Источник

Е. А. Чернышева-Самарина. Александр Дмитриевич Самарин180

Блажени яже избрал и приял ecu, Господи... память их в род и род.

Из чина панихиды (по псалму 64)

«Память сердца» понуждает меня писать о тех, чьи дорогие образы для меня не тени прошлого, ушедшие далеко в «небытие» и подернутые пеленой всех наслоений жизни, – это живые, яркие, дорогие, всегда близкие образы людей, которые с годами открываются по иному, во всей своей полноте. Пройдя жизненный путь, начинаешь понимать и видеть многое, что в молодости недоступно, видишь другими глазами. Вероятно, мне был дан в жизни редкий дар. Этот дар я воспринимаю как драгоценное наследство, которое ничто и никто отнять у меня не может. Это ушедшие в иной мир люди, самые близкие и дорогие. Они окружены для меня светом Божией правды, чистоты, цельности. Их образ ничем не омрачен, их авторитет был всегда для меня мерилом в любое время моей жизни. Такими вижу их и сейчас, и хотелось бы хоть сколько-нибудь запечатлеть эти дорогие образы на бумаге, чтобы знали их мои дети и внуки.

Семья Самариных181

Отец мой – Александр Дмитриевич Самарин. Вот передо мной его лицо, его фотографии с детства и до последних лет его жизненного подвига.

Семья моего отца была исключительной по своим твердым убеждениям и моральным устоям. Это была старая московская дворянская семья, принадлежавшая к высшему дворянскому кругу и жившая в традициях этого круга, но, помимо и выше традиций дворянских, в семье Самариных незыблемо хранились устои Православия. На этих основах семья Самариных строила свои убеждения, твердые и в то же время отличавшиеся большой внутренней свободой взглядов, это ставило их в несколько обособленное положение в их круге. Самарины никогда не принадлежали к каким-либо партиям и группировкам и тем более были далеки от всяких интриг. Самарины всегда имели мужество держаться своих убеждений и, если это было нужно, высказывать свои взгляды при любых обстоятельствах. Эта непреклонность и прямота внушала уважение к ним даже среди людей совершенно других убеждений. Такими были лучшие представители семьи в старшем поколении – Юрий Федорович и Дмитрий Федорович (мой дед), а позднее старший брат моего отца – Федор Дмитриевич и мой отец – Александр Дмитриевич. Дед мой Дмитрий Федорович был младшим братом славянофила Юрия Федоровича, современника Лермонтова и Гоголя, друга Аксаковых и единомышленника Хомякова. С Лермонтовым Юрия Федоровича связывала юная дружба и увлечение талантом Лермонтова, с Гоголем – глубокая внутренняя связь, прекрасно выраженная в сохранившемся письме Юрия Федоровича к Гоголю.

Глубокая интеллектуальная культура переходила из поколения в поколение. Некоторые в семье были наделены особым даром в области философии, соединяя этот дар с глубоким интересом и серьезными познаниями богословия; такие люди, как Юрий Федорович, а позднее Федор Дмитриевич, несли свои силы на пользу русской церковной мысли – Православия.

Семье Самариных был также свойствен дар филологичности. Какое-то особенно тонкое понимание и восприятие «слова» во всей его многогранности. Этот дар проявлялся очень разно, но ярко: у одних – в любви к слову вообще, к языку поэзии, у других – в особой любви и понимании церковной поэтики и творений. Чуткость восприятия «слова» и дар речи чисто русской был общим в семье.

Вот как вкратце можно охарактеризовать семью Самариных в XIX веке.

Дед мой Дмитрий Федорович был младшим сыном в многочисленной семье (1831–1901). Сам впоследствии был строгим и разумным отцом, вел семью, занимался большой работой по изданию трудов своего старшего брата Юрия Федоровича, был долго гласным Московского земства182.

Мать моего отца, Варвара Петровна (1832–1905), происходила из семьи Ермоловых. Ее дядей и опекуном после ранней смерти родителей был Алексей Петрович Ермолов, герой войны 1812 года и покоритель Кавказа. О нем Лермонтов говорит в стихотворении «Спор»: «...их ведет, грозя очами, генерал седой...»

Я не помню бабушку Самарину, но по всем рассказам о ней, по удивительному ее поступку, связанному с женитьбой моего отца, ее образ рисуется мне очень ярко. Это была настоящая русская женщина, в молодости привлекательной наружности, религиозная и с той подлинной внутренней простотой, которая была характерна для лучших представителей аристократии. Такая настоящая простота ставила рядом и сближала простую неграмотную русскую женщину с бабушкой Варварой Петровной, стоявшей по своему положению в высшем дворянском обществе. Бабушка была воспитана, как полагалось в те времена, под влиянием западной культуры, но внутренне она сохранила свою русскую сущность, по-русски говорила очень просто, любила русскую речь с народными выражениями и поговорками. Бабушка от семьи Ермоловых внесла в семью Самариных эту простоту, которая была чужда несколько суровой атмосфере самаринской семьи.

Слуги в доме у бабушки были «своими» людьми, жили подолгу в доме, часто всю жизнь. Это были определенные личности, с которыми были определенные личные отношения, а няня Аксинья Михайловна, вырастившая с бабушкой ее семерых детей, была другом, искренне уважаемым и любимым. Она умерла в семье Самариных, окруженная заботой своих питомцев.

В старости бабушка Варвара Петровна, потеряв мужа, за которым она шла всю жизнь, не потеряла спокойной уверенности и мудро решала, казалось, неразрешимые семейные вопросы.

Рождение, детство, гимназия, университет

Мой отец родился 30 января 1868 г. в Москве, в Леонтьевском переулке (теперь ул. Станиславского), в том доме, где теперь музей Станиславского. Этот дом и сейчас сохранил целиком свой облик. Помню рассказы старшей сестры моего отца Софьи Дмитриевны о крестинах его в этом доме, происходивших в зале с колоннами. Немного позднее семья Самариных переехала на Поварскую, дом 38 (ул. Воровского), в дом, купленный моим дедом. Этот дом стоял до 1965 г., в нем протекала жизнь всей семьи Самариных с 1870-х годов до 1935 года, когда последней – с маленькими сумочками или узелками в руках – вышла из него, чтобы уехать в Можайск, моя тетя Анна Дмитриевна Самарина, младшая сестра моего отца.

Я помню еще этот дом во всем его великолепии (хотя, может быть, это слово не вполне соответствует), вернее – во всей его полноте. Он объединял дружную семью братьев и сестер, и мы, дети, бывали там с отцом по воскресеньям. Там, в этом большом доме, была свадьба моих родителей и там же через 5 лет скончалась моя мать.

Я помню, как устраивались там великолепные настоящие балы для моих двоюродных сестер. Нас, правда, уводили домой перед началом бала. А сколько было приготовлений, которые были так интересны; сколько доставалось красивой старой посуды, хранившейся в кладовой! В этом доме я была также на двух прекрасных свадьбах моих двоюродных сестер, Вари и Мани Самариных. Теперь на месте этого дома строится огромное здание Института Гнесиных, нет больше и церкви святых Бориса и Глеба183, так тесно связанной с нашей семьей.

У моего отца было четыре брата и две сестры, он был из средних. Жизнь в семье в детские годы моего отца шла размеренным порядком под руководством родителей и воспитателей, без особой роскоши. В ранние годы всем детям давалось твердое знание французского и немецкого языка, а дочерям – еще и английского. На лето всей дружной семьей уезжали за Волгу, в большое имение Васильевское, расположенное на левом, степном, берегу Волги, ниже Сызрани. Плыли на пароходе от Нижнего Новгорода, и для детей не было большей радости, чем эти путешествия, а Волга, ее ширь и красота ее разливов, всю жизнь приводили моего отца в трепет. Он и мою мать, и нас с раннего возраста знакомил с Волгой, любил возить в Васильевское и научил любоваться Волгой и любить ее.

Из семерых детей двое отличались большой музыкальностью – дядя мой Петр Дмитриевич и мой отец. Музыкальный слух у обоих был изумительный, но почему-то музыкального образования они не получили, и оба позднее играли на рояле или любимом инструменте – фисгармонии, по слуху, имитируя слышанное или импровизируя. Как любила я, маленькой девочкой, слушать эти непонятные для меня мелодичные звуки импровизации отца...

Оба мальчика с раннего детства полюбили церковное пение, а с ним вместе и церковную службу. Они дома пели вдвоем и «служили» всенощные, а позднее в приходской церкви святых Бориса и Глеба пели ранние обедни на клиросе. Будучи студентом, отец мой руководил студенческим церковным хором Московского университета и пел с этим хором в Ново-Екатерининской больнице у Петровских ворот. Дядя Петр Дмитриевич был впоследствии одним из редких знатоков русского церковного и народного пения и членом совета при знаменитом Синодальном хоре. Пение этого хора в Московском Успенском соборе в Кремле было поставлено на такую высоту, что тот, кто имел счастье его слышать, никогда этого не забудет.

Отец мой в молодости любил оперу, приходил в восторг от голоса Неждановой, Шаляпина, но хоровое пение его особенно волновало. Он с увлечением рассказывал нам о концертах соединенных хоров, происходивших в Московском манеже и исполнявших духовные песнопения, или о духовных концертах в Большом зале Консерватории, это была его стихия. Помню, как мы с ним в Костроме, в последний год его жизни, слушали в передаче убогого радиоприемника тех лет «Царскую невесту» с участием Неждановой, и его это радовало. Любимой оперой отца был «Князь Игорь» Бородина.

Учился мой отец в классической 5-й гимназии, которая находилась на углу Поварской и Молчановки. Так же, как и все его братья, он кончил 5-ю гимназию с золотой медалью. Все их имена были записаны золотыми буквами на мраморной доске, о чем с гордостью сообщил мне мой брат, поступая тоже в эту гимназию. До пятого класса мальчики в семье Самариных учились дома, сдавая весной экзамены, а с пятого класса начинали ходить в гимназию.

Был ли мой отец особенно способен к наукам? Думаю, что да, и, конечно, больше к гуманитарным, но, вероятно, он был еще и очень трудолюбив и, как всегда, добросовестен. Чувство долга, внутренняя дисциплинированность были, по-видимому, его отличительной чертой с детства. В одном из писем моей бабушки Варвары Петровны Самариной к моей матери, в то время невесте моего отца, есть такая фраза: «Саша (мой отец. – Е. Ч.) за всю свою жизнь меня ничем не огорчил». Видимо, с детства в нем была врожденная «ясность» души и ума, и эта ясность вела его по прямому, открытому пути, без отклонений и блужданий по сложным тропам сомнений и поисков. Моему отцу была также присуща простота, унаследованная им от матери, – простота ермоловская.

После окончания гимназии все братья Самарины шли в Московский университет на историко-филологический факультет. Отец мой говорил, что у него в то время было определенное желание пойти на медицинский факультет, но это было не в традициях семьи, мать ему это высказала, и он не решился пойти против воли родителей. Позднее младший из братьев, Юрий Дмитриевич, оказался более решительным и поступил по своему влечению на естественный факультет.

В студенческие годы молодые люди попадали в круг больших светских знакомств и развлечений. Моего отца мало привлекала атмосфера светского высшего общества – балы, любительские спектакли, что было тогда очень принято. Дядя мой Сергей Дмитриевич, очень живой и общительный, обладавший большим юмором, говорил: «Саша, если и ехал на бал, то старался пройти в залу, не снимая галоши, чтобы поскорее незаметно выскользнуть оттуда, а если видел издали на улице каких-нибудь светских знакомых, сворачивал в подворотню, чтобы не здороваться». Мой отец, который тоже любил юмор, не злой, а мягкий и безобидный, и чаще всего обращенный на самого себя, весело смеялся этим воспоминаниям о его юности. А сколько позднее пришлось ему представительствовать на всяких торжествах, приемах, собраниях, балах, и как он просто держался! Трудно было подумать, что это было так чуждо его существу.

