Письма
Дорогой о. Антоний! Ваше письмо воистину меня тронуло, но что я Вам напишу? Прежде всего, Вы уже знаете, что я всегда желал бы руководствоваться только своими душевными настроениями в согласии со своей совестью, Христом и Церковью.
Рост моей души и рост других душ для меня главное: всякие частные, хотя бы и грандиозные, практические цели для меня важны постольку, поскольку они вытекают органически из возвышенного настроения роста в Бога.
Я не стану даже называть это своим теоретическим взглядом. Это просто требование моего духа. Я опять употребляю здесь нелюбимое Вами слово, иначе я не могу. Совесть и сердце одобряют это, говоря: ты и не должен иначе…
Заботясь, главное, об единении с Богом и со Христом, стараясь постоянно об одном, как бы под благодатью Христа гармонически развивать свою душу и беречь свое настроение в сношениях с людьми, желая только и в них возбудить хоть искру любви к Богу, я на все частное решительно не могу обращать полного внимания.
Задаться целью написать скорее магистерское я не в состоянии. Односторонне погрузиться в теорию, отвлечь свое внимание от процесса божественной жизни, совершающейся во мне, отвернуться от людей, жаждущих Бога, – и все это ради неизвестно чего… А затем скомкать диссертацию, выйти защищать все против совести, спешить и волноваться ради частной и сомнительно-полезной цели для меня невыносимо и невозможно.
Я окончательно хочу жить ради Бога, Который открывается внутри, жить во что бы то ни стало, не сворачивая ни вправо, ни влево. Ради этого сейчас приходится пожертвовать академией – и с радостью жертвую. Придется после пожертвовать и еще чем-нибудь – и все с восторгом брошу, но свой мир и своего Бога не променяю ни на что.
Вы говорите: какие планы у меня? Собственно, никаких. Я не знаю, что будет дальше… Бог покажет. Только бы не изменять себе и Ему… Вы спрашиваете, какие же наши планы ближайшие и отдаленные?
Дорогой о. Антоний, что дуто, то непрочно. Тормошишь, суетишься и чувствуешь, что двигаешь мертвые тела. Наэлектризовать их можно, но стоит ли это делать? Нужно воскрешать, но на это нет сил: сам мертв. И вот это сознание, это ощущение заставляет с иронией относиться ко всем затеям, пока они затеи, то есть пока они не вырастут сами из свободного одушевления людей под влиянием личности, вдохновленной Христом… Вы понимаете, о чем я говорю. Нужно не строить, а создавать. А создавать может только тот, кто всецело во Христе, чьи взоры неподвижны и чье сердце неизменно, в ком нет и тени самолюбия, славолюбия и человекоугодия…
Я, конечно, этим нимало не возражаю против Ваших планов. Вы верите в свои практические силы и, следовательно, делаете все, что возможно, и это будет по совести. Я могу только от всей души радоваться и вместе с Вами торжествовать. Может быть, придется когда-нибудь быть и участником в Ваших планах, ради моей глубочайшей любви к Вам. Но самостоятельно идти по этому пути я не могу. Это смешно и грешно. Залезать в чужую шкуру для меня бесполезно, а для внутренней жизни безусловно вредно.
Я обязан, я должен идти по внутреннему пути, а внешний мой путь пусть определяется Богом, сообразно обстоятельствам. Это не мое дело. Назначат ректором – пойду. И там буду блюсти себя и работать Богу без компромисса, даже самого малейшего. Нельзя служить – уйду. Вот моя политика. Это не будет пассивностью. Напротив, если я сознаю, что то или другое назначение будет вредить или моему физическому, или психическому здоровью, – я не пойду. Я повинуюсь Богу. Он куда-то ведет меня. Он говорит мне в той гармонии духа, которую я ощущаю в себе. И что нарушает ее, то, безусловно, грех.
То, что Вы сейчас называете непослушанием, отказ писать магистерское – то, что другие могут назвать ленью и расслаблением, – то для меня просто нравственная необходимость не оскорблять внутренней святыни никакой спешностью, деланностью, сделкою…
Я не бегу из академии, но, чтобы остаться в ней, спешить с сочинением и изменять совести и настроению – этого я не смею и не могу. Если бы без этого, я с радостью остался бы здесь: мне здесь прекрасно. Правда, климат худ, но по своему оптимизму я и это перенес бы как-нибудь. Но раз приходится уходить, чтобы не изменять себе и Богу, я, конечно, придаю большое значение и здоровью и вижу в этом благодающую руку Божию…
Что здоровье падает, это несомненно, и Питер несомненно этому виной. Но все же по совести я должен сказать, что гигиеническая цель не главный мотив. Если бы была даже и Италия здесь, то все-таки я не стал бы спешить куда-то в сторону сломя голову.
Вот, мой возлюбленный о. Антоний, главный пункт моего теперешнего настроения. Сумел ли я наметить Вам его – не знаю…
+
4 марта 1887 г. …Ваши возражения мне насчет эвдемонизма и т.п. покоятся на том недоразумении, что будто для поддержания душевной гармонии не требуется часто большого усилия воли. Я не защитник пассивности, как Вы думаете. Я признаю необходимость активности, но только чтобы она была направлена к верной и настоящей цели: на водворение в себе Христа. Для внешних же целей я не намерен тратить активность, раз они не требуются совестью или даже нарушают хотя частью ее гармонию.
Для неверного жертвовать верным не должно. А спешить подделывать науку – как ни вертись, это сделка с совестью. Ваше сравнение с нищим, которому нужно подать милостыню, хотя бы я был погружен в глубокое размышление, не идет, потому что подача милостыни именно и требует душевной гармонии, в противовес односторонним глубоким размышлениям. Это против Вас же.
Нет, дорогой мой, не разубеждайте меня. Я иду туда, куда ведет меня Бог, по дороге, мне предназначенной. Ни повернуть, ни изменить я не в силах. Ничем посторонним и внешним не могу развлекаться и увлекаться. Все придет само собой, если будем ежемгновенно стараться об одном: как бы не затмить в себе Христа, как бы привести к Нему других… Поймите, что для меня может быть только одна цель, и к ней не могут вести никакие внешние средства.
Вы говорите: ради великого нужно решиться на средство – диссертацию. Но вопрос: великое ли выйдет? Я не верю во внешние планы, простите. Я уверен, что, когда у вас чрезмерный избыток энергии придет в равновесие сил, Вы согласитесь со мной и пойдете царским путем органического роста души во Христе, не отступая ни на йоту и направляя на это всю свою активность…
+
20 марта 1887 г. …В самой службе находишь силу, особенно в литургии. Чем более втягиваешься внутренне в таинственный и благодатный организм Церкви, тем более находишь сил, радости и обретаешь глубочайший мир, тем более переживаешь противоположность Церкви и мира. Мало мы сознаем эту противоположность, и поэтому так мало во многих из нас бодрости и ясности духа… Все смешалось, все обмирщилось, в этом тумане и мгле не находишь врага и не отличишь своего…
Насчет разницы земли и неба я совершенно согласен, и как раз это входит в противоположность Церкви и мира. Но это не значит, что нельзя влиять выше других по избранию Божию. Нужно лишь предаться Христу, и тогда каждый пост будет Его велением, и тогда иная постановка дела; тогда и авторитет у места, даже в Церкви.
+
29 марта 1891 г. Вот Вы пишете: «Как жизнь академии далека от нормы». Но разве может быть норма, когда все идут врозь и среди профессоров, и среди студентов? Норма может быть только там, где есть единое живое дело, единая живая цель, где общий труд и объединяющее всех чувство. Раз этого нет, какая же может быть норма? Где рассыпавшийся индивидуализм, там ее не может быть никогда. Вы пишете: «Разве это требуется от преемников апостолов, чтобы они не пили и не скандалили?»
Но… дайте живое дело, дайте могучий толчок, сплотите в одно живое целое хоть немногих, и конечно, найдутся силы и люди, приближающиеся и к званию апостольских преемников. Мы вялы, мы скучаем, пьем, скандалим, утомляемся потому, что нет увлекающего нас общего дела. Как бы идея ни была велика, как бы частные пути ни казались великими, все это может поглотить только тогда, когда поглощается в живом организме людского общения.
Самая сила идеи, самая высота ее именно обнаруживаются и ценятся постольку, поскольку она могла сплотить людей. В Церкви может быть только то, что дает живую связь людям, приобщая их к организму Христа. А кто и что теперь дает эту связь, кто из студентов ее видит? Они видят личности, их доброту, их злобу, их формализм или отзывчивость, их ум или глупость, их косность или неутомимую инициативу, но они не видят самого главного: органической связи общего, целого, которое могло бы их поглотить и возродить. Они не видят, потому что этого и нет. А нет почему? Потому что никто не поглощен Христом настолько, чтобы забывать о себе.
Кто достиг этого, хотя в ничтожной степени, тот проявит организующую внутреннюю силу, которая свойственна Христу… Так созидались монастыри, так созидались всякие христианские общины, всякие христианские движения…
Если с этой точки зрения посмотреть на нас самих, недостойнейших служителей Церкви, призванных, однако, к великому делу, порожденных в великую минуту, то получится впечатление ужасное… Мы не только все рассыпаны и рассеяны внешне, но и внутренне-то мы все из периферии. Даже лучшие из нас не имеют внутренней силы сказать: «Так говорит Господь» – или: «Так повелевает Церковь». Никто из нас не призван еще Господом. Никому Он не открыл прямой Своей воли, никто не может еще с дерзновением слышать и передавать Его голос, несущийся по живому телу Церкви… Мы что-то чувствуем, что-то шевелимся, волнуемся, но это даже пока еще не лепет, имеющий в себе органический задаток будущего ясного раскрытия блага…
+
1893 г. Дорогой о. Антоний, с большой радостью получил Ваше письмо. Храни Вас Господь за братскую любовь и память. Ваши «Письма к пастырям» читал с искренним удовольствием и полным сочувствием. Вы знаете, что я говорю правду. Так скажу Вам, что ни одна Ваша статья не была так близка нашему сердцу и уму, как эти письма. Прекрасно это жизненное противоположение мира Церкви миру земли. Всеми силами на этом нужно настаивать в настоящее время.
