Деятели русской церкви в старину

Источник

Содержание

Преподобный Феодосий Печерский Преподобный Сергий Соловецкие чудотворцы Савватий и Зосима Преподобный Нил Сорский и Вассиан князь Патрикеев Максим Грек Киевский митрополит Петр Могила  

 

Преподобный Феодосий Печерский

В эпоху, когда Русь приняла христианство, православная Церковь была пропитана монашеским духом, и религиозное благочестие находилось под исключительным влиянием монастырского взгляда. Сложилось представление, что человек может угодить Богу более всего добровольными лишениями, страданиями, удручением плоти, отречением от всяких земных благ, даже самоотчуждением от себе подобных, что Богу приятна печаль, скорбь, слезы человека, и напротив, веселое, спокойное житье есть угождение диаволу и ведет к погибели. Образцом богоугодного человека сделался отшельник, отрешившийся от всякой связи с людьми; в пример высокой христианской добродетели ставили затворников, добровольно сидевших в тесной келье, пещере, на столбе, в дупле и т. п., питавшихся самою скудною, грубою пищею, налагавших на себя обет молчания, истязавших тело тяжелыми железными веригами, и предававших его всем неудобствам неопрятности. Если не все должны были вести такого рода жизнь, то все, по крайней мере, обязаны были, в видах благочестия, приближаться к такому идеалу. Слово спасение в христианском смысле тесно связывалось с приемами, выражавшими более или менее такое стремление. Весь строй богослужения сложился так, как будто был создан для монастырской жизни: продолжительные чтения, стояния, множество молитв и правил, чревзычайно сложная символика и обрядность – все приноравливалось к такому людскому обществу, где бы человек мог исключительно быть занят молением. Самое содержание молитв, вошедших в Церковный обиход и сочиненных отшельниками, более подходило к признакам монастырской, чем мирской жизни. Совершенный отшельник был самым высшим идеалом христианина; за ним, в благочестивом воззрении, следовала монастырская община – общество безбрачных постников и тружеников, считавшееся настоящим христианским обществом, а за пределами его был уже „мир“, спасавшийся только молитвами отшельников и монахов и посильным приближением к приемам монастырского житья. Оттого-то пост, как один из этих приемов, пользовался и до сих пор продолжает пользоваться в народе важнейшим значением в деле спасения. Оттого-то хождение в монастыри считалось особенно богоугодным делом, тем более, когда к этому присоединялись лишения и трудности; оттого-то благочестивый мирянин думал перед смертью избавиться от вечной муки, записавши в монастырь свое имущество, или сам спешил постричься. Хотя брак в церкви и признавался священным делом, но, вместе с тем, монашеское безбрачие ставилось гораздо выше брачной жизни, и благочестивый человек, в назидательных житиях и проповедях, мог беспрестанно встречать примеры, выставляемые за образец, когда святой муж избегал брака или даже убегал от жены для отшельнической или монастырской жизни. Народный благочестивый взгляд шел в этом случае далее самого учения Церкви и всякое сближение полов, даже супружеское, называл грехом: известно, что до сих пор многие из народа толкуют первородный грех Адама и Евы половым сближением, хотя такое толкование давно отвергнуто Церковью. Тем не менее, однако, безбрачная жизнь признавалась самой Церковью выше брачной и семейной.

Монастырю с его уставами, с его благочестивыми воспоминаниями и преданиями суждено было сделаться средоточием духовной жизни, высшим центром просвещения, которого лучи должны были падать на грешный мир. По религиозному воззрению, если Божие долготерпение щадило этот грешный мир, достойный кары за все свои пороки и беззакония, то этим он был обязан именно заступничеству тех подвижников, которые отреклись от него и презрели его широкий путь со всеми временными наслаждениями. Они молились за грешный мир и в этом состояла их любовь и служба обществу человеческому.

В те времена, когда духовная деятельность вращалась почти исключительно в религиозной сфере или, по крайней мере, находилась под сильным влиянием религии, понятно, что монастырь сделался школою для народа; монахи были его наставниками; в монастырях сосредоточивалось книжное учение, и значительная часть дошедшей до нас письменности носит на себе характер монашеский.

Так было в византийском мире; то же перешло и к нам; хотя рядом с этим заимствованным направлением проявлялись проблески самобытной духовной деятельности свежего и даровитого народа, но для потомства они не выдержали соперничества с монастырским духом: Печерский Патерик, содержащий жития святых иноков Печерского монастыря, в течение веков оставался творением, известным всему русскому народу, даже неграмотному, тогда как поэтическое произведение XII века «Слово о Полку Игоря», уцелевшее случайно в одном списке, служит печальным свидетельством о погибели другого рода литературы, не имевшей в книжном мире той крепости, какою обладали монастырские произведения.

Понятия об отречении от мира, об удручении плоти, отшельничестве и монастырском житии пришли к нам, конечно, разом с крещением. Хотя во времена Владимира в старинных списках летописи не говорится о монастырях, но это, конечно оттого, что христианство только что водворялось; однако, вероятно, и тогда уже появились начатки монашеского жития. О временах Ярослава существует положительное известие, что в его княжение начались монастыри и умножились черноризцы; этот князь любил духовных и в особенности монахов; при нем в Киеве явилось несколько монастырей; но первые начатки, по недостатку людей сильных волею, оказались слабыми. Истинными учредителями монастырского жития были Антоний, а более всего Феодосий, основатели Печерского монастыря. Обычай выкапывать пещеры и поселяться в них, в видах спасения, возник в Египте и существовал на всем Востоке. Вместе с религиозными преданиями зашли к нам и повествования об угодивших Богу пещерниках; явились подражатели. Первый, начавший копать пещеру близ Киева с религиозной целью, был Илларион, священник в селе Берестове, получивший потом сан митрополита. В покинутой им пещере поселился молодой Антоний, родом из Любеча, который ходил на Афонскую гору и получил там монашеское пострижение. По возвращении в отечество, он не был доволен жизнью в монастырях, построенных в Киеве, поселился в пещере, изнурял себя воздержанием, вкушал только хлеб и воду, и то через день. Скоро, однако, слава его разнеслась по Киеву, и благочестивые люди приносили ему потребное для жизни. Пример его подействовал на какого-то священника, по имени Никона; он пристал к Антонию и стал жить с ним в пещере. За ним явился к нему третий сподвижник; это был Феодосий.

Нам осталось житие этого святого. Оно, несомненно, старое, так как известно по рукописям XII века, и, как значится в нем, написано Нестором, печерским летописцем. По этому житию Феодосий был уроженец города Василева (ныне Васильков), в детстве с родителями переселившийся в Курск. Он лишился отца в тринадцатилетнем возрасте и остался под властью матери, женщины сурового нрава и упрямой. С детства заметна была в нем молчаливость и задумчивость; он удалялся от детских игр; религия стала привлекать к себе эту сосредоточенную натуру: благочестивое чувство рано пробудилось в нем и овладело всем его бытием. Первое, чем выразилось оно, было стремление к простоте; ему противны казались внешние отличия, которые давало ему перед низшими его общественное положение; он не терпел блестящих одежд, надевал на себя такое же платье, какое было на рабах, и вместе с ними ходил на работу. Мать сердилась за это и даже била своего сына. Какие-то странствующие богомольцы пленили его рассказами об Иерусалиме, о местах, где жил, учил и страдал Спаситель, и Феодосий тайно ушел с ними. Но мать догнала его, прибила, заковала и держала в оковах до тех пор, пока он не дал ей обещания не убегать из дому. Оставшись на свободе, Феодосий начал печь просфоры. И за это мать сердилась на него, так как считала такое занятие неприличным его роду. Материнский деспотизм вывел в другой раз из терпения отрока: он убежал от неё в какой-то город, пристал к священнику; но мать опять нашла его и опять подвергла побоям. Такое недовольство матери благочестием сына объсняется тем еще языческим состоянием, в каком были тогда русские люди, так как христианство проникло к ним недавно: в Курске, городе глухом, не первоклассном, не было ни одного монастыря; жители, хотя крещеные, не ознакомились еще с монастырским бытом; приемы монашества для них казались странными и дикими. Лицо, которое Житие называет властителем города, – вероятно, княжий муж, посадник Ярославов – полюбил Феодосия, взял его к себе в дом, одевал в хорошее платье, но Феодосий отдавал нищим это дареное платье, сам ходил в простом и наложил себе на тело железные цепи: он, конечно, слышал, что святые отшельники носили вериги, и стал подражать им. Мать нечаянно увидела эти цепи, которые до крови разъедали тело её сына, сняла их и опять прибила его.

Тогда юноша решился бежать во что бы то ни стало. Он слыхал, что в Киеве есть монастыри, и туда направил путь, чтобы там постричься. Путь был не короткий; дороги Феодосий не знал; к счастию, он встретил купеческий обоз, шедший с товарами в Киев, и не теряя его из виду, шел за ним следом, останавливаясь тогда, когда обоз останавливался, и снова продолжал путешествие, когда обоз снимался с места. Так добрался он до Киева. Но киевские монастыри еще менее оказались удовлетворительными для Феодосия, чем для Антония. Юноша был беден; нигде в монастырях не хотели принять его. Он услыхал об Антонии, отправился к нему и просил принять к себе.

«Чадо, – сказал Антоний, – пещера – это место скорбное и тесное, ты же молод: я думаю, не вытерпишь скорби в сем месте».

«Честный отче, – ответил Феодосий, – ты все проразумеваешь, ты знаешь, что Бог привел меня к твоей святости. Все, что велишь, буду творить».

«Чадо, – сказал Антоний, – благословен Бог, укрепивший тебя к такому намерению. Пребывай здесь».

Он приказал Никону постричь Феодосия. То было при князе Ярославе. Мать только через четыре года напала на след пропавшего без вести сына, приехала в Киев и с большим трудом добилась, при посредстве Антония, свидания с сыном.

Феодосий остался непреклонен ко всем молениям и просьбам матери и уговорил ее принять пострижение.

Она решилась на это, лишь бы иметь возможность видеть иногда сына, и постриглась в монастыре Св. Николая (на так называемой Аскольдовой могиле).

Мало-помалу число отшельников увеличивалось. Один молодой человек, сын боярина, приходил слушать поучения отшельников и, наконец, решился присоединиться к ним. Никон постриг его. За ним постригся другой, принадлежащий к княжескому двору, скопец Ефрем. Эти случаи вооружили против пещерников киевского князя Изяслава Ярославича до того, что он грозил раскопать их пещеру. Князь посердился, но оставил в покое отшельников; зато сын боярина, постриженный под именем Варлаама, вытерпел большую борьбу со своим семейством. Он был женат. Отец взял его силою из пещеры, употреблял все средства, чтобы отвлечь его от монашества, и поручил его жене подействовать на него своею любовью. Повествователь изображает ласки жены точно так, как будто дело шло об уловках блудницы. Варлаам сидел в углу, не вкушая предлагаемой пищи и не обращая внимания на ласки жены; так пробыл он три дня, молчал и только мысленно просил Бога, чтобы укрепил и избавил его от женской прелести. Наконец, родители, видя, что ничего с ним не поделают, отпустили его со слезами; оплакивала его овдовевшая жена, плакали служители, любившие его; Варлаам не тронулся ничем. Место это в жизнеописании может служить образчиком много раз встречаемаго в сочинениях монахов чрезмерного предпочтения монашеского одиночнаго жития брачному союзу и семейным связям, всегда одобряемым и освящаемым духом Христовой религии и уставами Православной Церкви.

Варлаам построил над пещерою церковь и был игуменом после того, как Никон ушел из Киева в Тмутаракань. С этих пор здесь положено было начало монастырского жития. Скоро Варлаам, по желанию князя, был переведен игуменом в монастырь Св. Димитрия в Киеве, а вместо него, по благословению Антония, братия избрала игуменом Феодосия.

До сих пор все пещерники жили в тесноте чрезвычайно скудно, питались хлебом и водою, разрешая себе сочиво по субботам и воскресным дням, но часто, вместо сочива, по недостатку, довольствовались вареным зельем. Феодосий превосходил всех своими подвигами, так как он был очень крепкого телосложения. Он всем служил, носил воду, таскал дрова; все жили ручною работою и на вырученные деньги покупали себе муку; каждый должен был измолоть свою часть; когда другие, уставши, отдыхали, Феодосий молол за них. В летние ночи он выходил из пещеры, обнажал до пояса свое тело, плел шерсть на копытца (чулки) и клобуки (шапочки), которые потом продавал для своего пропитания, а сам во время работы пел псалмы, между тем как мошки и комары кусали его до крови. Первым приходил он в церковь к богослужению, последним уходил из церкви, и во все время богослужения простаивал на одном месте, не двигаясь ни шагу. Такое подвижничество и смирение внушали к нему уважение и прославили его.

Феодосий, сделавшись игуменом, выказал в высокой степени талант устроителя и правителя. Внешние знаки власти не только не пленяли его, но были ему противны; зато он умел властвовать на самом деле, как никто, и своим нравственным влиянием держал монастырь в безусловном повиновении. Он отыскал удобное для построения церкви место, неподалеку от пещеры, и в короткое время построил там другую церковь во имя Пресвятой Богородицы, выстроил около неё кельи, переселился туда с братией из пещер и послал одного из братии к Ефрему скопцу в Константинополь, с просьбою прислать для новоустроенного монастыря устав. Ефрем скопец, бывший постриженник печерский, прислал Феодосию устав Студийского монастыря в Константинополе, славившегося как святостью своих подвижников, так и ревностью их к православию во времена иконоборства. Этот устав и послужил на многие века уставом Печерского монастыря.

Феодосий был очень строг, требовал от братии точного исполнения устава, постоянно наблюдал, чтобы братия не облегчала себе монашеских подвигов. Он по ночам обходил келии, нередко подслушивал у дверей, и если слышал, что монахи разговаривают между собою, то ударял палкою в дверь. Никому не дозволял он иметь никакой собственности и если находил что-либо подобное в келье монаха, то бросал в огонь. Никто из братии не смел ничего съесть, кроме того, что предлагалось на трапезе. Главное, чего требовал он, – это беспредельное послушание воле игумена, послушание без всякого размышления. Оно ставилось выше поста, выше всяких подвигов изнурения плоти, выше молитв. Всякое переиначение приказания игумена объявлялось грехом. Однажды келарь предложил братии на трапезе хлебы, которые игумен велел предложить в предшествовавший день; келарь допустил это изменение потому, что в предшествовавший день в монастыре были уже другие хлебы. Феодосий приказал предложенные не в указанный день хлебы бросить в воду, а келаря подвергнул епитимии. Братия была приучена к строжайшему, буквальному исполнению воли игумена: однажды вратарь не пустил в монастырь князя Изяслава, потому что этот князь приехал в такое время, когда Феодосий запретил вратарю пускать посторонних в монастырскую ограду. Требуя от братии строгой, нищенской и постной жизни, он сам показывал другим пример: ел обыкновенно один ржаной хлеб, вареную зелень без масла, и пил одну воду; в великую четыредесятницу, от заговенья до пятницы вербной недели, запирался в тесной пещере; всегда носил на теле власяницу, а сверх власяницы худую свитку и, кроме рук, никогда не мыл своего тела.

Предписывая своим монахам строгое удаление от мира, который представлялся гнездилищем всех зол, Феодосий соприкасался с мирскими людьми делами христианской любви: он устроил близ монастыря двор для увечных, слепых, хромых и давал на них десятую часть монастырских доходов, а по субботам посылал хлебы в тюрьмы. Хотя в монастырь поступали беспрестанно приношения, но Феодосий не скоплял богатств, тратил их на добро другим, и нередко бывали дни, когда монастырь впезапно находился в большой скудости. Феодосий в этом отношении предавался воле Божией, и часто в оправдание такой надежды неожиданные приношения выручали братию. К Феодосию обращались мирские люди с просьбами о заступлении перед князьями и судьями, и он помогал им своим ходатайством, так как князья и судьи уважали голос Феодосия, считая его праведником.

Нередко князья приходили к нему, а также приглашали к себе. Однажды, пришедши к князю Святославу Ярославовичу, он застал там большое веселие: одни играли на гуслях и органах, другие пели песни. Феодосий сидел и слушал их с печальным видом и, наконец, проговорил: «будет ли так на том свете?» Князь приказал немедленно остановить веселие, из уважения к присутствию отшельника, и на будущее время Феодосий уже не встречал у него таких забав; но это не мешало князю предаваться забавам в отсутствие Феодосия.

Добрые отношения к князьям не мешали Феодосию обличать их за несправедливые деяния. Когда Святослав изгнал брата своего Изяслава, Феодосий порицал его, и в своем послании к нему уподоблял его Каину, убившему брата своего Авеля. Святослав так рассердился за это, что грозил послать печерского игумена в заточение. «Я этому рад, – сказал Феодосий, – для меня это самое лучшее в жизни. Чего мне страшиться: потери ли имущества и богатств? разлучаться ли мне с детьми и селами? Нагими пришли мы в мир, нагими и выйдем из него!» Князь не стал более преследовать Феодосия, всеми уважаемого, но и Феодосий перестал обличать Святослава, а только при всяком случае просил его возвратить княжение брату, и в своем монастыре повелел поминать на ектениях сперва Изяслава, как великого князя, и за ним, уже в виде снисхождения, Святослава.

К нам дошло несколько поучений игумена Феодосия: одни из них обращены, собственно, к монахам и касаются более вопросов богослужения и монашеской жизни, другие – вообще к христианам. В одном из поучений последнего рода, «О казнях Божиих», Феодосий признает общественные бедствия, как то: голод, болезни, нашествие врагов – последствиями наших грехов, влекущих за собою кару небесную; он порицает, между прочим, разные языческие суеверия, господствовавшие в обществе, еще недавно принявшем христианство. Таким образом, встреча с чернецом, черницею, лысым конем и свиньею считались дурным предвестием и побуждали идущего возвращаться назад. Феодосий нападает также на верование в чихание, на чародейство, гадания, приметы, взимание процентов, на светские забавы, на музыку, состоявшую тогда из гуслей и сопелей, на скоморохов, на языческий обычай целоваться с женщинами во время пиров; более всего распространяется о пьянстве, как о пороке, господствовавшем в тогдашнем обществе, но дозволяет, впрочем, пить умеренно. Достойно замечания, что, в ответе своем князю Изяславу о некоторых предметах благочестия, Феодосий относится снисходительнее к правилам о посте, чем обыкновенно церковные учители последующих времен. В среды и пятки он предписывает мирянам воздержание только от мяса и одним чернецам от молочного. Самое воздержание от мяса в среды и пятки не было безусловно обязательным и могло как налагаться, так и разрешаться духовным лицом (аще связан еси отцом духовным в среду и пяток мясо не ясти, от того же и разрешение приими). Вообще никто не должен сам налагать на себя постов, но следует поститься тогда, когда велит духовный отец. В Господские и Богородичные праздники, также в день 12-ти Апостолов, если они приходятся в среду и пяток, Феодосий разрешает есть мясо. Феодосий сурово относится к иноверцам: «Живите мирно не только с друзьями, – поучает он, – но и с врагами, однако только со своими врагами, а не с врагами Божиими; свой враг тебе тот будет, кто убил бы перед твоими очами твоего сына или брата; прости ему все; но Божие враги – жиды, еретики, держащие кривую веру... Нет лучше веры нашей, чистой, честной, святой; живучи в этой вере, можно избавиться от грехов, сделаться причастником вечной жизни, а тем, которые пребывают в вере латинской, армянской, срацинской, тем нет жизни вечной, ни части со святыми». Он вооружался против веротерпимости: «кто хвалит чужую веру, тот свою хулит, а кто хвалит и свою веру, и чужую разом, – тот двоеверец; и кто тебе скажет: и ту, и другую веру Бог дал – ты скажи ему: разве Бог двоеверен? Писание говорит: «един Бог, едина вера, едино крещение». По отношению к латинянам Феодосий запрещает православным давать за них дочерей и брать у них жен, брататься с ними, кумиться, целовать их, есть с ними и пить из одного сосуда; если будет латинянин просить есть или пить, то дать ему из особого сосуда, а потом выполоскать и сотворить молитву. Тем не менее, он приказывает князю всякого неверного, как и правоверного, накормить, одеть и избавить от беды. Более всех ненавидел Феодосий жидов, и жизнеописатель его говорит, что он ходил к жидам укорять их, досаждал им, называл беззаконниками и отступниками и хотел быть от них убитым за Христа.

Уже незадолго до кончины Феодосия положено было начало основанию каменной церкви, на том месте, где находится и теперь главный храм Печерской обители. Средства для этого, на первый раз, доставлены были одним варягом, по имени Шимоном. О нем сохранился такой поэтический рассказ:

Шимон был изгнан из отечества своими дядьями, и отправился на корабле служить в Русь. Был у него оставшийся от отца крест в десять локтей с поясом – по одним известиям в 50, по другим в 8 гривен – и с золотым венцом на главе Распятаго. Шимон захватил с собою пояс и венец, когда уходил из родины. Тогда был ему такой глас: «Не возлагай этого на главу свою, а неси на уготованное место, где строится церковь Матери Моей и отдай в руки Преподобнаго Феодосия, а он повесит над жертвенником». После этого видения, во время плавания его по Балтийскому морю в Русскую землю, сделалась буря. Шимон испугался и полагал, что Бог наказывает его за то, что он взял украшение с Христова образа, и стал в этом каяться; тогда увидел он на воздухе изображение церкви и услышал голос: «Вот церковь, которая будет создана во имя Божией Матери, а ты будешь положен в ней. Размерь поясом двадцать локтей в высоту, тридцать в длину и тридцать в ширину». Несмотря на это, по прибытии в Киев, Шимон долго не строил церкви, но ему было снова чудное видение. Уже по смерти Ярослава, при котором он приехал в Русь, Шимон с его сыновьями, Изяславом, Святославом и Всеволодом, отправляясь против половцев, обращался к Антонию за благословением. Преподобный Антоний сказал: «О, чадо! многие падут от острия меча, многие падут попираемы и уязвляемы, многие потонут в воде, а ты останешься спасен; тебе суждено лежать в Печерской церкви, которая здесь построится». Русские были поражены на Альте. Шимон был ранен, лежал на поле посреди трупов и умирающих и вдруг увидел в воздухе изображение той же церкви, которая являлась ему над балтийскими водами. Он исцелился от ран, рассказал Антонию о видениях, и отдал ему венец и пояс. Антоний переименовал Шимона в Симона и передал его дар Феодосию. Симон очень полюбил Феодосия и доставил ему много средств для постройки новой церкви. Это было в 1073 году.

Симон явился после того к Феодосию и сказал ему: «Дай мне, отче, слово, что душа твоя благословит меня не только в этой жизни, но и по смерти моей и твоей».

«Это прошение выше силы моей, – отвечал Феодосий. – Но если по моем отшествии от мира устроится эта церковь, если будут уважаться в ней предания и мои уставы, то это будет тебе знаком, что я имею дерзновение у Бога».

«Господь свидетельствовал о тебе, – сказал Симон, – я сам слышал от пречистых уст Его образа. Помолись так же, как ты молишься о своих чернецах, обо мне и о сыне моем Георгие и о потомках моих».

«Я не об одних чернецах молюсь, – возразил ему Феодосий, – но и о всех, любящих это место».

Симон поклонился до земли и сказал:

«Отче, не изыду от тебя, дай мне на письме свое благословение».

Феодосий дал ему молитву, какую теперь влагают в руки покойникам. С этих-то пор вошел на Руси обычай влагать в руки покойникам рукописание.

Но Симон, готовясь строить храм, попросил еще у Феодосия отпустить грехи его родителям.

Феодосий, воздвигнув руки, сказал: «Да благословит тебя Господь от Сиона и да увидите вы красоты Иерусалима во все дни жизни вашей в третьем, в четвертом роде и до последнего».

Симон оставил латинскую веру и перешел к Восточному Православию.

Церковь заложена была в 1073 году Феодосием и епископом Михаилом во время бытности в Царьграде митрополита Георгия. Основание её также подало повод к составлению рассказов о том, как четыре мастера в Царьграде получили от самой Богородицы приказание идти в Русь и построить церковь, что икона, которая впоследствии сделалась местною, принесена из Греции, вручена была самою Богородицею и есть произведение небесного искусства. Это было начало того благоговейного почитания икон явленных, так распространенного впоследствии на Руси. Отыскание места для церкви также сопровождалось чудесами, подобными чудесам Ветхого Завета в истории Гедеона и Илии. Феодосий, желая узнать, какое место угодно будет Богу для поставления церкви, молился, чтобы везде была роса, а на том месте, где следует быть церкви, не было росы, а на другую ночь просил обратного, чтобы там была роса, когда повсюду не было росы; и все исполнилось по его желанию. На том месте, где высшее знамение указало быть церкви, росли кустарники; они были истреблены огнем, низведенным с неба силою молитв Феодосия. Когда нужно было копать ров для закладки храма, эту работу первый предпринял князь Святослав. Богатые люди жертвовали вклады, волости и села на создание храма с тем, чтобы быть погребенными на этом месте. Варяг Симон первый удостоился этой чести.

В следующем, 1074 году, 2 мая, скончался Преподобный Феодосий, назначив по выбору братии, даже против своего собственного желания, преемником себе Стефана, приказал после своей смерти не омывать свое тело и похоронить в пещере, в той бедной одежде, которую он носил и в которой отошел в вечность.

Предание говорит, что Феодосий пред смертью просил Святослава, чтобы церковь Печерская была освобождена от власти и князей, и владык, потому что создала ее Богородица, а не люди; и обитель надолго пребывала независимою общиною. Мудрый Феодосий установил твердую нравственную связь между всеми, принадлежавшими к обители. Если кто будет призван на какое-нибудь высшее духовное место на Руси, то он может принимать его и выходить из обители только с позволения старших, но всегда должен искать успокоения в Печерской обители, и только за таких святой основатель монастыря обещал молиться пред Богом. В силу такого завета основателя, многие печерские иноки, занимавшие впоследствии высокие места в русской Церкви, где бы они ни были, не теряли связи с монастырем. Напутствуемый мысленными благословениями Св. Феодосия, духовный питомец Печерской обители, будет ли он в Ростове, Владимире, Новгороде, Полоцке, всегда обращался сердцем к Киеву, к заветной обители, как обетованной земле спасения, хранил правила, которые получал в этом монастыре, и распространял их везде, куда простиралось его влияние. Это ярко проявляется в одном памятнике духовной литературы XII века, а именно, в послании Владимирского епископа Симона к печерскому монаху Поликарпу: «Кто не знает меня, грешного епископа Симона, и соборной церкви, красы Владимирской, и другой, Суздальской, которую я создал сам? Сколько у них городов и сел, и собирают десятину со всей этой земли, и всем этим владеет наша худость! Скажу тебе, что всю эту славу и честь я признаю калом (грязью) и хотел бы лучше щепкою торчать за воротами или сором валяться в Печерском монастыре и быть попираемым людьми, или быть одним из тех убогих, что просят милостыню пред вратами честной лавры; лучше сей временной чести для меня один день в доме Божией Матери, нежели тысяча лет в селениях грешников».