Военная служба, начало общественной работы, выявление личности отца

После окончания университета (1891 г.) отец отбывал воинскую повинность как вольноопределяющийся гренадерской артиллерийской бригады, а с 1892 года по 1899-й был земским начальником184 в Бронницах Московской губернии и затем до 1907 года богородским уездным предводителем дворянства185. До него в Богородске это место занимали старшие его братья, сначала Федор Дмитриевич, а потом Сергей Дмитриевич. Я мало знаю об этих годах жизни моего отца, это было задолго до моего появления на свет, но знаю, что с этих лет у отца до конца жизни сохранились крепкие дружеские связи с несколькими семьями. Связи того времени перешли по наследству и к нам, его детям, – настолько они были искренни и сердечны. Видимо, отца моего очень любили друзья. Он был прост и весел в общении, а если было нужно, мог оказать сильную моральную поддержку.

Знаю этому примеры с семьей Кашперовых, где он помогал воспитывать трех мальчиков, лишившихся отца, а их мать, милая Александра Петровна Кашперова, с которой мы сохраняли большую дружбу до самой ее смерти в 1941 г., рассказывая нам о нашем отце, называла его не иначе, как «несравненный». Были еще семьи: Писаревых, мать и дочь – Вера Александровна и Наташа, Араповы, мать и девочка Катя, очень живая и одаренная; отец помог им в самые трудные, безысходные минуты. С семьей Кологривовых, отец которых был сослуживцем нашего отца в Богородске, судьба столкнула моего брата в 1940-х годах в Средней Азии. Отношения родителей в прошлом веке оказались ключом, открывшим вновь дружбу в новом поколении. Была в Богородске чудесная патриархальная, очень многочисленная купеческая семья Куприяновых, жившая в доме напротив нашего дома. Мать семьи – Надежда Онисимовна, умная, спокойная, вырастившая многих достойных людей, дожила до глубокой старости. Дети ее, обращаясь к ней, называли ее «Ваша мудрость». Отец, в память прошлого, брал меня в гости в эту семью уже в Москве. Там было всегда просто, бодро, с милым юмором. В те далекие годы отец был еще очень молод и беззаботен и, вспоминая это время, рассказывал всегда какие-нибудь забавные эпизоды.

В этот период своей жизни, полностью отдаваясь работе, отец стал выдвигаться как общественный деятель. Он как бы созрел внутренне для того, чтобы отдавать Родине и людям все силы и энергию своего существа. Твердые убеждения и чувство долга были всегда основой его поступков.

Тут определяется и выявляется его талант общения с людьми самых разных слоев общества, разных интересов и возрастов. Этот талант развивался в нем с годами, и я всегда поражалась тому, как умел он живо общаться не только с людьми своего круга и уровня развития, но и с людьми простыми, неграмотными и особенно с детьми, которые всегда очень скоро к нему привыкали и обращались с ним как со своим и близким. Это было так в его молодости и до самого конца жизни.

В эти же годы раскрывается его одаренность филологическая, о которой я упоминала раньше как о семейном свойстве Самариных. У моего отца она проявлялась двояко: он имел дар слова, он умел прекрасно говорить, облечь мысль в словесную форму, ясную, отчетливую и притом изложенную подлинно русским языком. Голос у него был приятный, баритональный. Знаю, что его речи в собраниях производили всегда сильное впечатление. И я помню его значительно позднее, произносящим приветствие Царю в колонном зале Московского Дворянского Собрания (Дом союзов) в 1913 году. Я, маленькая девочка, на хорах слушала, и гордилась, и любовалась им. Но еще несравнимо трепетнее слушала я и воспринимала в 1920 году «последнее слово» отца на суде, в том же Дворянском Собрании (в малом Октябрьском зале), когда весь переполненный зал замер, преклоняясь перед силой убежденности и мужества, выраженных в этом «слове».

Это была одна сторона его словесного дара, а другая сопутствовала ему во всю его жизнь – это была исключительная любовь, тонкое понимание, я бы сказала, проникновение в глубины церковного слова, церковной поэтики, самого богослужения. Вот как говорит Ельчанинов186: «Богослужение – высшая поэзия, совершенная, «неизреченная» музыка, преобразующая душу красота». Эти слова целиком созвучны моему отцу. В этой области вступала в силу и его музыкальная одаренность, и, соединяясь в одно целое, дивные слова и напевы приводили моего отца в восторг и глубокое умиление. Это была его стихия, его отрада во все времена. Его баритон и сейчас звучит в моих ушах; особенно помню его читающим антифоны Великого Четверга или молитвы перед причащением. Он не только сам пел, руководил хором и слушал, но и сам создавал церковную музыку.

От вершин Синодального хора, от строгих напевов монастырских хоров, от исполнения Неждановой «Ave Maria» и до абрамцевского маленького скромного хора, или исполнявшихся в тюрьме, написанных им самим нескольких песнопений, – все это было его жизнью, это его согревало, живило, это было для него «слово жизни».

Знакомство с моей матерью. Женитьба, семья. Смерть матери

С трепетом приступаю я к той необычайно светлой и короткой эпохе жизни моего отца, когда он узнал и полюбил мою мать. Это было в конце 1890-х годов в Москве.

Моя мать, Вера Саввишна Мамонтова187, была дочерью известного в Москве человека – Саввы Ивановича Мамонтова188. О моем деде Савве Ивановиче, о его кипучей деятельности в области искусства, театра и железнодорожного строительства, о жене Саввы Ивановича – моей бабушке Елизавете Григорьевне, в честь и память которой в нашей семье, уже в трех поколениях, не переводятся Елизаветы, – я не буду говорить сейчас, так как много уже и в печати сказано, и будет сказано о семье Мамонтовых.

Буду говорить о своей матери. Я ее не помню... Это странно и больно. Ее яркий, прекрасный образ исполнен красоты внешней и обаяния внутреннего, но я это знаю по рассказам, по портретам, по фотографиям. Ее нельзя было не любить – с детства ее и любили, и любовались ею все, начиная с родителей, но это ее не испортило. Она просто и открыто смотрела на окружающий ее мир и людей и как будто с радостью была готова поделиться теми дарами, которые были даны ей.

Серов189 писал ее портрет в возрасте 12 лет, портрет этот принес ему первую славу. «Девочка с персиками» – так впоследствии назвали это чудесное произведение искусства – веселая, непосредственная, умненькая и такая по-настоящему русская девочка. С годами она стала стройной, красивой и такой же осталась – непосредственной и обаятельной девушкой... Она была четвертой в семье, до нее было три брата, а после нее была сестра Александра Саввишна, которая впоследствии, выполняя волю моей матери, заменила нам ее и воспитала нас, сирот, отдав нам всю свою жизнь.

В середине 90-х годов впервые встретились мои родители.

Ничего общего не было у семьи Самариных с Мамонтовыми. Совершенно различное общественное положение и круг знакомств, что тогда играло большую роль. Разные взгляды, убеждения, интересы и уклад жизни. Правда, в эти годы уже было возможно общение купеческих семей с дворянским кругом. Но семья Самариных, и особенно глава семьи Дмитрий Федорович Самарин, были исключительно старозаветны. И все-таки случилось так, что моя мать на почве общих интересов к лекциям по литературе и истории, которые посещались многими девушками, а еще больше на почве общественной работы с детьми в городских школах, приютах и детских колониях, познакомилась и близко сошлась с сестрой моего отца Софьей Дмитриевной. Моя мать всюду вносила живость и энергию, свойственные ей. Она стала бывать в доме у Самариных и своим обаянием покорила сердца не только сестер, но и брата Александра Дмитриевича.

Бабушка моя, Елизавета Григорьевна Мамонтова190, также принимала серьезное участие в общественной работе по школам, бывала на собраниях в доме Самариных и, как всегда, пользовалась общим уважением и симпатией. Но вот оба мои деда – Дмитрий Федорович Самарин и Савва Иванович Мамонтов – были настолько чужды, далеки, просто несовместимы. Они были, каждый по-своему, людьми очень типичными для своего времени и среды.

Дмитрий Федорович – строгий в своих принципах, несколько суровый, представитель дворянства, размеренно и сознательно ведший свою общественную работу и возглавлявший свою большую дружную семью.

Савва Иванович Мамонтов – яркий представитель блестящего взлета русского купечества второй половины XIX века, одаренный, увлекающийся и безудержный в своей красивой деятельности на пользу русского искусства, и не менее энергичный и умный руководитель работ по железнодорожному строительству. Его деятельность по освоению русского Севера, мало кому понятная в те времена, открывала новые горизонты перед русскими людьми.

К концу 90-х годов широкий размах железнодорожной деятельности и некоторая неосмотрительность привели Савву Ивановича к катастрофе. Он был арестован в 1899 году, судим и оправдан судом присяжных. Все его имущество было конфисковано. Савва Иванович не потерял доброго имени и уважения, но бурная деятельность его и в промышленности, и в искусстве пресеклась.

С точки зрения главы семьи Самариных, деда Дмитрия Федоровича, не могло быть и речи о браке моих родителей. Это было неприемлемо, и на этом ставилась точка. Таково было решение отца, а для покорного сына, который полюбил такую чудесную девушку так, как он был способен любить, ничего не оставалось делать, как только ждать, терпеть и возложить упование на Бога. Тут проявилась его великая вера в Бога, которая во всю его многострадальную жизнь давала ему силы надеяться, терпеть и с благодарением принимать все от руки Божией.

Несколько лет тянулось это томительное состояние двух любящих друг друга душ. Было время, когда все казалось безнадежным, и даже переписываться они не считали возможным, и вот в это время отец мой пишет изумительные по глубине и цельности письма к моей бабушке Елизавете Григорьевне Мамонтовой, объясняя ей всю трудность своего безысходного положения, высказывая ей всю любовь к ее дочери, прося ее понять его, не судить сурово и своим материнским чутьем и любовью помочь в неразрешимом вопросе. И бабушка Елизавета Григорьевна, мудрая, удивительная женщина, – все понимала, все прощала и помогала ждать и терпеть, потому что сама была образцом терпения.

В доме Самариных случилось тяжелое событие. Мой отец еще раз решился поговорить с дедом о своей неизменной любви и желании жениться. Разговор был сдержанный, ни к чему решающему не привел, хотя Дмитрий Федорович сказал сыну, что подумает и обсудит свое мнение с членами семьи. После этого разговора с Дмитрием Федоровичем, уже до того прихварывавшим, сделался удар, и в тот же день, 2 декабря 1901 года, он скончался. Отец мой, искренне любивший своего отца, был поражен, и даже его молодой, здоровый организм стал ослабевать. И вот тут (через год после смерти мужа) прекрасно проявила себя моя бабушка Варвара Петровна Самарина. Она все взяла на себя и именем поконного отца и своим благословила своего терпеливого сына на брак с любимой девушкой. Она и сама видела все достоинства моей матери, и вся семья дружных братьев и сестер Самариных с радостью приняла это решение.

Родители мои встретились женихами в Риме в конце 1902 года. Отец мой приехал к Мамонтовым, жившим эту зиму в Риме, чтобы окончательно решить вопрос женитьбы. Каким счастьем полны письма моей матери, написанные в эти дни в Москву, к отцу, Савве Ивановичу Мамонтову, и к матери жениха!