Прекрасно изображение брачной радости пастыря, венчающегося своей Невесте-пастве. Внутренний Ваш огонь передается душе, и я наслаждался. Прекрасно указаны методы и способы влияния на разнородного умственного и нравственного склада людей. Только одно могу сказать, что у Вас мало оттенено то, что Вы имеете в виду методологию пастырского делания…
Вы справедливо говорите, что надо входить в настроение, в мысли пасомых и от них уже возводить их ко Христу, к Церкви, что тут догматические и канонические споры ни к чему не приведут. Но посмотрите на пастырей, как они есть. Но разве они уж этим особенно страдают – ревностью по догматам и канонам? Не смотрите на проповеди – это официя, не смотрите на споры – тут берется то, что есть под рукой, что легче, привычнее…
Разве мы мало знаем пастырей, готовых спуститься с пасомыми в какие угодно дебри их мыслей и сомнений, но ничуть не умеющих ни себя, ни их вновь возвести в свет церковной тишины? Ведь может случиться, что мы, ловя овец, сами запутаемся с ними.
Я Вам скажу, что это весьма возможно при современной постановке не только религиозного воспитания и образования, но и самой постановке христианской догматики, этики и всего остального.
Пастырю необходимо сойти к пасомым, Вы правы, но есть ли с чего сойти? Вот вопрос, и, может быть, главнейший. Сойти не значит смешаться; Вы сами говорите о противоположности мира Церкви миру земли. Но есть ли эта противоположность на деле? Вы сами говорите, что пастыри портят себе дело, принимая светские обычаи. Но они принимают потому, что не имеют своих, утратили великие христианские традиции. И, конечно, нужно всячески пожалеть об этом.
А что, если уходя в мир земной мысли, мирских заблуждений и искажений, мы также забудем и потеряем то, что в нас держится почти одной традицией мысли?
Выходить из христианской любви, из сострадания хорошо, но все же нужно и что-нибудь определенное, иначе в этом беспредельном мире можно заехать и ко вражескому берегу, принявши его за свой, и при незнании своего это весьма возможно.
Да, возлюбленный о. Антоний, Вы берете одну сторону дела и рассматриваете правильно и прекрасно. Но не нужно забывать и другой. Кроме методологии и педагогики есть и психология, кроме пастырского делания есть еще и пастыри с их содержанием.
И если это содержание не будет противоположно миру со всех сторон, и по мысли, и по чувству, и по воле, то тогда опасно идти на ловлю овец. И ловить-то нечем, и отгонять-то не во что. Может случиться, что они сами загонят нас в свои насиженные берлоги… Скажите, где здание, куда мы можем сгонять овец? Эти овцы весьма часто мыслят, куда вы их приведете. Эти овцы жаждут – где источник?
Вы скажете: все в пастыре… Вот то-то и дело, что нет. Они в пастыре, если он весь в Церкви. А возможно ли это теперь при нашем воспитании и образовании, при нашей обмирщенности всего нашего строя? Всего нашего существа? Ах, все это прекрасно, что Вы пишете, и храни Вас Христос за то, что так хорошо пишете, но зло глубже, зло требует больших подвигов, больших страданий… Именно отделить Христа от мира и, уже Отделенного, приблизить к миру – вот что нужно. Нужно уйти от мира и затем прийти к нему.
Вы говорите о последнем, а не о первом, больше всего, как и должно быть по вашей теме. А между тем, главнейшее-то первое. И это предполагается пастырством, оно и должно предшествовать последнему. Сколько ни говорите о пастырстве, раз нет превознесения над миром, сознания жизни, того сознания, что мы совершенно противоположны миру во всем, решительно во всем, тогда ничего не выйдет, и ловля овец будет игрой в жмурки со стадом.
С Вашей главной тенденцией я безусловно согласен, и слава Богу, что высказали все во всеуслышание. Безусловно, правда, что спасение есть приобщение Божественной жизни, которая есть любовь, и что спасение без любви невозможно. Даже как-то странно, что приходится утверждать и доказывать эту очевиднейшую истину.
Вполне сочувствую, что Вы говорите прямо и даже резко против извращающих идею спасения. Это расшевелит их, растревожит.
Вообще предполагаю, что Ваша статья должна зажечь споры, и так как вопрос поставлен ребром, то споры должны принести пользу, и они во всяком случае для нашей религиозной жизни полезны, даже необходимы. Вы отлично сделали, что написали, я даже примиряюсь с тем, что Вы поместили статью в «Вопросах», хотя я враг всякой рекламы и, может быть, дохожу до крайности, но такая статья должна действительно рекламироваться, потому что ее главное значение «в возбуждении», «в зажигательстве». По крайней мере, я так думаю по первому впечатлению. Центральная идея тверда, но Вы на пути затрагиваете многие другие вопросы, которые непременно возбудят сильные возражения.
Во-первых, Вы мало дали значения послушанию в вере в Бога как пути к любви, а этот путь исторически откровенный. Второе, Вы слишком резко, до нарушения, отметили узость людей, говорящих о спасении своей души. Не забудьте, что они противополагают это спасение «общественному благу», понимаемому во внешнем, часто не христианском смысле; и многие из них ничего не будут возражать против долга спасать другие души, спасать любовью, но только понимаемою ими в более отвлеченном, не земном смысле…
Не забудьте, что в народном сознании спасение души тоже на первом плане. Вы хорошо бичуете и литераторов, и ханжей, но важный пункт требует более беспристрастного рассмотрения.
3) У Вас можно найти склонность к независимой морали помимо милости Христа. Вообще, Христос у Вас отодвинут как личность.
4) Вылазка против мистического отношения ко Христу может быть перетолковываема очень неблагоприятно.
5) Что та, загробная жизнь не есть юридическая только награда или наказание – это, безусловно, верно, но предполагать, что та жизнь есть просто продолжение этой, без всякой коренной метаморфозы, – это тоже рискованно.
Мы не можем туда перенести никаких законов пространства и времени, дробности наших душевных сил и проч., уже само слово «вечность» показывает на нечто не количественно только, но и качественно различное, и с этим придется считаться.
6) Я не говорю о понятии «общественного блага». Вы пишете, что об этом будет статья вторая. А то теперь неясность этого понятия дает ложное освещение многим Вашим статьям. Напрасно Вы, пока его не выяснив, не заменяли его словами «любовь к ближним».
7) В отношении сектантов Вы примите во внимание, что их протест вытекает иногда, а может быть и часто, из той же эгоистической горделивой мысли о спасении помимо любви и снисхождения, о которой Вы говорите так хорошо.
Много как будто еще чего-то собиралось в голове, чтобы сообщить Вам, но и так довольно. А в общем я от всего сердца рад Вашей статье и благодарен Вам. Она зажжет, это наверно. А это очень важно. Напишите, как отнесутся к статье наши блюстители благочестия…
Вот еще: неосторожно молитву причислять к сентиментальности, неправда это полная. Еще неправда, что отшельники оставляли мир на время. Мне кажется, что Вы мало даете значения молитве как общественной силе. Поэтому Вы и боитесь сказать слово за уединение. Общественное благо, пожалуй, и Вы склонны почитать более внешне, чем следует. По-моему, никакой тут грани нет, а все вместе.
+
14 марта 1893 г. Дорогая моя А.Ф.!
Сперва о деле. Относительно излишка в службах у нас, сверх Вашего ожидания, я часто с Вами согласен. Конечно, лучше бы поменьше, но посознательней, поинтенсивнее в чувствах. Но только смущаться особенно нет оснований: во-первых, это нельзя назвать идолопоклонством, потому что ведь Христос разумел тех, кто полагает значение в многочисленности молитв, так сказать, именно в ней видит заслугу. В Церкви этого нет. Умножение произошло чисто исторически, и всякий Вам скажет, что одна кратенькая молитва, сказанная от всего сердца, стоит всех молитв, произнесенных механически. Значит, об идолопоклонстве не может быть и речи.
Во-вторых, примите во внимание, что все наши службы, кроме литургии, носят монастырский характер, взяты из монастырей. Там они были совершенно уместны, потому что там все усилия были направлены к поддержанию постоянного молитвенного настроения.
Если же мы до сих пор не приспособили монастырского строя молитвы к своей обыденной жизни, то это потому, что наша светская среда совершенно разорвала связь с Церковью и нарушила ее правильный рост; поневоле пришлось закостенеть на древнем и заимствованном.
В-третьих, я обратил бы Ваше внимание на то, что многочисленность молитв имеет свою хорошую сторону и для мирских людей. Дело в том, что мы страшно рассеяны. Дайте нам коротенькую молитву, и мы через несколько дней будем произносить ее без внимания и, так как по правилам все будет ограничиваться ею одною, то мы, собственно, останемся без молитвы. Теперь же сквозь всю суету мы берем несколько фраз, несколько мгновений, когда сможем помолиться… В одном месте мы прозевали, вдруг то же повторяется в другом, и мы уже слышим.
Я сам знаю по себе. Я читаю утренние молитвы. Их несколько. Я рассеян. Но все же, прозевавши одно, я воспринимаю другое; часто вдруг глубоко действует то, чего прежде и не замечал. Судя по логике, одна молитва повторяет другую и, следовательно, излишек. А судя по живому опыту – это благодетельно, потому что не здесь, так там вдруг придешь в себя и помолишься.
Так и в церкви. Часто стоишь болваном долго и вдруг очнешься, и как хорошо чувствуешь, слыша, что повторяется то, что уже было… Если это рассеяние бывает у более или менее удаленных от жизни людей, то что же сказать о мирских. Сделайте богослужение только из молитвы Господней и поверьте, что кроме вреда ничего не выйдет; и те несколько мгновений молитвы, которые встречаются сейчас, пропадут… А что нужно делать все более ясным и понятным, читать раздельно и со смыслом – это само собой разумеется. Кто же это может опровергать…
Так, видите, карающей речи не оказалось… Относительно сомнений вообще не тревожьтесь. Любите Христа, любите Бога, любите людей, будьте готовы признать всякую истину, раз Ваше сердце, Ваша совесть признают это за истину и больше ничего – все остальное само собой придет.