Тот же дух, который проявил Феодосий в своей жизни и устройстве монастыря, надолго оставался в его обители. За ним появился целый ряд подвижников, которых деяния записывались, передавались изустно, служили примером для других монастырей и распространяли в русском народе известное направление религиозных воззрений и веру, что монастырь есть путь к спасению, а потому следует давать в монастыри вклады и наделять их богатствами, чтобы в них молились за грешников.

В этом направлении были светлые стороны. Они состояли уже в том, что монастыри были главные проводники христианства, а в благодетельном влиянии христианства едва ли могут сомневаться самые неверующие люди. Но, с другой стороны, предпочтение монашеского звания и уважения к иноческой жизни вносили односторонность в религиозное воззрение. Мысль, что Богу всего угоднее одиночная, подвижническая жизнь инока, и человек тем ближе к спасению, чем далее от мира, вытесняла христианскую добродетель из этого мира: благочестивые люди стремились не к тому, чтобы в людском обществе, в мире, совершать подвиги любви Христовой; их идеал богоугодной живни был не в среде человеческих отношений, а, напротив, вне их. Спасение удобнее казалось одинокому, оторванному от людей затворнику, и, напротив, обращение с людьми приводило к неизбежному греху – так думали русские, тогда как, по духу Евангелия, следовало наоборот. Словам Христа, что тот недостоин Его, кто ради Его и Евангелия не оставит отца, матери, жены и всего, что есть для него дорогого в мире, давали смысл вступлению в монастырь, тогда как эти евангельские слова означали требование от последователя Христова предпочитать всяким родственным и кровным отношениям правду, возвещенную Учением Спасителя и подкрепленную примером Его жизни и смерти. Всякий подвиг страдания за правду, за ближних обратился в подвиг страдания ради самого страдания; средство стало целью; борьба с диаволом, в образе зла и растления человеческого общества, заменялась борьбою с призраками, тревожившими расстроенные нервы истязавшего себя пустынника. Безбрачие, – некогда предлагаемое Апостолом, как состояние более удобное, и то временно для некоторых, ему подобных, в тяжелую эпоху гонений, – возведено было само по себе в доблесть и тем унижен был семейный союз; то, что могло быть уделом только очень немногих, одаренных способностью «вместить», становясь, если не обязательною, то все таки высшею добродетелью, достойною стремления, иногда превращалось в чудовищное насилование природы; наконец, уважение к слезам, скорби, болезни, нищете, вообще к несчастью, завещанное Учителем в видах облегчения от горести, для счастья человеческого, превращалось в умышленное искание слез, скорби, болезни, нищеты, и таким образом логически выходила бесцельность дел любви Христовой: если страдание являлось само по себе целью, то незачем было стремиться к уменьшению его на земле; напротив, нужно, казалось, заботиться, чтоб люди страдали: к этому приводила односторонность, вытекавшая из господства монашеского направления в христианстве. Идеал христианской доблести поставлен был вне гражданского общества и под условием насилования человеческой природы, и последствием стремлений к такому идеалу нередко являлось именно то, что более всего было противно духу Христова учения: лицемерие, самообольщение, ханжество и отупение. За исключением немногих личностей, которым дано было свыше достигать высшего монашеского идеала, за исключением бедняков, слабых духом и телом, неспособных к труду в обществе – монастыри наполнялись людьми, возмечтавшими о себе то, чего в них не было, жалкими самоистязателями, воображавшими, что Богу угодно насилование данной Богом же духовной и телесной природы человека, а более всего эгоистами, тунеядцами и лицемерами, надевавшими на себя личину святости. За пределами же монастырей весь мир пребывал в грубейшей чувственности и в темнейшем невежестве, продолжали в нем господствовать и развиваться пороки, совершались насилия и злодеяния, лилась реками кровь человеческая, люди терзали друг друга; а благочестивое чувство утешало себя тем, что так неизбежно должно быть на свете по воле Божией, и искало примирения с совестью и божеством в соблюдении кое-каких видимых приемов, приближающих жизнь к монашескому идеалу, поставленному вне мира и гражданского общества.

Преподобный Сергий

Монашество после Феодосия продолжало расширяться; где только распространялось христианство, там возникали и монастыри. Одни из них строились и поддерживались князьями и богатыми частными лицами, другие, по образцу, оставленному Киево-Печерским монастырем, созидались отшельниками, которые сначала уходили в пустынные места, а потом славою своих подвигов невольно привлекали к себе товарищей и после обыкновенно делались настоятелями образуемых таким образом обителей. Последнего рода монастыри представляют особенную важность для истории, потому что такие монастыри привлекали население в пустынные места и были одними из главных двигателей русской колонизации. Где являлся монастырь, там около него образовывалось село или даже многолюдный посад; расчищались дикие лесные места, обрабатывались поля, а около некоторых монастырей учреждались ярмарки, образовывалось средоточие промысла и торговли. Вместе с тем прелагались новые пути сообщения. Сами монахи вначале подавали пример трудолюбия и хозяйственности. Благочестивый обычай отдавать монастырям села делал монастыри не только религиозными, но и хозяйственными учреждениями. Надобно вообще заметить, что этот обычай, ослаблявший впоследствии строгость монашеской жизни и даже развращавший монастыри, имел в свое время благодетельные последствия; жители монастырских волостей пользовались сравнительно большею безопасностью, так как, с одной стороны, князья, воюя между собою, из религиозного страха нередко щадили их не щадя других волостей, а при монгольском владычестве монастырские волости находились в наиболее благоприятном положении: огражденные ханами, насколько исполнялись ханские повеления, от поборов и разорений, монастыри умножались непрерывно; но с половины XIV века умножение их является в несравненно большем размере против прежних времен; на Руси делается заметным сильное стремление к монастырской жизни, и это стремление избирает для себя преимущественно последний из указанных нами способов основания монастырей. Отшельники убегают от людей в дикие места; к ним присоединяются другие; основывается обитель; народ стремится туда на поклонение, возникает около обители поселение; в свою очередь, из этой обители выходят отшельники, удаляются в новые дикие места, основывают там другие обители и также привлекают к себе население и т. д. Этим путем весь дикий, неприступный север с его непроходимыми лесами и болотами до самого Ледовитого моря усеивается монастырями, и к ним, как к средоточиям жизни, приливают колонии смелых и трудолюбивых жителей, готовых на тяжелую борьбу с негостеприимной природой. Независимо от общего аскетического духа, всегда господствовавшего в религиозных воззрениях православной Руси, в XIV столетии были причины, особенно способствовавшие распространению и процветанию монашества. В это именно время кипчакские ханы выразили свою милость к русской Церкви; Узбек и Чанибек оградили своими грамотами не только собственно духовенство, но вообще всех людей, принадлежащих к церковному ведомству. Тогда было приманчиво быть причисленным к церкви; это был единственный путь достигнуть более спокойной жизни! В то время, как суровые отшельники осуждали себя на произвольную нищету, к основанным ими обителям стремились люди, желавшие сохранить свое скромное достояние или безопасно пользоваться плодами тяжелого труда своего. Одни, надевая на себя монашеское платье и действительно или же только видимо удалялись от семейной жизни, другие отдавали себя монастырям с семьями. Была еще и другая временная причина, увлекавшая многих к монашеству. То была страшная зараза, опустошавшая несколько раз русскиt земли в XIV веке и описываемая современниками такими ужасными красками, что едва ли даже можно принимать буквально их известия; во всяком случае, при всех преувеличениях, несомненно, что эта зараза, несколько раз повторявшаяся, долго наводила ужас на русских людей и обращала их чувства и помышления к благочестию. И прежде было в обычае, что русский человек, чувствуя приближение смерти, думал загладить свои грехи пострижением в монахи и даже в схиму; теперь, когда никто не мог быть уверенным, что на другой день не подвергнется внезапной смерти, многие и в молодых летах поступали так, как отцы их поступали: чувствуя смертельную болезнь, постригались в монахи и отдавали в монастыри свои имущества. Об этом сохранились положительные известия в наших летописях. «Тогда, – говорит летописец, описавший мор 1352 года – многие, промышляя о своем животе и душе, шли в монастырь и постригались в монашеский чин, сподобляясь ангельскому чину, и так предавали душу свою пришедшим за ними ангелам, а тела свои отдавали гробу; другие же, готовясь в домах своих на исход души, отдавали имущества свои церквам и монастырям... Иные от богатства давали монастырям и церквам села, рыбные ловли и сады, чтобы иметь по себе вечную память». Наконец, пример одних увлекал других; усилившееся в XIV веке стремление к основанию монастырей сделалось обычаем на долгое время: оно уже продолжалось и в последующие века, и русская жизнь усвоила себе этот способ колонизации сплошь до XVII века. Этот способ отразился и в истории раскола. Монастыри оказывали великое нравственное влияние на народную жизнь; многие из их основателей приобрели по смерти повсеместное уважение; толпы народа стекались у их мощей, и это в известной степени способствовало сплочению нравственных сил народа, что в особенности оказывалось там, где святые чествовались не местно, а всею Русью. Такое значение прежде всего имела святыня киевская; после неё второе место занимала святыня Московской земли.

Ранее всех и более всех святых, явившихся в Московской земле, приобрел народное уважение всей Руси Преподобный Сергий, основатель знаменитой Троицко-Сергиевской Лавры, получивший в глазах великорусского народа значение покровителя, заступника и охранителя государства и церкви. Кроме того, личность Сергия представляется исторически важною потому, что он был отцом множества обителей; некоторые из них были основаны при его жизни, а еще более возникло их после смерти Сергия, основанных его сподвижниками и учениками, или же учениками его учеников.

Жизнь Сергия, можно сказать, служит самым полным образцом жизни и деятельности всех подобных ему основателей монашеских общин его времени. Все они в главных чертах представляют с ним подобие, при всех отличиях личных характеров и условий местности и времени. Замечательно, что этот святой муж, сделавшийся впоследствии покровителем Москвы и её властителей, происходил из рода, искавшего спасения в бегстве из родной земли от начинающихся проявлений московской власти. В биографии «братьев Даниловичей» мы говорили о притеснениях, которые терпел при Иване Калите подчиненный Москве Ростов. Тогда в числе бежавших от начальства москвичей был боярин Кирилл, человек знатного и богатого рода, обедневший подобно многим от поборов, от платежа выходов, от разорительных посещений ханских послов и невольных путешествий с князьями в Орду. Кирилл с супругою своею Марией и сыновьями Стефаном, Варфоломеем и Петром перешел в Радонеж (в 12-ти верстах от нынешней Лавры), удел, оставленный Иваном Калитою сыну своему Андрею. В тот век владельцы старались привлечь к себе население из других волостей и давали пришедшим разные льготы; так поступал и князь Андрей. Двое сыновей Кирилла, Стефан и Петр, женились; но средний, Варфоломей, одаренный поэтическим воображением и наклонностью к созерцательной жизни, с отрочества порывался в монастырь. Тяжелые труды подвижника, неустанная молитва и внутренняя борьба с искушениями молодой жизни представлялись привлекательными его горячей и крепкой натуре. Родители удерживали его. «Потерпи немного, – говорили они ему, – мы стары, бедны и немощны, братья твои более заботятся о своих женах, нежели о нас. Послужи нам, проводи нас во гроб, а там делай, что хочешь». Вскоре они, чувствуя приближение кончины, постриглись и умерли. Старший брат Стефан лишился жены и пошел в монастырь. Варфоломей уступил женатому брату Петру свою часть наследства, покинул отеческий дом и отправился по окрестностям искать места для пустынного жития. Он сначала уговорил идти с собою брата своего Стефана и, вместе с ним, построил деревянную келью и церковь в лесу, на том месте, где теперь стоит богатый Троицкий собор Сергиевской Лавры; по просьбе Стефана, митрополит Феогност отправил священников освятить новую церковь во имя Св. Троицы. Но вскоре Стефан оставил своего брата: ему тяжело показалось одинокое житье. Он уехал в Москву в Богоявленский монастырь и скоро сделался там игуменом, затем духовником великого князя Симеона, тысячского и разных бояр. Варфоломей обратился к какому-то игумену Митрофану, принял от него пострижение под именем Сергия, так как в день, когда совершалось это пострижение, праздновалась память мучеников Сергия и Вакха. Ему было тогда двадцать три года. Событие это совершилось в первых годах княжения Симеона.

Сергий остался один в лесу, пробыл там более года, подвергаясь чрезвычайным лишениям, опасности быть растерзанным зверьми, страдая от видений, неразлучных с мукою подобного уединения. Между тем, сделалось известным, что в таком-то месте в лесу спасается труженик, начали приходить к нему монахи один за другим, и строили около него келии. Они служили в деревянной церкви заутреню, вечерню и часы, для литургии приглашали по временам соседнего священника, а через несколько времени убедили Сергия принять игуменство над ними, угрожая разойтись, если он не согласится. Сергий, после долгих отказов, был рукоположен в священники и назначен игуменом от переяславского епископа Афанасия. Так положено было начало Троицко-Сергиевского монастыря.

На первых порах новооснованный монастырь был крайне беден; в нем было всего двенадцать братий и, по скудости средств к содержанию, более этого числа братии не допускалось; положено было правилом принимать нового брата только тогда, когда выбудет кто-нибудь из числа двенадцати. Богослужение нередко отправлялось у них при свете березовой лучины, а иногда литургия не могла совершаться по недостатку вина. Игумен, однако, строго запретил ходить и просить милостыню и постановил правилом, чтобы все жили от своего труда или от добровольных, невыпрошенных даяний. Сам Сергий показывал собою пример трудолюбия: пек хлебы, шил обувь, носил воду, рубил дрова, во всем служил братии, ни на минуту не предавался праздности, а питался хлебом и водою. Чрезвычайно крепкое и здоровое телосложение способствовало ему переносить такой образ жизни. Вместе с тем он был строг и к другим, требовал от братии такой же суровой жизни, какую вел сам. Через несколько времени, однако, положение монастыря улучшилось. Молва о святой жизни Сергия и его братии расходилась все более и более, и вот пришел к ним из Смоленска архимандрит Симон. Он принес с собою значительное имущество, которое пожертвовал в монастырь Сергия. За ним прибыл брат Сергия, Стефан, и привел двенадцатилетнего сына своего Ивана, которого отдал под начало Сергия; последний тотчас постриг его, назвавши Феодором. С этих пор Сергий не ограничивал числа братий в своем монастыре, постригал всякого желающего, подвергнув предварительно строгому испытанию. В монастырь все более и более стало приходить богомольцев; были между ними нищие странники, которых нужно было кормить, но были князья, воеводы и богатые люди, дававшие на монастырь богатые вклады. О Сергии распространилось мнение, что он одарен свыше даром пророчества. Несмотря на эту славу, Сергий продолжал вести прежний простой образ жизни и с равною любовью обращался как с князьями, которые обогащали монастырь, так и бедняками, питавшимися от монастыря.

Между тем, пустынные окрестности обители стали заселяться: уже во времена княжения Ивана Ивановича возник около монастыря посад, а за ним заводились села и починки; люди вырубали леса и обращали дикую землю в обработанную. Эти новопоселенцы в своих взаимных делах обращались к Сергию, как к судье и миротворцу. Жизнеописатель Сергия, замечая, что вообще в обычае сильных было обижать убогих и присваивать чужое у соседей, рассказывает такой случай: один житель монастырского посада взял у другого кабана себе на пищу и не заплатил за него денег. Обиженный прибегнул к Сергию. Сергий призвал к себе обидчика и сказал ему так: «Чадо мое, веришь ли ты, что ест Бог? Знай же, что Он отец сиротам и вдовицам, судья праведным и грешным; те, кто грабят других и недовольны дарованным от благости Божией, беспрестанно желают чужого, те сами обнищают и домы их опустеют и забудется сила их, и в будущей жизни ждет их бесконечное мучение. Отдай же тому сироте то, что ему следует, и вперед так не поступай». Виновный послушался.

При княжении Донского о Сергии знали уже в Константинополе; патриарх Филофей прислал ему крест, параманд и схиму и грамоту на введение общежития. С этих пор Троицкий монастырь сделался общежительным.

Уважение к Сергию побуждало великого князя Димитрия несколько раз обращаться к нему. В 1365 году, по поводу спора Димитрия Константиновича Суздальского с его братом Борисом за Нижний-Новгород, по повелению Димитрия Московского и митрополита Алексия, Сергий ездил в Нижний Новгород, затворил в нем все церкви и тем принудил Бориса уступить брату. В 1385 году Сергий, уже престарелый, устроил вечный мир между непримиримыми до того врагами: Димитрием Московским и Олегом Рязанским. Но самую громкую славу приобрело его отношение к Куликовской битве. Димитрий, собираясь идти на Мамая, ездил к нему за благословением. Сергий предрек ему победу и возбуждал, как великого князя, так и весь русский народ, на священную брань за свободу Руси. Когда предсказание сбылось и русские победили, святость Сергия возвысилась еще более. Впоследствии сложилось предание, будто святой игумен благословил идти на брань двух иноков своей обители: Александра Пересвета, бывшаго боярина, и Ослябя; и оба они пали в битве. Так как об этом событии нет известия ни в древнем житии Сергия, ни в старых летописных редакциях, то едва ли можно признать его исторически верным; но оно, утвердясь в воображении потомков, имело важное нравственное влияние, возвышавшее в памяти потомков, как Сергия, так и его монастырь.

Митрополит Алексий перед смертью призвал Сергия к себе и хотел передать ему после себя митрополию. Сергий решительно отказался и даже долго не хотел принять золотого креста от Алексия: «Я от юности не носил золота, а в старости тем более подобает мне пребывать в нищете», говорил Сергий. Несмотря на все свое смирение, Сергий, однако, возвышал свой голос в церковных делах. Когда по смерти Алексия Димитрий хотел возвести на митрополичий престол своего любимца Митяя, Сергий открыто говорил против него.

Кроме Троицкой обители, Сергий еще при своей жизни был основателем нескольких монастырей. Однажды у него произошла размолвка с старшим братом Стефаном во время вечернего богослужения. Стефан, стоя на левом клиросе, спросил канонарха: «Кто тебе дал эту книгу?» «Игумен», отвечал канонарх. «Кто здесь игумен, – сказал Стефан: – не я ли первый сел на этом месте?» Сергий услыхал эти слова и, окончивши вечерню, не зашел в келью, а направил путь в Махрищенский монастырь к своему другу, киевлянину Стефану, основателю Махрищенского монастыря; посоветовавшись с ним, Сергий вознамерился поселиться на пустынном берегу реки Киржачи и основать там новый монастырь. Братия Троицкого монастыря принялась искать своего игумена, и когда сделалось известным, где он находится, то некоторые из них, один за другим, стали переселяться к нему. Сергий испросил у митрополита Алексия разрешения построить церковь во имя Благовещения. Когда разнеслась весть, что Сергий основывает другую обитель, к нему стеклось много людей, и монахов, и мирских; они добровольно работали над постройкою церкви и келий; князья и бояре давали денежные пособия на устроение нового монастыря; но, по усиленной просьбе троицкой братии, митрополит Алексий приказал Сергию возвратиться к Троице, а в новопостроенном монастыре поставить одного из своих учеников. Сергий поставил там игуменом Романа и с тех пор основался монастырь Благовещения на Киржаче (Покровского уезда, во Владимирской губернии). Из нынешних московских монастырей Андроньев и Симонов основаны были св. Сергием. Первый построен был на берегах реки Яузы, по желанию митрополита Алексия, в память его избавления от морской бури во время плавания из Цареграда, и посвящен во имя Нерукотворенного Спаса. Сергий поставил в нем своего любимого ученика и земляка Андроника. Этот монастырь сделался вскоре знаменитою школою иконописания для всей Руси. Симонов монастырь во имя Успения Богородицы был основан, по благословению Сергия и под его руководством, племянником его Феодором, который впоследствии был владыкою в Ростове. Преподобный Сергий посещал свою родину Ростов и в окрестностях его (в 15 верстах) устроил на берегах реки Устьи Борисоглебский монастырь. В 1365 году, путешествуя в Нижний по делу между Димитрием и Борисом, он основал монастырь Георгиевский на реке Клязьме (в Гороховецком уезде). В 1374 году, по желанию князя Владимира Андреевича, Сергий в двух верстах от Серпухова заложил Зачатейский Высоцкий монастырь на реке Наре и поставил там настоятелем ученика своего Афанасия. По желанию Димитрия Донского, Сергий в 1378 году основал монастырь Дубенский на Стромени (в 30 верстах на юго-восток от Лавры), а в 1380 (в 40 верстах от Лавры и на северо-запад от нея) другой Дубенский-Успенский, в память Куликовской битвы. В Коломне был им построен монастырь Голутвенский в честь Богоявления Господня: Во все эти монастыри он поставил настоятелями своих учеников.

Несколько знаменитых монастырей в разных местах Руси было воздвигнуто его учениками. Один из учеников, Павел, происходивший из знатного московского рода, по благословению Сергия удалился из Троицкого монастыря в дремучий Комельский лес на реке Грязовице и долгое время жил «в липовом дупле на подобие птицы», а потом перешел на реку Нурму (Вологодской губернии) и там основал Обнорскую обитель. Другой ученик Сергия, Аврамий, с его благословения основал четыре монастыря близ Галича (Костромской губернии): Успенский на Озере, Поясоположенский, Покровский чухломской и Собора Богоматери на реке Биче. В тех же местах, после смерти Сергия, в 40 верстах от Галича, ученик его Иаков основал Железноборский Предтеченский монастырь. Ученик Сергия Мефодий основал Николаевский монастырь на реке Песноше (в 15 верстах от Дмитрова). После смерти Сергия, один из любимых учеников его Савва, бывший несколько лет преемником Сергия на игуменстве в Троицком монастыре, вышел оттуда и основал свой собственный монастырь на горе Стороже (в Звенигородском уезде), который сделался одним из уважаемых на Руси монастырей под именем монастыря Саввы Сторожевского. Св. Димитрий Прилуцкий, хотя не был учеником св. Сергия, но, живя в Переяславской Горицкой обители, приходил беседовать с Сергием и с его благословения удалился на север, где близ Вологды основал монастырь Прилуцкий, который сделался рассадником монашеского житья в северо-восточных странах. Собеседником Св. Сергия был также знаменитый Стефан, просветитель Перми. Об отношениях его к Сергию осталось такое предание: когда Стефан ехал из Перми в Москву мимо Троицкого монастыря, хотя вдалеке от него, то поклонился в ту сторону, где был монастырь. Сергий сидел тогда за трапезой и, будучи прозорлив, встал и поклонился в ту сторону, где тогда находился Св. Стефан. В память этого события до сих пор в Троицкой Лавре остался обычай братии вставать с места после третьей перемены кушанья за трапезой.

Из Сергиевых учеников мы укажем на Ферапонта и в особенности на Кирилла Белозерского; оба они были основателями монашества в пустынных северных краях, соседних с Белоозером. Первый основал монастырь Ферапонтов, второй – Кирилло-Белозерский монастырь, приобревший особенную знаменитость в XV и XVI в., славный своею богатою библиотекою. Ученики Кирилла Белозерского были в свою очередь важными распространителями монашества. Таковы были между прочими Дионисий Глушицкий и Корнилий Комельский, основатели монастырей в диких вологодских странах. Не говорим уже о многих других, которые, не будучи учениками Сергия или его учеников, были возбуждаемы его примером и всеобщим распространившимся стремлением к основанию монастырей в пустынных странах.

Сергий скончался, по некоторым известиям, в 1392 году, а по некоторым – в 1397 году. Последнее вероятнее, так как он, говорят, дожил до 78 лет. Непосредственным преемником его был Никон, а за ним Савва Сторожевский, о котором было говорено выше.

Основанная Сергием Троицкая обитель осталась до сих пор первенствующею среди всех других, построенных как им и его учениками, так и прследующими основателями монастырей. Великие князья и цари имели обычай ежегодно ездить к Троице на праздник Пятидесятницы, и, кроме того, считали долгом отправляться туда перед каждым важным делом, нередко пешком, и просить содействия и заступничества чудотворца Сергия. Великие события Смутного времени в особенности возвысили историческое значение Троицкой Лавры.

Соловецкие чудотворцы Савватий и Зосима

Стремление к основанию новых монастырей путем отшельничества направилось в XV столетии на крайний север. Обители возникали за обителями, передавая в грядущие поколения память о святости и подвигах своих основателей. Но ни одна из обителей того времени не достигла такого важного значения для русского народа, как Соловецкая. Основание её относится к половине XV века.

На севере Руси, при немноголюдном и рассеянном населении, возник обычай в некоторых деревнях строить деревянные часовни с образами, где народ молился за неимением церквей. Иногда в такую часовню приезжал издалека священник или иеромонах со Святыми Дарами, исповедывал и причащал народ. Близ такой часовни обыкновенно проживал какой-нибудь благочестивый старец, внушавший к себе уважение своим постничеством и благочестием. У одной из такйх часовен при устье реки Выга, на месте, называемом Сороки, жил старец по имени Герман, который прежде бывал на Белом Море и знал Соловецкий остров или Соловки, куда жители поморья приезжали летом ловить рыбу. К этому старцу, после многих лет его уединенной жизни, прибыл другой старец. Назывался он Савватий. Происхождение его неизвестно. Он давно уже постригся в Кирилло-Белозерском монастыре, но недовольный житием тамошних монахов, ушел на каменистый остров на Ладожском озере, где существовала уже Валаамская обитель, в которой иноки отличались чрезвычайным постничеством и терпением в лишениях. Савватий пожил там несколько времени и задумал, по примеру многих подвижников, уйти в совершенное уединение и вести «безмолвное» житие. Он направился к северу и сошелся с Германом. Узнавши от него о Соловецком острове, он подал ему мысль идти вдвоем на отшельнический подвиг. Старцы отправились туда на лодке и, достигши Соловецкого острова, построили себе хижину на версту от моря, близ озера, богатого рыбою. До тех пор на Соловки только наезжали временно рыбаки, но теперь два семейства с поморья близ Кеми, узнавши, что на Соловках поселились постоянные обитатели, вздумали основаться рядом с отшельниками близ озера. Это было не по душе старцам и впоследствии сложился такой рассказ: один раз в воскресение Савватий вместе с Германом отправлял всенощную и вышел покадить крест, который они воздвигли близ озера. Вдруг услышал он женский вопль, сказал Герману, а Герман, пошедши по голосу, увидел плачущую женщину. Это была жена одного из поселившихся на острове рыбаков. «Мне – говорила она – встретились двое светлых юношей и сказали: сойдите с этого места. Бог устроил его для иноческого жития, для прославления имени Божьего. Бегите отсюда, а не то – смерть вас постигнет». После этого рыбаки удалились с острова и уже никто не осмеливался заводить поселения на Соловках. Через несколько времени, однако, старцы оставили Соловецкий остров один за другим. Сначала Герман отошел на реку Онегу, а потом Савватий отправился на устье Выга к часовне, куда в это время прибыл один игумен, ездивший со Святыми Дарами по деревням. Савватий причастился Св. Таин и на другой день скончался. Причастивший его игумен и какой-то новгородец Иван, ездивший по торговым делам и случайно попавший сюда, похоронили его.