Древний Рим, который она так знала и любила с детства и который теперь она открывала жениху... Сердечная радость матери после томительной неопределенности; радость младшей сестры Шуры191, всегда бывшей в тени, но от этого не меньше восхищавшейся полной обаяния старшей сестрой; и, наконец, еще радость – участие отца, Саввы Ивановича, хоть и далеко находившегося в это время, в Москве, но, видимо, горячо откликнувшегося на радость любимой «Верушки». Все это один общий аккорд большого, полного счастья. Все письма этих дней и сейчас хранятся у меня.

26 января 1903 года в Москве, на Поварской, в церкви Бориса и Глеба (это был приход Самариных), была свадьба моих родителей. Моя мать была с любовью принята всей семьей Самариных. Все предвещало прекрасную, счастливую жизнь. После свадебного путешествия в Италию и на остров Корфу молодые поселились в своем доме в городе Богородске. Моя мать стала сразу принимать деятельное участие в работе отца и устраивала «свой» дом, свое хозяйство. С самого дня свадьбы не было ни одного дня, чтобы она не писала своей матери, Елизавете Григорьевне, хотя бы несколько строк. Эти письма, такие горячие, полные заботы о матери, тоже хранятся у меня. В них отражается ежедневная жизнь и появление на свет новых членов семьи – детей.

Первым был мой брат Юрий, затем я и третьим брат Сергей – и вдруг обрывается жизнь. 27 декабря 1907 года, через пять лет после свадьбы, моя мать умерла, проболев три дня воспалением легких; тогда не было тех средств, которые сейчас побеждают эту болезнь. Свершилось это в Москве, в доме Самариных на Поварской. Всей семьей мы ехали на Рождественские праздники в Абрамцево192 к бабушке. Проездом остановились в Москве. Как вихрь налетела болезнь и смерть. Я не помню этого страшного горя, мне было 2 года с небольшим. Что испытывал мой отец в это время, трудно выразить и представить. Он замкнулся в себе и до последних лет своей жизни сохранил любовь и верность моей матери. Ее похоронили в любимом Абрамцеве, около церкви. Приезжая туда, отец всегда ходил с нами, детьми, к ней на могилку, но говорил с нами о ней очень мало. Только в последние годы жизни иногда открывалась эта страница его жизни – счастливая, солнечная, радостная. Вера в неисповедимые и часто непонятные людям судьбы Божии была тверда в его сердце и еще больше утвердилась в несении страшного горя. Мы, дети, остались на попечении бабушки Елизаветы Григорьевны и тети Александры Саввишны. Но бедная бабушка не вынесла разлуки с дочерью, несмотря на мужество, с которым она приняла ее смерть. В тот же год, через 10 месяцев, она скончалась; было ей 61 год. С тех пор все материнские обязанности, заботы, а с ними и удивительную, по-настоящему материнскую любовь к нам, детям, приняла на себя наша тетя Александра Саввишна. Это время я уже начинаю помнить. Мне 3 года. Мы в Москве, в новом для нас доме, все интересно, уютно. Отсутствие матери я не воспринимала! Смерть бабушки помню отрывочно и чисто по-детски.

Переезд в Москву. Избрание Губернским предводителем дворянства. Широкое поле деятельности. Общение с нами, детьми

В 1908 году, вскоре после смерти моей матери, мой отец был избран московским губернским предводителем дворянства, поэтому мы переселились в Москву. Знаю, что дом в Богородске был продан, и разорено было уютное и недолговечное гнездо; знаю, что отец сам не мог этого сделать, это было выше его сил. Он погрузился с головой в новую большую работу, спасаясь ею от своего горя. Я не могу вполне ясно обрисовать, в чем была суть его дела. Я была мала и только немногое могла воспринять из того, что слышала и видела. Знаю, что иногда решались серьезные вопросы, обсуждались единомысленными братьями Самариными, готовились выступления отца, обращения к Царю от Москвы – сердца России. Это было серьезно, но непонятно мне. А вот что было ясно моему детскому восприятию – это необычайная занятость отца прямой заботой о людях, об устройстве судьбы отдельных семей, детей, стариков, о создании каких-то приютов, богаделен, обеспечении их средствами; о «попечительстве»193 его в учебных заведениях в Москве, причем он действительно был попечителем. Он входил в жизнь и интересы этих школ и детей, он с ними умел общаться и радовался, когда мог их порадовать чем-либо. Думаю, что в эти годы, неся в сердце своем горе, может быть, в память умершей матери моей, он многим облегчил жизнь, помог, утешил, поддержал. Он привлекал к этой работе других людей, заставлял, убеждал их давать средства и своим примером учил, как надо трудиться на пользу людям. В эти годы с большой любовью и увлечением отец строил храм в селе Аверкиеве Богородского уезда194. Это была его инициатива и, видимо, тоже в память моей матери. Храм был в стиле XVII века – светлый, большой, радостный, очень удачный по архитектуре. Он был освящен в 1915 году.

Отец был занят с утра до вечера, а иногда и до глубокого вечера. Мы, дети, видели его обычно утром, в 9 часов, когда он пил два стакана почему-то остывшего чая и читал газеты. Мы приходили здороваться с отцом. За обедом он бывал не всегда, а вечером, если был дома, садился за пианино или за фисгармонию, которую любил, и наигрывал что-нибудь по слуху, часто импровизируя. Он любил проверить наши музыкальные способности, заставляя повторять взятую ноту. Его радовал в этом мой старший брат, который обладал прекрасным музыкальным слухом. Он учил нас молиться на ночь и любил прийти в детскую, когда мы лежали в кроватях. В воскресенье отец ходил с нами к поздней обедне в церковь святителя Спиридония или Большого Вознесения на Никитской, где, по преданиям, венчался Пушкин, а потом мы шли завтракать в самаринский дом на Поварскую. Все это – раннее детство. В январе 1913 года новый удар поразил нашу семью. После двух дней болезни (от перитонита) скончался мой маленький брат Сереженька, общий любимец, чудесный мальчик; ему не было шести лет.

Что давал нам отец в эти детские наши годы? Казалось, он оторван от нас, всегда занят своими делами, а между тем общение с ним, которым мы не были избалованы, было для нас значительным. Он любил брать нас в Кремль, и больше всего я помню великолепную службу в Рождественский сочельник с Синодальным хором и протодиаконом Розовым195 в Успенском соборе. Стоя рядом с отцом, мы, дети, как бы через него проникались глубиной и красотой слова, и пение уже тогда захватывало меня. В Кремль ходили еще весной, после Пасхи, по субботам вечером, и бывали не только в Успенском, но и в других соборах и Пудовом монастыре. Тут в весенний, прозрачный вечер проникались красотой древнего Кремля, и так интересно было все узнать о маленькой, самой древней церкви Спаса-на-Бору, о колокольне Ивана Великого, о могилах в Архангельском соборе или Вознесенском монастыре. С отцом для нас были особенно связаны два самые большие праздника в году – Рождество и Пасха. В Рождественский сочельник, после вечерни в Кремле, он брал нас в магазины, чтобы купить подарки; самое существенное – это подарок для нашей «тетеньки» и «по секрету» от нее, до следующего дня. Отец всем в доме дарил подарки и нас привлекал к этому. Он принимал участие в елке, играл для нас на рояле, радовался нашей радости. На Страстную неделю и Пасху мы бывали в Абрамцеве, где все дни бывала прекрасная служба в церкви, в которой все по мере сил принимали участие.

Отец был свободен несколько дней, был с нами, руководил хором, пел, читал; я и теперь слышу его голос, и он передал нам совершенно особенную любовь и понимание этих великих дней. Маленькая Абрамцевская церковь, окруженная нетронутым парком с высокими елями, и просыпающаяся к жизни природа так много могли дать чудных, поэтических впечатлений. А первая в жизни Пасхальная заутреня (в 7 лет), крестный ход со свечами вокруг церкви, прямо у дорогих могил матери, бабушки и братца, и ликующие слова «Христос Воскресе», и звон, и темные ели, и полная света от восковых свечей церковь, и множество народа! Это, действительно, была радость Воскресения Христова! Хор ведет отец, такой праздничный, радостный, и дед Савва Иванович глубокой своей октавой подкрепляет пение.

В эти годы я много и тяжело болела. Я была окружена заботой, мне было хорошо и уютно, но я ждала позднего, почти ночью, прихода отца. Он садился ко мне на кровать, рассказывал о своих дневных событиях, и от него шло какое-то спокойствие и тепло, и я засыпала.

Война 1914 года. Красный Крест. Назначение обер-прокурором Синода и увольнение

В июле 1914 года началась первая мировая война, и мой отец, помимо своей обычной работы, стал главноуполномоченным Российского Красного Креста196. Это была огромная административная работа для фронта и тыла. Бесконечное количество лазаретов по всей России, санитарных отрядов и поездов, эвакуация раненых и иногда даже просто населения, – все это было подведомственно Красному Кресту и Земскому союзу, и со всех концов нити тянулись к центру – Москве. Вокруг отца объединилась группа новых для него помощников, ставших настоящими друзьями. Все они в эти грозные дни не щадили сил, не жалели времени, а отец мой обладал незаурядным административным талантом. Семья Самариных отдала свой большой дом на Поварской под главное управление Красного Креста, переселившись в комнаты нижнего этажа.

С самого начала войны в нашем доме на Спиридоновке чувствовалось напряжение. Отца мы видели еще меньше, он возвращался домой поздно, и дома еще подолгу горел свет у него в кабинете, и он работал за письменным столом, по телефону решая всегда срочные вопросы о лазаретах, раненых, эвакуации.

В то же время, в 1915 году, назревал один из самых трудных периодов его жизни. Отец ездил в Петроград с непосредственным обращением к Царю от лица всего русского дворянства, не только московского. В это время росла страшная эпопея Распутина. Влияние этой темной демонической личности все глубже укоренялось в высшем обществе Петрограда, при царском дворе, и, наконец, Распутин получил решающий голос в делах государственных. Все об этом знали, все и всюду об этом говорили, и некоторые честные люди, преданные родине, уже не считали возможным молчать. Одним из таких людей был мой отец. Он был избран огромным количеством людей – через губернские организации дворянства, чтобы сказать открыто всю правду в глаза Царю. И он это сделал. Его обращение обсуждалось и подготовлялось братьями Самариными, всегда единомысленными в трудные минуты. Каждый из них вносил свою лепту. Старший из братьев – Федор Дмитриевич был мудрейшим в совете; два других брата – Петр и Сергей Дмитриевичи, глубоко переживая и волнуясь, обсуждали предстоящее обращение; может быть, лучше других облекал мысль в словесную форму Петр Дмитриевич. Изо всех пяти братьев он был наиболее одаренным в области слова и тонкой музыкальностью. Не только гимназию, но и университет один он из братьев окончил с золотой медалью. Петр Дмитриевич много трудился над изданием работ дяди, Юрия Федоровича, а в жизни он был тишайшим и скромнейшим человеком, большой отзывчивости и доброты и слабого здоровья. Всегда молчаливый, он иногда оживлялся, ценил юмор и по-детски радовался радостям детей и молодого поколения.

И вот в Царском Селе, в кабинете Царя, отец был принят один. Царь выслушал его внимательно и, по словам отца, был как будто несколько удивлен тем огромным значением, которое народ придавал в то время гнусному влиянию Распутина. Это горячее обращение многих и многих русских людей, так смело и открыто высказанное перед Царем, ничего не дало и не изменило в действиях правительства.

Отец мой говорил, что Николай II был очень приятным, даже обаятельным в общении человеком, как частное лицо. Прекрасно передал образ Николая II Серов в поясном портрете в военной серой тужурке. Этот удивительный портрет, к сожалению, уничтожен, но в монографии И. Грабаря сохранилась хорошая репродукция с него. Отец видел Царя в окружении его семьи, детей, за семейным завтраком, куда был приглашен в 1915 году после доклада. <...>197

Как ни странно, но вскоре после такого обращения, летом 1915 года, отец был вызван в ставку главнокомандующего всей Русской армией, это был тогда дядя Царя, великий князь Николай Николаевич. Отцу было предложено занять место обер-прокурора Святейшего Синода, то есть войти в состав Кабинета министров, так как это был, по существу, министр по делам Церкви. Несомненно, это было влияние великого князя Николая Николаевича, который был убежденным и открытым противником Распутина и очень уважал моего отца и его позицию.