Пагубен излишний консерватизм, упорное отстаивание своего во что бы то ни стало, гордое противление всему, что не от меня. Вот это опасно. А раз мы с любовью ищем правду, не размышляя о своей персоне и о ее непогрешимости, то сомнений нечего бояться… Для такой души впереди свет… Да и что останавливаться на сомнениях. Сомнения всегда появляются в пустых промежутках души. Когда любишь, когда работаешь во всю мочь – до сомнений ли тут. А ведь любить и работать ради любви и Христа – это может и не подлежать сомнению.
Что касается Вашего чтения моих писем М. И. и П. А., то никак не возлагаю на это надежд. Для Вас я живая личность. Вы читаете не слова, а мою душу, мое сердце, моего внутреннего человека. Для них мои письма только слова и мысли. А в религиозных вопросах это очень и очень недостаточно, почти ничего… Впрочем, может быть, какая-нибудь мысль и западет в душу и, может быть, при случае окажет услугу. Я во всяком случае рад всякому добру…
Ах, дорогая моя, у Вас тоска по деятельной работе, и у меня тоже. Вы тяготитесь аристократическим бездельем, в сущности, и я тоже. Право, мне становится иногда очень тяжело и стыдно. Я столько поглотил в себя и ничего не произвел. Мне хочется черной, непосредственной работы.
Я чувствую, что все-таки довольно значительный запас мыслей, чувств, взглядов я должен применить к непосредственному делу. Даже книга меня не удовлетворяет. Я не вижу живого повода к ней… Мне нужна жизнь, и я сейчас стал бы реагировать на нее для Христа всем запасом моих сил. Создалась бы и книга, но она имела бы жизненную основу: каждая строка в ней была бы по непосредственному требованию жизни. Книга составилась бы из актов моего долга по отношению к личностям. А теперь все как-то неопределенно: не знаешь, кому пишешь, и потому нет крепкого чувства жизни… У меня теперь много личной переписки. И я рад этому. Все же знаешь, кому пишешь, имеешь живую конкретную цель. А там напишешь неизвестно кому…
Да, христианская деятельность непременно должна иметь дело с жизнью, а книги имеют смысл только настольно, насколько они результат жизни… Господи, сколько надумано. Кажется, и во всю жизнь не представится повода высказать все… Нет, очевидно, скорее нужно браться за жизнь, будет барствовать… А впрочем, и тут Бог…
Дай Господи и Вам устроить дела по совести…
+
Дорогая А.Ф. Вы пишете с негодованием о современном обществе. Я совершенно его разделяю. Его разложение и нравственное, и умственное идет, все нарастая. А еще что будет из этой молодежи, которая ведь ничему не училась и, вероятно (а впрочем, не знаю), и теперь не учится. Но только я не согласен с Вами, когда Вы ставите это разложение в какую-то связь с религиозностью. Что Вы разумеете под ней? Торговлю благочестием из-за куска хлеба? Маску ради честолюбия? Моду обезьян? Зуд на всякую новинку? Если да, то, конечно, Вы правы: теперь религиозности больше. Или, может быть, благочестие одного или двух высших представителей государственной власти? Но благочестие и религиозность не проводятся на бумагах. Они в сердце и в жизни: а бумаги – это мыльные пузыри; они создают пустой призрак религиозности, не более…
Или, может быть, Вы разумеете тот факт, что как будто стало больше интереса к религиозным вопросам? Но искания еще не есть религиозность. Потому и ищут, что остались без принципов, и пока ищут лучшие, худшие пользуются и мошенничают безо всякого зазрения совести. Да и какая совесть, когда никто не знает, что истина, что добро, что зло…
Или, может быть, Вы разумеете пробудившееся в сердцах средней интеллигентной публики тоскливое стремление к вере? Но это и произошло именно потому, что старые идеалы потускнели, не удовлетворяют, а новых нет, а живется худо, и чем дальше, тем хуже. Когда хуже, тогда и обращаются чаще всего к вере. Я ставлю современную «религиозность» и разложение в такую связь: старые крепостные основы общества обрушились, новых основ нет. Государственность начала рушиться, и вот – крики о религии, о вере как об основе государства; отсюда все циркуляры, все заботы о благочестии, но это крик, не более.
Интеллектуальное развитие нашего общества очень слабо; в 60-х годах мы просто приняли на веру то, что нам казалось последними выводами западного просвещения. Это была мечта, вера, порыв… Конечно, он долго держаться не мог. Вступивши в жизнь, он сразу обнаружил нашу действительную дикость. А тут и сама Европа оказалась уже не такой непогрешимой, как мы воображали. И вот почти детски прямолинейные теории и мечтания обрушились. Новых основ нет, мы решительно не подготовлены ни к каким творческим трудам, мысли. Мы рады бы опять ухватиться за Европу, но она сама разлагается на миллионы воззрений. И вот, крики о принципах веры, об искании новых религиозных основ – и тут кажущаяся религиозность мысли явилась уже вслед за разложением.
Тот же процесс и в жизни чувства. Разочарование, уныние, тоска закрались в души тех, кто когда-то горел огнем одушевления. Где результаты? Где плоды? А в душе неудовлетворенность, разлад. И вот опять на помощь кричат: «Веру, дайте нам веру! С ней, наверное, легче». Эти крики, собственно, в каждой интеллигентной семье настоящего времени. Конечно, это великого значения факт, но разве это религиозность? И разве она может служить основанием упрека: вот, все становятся религиознее, а жизнь все хуже и хуже. Где же сила вашей религии? Отчего же бессилие? Да оттого, что это и не вера. Это только тоска опустевшей и разочарованной, а часто и истерзанной души.
Во всяком случае, и в государстве, и в обществе, и в мысли, и в чувстве религиозность является только той соломинкой, за которую хватается жизнь. Соломинка не виновата, что мы тонем, и странно было бы винить религию в нашем разложении.
Вот когда испытания, несчастья, может быть великие, потрясающие, очистят нас, взволнуют до той глубины духа, откуда идут все творческие силы, когда религия будет для нас положительной силой, когда мы сможем уверовать в ее возрождающую силу, когда мы будем вполне готовы отдать за нее свою жизнь – вот тогда религия возродит нас. А теперь какая у нас вера? Мы не знаем, во что и верить. Иные готовы лампадки зажигать, а завтра полегчает – готовы и Бога побоку. Разве это вера? Разве это тот огонь, что прожигал сердца святых? Разве мы понимаем, чувствуем, что значит новая жизнь, новая радость, в сравнении с которой вся земная жизнь – ничто.
Если та вера действительно спасла мир, то наша «вера» только проблеск, звук – не больше. Нам нужно еще до нее дорасти, может быть, нашими несчастьями. Наша мысль так плоска, наше сердце так мелко, что действительно мы не в силах воспринять удивительнейшее, несказанное, истинно божественное величие христианства.
Ах, я в это время читал и перечитывал всего Шопенгауэра. Боже мой, насколько великая душа этого атеиста (так он сам себя называл) ближе подходит к христианству, чем наши доморощенные философы, кричащие по-видимому о Христе и православии! Великий и искрометный дух гения способен был подойти к грандиозным замыслам и божественному плану спасения христианства очень близко. И рядом – наши радетели, издавшие целый сборник о Шопенгауэре. Смешно и грустно. Самые его ошибки в миллион раз лучше приводят ко Христу, чем вся эта мелкопоместная куриная болтовня наших квазихристианских философов, вроде Грота, Лопатина и др. Мне очень тяжело было читать их: стыдно, страшно стыдно за себя.
Да, христианство по своим философским идеям бесконечно высоко и глубоко и помимо божественной помощи доступно только титанам мысли. Наши же мизеры только испошляют, принижают его.
Вот, теперь скандал с Соловьевым в Москве. Я вполне сочувствую, что он затрагивает живые религиозные вопросы и обличает современное христианство и православие. Все эти вспышки и скандалы все же подготовляют почву… Но я не понимаю, как все же крупная фигура Соловьев мог так опуститься в плоское рационализирование и низвесть христианство к общественному реформаторству. Это христианство-то, имеющее весь свой смысл в коренном перерождении самой души человечества, всех источников всей его внутренней и внешней жизни. Это христианство-то, Основатель которого умер Один за всех на позорнейшем кресте, дабы внутренне, Духом Святым, всех верующих в Себя пересоздать, дать всем семя нового человека. И такую страшную глубину замысла низвесть к плоскому реформаторству!
Не испытано ли всем человечеством, что со своими внешними реформами мы вертимся как белка в колесе, между Сциллой и Харибдой. И чем дальше, тем больше иссякают человеческие жизни. Недостает жизни, недостает сил, все лезет врозь в самой глубине души, все сохнет и гибнет, точно старое растрескавшееся дерево. А тут источник жизни, возродивший когда-то, насколько могли тогда воспринять, языческий мир, готовы свести на реформаторство внешней жизни. Впрочем, не знаю, может быть, совсем и неверно передают его мысль. Я был бы от души этому рад…
А его противники? Один ужас. Какой-то Грингмут разыскивает, православный ли он. Странно – чтобы не сказать скверно. Я очень боюсь, чтобы не заставили какое-нибудь духовное лицо написать против Соловьева. Наверное провалится. Наша религиозная мысль в заскорузлых тенетах схоластики. И какая бы истина ни была, она сквозь эти тенета не убедит, кого именно и следует убедить. Право, мы переживаем трагические моменты религиозной мысли. Так стоит мысль, что чем более плоска мысль, тем она свободнее и привлекательнее. А истина запрятана в таких дебрях сухих, изживших себя схоластических терминов и фраз, что ее нужно постигать с терпением истинного мученика.
