божией помощи успел изменить направление, настроить дело на хороший лад. Четыре секретаря Консистории, можно сказать, пали под бременем занятий своих, добросовестно трудясь во время моего управления Епархией, – под моим руководством; зато Консистория обновилась в своем направлении. Тяжело это досталось мне. Кляузы и пасквильные прошения в Св. Синод составлялись в самой же Консистории под рукою; но подлая интрига не достигла своей цели.
Дав Консистории новое направление, я взялся, высмотревши состояние духовенства, за улучшение его, – положивши за правило: – действовать постепенно, – но твердо. Постепенность в моральных действиях – это условие, без которого никогда нельзя достигнуть высших результатов. Кто хочет разом всё сделать, тот желает невозможного; но постепенность ослабеет в силе без твердости в проведении в жизнь известных правил. А твердость требует энергии, не запальчивости, не вспышек временных, а напряжения силы волн живого и одушевленного любовью к ближнему. Я держался этого правила, – и в продолжении одиннадцати почти лет Бог помог мне достигнуть результатов самых желанных. Что сделано мною – это описано в книге 25-летия моего архиерейства протоиереем Страшкевичем, и описано верно, хотя и не подробно, что и трудно сделать. С своей стороны скажу, что я действовал не по честолюбию, не для выказывания себя и не для тщеславия, а по ревности к долгу и к славе Божией: от того и вышли плоды добрые: кто ищет себя – своей славы в делах веры и церкви, тот не может рассчитывать на прочность их.
Главные недостатки Подольского духовенства, которые пришлось мне искоренять, – это сутяжничество, заносчивость, роскошь в жизни и какие-то панские отношения к прихожанам. Все эти недостатки значительно ослаблены были, если не совершенно искоренены в продолжение моего служения в Подолии, – но ослаблены неослабным напоминанием, увещанием словесным, личным, и по известным обстоятельствам, и взысканиями – иногда и строгими. Новые, рукоположенные мною священники начали новую эру: а их посвящено, помнится, 553, более третьей части Епархии. К чести Подольских пастырей, надобно сказать, что при доверии и любви к своему архиерею, духовенство готово на всякое самоотвержение и на ласковое с ним обращение отвечает вниманием ко внушениям; готово вынести самое строгое взыскание от архиерея, лишь бы не конфузить его публично пред другими, – и я полагаю, – это уважительное желание. Нельзя же трактовать священника как какого-нибудь лакея, да и лакей требует ныне вежливости. И потому сами архиереи виноваты, если получают оскорбления от тех, которых оскорбляют своими ругательствами. – Худо – когда поблажают духовенству своею слабостью, но худо, когда и за мухой гоняются с обухом. Везде нужна мера, своя психология. Архиерей-чиновник не соответствует идеалу пастыря, который душу свою полагает за овцы своя. Вот после меня уже пятый архиерей в Подолии, – и, к сожалению, не хватает у моих преемников ни терпения, ни умения действовать по-архипастырски. Заменивший меня преосвященный Феогност, бывший мой Викарий, Епископ Балтский, – по своему робкому характеру, формализму и нерешительности не мог управиться с Епархией Подольской и перепросился на Владимирскую. Мой же викарий по Холмско-Варшавской кафедре Епископ Маркелл, поступивши Епископом в Подолию, распустил все, но чуть не униатство вводил, – и надо его было убрать оттуда. Преосвященный Викторин покойный сразу круто поворотил, да и скоро скончался. Иустин крепко бранился, и пачкал духовенство всеми мерами пред Св. Синодом, хотя себе дозволял многое и неприличное; возбудил к себе в большинстве ненависть, и просил перемещения. Что сделает, как будет управлять Донат, – услышим. Выходит, что всяк молодец на свой образец, – ищут себя, а не хотят работать с терпением и самоотвержением и немощи немощных носити.
Много беспокойств вытерпел я в Подолии первые годы своего служения в борьбе с застарелыми нравственными болезнями духовенства. Но где борьба, там и тревога. Были священники, совершенно недостойные своего сана, бессовестные сутяги, и безнравственные люди: они и потерпели должное наказание – строгое. И было бы грешно из-за десятка негодных бросать грязь на всю массу духовенства, более чем на полуторатысячную. Большинство, при местных недостатках, более или менее неизбежных, – было хорошо. Были пастыри, и не мало их, которые могли служить образцами пастырской деятельности. Такие пастыри много облегчали мне направление слабых и хромающих на обе плесни сослуживцев. При обозрении приходов и церквей Подольской Епархии, по обычаю я собирал в известном пункте целый округ благочиния, а иногда и два вместе, для отчетливости и наставлений с моей стороны. И наставления, устные собеседования, приносили громадную пользу, несравненно большую, чем официальные предписания. Обращение к совести пастырей имело сильное влияние. В том или ином округе встречались священники, неоднократно подвергавшиеся взысканиям, и не исправлявшиеся. Скорбя о неисправности таковых, я обращался к благочинному в присутствии ему подведомых с такою речью: «Вот о. благочинный и вы отцы, я не знаю, что сделать с N. N. Терпение мое истощается; я должен буду употребить последнюю меру – лишить сана. Если вы возьмете на себя ручательство за исправление их, и с своей стороны подействуете братски ради семейств, я еще потерплю». И что же вы думаете? Собор пастырей, дав ручательство, исправлял собратий лучше всяких кар. Были и несчастные случаи, о которых я вспоминаю с сожалением. Раз как-то при приеме просителей в Каменце Подольске с испугом келейный докладывает мне, что священник Моракевич пьяный пришел и стоит в прихожей, имея у себя нож и хвалится, что зарежет меня. Я ушел в кабинет, прекратил прием. На другой день приходит тот же священник уже трезвый. Я велел прежде осмотреть его, и принял. Спрашиваю, «зачем вы приходили ко мне вчера пьяным и с ножом?» – «Это неправда», говорит. – «Лжешь ты, отец. Не поправляешься ты, и Бог тебя накажет. Не дойдешь ты домой, и на дороге умрешь – пожалуй – за свой поступок». Так и случилось; за несколько верст, не доезжая села, – он скоропостижно умер. И мне же пришлось устраивать его семью несчастную. У Моракевича был замечательный тенор, и он состоял в архиерейском хоре при архиерее Иринархе. За голос он сделал его диаконом, оставив и в хоре, а при отъезде в Рязань, возвел и на степень священства, дав приход, несмотря на то, что поведение его было зазорное. Кто же виноват тут? Для чего пьяного буяна сделать священником? И другой случай. Один порядочный священник сделал проступок неблаговидный. Вызвав его к себе, я убеждал – сознаться откровенно; но он запирался и отвергал справедливость доноса. Долго я беседовал с ним; наконец, сказал: «Послушайте, отец, вы рискуете; подумайте о смерти, ведь есть суд Божий», – с тем и отпустил его. Что же? С дороги уже, отъехав от Каменца верст 40, – пишет мне: «Простите Владыко, я виноват, я умираю» (что-то в желудке смертельное случилось), и я послал ему прощение. С этих пор я положил себе за правило быть осторожным в словах. Несознательность духовенства в своих винах в первое время меня очень сердила. Время, впрочем, ослабило этот порок, когда увидали, что сознание облегчает вину.