Отец опять имел долгий и до предела откровенный разговор с Царем наедине, в его вагоне-кабинете в Ставке. Он повторил все, что незадолго перед тем высказал в Царском Селе о преступном влиянии Распутина в политике, о недопустимости его приближения к царской семье; <...> он говорил о своей неподготовленности к работе в должности обер-прокурора, о том, что его место в Москве – сердце России, где он не чиновник, а представитель общественного сознания. Некоторые черновые записи этих минут сохранились у меня. После всего высказанного Царь сказал: «А я все-таки Вас прошу принять назначение».

Нам отец потом рассказывал, что чувствовал он в эти минуты и что говорил. Царь молча слушал, видимо, был взволнован, так мало приходилось ему слышать правду от подданных. Отец вернулся из этой поездки подавленный и измученный, но отказаться от возлагаемого на него бремени не смог. Вот что записал об этих днях мой дядя Федор Дмитриевич: «При выходе из вагона (в Москве) Саша показался мне чрезвычайно удрученным. Таким я его никогда не видал. Он все повторял, что вся его деятельность кончена, и не видел никакого исхода из трудного положения, в которое был поставлен. Когда все мы собрались к нему в дом, он сказал даже: «Все точно ко мне на похороны пришли».

У меня сохранилось много записок, писем, набросков мыслей и проектов обращений, в которых хорошо отражен весь этот труднейший период жизни моего отца. Он был назначен на должность обер-прокурора 5 июля 1915 года, в Сергиев день, и уволен с этой должности 25 сентября 1915 года, тоже в день преподобного Сергия. Москва трогательно провожала отца, напутствуя его и жалея об его уходе с такой большой и нужной работы. Неполных три месяца нес он это бремя, открыто и честно высказывая свои взгляды. Он боролся с Распутиным в той области, которая была ему подведомственна. Помощником себе отец пригласил Петра Владимировича Истомина198. Это был человек кристальной честности и таких же взглядов и твердых убеждений, как мой отец199.

В первые же дни пребывания в Петрограде Распутин пробовал подойти к отцу, завязать с ним сношения. Об одном эпизоде этих дней с восторгом рассказывал слуга моего отца Александр Тихонович, который сопровождал его в Петроград. В гостиницу «Европейская», где жил мой отец, приехал к нему епископ Варнава200 в сопровождении Распутина, с которым он был в тесном контакте. Отец просил принять епископа и при его входе, относясь к нему крайне отрицательно, но отдавая должное уважение его сану, встал и подошел здороваться и принять благословение; когда же за епископом Варнавой выступила фигура Распутина с просфорой в руках, отец выпрямился, заложил руки за спину и сказал: «А вас я не знаю и вам руки не подам». «С тем и уехали гости», – говорил Александр Тихонович <...>. Распутин скоро одержал верх, отстранив от командования армией в крайне трудное время великого князя Николая Николаевича, пользовавшегося популярностью и имевшего авторитет в армии, и из Кабинета министров один за другим были отстранены «неподходящие» люди. <...>

Отец мой вернулся в Москву, домой, опять вступил в свою работу в Красном Кресте, на помощь людям в тяжелые дни войны. Помню, как к нам в дом приезжал городской голова Михаил Васильевич Челноков, чтобы вручить отцу красивую, в русском стиле, грамоту (грамота эта хранится у меня) и икону, демонстративно приветствуя от лица родного города Москвы возвращение ее верного сына.

Участие в Церковном Соборе. Избрание Московского митрополита. Болезнь

Конец 1915-го, 1916-й и начало 1917 года прошли все в той же напряженной работе, связанной с войной, ее неудачами и теми неимоверными трудностями, которые нарастали в эти годы. Революцию 1917 года отец предвидел. Самарины и в эти годы были близки к идеологии старых славянофилов: они ясно понимали и с печалью видели всю безнадежность деятельности правительства в труднейших условиях царствования последнего из царей – Николая II. Страшная история Распутина с его окружением темными силами еще ускорила ход событий. При Временном правительстве прекратилась, как мне кажется, деятельность отца в Красном Кресте.

В 1917 году отец перешел к другой работе, которая его привлекала и которой он был готов с радостью служить. Это была подготовительная работа к Церковному Поместному Собору Русской Православной Церкви. Собора, или съезда, многочисленных представителей Православной Русской Церкви не было в России со времени царя Алексея Михайловича, или с XVII века. Синод был учрежден Петром I и приравнен к министерствам, или коллегиям Петровского времени. После Октябрьской революции Церковь была отделена от государства, и Синод, управлявший Церковью, перестал существовать. Теперь Церковь должна была избрать главу – Патриарха. Это должен был сделать Собор.

Летом 1917 года в жизни отца моего случилось неожиданное и взволновавшее его самого и всех близких событие. В это время в Москве не было митрополита; старец митрополит Макарий был уволен на покой Синодом Временного правительства. Теперь, при новых условиях, без Синода, надлежало избирать митрополита. Решено было предсоборным совещанием назначить выборы Московского митрополита, предварительно проведя подготовительную работу по определению кандидатов. Как это делалось, я не знаю и не помню, но только вдруг оказалось, что из двух намеченных кандидатов один – архиепископ Тихон Ярославский201, а второй – не архиерей и даже не священник, а мирянин Александр Самарин. Выбирала Москва и Московская епархия. Оказалось, что популярность моего отца очень велика среди православных людей. Выборы происходили в храме Христа Спасителя. Мы были на хорах, слушали и смотрели. Я не до конца могла осознать происходившее, все это было как-то неожиданно... Помню, что моя тетка и крестная мать Анна Дмитриевна Самарина чуть ли не со слезами просила некоторых достойных людей, сторонников моего отца – Михаила Александровича Новоселова202 и о. Иосифа Фуделя203 – не голосовать за него. Господь избавил отца от этого подвига. Всего на несколько голосов (а мне говорили, что на один голос) больше получил архиепископ Тихон, позднее, в том же 1917 году, избранный патриархом всея Руси.

Отец видимым образом не выявлял своего волнения, я этого не помню. Думаю, что он всего себя предал в руки Божии. Здесь привожу страничку из воспоминаний С. Н. Дурылина204 об отце Иосифе Фуделе:

«Помню его (отца Иосифа) на одном частном небольшом собрании перед выборами Московского митрополита. Собралось несколько весьма известных и влиятельных в церковно-общественном мире деятелей. Обсуждали вопрос: на ком же нужно остановиться как на желаемом кандидате на Московскую кафедру...

Отец Иосиф один из первых прямо и решительно выдвинул кандидатуру Самарина, столь неожиданную для многих... Самарин в его глазах, при несомненной своей (даже и для противников его) строгой, ясной и твердой церковности, ввел бы в русскую иерархию ту спокойную энергию, то ясное сознание задач церковной современности, ту чуждую всякой политики ревность к церковному делу, которые так редки в русской иерархии и так необходимы в Русской Церкви. В Самарине можно было не бояться проявления застарелых недостатков русского духовенства как сословия, его сословных, исторически объяснимых слабостей. Строгая церковность и благоговение перед Церковью заставили бы его (Самарина) забыть сословность и того круга, из которого он сам вышел... Это был бы, по мнению о. Иосифа, епископ, лишенный недостатков и слабостей той среды, из которой обычно поставлялись русские епископы. Одно это, даже если бы не было ничего другого, было бы большим счастьем для русской иерархии.

Это сознавали и некоторые из противников кандидатуры Самарина. Помню отзыв одного видного и ученого московского протоиерея: «Самарин был бы для Церкви хорош, а для духовенства тяжел». Отец Иосиф всегда думал о Церкви, а не о духовенстве...

Но отцу Иосифу так и не пришлось голосовать за Самарина. Собираясь на выборы, на собрание, где должны были записками наметить кандидатов, он забыл второпях и волнении свой удостоверительный билет дома, и его не допустили к урне. Если бы он положил свою записку, Самарин получил бы при этой предварительной баллотировке на 1 голос больше архиепископа Тихона. Кто знает, какое бы это произвело впечатление на окончательных выборах: большинство (предварительное) было бы у Самарина, а большинство людей любят следовать какому угодно, но большинству. Без записки отца Иосифа они оба получили равное число голосов205».

Об Александре Дмитриевиче Самарине см. еще: Н. Бердяев. «Судьба России», изд-е Москва, 1918 г., глава «Темное вино» (несколько положительных характеристик. – Е. Ч.).

Осенью 1917 года отец перенес тяжелую болезнь и был близок к смерти. В июле в Петрограде сделался у него сильный приступ аппендицита и грозил перитонит. Его привезли в Москву, он долго лежал, после чего ему сделали операцию, и он поправился.

В это время открылся Церковный Собор Православной Церкви, членом которого был мой отец.

После Октябрьской революции отец возглавлял в Москве Совет объединенных приходов города206. Церквей и приходов было тогда очень много. В это время остро стоял вопрос проведения в жизнь Декрета «Об отделении Церкви от Государства». Помню, что по этому поводу отец и еще два представителя Собора были в Кремле, который был уже в это время закрыт и стал центром Советского правительства. Представители Церкви должны были говорить с Владимиром Ильичем Лениным, но почему-то их принял комиссар юстиции Курский.

В эту зиму 1917/18 годов начались в нашем доме, как и во многих других домах, обыски – приходили ночью анархисты-моряки, вооруженные и страшные своей неорганизованностью, а весной уже отец стал подвергаться персональным преследованиям.

Первый арест. 1918-й, 1919 год

Летом 1918 года не один раз приходили к нам в дом на Спиридоновку из ВЧК с ордером на арест отца, но его не бывало дома, и он оставался на свободе. Во второй половине лета, вняв просьбам близких, отец согласился уехать из Москвы, скрываться, а впоследствии, может быть, и перейти границу. Отцу все это очень претило, и трудно себе представить, как это удалось его уговорить на такой шаг. Уехав из Москвы, отец некоторое время был в Оптиной пустыни, куда он попал впервые. В трудные дни для него знакомство с этим удивительным уголком, с этой сокровищницей русской духовной культуры, не могло не поддержать внутренние силы отца. Он посещал все службы, увлекся монастырским пением и изучил его. Был у старцев отца Анатолия и отца Нектария. Затем побывал в других маленьких монастырях калужских, которых тогда было так много.

Раньше отец знал только Троицкую Лавру и близко от нее расположенную, уединенную Зосимову пустынь, где посещал и очень чтил старца отца Алексея и настоятеля, игумена отца Германа207, к которому обращался как к духовнику. Нас он также иногда брал с собой в Зосимову пустынь, которую я прекрасно помню с детских лет. Теперь Оптина пустынь была как бы подготовкой и укреплением перед грядущими испытаниями.

25 сентября 1918 года (в Сергиев день) отец был арестован в первый раз на вокзале в Брянске при проверке документов. Брянск в то время был близок к границе Украины. Личность отца была установлена. Он считал, что минуты его сочтены, и, написав записку нам с московским адресом, бросил ее в окно каморки при вокзале, куда его заключили. Эту записку какая-то добрая душа отправила почтой в Москву; в нескольких словах отец прощался с нами. Все близкие взрослые бросились разыскивать следы отца – дядя Сергей Дмитриевич (брат отца), тети Анна Дмитриевна и Александра Саввишна, слуга и друг семьи Никифор Евдокимович. Это было невероятно трудно, почти невозможно в те дни. Для проезда в поезде, да еще вблизи границы, требовались пропуски, разрешения, командировки, а о другом транспорте в то время и речи не было. Тетя Аня нашла отца в Орловской тюрьме-изоляторе (особо строгая тюрьма). Видимо, в Брянске не решились без санкции Москвы расстрелять отца. В ноябре он был привезен в Москву на Лубянку, в ВЧК.