+
Дорогая А.Ф. Я теперь все работаю над воспроизведением жизни и характера Христа. И знаете ли, что больше всего мне бросается в глаза? Конечно, помимо всех родов высоты и чистоты, это полное отсутствие мечтательности, порывов к фантазийному, фиктивному. Это величайший реалист. Он только видит и исполняет то дело, которое у Него сейчас под руками. Он не рвется вширь, а работает в глубину над теми, кто сейчас около Него. Никогда ни одного сочиненного, общего слова: каждое вызывается сейчас представившимся конкретным случаем. Даже нет ни одного сочиненного сравнения, каждое из них взято из окружающей Его в данную минуту обстановки. За обедом Он – и сравнения, взятые отсюда; в поле Он – и образы отсюда; на небе облака – и Он пользуется этим; скоро зайдет солнце и настанет тьма – Он применяет к Себе. Просто удивительно. У Него решительно нет ничего искусственно сочиненного, ни одной фикции ни в слове, ни в чувстве, ни в поступках. Он на каждом шагу воспринимает реальную среду, реальную обстановку, реальное настроение окружающих лиц – и сейчас же всецело воздействует на них.
Мы всегда живем где-то, всегда думаем и мечтаем о чем-то или из прошедшего, или из будущего: настоящее как-то скользит по нас, оно только между прочим и никогда не исчерпывает нас, уплывает от нас. У Него решительно этого нет. Он всецело воздействует на настоящее: у Него нет ни одного порыва к беспредметному, ни одной нотки неудовлетворенности. Весь мир перед Ним, и Он действует в тесной среде, отвергнутый всеми, непонимаемый никем, и действует с полной, бесконечной удовлетворенностью. Даже будущее является Ему как неизбежное настоящее, как определенная Богом реальность. И Он говорит об этом Своим ученикам просто как о факте, имеющем быть.
Такое отсутствие пустой рефлексии, мечтательности, порывов, неудовлетворенности настоящим делом и стремления к чему-то будущему, отсутствие всякой такой фантазийности, сочиненности, по-моему, это одно из величайших чудес, если не самое великое.
И оно поразительно особенно для нас, людей этой фиктивной эпохи, людей все рвущихся к чему-то, мечтающих, рефлексирующих, копающихся и совсем не живущих настоящей, реальной жизнью, не работающих над тем, что сейчас у нас под руками, не удовлетворяющихся никаким делом, все кажущимся нам мелким и ничтожным. В каждую былинку можно вложить бесконечность, а мы и всем миром, пожалуй, не удовлетворимся.
У нас широкие размахи: скорбь – так мировая, а рядом живет несчастный – мы не бросим ему взора или слова любви; нравственность – так абсолютная, а сами пьем, грязним себя злыми чувствами и нимало не замечаем этого.
Ах, все это я пишу потому, что видел и вижу сейчас и на каждое слово свое могу сказать несколько примеров, да и на самом себе вижу этого беса. Это мечтательство, эти порывы куда-то – все это диавольский клапан, через который уходят наши силы, наша способность работать над тем реальным делом, которое сейчас, сию минуту есть у нас и просит нашего труда, нашего подвига, нашей любви. Потому-то мы рвемся вдаль, что не умеем работать около себя; потому-то мы и мечтаем о любви ко всем, что не умеем любить действительно тех, кто около нас; потому-то мы и живем в будущем, что не умеем жить в настоящем. И потому-то настоящее уплывает, уходит от нас таким же худым, как было. Мы не улучшаем его своей любовью, своим трудом. Окружающие нас люди не чувствуют нашего света, а мы, ленивые, нерадивые рабы, утешаем себя мечтами, порывами, мы любим что-то, мы работаем над чем-то, но, к сожалению, все это фантазии, то есть в пустоте.
Ах, дорогая моя, любите Лизу, держитесь за нее, это реальнейшее, святейшее дело. Не рвитесь куда-то. Право, это призрак, который отнимает у Вас реальные силы. Читайте то, что должно помочь Вам и в Вашем действительном деле; посмотрите, ведь тут хватит материала на сотни жизней. Лиза вырастет, и Вы всю свою любовь должны направить к правильному расцвету всех ее духовных и физических сил, сколько здесь чудного, прекрасного, сколько знаний, сколько самоотвержения! Весь мир не стоит человеческой души – и она под Вашим призором, под Вашим воздействием.
О, эта фантазия! Я просто чувствую ужас перед ней. Это величайший враг. Все раскидываешься, рвешься, а то, что под рукой, проходит без нашей любви, без нашего подвига. Нет, нет, дорогая моя, боритесь и Вы, ради Господа, с этой жаждой пустых порывов. Реализм, величайший реализм – вот что говорит нам Христос, и мы должны подчиниться, должны себя переломить во что бы то ни стало. Нечего мечтать и воображать себя такими-то и такими-то, нужно любить и работать, что есть перед глазами и руками, и тут сосредоточить все свои лучшие силы.
+
Вторник, 11 января. И охота Вам читать обо всех этих наследственностях. Это только растравляет и отравляет жизнь, не принося ни малейшей пользы. Для настоящего верующего христианина наследственность не страшна, потому что есть возрождение, ради которого и приходил Христос.
Неужели Вы думаете, что от дурной наследственности кто-нибудь и когда-нибудь был избавлен? И однако вера во Христа возрождала, и люди становились одушевленными героями чистоты жизни, величия мысли и дел…
Мы, принимая все эти теории наследственности и безусловно преклоняясь перед ней, как перед роком, совершенно попадаем на дорогу язычников и позабываем, что именно ради избавления от зла этой наследственности и пришел Христос. Иначе зачем же Он приходил? Если и с Ним над нами тяготеет рок, и мы его рабы, то каков смысл христианства? Потому-то так настойчиво Христос и призывал к возрождению, поэтому-то и послан был Святой Дух, чтобы вырвать из когтей наследственных недугов.
Но мы забыли живую силу Христа, не знаем, что такое возрождение, не знакомы с вдохновением, и потому совершенно во власти наследственных болезней и проч. Теории и научные исследования наследственности очень полезны, но только для верующего и вдохновленного христианина. Он пользуется ими, чтобы облегчить борьбу с наследственностью… А для людей вне вдохновения во Христе эти исследования бесполезны, потому что кто же будет бороться с нею, если все безусловно в ее власти. Ведь это же ирония – развивать перед больным закон его болезни, когда нет никакой возможности бороться с ней и излечить ее не только в себе, но даже и в детях, и в будущих потомках, потому что ее роковая сила безраздельно царствует и над нами, воспитывающими наших детей, и над детьми, когда они будут воспитывать своих детей и т.д. … Оставьте, моя дорогая, этот рабский страх перед своей стихийной природой и всякой наследственностью и воодушевитесь верой во Христа, Который даст силу бороться с ней и свою духовную личность освободить от нее.
Ах, дорогая моя, мы в странном ослеплении все. Вы не поверите, как с каждым днем, с каждым часом я все больше и больше вижу это, и мне страшно становится. Мы забыли, отвергли все, что составляет самую жизнь, самый смысл миссии Христа. И не только светские это сделали, но и духовные. Так жить нельзя, и скоро должен наступить кризис. И будут подвиги и жертвы: тьма, сгущенная над нами слабыми и невеждами в вере веяниями Запада, должна развеяться, разразившись грозой и молниями.
+
Дорогая А.Ф. Что это Вас так занимают ад и адские муки? Неужели уже все остальное во Христе – чудное, положительное, прекрасное – Вы уже исчерпали своим сердцем и вот, хотите довершить свое здание и обращаетесь к деталям, к формам, к тому, что можно истолковывать и так и сяк, ничуть не изменяя любви Христовой и вере в Него.
Вы, конечно, верите, что я от всей души радуюсь, когда Вы пишете мне о своих думах и чувствах, обращенных ко Христу, ищущих Его, но мне хочется Вам поставить на вид следующее. Дорогая моя, чего Вы ищете во Христе? Зачем Вы к Нему обращаетесь? Затем ли, чтобы найти в Нем отраду мира, счастье, полноту и цельность внутренней жизни, или затем, чтобы Христос разрешал Вам те или другие теоретические вопросы, которые тревожат и интересуют Вас? Идете ли Вы ко Христу как к Избавителю от той страды сердца, от тех мук жизни, от того бессилия воли, которые каждый из нас носит в себе, или же как к философу, к учителю?
Это очень важно разрешить себе, потому что в том или другом случае получаются различные результаты. Посмотрите на жизнь Христа. За Ним ходят апостолы, бросившие семью и все остальное. Неужели Вы думаете, что у них не было всяческих вопросов? А между тем, несмотря на то, что Христос часто совершенно шел вопреки их верованиям, они спорят ли с Ним, предлагают ли Ему вопросы? Нет, они так любят Его, так влекутся к Нему сердцем, чувствуя Его бесконечную чистоту и святость, что безусловно верят Ему и только слушают то, что Он находит нужным открыть им. Ко Христу прибегают грешники, грешницы. Неужели грешница не могла спросить Христа: разве она виновата в том-то и том-то? И тысячи вопросов, конечно, она смогла бы предложить, переболевши сердцем всю муку своей страстной грешной природы. Но она ничего не предлагает, а только ищет во Христе отрады мира и чистой совести, прощенной, помилованной души.
Посмотрите, кто из тех лиц, кого отличил Господь Своею любовью, кому Он дал счастье быть Его другом, кто из них предлагал Ему вопросы? Никто, решительно никто.