О Подольской семинарии
Семинарию Подольскую я нашел в неблагоприятном виде по случаю раздора между ректором и наставниками, а отсюда и беспорядка между учениками. Раздор этот начался еще до назначения моего на Епархию. Академическим Правлением по распоряжению Киевского Митрополита Арсения назначено было следствие. Дело шло довольно долго, и только к соблазну учащих и учащихся. Чтобы прекратить раздор, я просил Св. Синод переместить ректора архимандрита Палладия († еп. Олонецким); и он перемещен в Орловскую Семинарию. Палладий – сибиряк по происхождению, имел характер совсем неподходящий к Западному краю; грубый и бестактный – он вооружил против себя всех. Надеясь на протекцию Брауншвейга (губернатора) (?), он и ко мне относился невнимательно. На место Палладия, по моему ходатайству, перемещен Орловский ректор архимандрит Феогност, мой прежний сослуживец по Новгородской Семинарии. Дело пошло на лад. Мы взялись за Семинарию с энергиею, – и поставили дело хорошо. Мир водворился. Но Феогност при постройке новой Семинарии ослабил свое здоровье; и я выхлопотал его себе викарием с именем Епископа Балтского, и наместником Свято-Троицкого монастыря. Здесь он здоровьем поправился и был хорошим викарием. Место его занял архимандрит Мемнон (ныне Епископ Елисаветградский), которого я просил Св. Синод назначить по рекомендации Феогноста; и он оказался не очень пригодным по месту, и скоро уволился. Я выхлопотал ему Пинский монастырь в управление. Затем началось выборное начало. Выбран протоиерей г. Винницы, магистр Вознесенский; но не вступив в должность скончался в Виннице от чахотки. За ним избран протоиерей из Житомира Княжинский, который и был ректором все остальное время моего служения в Подолии. Упоминаю об этом для того, чтобы показать, как много забот при переменах доставляла мне Семинария. При Мемноне, например, я сам преподавал ученикам высшего отделения пастырское богословие.
Сколько я трудился для пользы Подольской Семинарии, довольно обстоятельно описано прот. Страшкевичем в его книге о моем 25-летии архиерейства. Он – живой свидетель дела. Я внимательно следил за Подольскою Семинаpиeю во всех отношениях, и результаты были весьма утешительные, как показала ревизия, бывшая при мне, и личные отзывы бывшего обер-прокурора Св. Синода графа Д. А. Толстого. Что ж потом сделали с этою лучшей Семинарией? Увы, немного прошло времени после моего отбытия из Подольской Епархии, – вдруг лучшая Семинария очутилась в положении худом. Посыпались на нее разные беды. Новый ревизор Миропольский дал отзыв почти противоположный прежнему, засвидетельствованному Толстым. Где причина этому главная, хотя и невидимая? Могу сказать положительно – в личности Миропольского, который был в дурных отношениях с Зинченко и в приказании Васильева, бывшего председателя Учебного Комитета – отыскать во что бы то ни стало плохие стороны Семинарии, что, конечно, не трудно сделать; ибо и на солнце есть пятна. Нашли в Семинарии и социализм, и нигилизм в некоторых, открыли то, чего и не было, – и все во имя предвзятой идеи и подпольных доносов. Будь я еще в то время в Каменце Подольске, – конечно, не допустил бы своевольничать ревизору, и разъяснил бы факты, а то преосвященный Феогност (да будет ему стыдно), по своей робости и мелкому ребяческому самолюбию, свалил всю вину на других. Несомненно то, что и при мне уже начинала действовать подпольная крамола нигилистов, проникавшая отчасти и в Семинарию; но я принимал меры к ее предотвращению, и своим авторитетом удерживал порывы агитаторов, проникавших в гимназию и посредственно в Семинарию, как после оказалось. Миазмы моральные сосредоточивались в некоторых чиновниках, пособниках эмиссарам нигилистов; и о них говорено было жандармерии. Проявлений дурных при мне не замечалось. Но когда я уже был в Одессе, стали ко мне доходить недобрые слухи от учеников же бывших – студентов Новороссийского Университета, что вольнодумство проповедовал им преподаватель Св. Писания Симашкевич, он и сеял либерализм, который, сделавшись ректором, беспощадно преследовал, выдавая власти гражданской молодых людей, читавших социалистические и нигилистические бредни, распространявшиеся какою-то невидимою рукою по духовным заведениям. Желая выставиться, и себя оправдать, он слагал вину на инспектора и своего предместника ректора за недосмотр. Великую вину на совести должен иметь Симашкевич – за свою недобросовестность. Будучи сам внутреннею причиною (по прежней деятельности) недоброго настроения учеников, – он обвинял и их, и своих сослуживцев в беспорядках, выдавая с головою первых за чтение дурных сочинений, доставляемых от инуда. Не оправдывая молодежи пострадавшей, скажу, что иной педагогический образ действий – не принес бы плачевных плодов.
Грустно мне было слышать дурное о Подольской Семинарии, о которой я так заботился. Если бы мои преемники почаще посещали Семинарию и говорили с учениками, как я, думаю, что внешние худые влияния не имели бы силы; между тем, только мне известно, и Феогност и Маркелл в самое беспокойное время устраняли себя и держались в стороне за бездушною формою бумаг. Когда по моему совету переменили ректора, дело пошло иначе, – и Семинария Подольская теперь опять поправилась. Распространился я о Подольской Семинарии для того, чтобы высказать свой взгляд на последующие в ней после меня происшествия, и указать мысль, что истинная педагогика, психологический образ действий начальства – лучшее средство к предотвращению дурного влияния совне на воспитывающееся в учебных заведениях юношество.
Поработав, можно сказать, энергически для Подолии, почти одиннадцать лет, испытав много от борьбы и неприятностей, я желал уже перемены для себя. Когда открылась Ярославская Епархия, за смертью преосвященного Нила, я в частном письме к митрополиту Исидору выразил свое желание переместиться в Ярославль. Хотелось пожить на Руси, подышать чисто русским воздухом. Случилось иное. В Ярославль перемещен архиепископ Херсонский Димитрий, а я переведен на его место – в Одессу. Высочайшее определение состоялось 16 октября 1884 г. Я простился с Подолией, и 19-го ноября прибыл на новую паству.
Управление Херсонской Епархией
При торжественной, по обычаю, встрече меня в Одесском кафедральном Соборе духовенством и гражданскими властями, протоиерей кафедральный А. Лебединцев сказал мне речь, которая по своему содержанию произвела на меня впечатление не очень-то приятное. Оратор выразил страх какой-то, и опасение за недостатки духовенства, опасение взыскательности с просьбою о пощаде. Откуда могла взяться мысль о преувеличенной строгости моей в Подолии, не понимаю. Вероятно люди, понесшие справедливое наказание, по соседству Епархии, разносили толки о моей строгости, которой я не отвергаю, – но всегда она растворялась и милостию для покоряющихся моим распоряжениям. Я отвечал на речь протоиерея краткими словами: «Откуда страх! Страха нет в любви: совершенная любовь вон изгоняет страх". Опасение за свои неисправности Лебединцев высказал, пожалуй, и справедливо; потому что доброта и крайняя снисходительность моего досточтимого предместника была поводом к некоторой распущенности в духовенстве, которая, однако ж, легко была исправима, по крайней мере в самой Одессе, где духовенство образованное. Здесь – в Одессе на первых порах я встретил страшный беспорядок в архиерейском доме в материальном отношении; оказалось долгу до 40 000, и в запасе ни копейки. Злоупотребления эконома, еще до моего приезда уволенного от должности и находившегося под судом, были вопиющие. Это тот самый иеромонах Иоанн, который вместе с иеродиаконом Арсением (Щипуновым) выслан был из Иерусалимской нашей миссии с запрещением священнослужения, под надзор Одесского Епархиального начальства. Ловкий господин скоро успел обойти архиепископа Димитрия, который скоро разрешил ему священнослужение и сделал его экономом. Думаю, что сделано было так по рекомендации Казанского архиепископа Антония, у которого еще в Киеве Иоанн был келейным. Когда выслали Иоанна (Бойкова) из Одессы, он нашел приют в Казани у своего благодетеля, и якобы Антоний и скончался на его руках. Удивительно, как досточтимый архипастырь ошибался в нем. Упомянул я о пресловутом Иоанне потому, что в свое время история о нем была в Одессе шумная. По его милости три месяца пришлось мне на свой счет содержать архиерейский дом, пока не получено ассигнования нужной суммы из хозяйственного Управления при Св. Синоде. Хора архиерейского почти не существовало и надобно было не без труда устроить его, и он устроен только благодаря бывшему городскому голове Н. А. Новосельскому, исхлопотавшему по моей просьбе у Думы 6000 р. на содержание певчих. За дело принялся я с большою горячностью; меня толкала как бы невидимая какая-то сила спешить с делом; и я сразу поднял вопрос об устройстве дома, для женского епархиального училища, для мужского Одесского, для архива и квартир чиновников, для Семинарии домовой церкви. Все мне это удалось начать при себе и вчерне почти возведены были здания. Поправлял я архиерейское помещение на сумму 6000 р. Все это сказано на основании данных в книге о. Страшкевича; там же и о распоряжениях по Епархии после ревизии. Пока исправлялось помещение архиерейское на втором этаже, я жил в нижнем, сыроватом и неудобном; к тому же и болел лихорадкою от неосторожного купания в море.