Мы приезжали из Абрамцева, ходили с передачами, но, главным образом, этот труд несла на себе тетя Аня. Это было время голода и холода в домах, отсутствия городского транспорта. Надо было выстаивать иногда целый день в приемных ВЧК, чтобы передать что-то незначительное, а главное – через это узнать, что отец жив, если передачу приняли. Каждый день можно было ждать конца, и сколькие матери, жены, сестры, дочери уходили, узнав, что уже больше некому им нести передачу.

Почему-то один раз в ноябре мне дали свидание с отцом. Это было неожиданно и необъяснимо, и так как я была еще совсем девочкой, со мной, в самые недра ВЧК в Варсонофьевском переулке на Лубянке, пустили тетю Александру Саввишну. Это страшное и неизгладимое впечатление осталось у меня на всю жизнь. Нас провели через ряд дворов, среди высоких бывших квартирных домов. Там, в глубине двора, в огромном помещении бывшего книжного склада, все стеллажи и пол были заполнены людьми. Как в переполненном вокзале, стоял гул голосов. И вот оттуда, из этого шумевшего роя, вызвали в дежурное помещение отца. Он был крайне взволнован и испуган, увидев нас. Он очень изменился за те полгода, что я его не видела, и я была поражена его обликом. Впервые видела я его в таком возбужденном состоянии. Он не мог не сказать нам, что каждую ночь из огромного скопища народа, находящегося с ним вместе в этом бывшем книжном складе, берут на расстрел, и назвал несколько известных нам людей. Расстреливают тут же, на дворе, по которому мы только что шли. Свидание длилось несколько минут. Никто не мешал нам. Конвоиры, молодые солдаты, болтали и смеялись рядом. Мы вышли потрясенные и пешком шли по темной Москве на Поварскую к Самариным. Помню, что всю дорогу у меня текли слезы.

Тут же, после этого свидания, отца перевели в Бутырскую тюрьму. Это считалось облегчением и некоторым успокоением. Вели большую группу арестованных пешком по мостовой, под конвоем, по темным улицам, и, пользуясь задержкой в тесных переулках, отец успел попросить проходивших мимо по тротуару людей сообщить родным на Поварскую о его переводе с Лубянки.

Не успели мы поделиться своими впечатлениями от свидания в ВЧК, как один за другим стали приходить добрые люди с доброй вестью о переводе отца. А ведь в те времена телефоны бездействовали, так же как и транспорт, и надо было пешком дойти не близкое расстояние, чтобы исполнить просьбу заключенного. Помню, что отец со свойственным ему юмором любил вспоминать, как в этот вечер он слышал на улице вопрос маленькой девочки, обращенный к матери: «Мама, а кого это ведут?» – и интеллигентная женщина, мать, ответила: «Это преступники – те, которые убили или ограбили кого-нибудь».

Так прошла зима, холодная, голодная, темная и суровая, а весна принесла нам неожиданную радость на Пасху. По личному распоряжению Дзержинского по телефону в Великую субботу был освобожден из тюрьмы отец. За него просил доктор Сергей Сергеевич Кедров, работавший с отцом в дни войны в Красном Кресте. Кедров умирал в эти дни от тяжелой болезни и обратился к своему брату, видному большевику, соратнику Ленина (позднее Кедров погиб в сталинскую эпоху). Сергей Сергеевич Кедров просил исполнить его предсмертную просьбу – спасти моего отца. Это и было причиной его освобождения. Этому предшествовали удивительные для стен Бутырской тюрьмы дни Страстной недели. Я привожу здесь письмо отца к нам, написанное в это время:

«Бутырская тюрьма. Великий четверг 4(17)208. 10 вечера: Сегодня целый день прошел в хлопотах. Вчера вдруг решение начальства переменилось, и у нас в одиночном корпусе разрешена Пасхальная служба в 12 час. ночи. Все очень обрадовались, и всякий по своей части стал готовиться – пением, чтением, приготовлением хоругвей, устройством стола для службы, икон и т. п. От Вас все получено, и все глубоко благодарят за хлопоты и все доставленное: теперь все пригодится. Сегодня в 5 часов у нас была всенощная, шла ровно 2 часа (чтение 12 Евангелий. – Е. Ч.); служил архиепископ Никандр209, Н. П. Д. (Николай Добронравов)210, Сергей Иванович Фрязинов211 и еще два священника. Пели недурно, я читал антифоны и стихиры. Во время службы начальник тюрьмы пришел и просил непременно после нашей службы еще идти на общие коридоры; конечно, мы не отказали. Удивительная перемена! То не позволяли, мы же предлагали начать с трех с половиной часов по разным коридорам. Во время же всенощной вызвали священника С. И. Фрязинова, к самому концу он вернулся сияющий, оказалось, что его, Н. П. Добронравова и преосвященного Никандра освободили. Это произвело большое впечатление в связи с только что окончившейся службой. Все подходили, обнимали их, и они, и многие плакали – ведь первые двое 9 месяцев просидели! Меня торопили в это время идти на вторую всенощную, и к грусти для нас выбыл лучший наш певец – тенор Сергей Иванович Фрязинов, да и Николай П. Добронравов отлично служит...

Архиепископ Никандр, получив ордер на освобождение, сказал, что он не хочет разлучаться со своей тюремной паствой в эти дни, и просил разрешить ему остаться до 12 ч. дня первого дня Праздника. Это ему разрешили в виде необычайного исключения, и он теперь уже не арестованный, а гость в тюрьме! Это, говорят, очень многих поразило, и ему за это воздается должная похвала... В Пасху в 12 ч. ночи у нас служба, и мы все надеемся приобщиться, а с 7 утра до 11 ч. все священники из общих камер и наши, и мы, певчие, с ними пойдем опять по общим коридорам, там будет Пасхальная утреня и причащение желающих. Два священника будут обходить с Чашей, и будет общая исповедь. Вероятно, придется каждой партии обслужить 3 места...»

Отец, так же, как преосвященный Никандр, не ушел из тюрьмы в Великую субботу, он не мог оставить свой импровизированный хор в Пасхальную ночь. Общий подъем был велик. Пасхальный крестный ход шел по всем коридорам Бутырской тюрьмы, это было исключительное торжество Воскресения Христова в условиях тюрьмы. Вероятно, больше это не могло повториться.

Мы, дети, были в Абрамцеве, и к нам добраться до Пасхальной ночи было невозможно, и отец не ушел от тех, с кем мог разделить радость Светлого Праздника.

Наша радость об его освобождении была неописуема, и это было в первый день Пасхи.

Лето прошло в работе по музею212, в которой отец принимал деятельное участие.

Второй арест. 1919 год

В это время шли разговоры о том, что Совет объединенных приходов Москвы, а мой отец был его председателем, будет привлечен к ответственности за антиправительственную направленность и организацию людей, оказавших сопротивление при введении в жизнь декрета об отделении Церкви от Государства. В связи с декретом вскрывались мощи, закрывались монастыри, изымалось некоторое церковное имущество. Возмущения народные и стычки действительно были. Особенно сильно дело разгорелось в Звенигороде, около монастыря преподобного Саввы Сторожевского. Совет объединенных приходов Москвы не имел никакого отношения к Звенигороду и не мог инспирировать этого инцидента. Отец мой всегда считал своим долгом исполнять требования закона и учить других «неподчинению» власти он не мог. Идеология отца до конца оставалась незыблемой. При этом интересно отметить, что в нем не было узости или косности взглядов, и интерес его к мировым проблемам и событиям не покидал его до самой смерти. Он живо все воспринимал, и помню, что в годы начала коллективизации он развивал мысль о том, что по идее общинное сельское хозяйство есть лучшая форма владения землей. Может быть, это были отголоски славянофильской идеи общинного землепользования в России.

15 и 16 августа – дни праздника в Абрамцеве. 15-го отец был вызван повесткой в Москву, в Прокуратуру, и домой он не вернулся. Арестовано было много людей церковного круга, большинство из них были совсем незнакомы моему отцу и не имели к нему никакого отношения. Только некоторые москвичи – священники отец Сергий Успенский (старший)213, отец Николай214, Г. А. Рачинский215, Н. Д. Кузнецов (юрист)216 – были действительно членами Совета объединенных приходов. Центральными фигурами дела стали мой отец – председатель совета – и его заместитель присяжный поверенный Н. Д. Кузнецов. Дело велось как будто по нормам юридической законности. Прокурором, или государственным обвинителем, был Крыленко217. Были приглашены защитники. Председателем суда был Смирнов, как говорили, бывший пекарь. Слушалось дело при открытых дверях в Октябрьском (малом) зале бывшего Дворянского Собрания – Дома союзов, где еще недавно мой отец был хозяином. Арестованных приводили пешком под конвоем из Таганской тюрьмы. Мне кажется, не меньше недели тянулся процесс. Мы ходили туда ежедневно. Долго шли допросы всех обвиняемых и свидетелей, среди последних помню циничное выступление Демьяна Бедного, который никаким «свидетелем», несомненно, быть не мог.

У меня есть запись этого процесса, сделанная близким другом семьи Самариных, ныне умершей Анастасией Константиновной Акинтиевской. Приведу выдержки из нее: «Кроме Александра Дмитриевича по тому же делу были привлечены еще какие-то духовные и светские лица, очевидно, для создания «организации». Процедура допроса свидетелей и обвиняемых в моей памяти не сохранилась. Помню только, что защитниками ставились вопросы, имеющие целью разбить связь дела Александра Дмитриевича с другими «событиями». Крыленко, нарушая основные правила слушания дела, своими издевательскими замечаниями с места и вопросами без разрешения председателя суда старался сбить защитников и сорвать то благоприятное впечатление, которое складывалось в пользу Александра Дмитриевича от допроса свидетелей и других обвиняемых.

Наконец, выступил с обвинительной речью Крыленко. Смысл его речи был цинически откровенен. Он сказал, что, конечно, не внешние обстоятельства дела инкриминируются Александру Дмитриевичу, все это не имеет существенного значения. Суть в том, что в то время, как мы – советская власть и пролетариат боремся за уничтожение здесь на земле всяческих предрассудков, сковывающих свободу человека, в том числе и веру в «так называемого бога», он, Самарин, смеет противостоять революционному движению народных масс и своей деятельностью и личным примером противодействует ему. И напрасно защитники пытались здесь обрисовать безукоризненно «рыцарский» облик Самарина, тем хуже для него, он не «quantité negligeablé» (незначительная величина. – Е. Ч.), как прочие обвиняемые по этому делу. Тем-то он и социально опаснее их. А потому приговор может быть только один – высшая мера наказания. Выступления защитников я не помню, возможно, они были бледны, а возможно, внимание сдало в этот момент. Но вот подсудимым дано было «последнее слово». Александр Дмитриевич говорил после всех. Он сказал очень кратко. Звук его голоса – твердый, мужественный, отчетливый – сохранился в моей памяти. Вот содержание его речи:

«Государственный обвинитель совершенно верно и справедливо сказал, что вменяемые мне в вину нарушения закона, по существу, только повод для привлечения меня к суду как тягчайшего преступника. Из всего сказанного им следует, что процесс, который здесь разбирался, является не моим личным процессом, не процессом Александра Самарина, а процессом «за Бога» и «против Бога». И я, пользуясь предоставленным мне словом, открыто заявляю: «Я – за Бога», и какой бы приговор, вы, граждане народные судьи, мне ни вынесли, я приму этот приговор как приговор свыше, как ниспосланную мне возможность делом подтвердить то, что составляет смысл и содержание всей моей жизни. И об одном лишь буду молиться, чтобы Господь послал силы всем близким мне по духу людям бодро и твердо встретить то, что мне по Божьей воле предстоит. И в их твердости и бодрости я почерпну столь необходимое мне мужество и спокойствие в последние часы моего испытания».