Теперь обратите Ваше внимание, кто именно с этими вопросами подходил к Нему. Кто это был? Книжники, фарисеи, саддукеи – лица, руководящие интеллектуальным, политическим и нравственным строем иудеев. Они совсем уж не так были худы, такие злодеи, какими мы не прочь их изобразить, ничуть. Это люди, создавшие свои собственные теории философского и политического характера, это были рьяные и, в житейском смысле слова, честные и высокие борцы за национальную и умственную свободу иудеев. Но они ушли в свои человеческие соображения и теории, так отдались голове и рациональным житейским соображениям, что решительно не смогли своим сердцем ощутить божественной высоты Христа. Они подходили к Нему с вопросами и сомнениями, спорили с Ним, добивались от Него доказательств и знамений. И что же? Вы знаете, какое отношение было к ним Христа? Он если и говорил с ними, то для того только, чтобы уличить лукавство их мысли, а по существу не вступая с ними в подробные объяснения.
А почему? Очень просто: потому что разреши Он одно, они предложили бы дальше другое; из каждого ответа народились бы десятки вопросов, потому что область сомнений так же бесконечна, как и область мысли.
Ну, вот Вас беспокоит ад. Вы мучаетесь над вопросами: физические или внутренние будут муки, вечные или не вечные?
Все ли в конце концов спасутся или нет? Но скажите, пожалуйста, предложит ли их Христу тот, кто ищет в Нем спасения от внутренних мук сердца? Физические или внутренние муки? Ну не все ли это равно для нас? Ведь суть-то в том, что муки – страдания, а каковы они, разве это не второстепенно? И затем подумайте: если Вы говорите о внутренних муках, то разве они по необходимости не будут в то же время и внешними? Разве наши внутренние потрясения не выражаются нервной горячкой? Разве печаль и чисто внутренние страдания не отражаются сейчас же на теле? Разве есть грань между внутренним и внешним? Разве не все внешнее отражается на внутреннем и все внутреннее на внешнем? И разве современная наука не показывает, что тут нельзя провести границы?
Ну, чего же мы рассуждаем, физические или психические муки? Не научный ли, не детальный ли это вопрос? Где мы видим у человека в чистом виде то или другое, не соединено ли это в самой природе нераздельно? А мы делаем из этого спорный вопрос для веры во Христа. Мы хотим, чтобы Он ответил нам для удостоверения Своего божественного достоинства. Да не все ли нам равно?
Разве нравственные муки не тяжелее физических? И про что здесь, собственно, спорить? Разве в присутствии Христа может этот вопрос прийти? Ведь не придет же нам на ум спросить Его: а какая температура будет в аду? Ведь это смешно. Совершенно так же не важен вопрос о том, физические или внутренние будут муки.
Дело в том, что зло мучительно: всякий эгоизм, всякое дурное движение сердца влекут за собой муки; всякое отчуждение от сердца Христова влечет страдания – вот суть, а остальное просто дело второстепенной важности.
Вы мучаетесь сомнением: как это могут быть муки вечные? Разве это справедливо?
Ну подумайте, можно ли тут спорить, когда мы с Вами не знаем и понять не можем, что такое вечность. Ведь вечность не есть бесконечность. Вечность – это постоянно настоящее время без всякого прошедшего и будущего. Ну, чего же тут мы понимаем? Не очевидно ли, что с нашей теперешней организацией это для нас так же непонятно, как непонятно какое-нибудь четвертое измерение или ультрафиолетовый свет. А мы спорим, справедливо или нет, когда не знаем даже и не можем знать именно того, о чем идет речь.
Да и потом, скажите, пожалуйста: Христос добрее Вас или нет? Больше Вас Он любит людей или меньше? Если больше, и бесконечно больше, то разве мог Он выдумать что-нибудь жестокое для людей и несправедливое? Не ясно ли, что нам нужно довериться Христу – уж наверно Он хоть немножко посправедливее и подобрее нас, – а не торговаться с Ним, сколько нам страдать за столько-то лет. Право, это странно. Тут просто скрытое недоверие. Уж как будто мы-то и судьи справедливые, а Христос жесток и несправедлив. И главное: мы выводы строим на тех же словах Христа, которые могут быть понимаемы очень различным образом.
Мы мучаемся. Вы мучаетесь над тем, все или не все спасутся.
Ну подумайте: не чисто ли это теоретический вопрос. Спасутся те, которые войдут в согласие с жизнью Христовой, которые не воспротивятся Ему во что бы то ни стало. Много ли, мало ли, все или не все, разве это существенно и разве это можно знать? Ведь уж конечно, Бог и Христос сделает все, что только в Его власти, чтобы привлечь к Себе свободу человека. Но все ли в конце концов отзовутся на это или найдутся такие, которые во что бы то ни стало не уверуют по своей гордости, что все счастье в настроении Христовом и вся жизнь, вся высота в Христе, – это неизвестно, все равно как неизвестно, когда и в какой час придет Христос. Ведь суть-то вся в том, чтобы знать, что все могут спастись, что Христос совершит все, чтобы спасти; а уж все ли уступят этой любви, все ли поддадутся ей и прильнут к ней – разве это можно знать?
Еще бы спросить Христа: а вот Петр Семенович, наш знакомый, спасется или нет когда-нибудь? Христос бы, наверное, сказал: «Я умираю за него, Я делаю все, чтобы он полюбил Меня, но полюбит ли он – это зависит от него. Я и по смерти его сделаю все, чтобы привлечь его, но уступит ли он – это в его руках».
Ведь подумайте, нельзя же насильно принудить любить. Ведь вся сущность любви, весь аромат ее именно в свободе. Как же можно говорить о насилии, когда речь идет о свободной любви? Даже и Бог не может понудить любить, ибо это противоестественно, невозможно. Значит, как же можно решать вопрос: все или не все спасутся?
И главное, этакие вопросы мы ставим как пробу Христу. Они все по самому существу своему построены на недоразумении, и мы выискиваем их Бог знает откуда, тогда как самое главное, самое существенное, ясное у Христа ускользает от нас, не возбуждает в нас той беззаветной любви, какой оно заслуживает. И так идет жизнь наша…
Но, однако, Вы скажете, эти вопросы решались в Церкви. Да, решались, но уже после веры. Да, решались, но как вопросы личной любознательности. Поэтому и решались, и никогда не вносились в Символ веры. Почему же не попробовать решать их для себя, когда уверовали во Христа? Это так естественно, каждое слово Господа дорого, и хочется хорошенько уяснить его. Но только это тогда, когда со Христом, когда уже отдался Ему, доверился Ему, когда покоен, потому что Он с тобой и ты с Ним. А когда еще стоишь и раздумываешь, идти ли за Христом, тогда эти вопросы невозможны. Это значит поставить себя на такую дорогу, с которой никогда не свернуть и никогда не прийти ко Христу, потому что вопросы эти бесконечны, как бесконечна наша жизнь в своем анализе.
Дорогая моя, живая личность Христа такого необъятного значения, такая несказанно чудесная драгоценность, что в биллионы, квадриллионы раз превышает наши теоретические сомнения. Когда Господь предложил Свое учение о том, что, кто вкусит Его Тела и Крови, тот жив будет вовеки, это произвело великий соблазн и многие ушли от Него, сказавши себе: жестоко, непонятно Его слово и кто может понять Его? Христос, обратившись к апостолам, сказал: «Может быть, и вы уйдете?» Но они в ответ произнесли великие, чудные слова: «К кому, куда нам, Господи, идти? Ты имеешь глаголы жизни вечной». Вот золотые сердца: разве у них не возбуждалось сомнений? Разве мысль не могла предъявить им вопросов? Но что все это для них сравнительно с любовью к Несравненному Учителю? Что такое их бедное разумение по сравнению с той божественной мудростью и высотой, которая просвечивает через всю личность Господа? Сердце, все что они имели хорошего, святого, все им говорит, что в Нем жизнь, истина, Бог. Что же еще? Если они еще не понимают некоторых Его слов, то что же из того. Он не может сделать ничего дурного; наверное, затем все разъяснится. И во всяком случае доверие ко Христу стоит непоколебимо: «К кому мы пойдем?» – говорят они.
Да, дорогая моя, а мы с Вами к кому пойдем, если будем ставить на карту свою веру во Христа из-за тех или других сомнений и недоумений? Посмотрите на всю историю, на все окружающее, на всю совокупность того, что мы достигли на земле и даже мечтаем достигнуть. Посмотрите на все это и скажите, что может приравняться Ему? Куда от Него мы пойдем? Где же, кроме Него, та чистота и жизнь, которой хватит на обновление целого мира?
Имейте одно в виду, самое главное: все дело в личности, в живой личности. Только личность спасает, только личность можно любить, только в личность можно и должно верить. Все действия, все слова – все это только частичные обнаружения, характеризующие личность, но не исчерпывающие ее. Все это только намек на нее, это отдельные иероглифы, которые должна истолковывать себе другая личность или совокупность личностей.
Личность – это нечто совершенно невыразимое, вполне несказанное, это тайна, доступная только любви и вере. Возьмите наши обычные личности. Посмотрите, что, если мы будем судить друг о друге только по отдельным словам? Да вот сейчас, уверяю Вас, я буквально миллионной доли не могу написать того, что у меня в сердце и в голове, и буквально ни одним словом из написанного не доволен: все мне кажется бесконечно слабо, бесцветно. Я по получении от Вас писем всю неделю писал, столько родилось мыслей, но решительно ничего не исчерпал, что родилось в душе. Вот и сейчас написанное только один ничтожнейший и бесцветнейший намек, но я верю, что Ваша душа не отдалится от меня из-за того или другого слова.
Дорогая моя, мне еще раз хочется повторить Вам, что совсем не имею в виду стеснять Вашу мысль. Я от всего сердца рад видеть, что она у Вас направляется ко Христу. Я только хлопочу о Вашем духовном покое, о Вашем мире. Не делайте из своих вопросов вопроса, так сказать, «кабинетного». Если это не так, то выхожу в отставку в целом составе. Не ставьте из-за отдельных сомнений на карту Вашу веру во Христа. Ведь очень может случиться, и постоянно случается, что те или другие сомнения сейчас не могут разрешиться для Вас. Например, я Вам объясню что-нибудь неубедительно для Вас, а может быть, и просто неверно. Обратитесь к другим – и там, быть может, не найдете вполне того, что было бы подходяще для Вас. Станете сами думать – и только запутаетесь. Вот тут-то и нужно следовать тому, что выше всяких сомнений: любви и доверию ко Христу.