В этом помещении в один вечер (в месяце Августе) вдруг я вижу сон. Якобы подходит ко мне покойный архиепископ Иннокентий, берет за руку, и говорит: «А, вы переустраиваете квартиру, пойдем посмотрим, хорошо: однако ж вы тут не обзаведетесь». Вздрогнул я, проснувшись, и подумал: «странно что-то», и не обратил внимания на сон. Вспомнил о нем, когда пришло время через четыре месяца после этого оставить Одессу. Перебрался я в отделанное заново помещение к Сентябрю 1874 г. и очень радовался, что прекрасно здесь жить; комнаты удобные, изящные, вид на море чудный. Это не то, что в Каменец Подольске. Думал – здесь и умереть мне. А вышло иное; ровно год пришлось тут пожить.
Назначение мое в Варшаву; путешествие и подготовительная работа в С.-Петербурге по делам воссоединения
В начале Ноября 1875 г. из Ливадии приехал в Одессу обер-прокурор Св. Синода граф Д. А. Толстой, и при первом же свидании со мною, сказал: «А мы имеем на вас виды». – «Какие же, граф?» – спрашиваю я. – «Хотим назначить вас в Варшаву; об этом Государь уже приказал прислать Ему доклад в Ливадию, и я, как приеду в Петербург, тотчас сделаем экстренное заседание Св. Синода, и составим доклад». Как громом ошеломило меня это известие; я просто испугался, и выразил желание, чтобы миновала меня эта чаша. – «И думать об этом нечего; отказываться нельзя». При дальнейшем разговоре оказалось, что Государь недоволен преосвященным Иоанникием Варшавским за его нерешительность и слабость в управлении, якобы. Поводом к такому заключению послужило письмо Крыжановского, директора 1-й Варшавской Гимназии к одному из священников Седлецкой губернии, в котором между прочим говорит, что по его влиянию и убеждению преосвященным Иоанникием сделаны такие-то и такие распоряжения. Письмо это какими-то судьбами попало в Ливадию к шефу жандармов и доложено Государю. Очевидно, оно перехвачено, и как я после в Варшаве узнал, это была проделка Галичан. Государь и прежде недолюбливал Иоанникия, разгневался, и сказал Толстому: найди ты мне архиерея, который самостоятельно управлял бы Епархиею. Толстой указал на меня, – и Государь, знавший меня лично, одобрил указанное. Говорю это на основании слов гр. Толстого. Как бы то ни было, только очень спешили новым назначением. Обер-Прокурор выехал из Одессы 8-го Ноября, 11-го прибыл в Петербург, и вечером же в покоях митрополита Исидора Св. Синодом положено меня переместить в Варшаву, и преосвященного Иоанникия в Одессу. 16-го Ноября 1875 г. состоялось Высочайшее утверждение в Ливадии. Можно представить состояние моего духа в это время, и потом по получении указа из Св. Синода. Я крайне скорбел об Одессе, где и материальное положение весьма хорошо для архиерея, в ведении которого находится монастырь Бизюковский, и обстановка прекрасная, и общество русское и греческое – полюбившее меня. В буквальном смысле я не раз плакал, представляя трудность нового назначения в Польский край, при особых обстоятельствах воссоединения униатов. Я имел уже некоторое понятие о трудностях и неурядицах еще прежде несколько из писем архиепископа Иоанникия ко мне, когда ни он, ни я никак не воображали, что мы сменим друг друга. Это еще более меня смущало. Я знал, что высокопреосвященный Иоанникий был жертвою интриги, хитро поведенной его недоброжелателями, и мне жаль было старца, с которым мы издавна жили дружно, и вели переписку.
По получении указа я не медлил выездом из Одессы, после обычных прощаний, тем более что меня торопили вызовом по телеграмме предварительно в Петербург. 12-го Декабря выехал я из Одессы в Киев; в Киеве получил письмо от досточтимого архиепископа Димитрия, которым он просил меня заехать в Ростов, чтобы повидаться. К сожалению, поспешность требуемая лишила меня удовольствия исполнить желание архиепископа Димитрия и мое. До Тулы я ехал благополучно; а от Тулы до Москвы 40-градусные морозы задержали поезд. В Москве я должен был из-за холода прожить сутки, и отвечать на телеграмму из Петербурга о скорейшем прибытии невозможностью ехать за холодом. Наконец я в Петербурге. Являюсь прежде всего к митрополиту Исидору; он выходит и говорит: «Ну мы здесь ждем вас, – как Петра Великого». Я объяснил причину замедления подробно. При свидании с графом Толстым – решено было по моему желанию – вызвать в первых числах 1876 нового года и преосвященного Маркелла – викария, епископа Люблинского, для совещаний от составления инструкции, которая хотя была уже написана моим предместником и прислана в Синод, но по причине недоразумений и возражений со стороны Маркелла – требовала некоторых изменений. До прибытия епископа Маркелла я успел ознакомиться с ходом по униатским еще так свежим делам, перечитал все нужное по доставленным мне материалам из канцелярии министерства внутренних дел и обер-прокурора Св. Синода, равно и некоторых донесений архиепископа Иоанникия непосредственно Синоду, – и таким образом подготовился хотя по теории к новому для меня поручению. Грустно было мне читать многое, я видел порядочную путаницу. Особенно мне неприятно было читать письма Маркелла к министру внутренних дел и обер-прокурора Синода, где задевались честь достопочтенного моего предместника, еще жившего в Варшаве по болезненному состоянию. – Святки прошли в заботах, которые, впрочем, не помешали мне отслужить на Рождество Христово, Новый год и 5-го Генваря в Исакиевском Соборе. По приезде преосвященного Маркелла – мы совместно пересмотрели инструкции викарии и сладились в ее пунктах, с некоторыми изменениями. К сожалению, я, незнакомый вовсе с краем, и хитроумничеством своего помощника, в первый раз виденного, опустил из внимания нечто, потребовавшее после изменения. В Комитете у графа Толстого, состоявшем из него самого, меня, Маркелла, директоров Ненарекомова и Смирнова (ныне товарищ обер-прокурора), пересмотрено и инструкции и штаты, – вообще приготовляли все нужное для действования в воссоединенной Епархии, и представлено Синоду, а затем и на Высочайшее утверждение. Покончив дела в Петербурге мы выехали в Варшаву. В Вильне я остановился на время, а преосвященный Маркелл, по моему совету, отправился прямо в Варшаву для встречи меня в кафедральном Соборе. В Лапах (станция железной дороги) встретили меня депутация из кафедрального протоиерея, ктитора, секретаря из Консистории и пр. 15-го Генваря в 8-м часу вечера 1876 г. я прибыл на паству новую, и прямо в Собор, где был встречен множеством народа – во главе с духовенством, а предварительно на барьере железной дороги высшими чинами военными и гражданскими, сопровождавшими меня и в Собор.