Между тем, Герман перешел на устье реки Сумы и там поселился. Туда пришел к нему новый подвижник. Это был Зосима, сын богатых земцев (собственники земельных участков) Гаврила и Марии, из селения Толвуй, на берегу Онежского озера. Будучи еще молодым, он лишился родителей и роздал нищим все свое имение, а сам обрек себя на пустынное житье. Скитаясь по северным странам, он нашел Германа, и услышавши от него о Соловецком острове, уговорил его опять идти с ним туда. Они обходили остров; у Зосимы явилась мысль основать тут со временем монастырь. Они выбрали место близ озера, неподалеку от морского берега, построили келью, ловили рыбу и молились Богу. Мало-помалу начали приходить к ним еще такие же труженики, строили кельи и также занимались рыбною ловлею. Наконец, когда число их увеличилось, они построили деревянную церковь во имя Преображения Господня, отправили одного из своей среды в Новгород к архиепископу Ионе просить у него антиминс, церковную утварь для новой церкви, и просили назначить им игумена для обители. Зосима принял монашество. Двое игуменов, посланных один за другим из Новгорода, не ужились на пустынном острове. Потом братия упросила Зосиму принять игуменство. Он долго отрекался, наконец, отправился в Новгород и был рукоположен. Тогда многие из новгородских бояр пожертвовали в новый монастырь серебряные сосуды, богатые церковные ризы и съестные припасы. Вскоре монастырь начал входить в славу, именно потому, что был основан в таком необитаемом месте, которое казалось неприступным. В монастырь стали стекаться богомольцы, давать вклады, а Зосима отличался гостеприимством и этим еще более привлекал посетителей. Через несколько времени сооружена была новая, более пространная церковь Преображения, а потом другая – Успения. Вспомнили они тогда Савватия; Зосима слышал о нем от Германа, но никто не знал, где он похоронен, как неожиданно Кирилло-Белозерский игумен известил их об этом, узнавши о кончине Савватия от того новгородца Ивана, которому случилось похоронить Преподобного. Сам Зосима отправился на Выг, отрыл тело Савватия и перевез в Соловки. Говорили, что мощи Св. Савватия не только оказались нетленными, но источали из себя благовонное миро.

Монастырь не избег столкновений; монастырь считал остров, на котором находился, своим достоянием, а, жители поморья, привыкшие приезжать временно на остров для рыбной ловли, продолжали свои посещения. В числе посетителей, оспаривавших монастырское достояние, были люди знаменитой посадницы Марфы Борецкой. Зосима сам отправился в Новгород хлопотать у веча о грамоте на неприкосновенность владений острова, являлся по этому делу к владыке и к разным важнейшим лицам. Когда он пришел к боярыне Марфе жаловаться на её людей, она не приняла его и велела прогнать. Тогда Зосима покачал головою и сказал сопровождавшим его ученикам: «Вот наступают дни, когда на этом дворе исчезнет след жителей его и затворятся двери дома сего и уже никогда не отворятся, и будет двор этот пуст». Тем временем владыка выхлопотал ему грамоту на владение островом за печатями: владыки, посадника, тысячского и пяти концов Великого Новгорода. Бояре щедро одарили соловецкого игумена. Тогда раскаялась и Марфа. «Я напрасно на него гневалась, – сказала она. – Мне наговорили, что он мою отчину отнимает». Она послала просить прощения у Зосимы и умоляла прибыть к ней в дом на обед. Преподобный согласился.

Марфа по этому поводу устроила пир и назвала гостей. Она встречала Преподобного с большим уважением, принимала от него благословение вместе с сыновьями и дочерьми. Марфа посадила Зосиму на первое место. Вдруг, посреди пира, Зосима взглянул на шестерых бояр, сидевших за столом, затрепетал и заплакал. Можно было понять, что он видел что-то страшное. Он более не принимал пищи. По окончании стола Марфа еще раз просила у него прощения, завещала ему молить Бога за нее и за детей, поднесла ему дары и пожертвовала на монастырь свою деревню на реке Суме. Зосима простил Марфу, благодарил ее, но был очень грустен.

По выходе из дома Марфы, один ученик, по имени Даниил, спросил его: «Отче 1 что значит, что ты, взглянувши на бояр, ужасался, плакал и не вкушал пищи?»

«Я видел страшное видение – сказал Зосима. – Шестеро этих бояр сидели за трапезою, а голов на них не было; и в другой раз я взглянул на них и то же увидел; и третий раз взглянул – и все то же. С ними сбудется это в свое время; ты сам еще увидишь это, но никому не разглашай неизреченных судеб Божиих!»

Один из обедавших у Марфы бояр, по имени Памфилий, пригласил Зосиму к себе на другой день обедать. Он также заметил смущение Зосимы. Он спрашивал Зосиму о причине. И ему открыл преподобный тайну видения. Памфилий принял иночество, убегая от беды, угрожавшей Великому Новгороду. Через несколько времени, в уединенную обитель Зосимы дошли страшные вести. Новгородцы, защищавшие свою свободу, были поражены на Шелони; бояре, сидевшие с ним за столом у Марфы, были обезглавлены. Прошло еще несколько лет. Зосима, чуждый всего земного, ослабевал и уже заблаговременно сделал себе гроб; новая, еще страшнейшая весть возмутила его покой: Великий Новгород лишился своей самостоятельности; его богатства были ограблены; владыка Феофил был низложен; множество бояр и житьих людей, лишившись своего достояния, были взяты в неволю и отправлены в чужую землю. В числе их отвезли из Новгорода в оковах боярыню Марфу с детьми. Пророчество Зосимы сбылось: запустел её двор, и пропал след его обитателей.

Недолго пережил Зосима горе, постигшее Новгород в начале 1478 года. В тот же год, 17-го апреля, он скончался, завещавши братии мир и соблюдение устава, назначивши после себя игуменом одного из братии, по имени Арсений.

Зосима был погребен за алтарем церкви Преображения, и гроб его сделался предметом поклонения благочестивых людей. Составилась целая книга о чудесах Зосимы.

Монастырь его всегда имел важное значение в истории. Он был распространителем христианства между поморскими язычниками. В половине XVI века игумен Филипп Колычев, впоследствии бывший митрополитом при Иване Грозном, построил в Соловецком монастыре каменные здания и своими стараниями привел хозяйство острова, в замечательно цветущее состояние. При царе Феодоре Соловецкий монастырь был обнесен крепкими каменными стенами и бойницами. При Алексее Михайловиче Соловецкий монастырь играл важную роль в истории раскола: в нем старообрядцы долго защищались от царских войск.

По своей отдаленности от средоточия государства, этот монастырь постоянно был местом заключения опальных. Но, тем не менее, благодаря щедрости царей и частных лиц, Соловецкий монастырь всегда отличался богатством и гостеприимством к многочисленным богомольцам, стекавшимся в него ежегодно со всех концов России. Имена Савватия и Зосимы сделались одними из особенно известных и уважаемых всем русским народом. Неизвестно почему, в народном благочестии оба эти святые считаются покровителями пчеловодства.

Преподобный Нил Сорский и Вассиан князь Патрикеев

Тогда как еретическое направление, начавши нападками на злоупотребления в иерархии, дошло, наконец, до отрицания основных начал веры, в недрах строго верного догматам православия явилось направление, расходившееся с усвоенным на Руси складом религиозных воззрений. Направление это преимущественно нашло себе приют и развилось в северном крае, соседнем Белоозеру, отчего последователи его в XVI столетии носили название белозерских или заволжских старцев. Первым представителем этого направления был преподобный Нил Сорский. Родилсй он в 1433 году. Жизнь его чрезвычайно проста и несложна. Родители его нам неизвестны; знаем только, что мирское прозвище его было Майков, и сам он называет себя поселянином. В юности он постригся в Кириллобелозерском монастыре и, проживши там несколько времени, отправился странствовать на Восток, вместе с другом своим Иннокентием Охлябининым; пробыл, между прочим, несколько лет на Афоне, изучил, как показывают его сочинения, греческий язык, основательно познакомился с творениями св. отцов и со многими произведениями духовной литературы. После многих лет странствования, он воротился в Кириллобелозерский монастырь, но не ужился там. Его поэтическая натура не могла довольствоваться тем господством внешности, которое он встречал в русском монашестве и вообще в русском благочестии. Он удалился за пятнадцать верст от монастыря, к реке Соре, соорудил себе часовню и келью, а потом, когда к нему сошлось несколько братий, построил церковь. Таким образом, основалось монашеское товарищество, но совсем на других началах, чем все русские монастыри. Нил взял себе за образец так называемое «скитское житье», существовавшее в некоторых местах на востоке, но неизвестное до той поры на Руси. В своих сочинениях Нил изложил сущность отшельничества по своим понятиям1. Нил имеет в виду одних только монахов; до мира ему нет дела. В своем послании к князю Вассиану он представляется человеком, который пришел к убеждению, что в мире все обманчиво и не стоит того, чтобы дорожить им. «Мир – говорит он – ласкает вас сладкими вещами, после которых бывает горько. Блага мира только кажутся благами, а внутри исполнены зла. Те, которые искали в мире наслаждения, все потеряли: богатство, честь, слава – все минет, все опадет, как цвет. Того Бог возлюбил, кого изъял от мира (то есть – в иночество)». Но иноческий идеал у Нила внутренний, а не внешний. Все внешнее благочестие у него занимает место еще менее, чем второстепенное. Цель инока – внутренняя переработка души. Нил опирается на слова св. Варсонофия: если внутреннее делание не поможет человеку, напрасно он трудится во внешнем. Тогда как другие подвигоположники для спасения души предписывают продолжительное моление, пост, всяческое изнурение плоти, Нил не придает этому никакого значения без внутреннего духовного подвига. «Напрасно – говорит он – думают, что делает доброе дело тот, кто соблюдает пост, метание, бдение, псалмопение, на земле лежание – он только согрешает, воображая, что все это угодно Богу. Чтение молитв и всякое прилежное богослужение не ведет само по себе к спасению без внутреннего делания», и для этого у Нила есть готовая опора в словах апостола Павла: лучше пять слов сказать умом, нежели тьму слов языком. «Тот не только не погубляет своего правила, кто поставит всякие псалмопения, каноны и тропари, и все свое внимание обращает на умственную молитву, тот еще более умножает его». Пост у Нила есть только воздержание и умеренность. Всякий богоугодный человек может вкушать всякую хорошую пищу, но только с воздержанием. Кто с разумом вкушает и с разумом удаляется от пищи, тот не грешит... «Лучше – говорит он – с разумом пить вино, чем пить глупо воду. Если человек замечает, что та или другая пища, утучняя его тело, возбуждает в нем дурные наклонности, воспитывает в нем сластолюбие, он должен удаляться от неё; а если тело требует поддержки, то он должен принимать всякую пищу и питье, как целебное средство. Безмерный пост и пресыщение равным образом предосудительны» … «Но – говорит Нил – безмерный пост и безмерное воздержание приносят еще более вреда, чем ядение до сытости». Заглядывая в человеческую душу, Нил понял, что исполнение внешних подвигов благочестия ведет к тщеславию, самому ненавистному для него греху. Весь монашеский подвиг у него сосредоточивается на «умном делании», которое есть не что иное, как борьба с дурными помыслами, которых он насчитывает восемь (чревообъядение, блуд, сребролюбие, гнев, печаль, уныние, тщеславие и гордость). Всякий помысел незаметно входит в душу, и это называется у него «прилогом». Если человек останавливается над дурным помыслом – это «сочетание»; если человек склоняется в пользу его – это «сложение». Если помысел овладевает душою – такое состояние называется у него «пленением», а если человек совершенно и надолго предается ему – это страсть. В этих-то различных состояниях души следует иноку вести с собою внутреннюю борьбу, стараясь более всего пресекать влияние дурных помыслов в самом их зародыше; победа над помыслами приводит к высочайшему, блаженному, спокойному состоянию души и приближает к божеству. Нил представляет в самом поэтическом образе такое состояние души, подкрепляя свое описание выписками из разных греческих сочинений о созерцательной жизни. Он требует, чтобы монах постоянно читал священное писание и духовные сочинения и руководствовался ими. «Ничего – пишет он Вассиану – не твори без свидетельства писания. Так и я, когда что хочу делать, то прежде поищу в божественных писаниях, и если не найду согласия моему разуму в начинаемом деле, отлагаю его до тех пор, пока найду; а когда найду, то с благодатью Божиею смело приступаю к делу; сам собою я ничего не смею творить: я невежда и поселянин».

Сообразно с таким взглядом на значение иночества, Нил составил и свой устав скитского жития. В церкви было три способа иноческой жизни: общежитие, скитское житие и совершенное уединение. Общежитие господствовало во всех русских монастырях и довело до таких злоупотреблений, с которыми Нил не мог помириться. Уединенное житье годилось только для немногих. Напротив, тот, кто не вполне отрешился от всяких страстей, по мнению Нила, приобретает в уединении только злобу и воспитывает внутри себя пороки, которые тотчас проявятся наружу, как отшельник войдет в общение с людьми. «Аспид, ядовитый и лютый зверь, – говорит Нил, – укрывшись в пещере, остается все-таки лютым и вредным. Он никому не вредит, потому что некого кусать ему, но он не делается добронравным оттого, что в пустынном и безлюдном месте не допускают его делать зла: как только придет время, он тотчас выльет свой сокровенный яд и покажет свою злобу. Так и живущий в пустыне не гневается на людей, когда их нет; но злобу свою изливает над бездушными вещами: над тростью, зачем она толста или тонка, на тупое орудие, на кремень, нескоро дающий искру. Уединение требует ангельского жития, а неискусных убивает». Третий род жития, скитский, состоял в том, что иноки поселялись вдвоем или втроем, питались и одевались от трудов собственных рук, каждый по своим заработкам и друг друга поддерживали во внутренней борьбе и «умном делании»; такой способ жизни Нил считал самым удобным для той цели, которую он видел в монашестве. Скит мог состоять из нескольких особых келий, где жило отдельно по два или по три пустынника. Из среды их избирался ими же настоятель; но он был не более, как руководитель, к которому они добровольно обращались. Нил позволял принимать подаяния только в самом незначительном размере, и притом в случае крайней нужды или болезней. Недвижимое имущество и капиталы никак не могли быть достоянием скита, так как в ските не было никакого общего имения. Церковь в ските отнюдь не должна была иметь никаких богатств и украшений; серебро, золото изгонялось из неё строго. «Лучше бедным помогать, тем церкви украшать», говорил Нил. Хотя находились многие, желавшие присоединиться в скит преподобного Нила, но он принимал их с большим выбором и охотно отпускал из скита, так что в его ските, даже после его смерти, оказалось не более двенадцати старцев. Женщинам не дозволялось входить в скит. Нелюбовь Нила к роскоши была так велика, что по смерти его составилось такое предание: когда царь хотел построить в его пустыни каменную церковь, то преподобный явился во сне и не приказал строить каменной церкви, а велел воздвигнуть деревянную.

С такими понятиями естественно было Нилу сделаться противником Иосифа Волоколамского и заявить протест против любостяжания монахов и монастырских богатств. Великий князь Иван уважал старца Нила и призывал на соборы. В 1503 году, в конце бывшего тогда собора, Нил сделал предложение отобрать у монастырей все недвижимые имущества. По его воззрению, вообще только то достояние и признавалось законным и богоугодным, которое приобреталось собственным трудом. Иноки, обрекая себя на благочестивое житье, должны были служить примером праведности для всего мира; напротив, владея имениями, они не только не отрекаются от мира, но делаются участниками всех неправд, соединенных с тогдашним вотчинным управлением. Так поставлен был вопрос о нестяжательности. Ивану III было по душе такое предложение, хотя из своекорыстных побуждений Иван Васильевич распространял вопрос о владении недвижимым имением не только на монастырские, но даже на архиерейские имущества. Собор, состоявший из архиереев и монахов, естественно вооружился против этого предложения всеми силами и представил целый ряд доказательств законности и пользы монастырской власти над имениями, доказательств, составленных, главным образом, Иосифом Волоцким. В его сочинении указывалось на то, что монастыри на собственные средства содержат нищих, странников, совершают поминовение по тем, которые давали вклады, и потому для них нужны свечи, хлеб и ладан; автор приводил примеры из Ветхого Завета, из византийских законов, из соборных определений; вспоминал о том, что русские князья, начиная с самых первых, давали в монастыри вклады, записывали села и, наконец, приводил самые убедительные доказательства, что, если за монастырями не будет сел, то нельзя постригаться в них знатным и благородным людям, а в таком случае неоткуда будет взять на Руси митрополитов и прочих архиереев. Собор взял верх. Иван ничего не мог сделать против его решения. С этих пор Иосиф сделался отъявленным и непримиримым врагом Нила. К вопросу о монастырских имуществах присоединился вопрос об еретиках. Нил, сообразно своему благодушию, возмущался жестокими мерами, которые проповедывал Иосиф против еретиков, в особенности же тем, что последний требовал казни и таким еретикам, которые приносили покаяние. Тогда, конечно, с ведома Нила, а может быть, и им самим, написано было от лица белозерских старцев то Остроумное послание, обличавшее Иосифа, о котором мы говорили в биографии Геннадия. Иосиф разразился обличительным посланием против Нила, укорял его и его последователей в мнениях, противных православию, в том, что он, сострадая еретикам, называет их мучениками, не почитает и хулит древних чудотворцев русских, не верует их чудесам, научает монахов чуждаться общежительства, не велит заботиться о благолепии церквей и украшать иконы златом и серебром. Таким образом, Иосиф хотел дать Преступный смысл тому предпочтению, которое оказывал Нил внутреннему благочестию перед внешним. Иосиф обвинял Нила в неуважении к чудотворцам, на том основании, что действительно Нил, как и его ученики, опираясь на сочинения древних святых отцов, особенно на Никона Черной Горы, вооружался против ханжей, распускавших известия о ложных чудесах, знамениях и сновидениях. В своем (неизданном до сих пор) коротком сочинении «О мнимых кружающих» (т. е. шатающихся), Нил обличал тех бродяг, в виде монахов, которые всюду скитались и нагло надоедали домохозяевам своим попрошайством. Этим задевались вообще старцы, ходившие из монастырей за милостынею, и игумены, выпрашивавшие от сильных мира сего разных вкладов и даяний. Кроме того, Нил подавал повод к толкованию в худую сторону его поступков и тем, что относился критически к разным житиям святых и выбрасывал из них то, что считал позднейшею прибавкою. Нил не отвечал своим врагам и скоро потом скончался (1508 г.). Но за него вел ожесточенную письменную борьбу с Иосифом его ученик, князь Патрикеев, инок Вассиан, бывший боярин Василий Иванович, постриженный насильно Иваном Васильевичем, прозванный Косым, внук сестры великого князя Василия Димитриевича. Находясь в КириллоБелозерском монастыре, он познакомился с Нилом и предался его учению. Великий князь Василий Иванович перевел его в Симонов монастырь и очень уважал его за ученость и нравственную жизнь. Вассиан оставил несколько любопытных сочинений, направленных против Иосифа и монашеских злоупотреблений своего времени, преимущественно против любостяжания. Верный основным взглядам своего наставника Нила, Вассиан за исходную точку зрения на монашеское благочестие принимает то правило, что для разумеющих истину благочестие познается не в церковном пении, не в быстром чтении, не в псалмах, тропарях и гласах, а в умилении молящихся, в изучении божественных пророков, евангелистов, апостолов, творений святых отцов и в согласном с учением Христа образе жизни. Обладание селами влечет монахов к порокам, противным духу евангельскому. «Входя в монастырь, – говорил он, – мы не перестаем всяким образом присваивать себе чужое имущество. Вместо того, чтобы питаться от своего рукоделия и труда, мы шатаемся по городам и заглядываем в руки богачей, раболепно угождаем им, чтобы выпросить у них село или деревеньку, серебро или какую-нибудь скотинку. Господь повелел раздавать неимущим, а мы, побеждаемые сребролюбием и алчностью, оскорбляем различными способами убогих братий наших, живущих в селах, налагаем на них лихву на лихву, без милосердия отнимаем у них имущество, забираем у поселянина коровку или лошадку, истязуем братий наших бичами, или прогоняем их с женами и детьми из наших владений, а иногда предаем княжеской власти на конечное разорение. Иноки, уже поседелые, шатаются по мирским судилищам и ведут тяжбы с убогими людьми за долги, даваемые в лихву, или с соседями за межи сел и мест, тогда как Апостол Павел укорял коринфеян, людей мирских, а не иноков, за то, что они ведут между собою тяжбы; поучал их, что лучше было бы им самим сносить обиды и лишения, чем причинять обиды и лишения своим братьям. Вы говорите, что благоверные князья дали вклады в монастыри ради спасения душ своих и памяти родителей, и что, давши, сами они уже не могут взять обратно данное из рук Божиих. Но какая польза может быть благочестивым князьям, принесшим Богу дар, когда вы неправедно устраиваете их приношение: часть годовых сборов с ваших имений превращаете в деньги и отдаете в рост, а часть сберегаете для того, чтобы во времена скудости земных произведений продать по высокой цене ? Сами богатеете, обжираетесь, а работающие вам крестьяне, братья ваши, живут в последней нищете, не в силах удовлетворить вас тягостною службою, изнемогают от лихвы вашей и изгоняются вами из сел ваших нагие и избитые! Хорошее воздаяние даете вы благочестивым князьям, принесшим дар Богу! Хорошо исполняете вы заповедь Христову не заботиться об утреннем дне!» … Иосиф написал очень строгий устав для своего монастыря, и во взбежание того, чтобы монахов не обвинили в занятиях мирскими делами, постановил, чтобы все управление и расправы над монастырскими подданными происходили не в самом монастыре. Вассиан, делая намек на это распоряжение, громит противника такими словами: «отвергшись страха Божия и своего спасения, повелевают нещадно мучить и истязать не отдающих монастырские долги, только не внутри монастыря, а где-нибудь за стенами, перед воротами! ... По-ихнему, казнить христианина вне монастыря– не грех! О, законоположитель! или лучше назвать тебя – законопреступник! Если считаешь грехом внутри монастыря мучить братию свою, то и за монастырем также грех! Область Бога, почитаемого в монастыре, не ограждается местом. Все концы земли в руках Его. Откуда же взял ты власть нещадно мучить братий, а особенно неправедно? Какой же ты хороший хранитель евангельской заповеди и апостольских правил!».

Вассиан, поражая современные монастыри, касался и святителей. Правда, он предоставлял им, сообразно священным правилам соборов, некоторые «движимые и недвижимые стяжания», но приводил в пример древних святых иерархов, отличавшихся нестяжательностью, и, между прочим, Василия Великого, который сказал грозившему ему императорскому чиновнику: «Что ты можешь взять у меня, кроме бедных одежд и книг моих, для тебя ненужных; а в них вся моя жизнь!» В противоположность этим примерам, Вассиан изображал современных ему святителей так: «Наши же предстоящие, владея множеством церковных имений, только и помышляют о различных одеждах и яствах; о христианах же, братиях своих, погибающих от мороза и голода, не прилагают никакого попечения; дают бедным и богатым в лихву церковное серебро, а если кто не в состоянии платить лихвы, не покажут милости бедняку, а до конца его разорят. Вот сколько нарядных батогоносных слуг стоят перед ними, готовые на мановение владык своих! Они бьют, мучат и всячески терзают священников и мирян, ищущих суда перед владыками». По мнению Вассиана, монахи, как люди, отшедшие от мира, должны жить в молитве и уединении, питаясь исключительно от трудов рук своих, а святительские имения должны быть управляемы экономами, и доходы с них, кроме отлагаемого на содержание святителей, и то с согласия всего собора духовенства, должны идти на приют сиротам, вдовам, калекам и на выкуп пленных.

Эти обличения вызывали со стороны Иосифа, а потом, после смерти его, со стороны его последователей, не менее горячие опровержения2, в которых старались уличить Вассиана в ереси. Вассиан снова писал против них, опровергал их доводы, пункт за пунктом, между прочим, касаясь и давнего вопроса относительно преследования еретиков. Очевидно, остерегаясь раздражить великого князя, он не осмеливался отрицать власти государя казнить нераскаянных еретиков, но горячо стоял за тех из еретиков, которые приносили покаяние, смело называл таких казненных мучениками; впрочем, и относительно милосердия над еретиками вообще приводил, по возможности, места из древних духовных сочинений. «Что же, – писал он, – по-вашему и блаженный Иоанн Златоуст достоин осуждения, когда он возобновляет смерть еретиков, опираясь на притчи о плевелах? Он сказал вот что: «не следует убивать еретика, потому что от этого вводится в мир бесконечная вражда. Если вы поднимете оружие и начнете убивать еретиков, то неизбежно погубите вместе с ними и многих святых людей. Притом же самые плевелы могут обратиться в пшеницу». И в другом месте он же говорит: «Не следует стеснять еретиков, заушать их и ссылать».

Преследуя свою любимую идею о монастырских вотчинах, Вассиан обратил внимание на Кормчую книгу или Номоканон – свод церковных законоположений, к которым присоединялись разные гражданские законы Византийской империи, а также и русские статьи. От разных дополнений естественно вошли в Кормчую разные противоречия. Вассиан заметил это относительно занимавшаго его вопроса. В одних правилах запрещалось инокам держать села, в других – дозволялось. Вассиан доложил об этом митрополиту Варлааму и духовному собору и говорил: «чему же верить, и как разрешить, когда в святых правилах есть супротивное Евангелию и Апостолам?» Митрополит Варлаам дал благословение Вассиану составить новый свод правил, но с условием ничего не выкидывать. Вассиан выбрал один сербский список Кормчей, в котором было менее статей, благоприятствовавших защитникам монастырских вотчин, а потом, сощедшись с приехавшим тогда в Россию ученым Максимом Греком, сделал сличение с греческим подлинником и нашел неправильности в славянском переводе (состоявшие, между прочим, в том, что словом «села», под которым разумелись населенные местности, переведено было то, что соответственно означало «угодья», т. е. пашни, поля, виноградники и т. д.). Это было в 1518 году. Вассиан приложил к своей Кормчей так называемое «Собрание», направленное против своих противников. Кормчая была поднесена самому великому князю. Василий Иванович ласкал Вассиана, однако не делал никакого шага в его духе. Правда, присвоение богатых монастырских имений было соблазнительно для верховной светской власти; но Василий соображал, что, обогатившись временно захватом имений, он потеряет нравственную поддержку со стороны большинства духовенства. Притом же «осифляне», ратовавшие о сохранении монастырских имений, отличались угодливостью светской власти и готовностью поддерживать самовластные стремления московского государя, тогда как их противники показывали более или менее нерасположение к той безусловной власти, которая не знает нигде себе предела3.