Эти слова произвели огромное впечатление на слушавших (зал был переполнен), многие плакали. Было очень поздно. Суд удалился для вынесения приговора. Прошло часа 2–3, но никто не уходил. Все напряженно ждали. Говорили, что стараются затянуть оглашение приговора, чтобы в зале осталось как можно меньше народа. Но это не удалось. Наконец часу в третьем утра появился суд.

Здесь я хорошо помню Вас, Лиза, как Вы уткнулись лицом в колени Александры Саввишны и закрыли пальцами уши. После долгого перечисления всех пунктов обвинения последовал приговор: Самарина Александра Дмитриевича – к высшей мере наказания, расстрелу (в зале раздался как бы общий вздох всех присутствующих)... была сделана длительная пауза, потом: «...но ввиду победоносного завершения борьбы с интервентами, суд находит возможным заменить эту меру заключением его в тюрьму впредь до окончательной победы мирового пролетариата над мировым империализмом».

После окончания всей длинной процедуры чтения приговора нам разрешили подойти к арестованным. Мы кинулись к отцу, и многие с нами стремились подойти, приветствовать, выразить радость, глубокое уважение. Почему-то особенно помню сияющие глаза студента Сергея Алексеевича Мечева218.

Этот памятный день был 2 января, день памяти преподобного Серафима, которого так особенно чтил мой отец.

И еще утром, когда мы все в страхе ожидания шли в Дом союзов, помню моего брата, юного и горячего, бегущего с газетой в руках и с радостной вестью о том, что в связи с разгромом интервенции правительство решило отменить смертную казнь. Все же до окончания суда уверенности быть не могло, хоть и появилась надежда.

Имея особую веру и любовь к преподобному Серафиму, отец всегда обращался к нему с молитвой и не раз получал от преподобного утешение и помощь. Отец мой не был из числа тех людей, которые любят говорить о снах и придавать им значение. Но вот сон, о котором он сам говорил с радостью и большой теплотой, как бы о виденном и воспринятом реально. Видел он моего младшего, умершего в 5-летнем возрасте братца Сережу, мальчика, которого особенно все любили за его удивительно отзывчивое сердце и какую-то тонкость душевную... Сережа в этом сне бегал по зеленой лужайке, на солнце, по траве и цветам, и догонял удивительно красивых бабочек, а преподобный Серафим ласково улыбался, глядя на мальчика, как бы охраняя его, и называл: «Сереженька, Сереженька!» Тут же, около, в этом светлом сне была и моя мать в белом платье и радостная. Этот сон был как бы ответом на предшествовавшие размышления отца о словах молитвы «Со святыми упокой».

Второе общение и помощь от преподобного Серафима моему отцу были также в заключении, в одиночной камере внутренней тюрьмы в 1925 году. В это время он был крайне измучен одиночным заключением и допросами, и сердце стало приходить в упадок, давая тяжелые сердцебиения. В таком состоянии он лежал на койке. Это был день святой великомученицы Варвары, день Ангела его покойной матери. Отец увидел, как согбенный старичок шел от запертой двери, подошел к нему, и он ощутил присутствие преподобного Серафима, который положил ему на сердце кончик своей мантии, и сердцебиение прекратилось, наступил покой.

У моего отца была иконка преподобного Серафима, сопутствовавшая ему во всех арестах и изгнании; и если ее отбирали, то потом опять возвращали ему. Изображение было написано на частице доски гроба, в котором преподобный Серафим лежал до открытия его мощей. Это была небольшая, но очень толстая простая дощечка. Икона принадлежала двоюродной сестре моего отца Марии Николаевне Ермоловой. Доска была распилена по ее желанию на две равные части, и на второй было также написано изображение преподобного Серафима, которое Мария Николаевна оставила себе, а первоначальную иконку отдала моему отцу, зная его особую любовь к преподобному Серафиму. В день своей смерти отец благословил этой иконой меня.

Многие молитвы из службы преподобному Серафиму отец положил на ноты и любил этим пением почтить преподобного Серафима в день его памяти.

В 1925 году, незадолго до последнего ареста, мой отец совершил впервые путешествие в Саров к мощам преподобного Серафима на праздник 19 июля. Меня он взял с собой, и это одно из самых светлых и прекрасных воспоминаний моей юности. Лето, солнце, жара, бескрайние тамбовские поля, и мы идем пешком от Арзамаса до Сарова 60 верст, оставив все попечения и заботы. Дивеево с его прозрачной чистотой, внутренней и внешней, пленило меня, там мы провели два дня; дальняя дорога через саровский лес, величавый, прохладный, а за ним небольшая речка Сатис, и за ней неожиданно встает перед путниками белый монастырь. Вечером долгая торжественная всенощная, а наутро праздничный звон, несметные толпы народа, множество приехавших издалека, и местные женщины в своей красивой мордовской одежде и ярких разноцветных платках; незабываемое саровское монашеское пение в соборе и после обедни всех объединивший крестный ход с мощами преподобного, которые обносят вокруг собора. Под ноги духовенства, как белые птицы, летят холсты, бросаемые крестьянами. И все это под покровом преподобного Серафима, ради него. И отец мой, такой легкий, полный радости, что он попал к преподобному Серафиму.

После пережитых дней суда началось для отца долгое и однообразное время сидения в Таганской тюрьме.

Хочется еще добавить, что очень многие, кто не был в зале суда, глубоко восприняли весь процесс, стойкость отца, и особенно его последнее слово, как нечто очень значительное для всех православных людей. Знаю, что горячо переживал эти дни отец Алексей Мечев. В последний день суда к нему пришел Сергей Павлович Мансуров219, они вместе молились за моего отца, и отец Алексей открыл Псалтирь – перед ним были слова 117 псалма: Не умру, но жив буду, и повем дела Господня, и отец Алексей утешил Сергея Павловича и окрылил надеждой на благополучный исход.

В Таганской тюрьме отец пробыл два с половиной года. Срок его тюремного заключения «до окончательной победы мирового пролетариата над мировым империализмом» был заменен сначала 25 годами, затем 5 годами и наконец сокращен до половины срока, т. е. двух с половиной лет.

В начале его сидения в Таганке тюрьму как-то посетили члены Коминтерна, их привели в одиночный коридор, где в камерах было по два человека. С моим отцом помещался Владимир Федорович Джунковский220, с которым они всегда раньше были в хороших отношениях, а сидение в тюрьме очень их сблизило. Заключенные сами приводили в порядок свои камеры, белили стены и затем устраивались по возможности «уютно», даже повесили фотографии. Члены Коминтерна, иностранные женщины, стали задавать вопросы заключенным, говорили по-французски. Моего отца спросили, какой у него приговор и срок, и тут произошел забавный диалог: на ответ отца о приговоре и сроке посетительница, член Коминтерна, с недоумением спросила заключенного: «et quand est се que cela sera, Monsieur?» (а когда это будет, месье? – Е. Ч.).

В тюрьме все должны были работать, и отцу предложили быть воспитателем несовершеннолетних преступников – «беспризорных», которыми был переполнен верхний этаж тюрьмы. Он просил избавить его от этой обязанности, заявив, что воспитывать детей без веры в Бога он считает невозможным. Причина была признана достойной внимания, и вместо безпризорных отцу и Владимиру Федоровичу Джунковскому поручено было ухаживать за кроликами. Они хорошо исполняли свою работу, и кролиководство на участке вблизи Москвы-реки процветало. В том же коридоре по соседству с отцом помещались архиереи: митрополит Кирилл221, преосвященные Феодор222 и Гурий223 (с которым позднее отец попал в ссылку в Якутск), отец Георгий224, бывший потом известным духовником в Даниловском монастыре, к этому времени уже долго сидевший в Таганке под смертным приговором, и многие священники. В своей камере архиереи совершали все церковные службы, и отец принимал в этом посильное участие пением и чтением. Заключенные могли общаться, ходить друг к другу. Были там и многие знакомые отца. Каждое воскресенье давались свидания. Мы приезжали из Абрамцева. Ходили, кроме нас, и многие близкие. Свидания бывали в благоприятных условиях – в конторе, где можно было сидеть подолгу вместе, но бывали времена, когда начинались строгости и свидания давались в тюремных условиях, через загородки в коридоре и даже через решетки.

В Таганке, зимой, отец серьезно болел воспалением легких. Друзья окружили его заботой и постарались не отпустить его в тюремную больницу, где в те времена голода и холода были тяжелые условия. Помню, что как-то к нам на свидание вместо отца вышел митрополит Кирилл, чтобы рассказать нам об отце и успокоить нас.

В марте 1922 года отец был освобожден без всяких ограничений, и опять перед Пасхой, к нашей огромной радости, он приехал в Абрамцево.

Жизнь в Абрамцеве. Отдых

Три с половиною года прошли для нашей семьи без бурь. Отец много сил и энергии вложил в работу музея, на нем лежали все заботы по ремонту музея; он водил экскурсии, и, конечно, это ему удавалось прекрасно. Дома он стремился во всем помогать и делал все так, как будто это было для него самым обычным, знакомым делом: после чая он всегда мыл посуду (так и вижу его в очках, с полотенцем, перекинутым через плечо), он работал в огороде, колол дрова и чистил стойло коровы. Летом отец носил теперь парусиновые блузы, а в холод – суконный желтый пиджак, очень несовершенно сшитый мною, и на голове черную профессорскую шапочку.

Много людей жило тогда по летам в Абрамцеве, состав летних жителей менялся: жили Кончаловские (Петр Петрович с семьей), артист Вишневский с семьей, С. П. Григоров с семьей (он был тогда заместителем Троцкой, возглавлявшей охрану памятников старины), Сабашниковы (очень известные в Москве своими прекрасными изданиями), композитор С. Н. Василенко, профессор Шамбинаго225 и многие другие. Отец со всеми легко общался и даже помню веселый вечер в поленовском домике, где жили Василенко и Шамбинаго. Ставились шарады, все принимали участие, и даже мой отец, к общему удовольствию, выполнял какую-то роль.

Музей устраивал выставки, особенно запомнилась мне посвященная памяти Е. Д. Поленовой226 – 25-летию со дня ее смерти. Для собирания материалов к выставке отец ездил в разные музеи, был в Бехове у Поленовых227, о чем впоследствии очень хорошо вспоминала Ольга Васильевна228, говоря, что только в это время она поняла, как просто и интересно было общаться с моим отцом ей, тогда совсем молодой.

В абрамцевской церкви в праздники бывала служба, и наш хор процветал, мы даже пели венчание Леонида Леонова, который женился на дочери издателя Сабашникова. Помню, что на свадьбе были И. С. Остроухов229 и Г.А. Рачинский.

Хочется еще сказать здесь, что в эти годы житья в Абрамцеве и будучи на свободе, а также и в заключении, в Бутырской тюрьме, отец умел и любил общаться с подростками и молодежью. Мне говорили об этом теперь люди моего поколения, их удивляло, что такой старый, по их мнению, и уважаемый в их семье человек оказывался таким простым и интересным собеседником. Алеша К.230 из семьи, которую отец мой очень любил, жил по летам в Абрамцеве, и, по его словам, именно отец мой уделял ему больше всего внимания, и он, мальчик 9–10 лет, проще всего чувствовал себя с ним. Отец много с ним разговаривал, но и дисциплинировал его. То же говорил К. Н. Г.231, бывший в то время юношею и попавший в Бутырской тюрьме в общие условия с моим отцом. Он был удивлен, как просто и интересно было разговаривать с моим отцом, и как он умел своей манерой говорить, своим примером поднять дух.