Свидание с преосв. Иоанникием. Беседы с ним. Первые шаги моего управления
С Архиепископом Иоанникием я находился в переписке со времени разлуки с ним в Петербурге с 1851 г. до самого приезда в Варшаву. Но лично мы не виделись 25 лет. Я оставил Иоанникия молодым, в цвете здоровья и сил, а встретил его в Варшаве хилым, болезненным старцем. Тяжело мне было найти его удрученным и по телу, и по духу. Он не ожидал перемещения, и жаловался на свою участь. Пришлось утешать болезненного старика, хотя ему было всего 65 лет. Я описывал ему Одессу с лучшей стороны во всех отношениях, и свою скорбь о ней; рассказал, как состоялось мое назначение в Варшаву неожиданно для меня, но мало он утешался; самолюбие его уязвлено было сильно. Я с некоторым упреком выставлял ему нерешительность и мнительность, по которой он потерял время для выяснения униатского дела. Он оправдывался тем, что все делалось без непосредственного его участия предварительного, и самое воссоединение в разных местах он делал по приказу и распоряжению гражданской власти. Сам он находил преждевременным воссоединение, убеждаясь неподготовленностью народа и духовенства. Но местное правительство спешило делом, торопило и архиепископа. Преосвященный Иоанникий не желал протоиерея Маркелла Попеля иметь у себя викарием епископом, и понятие о нем имел самое неважное, считал его по нравственности недостойным епископского сана, а Маркелла все-таки сделали епископом и при хиротонии дали орден Св. Анны 1-ой степени. – Поезжай Иоанникий в Петербург заблаговременно, и выясни суть дела кому следует, – может быть, оно получило бы другой оборот; но робкая нерешительность архиепископа удержала его от смелого шага, – и он поплатился за то недешево. Интриги Галичан во главе с Попелем взяли верх. Впрочем, в конце концов из наших келейных бесед выходило заключение, – что не без воли же Божией случилось все так, как не предвиделось. «Воля Божия», – заключал Иоанникий, и я повторил то же. Да и что же было сказать – нам архиереям, когда и каждый христианин должен веровать, что без воли Божией и влас главы не спадет? Мрачный и упавший духом (к сожалению) Иоанникий предсказывал мне всякие неприятности и борьбу, но я видел это с первого же разу, и не нужно быть пророком, чтобы предсказывать их. Неприятная борьба, кончившаяся поражением Иоанникия, – для меня не была новостью по прежней практике в Подолии, и я давно освоился с нею. Мой предместник, привыкший к спокойному житью в продолжение 14 лет управления Варшавскою Епархиею очень малочисленною по количеству церквей до воссоединения униатов, при своем мнительном характере, растерялся и не удержался самостоятельности. Я уже выше упоминал о поводе, послужившем последнею причиною перемещения моего предместника.
Проводивши архиепископа Иоанникия на вокзал железной дороги, где собралась вся православная публика для последнего прощания с уважаемым Архипастырем, – я воротился домой в грустном настроении. Много дум роилось в голове моей. Но все сомнения и недоумения мои кончились решительностью действовать хотя исподоволь, благоразумно, но и смело, твердо. При такой решимости, конечно, неизбежно было ожидать борьбы и противодействия; значит, нужно было запастись терпением.
Да, – Холмско-Варшавская Епархия действительно по воссоединении униатов представляет, и особенно в первые годы (1875–81) представляла такие трудности, что преодолеть их не под силу человеку без помощи Божией. Я очутился, можно сказать, в осадном положении. С одной стороны, гражданская администрация, захватившая в свои руки преобладающее влияние в делах поуниатских, с другой – сильная партия священников, названных из Галиции с епископом Маркеллом во главе, желавших подчинить архиепископа своему влиянию, требовали от меня искусства и смелости в то же время, чтобы сохранить самостоятельность и сразу не стать во враждебное положение с теми, с которыми нужно было иметь непрерывные сношения.
Осмотревшись, я начал свою работу по своему непосредственному усмотрению, устранив от себя советников, повредивших репутации моего предместника. Сразу я усмотрел ошибки деятелей, во чтобы то ни стало спешивших отличиться своею энергиею не кстати, разумею светских лиц, искавших только отличий за воссоединение. Нужно было исправить ошибки – осторожно, держать правление festina lente. – И я в 1878 г., забравши с собою нужные справки, отправился в Петербург, и, объяснив графу Д. А. Толстому суть дела, просил его доложить Государю о моих взглядах на дело. Прежде всего я настаивал, чтобы моего викария епископа Маркелла взяли из Холма, дав ему какую-либо Епархию. Обещали удовлетворить моему желанию, – и оно удовлетворено в 1879 г. Необходимость перемещения Маркелла вызывалась тем, что около него сгруппировалась партия Галичан, во чтобы то ни стало желавших парализовать влияние архиепископа и действовать по своему произволу. Сам Маркелл, связанный родством и прежними неблаговидными отношениями, не мог, не имел силы обуздывать своевольных земляков, им же названных, и старался закрывать предо мною их безобразное поведение. Сам же по себе он относился ко мне с вежливостью и почтением, по крайней мере, внешним; и мы расстались с ним мирно. По удалении Маркелла ослабела мысль у Галицийских выходцев – видеть его на кафедре архиепископской, но не прекратилась. Сильная партия, имевшая в Петербурге и в Варшаве защитников, действовала против меня, не оставив мысли – посадить на мое место Маркелла. Настала борьба междоусобная, можно сказать, между духовенством. Местные, вызванные из империи и Галицийские по происхождению священники, составили как бы враждебные лагеря. Дорого стоила мне эта борьба; но Господь помог умирить враждующих, хотя и с великим трудом. Не стану здесь говорить о моих мерах действования для упорядочения Епархии разнокалиберной. Желающий может прочитать об этом в книге о. Страшкевича о моем 25-летии архиерейства. Одно воспоминание о вынесенной мною туге сердечной в борьбе с партиею, поддерживаемой и недальновидными русскими, возбуждает и теперь во мне нервную дрожь. Время и результаты моего образа действий оправдали мою политику. Но как жаль, что представители нашей гражданской власти в Петербурге так ошибаются в своих суждениях, и поддаются внушениям интриганов. Пришлось мне разойтись по поводу Галичан с графом Толстым; пришлось терпеть недоверие и от Победоносцева, выносить уколы и от варшавских дипломатов, пока все выяснилось временем, и пока не увидели, что правда на моей стороне. Было время, когда разнузданные Галицийские выходцы громко говорили: «Вот мы спустили Иоанникия, спустим и Леонтия, а Маркелла посадим в Варшаве». Вот до чего доходила дерзость проходимцев, поощряемых надеждою на поддержку сильных мира! Однако ж время и благоразумие, позволю сказать, с моей стороны сделали мало-помалу перемену и в поведении Галичан. Некоторых нужно было удалить из среды священников служителей Холмской Руси. Но вся вина падала на преосвященного Маркелла. В его администраторство названы были в Холмскую Епархию и Семинарию люди недостойные и по знаниям, и по поведению. Деспотизм и пристрастие были руководящими началами и в приеме в Епархию, и в приеме в Семинарию. Сам Маркелл, не имевший никакого авторитета при Епископе Куземском, в бытность еще протоиереем, и обвиняемый в неблаговидных отношениях к некоторым особам женского пола, сделавшись епископом вместо Куземского, по необходимости должен был поблажать многим, то по родству, то по греховным связям. Это усугубляло трудность для меня действовать в управлении успешно. Большею частию, скажу более, почти всегда я узнавал о предосудительных поступках воссоединенного (из Галичан) духовенства из отношений ко мне генерал-губернатора и начальника жандармского управления. По назначаемым следствиям само же духовное правление старалось закрывать проступки обвиняемых и скрывать правду. Беспорядки продолжались до той поры, пока я расчистил почву и установил новую организацию ведения дел, после выбытия Маркелла. Свежо предание, а верится с трудом.