Наступило важное в свое время событие – развод великого князя. Василий обратился за разрешением к духовенству. Митрополита Варлаама уже не было. Василий не любил его за то, что он во все вмешивался, давал советы и хлопотал за опальных. Он удалил Варлаама. Место его заступил Даниил из волоколамских игуменов, ученик Иосифа Волоцкого. Этот «осифлянин», взявши себе за правило ни в чем не противоречить власти, а восхвалять все, что от нее исходит, беспрекословно одобрил желание Василия; но когда великий князь спросил о том же Вассиана, то бывший боярин смело сказал государю: «ты мне, недостойному, даешь такое вопрошение, какого я нигде в священном писании не встречал, кроме вопрошения Иродиады о главе Иоанна Крестителя». Он доказывал великому князю несообразность его намерения с евангельскими и апостольскими правилами.

Сделалось не так, как говорил Вассиан, а так, как хотел князь, и как одобрили «осифляне».

Василий был осторожен и не мстил тотчас тем, на кого был недоволен; ему не хотелось, чтобы все видели и понимали, за что он мстит; в таком случае, Василий откладывал мщение до возможности придраться к чему-нибудь другому. Уже Максим Грек был обвинен в порче книг и сослан в Волоколамский монастырь. Вассиан оставался пока в покое. Между тем, после своего второго брака, Василий окончательно стал на сторону «осифлян». Не имея долго детей от второй жены, великий князь беспрестанно ездил по монастырям, давал вклады и жаловал имения. Его расположение к партии «осифлян» еще более увеличилось, когда беременность Елены приписана была чудотворной силе Пафнутия Боровского, у которого в монастыре Иосиф Волоцкий принял пострижение и где он был некоторое время преемником Пафнутия. Благодаря монашеским молитвам, Василий, наконец, получил то, чего так долго желал: у него родился сын Иван. Вскоре после того, в 1531 году, Вассиан был предан соборному суду под председательством его заклятого врага, митрополита Даниила, одновременно со вторичным судом над Максимом Греком. Тогда ему пришлось поплатиться за все свои спорные писания, за все смелые речи, произнесенные десять или даже двадцать лет тому назад. И обвинителем, и судьею Вассиана был Даниил, во всем угождавший мирскому властелину.

«Ведомо ли тебе, – сказал Даниил, – великая книга, священные правила апостольские и отеческие, и семи вселенских соборов, и поместных, и градских законов, к ним присоединенных? Этой книги никто не смел поколебать от седьмого собора до русского крещения, а в нашей Русской Земле эта книга более пятисот лет содержит соборную церковь и все православное христианство просвещает и спасает; от равноапостольного Владимира до нынешнего царя Василия, она была непоколебима и неразрушена; все святые по тем правилам жили и спасались, и людей учили. А ты дерзнул: ты малую часть из этой книги, угодную твоему малоумию, написал, а иное все разметал. Ты не апостол, не святитель, не священник. Как смел ты дерзнуть на это?»

«Меня, – отвечал Вассиан, – побудил на это митрополит Варлаам с освященным собором».

Он сослался на трех свидетелей архиереев, из которых двух уже не было на свете4, а третий, Крутицкий епископ Досифей, спрошенный митрополитом, показал, что Вассиан лжет: митрополит ему не приказывал, и епископы не были ему советниками.

«Волен Бог, да ты, господин митрополит», сказал тогда Вассиан.

«Ты, – говорил митрополит, – в своих сотворениях написал, что в правилах есть противное Евангелию, Апостолу и святых отец жительству: ты писал и говорил, что правила писаны от диавола, а не от Святаго Духа, называл правило – кривилом, а чудотворцев – смутотворцами за то, что они дозволяли монастырям владеть селами и людьми».

«Я, – сказал Вассиан, – писал о селах: в Евангелии не велено держать сел монастырям».

Митрополит велел ему прочитать ряд доводов и примеров, свидетельствующих о том, что дозволялось монастырям держать села, и святые мужи их держали.

Вассиан сказал: «если они и держали, то пристрастия к ним не имели».

«А почему же ты нынешних чудотворцев считаешь пристрастными?» – спросил митрополит.

«Я не знаю, были ли они чудотворцы», – отвечал Вассиан.

Митрополит продолжал: «от семи соборов и до ныне не бывало в священных правилах эллинского учения; а ты написал в своих правилах эллинских мудрецов: Омира, Аристотеля, Филиппа, Александра, Платона».

«Я этого не помню, зачем написал, – сказал Вассиан: – если что не гораздо, исправь».

Митрополит укорял его за то, что он писал, будто божественное писание и священные правила называют отступниками тех, которые, будучи иноками, не хранят своего обещания не держать сел и не владеть ими.

«Ты, – говорил митрополит, – оболгал тем божественное писание и священные правила».

«Я писал себе, на воспоминание своей душе, – сказал Вассиан, – но тех не похваливаю, что села держат».

После того митрополит стал придираться к разным опискам, чтобы обвинить Вассиана в явно еретических мнениях.

«У тебя, – говорил митрополит, – в правилах приведено правило Кирилла Александрийского: „Аще кто не нарицает Пречистую Деву Марию, да будет проклят“ и вместо: не нарицает, сказано: нарицает».

Вассиан на это сказал:

«Я Госпожу Богородицу не хулю; верно, писец описался».

Подобно тому указано было на житие св. Богородицы Метафраста, переведенное Максимом Греком, где также от неисправности в переписке оказались такие ошибки, которые давали еретический смысл написанному. Поставленный на очную ставку монах (Вассиан Рушанин) обличал Вассиана, будто он, вместе с Максимом Греком, об этих ошибках сказал: «так и надобно».

Вассиан на это сказал: «я этого не говорил; он лжет на меня».

«Ты, – продолжал митрополит, – живучи в Симонове, в разговоре с одним старцем, назвал Христа тварию, а когда тебе старец сказал: святые отцы на всех соборах Святым Духом писали, ты ответил: диавольским духом они писали, а не святым».

«Никогда этого я не говорил – сказал Вассиан – покажи мне того старца, который на меня наговаривает».

«Ты говорил со старцем Иосифова монастыря» – сказал Даниил.

«У меня, – отвечал на это Вассиан, – не бывали в келье старцы Иосифова монастыря: я их к себе не пускаю; мне до них дела нет».

Тут митрополит указал на одного старца, по имени Досифея.

«Досифей старец великий, добрый; он у меня в келье бывал не раз», – сказал Вассиан.

Этот «великий, добрый старец» явился обличителем Вассиана, показывал, будто Вассиан называл Христа тварию и говорил: святые отцы писали не Святым Духом, а диавольским.

«Я ничего этого не говорил, – сказал Вассиан, – душа твоя пусть подымет (это). Бог меня с тобой рассудит».

«Ты, Вассиан, – продолжал Даниил, – говорил про Макария Колязинского: что это за чудотворцы? Макар чудеса творит, а мужик был сельской!»

«Я его знал, – сказал Вассиан, – простой был человек: а если он чудотворец, – пусть будет как вам любо. Чудотворец ли он или не чудотворец – не знаю».

Митрополит объяснил бывшему боярину, что могут быть святые мужи и из рабов, из самаго низкого звания, что следует уважать не телесное благородие, а духовное.

«Про то знает Бог да ты со своими, чудотворцами», – сказал Вассиан.

Митрополит далее продолжал: «Все православные поклоняются гробу и честным мощам митрополита Ионы, а ты не поклоняешься ему и не почитаешь его».

«Я не знаю, чудотворец ли Иона», – сказал Вассиан.

«Ты, – говорил митрополит, – и сам мудрствовал, и других поучал мудрствовать неправедно, говоря: плоть Господня до Воскресения была нетленною».

Вассиан подтвердил это.

«Где ты слыхал и видал то, что говоришь: будто плоть Господня была нетленною от Воплощения до Воскресения?»

«И слыхал, и видал, – сказал Вассиан. – А то ведает Бог да ты».

Тогда последовало длинное обличение Вассиана в том, что его мнение о Христовой плоти сходно с древней ересью, которая признавала плоть Иисуса Христа только кажущеюся, а не действительною.

В силу всего этого, Вассиан был осужден на заточение в Иосифов Волоколамский монастырь. Злоба врагов его, и в том числе великого князя, не могла выдумать большего наказания, как отдать Вассиана под власть тех, с которыми борьба составляла главную задачу его деятельности.

Он скоро умер в заточении. Курбский говорит, что «осифляне», по повелению великого князя, уморили его.

Максим Грек

С судьбою Вассиана Патрикеева связана судьба другого лица, не русского по происхождению, но знаменитого в истории умственной деятельности древней Руси, лица, известного под именем Максима Грека.

Вольнодумство, задевавшее то с той, то с другой стороны непоколебимость церковного предания и так напугавшее благочестивую Русь жидовствующею ересью, вызывало со стороны православия потребность противодействия путем рассуждения и словесных состязаний. Сожжения и пытки не искореняли еретического духа. Еретики делались только осторожнее и совращали русских людей втайне: им было это тем удобнее, что они сами были лучшими книжниками и говорунами, чем те, которые хотели бы с ними вести споры. Ревнителям православия предстояло обличать еретические мнения, указывать их неправильность, защищать истину вселенской церкви, но для этого необходимы были знания, нужна была наука. На Руси был недостаток как в людях, так и в книгах. Глубокое невежество тяготило русский ум уже много веков. Остатки прежней литературы, которыми могли руководствоваться книжники и грамотеи, пострадали от невежественных переписчиков, от умышленных исказителей; а иногда переводы сами по себе носили признаки неправильности. Многое важное не находилось в распоряжении у благочестивых книжников на славянском языке: оно оставалось только на греческом, для них недоступном. Уже они чувствовали, что одной обрядности мало для благочестия и благоустройства церкви; нужно было учение; но где взять ученых? Не на Западе же было искать их: Запад давно разошелся с христианским Востоком. Русь могла только пытаться идти по своей давней стезе, протоптанной св. Владимиром и его потомками – обратиться к Греции, которая, лишившись самобытности, была почти в таком же состоянии невежества, как и Русь, с той разницею, что греки, при всей неприязни к Западу, ездили туда учиться, а потому между ними можно было найти ученых людей, которых на Руси напрасно было искать.

В этих видах, конечно, по совету книжников, Василий Иванович отправил посольство на Афон, к которому русские еще со времен Антония Печерского питали благоговение, и где уже в XII веке был русский монастырь. В Москве узнали, что в афонском Ватопедском монастыре есть искусный книжник Савва, и приглашали его прибыть в Москву для переводов и, главным образом, для перевода Толковой Псалтири, т. е. сборника объяснений и примечаний к псалмам Давида, составленных разными древними отцами церкви. Такой перевод казался тогда необходимостью первой важности. Псалтырь был издавна любимою книгою русских грамотеев; но смысл его был во многих местах непонятен, и это давало повод к разгулу фантазии, завлекавшей читателей в еретические заблуждения. Знакомые того времени русским книжным людям толкования были недостаточны. Надобно было доставить благочестивым читателям такое сочинение, которое помогало бы им понимать любимую часть священного писания, согласно с древним учением церкви. Кроме этой причины, великий князь нуждался в ученом греке для разбора греческих книг в своей библиотеке. В старину на Руси было довольно людей, знакомых с греческим языком, не только между духовными, но и между князьями. Поэтому греческие книги не были редкостью. В период татарского порабощения оскудело всякого рода знание; рукописи греческие, как и славянские, исчезали в разных местах от разных печальных обстоятельств. В Москве погибла книгохранительница во время нашествия Тохтамыша; но Москва забирала себе сокровища других русских земель, и потому неудивительно, если великокняжеская книгохранительница опять наполнилась; быть может, и приехавшие с Софией греки привезли с собою кое-что из образцов своей старой литературы.

Инок Савва не поехал в Москву, одолеваемый старостью; афонский игумен предложил московскому государю другого ученого грека, по имени Максима, из той же Ватопедской обители. Этот монах по-славянски не знал, но при своей способности к языкам мог скоро выучиться. С ним вместе отправились монах Неофит и Лаврентий болгарин. Они примкнули к другим духовным, которые ехали в Москву за милостынею, и, пробывши несколько времени, по неизвестной нам причине, в Крыму, прибыли в Москву в 1518 году.

Максим был родом из албанского города Арты, сын знатных родителей эллинского происхождения, по имени Эммануила и Ирины. В молодости он отправился учиться в Италию, пробыл там более десяти лет; учился во Флоренции и Венеции, слушал знаменитого филолога, своего соотечественника Ласкариса, был близок со многими учеными и в том числе с Альдом Манучи, типографом и издателем древних классиков, который образовал около себя кружок ученых и образованных людей. Молодой грек увлекался на первых порах тогдашним просвещением; но впоследствии начал к нему охладевать. Оно не могло наполнить его честной, сердечной натуры, склонной к идеализму и с младенчества пропитанной духом отечественного православия. Европа тогда искала для себя обновления в просвещении антического мира. Все, что только интересовалось умственною деятельностью, устремлялось к изучению этого мира и прилеплялось к нему всею душою; но увлечение классическою древностью скоро дошло до сумасбродства, особенно в Италии. В древнем мире видели идеал совершенства общественных отношений, науки, искусства, нравственности. Христианская религия потеряла свою цену. Почитание святых уступало место богам Греции и Рима; языческие философы стали выше отцев церкви; распространилось легкомысленное модное неверие и кощунство; знатные и образованные люди, не только светские, но и духовные, подобно древним римским философам, считали религию только пригодною для черни, которую, ради выгод, следует держать в заблуждении. Из подражания древнему образу жизни стали предаваться грязному разврату; эгоизм, бессердечие к ближнему, самые неудержимые пороки и злодеяния находили для себя оправдание в примерах из классических писателей. Ко всему этому присмотрелся и прислушался Максим в Италии и возненавидел от всей души такое направление просвещения. Умственные успехи Италии не выкупали для него зловредного влияния древности на общественную нравственность. Искусство, при всем совершенвтве техники, служило чувственности и снабжало самыя церкви соблазнительными картинами. Философия приводила только к диалектике, доставлявшей умение сделать из черного белое, из белого черное; наука, мало опираясь на положительных знаниях природы, при всем вольномыслии в отношении религии, не отрешалась от грубейших суеверий; астрология, со всеми своими нелепостями, облеченная в научную форму, была самою модною наукою века и возбуждала к себе веру и уважение ученых людей того времени. Понятно, что вся сфера тогдашней образованности стала, наконец, душною и смрадною для Максима, и он бежал от неё, подобно тому, как лучшие люди последних веков Рима убегали от образованности своего времени под сень гонимого и презираемого христианства.

Максим воротился на родину, но, вероятно, увидел, что со всем тем запасом знаний, который он принес с собою из чужого края, нечего было делать в порабощенном отечестве, где, по его словам, наука была доведена до последнего иэдыхания. В Италии он не ужился с западным просвещением, потому что не вынес безнравственности и лживости; не сделался он папистом, потому что, зная греческую литературу, слишком был сведущ в истории церкви и смотрел на нее прямее, чем западные люди. Еще менее мог он в Греции ужиться с поработителями своего племени и, в угоду им, утеснять своих собратий, как делали иные его соотечественники. Максим был с одной стороны слишком образован, с другой–слишком прямодушен, чтобы играть какую-нибудь роль в тогдашнем мирском обществе на своей родине. Он ушел в монастырь на Афон; он был очень религиозен и принадлежал к той церкви, которая давно уже ставила иночество высшим идеалом. Монашеский обет чистоты соответствовал его целомудренной душе: он ни за что не хотел допустить, подобно другим, чтобы род человеческий размножался обычным животным способом, если бы первая чета не подверглась грехопадению; подобие человека с остальными животными в этом отношении казалось ему унижающим человеческое достоинство.

Но Максим не сделался, однако, безусловным врагом просвещения и науки: он уважал знание. Вооружаясь против астрологии, он не смешивал ее с астрономическими изысканиями, со стремлением изведать течение небесных тел и уразуметь законы природы. Как ни возмущало его увлечение классическою древностью, доводившее Италию до уродства, но все это не мешало ему ценить светлые стороны античного мира, ссылаться на греческих поэтов и философов. По примеру отцов церкви, он, уважая земную мудрость, хотел подчинить ее религии; выше всего он ставил богословие: оно было для него внутренней мудростью, а все прочие науки – внешнею.

Из своей жизни в Италии вынес он одно заветное воспоминание – воспоминание об Иерониме Савонаролле. Среди всеобщего развращения нравов в Италии, в виду гнуснейшего лицемерия, господствовавшего во всей западной церкви, управляемой папою Александром VI, чудовищем разврата и злодеяния, смелый и даровитый доминиканский монах Иероним Савонаролла начал во Флоренции грозную проповедь против пороков своего века, во имя нравственности, Христовой любви и сострадания к униженным классам народа. Его слово раздавалось пять лет и оказало изумительное действие. Флорентийцы до такой степени прониклись его учением, что, отрекаясь от прежнего образа жизни, сносили предметы роскоши, соблазнительные картины, карты и т. п. в монастырь св. Марка и сжигали перед глазами Савонароллы, жертвовали своим состоянием для облегчения участи неимущих братьев, налагали на себя обеты воздержания, милосердия и трудолюбия. Один разве пример библейского пророка Ионы в Ниневии мог сравниться с тем, что делалось тогда во Флоренции. Но обличения Иеронима вооружили против него сильных земли. Его обвинили в ереси, и в 1498 году он был сожжен по повелению папы Александра VI. Максим знал Иеронима лично, слушал его проповеди, и надолго остался запечатленным в душе Максима образ проповедника-обличителя, когда тот, в продолжение двух часов, стоя на кафедре, расточал свои поучения и не держал в руках книги для подтверждения истины своих слов, а руководствовался только обширною своею памятью и «богомудрым» разумом. «Если бы, – говорит Максим в одном из своих сочинений, – Иероним и пострадавшие с ним два мужа не были латыны верою, я бы с радостью сравнил их с древними защитниками благочестия. Это показывает, что хотя латыны и во многом соблазнились, но не до конца еще отпали от веры, надежды и любви» ...

Иероним Савонаролла, как обличитель людских неправд, остался на всю жизнь идеалом Максима: он везде готов был подражать ему, везде хотел говорить правду сильным, разоблачать лицемерие, поражать ханжество, заступаться за угнетенных и обиженных. С таким настроением духа прибыл он в Москву, где управлял государь, отличавшийся тем, что не терпел ни малейшего себе противоречия; где христианство для массы существовало только во внешних обрядах; где духовенство отличалось грубостью нравов, ревниво держалось за свои земные выгоды и не в состоянии было, при своем невежестве, ни учить народ, ни руководить его пользою.

Василий принял Максима и его товарищей очень радушно, и ничто, по-видимому, не могло лишить пришельцев надежды возвратиться в отечество, когда они исполнят свое поручение. Говорят, что Максим, увидавши великокняжескую библиотеку, удивился изобилию в ней рукописей и сказал, что такого богатства нет ни в Греции, ни в Италии, где латинский фанатизм истребил многие творения греческих богословов; быть может, в этих словах было много преувеличения, по свойственной грекам изысканной вежливости.

Максим приступил к делу перевода Толковой Псалтири; так как он по-русски еще не знал, то ему дали в помощники двух образованных русских людей: один был знакомый нам толмач Димитрий Герасимов, другой Власий, исправлявший прежде того дипломатические поручения. Оба знали по латыни, и Максим переводил им с греческого на латинский, а они писали по-славянски. Для письма приставлены были к ним иноки Сергиевой Лавры Силуан и Михаил Медоварцев. Через полтора года Максим окончил свой труд; кроме того, перевел несколько толкований на Деяния Апостольские и представил свою работу великому князю с посланием, в котором излагал свой взгляд и правила, которыми руководствовался. Затем он просил отпустить его на Афон, вместе со своими спутниками. Василий Иванович отпустил спутников, пославши с ними и богатую милостыню на Афон, но Максима удержал для новых ученых трудов. Не так легко было иностранцу выбраться из Москвы, как въехать в нее, если этого иностранца считали полезным в Московской земле, или почему-либо опасным для неё по возвращении его домой.

С этих пор судьба Максима, против его воли, стала принадлежать русскому миру. Он продолжал заниматься переводами разных сочинений и составлял объяснения разных недоразумений, относившихся к смыслу священных книг и богослужебных обрядов; например, объяснял, что слова в конце Иоаннова Евангелия о невместимости в целом мире книг, в которых были бы подробно изложены деяния Иисуса Христа, следует понимать не буквально, а в смысле преувеличения; объяснял, что в ектеньи о свышнем мире не следует понимать мира ангельского, но должно понимать мир в смысле спокойствия и т. п. Научившись достаточно по-русски, он принялся за исправление разных неправильностей, замеченных им в богослужебных книгах. Это уже было дело не безопасное, так как русские держались упорно буквы и противопоставляли Максиму такой довод: «Ты своим исправлением досаждаешь воссиявшим в нашей земле преподобным чудотворцам; они в таком виде священными книгами благоугодили Богу и прославлялись от Него святостью и чудотворением». – «Не я, – говорил им Максим, – а блаженный Павел научит вас: каждому дается явление духа в пользу; тому слово премудрости, тому вера, тому дар исцеления, тому пророчество, действие сил, а тому языки; все же это дарует один и тот же Дух. Видите, не всякому даются все духовные дарования; святым чудотворцам русским, за их смиренномудрие, кротость и святую живнь, дан дар исцелять, творить чудеса, но дара языков и сказания они не принимали свыше; иному же, как мне, хотя и грешен паче всех земнородных, дано разуметь языки и сказание (дар выражения), и потому не удивляйтесь, если я исправлю описки, которые утаились от них». Как возражение, так и ответ Максима знаменательны в нашей истории; здесь мы видим зародыш того громадного явления, взволновавшего русскую жизнь уже в XVII веке, которое называется расколом. И до сих пор у раскольников служит важнейшею опорою довод, приведенный противниками Максима, а равным образом и против них на разные лады повторяется ответ, данный Максимом своим противникам.

Но если не безопасно было для приезжего грека посягать на букву богослужебных книг, то гораздо опаснее сделалось для него то, что, выучившись русскому языку, он начал подражать своему старому идеалу, Савонаролле, и разразился обилием обличений всякого рода, касавшихся и духовенства, и нравов, и верований, и обычаев и, наконец, злоупотреблений власти в Русской земле. Превратившись поневоле из грека в русского, Максим оставил по себе множество отдельных рассуждений и посланий, которые, за небольшим исключением, носят полемический и обличительный характер. О многих из его сочинений трудно решить: написаны они прежде или после опалы, постигшей Максима, тем более что, подвергнутый заключению, он продолжал писать свои обличения и в числе других причин был позван вторично на суд и за это. Некоторые его полемические сочинения обращены против иноверцев, латин, иудеев, магометан, армян, лютеран и язычников. Обличения против латин писаны по поводу «писаний Николая Немчина» о соединении церквей5. Они имеют обычный догматический характер такого рода сочинений. Обличения против иудеев, вызванные появившимися на русском языке писаниями, не обширны и поверхностны; одно из них, слово против Исаака волхва и чародея и прелестника, есть воззвание к собору духовенства о том, чтобы с жидовствующими еретиками поступать как можно суровее. Максим в этом вопросе совершенно расходится с своим почитателем Вассианом и, вместо снисхождения к еретикам, советует святителям предавать еретиков внешней (то-есть мирской) власти на казнь, чтобы соблюсти Русскую Землю от бешеных псов. Максим подкрепляет свой суровый совет такими же примерами, на какие указывал прежде него Иосиф Волоцкий. Его обличения против лютеран касаются иконопоклонения и Божией Матери и могли в свое время иметь прямое отношение к русской жизни, так как на Руси, мимо всякого непосредственного влияния западного протестантства, являлись мнения, сходные с протестантством, особенно относительно иконопочитания. В обличениях против армян Максим повторяет выражения той злобы, которую уже давно греки старались посеять на Руси к армянам, внушая русским всеми способами отвращение к армянскому народу; а полемика Максима против древнего классического язычества не имеет к Руси прямого отношения и есть плод воспоминаний его об Италии, где Максим видел увлечение язычеством. Максим писал также против астрологии, которая стала понемногу заходить в Русь и совращать умы даже грамотеев. Максим доказывал, что верить, будто человеческая судьба зависит от звезд, и будто они имеют влияние на образование таких или других свойств человека, – противно религии, так как этим, с одной стороны, подрывается вера в промысел и всемогущество Божие, с другой, отнимается свободная воля у человека. На основании астрологических вычислений, в Европе образовалось предсказание, что будет новый всемирный потоп. Это ожидание заходило и в тогдашнюю Русь. Максим опровергал его, как основанное на суеверной астрологии, и подтверждал смыслом Божия обещания Ною свои доказательства о невозможности нового потопа.

Важнее всех сочинений этого рода те, в которых Максим имел целью обличать признаки, принадлежавшие исключительно или преимущественно стране, куда бросила его судьба, и здесь-то сочинения Максима Грека заключают драгоценные сведения о нашей духовной жизни и её пороках, обративших на себя внимание обличителя. На Руси издавна ходило множество так называемых апокрифических сочинений, зашедших к нам с Востока и заключавших в себе разные выдумки, касавшиеся событий Ветхого и Нового Завета; они были любимы читателями, представляя много заманчивого для воображения. Их называли у нас отреченными; церковь запрещала читать их. К ним во времена Максима присоединились апокрифы, заходившие с Запада в появившемся тогда на русском языке сочинении под названием «Люцидария». Максим коснулся немногих из апокрифов, вероятно попавшихся ему под руку и обративших его особенное внимание по причине своей распространенности. Так, Максим обличал сказание, приписываемое Афродитиану, о волхвах, поклонявшихся Христу, где благочестивого Максима особенно соблазняло то, что идолы в персидском языческом храме разыгрались при рождении Спасителя; опровергал он сказание об Иуде, будто бы жившем много лет после Христа, и сказание о том, будто бы Адам дал на себя рукописание дьяволу, обязавшись вечно служить и работать ему. Максим также доказывал несправедливость распространенного издавна у нас мнения, будто бы во время Воскресения Христова солнце не заходило целые восемь суток. Достойно замечания, что здесь Максим установил приемы критики, которыми следует руководствоваться при оценке подобного рода сочинений: необходимо, по учению Максима, чтобы сочинение было составлено известным церкви писателем, было согласно с священным Писанием и само в себе не заключало противоречия. Подвергая суждению разные богословско-космографические бредни, заключающиеся в «Люцидарии», Максим опровергает их несходством с священным Писанием и отцами церкви, которые для него были авторитетами в области не только веры, но и естествознания: «держись крепко Дамаскиновой книги, и будешь великий богословец и естествословец». Между благочестивыми, на основании апокрифических сказаний, были толки о том, кому прежде всех была послана с небеси грамота. Максим разрешает этот вопрос, говоря, что никогда и никому не было послано такой грамоты, ссылаясь на то, что об этом нигде не упоминается в св. Писании.