…И Церковь в лице своих лучших сынов всегда в меру разумения трудилась над разрешением тех или других вопросов, но все это исходило уже из предварительной беззаветной преданности к живой реальной личности Христа. Это безусловное доверие было во главе жизни и настроения, и сомнения никогда не касались этого, как бы они не были трудны и неподатливы. Церковь всегда повторяла с апостолами: «Куда, к кому мы пойдем? Ты имеешь глаголы жизни вечной. И пусть наше слабое понимание иногда не в силах следить за Тобой – мы безраздельно с Тобой, и ни смерть, и ничто на свете не разлучит нас с Тобой».
Теперь, в частности, о Ваших сомнениях. Очень, очень жалею, что я не вблизи Вас. По получении Ваших писем я много кое-чего заметил и написал. Но всего я не могу присылать. Поэтому буду по самой крайности краток и сух.
Вас пугает геенна огненная. Примите во внимание при объяснении слов Господних, что Он пользовался, как и все на Востоке, ходячими изречениями, фразами, образами для выражения Своей мысли. Поэтому нельзя многим Его словам придавать буквального смысла. Он употреблял их лишь потому, что они всем были понятны, у всех были на устах и легко воспринимались и запоминались. Представьте себе, что кто-нибудь для выражения мысли пользовался бы народными пословицами. Ведь странно было бы выводить смысл из чуждого отдельного слова. А на Востоке при отсутствии книгопечатания, при постоянном изучении законов и преданий на память все мыслят и говорят такими пословицами, то есть всем известными образами и изречениями.
Поэтому-то, если наша любознательность хочет проникнуть за известный образ, нужно знание современной Христу среды и писаний и преданий, находившихся в ней.
«Ге-Енна» значит по-еврейски «долина Еннома». Она около стен Иерусалима, прямо за ними. Это мрачное место, полное самых ужасных и омерзительных воспоминаний для евреев. Здесь много их легло костьми в сражениях; здесь приносились самые жестокие жертвы Молоху и самые отвратительные – Астарте. На раскаленные руки Молоха бросали невинных младенцев, и они скатывались в огненное нутро истукана. Девы приносили свою невинность Астарте. Культ был полон самых противоестественных развратных оргий, где жрецы были кастраты, а жрицы – узаконенные развратницы. Так как Молох и Астарта были боги палящего солнца, то им посвящался огонь; оргии совершались в глубине темных пещер; тьма и огонь были символами этих богов.
Из долины Енномовой разливался этот разврат до времени царей. И пророк Иеремия, собравши вокруг себя старейшин иудейских, предсказал падение царства и Иерусалима. И когда иудеи вернулись из плена, для них Ге-Енном был просто предметом отвращения и ужаса. Сюда стали свозить нечистоты, и для предупреждения заразы здесь постоянно поддерживался огонь. Здесь совершалась и смертная казнь, и трупы валялись и поедались червями. Для фарисеев и вообще для евреев Ге-Енном был символом гибели всякого язычества. Отсюда шла зараза идолопоклонства, погубившая иудеев, и вот воочию конец, постигший ее: смерть и смрад царили на его месте.
Отсюда Вы поймете, почему Христос пользовался словом «Ге-Енном». Он не Сам выдумал его, не сочинил, чтобы поточнее выразить мысль, а просто взял его как совершенно обиходное и сросшееся с народной историей. И заметьте, это слово Христос употребляет только тогда, когда говорит о прелюбодеянии, о разврате, или в прямом смысле, или в духовном, или в религиозном – о прелюбодейной связи с миром я тут много интересного отметил и нашел; Бог даст, когда кончу то, что работаю, увидите и прочтете.
Таким образом, мы напрасно придираемся к словам и делаем из геенны что-то буквально и точно выражающее мысль Господа. Это было бы так, если бы слово составил Сам Христос для выражения идеи, как, например, мы видим ясные понятия в Его учении о любви и в заповедях блаженства. А здесь совсем не то. Это образ, понятный для всех и которым Христос хотел показать, что вот какой конец будет всякому злу и разврату. Тут важна идея гибели, а не слова. Где Христос говорит: «Где червь не умирает и огонь не угасает» (Мк 9:44), там Он пользуется буквально словами пророка Исайи (66:24), которые тоже всем известны.
Христос говорил публично. Его цель была прочнее запечатлеть в памяти, потому Он и пользовался именно тем, что у всех было на устах, лишь освещая со Своей, высшей точки зрения. То же самое приложимо и к другим выражениям об аде. Печь огненная – это общепринятый образ гибели, взятый из того, что иудеи после того, как провеяли хлеб, плевелы сжигали в нарочно устроенных очагах или печках. И еще Иоанн Креститель говорит о Христе: «Лопата в руке Его, и Он отделит пшеницу от плевел, пшеницу соберет в житницы, а плевелы сожжет огнем неугасимым».
И Христос постоянно говорит, что Он пришел произвести разделение между людьми, между добром и злом, и говорит, что зло погибнет, как погибают плевелы и после обычной жатвы на полях в огне. Если Вас соблазняет, что огонь называется неугасимым, то примите во внимание опять то, что на Востоке мыслили и говорили целыми изречениями, и связь слов так сливалась, что невозможно было их отделить.
У пророка Исайи еще огонь соединялся со словом «неугасимый», вероятно, как поэтический образ, и это так заучилось всеми, что само собой одно слово влекло за собой и другое.
Ах, сколько, сколько можно бы Вам тут сказать, но где же тут, на бумаге, да и невозможно по времени…
Вас смущает еще слово «вечный», но я уже упоминал, что по внутреннем смысле это совсем непонятно вообще для человека, живущего во времени. Но в каком смысле его употреблял Христос – это вопрос очень детальный и трудный. Слово «вечный» весьма часто у восточных народов употреблялось как гипербола. И мы ведь говорим друг другу: ты вечно болтаешься и пр. Затем, «вечный» опять-таки часто совершенно сливалось с некоторыми словами в народном языке, и именно в отношении будущей жизни.
Я не хочу тут прямо утверждать, что Христос употреблял это слово как гиперболу, ибо думаю, что раз мы в той жизни будем в «вечности», то почему же и те страдания не назвать вечными. А что такое вечность, мы решительно понять не можем сейчас. Это особая форма бытия, превышающая наши теперешние формы времени. Значит, тут мы не можем сделать никаких заключений и выводов: ни бояться, ни обвинять Христа в жестокости мы не имеем права, потому что не знаем, за что. А если не это разумел Господь, то значит, Он говорил на обычном народном языке, и значит, опять хвататься за буквальный смысл нет оснований.
Если Вы желаете знать мое личное мнение, то оно вкратце таково: 1) зло непременно ведет к страданиям; 2) каковы эти страдания – это решительно все равно: и внешние, и внутренние они так неразрывно связаны и так по ощущению своему однородны, что решительно нет интереса рассуждать об этом; 3) страдания совершенно параллельны злу, пока зло – дотоле и страдания; 4) страдания могут быть вечны, потому что человек свободен и может вечно противиться добру, а следовательно, и вечно страдать: даже и Сам Бог не может насильно избавить от страданий, дать счастье, потому что Любовь к добру и к воплощению добра – Христу – может быть только свободной; 5) что такое сопротивление добру возможно психологически, мы видим и теперь: разве мы не страдаем от зла? Разве мы не в аду своего рода? А разве легко отказываемся от него, разве мы не с трудом преодолеваем себя, чтобы полюбить Христа и полюбить в Нем добро и отдаться Ему? И ведь чем ни дальше, тем труднее развязаться с путями зла.
Почему же нельзя допустить, что могут найтись существа – люди ли, духи ли, – которые так и не захотят отказаться от своей гордости, от своего эгоизма, от своих мечтаний и полюбить просто и смиренно смиренного Христа. Ведь и истина, и добро страшно просты, так сказать прозрачны, идилличны, как прост и идилличен Христос. И в этом Его соблазн. Мы все рвемся к сложному, грандиозному: мы все запутались в своих мечтах, и отказаться от всего этого нам не хочется. И несмотря на то, что Олицетворение простоты и любви за нас умирает, призывая и привлекая нас к Себе, мы все же увертываемся, всячески обманываем себя и не поддаемся голосу смиренной простоты, любви. Почему то же самое не может продолжаться и дальше? Почему я не могу продолжать это вечно? Кто и как может меня заставить отказаться от моих мечтаний? Я знаю, что я от них страдаю, знаю, что счастье и мир в простоте Христовой, а все-таки стою на своем и упорно мечтаю и осуществляю свои мечты вопреки Богу. Это очень понятно. А по-моему, христианское учение о возможности вечных мучений не только совершенно логично, но прямо вытекает из признания божественного достоинства и свободы человека.
Но в действительности останутся ли такие упорные или в конце концов покорятся простоте истины – это неизвестно, потому что всецело зависит от свободы человека или духов. Пока будут противиться вечно, будут страдать вечно. Преодолеют себя, откажутся от себя, примкнут ко Христу – получат счастье. Все зависит от свободы человека или духа, даже и для дьявола этот вход не закрыт. Но только Церковь в лице святых отцов полагает, что если диавол не захотел отказаться от своей мечты, от своей гордыни, от своего противления Богу, когда видел, что воплотившийся Бог из любви умирает за людей, если он не отказался от себя, видя такую беспредельную любовь до бесконечного унижения и страданий, до крестной смерти, то что же его еще может побудить сильнее?..
Вот Вам мои взгляды. Вероятно, они изложены очень смутно, но спешу и решительно не обращаю внимания на точность и форму. Верю, что Вы поймете намеки и что непонятно – напишете мне.
Еще Вы как-то писали об иссушении смоковницы. Вы находите жестоким: «За что проклинать невинную смоковницу?!» – восклицаете Вы. Простите, но, право, это восклицание, которое довольно часто встречается у рационалистов и противников Христа, мне всегда казалось чем-то смешным, не то просто отвратительным по своему лицемерию, по своей мелочности и придирчивости.