Мое решение некоторых вопросов относительно воссоединения –
а) Благовременно ли оно было
Отсылая желающих знать о внешней организации воссоединенной Епархии к упомянутой прежде книге о. Страшкевича, я считаю долгом с своей точки зрения здесь коснуться решения некоторых вопросов; которые имеют непосредственное отношение к воссоединению униатов Холмской Руси. Вопрос: благовременно ли было воссоединение униатов в 1875 г.? Некоторые компетентные люди, даже сам преосвященный Иоанникий и отчасти епископ Маркелл, выражали мнение, что нужно было помедлить воссоединением, подготовить народ и духовенство к такому важному шагу настолько, чтобы они поняли и его сущность и значение. Нельзя с этим не согласиться. Но является новый вопрос, как подготовить? Ответ на это дала администрация духовная – униатская распоряжением о так называемом очищении обряда, т. е. приближением и храмового устройства, и богослужения к восточному уставу, какой существовал при начале унии. Очищение обряда поддерживал и начал исподволь еще униатский Епископ Куземский, говоривший и служивший, равно побуждавший и других своих подчиненных служить на малорусском языке, или точнее на Галицийском наречии. Конечно, принятое средство было важно, и могло бы привести исподволь к мирному концу, если бы усердие – ревность не по разуму гражданской власти и содействия униатской администрации не проводили своей мысли крутыми мерами. Но излишняя ревность – выбрасывание органов, скамеек, монстранций, неподходящих икон из церквей – ожесточили народ, и привели его к бунту, очень худо кончившемуся, для бунтующих. Насилие пуреаторов произвело реакцию весьма плачевную. Правда, это было главным образом в Седлецкой губернии, и не во всех приходах; но достойно сожаления еще более потому, что сами униатские священники от неразумного обращения с ними гражданских властей и от даваемого преимущества вызванным из Галиции священникам, уже готовым принять православие, пожалуй, и от ополячения по жизни – способствовали неурядице в своих приходах. Очень много их переезжало за границу в Галицию, и это не могло оставаться без дурного влияния на народ. Думаю, что, если лучших из местных униатских священников, отказавшихся принять православие вследствие неосторожной чистки обряда, мерами кротости и убеждения, с обещанием возвысить их благосостояние, привлечь к себе лично начальство – не было бы такой печальной реакции, какая случилась. Думаю, что, если бы вместо Маркелла администраторство продолжал протоиерей Войцицкий, антагонизма не было бы. Важную роль играли здесь страсти. Ненависть местных к Галичанам, захватившим права и власть в ущерб им, не могла произвести мирных результатов. Униатские священники, Вахович и Шелепинский, получившие образование в Московской Духовной Академии, без сомнения, при умении с ними обойтись, сослужили бы добрую службу воссоединению. По крайней мере Вахович, при личном со мною объяснении, выражался резко об отношениях властей к нему и его сотоварищам. Таким образом, объясняется просто бывшая неурядица в Подляшьи. Но ошибаются те, которые думают, что она произошла от воссоединения; нет, причиною ее было очищение обряда еще в унии до воссоединения с православием. Выходит, что подготовка была к нему, но необдуманная, и самонадеянно рассчитанная на успех. Что ж? Осудить ли неблаговременность воссоединения, так или иначе, состоявшегося формально вскоре после очищения обрядов унии? Нет; если по человеческой логике оно представляется поспешным, то по судьбам Божиим оно является благовременным… Не случись оно в 1875 году, не было бы его после, по крайней мере надолго еще. Известно, что в 1877 г. началась война, которая очень не благоприятствовала бы воссоединению, и при явных интригах со стороны польских ксендзов и австрийских шпионов иезуитов – затормозилось бы дело. Скажут: разве лучше теперь, когда так много явилось, и после воссоединения, упорствующих, не ходящих в церкви, венчающихся незаконно и проч.? Но, во-первых, их не так уже много, как некоторые предполагают, во-вторых, мало-помалу они постепенно входят в ограду церкви православной, и в-третьих, это явление, обыкновенное в истории. Разве после воссоединения униатов в Киевской, Подольской и Волынской Епархиях в 1795 г. все сразу присоединились? Разве в 1839 г. в Литовской Епархии сразу все стали православными бывшие униаты? Время свое сделает; а что веками порчено, нельзя же исправить в десять, двадцать лет. Притом же нельзя требовать, чтобы народ, привыкший к известным обрядам, вовсе не противоречащим идее православия и оправдываемым историей церкви христианской, сразу оставил их. Да и нужды в том нет для пользы самого же дела. Обрядовая сторона издревле в христианских церквах имела свои особенности. Странно требовать, чтобы в каком-либо поуниатском деревенском храме было все совершенно по-московски. Из-за идеи пуризма нельзя жертвовать сущностью христианства.
б) Нужен ли и полезен ли был вызов Галичан для приходов поуниатских
Для удобнейшего и скорейшего осуществления мысли – воссоединить униатов Привислянских с православием, правительство русское в Варшаве обратилось к Галиции. Еще до воссоединения князь Черкасский нашел нужным пригласить несколько униатских священников для преподавания закона Божия в городских гимназиях униатских, или смешанных, например, в Холме, Беле и проч., без определения их приходскими священниками. Первоначально вызванные в очень ограниченном числе, были люди вообще дельные. Но князь Черкасский своим мероприятием, конечно, желал парализовать в школах католицизм и подготовить лучшее направление, и действовал осторожно во имя славянской идеи. После выбытия князя Черкасского, когда созрело желание во что бы то ни стало ускорить воссоединение униатов и подготовить их к тому чрез очищение обряда, восстановив его чистоту, что нельзя не признать справедливым по существу (но уже никак не по мерам к достижению цели), наплыв Галичан и в приходах, и в семинарию униатскую в Холме чрез администратора Попеля сделался безмерный и без всякого разбора. Епископ Куземский уже застал многих, которые без всяких дозволительных грамот из Галиции нахлынули в Холмскую Русь, многие просто бежали от наказания за преступления, или от воинской повинности. Куземский хотел разобрать набежавших искателей приключений и наживы; но сам пострадал от интриг своих земляков. Ускоренное после Куземского воссоединение во главе галицийских выходцев – подняло их на высоту, как пионеров православия, которое они сразу приняли из корыстных видов, в душе оставаясь такими же, как были, за весьма малыми исключениями, и то сомнительными. Но правительство наше возвысило их в своем мнении, и дало им преимущество над местными, и тем самым возбудило и усилило их гордость и заносчивость. После такой прелюдии, спрашивается: нужно ли было вызывать в Привислянский край Галичан, и давать повод к вызову других недостойных чрез вызванных прежде? Отвечаю, что лучше было бы не вызывать их, а принять меры к подготовлению местных священников униатских – принять православие. Сделать это было не так трудно, поставив во главе управления униатским духовенством благонадежное лицо, хоть бы до времени и протоиерея Войцицкого, а в случае нежелания некоторых подчиниться воле правительства, вызвать священников из Литовской, Волынской и Подольской Епархий, что и было делано по воссоединении, хотя мест для них уже очень мало оставалось праздных и при том плохих. Меня могут упрекнуть здесь в пристрастии? Напрасно. Говорю из опыта. И в 1795 г., и в 1839 г. воссоединение униатов совершалось и в юго-западных губерниях и в северо-западных – без призыва людей из заграницы; обошлись местными средствами, – и дело устроилось, хотя не спешно, но хорошо и мирно вообще. Если бы и в 1870-х годах обратились за советом к митрополиту Иосифу Семашке, верно он не советовал бы заимствоваться людьми из Галиции, которая дала нам далеко не лучших из своих людей. Если при вызове имелась в виду политическая идея, то она осталась без приложения, а в будущем едва ли осуществится, разве когда Галиция присоединится к России. Названные к нам Галицийские выходцы с либеральными, конституционными взглядами, с привычками, не свойственными духу православного священства, сразу не понравились народу. Своекорыстие и панская заносчивость в обращении отталкивали прихожан от своих, или лучше, навязанных ему пастырей. На это очень много хранится документов в Варшавской Духовной Консистории; а сколько частных случаев, мне одному известных? Еще на первых порах моего управления из одного села как-то приходят ко мне прихожане в числе трех, и жалуясь на своего приходского священника, говорят: «Дайте нам хоть с большою бородою священника из России, мы примем его; вы не знаете, якие это галичане, они хуже всякого из нас».