Третий арест. 1925 г., Якутия

Милое, милое Абрамцево! Мог ли другой дом быть более уютным, родным, теплым, чем этот старый дом! Сколько прекрасных, высоких по духу и талантливых людей видел этот дом в своих стенах – Аксаков, Гоголь, Хомяков, Ю. Самарин, Тургенев, Щепкин, а позднее Савва Иванович и Елизавета Григорьевна Мамонтовы, а с ними братья Васнецовы, Поленовы – брат и сестра, Репин, Суриков и молодые Серов, Врубель, Нестеров, Коровин! Полная интересов в искусстве и добрых стремлений жизнь в Абрамцеве била ключом, увлекая всех, давая новые жизненные силы и энергию, раскрывая таланты. Все это было и ушло, оставив прекрасный след...

И вот что вспоминаю я сегодня. Прошло с тех пор ровно 42 года. Была глухая, темная, бесснежная осень 1925 года. Земля замерзла, но не покрылась снегом. Ночи стояли темные и мрачные. В такую ночь раздался резкий стук в двери дома. Обыск... Чужие, чуждые люди пришли за моим отцом. Зажгли убогие керосиновые лампы, началось хождение по темному холодному дому. Мы жили тогда в разных концах дома, отапливались отдельные комнаты – оазисы. Музей занимал большую часть низа и на зиму был закрыт. Обыск... Что может быть отвратительней враждебных, чужих глаз и рук, имевших право пересматривать все самое дорогое и заветное. Кто не испытал это, тот не поймет всей унизительности, которую чувствует человек при виде этих рук и глаз, проникающих в его жизнь... Ночь на исходе. Люди кончили свое «дело». Отец готов идти. Почему-то в памяти не сохранилось минуты прощания в эту ночь. Может быть, потому, что мне разрешено проводить отца до станции Хотьково.

Мы идем по такой знакомой, замерзшей дороге в Хотьково. Сколько раз ходили мы вместе, вдвоем, в столь любимый нами Хотьков монастырь. Папа всегда впереди, высокий, легкой и быстрой походкой, я за ним почти вприпрыжку и тоже легко и радостно. Хотьков мне второй родной дом. Как любили мы монашеское стройное пение, чинность службы, необычайную чистоту-сияние в храме. В эту ночь мы шли молча, окруженные конвоем, чужими людьми. Вот и станция. Сидим в столь знакомом с детства станционном «зале». Молчание. Подходит поезд из Сергиева посада. Я отхожу в сторону. Что в это время в душе! Расставание с отцом уже не первое... Знаю, что с этим поездом может приехать из Посада брат Юша232, а его тоже хотели взять. Не отрывая глаз, смотрю на вагон, в котором скрылся отец. Стою, прячась, прижавшись к дереву у края платформы, и вижу быстро двигающуюся фигуру Юши. Он вышел из соседнего вагона и, к счастью, не видел отца. С его порывистостью, он кинулся бы к нему. Поезд отходит, и я бегу за Юшей по направлению к дому, чтобы сказать ему тяжелую весть.

В этот день, вернее в эту темную, мрачную, ноябрьскую ночь, отец ушел из дома навсегда, а для нас ушел из жизни родной, милый абрамцевский дом. Все, что было после этой ночи, было как бы тяжелым эпилогом нашего милого Абрамцева.

Зима прошла в хождениях с передачами во внутреннюю тюрьму ГПУ на Лубянку и в Красный Крест, где была слабая надежда узнать что-то новое; тут был добрый гений – Екатерина Павловна Пешкова (первая жена Максима Горького), она и все ее окружение стремились помочь приходящим к ним в горе, если не делом, что было часто невозможно, то словом утешения, надежды и добрым отношением.

Пришла весна, и с ее приходом дело сдвинулось с мертвой точки. В Красном Кресте помощник Пешковой – юрист Винавер, сам погибший в 1937 году, читал всем родственникам приговор, вынесенный арестованным по этому большому церковному делу, во главе которого были митрополит Петр Крутицкий (Полянский)233, митрополит Кирилл, – Соловки, Туруханск, пески Средней Азии, а для двоих – холодная, далекая, тогда малодосягаемая Якутия: туда были назначены архиепископ Гурий, в то время Иркутский, и мой отец. Срок был дан 3 года. Наступает наконец перевод в Бутырскую тюрьму, а с ним и долгожданное свидание. Помню воскресное утро, переполненные ожидающими коридоры тюремной приемной. Множество знакомых лиц среди ожидающих и, наконец, свидание с отцом, который пробыл 7 месяцев в недрах Лубянки. Свидание по всем правилам тюрьмы. Две деревянные перегородки тянутся вдоль длинного коридора параллельно, в них окна одно против другого. С одной стороны у каждого окна заключенный, с другой – пришедший к нему близкий, а в узком пространстве между перегородками бдительный страж ходит взад и вперед. Срок свидания очень короткий. Все волнуются, хотят многое услышать и сказать. Стоит невообразимый шум и крик.

Как изменился отец! Бледный, отекший, землистого цвета лицо, обросшее широкой бородой. Глаза, полные напряженности. Он ничего о нас не знает. Ему говорили на следствии, что сын, брат, сестры – все арестованы. Сейчас снимается гнет, давивший сердце за близких. После допросов, видимо, наступало предельное изнеможение. Только твердая вера и обращение к помощи Божией помогали в это время.

Приговор отцу известен. Я твердо заявляю о своем намерении ехать с ним, и слышу от него решительный отказ. Только через несколько дней, при свидании с дядей Сергеем Дмитриевичем и тетей Анной Дмитриевной, вследствие их просьбы не огорчать меня, отец согласился, прибыв на место ссылки и оглядевшись, написать о своем решении.

Проводы были под Троицын день вечером. Такой знакомый с детства Ярославский вокзал, построенный когда-то моим дедом Саввой Ивановичем Мамонтовым. Там всегда висел его портрет работы Цорна, и такие значительные и знакомые северные панно Константина Коровина и Серова. Что-то было тоже свое и родное в этом вокзале, с которого ехали в Абрамцево. Сейчас напряженное ожидание целой толпы близких, пришедших ловить минуту отправки арестованных. Эшелон специальных «столыпинских» вагонов стоит прямо у перрона, как обычный поезд дальнего следования. И вот во дворе вокзала «черные вороны» выпускают одного за другим толпу арестованных, с мешками за плечами, с узлами в руках, в разных одеждах, часто зимних (в середине лета). Толпа эта выстраивается и под конвоем проходит мимо тех, у кого разрывается сердце от боли и стремления броситься к своему близкому узнику, увозимому в полную неизвестность. Вот идут рядом архиепископ Гурий, строгий ученый монах, в черном подряснике и скуфье, в темных очках, еще не старый, небольшого роста, аскетически худой, а рядом Папа – высокий, худой, благообразный старик, обросший седой бородой, нагруженный мешками, с взволнованным лицом, он ищет глазами в толпе нас – близких, а нас было много и среди родных, на руках у своего отца234 был даже маленький Сережа (Сергеевич) двух лет. Видимо, это доставило радость отцу, потому что в первой открытке с пути он пишет: «Какой миленький маленький Сергей Сергеевич, мне было так отрадно видеть его детский чистый привет» (25 июня 1926 г. из Перми).

Вскоре мы видели лица архиепископа Гурия и отца у окна вагона. Удается крикнуть несколько слов, и все... Дальше неизвестность, томительное ожидание. Помню, с вокзала мы с тетей Шурой пошли к Васнецовым. Уже поздно. Летний теплый вечер, ворота строгого дома заперты. На наш звонок быстрым легким шагом подходит к калитке и отпирает сам Виктор Михайлович. Он ждал нас, и столько любви и горячего порыва было в его вопросах. Виктор Михайлович любил и уважал моего отца и сейчас всей душой разделял его подвиг. Это было последнее наше свидание с Виктором Михайловичем. 10 июля 1926 года он скончался.

Как у библейского Иова, отнималось у отца постепенно все или многое из того, к чему было привязано на земле его сердце любовью – большой и прекрасной, но все же земною. Вначале смерть моей матери и чудесного по душе сынка Сережи, а затем революция, сломавшая его жизнь и деятельность, которой он был предан и увлечен. Все принял он с глубочайшей верой в Промысл Божий, с настоящим, искренним смирением. В письмах последних лет к нам, детям, и к нашей тете, воспитавшей нас и заменившей нам мать, отец открывается как человек высокого духовного строя, всегда бодрый, не теряющий интереса к жизни, но, как истинный христианин, в себе постоянно видящий недостатки, себя укоряющий, а нам, детям, дающий не только пример, но и указание к подлинно христианской жизни.

1926 год. Этап от Москвы до Якутии

Долгое и трудное путешествие «этапом» началось 20 июня 1926 года. От Москвы выехали отец и преосвященный Гурий в «столыпинском» вагоне (эта система вагона для перевозки заключенных была изобретена во времена министра Столыпина и сохранила за собой его имя) в одном купе, но, конечно, кроме них, купе было переполнено свыше меры другими спутниками-арестованными. Погода летняя, жаркая, теснота и духота.

С 22 июня отец постоянно писал письма (сначала открытки) мелким, аккуратным почерком, химическим карандашом (полустертые теперь). Во всех больших городах арестованных вели в тюрьму, в город, а через несколько дней – опять на железную дорогу, в вагоны, уже часто просто товарные. Письма со штампом цензуры приходили из Перми (22–28 июня), из Омска (1–6 июля), из Новосибирска, из Красноярска (20–24 июля), из Иркутска (29 июля), а затем уже с Лены – из Качуга (4–6 августа) и Жегалова (10–14 августа). Из этих писем впервые знаем мы о заключении в одиночке на Лубянке, о трудном душевном состоянии в связи с допросами, об углубленной молитве, укреплении и успокоении в ней.

В вагонах, в тюрьмах, во время этапа отец был все время вместе с преосвященным Гурием. Несмотря на тесноту и шум, их окружавший, они вычитывали ежедневно вместе богослужение, многое на память. Отношение окружающих заключенных было «предупредительным», как определяет отец; он среди всех был по возрасту самым старым, ему было 58 лет.

По некоторым письмам этого периода становится ясным, что во внутренней тюрьме на Лубянке были очень трудные дни для отца. Некоторое время после длительного одиночества в камеру был подсажен заключенный, по-видимому, «наседка». Этот человек был хорошо осведомлен в вопросах, интересовавших отца, и между ними возникали оживленные разговоры, и отец, увлекаясь, упоминал имена некоторых знакомых людей, связанных с церковными делами. На допросах (после этих дней) по ряду задаваемых вопросов и упоминаемых имен у отца создалось впечатление, что он подверг этих лиц преследованию и по его вине они арестованы. Возвращаясь с допросов в камеру, где он опять был один, он бесконечно ходил из угла в угол и вполне логично доказывал сам себе, что бывший с ним заключенный – «наседка», что отец подвел этих названных им людей, что все они по его вине арестованы. (Впоследствии выяснилось, что все было благополучно.) А потом, продолжая хождение из угла в угол, он также логично доказывал себе обратное: что соузник его человек вполне порядочный, что упоминание этих лиц на допросах не связано с ним, и так далее...

Привожу дальше отдельные места, а иногда полный текст писем.

6 июля из Омска отец пишет мне по поводу сидения во внутренней тюрьме.