Рядом с апокрифами Максим писал против разных суеверий, замеченных им в русском обществе: так, например, на Руси распространилось верование, будто от погребения утопленных или убитых происходят неурожаи. Бывали случаи, когда выкапывали из земли тела и бросали на поле. Максим убеждает скрывать всех в недрах земли, общей матери, и доказывает, что гнев Божий посылается за грехи, а не за погребение утопленных. Он порицал веру в сновидения, а также в существование добрых и злых дней и часов, – веру, истекавшую из астрологии; нападал на разные суеверные приметы, наблюдения птичьего полета, движения глаза, явления облаков, на веру во встречу, в оклик, на разные гадания: на бобах, на ячмене; в особенности вооружался он против ворожбы, допускаемой по случаю судебного поединка (поля), причем осуждал самый этот обычай. «Наши властители и судьи, отринувши праведное Божье повеление, не внимают свидетельству целого города против обидчика, а приказывают оружием рассудиться обидчику с обиженным, и кто у них победит, тот и прав; решают оружием тяжбу: обе стороны выбирают хорошего драчуна полевщика; обидчик находит еще чародея и ворожея, который бы мог пособить его полевщику» ... «О, беспримерное беззаконние и неправда! И у неверных мы не слыхали и не видали такого безумного обычая».

Самое большое значение из обличительных сочинений Максима Грека имеют для нас те, которые относятся непосредственно к нравам тогдашнего русского общества. Максим был недоволен духовенством. «Кто может достойно оплакать мрак, постигший род наш, – говорит он. – Нечестивые ходят как скимны рыкающие и удаляют от Бога благочестивых, а наши пастыри бесчувственнее камней; они устроились себе и думают только о том, как бы самим себя спасти... Нет ни одного, кто бы прилежно поучал и вразумлял бесчинных, утешал малодушных, заступался за бессильных, обличал противящихся слову благочестия, запрещал бесстыдным, обращал уклонившихся от истины и честного образа христианской жизни. Никто по смиренномудрию не откажется от священнического сана, никто и не ищет его по божественной ревности, чтобы исправлять беззаконных и бесчинствующих людей; напротив того, все готовы купить его за большие дары, чтобы прожить в почете, в удовольствии».

Максим оставался всегда иноком и был пропитан отшельническим взглядом на жизнь: «возлюби, – говорит он, – душа моя, худые одежды, худую пищу, благочестивое бдение, обуздай наглость языка своего, возлюби молчание, проводи бессонные ночи над боговдохновенными книгами... Огорчай плоть свою суровым житьем, гнушайся всего, что услаждает ее... Не забывай, душа, что ты привязана к лютому зверю, который лает на тебя; укрощай его душетлительное устремление постом и крайнею нищетою. Убегай вкусных напитков и сладких яств, мягкой постели, долговременного сна. Иноческое житие подобно полю пшеницы, требующему трудолюбия; трезвись и тружайся, если хочешь принести Господу твоему обильный плод, а не терние и не сорную траву». Но, при этом отшельническом взгляде, Максим требовал от иноков действительно сурового подвига, отречения от мира; и потому во многих своих сочинениях он с жаром нападает на лицемерие русских монахов. Не отделяя себя от всего монашества, он делает своей душе упреки, в которых обличает дурной образ жизни в монастырях: «убегай губительной праздности, ешь хлеб, приобретенный собственными трудами, а не питайся кровью убогих, среброрезоимством (взиманием процентов) ... Не пытайся высасывать мозги из сухих костей, подобно псам и воронам. Тебе велено самой питать убогих, служить другим, а не властвовать над другими. Ты сама всегда веселишься и не помышляешь о бедняках, погибающих с голоду и морозу; ты согреваешься богатыми соболями и питаешь себя всякий день сладкими яствами. Тебе служат рабы и слуги. Ты, противясь божественному закону, посылаешь на человекогубительную войну ратные полки, вооружая их молитвами и благословениями на убийство и пленение людей. Ты страшишься вкусить вина и масла в среду и пяток, повинуясь отеческим уставам, а не боишься грызть человеческое мясо, не боишься языком своим тайно оговаривать и клеветать на людей, показывая им лицемерно образ дружбы. Ты хочешь очистить мылом от грязи руки свои, а не бережешь их от осквернения лихоимством. За какой-нибудь малый клочек земли тащишь соперников к судилищу и просишь рассудить свою тяжбу оружием, когда тебе заповедано отдать последнюю сорочку обижающему тебя! Ни Бога, ни ангелов ты не стыдишься, давши обещание нестяжательнаго жития. Молитвы твои и черные ризы только тогда благоприятны Богу, когда ты соблюдаешь Заповеди Божии.... А ты, трекаянная, напиваясь кровью убогих, приобретая в изобилии все тебе угодное лихвами и всяким неправедным способом, разъезжаешь по городам на породистых конях, с толпою людей, из которых одни следуют за тобою сзади, а другие впереди и криком разгоняют народ. Неужели ты думаешь, что угодишь Христу твоими долгими молитвами и черною власяницею, когда в то же время собираешь неправильным лихоимством жидовское богатство, наполняешь свои амбары съестными запасами и дорогими напитками, накопляешь в своих селах высокие стога жита с намерением продать подороже во время голода?» Вопрос о владении монастырскими имениями, занимавший умы уже прежде Максима, разработан им в сочинении об иноческом жительстве, в форме разговоров между любостяжателем (Филоктимоном) и нестяжательным (Актионом). Здесь Максим привел доказательства, как в защиту права монастырей владеть имениями, так и против этого права. Нестяжательный, которого доказательства представляются сильнее доказательств противника, главным образом напирает на то, что монахи, владея населенными имениями, обременяют крестьян тяжелыми работами, дают деньги в рост и потом расхищают имение должников; продают и доводят до последней нищеты, тогда как иноки, по своему званию, вступая в монастырь, отрекаются от всего имущества и стяжания. Сочинение Максима имеет почти тот же смысл, как и обличение Вассиана, касающееся того же самого предмета, но написано с меньшей резкостью.

Как ни уважал Максим монашеское житие, если оно было согласно своему идеалу, но он порицал тех, которые пренебрегали семейною жизнью, думая, что только в монашеском чине можно получить спасение. В числе сочинений Максима есть одно «Слово», обращенное «к хотящем оставлять жены своя без вины законныя и идти в иноческое житие». Оно замечательно не только потому, что Максим считал возможным угодить Богу и получить спасение в мире с женою и детьми, но и потому, что самому иноческому житию давал высший внутренний смысл. «Если кто из вас, – говорит он, – задумает предаться иноческому житию, то пусть прежде испытает себя в мирском житии: может ли он быть добродетельным и жить праведно со страхом Божиим и истиною; и если может, то, не разлучаясь со своею женою, пусть благодарит Бога и пребывает в исправлении добрых дел. Пусть он знает, что иноческое житие, которого он желает, есть не что иное, как прилежное исполнение евангельских заповедей... Тот, кто исполняет заповеди Христа с желанием угодить Богу, а не людям, тот у Него назовется настоящий инок; христианское благоверие состоит не в изменении одежды, не в воздержании от пищи, а в воздержании от всякой злобы и душетлительных страстей плоти и духа». По отношению к посту Максим Грек произносит такое суждение: «истинный пост, приятный Богу, состоит в воздержании от душетлительных страстей; а одно воздержание от пищи не только не приносит пользы, но еще более меня осуждает и уподобляет бесам... Не достойно ли слез, что некоторые обрекаются не есть мяса в понедельник ради большего спасения, а на винопитии сидят целый день, и только ищут, где братчина или пирование, и упиваются до пьяна и бесчинствуют; лучше бы им отрекаться от всякого пития, потому что лишнее винопитие причина всякому злу; от мясоядения ничего такого не бывает. Всякое создание Божие добро, и ничто не отвергается, принимаемое с благодарением».

Самое сильное слово в этом роде написано было Максимом уже после его заточения, по поводу происшедшего в это время пожара в Твери. Тверской епископ Акакий представляется беседующим с самим Христом. «Мы всегда, Господи (говорит епископ), радели о твоей боголепной службе; совершали Тебе духовные праздники с прекрасным пением и шумом доброгласных колоколов; украшали иконы Твои и Пречистой Твоей Матери золотом, серебром и драгоценными камнями; думали благоугодить Тебе, а испытали Твой гнев; в чем же мы согрешили?» «Вы (отвечает ему Господь) наипаче прогневали Меня, предлагая Мне доброгласное пение и шум колоколов, и украшение икон, и благоухание мирры... Вы приносите Мне все это от неправедной и богомерзкой лихвы, от хищения чужого имущества; ваши дары смешаны со слезами сирот, с кровью убогих. Я истреблю ваши дары огнем или отдам на расхищение скифам, как и сделал с иными. Пусть примером вам послужит внезапная погибель всеславного и всесильного царства Греческого. И там всякий день приносилось мне боголепное пение, с светлошумящими колоколами и благовонною миррою; совершались праздничные торжества; строились предивные храмы с цельбоносными мощами апостолов и мучеников, и скрывались в храмах сокровища высокой мудрости и разума; и ничто это не принесло им пользы, потому что они возненавидели убогих, убивали сирот, не любили правого суда, за золото оправдывали обидящего; их священники получали свой сан через подкуп, а не по достоинству. Что Мне в том, что вы Меня пишете с золотым венцом на голове, когда Я среди вас погибаю от голода и холода, тогда как вы сладко насыщаете себя и украшаете разными нарядами? Удовлетвори Меня в том, в чем Я скуден; Я не прошу у тебя золотого венца: посещение и довольное пропитание убогих, сирот и вдовиц – вот Мой кованный золотой венец. ... Не для доброшумных колоколов, песнопений и благоценных мирр сходил Я на землю, принял страдание и смерть. Моя воя поднебесная; Я исполняю небо и землю всеми благами и благоуханиями; Я отверзаю руку свою и насыщаю всякую тварь земную! ... Я оставил вам книгу спасительных заповедей, поучений и наставлений, чтобы вы знали, чем можете угодить Мне; вы же украшаете книгу Моих слов золотом и серебром, а силу написанных в ней повелений не принимаете и исполнять не хотите, но поступаете противно им. Я не приказал вам скрывать на земле сокровища и прилагать к ним сердца свои; а вы расхищаете убогих, нещадно, без сострадания обижаете, убиваете всяким способом мерзкого лихоимства; сами пируете с богачами, а бедным, стоящим у ваших ворот, изнемогающим от холода и голода, кидаете кусок гнилого хлеба. ... Я нарек сынами Божиими рачителей мира, а вы, как дикие звери, бросаетесь друг на друга с яростью и враждою! Священники мои, наставники нового Израиля, вместо того, чтобы быть образцами честного жития, вы стали наставниками всякого бесчиния, соблазном для верных и неверных, объедаетесь, упиваетесь, друг другу досаждаете; во дни божественных праздников Моих, вместо того, чтобы вести себя трезво и благочинно, показывать другим пример, вы предаетесь пьянству и бесчинству… Моя вера и божественная слава делаются предметом смеха у язычников, видящих ваши нравы и ваше житие, противное Моим заповедям» и пр.

Обличения Максима коснулись мирской власти и суда. В одном из своих поучений он говорит: «Страсть иудейского сребролюбия и лихоимания до такой степени овладела судьями и начальниками, посылаемыми от благоверных царей по городам, что они приказывают слугам своим вымышлять разные вины на зажиточных людей, подбрасывают в дома их чужие вещи; или притащат труп человека и бросят на улице, а потом, как будто отмщая за убитого, начнут истязать не только одну улицу, но всю часть города, по поводу этого убийства, и собирают себе деньги таким неправедным и богомерзким способом. Слышан ли когда-нибудь у неверных язычников такой гнусный способ лихоимания? Разжигаемые неистовством сребролюбия, они обижают, лихоимствуют, расхищают имущества вдовиц и сирот, вымышляют всякие обвинения на невинных, не боятся Бога, страшного мстителя обиженных, не срамятся людей, окрест их живущих, ляхов и немцев, которые, хоть и латынники по ереси, но управляют подручниками своими с правосудием и человеколюбием». Указать на превосходство латын перед православными в то время было до крайности резкою выходкою. Решившись так смело обличать лиц, посылаемых верховной особой, он делал обличения и самой верховной особе, хотя гораздо мягче и в более утонченной форме, в виде общих нравоучений; но в них, однако, чувствовался прямой укор. Так в поучении «начальствующим правоверно», которое обращено к лицу государя, Максим изображал идеал доброго правителя, указывая на разные примеры священного Писания; но вместе с тем он порицает и пороки, свойственные государям: властолюбие, славолюбие, сребролюбие; он делает, между прочим, намек на тех, которые, узнавши, что кто-нибудь из подданных посмеется над ними или порицает их поступки, неистовствуют хуже всякого дикого зверя и хотят тем, которые их злословили, отмстить. Порок этот, как известно, был за Василием. Равным образом, московский государь мог видеть свои качества и в образе ненасытнаго государя-сребролюбца, собирающего всяким способом богатства, не останавливаясь ни перед хищением, ни перед неправдою, ни перед клеветою.

«Что может быть гнуснее – говорит поучитель – когда тот, кто думает владеть знаменитыми городами и бесчисленными народами, сам находится под властью бессловесных страстей, руководится ими и именуется рабом от святых уст Спасителя? Разумевающий пусть разумеет сказанное ясно».

В другом своем слове «О настроении и безчинии царей и властей» Максим делается обличителем вообще всякой верховной власти безотносительно к месту. Максим рисует государство в образе женщины, которая сидит на распутье; она в черной одежде; положила голову на руку, опирающуюся на колени; она безутешно плачет; кругом её дикие звери. На вопрос Максима: кто она? женщина отвечает: «Мою горькую судьбу нельзя передать словами и люди не исцелят ее; не спрашивай, не будет тебе пользы; если услышишь, только навлечешь на себя беду». Но когда Максим упорно желал знать, кто она, женщина сказала ему: «Имя мое не одно: называют меня начальство, власть, владычество, господство. Самое же настоящее мое имя «Василия» (ΒΑΣΗΛΕΙΑ) – государство.

Максим пал к ногам её и Василия проговорила ему длинное обличение на царей и властителей, подкрепляя его примерами и изречениями из Священного Писания. «Меня, – говорила она, – дщерь Царя и Создателя, стараются подчинить люди, которые все славолюбцы и властолюбцы; и слишком мало таких, которые были бы моими рачителями и украсителями, и которые устраивали бы, сообразно с волею Отца моего, судьбу живущих на земле людей; но большая часть их, одолеваемая сребролюбием и лихоимством, мучит своих подданных всякими истязаниями, денежными поборами, отяготительными постройками пышных домов, вовсе ненужных к утверждению их державы и только служащих к угоде и веселию их развратных душ... Нет более мудрых царей и ревнителей Отца моего небесного. Все только живут для себя, думают о расширении пределов держав своих, друг на друга враждебно ополчаются, друг друга обижают и льют кровь верных народов, а о церкви Христа Спасителя, терзаемой и оскорбляемой от неверных, нимало не пекутся! Как не уподобить окаянный наш век пустынной дороге, а меня – бедной вдове, окруженной дикими зверьми; более всего меня ввергает в крайнюю печаль то, что некому заступиться за меня по Божией ревности и вразумить моих бесчинствующих обручников. Нет великого Самуила, ополчившегося против преступного Саула; нет Нафана, исцелившегося остроумной притчей царя Давида; нет Амвросия чудного, не убоявшегося царственной высоты Феодосия; нет Василия Великого, мудрым поучением ужаснувшего Валента; нет Иоанна Златоуста, изобличавшего корыстолюбивую Евдоксию за горячие слезы бедной вдовицы. И вот, подобно вдовствующей жене, сижу я на пустынном распутье, лишенная поборников и ревнителей. О, прохожий, безгодна и плачевна судьба моя!»

Мы указали на более сильные места в обличении Максима, но вообще его послания загромождены риторическим многословием, множеством излишних текстов и примеров, частыми повторениями и вычурными оборотами. Слог его нередко вял, язык его крайне тяжел и во многих местах темен; видно на каждом шагу, что автор думал на ином языке, а не на том, на котором писал; поэтому можно сомневаться, чтобы в свое время Максимовы сочинения могли иметь много читателей и были для всех удобопонятными. Только в последующее время, когда сам Максим остался в памяти народа, как богоугодный страдалец за правду, его сочинения переписывались и пользовались уважением между русскими книжниками. Но они не могли укрыться от среды, окружавшей двор и высшее духовенство. Неудивительно, что с таким направлением Максим навлек на себя преследование от власти. Обыкновенно признают, что великий князь Василий возненавидел его за то, что он не одобрил его решимости развестись с Соломонией и жениться на другой жене. Быть может, и вероятно, это было одной из причин гонения; но Максим должен был раздражить против себя как великаго князя, так и многих московских начальных людей, духовных и светских, тою ролью обличителя, которую он взял на себя из подражания Савонаролле.

В феврале 1525 года Максим Грек был притянут к следственному делу политического характера. Его обвиняли в сношениях с опальными людьми: Иваном Беклемишевым-Берсенем и Федором Жареным. Первый был прежде любимцем великого княая и навлек на себя гнев его тем, что советовал ему не воевать, а жить в мире с соседями. Такое миролюбивое направление было совершенно в духе Максима, который и в своем послании государю советовал не внимать речам тех, которые будут подстрекать его на войну, а хранить мир со всеми. Видно, что Берсеня с Максимом соединяла одинаковость убеждений. Максимов келейник показал, что к Максиму ходили многие лица, толковали с ним об исправлении книг, но беседовали с ним при всех; а когда приходил Берсень, то Максим высылал всех вон и долго сидел с Берсенем один на один. Максим на допросе выказал меньшую твердость, чем можно было ожидать по его писаниям: он сообшил о всем, что говорил с ним Берсень, как порицал влияние матери великого князя, Софьи, как скорбел о том, что великий князь не слушает никаких советов; как жаловался, что великий князь отнял у него двор в городе; как упрекал великого князя за то, что ведет со всеми войну и держит землю в нестроении. На этом допросе Максим говорил: «то, что у меня на сердце, о том я ни от кого не слыхал и ни с кем не говаривал; а только держал себе в сердце такую думу: идет государь в церковь, а за ним идут вдовы и плачут, а их бьют! Я молил Бога за государя и просил, чтобы Бог положил ему на сердце и показал над ним свою милость». Максим этими сообщениями повредил Берсеню: последний сначала запирался, потом во всем сознался. Берсеня и дьяка Жареного казнили, а Максима снова притянули к следствию по другим делам: его обвинили в сношении с турецким послом Скиндером; он знал похвальбы турецкого посла, знал, что этот посол грозил Москве нападением турок; Максима даже обвиняли в писании грамот в Турцию, с целью поднять турок на Русь. Его уличали в том, что он называл великого князя Василия гонителем и мучителем, порицал за то, что Василий предал землю свою татарскому хану на расхищение, и предсказывал, что если на Москву пойдут турки, то московский государь из трусости или обяжется платить дань, или убежит. Кроме того, великий князь предал его суду духовного собора под председательством митрополита Даниила, и на этом соборе присутствовал сам. До какой степени Василий был озлоблен против него, показывают слова опального дьяка Жареного, который говорил Берсеню, что великий князь через троицкого игумена приказывал ему наклепать что-нибудь на Максима, и за то обещал его пожаловать. Максима обвиняли в порче богослужебных кних и выводили из слов, отысканных в его переводе, еретические мнения; находили важным то, что он вместо «Христос седе одесную Отца» написал «седев одесную Отца»6. Максим не признал себя виновным, но был сослан в Иосифов Волоколамский монастырь, под надзор старца Тихона Лелкова; дали ему в духовные отцы старца Иону. Так как Максим уже успел раздражить монахов своими обличениями и проповедью о нестяжательности, то его содержали умышленно дурно. «Меня морили дымом, морозом и голодом за грехи мои премногие, а не за какую-нибудь ересь», писал он. Отправляя Максима в монастырь, собор обязал его никого не учить, никому не писать, ни от кого не принимать писем и велел отобрать привезенные им с собой греческие книги. Но Максим не думал каяться и признавать себя виновным, продолжал писать послания с прежним обличительным характером. Это вызвало против него новый соборный суд в 1531 году. На этот раз, кроме прежнего вопроса «о седении одесную Отца», его обвиняли, будто он в переводе Жития св. Богородицы Метафраста употребил выражение, заключающее смысл хулы на Св. Богородицу; что он приказал «загладить» (выбросить) из Деяний Апостольских разговор Филиппа Апостола с евнухом (Деян.8:37), и кроме того, еще из богослужебной книги велел загладить отпуст троицкой вечерни. Максим от всего этого отпирался и уверял, что никогда не имел еретических мнений, какие на него взваливали. На Максима, между прочим, показывал его бывший писец Медоварцев и, желая оправдать себя самого, выражался, что «на него дрожь великая нападала», когда Максим велел заглаживать слова троицкого отпуста. Все это были не более, как недобросовестные придирки. Характер всего суда ясно свидетельствует об этом: на том же суде Максима обвиняли в волхвовании, показывали на него, будто он хвалился, что все знает, где что делается; будто говорил, что на нем нет ни единого греха; будто хвалился «эллинскими и жидовскими хитростями и чернокнижными волхвованиями», будто, при посредстве волшебных эллинских хитростей, писал водкою на своих ладонях и протягивал ладони, волхвуя против великого князя и других лиц. Если в этом суде было что-нибудь справедливого, то разве то, что Максим действительно укорял монастырь в любостяжании, порицал русское духовенство, выбросил из Символа Веры выражение «истиннаго» о св. Духе (чего действительно не было в греческом подлиннике; хотя Максим в этом на первый раз и заперся от страха) и, наконец, что Максим находил нужным, чтобы русские митрополиты ставились с патриаршего благословения. По поводу последнего вопроса Максим объяснил: «я спрашивал, зачем митрополиты русские не ставятся по-прежнему патриархами? Мне сказали, что патриарх дал благословенную грамоту, чтобы русский митрополит ставился по избранию своих епископов; но я этой грамоты не видал». И здесь Максим был опять-таки прав.

Несмотря на сознание своей правоты, Максим думал покорностью смягчить свою судьбу; он, по собственному выражению, «падал трижды ниц перед собором» и признавал себя виновным, но не более, как в «неких малых описях». Самоунижение не помогло ему. Его отослали в оковах в новое заточение, в тверской Отрочь-монастырь. Несчастный узник находился там двадцать два года. Напрасно он присылал исповедание своей веры, доказывал, что он вовсе не еретик, сознавался, что мог ошибаться невольно, делая описки, или по забывчивости, или по скорби, или, наконец, от излишнего «винопития»; уверял, что не враг русской державы и десять раз в день молится за государя. Сменялись правительства, сменялись митрополиты: Даниил, враждебно относившийся к Максиму на соборе, сам был сослан в Волоколамский монастырь, и Максим, забыв все его оскорбления, написал ему примирительное послание. Правили Москвою бояре во время малолетства царя Ивана – Максим умолял их отпустить его на Афон, но на него не обратили внимания. Возмужал царь Иван, митрополитом сделался Макарий; за Максима хлопотал константинопольский патриарх, – Максим писал юному царю наставление и просился на Афон; о том же просил он и Макария, рассыпаясь в восхвалениях его достоинств, – все было напрасно. Макарий послал ему «денежное благословение» и писал ему: «узы твои целуем, но пособить тебе не можем». Максим добился только того, что ему, через семнадцать лет, позволили причаститься Св. Таин и посещать церковь. Когда вошли в силу Сильвестр и Адашев, Максим обращался к ним и, по-видимому, находился с ними в хороших отношениях, но не добился желаемого, хотя пользовался уже лучшим положением в Отрочь-монастыре. Наконец, в 1553 году его перевели в Троицкую Лавру. Говорят, что, вместе с боярами, ходатайствовал за него троицкий игумен Артемий, впоследствии сам испытавший горькую судьбу заточения. Максим оставался у Троицы до смерти, постигшей его в 1556 году. Не довелось ему увидеть Афона: Москва боялась его отпустить, потому что он узнал в Московском Государстве «все доброе и лихое» и был слишком склонен к обличению. В Москве не любили, чтобы о русских порядках и нравах дурно толковали за границей, а это от Максима, конечно, можно было ожидать после той горькой чаши, которую он выпил в стране, на пользу которой посвятил свою жизнь.

Киевский митрополит Петр Могила

Введение церковной Унии было началом великого переворота в умственной и общественной жизни южной и западной Руси. Переворот этот имел важнейшее значение в нашей истории по силе того влияния, какое он последовательно оказал на умственное развитие всего русского мира.