Это факт. И много нужно было хлопот, пока устроились отношения галичан к прихожанам сносные. Лучшие из них, однако ж, поняли, что нельзя заносчивостью и дерзким отношением к епархиальному начальству и прихожанам ничего выиграть, кроме вреда для себя, и после некоторых опытов строгости моей, смирились и начали исполнять обязанности свои, согласно с требованиями моими; за ними пошли и худшие. Мало-помалу устроились порядки в духовенстве и приходах. Мне трудно было достигнуть этого, потому что священники из Галичан имели партию за себя и за свои какие-то прерогативы в Петербурге, как я выше упомянул, во главе с графом Толстым, а затем и с К. П. Победоносцевым. История кончилась; но мне она слишком дорого обошлась, расстроила нервы. После явилась мысль выселить из Епархии недостойных; но я только весьма немногих удалял, не соглашаясь с мыслию о выселении целой партии. По моему мнению – это было бы неблагоразумно. Ошибку нельзя поправлять ошибкою новою. Что подумали бы о правительстве, которое так необдуманно, так противоречиво действовало? Само же оно назвало Галичан, чая от них всякой благодати, само возвысило их, баловало, надавало им необычных наград за воссоединение, и потом выслало бы их наполовину. А вина пала бы конечно на меня. А я и без того уже натерпелся неприятностей. Между тем при благоразумном направлении духовенства, – вышли результаты добрые, и там, где они не ожидались. К чести многих Галичан надобно сказать, что они по своему характеру и смелости, при ненависти к полонизму, содействовали изменению способа действий и местных священников, привыкших жить, действовать и говорить по-ксендзовски.
Итак, нет худа без добра. Вызов Галичан принес и пользу воссоединению Привислянских униатов. Разнообразие элементов духовенства, приведенное по времени к единству, и при самой борьбе вначале, оживило дело и, по самому соперничеству, способствовало успеху. Так, Промысл Божий, бдящий над делами человеческими, направляет их к благим целям, и тогда, когда люди ошибаются в своих планах и расчетах, и тогда, когда они имеют цель прославить себя, достигнуть почестей земных. Да будет благословенно имя Господне во всем и за все! Я питаю твердую надежду, что Холмско-Варшавская Епархия, и теперь уже довольно упорядоченная, в непродолжительном времени, если не изменить направление, окажется лучшею среди соседних, и упорствующие доселе обратятся к истине, и будет едино стадо православное там, где процветала уния, или лучше сказать, католицизм под видом унии.
Гражданская администрация при очищении обряда в унии, во время воссоединения и после него
Из предыдущего уже отчасти видно, что гражданская администрация играла главную роль до воссоединения и во время оного. Очищение обряда, так называемое, т. е. воссоздание храмов с иконостасами и обрядовых действий в том виде, как они существовали в начале унии с согласия пап, конечно совершалось по мысли униатского Епархиального начальства, по мысли епископа Куземского и потом администратора Попеля; но самое исполнение делалось гражданским начальством и, надо сознаться, неблагоразумно и по излишней поспешности, и по крутым мерам, возбудившим не только ропот в народе, но и противление прямое начальству, для укрощения которого оно вынуждено было прибегать к военной экзекуции в разных местах. Эти экзекуции, далеко неумеренного свойства, вызвали такое ожесточение в народе, что пришлось главных агитаторов наказать и выслать из края, разлучив их с семействами. Тяжко было это наказание. Когда я в 1876 г. в первый раз объезжал воссоединенные приходы, в некоторых из них меня крайне смущали слезы и вопли жен и детей – сосланных, опять повторю, еще до объявления православия. Как неразумно приставники светские очищали обряд, я припоминаю факт, один из многих. В одном селе Седлецкой губернии, когда я осматривал церковь внутри, женщина, заглядывая в дверь, держала в руке связку цветов. Я спросил: «Что тебе нужно?» – «Та чи можно поставить квяты в церкви?». – «Можно, дай я сам их поставлю пред иконою». – «А нам кажут, что не можно, не велят цветов принимать». Вот как оскорбляли народное чувство пуристы! Стены, обнаженные от образов, уныло выказывали места, где они висели. Правда, иконы были безобразной живописи и неправославны; но разве нельзя было поставить другие в замену?... Впрочем, высылка буйных противников власти гражданской была неизбежна ввиду их заразительного примера. Самое их противление имело источником подстрекательство совне, обещавшее поддержку и восстановление прежнего обряда. Подстрекателями были не одни польские ксендзы, а и те униатские священники, которые ушли за границу, и оттуда из Галиции заклинавшие письмами народ держаться унии в надежде на перемену. Таким образом вина противления падает на пастырей наставников. И могли ли они приготовить народ к пониманию истин веры, занимая несколько приходов разом?
Немало сел с церквами униатскими не имели своего священника по 40 лет. Наблюдающие священники, пользуясь землею, и жалованье, и часть доходов отдавали униатскому своему епископу, вовсе не заботясь об умственном или религиозном улучшении прихожан. Вот почему полнейшее невежество господствовало в униатских приходах, а отсюда и фанатизм слепой. Впоследствии школы улучшили дело, и молодое поколение настраивается на иной лад.
Граф Коцебу
И очищение обряда отчасти, а воссоединение вполне – совершалось при генерал-губернаторе, гр. Коцебу. Я прибыл в Варшаву, когда он уже был около трех лет генерал-губернатором. Коцебу действовал, будучи лютеранином, формально, не прилагая сердца к делу, и можно думать, в душе не разделяя пользы соединения. Как человек умный бесспорно и хороший дипломат, он заявлял и ревность к предприятиям правительства по своему званию, но никак не по убеждению. Политику князя Черкасского, главного виновника преобразования униатских дел и славянофила, он осуждал мне лично не раз. Он не разделял его мнений, как и Н. А. Милютина, которые оба, можно сказать, пали жертвою своей русской политики, преследуемой до самоотвержения. Предместник Коцебу граф Берг был тоже антагонистом в душе обоим русским деятелям, и достиг того, что разными путями парализовал их деятельность. Но дело уже было так поставлено, что испортить его немцам не удалось, хотя лавирование более или менее отзывалось вредом... Если и князь Черкасский увлекался мечтою дать настоящее направление униатскому вопросу вызовом Галичан в Холмскую Русь, то он же не один увлекался, его увлечение разделял и граф Д. А. Толстой, от которого исходили распоряжения. Граф Коцебу не любил Галичан и действовал согласно с архиепископом Иоанникием; но оба должны были уступить силе вещей, созданных по санкции в Петербурге. Коцебу должен был поневоле приспособляться к обстоятельствам. Но хотелось ему и властвовать. В силу этого, по лютеранскому началу, он желал иметь полное преимущество во власти и в делах поуниатских. Он присвоил себе право (конечно такое полномочие дано было ему свыше) по своему усмотрению, согласно прошениям, оставлять в католицизме униатов, не желавших воссоединиться, помимо участия епархиального православного начальства. Конечно, сам он не мог же разбирать деда, а утверждал доклады Каминского, заведовавшего религиозными делами. Этот заклятый поляк много похитил наших овец. Метрики подделывались, и бывшие униаты узаконялись католиками, значит и поляками вместо того, чтобы быть русскими и православными. Протесты мои оставались без действия. Чтобы парализовать произвол, составлена была комиссия под моим председательством для разбора лиц, которые должны быть православными. Составлены правила, и представлены мною куда следует. Мамонов, бывший министр внутренних дел, держал их у себя, и они остались на бумаге доселе. А дела о религиозной принадлежности шли прежним порядком противозаконным. К чести Коцебу надобно сказать, что он при спорах моих с ним наедине о делах, уступал моим резонам, и вообще видимо относился ко мне с уважением. Он владел собою вполне, и не давал мне повода к личным неудовольствиям. Наших кабинетных пререканий никто не знал. Такт его облегчал мне внешние отношения, и заставлял уважать его. Несомненно, что граф Коцебу имел государственный ум, но с окраской немецкой, и при том тонкий, изобретательный и для своих интересов. Жена его – истая немка, проживши в России всю жизнь, по-русски не говорила, и как говорили, с заднего крыльца принимала ищущих мест и значения жидов и немцев. Однако ж по ее почину учреждена община сестер милосердия, так называемая, Елисаветинская, по имени учредительницы, и она являлась в Соборе по нарочитым случаям, при богослужении и всегда скромно становилась на левой стороне, не рисуясь своею особою.