Простите, я не Вас имею в виду; Вы говорите со слов Вашей знакомой, да и она с чужого голоса. Я говорю о тех, кто говорит об этом сознательно.
Ну, подумайте: вот факт. Это было перед самым страданием: в Великий понедельник после входа в Иерусалим Христос сделал все, чтобы привлечь к Себе иудеев. Ничто не помогало. И Он произнес им правдивые притчи о том, что кто не принесет плодов добра, тот погибнет, высохнет, умрет. Все средства любви истощены: человек оставляется своей свободе.
Ну вот идет Христос мимо смоковницы. «Это не было время собирания смокв», – говорит евангелист, то есть смоквы не отрясли еще от дерев. Христос идет к ней, чтобы взять плод. Не оказалось ни одного. Очевидно, она уже потеряла силу производительности.
Что же такого жестокого и безнравственного, если Христос воспользовался этим, чтобы символизировать на этом дереве судьбу иудейского народа и всех, кто не приносит плодов добра? Что здесь такого нелепого, если на этой бесплодной смоковнице Христос хотел показать Своим ученикам, что Его притчи народу иудейскому не простые слова, а имеют за собой божественную силу? Боже мой! Нам так жаль бедную смоковницу! Ну не лицемерие ли это? Это нам-то, которые все купаемся в крови и злобе! Это мы-то вступаемся за невинное дерево! Почему же тогда уж не винить Христа и в том, что он мял траву, рвал колосья хлеба, ел плоды? Чем, в самом деле, все это виновато?
Да что Вы, постыдитесь Господа, ведь скоро обвинения будут так сильны, что спросят Христа, а зачем Ты ходил по земле? Да разве смоковница – сознательное существо? Разве она ощущала страдания? Разве мы на каждом шагу не рубим деревья, не мнем тысячи существ? А если Христос воспользовался бесплодным деревом как символом для назидания, то это «жестоко». Если Он на и так засыхающем, может быть, дереве дал образец силы веры, то это «нелепо».
И потом, такое ужасное слово: «проклял» смоковницу.
1) Слова «проклял» совсем и нет в Евангелии в данном случае. 2) Проклятие означает только, что нечто предоставляется своей судьбе, лишается поддержки: «проклинаю» значит «отлучаю». Так что делать пугало даже и из такого слова, как «проклятие», совсем не следует. Это страшное слово, но оно не обнаруживает никакой активной жестокости, и если Судия говорит грешникам «проклятые», то это значит только: отлученные от Меня, предоставленные самим себе. Но дело в том, что по отношению к смоковнице даже и этого слова не было употреблено, а просто Христос сказал: «Не будет от тебя плода с этих пор». Вот и все. Он лишь ускорил тот процесс, который в ней уже совершался и ясно выражался в ее бесплодии. Чего же тут жестокого? За что же тут обвинять Христа? Ведь это все равно, как если бы Он взял соломинку и переломил ее в знак того, что так же сломлена будет гордыня фарисеев. Нет, дорогая, ради Бога, не придирайтесь ко Христу. Весь этот сентиментализм вытекает из нелепой, предвзятой вражды ко Христу и по существу своему нелеп, смешон, невозможен.
Когда я слышу такие возражения, мне становится страшно за человека, столько в нем самой упорной ненависти ко Христу! Ничего нет, так он вымышляет что-то невозможное, только бы найти хоть малейшее пятнышко, оправдать свое неверие в Христа, свое равнодушие к Нему.
Молюсь просветить Ваш ум и сердце. А главное, всегда помните, что Христос пришел основать духовное царство и дать духовное счастье, а не изменять чисто внешний порядок жизни, который идет фатально и придет сам собой к своему уничтожению. Потому-то не нужно требовать, чтобы при вере во Христа, при общении с Ним изменялись для нас внешние события и уменьшалось количество внешних невзгод. Христос лишь предлагает силы внутренне противостоять этим невзгодам и среди них создать себе мир, счастье, бодрость и крепкую веру в жизнь духа. Только это Он и даст. И весь небесный мир нисходит на нашу душу и озаряет нашу жизнь только изнутри.
Мир земли, мир внешний, как испорченная машина, давит и мучит неизменно все, что попадается ей. Но и в ней мы можем через Христа найти такую область, которая недоступна ее колесам, – это область духа. И приходит время, когда и наше собственное тело от дисгармонии падет и развалится, тогда дух выпорхнет из машины и будет жить силами теми, которые дал ему Христос, и будет поддерживаться и развиваться другими такими же выпорхнувшими духами… Придет время, и весь земной мир развалится от своих диссонансов и разрешится в хаотический атомный водоворот – мировой пожар. И вот только тогда дух наш чистый и благодатный ускользнет от этой катастрофы, так как недоступен ее материальной силе, выше ее. Христос и даст именно силу очищать и возвышать дух через общение с Ним и со всеми небесными душами. Поэтому-то верующий в Него и живущий в Нем не придет на Суд, но перейдет прямо от смерти в жизнь.
Эта мысль о полной независимости и отдельности Христова мира, Христова Царствия от окружающего нас фатального хода материальной внешней жизни дает величайшее успокоение и разрешает многие сомнения и тревоги.
Недаром Христос постоянно оттенял мысль, что Он духовный Царь, что Царство Его не от мира сего, что этот мир земли идет по линии толчка, который дала ему грешная человеческая воля. Он пришел не остановить, не исправить машину эту, а создать в ней такую стихию, которая для нее не доступна, и возвести туда тех, кто пойдет за Ним. Если бы Он исправил машину насильно, если бы стал земным царем и чудодеем, то плотские люди опять так же бы испортили ее, и все бы пошло по-старому. Но Он видел, что машина все равно изломается и рухнет, а надо одухотвориться, войти в этот эфир духа, в ту чистоту и высоту его, которая уже совершенно не доступна колесам грубой материальной машины.
Понимаете ли, что я хочу сказать и почему эта мысль так успокоительна? Понятно ли теперь, почему и в несчастьях, и в страданиях последователи Христа находили мир и счастье со Христом? Понятно ли, почему они стремились не к внешним переменам и реформам, а к внутреннему перерождению людей? Конечно, они и о внешних улучшениях заботились, потому что видели, как колеса перетирают шеи ближних и сочат из их сердец кровь. Но это лишь дело милосердия, оно требуется любовью, но не оно самое главное. Главное – дать человеку Христову силу духа, возродить его, приобщить его Христу и небу, дать ему радость и мир в области высшей, недоступной этому плотяному, грубому миру. И сюда направлены все силы христиан. Они именно выводили людей из египетского плена в обетованную землю внутреннего неба, где Христос и все Его с Ним.
Ну, написал столько, что негде поговорить о самом главном из Вашего письма – о загробной жизни. Для меня самого все теоретические основания – в пользу бессмертия, а не против него. Развивать все их было бы слишком долго и сию минуту невозможно. Я только скажу одно: если мысли колеблются и за, и против бессмертия, то все же в миллион раз лучше примкнуть ко Христу. Ведь если Он верил, то чего же мы-то, ничтожные, жалкие пигмеи, рассуждаем? Его вера не должна ли носить бесконечно тяжелее всех наших сомнений, ни на чем не основанных? Уж если такая чистота божественной души прямо непоколебимо верила, что загробная жизнь есть (Лк.20:34–38), то что же нам-то остается?
А затем, верим мы или не верим, что Он воскрес? Что Он сейчас с Нами? Если да, то рассуждать нечего. Если нет, то, значит, мы не христиане, для нас Христос – тень, призрак, и мы самые несчастные люди, да и Христос самый несчастный, самый заблуждающийся и вводящий нас в заблуждение безумец. А если так, то стоит ли жить?
Если Христос – безумец, если Он ошибался, то я плюю на весь мир, презираю его и прямо заявляю, что я считаю себя бесконечно мудрейшим всех, присоединяясь к заблуждению Христа. Ибо это заблуждение в таком случае беспредельно выше, дороже, премудрей всякой бессмысленной действительности. Если взвесить на весах чудную личность Христа, то разве она не перетянет весь мир, всю действительность, раз она вся здесь и кончается.
Боже мой, да в таком случае я сейчас готов идти на костер за идею Христа о бессмертии личности человеческой; и этот костер тем будет радостнее, чем больше бы мне доказали, что бессмертия нет. Именно тогда моя вера, моя «иллюзия» со Христом была бы бесконечно мудрее этой глупой, омерзительной, каннибальской деятельности. Если Христос не Истина, если Его Дух, Его вера, Его любовь не истинны, то я презираю всякую истину. Если Христос не жив, если Его били, заушали, надругались над Ним и Он с тем и погиб, и уничтожился навсегда, то я проклинаю всю эту истину и становлюсь на сторону заблуждающегося, но чудного, божественного, неизъяснимо трогательного и чистого Страдальца! Не хочу я этой истины, если она не пощадила Христа. Я не люблю ее, не признаю ее, не преклоняюсь перед ней. Я выше нее, ибо со мной Христос с Его верой, с Его прекрасной, единственной в мире, в жизни душой. Нет никакой истины, если истина не во Христе. Нет никакой правды, если Христос замучен и погиб. Не стоит мига, одного мига жить, если Христос умер и нет Его.
Мы доискиваемся смысла жизни, держимся за эту жизнь, не признавая загробной жизни. А не видим, что перед нами огненными буквами блестят слова: «А где же Христос? Где, в таком случае, Его чистая, убитая твоим миром душа?»
Если ты держишься за эту жизнь с отрицанием той, то значит, и ты погубил, замучил, поглотил Христа вместе с этой жизнью, излюбленной тобой. Если ты находишь в ней смысл, хотя бы она и уничтожила в муках Христа, то значит, ты христоубийца. Если ты признаешь ее за истину, то что же для тебя Христовы муки? Ложь.