Униатское нововведение пользовалось особенной любовью и покровительством короля Сигизмунда III; поддерживать его горячо принялись и иезуиты, захватившие в Польше воспитание и через то овладевшие всемогущей польской аристократией; а потому было вполне естественно, что униатская сторона тотчас же взяла верх над православной. План римско-католической пропаганды состоял главным образом в том, чтобы отвратить от древней веры и обратить в католичество русский высший класс, так как в Польше единственно высший класс представлял собою силу. Орудием для этого должны были служить школы или коллегии, которые одни за другими заводились иезуитами на Руси. В Вильне иезуиты завели академию при Стефане Батории. Затем явилась иезуитская коллегия в Полоцке. В конце XVI века заведены были коллегии в Ярославле галицком и во Львове. В первой четверти XVII века возникли последовательно иезуитские коллегии в Луцке, Баре, Перемышле, во многих местах Белой Руси; в 1620 году – в Киеве; в 1624 – в Остроге. Позже они возникли и на левом берегу Днепра. Иезуиты с необыкновенным искусством умели подчинять своему влиянию юношество. Родители охотно отдавали своих детей в их школы, так как никто не мог сравниться с ними в скором обучении латинскому языку, считавшемуся тогда признаком учености. Богатые паны жертвовали им «фундуши» на содержание их монастырей и школ; но зато иезуиты давали воспитание бедным безденежно и этим поддерживали в обществе высокое мнение о своем бескорыстии и христианской любви к ближнему. Они умели привязывать к себе детей, внушать им согласные со своими целями убеждения и чувствования, и так глубоко укоренять их в своих питомцах, что к природе последних как будто прирастало навсегда то, что было приобретено в иезуитской школе. Главной, можно сказать, исключительной целью иезуитского воспитания в русских краях, в то время, было как можно более обратить русских детей в католичество и вместе с тем внедрить в них ненависть и презрение к православию. Для этого они употребляли не столько научные доводы и убеждения, сколько разные легкие и действующие на юношеский возраст средства, как, наприм., показное богослужение, вымышленные чудеса, видения, знамения, откровения, устройство празднеств, игр и сценических представлений, имевших целью незаметно прилепить сердце и воображение детей к римскому католичеству. Иезуиты обращали в свою пользу свойственную молодежи склонность к шалостям и не только не обуздывали в детях дурные побуждения, но развивали их, чтобы обратить в пользу своих заветных целей. Так, иезуитские наставники подстрекали своих учеников делать разные оскорбления православным людям и особенно ругаться над православным богослужением: иезуитские ученики врывались в церкви, кричали, бесчинствовали, нападали на церковные шествия и позволяли себе разные непристойности, а наставники одобряли их за это. Но чтобы не возбудить против себя православных родителей и не заградить дороги к поступлению православных детей в свои училища, иезуиты часто уверяли, что они вовсе не думают обращать русских в латинство; говорили, что восточная и западная церкви одинаково святы и равны между собою, и что они заботятся только о просвещении. Иезуиты, когда находили полезным, наружно удерживали даже своих православных питомцев от принятия католичества на том основании, что обе веры равны; но эти питомцы были подготовлены воспитанием так искусно к предпочтению всего католического и к презрению ко всему православному, что сами, как бы вопреки советам своих наставников, принимали католичество; и тогда такое обращение приписывалось наитию свыше. Воспитанные в иезуитской школе и принявшие католичество, русские оставались на всю жизнь под влиянием своих духовных отцов, которыми были те же иезуиты или же действовавшие с ними заодно католические монахи других орденов; духовные отцы поддерживали в них фанатизм на всю жизнь. Следствием того было, что в первой половине XVII века распространение католичества и унии пошло чрезвычайно быстро. Люди шляхетских родов обыкновенно были обращаемы прямо в латинство; а уния предоставлялась, собственно, на долю мещан и простого народа. Новообращенные, как католики, так и униаты, отличались фанатизмом и нетерпимостью. В городах, при покровительстве со стороны короля, воевод и старост, все преимущества были исключительно на стороне католиков и униатов: православных не допускали до выбора в должности; делались всевозможные стеснения для православных мещан в их промыслах, торговых и ремесленных занятиях, а православное богослужение подвергалось со стороны фанатиков поруганиям и оскорблениям. Такое положение побуждало тех, которые были послабее в благочестии, мимо своей охоты, обращаться в унию. До 1620 года не было у православных митрополита; не стало и епископов; некому было посвящать священников, и во многих приходах униаты заступили место выбывших православных, а в иных местах, по смерти священников, церкви упразднялись и, к соблазну православных, обращались в шинки. В имениях панских, а также в староствах, где судьбы подданных находились в безотчетном распоряжении владетелей, по приказанию последних, изгонялись православные священники, заменялись униатскими; подданные обращаемы были в унию, а упорные подвергались всякого рода насилиям и истязаниям. Во многих местах владельцы не управляли сами своими имениями, а часто отдавали их в аренду иудеям. Подданные поступали в распоряжение арендаторов, и, вместе с ними, к последним поступали православные церкви. Иудеи извлекали для себя из этого новые источники доходов, брали пошлины за право богослужения, так называемые «дудки»7, за крещение младенцев, за венчание, погребение и т. д. Король и католические паны признавали законной греческой верой только унию; а тех, которые не хотели принимать унии, считали и обзывали «схизматиками», т. е. отщепенцами, и не признавали за их верой никаких прав. При отсутствии иерархии число православных священников более и более уменьшалось, и православные, не хотевшие принимать унии, вырастали без крещения, не исполняли никаких христианских обрядов.

Но пока еще иезуиты не успели обратить в католичество всего русского высшего класса, у православия оставались защитники между шляхетством. За православие стояли казаки. В 1620 году совершилось важное событие, несколько задержавшее быстрые успехи католичества. Через Киев проезжал в Москву иерусалимский патриарх Феофан. Здесь казацкий гетман Петр Конашевич-Сагайдачный и русские шляхетские люди упросили его посвятить им православного митрополита. Феофан рукоположил митрополитом Иова Борецкого, игумена киевского Золотоверхо-Михайловского монастыря и, кроме того, посвятил еще епископов в Полоцк, Владимир, Луцк, Перемышль, Холм и Пинск. Король Сигизмунд и все ревнители католичества были сильно раздражены этим поступком. Сначала король, по жалобе униатских архиереев, хотел объявить преступниками и самозванцами новопоставленных духовных сановников, но должен был уступить представлениям русских панов и против своего желания терпеть возобновление иерархического порядка православной церкви, так как в Польше, по закону, все-таки признавалась свобода совести, по крайней мере для людей высшего класса.

Это не мешало происходить по-прежнему самым возмутительным притеснениям там, где сила была на стороне католиков и униатов. Тогда в особенности прославился нетерпимостью к православию униатский полоцкий епископ Иосафат Кунцевич; он приказывал отдавать православные церкви на поругание и мучить священников, не хотевших приступить к унии. Ожесточение народа против него дошло до такой степени, что в 1622 году толпа растерзала его в Витебске. Папа, узнавши о таком случае, убеждал короля Сигизмунда наказать епископов, не признающих унии, и самыми решительными мерами истреблять «гнусную, чудовищную схизматическую ересь» (православие).

Но все старания римско-католической пропаганды, несмотря на блестящие успехи, не могли, однако, скоро достигнуть конечной цели: за православие с одной стороны ополчались казаки, с другой – поддерживало его возрождавшееся русское просвещение.

Братства были главнейшим орудием такого возрождения. Братства возникали одно за другим; а где появлялось братство, там появлялось и училище. Братства отправляли лучших молодых людей в западные университеты для высшего образования. С размножением училищ и типографий увеличивалось число пишущих, читающих, думающих о вопросах, касающихся умственной жизни, и способных действовать в её кругу. Виленское Троицкое братство прежде всех перестало существовать для Руси: оно приступило к унии. Но в Вильне православные, тотчас после того, образовали и другое братство при церкви Св. Духа, завели училище и печатание книг в защиту православия. В Киеве братство началось, как полагают, еще в конце XVI века, но его деятельное существование оказалось во втором десятилетии XVII века; в то же время основалось братство в Луцке. Замечательно, что все русские православные братства со своими учреждениями были явлениями более или менее кратковременными, не достигшими своей главной цели. Братства эти могли держаться только до тех пор, пока католическая пропаганда не успела обратить в латинство все русское шляхетское сословие и вместе с тем оторвать от русской народности. Это совершилось в течение XVII века: весь высший класс русский олатинился, ополячился, и братства исчезли сами собой. Одно киевское имело иную судьбу в русской истории.

Киеву, некогда бывшему уже средоточием русской политической и умственной жизни, опять выпала великая доля сделаться средоточием умственного движения, которое открыло для всей Руси новый путь к научной и литературной жизни. В 1615 году некто Галшка, урожденная Гулевич, жена мозырского маршалка Стефана Лозки, подарила принадлежавшее ей дворовое место со строениями и площадью в Киеве, на Подоле, с тем, чтобы там был основан Братский монастырь с училищем, который бы находился под ведомством одного только константинопольского патриарха. Условием этого дара было то, чтобы это место, со своими учреждениями, ни в каком случае не выходило из православного владения. Галшка оставила за своими потомками право отнять у братства подаренное ею место, если бы какими-нибудь путями оно перешло в руки неправославных, и обязывала их в таком случае отделить на своей собственной земле другое место для той же цели. Тогда многие особы духовного и светского чина вписались в члены братства и обязались дружно и согласно защищать православную веру и поддерживать училище. Братство это, по церкви, построенной во дворе, подаренном ему Галшкою, назвалось Богоявленским. В 1620 году патриарх иерусалимский Феофан утвердил устав братства и благословил его, чтобы это братство со своей церковью было патриаршей ставропигией, т. е. не подлежало никакому другому духовному начальству, кроме константинопольского патриарха. В то же время, по просьбе волынских дворян и мещан, патриарх благословил правом ставропигии Крестовоздвиженскую церковь в Луцке, при которой основано было луцкое братство со школой, а константинопольский патриарх Кирилл Лукарис дал со своей стороны грамоту, которою утвердил уставы братских школ в Луцке и Киеве. При братской церкви должны были жить иноки, члены братства, под начальством игумена, который был пастырем и благочинным всего братства, надзирал с монашествующей братией за порядком, давал наставления и заступался за братство в разных делах перед судом. Игумен имел также надзор и за школой; из числа монахов выбирался ректор школы; но ни игумен, ни ректор, ни вообще состоявшие в братстве монашествующие лица, не могли делать никаких распоряжений без согласия светских братьев. Из числа светских братьев выбирались два лица для наблюдения за школой. Школа луцкого братства носила название Эллино-словенской, потому что в ней преподавались два языка. Ученики разделялись на три разряда: в первом учились читать; во втором читали и учили наизусть разные предметы; в третьем разряде объясняли выученное и обсуждали его. В ходе учения обращалось внимание, чтобы ученик как можно более усваивал и понимал выучиваемое: для этой цели, по окончании класса, ученики должны были пересказывать уроки друг другу, списывать их и повторять перед родными и хозяевами, которым будут поверены, а на другой день, перед началом нового урока, отвечать учителю вчерашний. Предметами учения были, кроме первоначального чтения и письма, греческая и словянская грамматики с упражнениями, заучивание и толкование мест св. писания, отцов церкви, молитв богослужения, церковная пасхалия, счетная наука, а также места из философов, поэтов, историков, риторика, диалектика и философия. При этом строго запрещалось читать и держать у себя еретические и иноверческие книги. Для упражнения в языках постановлено было, чтобы ученики говорили не на «простом» языке, а на греческом или славянском. Ученики могли учиться не всем наукам разом, а только некоторым, смотря по их способностям, по совету ректора или по желанию родителей. В школу принимались дети всех сословий и состояний, начиная от зажиточных шляхтичей и мещан до бедняков, просивших милостыню на улицах; воспитателям строго постановлялось не делать между ними никаких различий иначе, как по степени их успехов: все они по очереди обязаны были исполнять должность слуг, топить печи, мести школу, сидеть у дверей и т. п.

По отношению к нравственности, ученики должны были строго соблюдать правила благочестия: в каждое воскресенье и праздник собираться к богослужению и перед тем выслушивать приличные нравоучения, а после обеда слушать объяснение прочитанных в церкви мест Св. Писания. Четыре раза в год, в посты, обязаны были они говеть, а более благочестивые, кроме того, причащались и исповедывались в Господские праздники. Школьное начальство следило за их поведением, как в школе, так и вне её, и наказывало розгами. Каждую субботу после обеда учитель читал им длинные нравоучения, как они должны были вести себя, и для памяти давал им испить «школьную чашу». Неисправимых исключали. Над самими учителями имело надзор братство, и они подвергались изгнанию за дурное поведение. Из этого устава видно, что религиозное воспитание ставилось на первом плане, и это вполне естественно, так как самая потребность в школьном воспитании была вызвана необходимостью защищать православную веру против иезуитов и униатов. Киевская школа в это время имела вероятно такой же устав, с той только разницей, что, при греческом и славянском, там преподавался еще и латинский и польский языки, как показывает самое название киевской школы, упомянутое в грамоте Феофана: «школа наук еллино-славянского и латино-польского письма». Кроме главных школ, находившихся при братствах, по всей Южной Руси было рассеяно множество частных школ при монастырях и церквах; так об Иове Борецком есть известие, что, будучи священником в Воскресенской церкви на Подоле (в Киеве), он завел школу и отличался ревностью к воспитанию юношества. В старости и он, и жена его постриглись. Иов, в звании игумена Михайловского Златоверхого монастыря, занимался воспитанием детей и впоследствии, сделавшись митрополитом, заботился о процветании школ.

Распространение школьного учения дало Южной Руси ученых людей, способных выступить на литературную борьбу с врагами Православной Веры, и мы видим в первой половине XVII века возрастающую полемическую литературу в защиту догматов и богослужения православной Веры. Одним из ранних писателей этой эпохи был Мелетий Смотрицкий. Еще при жизни Острожского он подвизался в литературе и написал возражения против нового римского календаря, который занимал тогда умы, и «Вирши на отступников», напечатанные в Остроге в 1598 году. Этот человек приобрел обширное ученое образование, дополнил его путешествием по Европе, в качестве наставника одного литовского пана, и слушал лекции в разных немецких университетах. По возвращении на родину в 1610 году, он, под именем Феофила Орфолога, напечатал в Вильне по-польски: «Плач Восточной Церкви», где в живых, сильных и поэтических образах представил печальное состояние отеческой веры, жалуясь главным образом на то, что знатные шляхетские роды один за другим отступают от неё. Сочинение это вызвало со стороны униатов едкое опровержение под названием «Паригория или Утоление плача». В 1615 году Смотрицкий сделался учителем в школе, находившейся в Литве в Евью, где была одна из знаменитых русских типографий XVII века. Здесь в 1619 году Мелетий напечатал грамматику славянского языка, замечательную по своему времени и показывающую значительное филологическое образование её автора, который даже, вопреки всеобщему обычаю своего времени, писать силлабические стихи, угадывал возможность метрического стихосложения для русского языка. Грамматика эта была принята для преподавания в школах и служила для распространения знания старославянского языка между русскими8.

Когда Феофан восстановил русскую иерархию, Смотрицкий был посвящен им в сан архиепископа полоцкого и написал по-польски: «Оправдание невинности», где доказывал право русского народа восстановить свою церковную иерархию и опровергал взводимые на него клеветы, будто он хочет изменить Польше и предаться туркам. Против этого сочинения тотчас же появилось на польском языке сочинение: «Двойная вина»; а вслед затем началась на польском языке сильная полемика между обеими сторонами. Когда в 1622 году был умерщвлен униат фанатик Иосафат Кунцевич, враги Православия распространяли слухи, что главным поджигателем этого убийства был Смотрицкий. Жизнь его была в опасности; он уехал на Восток, странствовал три года, приехал в Рим и там принял унию. Возвратившись на родину, он написал по-русски «Апологию» своего путешествия, где оправдывал свое отступление и старался доказать, что в Православной Церкви существуют заблуждения. Митрополит Иов Борецкий созвал собор в 1628 году и пригласил на него Мелетия Смотрицкого. Мелетий приехал в Киев, уверял, что он хотел только подвергнуть критике некоторые неправославные мнения, вкравшиеся в сочинения православных защитников Веры, как равно и злоупотребления, поддерживаемые невежеством духовенства, что игумен Дубенского Преображенского монастыря, Кассиан Сакович, которому он поверил печатание своей книги, прибавил туда лишнее без его ведома, и что он остается по-прежнему в ведомстве православной иерархии. Вскоре, однако, после этого собора, Мелетий снова объявил себя униатом и стал распространять свою «Апологию». Это вызвало со стороны православных горячую полемику. Иов Борецкий написал против Смотрицкого опровержение под названием «Аполлия» (погибель). Протоиерей слуцкий Андрей Мужиловский написал против «Апологии» Смотрицкого дельное сочинение на польском языке, называвшееся «Антидот». Были и другие сочинения против Смотрицкого.

Распространившееся в Руси польское влияние было так велико, что русские люди, ратуя за свою веру, писали по-польски, и это вредило успехам русской литературной деятельности того времени; иначе русская письменность была бы гораздо богаче. Самый русский язык в ученых сочинениях, писанных по-русски, страдает более или менее примесью польского. Из более выдающихся русских писателей того времени мы указываем на Захария Копыстенского, Кирилла Транквиллиона, Исаию Копинского, Памву Берынду и др. Захарий Копыстенский, иеромонах, потом архимандрит Киево-печерского монастыря, написал обширное сочинение, под названием «Палинодия», в котором подробно рассматривал главнейшие пункты отличия Восточной Церкви от Западной и защищал догматы и постановления первой. Это сочинение важно по историческим известиям о церковных событиях того времени. Копыстенский издал, кроме того, по-русски сочинение «О вере Единой», «Беседы Златоуста на послания Апостола Павла», того же Златоуста «Беседы на Деяния» и «Толкование на Апокалипсис Андрея Кесарийского». В своих предисловиях к этим книгам издатель выражает желание, чтобы русские, как духовные, так и светские, поболее читали и изучали Св. Писание. «Толкование на Апокалипсис», изд. в 1625 году, посвящено пану Григорию Далмату, уже отступившему от Православия внуку ревностного православного, Константина Далмата, которому автор посвящал прежние свои переводы. Захария убеждает Григория возвратиться к Вере отцов своих и говорит, что дед его возрадовался бы такому возвращению; при этом, автор не затрудняется приводить примеры из греческой мифолотии: «Если, – говорит он, – между Геркулесом и Тезеем была такая любовь и дружба, что один преемственно наследовал добродетели другого и старался избавить последнего от пленения в тартаре, то еще большая любовь, неразрываемая смертью, должна существовать между вашим дедом и вами». Это может служить образчиком, как языческо-классическая мудрость внедрялась в религиозное воспитание тогдашних книжников. При «Апокалипсисе» приложено несколько переводных слов и, по поводу «Слова Иоанна Златоуста на Пятидесятницу», делается такое замысловатое объяснение известного выражения, которое католики постоянно приводили в подкрепление о папском главенстве, – «Ты еси Петр, и на сем камне созижду церковь Мою»: «Видите, Христос не сказал «на Петре», а сказал «на камне»; не на человеке, а на вере Христос построит Церковь Свою, так как Петр сказал с верою: Ты еси Христос, сын Бога живаго. Не Петра, а Церковь нарек он камнем». В 1625 году Захария Копыстенский, будучи уже архимандритом, напечатал речь, произнесенную в день поминовения по своем предшественнике Плетенецком, доказывал в ней необходимость поминовения усопших и опровергал тех вольнодумцев, которые, следуя протестантским толкованиям, отвергали пользу молитв за усопших и поминовений, – из чего видно, что протестантские мнения продолжали волновать умы православных. Но здесь же проповедник счел нужным вооружиться против католического чистилища и доказывал, что учение Св. Отцов о мытарствах совсем не то, что учение о чистилище. «Мытарства, – говорил он, – состоят только в разных препятствиях и беспокойствах, которые причиняют разлученной от тела душе злые воздушные духи, подобно тому, как таможенные чиновники беспокоят проезжего свободного человека на таможнях и заставах».

В русской Православной Церкви была ощутительная потребность в правилах, которыми должны были руководствоваться священники при исполнении своих треб и обрядов и в особенности исповеди. При долговременном невежестве вкрались большие беспорядки. Священники отправляли требы как попало, мало заботились об удержании своих прихожан в правилах благочестия, и это давало свободу всякого рода языческим суевериям. Захария Копыстенский в 1620 году напечатал книгу для руководства священникам, где собрал в сокращении разные правила апостольские, вселенских и поместных соборов и Св. Отцов. Книга эта называется «Номоканон или Законоправильник». Здесь, между прочим, встречаются любопытные известия о разных суевериях того времени, распространенных в народе9.

Кирилл Транквиллион-Ставровецкий, прежде учитель в Львовском братстве, а потом черниговский архимандрит, не менее Копыстенского отличался плодовитой литературной деятельностью, хотя сочинения его страдают многословием, риторством и самовосхвалениями. Около 1619 г. он издал «Евангелие учительное» или «Слова на воскресные и праздничные дни». Книга эта в Московском Государстве признана была неправославной. Важнее для нас другое сочинение Кирилла «Зерцало богословия», напечатанное в Почаеве в 1618 году. Замечательно, что оба сочинения посвящены знатным панам: первое – Чарторижскому, а второе – молодому Ермолинскому, с целью служить для него учебной книгой. Эти посвящения показывают, как литераторы нуждались в знатных покровителях. «Мала тебе сдается эта книжечка, – говорит автор в своем предисловии, – но прочитай-ка ее: увидишь высокие горы небесной премудрости!»

«Зерцало богословия» разделено на три части: первая толкует, собственно, о существе Божием10; вторая заключает в себе космографию; третья – о злосливом мире или вообще о зле. Самая любопытная для нас вторая часть, изображающая мировоззрение тогдашних ученых людей.

Мир разделяется на видимый и невидимый. Невидимый есть мир ангелов11. Кирилл принимает древнее разделение ангелов на девять чинов (престолы, херувимы, серафимы, господство, силы, власти, начала, архангелы и ангелы); из них собственно только ангелы распоряжаются видимым миром и над ними старейшина архистратиг Михаил (той зо всем чином своим страж и справца всего видимаго мира). Одни ангелы поставлены на страже стихий и воздушных явлений: огня, молний, воздуха, ветра, мороза и пр. Другие содержат и обращают круг звездного неба (одного из девяти небес); особые ангелы приставлены к солнцу, луне, морю, иные приставлены к земным государствам, другие находятся при верных людях. Если Бог посылает ангелов к людям, то они надевают на себя «мечтательное тело», иногда с вооружением; но это только призрак, потому что, где бы кузнецы взяли на небесах металл ковать ангелам вооружение? Диаволы, падшие духи, темные и отвратительные, разделяются на три вида: воздушные, водяные и подземные. Воздушные делают человеку зло разными изменениями воздуха: вихрями, бурями, градом, заразою воздуха и пр. Земные искушают людей на всякое зло, но они власти не имеют не только над людьми, но и над свиньями; они только подсматривают за человеком; если у человека обнаруживается побуждение к дурному, они подстрекают его. Они постоянные лгуны (уставичные лгареве), и если прорицают, то им верить не следует. Иногда они мечтательно принимают на себя вид зверей и чудовищ, чтобы пугать людей.

Видимый мир создан из четырех стихий, различных и занимающих одна за другою место по своей тяжести. Низшая и самая тяжелая – земля; выше её вода; над водою воздух, а выше его–самая легчайшая стихия, огонь. Огонь и вода непримиримые враги, но между ними миротворец – воздух. Вода двух родов: одна – над твердью небесной, другая – под твердью на земле. Твердь небесная есть сухая, легкая, непроникательная материя, сверху которой Бог разлил воду для предохранения от верхнего эфирного огня, который бы иначе зажег твердь; но, чтобы не было темно на земле, Бог сотворил на тверди солнце, луну и звезды и вложил в них части эфирного света. Воздух есть та тьма вверху бездны, о которой говорится в Библии: к земле он теплее, согреваемый солнечными лучами; средина его холодна, а верхние слои горячие. Гроза объясняется таким образом: пары поднимаются с моря и достигают верхних слоев горячего воздуха; от того делается шум, подобно тому, как раскаленное железо, положенное в воду, производит шум. Кирилл слыхал, что земля кругла, как яблоко, и не противоречит этому. Он думает, что земля окужена водою для предохранения от эфирного огня. Море солоно от того, что вода в нем недвижима, и если бы не была солона, то загнилась бы и засмердела. В человеке из пяти чувств – четыре соответствуют стихиям: вкус – земле, обоняние – воде, слух – воздуху, зрение – огню, а осязание «почувательную некую особую силу имать». Как в небе живет Бог, так в верхней части человеческого тела, в голове, в бескровном мозгу – ум, важнейшая сила души, а при нем другие силы: воля, память, доброта, мысль, разум, хитрость, мечтание, рассуждение, радость, любовь. Ум и разум у него не одно и то же. Ум – сила внутренняя, а разум приходит извне: «От кого иного научишься и разумеешь – то разум». Кирилл старается уподобить части человеческого тела стихийным явлениям: «во главе очи, яко светила, глас, яко гром, мгновение ока, яко блискавицы».

Под «злосливым» миром автор разумеет жизнь злых людей, не следующих повелениям Божиим. Подобно миру земному, состоящему из четырех стихий, злосливый мир состоит из четырех стихийных пороков: заздрости (зависти), пыхи (высокомерия), лакомства (алчности), убийства. Лакомство соответствует воде; убийство – земле; заздрость и пыха – воздуху и огню. Дьявол есть творец и содержитель злосливого мира.

Мы привели эти сведения из сочинения одного из видных литературных деятелей того времени, чтобы показать, как далека была тогдашняя ученость от прямого пути в области мирских знаний. Русские ученые выступали в борьбу со своими врагами с запасом многих разных сведений по части церковной истории и богословия, но были невеждами во всем, что касалось природы и её законов, хотя, как показывают их сочинения, и чувствовали потребность этого знания. Они повторяли только старые средневековые нелепости. Ученость их поэтому носила характер крайней односторонности; с распространением такого рода просвещения развивалась страсть к риторической схоластической болтовне, к легкому и дешевому символизму. Это мы видим на том же Кирилле Транквиллионе. В главе о Вавилоне Темном он разбирает апокалипсические образы и дает полную волю всяким сопоставлениям и объяснениям, которые мог он отыскать в изобилии на всякие лады у прежних толкователей. Вавилон – это громада злых людей; дракон – дьявол; семь рогов – семь смертных грехов, воды – народы; жена седящая на водах – «пыха свету сего»; пятно на челе – измены и обманы; чашка кровью исполненная – замки будовные, палацы и гмахи (чертоги) спанялые (великолепные, дщерь Сиона называется виноградом, вежею (башнею), на которой висят сто тарчов (щитов): это церковь с её писаниями; она – гора «тучная, упитанная з оброков небесной премудрости» и проч., и проч...

Как распространилась тогда риторическая словоохотливость, показывает вошедший обычай сочинять молитвы. В Вильне издана была книжка «Вертоград душевный», в которой помещаются дневные богослужения, т. е. полуночница, заутреня, часы, вечерня, павечерница, и в них вплетены пространные, сочиненные вновь молитвы.

Монашеское направление, так долго господствовавшее в Православной Церкви в Южной Руси, и на этот раз нашло себе представителей: как на замечательнейшее в этом роде сочинение мы укажем на «Духовную Лествицу» Исаии Копинского. Автор был печерским монахом, девятнадцать лет наблюдал Антониевы пещеры, потом был приглашен князем Михаилом Вишневецким для устроения Густынского монастыря (близ Прилук), впоследствии был киевским митрополитом. Его «Духовная Лествица» отлична от известной книги «Лествицы» Иоанна Лествичника, бывшей в большом ходу у благочестивых людей в старину. Исходная точка суждений в сочинении Исаии очень своеобразна. Автор признает началом греха безумие, незнание, началом добродетели – разум и знание, а истинное познание достигается только путем учения и уразумения природы. Он находит, что, только изучивши природу, мы можем приступить к познанию самих себя, и только изучивши свое существо, можем перейти к познаванию Бога12. Никогда на Руси не раздавалось из уст русского монаха большего уважения к положительной науке; но после этого, автор, так сказать, круто поворачивает на прежнюю торную дорогу монашеских сочинений. У него разум двоякий – внешний и божественный, двоякая мудрость – внешняя и божественная, два знания – внешних и божественных предметов, и оказывается, что Бога можно познать только высшим и божественным разумом. Что касается до внешней мудрости, то она делается почти ненужной. Путь к высшему разумению есть «умное делание», подобно тому, как говорил когда-то Нил Сорский, – монашеская созерцательность, воздержание, пост, сокрушение сердца. Монашество – высший образец; все плотское – гной, тлен, прах. Автор думает, что, если бы Адам не согрешил, то люди бы не рождались младенцами, и рождались бы не так, как теперь рождаются13. «Человек, – говорит он, – рождаясь от женщины, стремится к соединению с нею, но тем самым умирает душой; так как соль, хотя рождается от воды, но, соединяясь с водою, – вновь исчезает; так и человек, хотя рождается от женщины, но как соль растаевает, «когда паки к греховному плотскому соплетению лепится». Автор, хотя не может отрицать брака, но представляет его в виде снисхождения только человеческим существам низшего разряда, тогда как люди высшие, монахи, должны предпочитать безбрачную чистоту.

Далее все сочинение состоит из бесед о том, как следует монаху вести строго-постную жизнь, избегать хвастовства, высокомерия, сребролюбия и других пороков.