В управление графа Коцебу Привислянским краем началась и окончилась война с Турциею из-за Сербии и Болгарии. Эта война везде возбуждала толки и суждения, и эти суждения наводили грусть на душу. Естественно было мне касаться вопросов о ходе войны и результатах в частных беседах с Коцебу. Он передавал мне, что ему предлагали быть главнокомандующим в возгоревшейся войне; “но я, – говорил, – соглашался под условием, чтобы сразу дали мне 200 тысяч войска. В этом отказали, и я отказался. Но посмотрите – выйдет худо; эта война не принесет пользы России. Да и стоят ли братушки тех жертв, какие тратятся для них из-за какой-то идеи?”
И действительно, оправдались заключения Коцебу и ходом, и результатом войны 1877 года, хотя нельзя сказать, чтобы она была бесплодна.
Что касается до влияния, какое война восточная последняя оказывала на воссоединенный народ, то оно было весьма вредно. Враги пользовались случаем разносить по селам разные небылицы и клеветы на Россию, уверяли, что Австрийский Император и Султан восстановят унию опять и прогонят русских. Это не могло не смущать народ и, конечно, вредило его утверждению в вере. Приходилось разуверять народ, разными способами; но они мало действовали, пока само время не обнаружило лживых слухов. Мне лично приходилось, например, в Беле разуверять смущаемый народ в суеверных их предположениях, навязываемых им разными пройдохами. Не странно ли, например, было слышать, что вот придет Султан с австрияком, и как только конь, на котором он будет сидеть верхом, напьется воды из Вислы, уния опять восстановится, и русское владычество прекратится?! А сколько распространялось в народе подпольных, противоправительственных книжонок польских, начиная с бессмысленного письма с неба! Время, однако ж, взяло свое. Мираж рассеялся, и ложь явилась во всей своей наготе даже и для простецов.
Генерал-Губернатор Альбединский
После ухода Коцебу, по прошению, из Варшавы, место его занял переведенный из Вильны Π. П. Альбединский. Он далеко уступал и по уму, и по опытности, даже и по направлению, своему предместнику. И Коцебу упрекали в недостатке чисто русского направления; но Альбединский уже почти явно стоял на стороне поляков по своему образу действий. При самом его назначении на высокий пост в Варшаве мы не ожидали добра для русского дела. Кто не знал Альбединского в Вильне – как подражателя системы пресловутого Потапова? В свое время московская пресса выяснила весь вред системы Потапова и Альбединского для северо-западного края. Та же самая манера действий переселилась с Альбединским и в Варшаву. Разница в том, что здесь ему еще легче можно было заявлять симпатии свои к полякам, и поблажать им, и труднее было русским мириться с этими симпатиями. Да и сила Альбединского сравнительно с значением Коцебу была могущественнее по отношениям покойного Государя Александра II-го. Считаться с ним кому бы то ни было становилось не под силу. Альбединский представлял собою образец вежливости, утонченной деликатности; но в силу ли ее, или по незнанию дела обстоятельно, в деловом отношении он, по крайней мере, в беседах со мною, ограничивался приятными словами, согласием на высказываемые мною соображения и совершенно противоположными решениями на бумаге. В замке можно было припомнить слова басни: «в этой хате одно говорят, другое делают». Впрочем, нельзя не отдать чести управляющему канцелярией при г.-г. Альбединском – Рубцову. Бумаги писались, или лучше, редактировались очень хорошо, и тон их был изящный.
Правами своими относительно самостоятельного разрешения быть католиками тем униатам, которые о том просили, Альбединский пользовался еще шире, чем Коцебу. Каминский, известный поляк, не скупился представлять начальнику края фальшивые документы, подделанные ксендзами, на основании которых долженствующий быть православным делался католиком. Много при этом явилось злоупотреблений; а протесты наши ничего не значили. Перемена направления дела поуниатского последовала уже в 1882 г., когда я был в Петербурге и присутствовал в Св. Синоде, благодаря обер-прокурору Св. Синода К. П. Победоносцеву, я успел настоять на том, чтобы взять из рук генерал-губернатора власть – распоряжаться судьбою упорствующих бывших униатов по своему произволу, в руки епархиального начальства. Состоялось Высочайшее повеление о передаче дел религиозной принадлежности нам с известными правилами, и они приняли другой оборот. Случись это ранее, сколько людей остались бы в ограде православия, теперь перешедших в католицизм. Вообще в продолжение бытности своей в Петербурге (1881–84) я успел многое сделать для пользы православия в Польше, и наглядно выяснил весь вред направления Альбединского, к которому, впрочем, личной вражды не питал. Ясно стало, что деятельность Альбединского принесла вред, а не пользу русскому делу в Привислянском крае, и начали громко говорить о том, так как его благодетеля (Императора Александра II-го) уже не было в живых. Альбединский почувствовал свое бессилие, к этому присоединилась болезнь (каменная), которая и свела его в могилу. Будучи в Петербурге, я не был свидетелем посмертных оваций, какие поляки ему устроили; но говорят, они проявились в сильной степени. И понятно: поляки лишились своего патрона. Погребен Альбединский в Царском Селе. Не удалось мне быть при погребении его. Отпетое в Варшаве тело Альбединского привезено было в Царское Село для опущения в могильный склеп, по желанию жены его, урожденной княгини Долгоруковой. Настала с половины 1883 года новая эпоха для Варшавы и всего Привислинского края с назначением генерал-губернатора И. В. Гурко, с лучшим направлением. Но о времени управления Гурко – еще не настало время говорить.
Июля 27. 1887.
На Гуре.