Ой, нет такого проклятия, которого достойна была бы та правда, та истина, которая исполосовала насквозь все голубиное божественное сердце Господа и превратила Его в отвратительное чудовищное «ничто». Пусть разразит меня эта правда. Я проклинаю ее всеми фибрами моего существа.
Нет, Христос жив! Его вера не призрак, не обман. Правда есть, и она сохранила Его. Истина есть, и она оправдала Христа. Христос жив. Значит, и мы будем живы.
«Где Я, там будете и вы», – сказал Он. И мы с Ним, с Ним неразлучно во всем. Ни ад, ни смерть не отторгнут от Него. С Ним жизнь и бессмертие для всякого.
+
20 декабря 1893 г., 1 час ночи. Дорогой мой П., глубокое спасибо тебе за письмо. Оно пробудило в душе дорогие воспоминания и чувства и обвеяло каким-то теплом. Спасибо за поздравления. Я верю в их силу, если они истекают от любви, а в отношении тебя у меня нет в этом никакого сомнения. Как бы внешне мы ни были разделены, все же любовь соединяет нас. Я в это всегда верил и старался взрастить эту веру воспоминанием тебя в молитве.
Ты спрашиваешь, какие вопросы нравственного мира меня занимали в последнее время и к каким выводам я пришел в решении их?
Вопрос, мой дорогой, слишком сложный. Навряд вкоротке можно ответить на него, насколько могу отвечу. Что неясно, договоримся после. Один вопрос наполнял мою душу и сознание: как ощутить в себе Бога? Как сделать это ощущение более или менее постоянным? Как устроить свою жизнь так, чтобы она была всецелым осуществлением этого ощущения? Иначе сказать, как сердцем дойти до Бога, как жить в Нем, как действовать из Него? Насколько я себя понимаю, я всегда ощущал непреодолимую жажду. В семинарской жизни эти поиски Единого были главным образом теоретического свойства и выражались в шкале всевозможных отрицаний, начиная с самых грубоматериалистических «еще в училище» и кончая самыми утонченно-пантеистическими. Не могу сказать, чтобы эти поиски были только творческие. Но и сердце, и воля были все же под влиянием ума и служили ему. Мало-помалу во мне нечто устроялось, прояснялось и, наконец, я установился мыслью на Едином. И ум, и сердце, и воля, и мое сознание нашли всеобъединяющую точку, и с ней нарисовался путь жизни, полной единства, полной беззаветного стремления не уклоняться по сторонам. Так весь мой внутренний теоретический процесс привел меня к монашеству. Оно было нормальным, органическим выражением того, что создалось внутри.
Как пантеизм привел меня к теизму, как теизм разрешился в христианство, как христианство оформилось в православие, так православие, для меня лично, при стремлении окончательно, беззаветно, всецело отдаться ему разрешилось в монашество. Я не могу уйти от него, иначе был бы я подлец. Все нити внутренней жизни привели меня к этому центру. Если бы меня спросили за месяц, я не сказал бы, что буду монахом. Но когда эта мысль предстала моему сознанию, я увидел, что она есть лишь сокращенная формула того, чем полна моя душа. Ее роковой властительный характер тут же стал мне ясен, и я не колебался и не сомневался. Я сделался монахом, потому что должен был им сделаться. Не мог не сделаться. Когда я сделался монахом, для меня предстала дальнейшая задача: ощутить Бога, жить в Нем и из Него. То, что нашла мысль, а сердце только предчувствовало, то нужно было вполне пережить в себе. Не утверждаю, что я сознавал тогда свою задачу и ее отношение к предшествующему развитию, но жизненно я, как кажется, твердо ощущал ее и твердо шел к ее разрешению.
Опять не скажу, что монашество ясно выразилось каким-нибудь явным во мне переломом. Остался я тем же. Катастроф не было. Был постоянный процесс переживания в ту Единую точку, которую я обрел в своем духе. Черная ряса лишь служила для меня знаком, что я остановился мыслью в этой точке. И чем более я стоял на ней, всматривался в нее, разъяснял ее, тем ее лучи все более наполняли душу и освещали ее, тем ближе, роднее становилась она, тем глубже и интимнее я ее переживал. Это было, собственно, постоянным ростом ощущения Бога. Иногда молитва давала величайшие, невыразимые восторги, полные тишины и блаженства. Но, конечно, все это было лишь по моментам. Жизнь окружающая шла своим чередом. Приходилось жить и действовать по случайным, стихийным мотивам воли. Вся жизнь была и казалась мне, чем она должна была быть. То ощущение Бога, Его любви, святости, чистоты, которое иногда овладевало душой, служило вечным и жестоким укором всей стихийной жизни. У меня опускались руки делать что бы то ни было, ибо всякое движение воли, по-моему, должно вытекать из ощущения Бога, а на деле оно вытекало просто потому, что так заведена жизнь. Все порядки жизни общественной и церковной, вся рутина дел, все поступки и разговоры людей были для меня противны. Я ощущал в душе своей рай и жил вовне, точно в аду. Я весь измучился. Сочинение, которое нужно было мне написать, было мне тоже противно. Оно ничуть не вязалось с тем, что я переживал, и само было лишь звеном общей бессмысленной рутины. Я рвался из этой паутины. Мне нужно было свою волю всецело подчинить тому, что есть Бог, а для этого нужно перескочить куда-то, нужно пожить независимо от этого условного мира, как можно крепче, и глубже, и шире ощутить Бога, сделать это ощущение таким интенсивным, чтобы оно само собой выражалось в действии, чтобы последнее было лучом, необходимо истекающим из солнца. Мне казалось, что возможно это только в уединении, при руководстве такого человека, который отсек бы мою волю и сделал ее послушной только Богу.
Воля и обычная жизнь, моя и людская, были для меня противны, и я жаждал убежать от них. Вот как назрела мысль о монастырях и об Афоне. И я побывал в Соловках, на Валааме, в Задонске, Киеве, Константинополе и Иерусалиме. Везде старался беседовать с подвижниками и окончательно определиться.
Не скрою, что в этих беседах мне приходилось иногда переживать возвышеннейшие и сладчайшие минуты. Я чувствовал себя в веянии Бога. Я ощущал небо близким и родным. Никогда до того я не ощущал такой реальности духа, такой живости и возвышенной любви и чистоты молитвы. За этот период я как бы впервые обрел Бога. Но вместе с тем я вернулся назад к людям и в академию. Это мне единогласно советовали и подвижники, особенно преосв. Феофан; к этому склонился под конец и я сам. Дело в том, что, переживши во время путешествия два пути духовной жизни старцев – путь созерцательный и путь деятельный, путь уединенной молитвы и путь открытой любви, путь Феофана и путь Оптинского старца Амвросия – я почувствовал, что мой путь последнего рода.
Я увидел, что я должен на людях подчинить свою волю Богу, что только путем преодоления эгоизма в каждый миг моего общения с людьми я достигну того света любви, который сам собой забрызжет лучами соответствующей деятельности.
Короче сказать, я нашел свой путь, определил его, и он оказался среди тех же людей, от которых я было бежал. Но я уже возвратился к ним не таким, каким уехал. Прежде я не знал, что с ними делать, теперь я узнал, что должен любить. Прежде я или осуждал их, или терялся среди них, подчиняясь течению, – теперь я покойно мог жить и действовать по своим собственным мотивам любви во имя Христа. Для меня сделался ясным мой путь на людях. Куда бы он ни привел в смысле внешней жизни, мне все равно. Сейчас я в академии – завтра могу быть выброшенным за борт и просить милостыню под окнами: для меня все равно. Последнее даже лучше.
Для меня стал ясен неотразимо мой долг: все делать по любви к человеку и Богу, к чему бы этот долг не привел. Внешняя судьба стала безразлична. Значит, незачем стало и уединение. Я и на людях ощутил силу быть независимым от них и как бы любовь к ним. Так пришел в меня мир. И вот теперь живу этим миром, дышу и наслаждаюсь им. В смысле определения внутреннего пути больше идти некуда. Я установился. Будущее будет лишь развитием и раскрытием достигнутого синтеза. В смысле внешнем я ничего не знаю и не хочу знать. Не мое дело. Прошу Бога только о том, чтобы быть непоколебимо верным тому, что считаю истиной, а куда эта верность приведет – это Его воля. Притяжения к внешнему нет никакого.
Вот, мой друг, вкоротке ответ на твой вопрос. Понятно, я брал главные штрихи. Множество было и второстепенных.
Ведь много пришлось и перевидеть, и передумать, перестрадать от верху до низу. Но все это было лишь побочными подпорками, которыми Бог вел меня к предназначенной внутренней цели. Ты спросишь, какая же моя внешняя цель. Она вполне вытекает из внутренней. Всюду, где только можно, насаждать царство любви и гармонического развития личности в духе при помощи Христа. В этом, в сущности, разрешается все православие, все его догматы, вся этика, все таинства, все обряды, вся жизнь. В разъяснении православия в этом смысле теоретическая задача наша. В проведении такого православия в жизнь частную, семейную, общественную, государственную вся наша практическая задача. В братском союзе сочувствующих и отдающихся всецело этой задаче людей – самый верный задаток обновления православно-русской жизни.
В молодом нашем монашестве и вообще в молодом поколении есть великие шансы на возрастание и утверждение таких союзов. В этом моя надежда и отрада, не только моя, но и моих братьев по духу. Этим живу, за это и отдам жизнь, если угодно Богу. Как созреет наша жизнь и в какие отношения мы станем к православию, я не знаю. Это не дано предвидеть. Но верю, что, несмотря ни на что, истина восторжествует. И я несказанно счастлив был бы, если бы пришлось пожертвовать жизнью ради этой истины,
Вот, мой друг, мои практические идеалы. Придется ли их осуществлять легальным путем или путем протеста сверху или снизу – все равно. Почему-то предчувствуется, что Бог приведет скоро к последнему. Но наше дело не рассуждать о том, что неизвестно, а быть готовым к нему.
В этом и есть ближайшая цель моей воли.