Умственное движение, возникшее в Южной Руси, получило новый толчок и новую силу с наступлением деятельности Петра Могилы.

Фамилия Могил принадлежит к древним знатным родам молдавским. В конце XVI века, при помощи польского гетмана Яна Замойского, один из Могил, Иеремия, сделался господарем молдавским, а в 1602 году брат его Симеон – господарем валашским. В 1609 году Симеон стал также господарем и Молдавии, но ненадолго. Сначала он уступил господарство племяннику своему, Константину, а потом турки лишили эту фамилию господарства. Напрасно польские паны: Стефан Потоцкий, князья Корецкий и Вишневецкий, родственники Могил по женам, старались восстановить их на господарстве. Могилы должны были искать приюта в Польше. Сын Симеона, Петр, учился, как говорят, в Париже, потом служил в военной службе в Польше, а в 1625 году постригся в Печерской лавре, еще не достигши 30 лет от роду. Вступление в монашеское звание лица, такого знатного и притом состоявшего в родстве с могущественными польскими домами, давало поддержку православному делу. Через год скончался печерский архимандрит Захария Копыстенский. Тогда возник вопрос о том, чтобы молодому молдаванину Могиле сделаться архимандритом. Его связи и богатство представляли в будущем большие надежды для лавры; но не вся печерская братия готова была выбрать его. Многие не возлюбили его; другие соблазнялись его молодостью; но за пределами монастыря у Могилы было много сильных сторонников, желавших доставить ему видное и выгодное место архимандрита печерского. Два года шли об этом толки; противникам Могилы, как видно, не давали избрать другого; наконец, Могила был избран, тем более что митрополит Иов Борецкий был за него. В 1628 г. Сигизмунд III утвердил его. Новый архимандрит тотчас же заявил свою деятельность на пользу монастыря, завел надзор над священнослужителями в селах лаврских имений, незнающих из них приказывал учить, а упрямых и своевольных подвергал взысканиям; подновил церковь, не жалел издержек на украшение пещер, подчинил лавре Пустынно-Николаевский монастырь, основал Голосеевскую пустынь, построил на свой счет при лавре богадельню для нищих и задумал заводить при Печерском монастыре высшую школу. Раcсчитывая, что для последней цели необходимы хорошие учители, он прежде всего начал отправлять молодых людей за границу на собственный счет. В числе их были: Сильвестр Коссов, Исаия Трофимович, Игнатий Оксенович-Старушич, Тарасий Земка и Иннокентий Гизель. Для новой школы он избрал место с огородом и садом, близ больничной Троицкой церкви, поставленной над печерскими воротами, и дал от себя фундушевую запись, которой обязывался содержать училище на собственный счет.

В 1631 году скончался митрополит Иов борецкий. Место его занял Исаия Копинский, бывший в то время архиепископом смоленским и черниговским. Посланные за границу молодые люди стали возвращаться на родину, но тут, записанные в братство православные духовные, дворяне и казацкие старшины с гетманом Петрижицким, от лица всего войска запорожского, обратились к Петру Могиле с просьбой не заводить особого училища в братстве, а обратить свои пожертвования на существовавшее уже братское училище на Подоле. Просьба эта была вполне разумна: не следовало разрывать сил, полезнее было соединять их. Могила согласился. В декабре 1631 г. члены братства составили акт, в котором Петр Могила назывался старшим братом, блюстителем и пожизненным опекуном киевского братства. В марте 1632 года гетман Петрижицкий, от лица полковников и всего войска запорожского, обещал в случае нужды защищать оружием церковь, монастырь, школы и богадельню братства; а киевские дворяне, в лице выбранных из среды своей старост, обещали заботиться о содержании училища.

В апреле 1632 года скончался король Сигизмунд III. По польским обычаям, по смерти короля, собирался сначала сейм, называемый «конвокационным», на котором делался обзор предыдущего царствования и подавались разные мнения об улучшении порядка; потом собирался сейм «элекцийный» уже для избрания нового короля. Остатки православного дворянства сплотились тогда около Петра Могилы, с целью истребовать законным путем от Речи Посполитой возвращения прав и безопасности Православной Церкви. Главными действующими лицами с православной стороны в это время были: Адам Кисель, Лаврентий Древинский и Воронич. При их содействии митрополит Исаия и все духовенство уполномочили ехать на сейм Петра Могилу. Православные требовали уничтожения всяких актов и привилегий, запрещавших православным строить церкви и попускавших вести против них процессы по религиозным делам с наложением секвестрации на их имения, домогались возвращения православным всех запечатанных церквей, всех епархий, требовали безусловного права заводить коллегии, типографии, возвращения отобранных униатами церковных имений и строгого наказания тем, которые будут наносить оскорбления и насилия православным людям. Вместе с просьбой дворян и духовных, подали на сейм просьбу казаки в более резких выражениях, чем дворяне и духовные. «В царствование покойного короля, – писали они, – мы терпели неслыханные оскорбления... Униты отстранили от городских должностей добродетельных мещан нашей веры и засмутили сельский народ; дети остаются некрещеными, взрослые сожительствуют без брачного обряда, умирающие отходят на тот свет без причащения. Пусть уния будет уничтожена; тогда мы со всем русским народом будем полагать живот за целость любезного отечества. Если, сохрани Боже, и далее не будет иначе, мы должны будем искать других мер удовлетворения». Такой резкий тон сильно раздражил панов, которые вовсе не хотели давать казакам права вмешиваться в государственные дела. «Они называют себя членами тела Речи Посполитой, – говорили паны, – но они такие члены, как ногти и волосы, которые обрезывают». Но голос православного шляхетства не мог быть оставлен без внимания. При посредстве королевича Владислава составлен был мемориал, в котором предполагалось отдать православным киевскую митрополию, кроме Софийского собора и Выдубицкого монастыря и всех митрополичьих имений, предоставить им, сверх того, львовское епископство, Печерский и Жидичевский монастыри с их имениями, дать по нескольку церквей в некоторых городах, дозволять братствам распоряжаться школами, мещанам занимать городские должности и пр. Дальнейшее решение дела о свободе православного исповедания отложено было до «элекцийного» сейма. Но и на элекцийном сейме казацкие послы вновь появились с резкими требованиями. По поводу этих домогательств, начались сильные и горячие прения о вере между панами. Ревностные католики не хотели утверждать даже того мемориала, на который согласился «конвокационный» сейм. Кисель и Древинский пространно и сильно защищали права греческой религии. Православные не были довольны самым мемориалом и хотели еще более широкого. Петр (Могила) был душою их совещаний и, наконец, вместе с православными дворянами, он лично обратился к новоизбранному королю Владиславу. Так как Польша в это время находилась в неприязненных отношениях с Москвой, то Владислав понимал, что расположение казаков и русского народа было чрезвычайно важно для короля и всей Польши; да и вообще Владислав был сторонник свободы совести. Он дал православным «диплом», которым предоставлял им более прав и выгод, чем те, какие были написаны в мемориале, составленном на конвокационном сейме. Предоставлена была полная свобода переходить как из православия в унию, так и из унии в православие. Митрополит киевский мог по-прежнему посвящаться от константинопольского патриарха. Отдавалась православным немедленно луцкая епархия, а перемышльскую положено отдать после смерти тогдашнего униатского епископа; учреждалась новая епархия во Мстиславе; снимались всякие запрещения, стеснения; запрещалось делать оскорбления православным людям. Православные дворяне, бывшие на сейме, тогда же порешили удалить от митрополии Исаию Копинского, как человека уже престарелого и болезненного, и избрали, вместе с бывшими там духовными, в митрополиты Петра Могилу. Король утвердил этот выбор и дал Петру Могиле привилегию на преобразование киевского братского училища в коллегию. Посланный в Константинополь ректор киевских школ, Исаия Трофимович, испросил для Петра Могилы патриаршее благословение, и тогда волошский епископ во Львове рукоположил Петра Могилу в митрополиты14.

Назначение Петра Могилы митрополитом в Киеве произвело чрезвычайный восторг. Ученики братского училища сочиняли ему гимны и панегирики. «Если бы ты вздумал, – говорилось в приветствии ему, – отправиться от Киева до Вильно и до пределов русских и литовских, с какою радостью встретили бы тебя те, которыми наполнены суды, темницы и подземелья за непорочную веру восточную!» Типографщики поднесли напечатанную ими стихотворную брошюру под названием «Евфония веселобремячая», а киевские мещане, заодно с казаками и православными духовными, в порыве восторга бросились отнимать у униатов древнюю святыню русскую – Софийский собор. Униатский митрополит Иосиф Вильямин Руцкий жил не в Киеве, а в Вильне. Софийский собор стоял пустой; богослужение в нем не отправлялось, а ключи находились у шляхтича Корсака. Место, где находится Софийский собор, было тогда за городом и отделялось от жилой части Старого города валом. Близ него расположена была небольшая софийская слободка. Там жил Корсак, страж покинутого храма. Киевляне, под предводительством Баляски, Веремиенка и слесаря Быковца, толпой в пятьсот человек бросились на дом Корсака. Пан был в отлучке, в доме оставалась его мать, у которой были в то время гости. Киевляне потребовали ключей от собора. Пани Корсакова не дала ключей. Тогда киевляне объявили, что сами найдут ключи, бросились к собору, отбили колодки, которыми запирался собор, выломали двери, отколотили тех, которые хотели помешать им, забрали ризницу и утварь и отвезли в лавру к митрополиту. Затем, толпа вновь вернулась в дом Корсака и начала выгонять из дому пани Корсакову и её родных, сидевших с доминиканами, которых она нарочно позвала, чтобы они впоследствии на суде могли быть свидетелями. Толпа ругала пани Корсакову, прицеливалась ружьями в форточку окна и кричала: «выволочемо ее на двор и розстреляймо!» На другой день киевляне вывели пани Корсакову и её родных из дому и обязали слобожан повиноваться православному митрополиту. Вместе с церковью Св. Софии киевляне тогда же овладели деревянной церковью Св. Николая, на месте Десятинной, и древними стенами церкви Св. Василия, построенной Св. Владимиром на Перуновом холме.

Первым делом митрополита было привести церковь Св. Софии в благолепный вид и освятить ее для богослужения; он называл ее «единственным украшением православного народа, главою и матерью всех церквей». Петр Могила старался восстановить древнюю святыню Киева и вместе с тем оживить в народе воспоминание древности. Таким образом он возобновил церковь Св. Василия; из развалин Десятинной церкви состроил новую каменную церковь, причем, во время производства работ, нашел в земле гроб Св. Владимира и поставил голову его в Печерском монастыре для поклонения, возобновил также древнюю церковь Спаса на Берестове. С особенной любовью относился он к Софийскому собору15, хотя жил постоянно в Печерской лавре, оставаясь её архимандритом.

Петр Могила обратил внимание на то, что в церковных богослужебных книгах, бывших в употреблении в Южной и Западной Руси, вкрались неправильности и разноречия. Они были в то время тем неуместнее, что противники православия указывали на это обстоятельство, как на слабую сторону, и утверждали, что в православном богослужении нет единообразия: в одной книге попадаются об одном и том же предмете совсем иные выражения, чем в другой, и каждый священник может употреблять тот или другой способ. Этим противники силились доказать, что церковь, не имея единого главы, не в силах удержать правильности в своих богослужебных книгах, а тем самым указывали на необходимость подчинения единому главе в образе папы. Могила постановил, чтобы вперед богослужебные книги не выходили в печать без пересмотра и сличения с греческими подлинниками и без его благословения; сам он лично трудился над их пересмотром. В 1629 году Петр Могила издал «Служебник», одобренный на киевском соборе митрополитом Иовом Борецким и южнорусскими епископами. Этот «Служебник» отличался от прежних тем, что в нем приложено догматическое и обрядовое объяснение литургии, написанное одним из учеников Могилы, Тарасием Земкою. Таким образом, русские священнослужители получили впервые единообразное руководство для совершения литургии, а вместе с тем могли понимать то, что совершали. Через десять лет, в 1639 году, Могила, уже будучи митрополитом, издал вторым изданием свой «Служебник», значительно умноженный ектениями и молитвами, сочиненными на разные случаи жизни.

Приведение в единообразие православного богослужения, надлежащее отправление священниками их обязанностей и улучшение их нравственности сильно и постоянно занимали Петра Могилу. С этими целями в 1640 году Могила назначил собор в Киеве и на этот собор приглашал не только духовных, но и светских особ, записанных в братствах; по его взгляду на состав церкви, светские люди, будучи членами церкви, как христианского общества, имели право подавать свой голос в церковных делах. «Наша церковь, – писал Могила в своем окружном послании, – оставаясь ненарушимой в догматах веры, сильно искажена в том, что касается обычаев, молитв и благочестивого жития. Многие православные, от частого посещения богослужения иноверцев и слушания их поучений, заразились ересью, так что трудно распознать: истинно ли они православные или одним только именем? Другие же, не только светские, но и духовные, прямо покинули православие и перешли к разным богомерзким сектам. Духовный и монашеский сан пришел в нестроение; нерадивые настоятели не заботятся о порядке и совсем уклонились от примера древних Отцов Церкви. В братствах отвергнута ревность и нравы предков; каждый делает, что хочет». Могила заявлял, что желает возвратить русскую Церковь к древнему благочестию, и находил, что цель эта может быть достигнута посредством собора духовных и светских людей. Деяния этого собора не дошли до нас, но, вероятно, плодом его совещаний явилось новое издание «Требника» в 1646 году. Этот «Евхологион» или «Требник» – подробнейший сборник богослужений, относящихся к священным требам, и долгое время служивший руководством во всей России, известен под именем «Требника Петра Могилы»16. При составлении его руководствовались требниками греческими, древнеславянскими, великорусскими и, отчасти, римскими. Могила, защищая православие от католичества, не стеснялся, однако, заимствовать из западной церкви то, что не противно было духу православия и согласовалось с практикой первобытной церкви17. В своем «Требнике» Могила не ограничился одним изложением молитв и обрядов, а прибавил к нему объяснения и наставления, как поступать в отдельных случаях, так что этот требник не только служил руководством для машинального отправления треб, но имел значение научной книги для духовенства. Тем не менее, к досаде Могилы, не все довольствовались этим однообразным руководством, и, помимо его, издавались другие требники частными лицами. Пока образовалось новое поколение пастырей из преобразованной Могилой коллегии, он обращал внимание, чтобы ставленники, по крайней мере, не были круглыми невеждами, и постановил, чтобы искатели священнических мест, до своего посвящения, оставались некоторое время в Киеве и учились у сведущих лиц. Подготовка эта продолжалась иногда и до года. Сам Могила экзаменовал их и содержал во время обучения на свой счет. Могила вскоре увидел необходимость составить полную систему православного вероучения и под своим руководством приказал составить ученому Исаии Трофимовичу православный катехизис. По составлении его, Могила созвал сведущих духовных лиц из всей южной и западной Руси, дал им на рассмотрение новую книгу, а потом снесся с патриархами. С целью окончательно рассмотреть и утвердить катехизис, созван был в Яссах ученый собор в 1643 году, куда Могила послал Трофимовича вместе с братским игуменом Иосифом Кононовичем и проповедником Игнатием Старушичем. Со стороны константинопольского патриарха послано было два ученых грека. Греки долго спорили с русскими, истребовали отмены кое-каких мест и, наконец, утвердили катехизис, затем книга была отправлена на утверждение всех патриархов; она хотя и была утверждена, но слишком долго рассматривалась, и Могила не успел ее напечатать18. Вместо неё Могила приказал напечатать в 1645 году краткий катехизис. Цель его выражена в предисловии, где говорится: «книга эта публикуется не только для того, чтобы священники в своих приходах каждый день, в особенности в воскресные и праздничные дни, читали и объясняли ее своим прихожанам; но также, чтобы мирские люди, умеющие читать, преподавали одинаковым способом христианское учение, преимущественно, чтобы родители учили по ней своих детей, а владельцы – подвластных себе людей, а также, чтобы в школах все учители заставляли своих учеников учить наизусть по этой книжечке». Катехизис этот, по способу своего изложения, послужил первообразом всех катехизисов последующего времени. Он изложен в вопросах и ответах и состоит из трех частей: в первой рассматривается символ веры по членам, во второй – молитва Господня, в третьей – заповеди.

Могила, как человек ученый, принял деятельное участие в тогдашней полемике, происходившей между православными и католиками. Некто Кассиан Сакович, прежде православный учитель киевской школы и написавший вирши по-русски на смерть Сагайдачного, отступил от православия сначала в унию, а потом в католичество и сделался ненавистником отцовской веры. Когда Могила в 1642 году собирал собор, Сакович написал против этого собора по-польски едкую сатиру, а вслед за тем разразился обширным сочинением на польском же языке, под названием «Перспектива заблуждений, ересей и предрассудков русской церкви». Сакович в этом сочинении держится способа, введенного иезуитами и долгое время сохранявшегося в Польше во всех спорах и нападках католиков на русскую церковь. Способ этот состоял в том, что подмечались и собирались случаи всевозможнейших злоупотреблений, зависевших как от невежества, так и от дурных качеств тех или других личностей, занимавших священнические места, и такие случаи принимались как бы за нормальные признаки, присущие Православной Церкви. Все сочинение Саковича наполнено подобного рода обличениями. Кроме того Сакович, как ревностный последователь римской церкви, старается осуждать все, что в православии несходно с нею. В ответ на это Могила написал обширное сочинение, явившееся в 1644 году под названием: «Λίφος (Лифос) альбо камень». Сочинение Могилы, под псевдонимом Евсевия Пимена (т. е. благочестивого пастыря), было написано по-польски, так как главной целью автора было представить в глазах поляков несправедливость нападок их духовных против православия; но в то же время существовала и его русская редакция, до сих пор остающаяся в рукописи19. Лифос, кроме посвящения Максимилиану Бржозовскому и предисловия к читателям, состоит из трех отделов: в первом рассуждается о таинствах и обрядах; во втором – о церковном уставе; в третьем – о двух главнейших догматических различиях восточной церкви от западной: об исхождении Св. Духа и о главенстве папы. Автор в некоторых местах относится с бранью и резкими остротами к своему противнику, называет его прямо лжецом; или, напр., по поводу желания Саковича ввести в русскую церковь латинские обряды, выражается так: «Неудивительно, что тебе, новообращенному рачителю римского костела, хочется весь римский чин перенести в восточную церковь! Как сам ты с одним ухом, так хочешь, чтобы все люди были одноухие и порезали бы себе уши!» Но с совершенным беспристрастием автор Лифоса признает справедливость многих злоупотреблений, указанных его противником; только он объясняет их печальным положением Церкви, не имевшей долгое время пастырей и умышленно угнетаемой унией, а также невежеством и рабским положением приходских священников под властью панов. Сакович, например, обвиняет православных священников в том, что они совершали насильные и противозаконные браки. На это автор Лифоса говорит: «это бывает; но что же делать священнику, когда пан ему говорит: или обручай, поп, или голову подставляй; поневоле поп будет все делать, когда господин города, либо села, или управляющий господина начнет устрашать бедного священника дубиною, а иногда прикажет бросить в тюрьму». Многие нападки Саковича Могила называл ложью и клеветою и прямо свидетельствует, что приводимых Саковичем признаков нет и не было в Православной Церкви. Вообще во взгляде на значение обрядов Могила отличает существенные главные признаки от прибавочных. Существенными он называет те, которые, при всяких видоизменениях, должны оставаться непоколебимо; они, по толкованиям Могилы, заключаются: а) в материи, б) в форме или слове, и в) в интенции (намерении) совершающего священнодействие. Таким образом, в таинстве крещения вода составляет материю; произнесение слов: «крещается во имя Отца, Сына и Св. Духа» – форму; наконец, внутреннее намерение или желание совершающего таинство низвести благодать Св. Духа – интенций. Точно также в литургии существенную часть её составляют, кроме внутреннего намерения священнослужителя: материя, т. е. хлеб и вино, и форма, т. е. освящающие ее слова Спасителя: «приимите, ядите и пийте от нея вси». Весь чин богослужения, в который облечены или заключены существенные признаки, может видоизменяться в разных церквах. Смотря по местностям, древним обычаям и преданиям, могут существовать различные обряды, – но это не мешает вселенскому единству Христовой Церкви, если только при этом нет уклонения от признаваемой Церковью догматики. Таким образом, к римскому обрядному чину следует относиться с равным уважением, как и к восточному, несмотря на его различие, насколько этот чин не уклоняется от учения вселенской церкви. Обряды могут в одной и в той же церкви, смотря по временным потребностям, изменяться, дополняться и сокращаться, но не иначе как на основании соборов. Каждый из священников в отдельности должен строго исполнять все поставленное принятыми в данное время богослужебными книгами. Таков был взгляд знаменитого митрополита на весь строй внешнего богослужения; он относится непримиримо к римской церкви, но никак не по причине различия богослужебного чина, а за её догматические заблуждения, из которых признание абсолютного главы, в особе римского папы, занимает первое место. Замечательно, что противник Могилы, Сакович, между прочим, ставит в упрек Православной русской Церкви и то, что она лишена «великородных господ». Могила говорит: «Православные роксоляны (т. е. русские), уверовавши в Христа Господа, не сомневаются в том, что Христос, как мысленный глава, управляет восточной церковью по своему обещанию: «се Аз с вами до скончания века». Русь имеет всесильное предстательство своего благочестия в лице Христа Господа, правящего сердцами великих государей. Так и в псалме 145 псалмопевец написал: «не надейтесь на князей, сынов человеческих». А что у Руси нет великородных господ, то, что в этом дурного! Ведь и первоначальная Церковь начала созидаться не великородными господами, а убогими рыбарями, однако, Бог через них преклонил к вере во Христа и монархов, и великородных властителей. Души самых незнатных правоверных христиан также искуплены многоценною кровью Христовою, как и души великородных властителей, а потому и те, и другие должны быть равноценны». Наконец, автор Лифоса совсем не враг соединения с римской церковью: «Восточная Церковь, – говорит он Саковичу, – всегда просит Бога о соединении Церквей, но не о таком соединении, какова нынешняя уния, которая гонит людей к соединению дубинами, тюрьмами, несправедливыми процессами и всякого рода насилиями. Такая уния производит не соединение, а разделение...». Появление Лифоса вызвало в польской литературе ряд полемических сочинений, в которых авторы почти уже не касались вопроса об обрядности, а главным образом доказывали правильность признания папы главою церкви. Из них иезуит Рутка, давая произвольный смысл разным выражениям Лифоса, делал выводы, что автор его принадлежит скорее к какой-нибудь протестантской, чем к Восточной Церкви.

Более всего Могила сосредоточил свою деятельность на киевской коллегии. Тотчас по вступлении своем в сан митрополита, Могила преобразовал киевскую братскую школу в коллегию, основал другую школу в Виннице, завел при киевском братстве монастырь и типографию и подчинил их киевскому митрополиту. Это было нарушением прежнего распоряжения патриарха Феофана, по которому киевское братство с Богоявленской церковью подчинялось одному патриарху; но это нарушение оправдывалось сделанными переменами: основанием монастыря и преобразованием школы в коллегию, наконец, и тем, что коллегия и монастырь содержались, главным образом, иждивением Петра Могилы. Самый монастырь учрежден был совсем на особых основаниях, чем другие монастыри; он имел тесную связь с коллегией; в нем помещались только те монахи, которые были наставниками: все они взяты были из Печерской лавры. На содержание братской коллегии и монастыря Могила приписал две лаврских волости, подарил коллегии собственное свое село Повняковку и, кроме того, постоянно давал денежные пособия на постройки и на вспомоществование учителям и ученикам. По его примеру и убеждению, записанная в братство шляхта помогала коллегии разными пожертвованиями и ежегодно выбирала старост из своей среды для надзора и содействию её содержания; коллегия устроена была по образцу высших тогдашних училищ в Европе и особенно в Кракове. Цель киевской коллегии была преимущественно религиозная: нужно было образовать поколение ученых и сведущих духовных лиц, а равным образом, и светских людей, которые бы могли сознательно видеть правоту Восточной Церкви и, по своему образованию, стать в уровень с теми, против которых пришлось бы им защищать права своей Церкви путем закона и рассуждения. Но в Польше, как мы указывали, вопросы веры тесно связались с вопросами национальности; понятие о католике сливалось с понятием о поляке, как, с другой стороны, понятие о православном – с понятием о русском; и потому задачей коллегии неизбежно стала поддержка и возрождение русской народности. Идеалом Могилы был такой русский человек, который, крепко сохраняя и свою веру, и свой язык, в то же время, по степени образования и по своим духовным средствам, стоял бы в уровень с поляками, с которыми судьба связала его в государственном отношении. К этому идеалу направлялись и способы воспитания, и обучения, принятые Могилою. Киевская коллегия находилась под управлением ректора, который был, вместе с тем, игуменом Братского монастыря, распоряжался монастырскими и училищными доходами, творил суд и расправу и, в то же время, был профессором богословия. Его помощником был префект, один из иеромонахов, занимавший должность, подобную должности нынешнего инспектора. Кроме двух этих начальствующих лиц, выбирался на известный срок суперинтендент, имевший ближайший надзор за поведением воспитанников. Под наблюдением последнего, между самими воспитанниками устраивалась внутренняя полиция; некоторые более благонравные ученики обязаны были смотреть за своими товарищами и доносить суперинтенденту. Часть учеников жила на содержании коллегии в её доме, называемом бурсой; вся эта бурса в то время содержалась на счет Петра Могилы; то были недостаточные ученики; другие жили вне здания и приходили в коллегию для учения, но и они, живя в своих квартирах, состояли под надзором коллегиального начальства. Телесное наказание считалось необходимым. Расправа производилась, главным образом, по субботам.