Непоследовательность действий администрации в Польше, как причина недостаточного успеха в преобладании русской народности и вместе православия
Если обратим внимание на ход управления Царством Польским с 1831 г. до сего дня, то невольно поразимся его непоследовательностью и придем к мысли, что единственно Провидение Божие исправляло ошибки правительства и послужило силою, давшею результаты все-таки отрадные для русского сердца. Сравнивая положение Познани под владычеством Пруссии после последнего раздела Польши, с положением русской Польши, мы не можем не подивиться разнице между ними, и не отдать чести немцам, умевшим, можно сказать, онемечить доставшуюся ей по разделу большую часть Польского Королевства. Прусское правительство действовало и доселе действует по однажды принятой системе, и последовательность в действиях обдуманная принесла свои плоды. То ли у нас? В Варшаве очень часто менялась политика; вслед за строгостью являлась поблажка, заигрывание с поляками. Князь Паскевич, по принципу Императора Николая, держал русское знамя высоко, держал порядок внешний. Но его обуяло честолюбие, и он не задавался, кажется, мыслию, сделать поляков русскими по духу, все шло гладко, порядок держался внешний; но поскольку подготовки русской внутренней не было, по смерти Паскевича вскоре явилась революция – мятеж, едва ли не худший бунта 1830 г. Не мог же он назреть сразу – элементы его зародились в душе поляков, конечно еще при Паскевиче. Если бы князь Паскевич постепенно создавал русскую силу в униатах чрез постепенное присоединение их в православие, мятеж не был бы таким пугалом. Я говорю не парадокс. При Паскевиче во многих селах подаваемы были прошения от прихожан о принятии их в православную церковь, и только четырем селам, и то по настоянию архиепископа Арсения дозволено было быть православными; дальнейшее движение приостановлено, стремление доброе подавлено. Коль скоро униаты принимают православие, они уже делаются русскими по духу. И не препятствуй Паскевич движению, почва русская легко подготовлялась бы и окрепла. В самой Варшаве, хотя Паскевич и много содействовал православию, но сделал ошибку, что сразу не озаботился устройством Собора, подобающего величию веры. За Пиарский монастырь, переделанный в православный Собор, заплатили дорого – миллион франков, а вышло неудобно, и это неудобство доселе продолжается, и Бог один знает, когда оно прекратится, когда явится новый Собор на приличном месте.
После Паскевича перемена наместников и генерал-губернаторов так была часта, что ожидать постоянства в образе действий трудно было. Берг держался долее других, потому что балансировать был мастер; несомненно, что он казался русским деятелем, не будучи таковым на деле, хотя нельзя не отдать ему чести за отношение к русскому духовенству. Он построил на Праге церковь, тогда как мог построить Собор на Саксонской площади, и дельные русские люди справедливо подозревали здесь интригу польскую. Разве может Прагская-Мариинская церковь заменить Собор? Не касаюсь других наместников, вовсе не думавших о православии; с которым неразрывно связано русское национальное направление. В смутное время польского мятежа трудно было думать о положительных мерах русских. Но после 1863–64 гг. разве трудно было воспользоваться направлением народа в Седлецкой и Люблинской губерниях, который без сомнения сразу заявил бы пристать к вере, которую исповедует Царь?.. Опущено время весьма удобное. Ксендзы слишком очевидно заявили себя со стороны противоправительственного направления, чтобы народ не мог не видеть вредоносности их, и не потерять к ним уважения, следовательно, не желать лучших пастырей.
После повстания правительство принялось за меры радикальные. Русское направление усилилось; но не колебалось ли оно не раз? Сами русские деятели после Милютина и Черкасского или действовали вяло и нерешительно, или же под лад полонизму. Но главное зло, которому противиться теперь весьма затруднительно, допущено восстановлением сосланных прежде за политическую неблагонадежность в отдаленные и не столь отдаленные места России, бискупов. Они опять получили епархии. Но разве могли они изменить свое направление злостное против русских и, в частности, против православия? Опыт скоро показал ошибку. Но она не исправлена, а усугублена увеличением числа бискупов в Привислянском краю. Какая нужда была умножать их? Какая надобность затевать новый конкордат с Папой? Помнится, в 1879 г. или 80 г. были у меня в Варшаве на пути в Рим, для переговоров с Папою, Мосолов, управляющий канцеляриею министра Макова, и Бартенев – консул в Риме. Я довольно говорил с ними о неудобстве предприятия; но подначальные должны были творить волю пославшего. К сожалению, и тот, и другой не стояли на высоте своего положения. На обратном пути я уже не видел Мосолова (ныне губернатор Новгородский). Бартенев остался в Риме. Без сомнения они по поручению данному и по инструкции подготовили [почву9], на которой выросли вдруг 8 бискупов в Привислянском крае. Будучи в Петербурге (1881–84 г.), я нарочно ездил к графу Игнатьеву – бывшему тогда министром внутренних дел, и просил затормозить дело о наплыве бискупов. Он сказал: «Будьте покойны, пока я министром, не пущу в ход проекта». И он сдержал слово. К сожалению, Игнатьев скоро оставил свой пост, и вскоре затем проект утвержден. Кто же виновник утверждения? Граф Толстой, заступивший место Игнатьева, Толстой, который издал известную книгу «Католицизм в России», следовательно вполне знакомый с подвохами иезуитов. Mutantur tempora! Когда я высказал графу Толстому в Варшаве (по случаю его приезда с Императором Александром III) о вреде, какой сделан назначением непомерного числа бискупов, он отвечал, что дело до него еще зашло далеко, и нельзя было остановить, а он-де еще изменил кой-что. Можно ли принять такое оправдание? Знатоку Римско-Католической пропаганды следовало бы с гражданским мужеством выставить Государю весь вред увеличения числа бискупов, тем более что граф Толстой так долго был обер-прокурором Св. Синода.
Увеличивая силу Римского Католичества в лице бискупов, правительство доселе не озаботилось, вопреки моему настоянию, и вопреки решенному в принципе определению, учреждением викариатства православного в г. Беле. При множестве бискупов в крае, – я управляюсь в Епархии один с викарием, в Холме живущим. При обычной пропаганде ксендзов по руководству бискупов легко ли нам уследить за всем и противодействовать иезуитским действиям? И если есть достаточный успех в Православии, то – это милость Божия. Требования от нас велики, а содействия человеческого со стороны администрации мало. История введения унии в крае не научила наших гражданских администраторов ни энергии, ни опытности. Да и знают ли они ее? Увы! Полнейшее незнание истории характеризует наших русских местных гражданских деятелей. А индифферентизм, холодность к вере, в которой родились и воспитались они, удивляет даже иноверцев.
Что касается до внешней обстановки православного Архиерея в Варшаве, то она совершенно не соответствует его значению. Помещение крайне неудобное, какое едва ли где есть хуже. Не говоря об Одессе, в Каменце-Подольске помещение архиерейское удобнее. Дом архиерейский беден; при загородной даче всего 60 десятин всей земли. Не странно ли, что в Варшаве престиж православного Архиерея во внешнем отношении совершенно опущен из виду, и при всех моих хлопотах остается без внимания и духовным высшим и гражданским начальством. Жизнь мою в Варшаве можно назвать испытанием, и притом тяжелым.
Леонтий Архиепископ
Холмско-Варшавский
июля 29. 1887 г.
Писано на даче Гуре.
(Продолжение следует).
* * *
Примечания
Предлагаемые читателям автобиографические записки печатаются по собственноручному оригиналу у Митрополита Леонтия, писанному, как значится на обложке рукописи, в 1887 году. Ред.
Когда я был лет 8-ми, ловил однажды с моста удочкой рыбу. Кто-то из мальчиков толкнул меня, и я упал в довольно глубокую реку Калитву, и пошёл ко дну. К счастью, сапоги у меня просторные, вода, набравшаяся в голенище сама сняла их с ног, и я вскрикнул. Тотчас подхватили меня на лодку и спасли.
См. «Б. В.», 1913 г., сентябрь.
См. «Б. В»., 1913 г., октябрь.
См. «Б. В.» 1913 г., ноябрь.
Благочинным был архимандрит Сергеевской Пустыни.
См. „Б. В.“ 1913 г., декабрь.
В частном письме на имя Ректора Московской Академии Преосвященнейшего Феодора. Высокопреосвященнейший Антоний, Архиепископ Волынский, просит присоединить к автобиографическим запискам Митрополита Леонтия следующее примечание:
„Рукопись сию А. Антоний получил в 1912 г. от келейника М. Леонтия, – Архим. Лаврентия, вскоре затем умершего и погребенного в Кременецком Богоявленском монастыре.
A. Антоний рукопись переслал М. Московскому для М. Академии“. Ред.
См. «Б. В.» 1914 г., февраль.
Вставляем слово по догадке; автором по описке пропущено оно. Ред.