В учебном отношении киевская коллегия разделялась на две конгрегации: высшую и низшую. Низшая, в свою очередь, подразделялась на шесть классов: фара или аналогия, где обучали одновременно чтению и письму на 3-х языках: славянском, латинском и греческом; инфима – класс первоначальных сведений; за нею класс грамматики и класс синтаксимы: в обоих этих классах шло изучение грамматических правил 3 языков – славянского, латинского и греческого, объяснялись и переводились разные сочинения, производились практические упражнения в языках, преподавались катехизис, арифметика, музыка и нотное пение. Далее следовал класс поэзии, где, главным образом, преподавалась пиитика и писались всевозможные упражнения в стиходействии, как русском, так и латинском. За пиитикой следовал класс риторики, где ученики упражнялись в сочинении речей и рассуждений на разные предметы, руководствуясь особенно Квинтилианом и Цицероном. Высшая конгрегация имела два класса: первый был класс философии, которая преподавалась по Аристотелю, приспособленному к преподаванию в западных латинских руководствах, и разделялась на три части: логику, физику (теоретическое рассуждение о явлениях природы) и метафизику; в этом же классе преподавались геометрия и астрономия. Другой, самый высший, был класс богословия; богословие преподавалось, главным образом, по системе Фомы Аквината; в том же классе преподавалась гомилетика, и ученики упражнялись в писании проповедей. Преподавание всех наук, исключая славянской грамматики и православного катехизиса, шло на латинском языке. Учеников заставляли не только писать, но и постоянно говорить на этом языке, даже вне коллегии: на улице и дома. С этой целью для учеников низшей конгрегации изобретены были длинные листы, вложенные в футляр. Сказавшему что-нибудь не по латыни давался этот лист и на нем вписывалось имя провинившегося; ученик носил этот лист до тех пор, пока не имел возможности навязать его кому-нибудь другому, проговорившемуся не по латыни; а у кого этот лист оставался на ночь, тот подвергался порке. Предпочтение, оказываемое латинскому языку, скоро после основания коллегии навлекло-было на нее опасную бурю. Распространился между православными слух, что коллегия неправославная, что наставники её, воспитанные заграницей, заражены ересью, что в ней преподают науки по иноверческим руководствам, учат более всего на латинском языке, языке иноверческом, делают это для того, чтобы совратить юношество с пути отеческой веры! Подобные толки легко усваивались толпой. Русские привыкли к той мысли, что на латинском языке совершают богослужение и говорят враги их веры, ксендзы, и потому считали самое обучение этому языку неправославным делом. У Могилы не было недостатка в недоброжелателях: таковы были неученые и недостойные своего сана попы, которых он удалил от мест в значительном количестве. Кроме того, недоброжелательствовали ему все сторонники Исаии Копинского, и последний, как видно, сам говорил о неправославии сместившего его с митрополии соперника20. Дурное мнение о Могиле и его учебном заведении распространилось между казаками, всегда готовыми на суровую расправу с теми, кого считали врагами веры. И вот, дело дошло до того, что однажды толпа народа, предводительствуемая казаками, собиралась броситься на коллегию, сжечь ее и перебить наставников. «Мы, – писал потом один из наставников, Сильвестр Коссов, тогдашний префект киевской коллегии, – исповедывались и ожидали, что нами начнут кормить днепровских осетров, но, к счастью, Господь, видя нашу невинность и покровительствуя образованию народа русского, разогнал тучу предубеждений и осветил сердца наших соотечественников; они увидели в нас истинных сынов Православной Церкви, и с тех пор жители Киева и других мест не только перестали нас ненавидеть, но стали отдавать к нам в большом количестве своих детей и величать нас Геликоном и Парнассом». Событие, угрожавшее коллегии, происходило 1635 года; в этом же году, когда минула опасность, Сильвестр Коссов издал «Экзегезис или Апологию Киевских школ», – сочинение, в котором защищал способ преподавания, принятый в коллегии. Предпочтение, оказываемое латинскому языку, в глазах Петра Могилы и избранных им наставников, оправдывалось обстоятельствами времени. Русские, учившиеся в коллегии, жили под польским правлением и готовились к жизни в обществе, проникнутом польским строем и польскими понятиями. В этом обществе господствовало и глубоко укоренилось мнение, что латинский язык есть самый главный, самый наглядный признак образованности, и чем кто лучше владеет латинским языком, тем более достоин названия образованного человека. Под влиянием иезуитов, русские, уже по самой своей народности, подвергались презрению у поляков, и такой взгляд естественно содействовал тому, что русское шляхетство так торопливо стремилось избавиться от своей народности, и перешедшие в католичество с гордостью признавали себя поляками. Чтобы рассеять такое предубеждение, необходимо нужно было русским, еще сохранившим свою веру и народность, усвоить те приемы и признаки, которые, по тогдашним предрассудкам, давали право на уважение, подобающее образованному человеку. Латинский язык в тогдашнем житейском круге был необходим не только для споров о вере с католиками, не хотевшими о высоких предметах говорить иначе, как по-латыне, – латинская речь употребительна была на судах, сеймах, сеймиках и на всяких общественных сходбищах. Беглость в латинском языке и подготовка учеников к защите Православной Веры посредством слова достигалась в коллегии путем диспутов, классных и публичных, происходивших по латыни. Для этого одна сторона приводила разные противные Православию доводы, бывшие тогда в ходу у католиков, другая – опровергала их и защищала Православие. Такие диспуты не ограничивались одним кругом веры, но распространялись и на разные философские предметы. Устройство их показывает практический ум Могилы, стремившегося во всем к главной цели: выставить против католичества ученых и ловких борцов за русскую Церковь, умеющих поражать врагов их же оружием. В соответствии с этими практическими воззрениями Петра Могилы состоит и тот схоластический характер, который он дал всему научному образованию, получаемому юношеством в коллегии. Главный признак схоластического способа учения, развившегося в западной Европе в средние века и еще господствовавшего в XVII веке, состоял в том, что под наукой разумели не столько количество и объем предметов, подлежащих познанию, сколько форму или сумму приемов, служащих к правильному распределению, соотношению и значению изучаемого. Мало знать, но хорошо уметь пользоваться малым запасом знания, – такова была цель образования. Отсюда бесконечный ряд формул, оборотов и классификаций. Этот способ, как показали вековые последствия опыта, мало подвигал расширение круга познаваемых предметов и давал возможность так называемому ученому гордиться своею мудростью, тогда как на самом деле он оставался круглым невеждой или тратил время, труд и дарования на изучение того, что, собственно, приходилось впоследствии забывать, как малоприменимое к жизни. Но этот способ, при всех своих крупных недостатках, имел, однако, и хорошую сторону в свое время; он приучал голову к размышлению, к обобщению, служил, так сказать, умственной гимнастикой, подготовлявшей человека к тому, чтобы относиться к предметам знания с научной правильностью. Нельзя сказать, чтобы в западной Европе во времена Могилы не было уже иного рода науки, иных понятий о знании, но эти начала нового просвещения, которые так быстро и блистательно повели ум человеческий к великим открытиям в области естествознания и к более ясному взгляду на потребности духовной и материальной жизни, были далеки и почти не касались тогдашней Польши, несмотря на то, что еще сто лет назад она была родиной Коперника. Вполне естественно было Петру Могиле остановиться на том способе учения, какой господствовал в стране, где он жил и для которой приготовлял своих русских питомцев, тем более, что способ этот, в его воззрении, удовлетворял его ближайшие цели, образовать поколение защитников русской Веры и русской народности в польском обществе. С нашим взглядом на просвещение, образование, получаемое в коллегии Могилы, должно показаться крайне односторонним: студенты, окончившие курс в коллегии, не знали законов природы настолько, насколько они были открыты и исследованы тогдашними передовыми учеными на Западе; мало сведущи были они в географии, истории, правоведении; но довольно было того, что они могли быть не ниже образованных поляков своего времени. Сверх того, чтобы оценить важность преобразования, сделанного Могилой в умственной жизни южно-русского народа, стоит взглянуть на то состояние, в каком эта умственная жизнь находится на Руси до него, и тогда-то его заслуга окажется очень значительной, а успех его предприятия чрезвычайно важным по своим последствиям. В стране, где в продолжение веков господствовала умственная лень, где масса народа пребывала по своим понятиям почти в первобытном язычестве, где духовные, единственные проводники какого-нибудь умственного света, машинально и небрежно исполняли обрядовые формы, не понимая их смысла, не имея понятия о сущности религии; где только слабые зачатки просвещения, брошенные эпохой Острожского, кое-как прозябали, подавляемые неравной борьбой с чужеродным и враждебным строем образования; – в стране, где язык, русская Вера и даже русское происхождение клеймилось печатью невежества, грубости и отвержения со стороны господствующего племени, – в этой стране вдруг являются сотни русских юношей с приемами тогдашней образованности, и они, не краснея, называют себя русскими; с принятыми средствами науки они выступают на защиту своей Веры и народности! Правда, в Польше, где только высший класс пользовался правом гражданства, а масса простого народа была подавлена гнетом самого бесчеловечного порабощения, высший русский класс так неудержимо изменял своей Вере и народности, что его не могла уже остановить никакая коллегия. Польская образованность, направляемая иезуитами, разрушила бы рано или поздно все планы Петра Могилы, если бы вслед за тем не поднялся южнорусский народ против Польши под знаменами Хмельницкого. Киевскую коллегию с её братством, без сомнения, постигла бы та же участь, какая стерла с лица земли львовские, луцкие, виленские и другие православные школы; но семя, брошенное Могилой в Киеве, роскошно возросло не для одного Киева, не для одной Малороссии, а для всего русского мира: это совершилось через перенесение начал киевского образования в Москву, как скажем впоследствии. И в этом-то важнейшая и великая заслуга киевской коллегии и её бессмертного основателя.

Несмотря на господство латинского языка, к сожалению, в ущерб греческого, киевская коллегия, однако, работала над развитием русского языка и словесности. Студенты сочиняли проповеди по-русски; выходившие из коллегии в священники были в состоянии говорить поучения народу, а в Братском монастыре не проходило ни одной праздничной обедни, когда бы многочисленному, собравшемуся в храме народу не говорилось проповеди, или не изъяснялся катехизис Православной Веры. Проповедничество с тех пор стало обычным явлением в малорусских церквах, тогда как в Великой Руси проповедь была тогда явлением еще почти неслыханным. Студенты киевской коллегии занимались также стихотворной литературой и получили к ней особое пристрастие, но, к сожалению, писали по польскому образцу силлабическим размером, совсем несвойственным, как оказалось, природе русского языка по свойству его ударений; главный же недостаток тогдашних стиходеев был тот, что они разумели под поэзией только форму, а не содержание. Стихотворцы щеголяли разными затейливыми формами мелких стихотворений (как, наприм., акростихи, раковидные или раки, которые можно было читать с левой руки к правой и обратно, эпиграммы в форме яйца, куба, бокала, секиры, пирамиды и т. п.). В ходу были стихотворения, называемые поэмы и оды; то были панегирические стихотворения к значительным лицам по разным случаям, поздравления с именинами, с бракосочетанием, погребальные, воспевание герба, посвящения и пр. Они, по предписанным правилам, отличались крайней лестью к воспеваемому лицу и самоунижением автора. Часто стихотворения имели религиозное содержание и образчиком таких могут служить многие стихотворения, помещенные в изданной в 1646 г. книге: «Перло многоценное», написанной Кириллом Транквилионом; во вкусе того времени были стихотворения нравственно-поучительные, в которых олицетворялись разные добродетели, пороки и вообще отвлеченные понятия. Несмотря на сильную страсть к стихоплетству, киевская коллегия не произвела ничего замечательного в области поэзии, и это тем более поразительно, что в тот же самый век в малорусской народной поэзии, не ведавшей никаких школьных правил и пиитики, творились истинно поэтические произведения, полные вдохновения и жизни; таковы, напр., казацкие думы, явно принадлежащие XVII веку. Ученики слагали праздничные вирши преимущественно на Рождество Христово и пели, расхаживая по домам жителей; вирши этого рода перенимались и обращались даже в народе, но они резко отличаются от народных праздничных песен своей неуклюжестью, вычурностью и отсутствием поэзии. В области драматической поэзии опыты воспитанников киевской коллегии имели более всего значения по своим последствиям, так как они, хотя в отдаленности, стали вародышем русского театра. Начало драматической поэзии в Киеве положено «вертепами». Так назывались маленькие переносные театры, которые ученики носили с собою, переходя из дома в дом на праздник Рождества Христова. На этих театрах действовали куклы, а ученики говорили за них речи. Предметами представлений были разные события из истории рождения и младенчества Христова. Такие вертепы существовали до позднейшего времени, и, вероятно, в древние времена они мало чем отличались от позднейших. Кроме представлений религиозных, в вертепах (как можно заключить по примерам позднейших времен), для развлечения зрителей, представлялись разные сцены из народной обыденной жизни.

За этой первобытной формой следовали «действа» или представления, взятые из священной истории, где являлись олицетворенными разные отвлеченные понятия. Такого рода представления были в большой моде у иезуитов и в подражание им перешли в киевскую коллегию.

Язык, на котором писались опыты воспитанников киевской коллегии того времени, удален от живой народной речи и представляет смесь славянского языка с малорусским и польским, со множеством высокопарных слов. Достойно замечания, что после Могилы русский книжный язык стал мало-помалу очищаться от полонизмов, и вырабатывалась новая книжная речь, которая послужила основанием настоящему русскому языку. В комических произведениях южной Руси язык книжный приближался к народному малорусскому.

Враги Православия, при всяком случае, старались делать коллегии всякое зло. В 1640 году Могила в своем универсале жаловался, что «наместник киевского замка, потакая злобе врагов коллегии, нарочно подослал своего поверенного, который, стакнувшись в корчме с некоторыми другими лицами, напал на студента Гоголевского, обвинил его в каком-то бесчинстве, а наместник без дальнего рассмотрения казнил его». Это было сделано с тем намерением, чтобы студенты, испугавшись дальнейшего преследования, разбежались. Событие это было так важно, что Могила должен был ехать на сейм и просить от польского правительства законной защиты своему училищу.

Уже в это время Могила, как он сам писал, потратил большую часть своего состояния на устроение училища и церкви. Вотчины, как его собственные, так и Печерского монастыря, с трудом могли доставить средства на поддержку коллегии по причине разорений, понесенных ими то от татарских набегов, то от междоусобных войн с казаками, и митрополит принужден был просить пособия от разных братств. Несмотря на все это, он напрягал все свои силы для поддержки своего любимого детища. В своем духовном завещании, написанном им, как видно, в то время, когда он чувствовал приближение смерти, он говорит: «... Видя, что упадок святого благочестия в народе русском происходит не от чего иного, как от совершенного недостатка образования и учения, я дал обет Богу моему – все мое имущество, доставшееся от родителей, и все, что ни оставалось бы здесь от доходов, приобретаемых с порученных мне святых мест, с имений, на то назначенных, обращать частию на восстановление разрушенных храмов Божиих, от которых оставались плачевные развалины, частию на основание школ в Киеве...». Коллегию свою он называет в завещании своем единственным залогом, и, желая «оставить ее укорененною в потомственныя времена», в виде посмертного дара завещает ей 81,000 польских золотых, всю свою библиотеку, четвертую часть своего серебра, некоторые ценные вещи и на вечное воспоминание о себе свой серебряный митрополичий крест и саккос.

Петр Могила скончался 1-го января 1647 года, на пятидесятом году своей жиэни, с небольшим за год до народного взрыва, иным путем отстоявшего русскую Веру и народность.

* * *

1

Из сочинений его известны: «Послание к брату, вопросившему его о „помыслех“»; «Послание к брату о пользе души»; «Послание от божественных писаний по отце скорбящему брату»; «Предание о сожительстве скитском ученикам своим»; «Завещание преподобного Нила»; «Послание иноку о пользе».

2

Самое веское из этих опровержений было то, что обитель Волоколамская пропитывала толпу народа во время голода. Это служило несомненным доводом, что если обличения Вассиана были справедливы, то не во всем и не относительно всех монастырей, владевших имениями.

3

Это в особенности видно из того, что впоследствии Курбский, явный враг самодержавия, до крайности враждебно относится к «осифлянам» и с большим уважением и любовью к их противникам.

4

Ростовского Вассиана и Суздальского Симеона.

5

Существует мнение, что этот Николай Немчин есть папский легат Николай Шомберг; но г. Иконников в своем исследовании о Максиме Греке приводит довольно убедительные доводы, что под этим именем следует разуметь Люева, иначе Булева, иноземного врача и любимца великого князя Василия. Это мнение подтверждается и старинною припискою на рукописи сочинения Максима Грека, в которой объясняется, что Николай Немчин есть не кто иной, как Николай Булев, который «от государя превелию честь получил врачебныя ради хитрости».

6

Отсюда выходил такой смысл, что «Христово седение одесную Отца мимо шедшее есть». Максим подтвердил это, вероятно, разумея исторический евангельский факт Вознесения Христова, а не бесконечного пребывания со Отцом, но не умел выразить это ясно.

7

Первоначальное простонародное название монеты тройного гроша, по-немецки düttchen.

8

По ней учился Ломоносов.

9

Женщины надевали на детей своих и на домашних животных чародейские «шолки» или «конуры», с целью предохранить от бед и болезней; принимали внутрь чародейские снадобья, чтобы не рожать детей; надевали на детей своих «усерязи» в великий четверток. Чаровницы употребляли в своих заговорах слова из псалмов, имена мучеников и, написавши их, давали носить на шее; носили змею за пазухой, а потом, содравши с неё кожу, прикладывали к глазам и зубам для здравия. Другие, с целью сделать какое-нибудь зло или произвести безладицу в семье (кому зло житием жити или нежительно ему житие сотворити) или продолжить болезнь, призывали бесов над гробами (бесов злотворных призывание окрест гроб... сице чарования преименовашася от еже над гробы плача и вопия), поили лихим зельем или давали в пищу такое, чтобы свести человека с ума, поссорить мужа с женою или нагнать любовную тоску. Иные прорицали будущее, предсказывали счастие или несчастие, толковали счастливые и несчастливые дни рождения. Суеверные зазывали к себе цыганок и гадальщиц; гадали на воске, на олове, на бобах. Были и такие, которые славились тем, что разгоняли облака, зачаровывали бури, угадывали, где находится украденная вещь и т. д. Номоканон обличает также пляски на свадьбах, праздник русалок, совершаемый с плясками на улицах, раскладку огней, что делалось в те времена не только на Купала, но и накануне других праздников и в особенности в день Вознесения, с чем соединялось особое гадание о счастии (да от онаго счастие свое разсмотрят). Автор вооружается против тех, которые, воображая себе, что мертвец встает из гроба и ходит по земле, выкапывают тело из могилы и сожигают его. Он говорит, что мертвец не может вставать из гроба и ходить, но что диавол принимает образ мертвого и пугает людей мечтами. Бесы, по его толкованию, пугают разными мечтательныни призраками тех, которые неосторожно призывают их имя.

10

Вот определение Бога у Кирилла: «Бог есть существо преимущественное, албо бытность над все бытности, сама истотная бытность през ся стоящая, простая, не сложная, без початку, без конца, без ограничения, величеством своим объемлет вся видимая и невидимая».

11

Вот определение ангела: «ангел есть бестелесное, неосязаемое, огневидное, пламеноносное, самовластное... Крепостию мог бы един ангел из розсказания Божия увесь свет обвалити во мгновение ока и борзость его дивна, дух бо вем, есть скороходный, яко быстрость блискавицы и помыслу нашего; во мгновение ока с неба на землю сниде и за ся от земле на небо взыйде, телом не единым, неудержимым, но скрозе всякое тело без забороны приходит, не задержат его не стены муров каменных, не двери железныя, не печати. Местом же ангелы описаны суть: если будет ангел на небе, на земле его несть; а если на земле, в небе его несть. Языка до мовения и уха до слышания не потребует, и без голоса и зноснаго слома подают един другому разума своя».

12

Никто же не может познати Бога, дóндеже не познает первие себе, не приидет же совершенне в познание себе, дóндеже первие не приидет в познание твари и всех вещей в мире зримых и неразумеваемых рассмотрению. Егда же приидет в познание сих, тогда возможен прийти в познание себе, тоже и Бога, и тако приходит в совершенное с Богом любовию соединение. ... Первие всея твари рассмотрение от чего и чесого ради сия суть, во еже ни единой вещи утаенной и недоуменной быти от него. ... Первие подобает долняя вся разумети, таже горняя, не бо от горних на нижняя восходити должны есми.

13

Прилепися же к несвойственному плотскому вожделению, сего ради по нужде подпаде тлению, и смерти нетления бо и жизни отлучися, подпаде в сицевое плотское неразумное сочетанье, от совершеннаго разума и возраста преступлениям изведе Адам естество наше в детский возраст безсловесное младоумие во еже малыми немощесмотрящими отрочаты в мир раждатися нам, по нужде сице раждатися и быши в мир осужденны быхам.

14

По известиям одного современника, православного, но ополяченного шляхтича Ерлича, Петр Могила, прибывши в Киев в 1633 г., обращался грубо и жестоко со своим предместником Исаией Копинским: дряхлого и хворого старика схватили в Златоверхо-Михайловском монастыре, в одной волосянице, положили на лошадь, словно мешок, и отправили в Печерский монастырь, где он скоро и скончался в нужде. По известию того же Ерлича, Петр Могила был человек жадный и жестокий, истязал бичами монахов Михайловского монастыря, допытываясь, где у них спрятаны деньги; одного печерского монаха Никодима обвинил в наклонности к унии и отослал к казакам, которые приковали его к пушке и продержали таким образом шестнадцать недель. Эти известия не могут быть признаны вполне достоверными. В 1635 году в городском овруцком суде происходил процесс между иноками Михайловского-Златоверхого монастыря и Исаией Копинским. Иноки жаловались, что Исаия Копинский в 1631 году, опираясь на то, будто все монахи Михайловского монастыря избрали его игуменом, выгнал, при содействии казацкого гетмана Гарбузы, игумена Филофея Кизаревича и оставался в монастыре до 10 августа 1635 года, а в этот день, уехавши из монастыря, взял с собою документы на монастырские имения и захватил также разные вещи из ризницы. Это показание противоречит известию Ерлича, относящего выход Исаии Копинского из Михайловского монастыря к 1633 году, так как из показания монахов видно, что Исаия оставался в Михайловском монастыре гораздо долее 1633 года. Существует протестация самого Исаии Копинского, который показывает, будто он уехал из монастыря потому, что Могила притеснял монастырь, делал разорение монастырским местностям, и после удаления его, Исаии, неправильно отдал монастырь во власть Филофея Кизаревича, окрестивши его игуменом. Но протестация Исаии заключает в себе неверность. Не Могила, после удаления Исаии из Михайловского монастыря, окрестил игуменом этого монастыря Филофея Кизаревича. Кизаревич был избран михайловским игуменом еще прежде, чем Исаия овладел монастырем в 1631 году. Это несомненно из актов того времени, на которых Кизаревич подписывался игуменом Михайловского монастыря. Оказывается, что в самом монастыре были две партии, из которых одна хотела дать игуменство Кизаревичу, другая – Копинскому, и Могила, как кажется, благоприятствовал первому. После протестации, поданной Исаией, Могила в феврале 1637 года пригласил Исаию в Луцк и там, в присутствии многочисленного духовенства, примирился с ним. Исаия дал Петру Могиле «квит», т.-е. отказался от своего иска. Но вслед за тем Исаия, через своего поверенного, возобновил свой иск, заявивши, что Петр Могила насилием принудил дать ему квит. Жалоба дошла до короля. Исаия внес в градские Владимирские книги королевское письмо к волынскому воеводе о назначении комиссии для разбирательства спора между Петром (Могилой) и Исаией. Из этого письма видно, что к королю поступила жалоба, будто Петр Могила не только ограбил церковное и частное достояние Копинского, но и самого Исаию бил до крови и подвергал тяжелому заключению. Так как производство дела этой комиссии до нас не дошло, то и нет возможности для истории произнести приговор по этому делу. У Ерлича встречается еще одно известие о Могиле, также несправедливое. Ерлич говорит, будто Могила, желая завести школу в Печерском монастыре, выгнал монахов Троицкого больничного монастыря, чтобы отдать под школу занимаемое ими место. Из актов же того времени видно, что Могила, будучи еще архимандритом, назначил под предполагаемую школу место с садом и огородом по одну сторону главных ворот, на которых находилась больничная церковь, между тем как госпиталь с больничными монахами находился на другой стороне от ворот. Таким образом, не было никакой необходимости Могиле выгонять монахов для постройки школы. Притом же, сам Могила заботился о госпитале и содержал его на свой счет.

15

Ему приписывают сооружение пристроек к Ярославовой стене, укрепление их контрфорсами, закладку куполов на хорах, сооружение над ними других куполов на кровле и даже размалевку стен, которой закрыты были старые Ярославовы фрески. Но с этим нельзя согласиться. Архитектура пристроек, и особенно двухглавые орлы, указывают на более позднее время. Сверх того, существуют рисунки, оставленные после Могилы, на которых Софийский собор не в том виде, в каком теперь. В «Триоди», изданной во Львове, в 1642 году, в посвящении Петру Могиле говорится о возобновлении Св. Софии в таком виде: «церковь Св. Софии в богоспасаемом граде Киеве негдысь от святыя памяти княжати и самодержца всея России Ярослава сбудованую и на приклад всему свету выставленную, преосвященство ваше в руинах уже будучую знову реставровал и до першей оздобы коштом своим старанем своим привел, а до того и внутрь розмаитыми иконами святых божиих и апаратами церковными дивно приоздобил».

16

«Читая эту книгу, – говорит в предисловии к ней Могила, – легко понять, что способ совершения Св. Таин остается у нас единообразным; стоит только сличить наш «Евхологион» с греческим. Если в требниках, изданных в Остроге, Львове, Стрятине, Вильне, есть какие-нибудь описки и погрешности, то такие, которые не отменяют ни числа, ни материи, ни формы, ни силы, ни скутков (последствий) Св. Таинств; притом, отмены произошли от простоты и нерассудительности исправителей; при всеобщем невежестве и при небытности православных пастырей, издатели смотрели не на сущность материи или формы, а на одни существовавшие обычаи. И потому иное нужное опустили, а ненужное внесли».

17

От времен Могилы остались до сих пор в Малороссии немногие местные отличия в богослужении, не принятые в Великой Руси, так, напр., заимствованные из западной церкви «Пассии», – чтения Евангелий о страданиях Иисуса Христа с пением страстных церковных стихов на повечерии по пятницам, в первые четыре недели Великого поста, причем говорятся иногда и проповеди.

18

Ей суждено было уже по смерти Могилы быть напечатанной в Европе, сперва на греческом, а потом на латинском языке, заслужить уважение ученых богословов, а на славянском языке явиться уже в 1696 году в Москве и то в переводе с голландского издания на греческом языке 1662 года.

19

Полное заглавие её следующее: «Λίφος или камень с пращы истинны Церкве святыя, православныя российския, на сокрушение ложнопомраченной перспективы или безместнаго оболгания, от Кассиана Саковича, бывшаго прежде некогда архимандрита Дубенскаго, унита, аки о блуждениях, ересех и самоумышлениих Церкви Русския, в Унии не сущия, тако в составлениях веры, якоже в служении тайн и о иных чинех и законопреданиих обретающихся, лето Божия 1642 в Кракове типом изданнаго, верженный чрез смиреннаго отца Евсевия Пимена в монастыре св. чудотворныя Лавры Печерокиевские, лета Господня 1644».

20

Так, приезжавший в Москву монах Густынского монастыря Пафнутий в распросе сообщил, что «епископ Исаия писал в Дубенский и Густынский монастыри, что митрополит Петр Могила королю, всем панам радным и арцибискупам лядским присягал, чтобы ему христианскую веру учением своим попрать и уставить всее службу церковную по повелению папы римскаго, римьскую веру и церкви хрестьяньские во всех польских и литовских городех превратить на костелы лядские и книги русския все вывести». То же показал игумен густынский Василий, перешедший в Москву.


Источник: Деятели русской церкви в старину / И.Н. Костомаров. - Мюнхен : Тип. Р. Ольденбург, 1922. - 116 с. (Детинец. Серия II; № 5).

Комментарии для сайта Cackle