«Кажется, я никогда в жизни так не страдал душой, но когда Господь давал мне силу молитвы, я так укреплялся, что сразу успокаивался и начинал верить, что если даже суждено этим лицам и мне страдать, то значит такова воля Божия...» Когда все эти волнения отпали, то «...ссылка и все с ней связанное показалось мне таким легким по сравнению с тем гнетом, который тяготил бы меня во всю жизнь. Велика милость Божия и какова сила молитвы! Благодарение Господу! Как рад я был, что самые тяжелые минуты по душевному настроению я был один!... В одиночке я много молился и не замечал, как проходит время; я читал все церковные службы и утром и вечером, утренние и вечерние молитвы (все по памяти. – Е. Ч.), очень распространенной молитвой за всех родных, близких, живых и умерших».

Незадолго перед смертью, уже в Костроме, отец поделился с племянницей, приезжавшей к нему, Марией Федоровной Мансуровой235, той удивительной реальной помощью, которую он получил из иного мира, – это было на Лубянке, в одиночке, после допросов: он молился напряженно, и вблизи он ощутил присутствие монаха-схимника, «возможно Александра Невского». Он видел неясный образ, который при усилении молитвы прояснялся, при ослаблении – как бы затуманивался.

В Красноярске было объявлено преосвященному Гурию и моему отцу о назначении их обоих в Якутию. По приезде в Иркутск произошел весьма занятный эпизод. Архиепископ Гурий был в это время Иркутским, но по тем временам не удивительно, что ему и не пришлось ни разу быть в своей епархии. А тут, когда этап шел пешком по городу от вокзала до тюрьмы, он был встречаем у каждой приходской церкви колокольным звоном. Это было не в часы, возможные для богослужения, и первый же звон обратил на себя внимание шедших заключенных. Отец с уверенностью сказал: «Владыка, это ведь Вас встречают». Тот был озадачен и смущен. Все заключенные, в большинстве своем евреи (это было время постепенной ликвидации НЭП’а), тоже поняли торжественный звон и с интересом отнеслись к необычайной встрече заключенного. Никаких неприятных последствий из этого события не получилось. Владыка Гурий в Иркутске получил большие передачи от приходов и, конечно, делился ими с окружающими заключенными. В Иркутской пересыльной тюрьме преосвященный Гурий и отец мой оказались вдвоем в маленькой одиночной камере и отдыхали «от ужасного шума, тесноты и ругани общих камер на этапе». Так всегда, спустя время, в письмах упоминалось о тех трудностях, о тех мучительных сторонах этого путешествия, которые сначала отец замалчивал, чтобы не волновать нас.

29 июля 1926 года отец пишет из Иркутска:

«Только что отправил Вам телеграмму и начал писать письмо в неизвестности, когда мы поедем в Якутск, как в камеру пришли два представителя от ГПУ и сказали, что если мы желаем ехать за свой счет, то нас отправят через 4–5 дней с партией человек в сто, едущей до города Киренска на автомобилях (верст около 300), а дальше на пароходе по реке Лене до Якутска. Стоимость проезда с человека от 50 до 75 рублей. Как мне ни тяжело просить у Вас денег, да еще таких больших, притом не на прожитие, а на дорогу, все же решил сегодня же послать Вам срочную телеграмму о высылке по телеграфу в местное ГПУ на мое имя 100 рублей. Если ехать не за свой счет, то приходится все 300 верст идти пешком за подводой, на которой везут вещи, быть в пути не менее двух недель, с остановкой по этапам. Это, конечно, было бы тяжело, особенно если будет стоять сильная жара, как теперь. Да, кроме того, обычные этапы здесь редки, так что, может быть, пришлось бы здесь сидеть довольно долго. Мой спутник (Владыка Гурий) решил ехать за свой счет... До сих пор все время здоров, духом не падаю и укрепляюсь общей молитвой, дай Бог, чтобы так было и дальше... Придется купить шубу и шапку, говорят, что это обойдется рублей в тридцать... Единственно, что хотелось бы иметь: Ирмологий, Псалтирь, учебный Октоих, хотя бы одну книгу Епископа Феофана (Толкования), кроме того, прошу переписать из Евангелия указатель Апостольских чтений. Евангельские чтения я списал в пути, а Апостольских у меня нет. Милые мои, живу мысленно с Вами и переношусь постоянно к Вам настолько, что как-то не чувствую и не сознаю, что нахожусь в далекой Сибири. Не сокрушайтесь обо мне и не беспокойтесь так обо мне, по милости Божией переношу все легко и благодарю Бога за все, за Его великую милость ко мне во время моего сидения в тюрьме».

Последние мысли и чувства повторяются и звучат постоянно в письмах отца в это трудное для него время, так же, как просьба не высылать ему денег. Из Иркутска «на свой счет» выехали 2 августа 26 г.

Вот письмо с пути от 4 августа:

«Мы выехали на грузовых, закрытых брезентом автомобилях часов в 11 вечера, было очень тесно и тряско. Часа в 4 утра остановились в большом селе, а теперь даже преобразованном в город Усть-Орда с бурятским населением. По большому Якутскому тракту к Лене большое движение, и в деревнях много постоялых дворов; выехали дальше часов в 11 утра. Было очень жарко, но еще больше пыльно. Остановились в 3 часа, из-за жары, опять на постоялом дворе до 9–10 часов вечера, проехали до 4 часов утра и опять остановились до 10 часов утра, а затем в 1 час дня приехали в Качуг на Лене, но еще настолько мелкой, что плавают только большие лодки. На днях, может быть, завтра, мы поплывем вниз по Лене на большой лодке, около 500 верст до Усть-Кута, а там уже сядем на пароход или пассажирскую баржу, которую поведет пароход до Якутска. Купаемся здесь в Лене, вода на редкость чистая и не холодная, так как очень мелко. Мы разместились по разным домам... Всюду очень чисто, и хозяева наши очень любезны. Ночевали на дворе, в амбаре, и после двух бессонных ночей на автомобилях очень хорошо выспались... Здесь местность очень красивая – кругом горы, покрытые лесом. Село разделяет на две части Лена, с паромным перевозом. На противоположном берегу от нас – церковь и базар. Лодки, на которых здесь везут, большие дощаники, середина их крыта тесом – круглой крышей... Обо мне не беспокойтесь, я здоров и бодр, а в жизни и смерти волен Бог».

В августе, из того же Калуга, в дни ожидания отплытия, отец пишет очень длинное письмо, обращенное ко мне. Он говорит о сложности и трудности пути, о страхе за меня в связи с моим намерением ехать к нему, о стоимости путешествия от Москвы до Якутска (около 200 руб.). Необычайно ласковые и нежные слова и желание не огорчить меня, не обидеть, но убедить в невозможности поездки.

10 августа из села Жегалова на Лене – следующее письмо:

«7-го августа мы отплыли на лодках (из Качуга), вся партия около 120 человек, есть жены с детьми – все евреи. Партия идет до города Киренска (на Лене), около 1000 верст от Иркутска, только двое в Якутск (преосвященный Гурий и мой отец. – Е. Ч.). Плывем в 5-ти лодках-дощаниках. Течение Лены медленное, около 4-х верст в час. Берега поразительно красивые, и все время развертываются разнообразные картины, одна другой лучше: то река совсем суживается и течет между почти отвесных гор красного песчаника, причем горы покрыты лесом – береза, ель, сосна, лиственница, кедр, – то появляются дали, но тоже гористые – несколько планов гор, покрытых лесом разных оттенков; деревень много; дома деревянные, не очень богатые, но всюду, где приходится останавливаться, меня поражала чистота, – полы вымыты и в избах покрыты сухим сеном, печи выбеленные, скамьи и столы чистые, на дворе хозяйственность: плуги, косилки, веялки. В других условиях такое путешествие было бы одно удовольствие. Для ускорения движения мы все гребли и отпихивались большими шестами. Утром и вечером купались на стоянках. Погода отличная, днем даже слишком жарко, и раз только нас застала гроза сильная».

Плыли трое суток. «Церквей мало, но некоторые красивой архитектуры, например в Верхоленске. В общем же, красота удивительная и не чувствуется пустынности, всюду чувствуется заботливая человеческая рука... Лодка от Качуга была нанята только до Жегалова, это большое пыльное село с пристанью. Как-то мы поплывем дальше – неизвестно: по случаю мелководья сюда не доходят даже маленькие пароходы, которые тащат на буксире лодки, и, вероятно, нам придется и дальше плыть просто по течению на лодках. Сегодня мы перешли на постоялый двор, здесь очень чисто, семья патриархальная, за стол садятся вместе с работниками 25 человек. Глава семьи еще не очень старый, бодрый и рассудительный... тип, непохожий на наших абрамцевских соседей. Чувствуется и свобода, и самобытность, и большая воля».

14 августа 1926 г.:

«Завтра, наконец, мы выезжаем отсюда, опять на лодках по Лене до Усть-Кута. В пути будем не менее пяти суток, так как придется проплыть верст триста пятьдесят. Там предстоит ждать парохода дня четыре; говорят, отходит он 24 августа; в город Киренск доберемся 26-го, а дальше что с нами будет – неизвестно, т. е. сразу ли нас двоих, на том же пароходе, отправят дальше до Якутска или высадят в Киренске – неизвестно.

Здесь со всей партией 120 человек, только три конвоира. В лучшем случае мы попадем в Якутск 3-го сентября».

20 августа 26 г. письмо из Усть-Кута:

«Вчера мы приплыли сюда, закончив свое путешествие на лодках. Плыли от Качуга до Жегалова около 3 суток, погода была хорошая. В Жегалове были 5 дней; отплыли 15-го и плыли скорее, так как разъединили все пять лодок; гребли по очереди по полчаса, ночевали с 7 часов до 4-х часов. Один день и ночь были ненастные, и мы сидели и спали под крышей на лодке; один раз после дождя ночевали в селе, в чистой избе, а две ночи я оставался на лодке, где было, правда, холодно, но зато спокойно и не нужно было таскать вещи».

21 августа, Усть-Кут:

«Сейчас в Усть-Куте садимся на пассажирскую баржу, которую потянет пароход. Мы сидим всей партией в высоком светлом трюме, как было раньше на волжских пароходах. Через двое суток, т. е. 23 августа, будем в Киренске. Когда нас двоих отправят дальше, – не знаем, может быть, тут же, а, может быть, и через несколько дней. Погода – чудная, но ночи уже свежие, баржа отапливается и освещается электричеством».

«24-го августа, из газеты «Иркутские Известия», узнал о кончине Виктора Михайловича Васнецова († 23 июля 26 г.)236».

Из Киренска в Якутск Папа и преосвященный Гурий были отправлены без замедления с тем же пароходом, только уже не на пассажирской барже, а по-видимому, в 3-м классе, без всякого конвоя (есть фотография, сделанная одним геологом на палубе парохода). Дальше идет первое письмо из Якутска.

И вот – первое письмо из Якутска.

«11 сентября, Якутск. Милые все дорогие мои, в день приезда сюда я наскоро написал два слова с отходившим обратно пароходом, надеюсь, что Вы получите это письмо и посланные раньше из Иркутска, Качуга, Жегалова, Усть-Кута, г. Киренска. Приехали мы сюда 2 сентября (20 августа по ст. ст.); у парохода были встречены высланной лошадью в пролетке от церковной общины. В тот же день я послал телеграмму, по-видимому, она попала неудачно, когда повреждена была линия; я долго ждал ответа и только в среду, 8 сентября, получил перевод на 100 рублей. В день приезда мы были в здешнем ГПУ; прием был очень любезный, нам сказали, что мы, верно, утомились после долгой дороги и потому можно неделю отдохнуть и устроиться, а через неделю, когда мы придем, сказали – «установятся наши взаимоотношения».

Казалось, что как будто имеют в виду возможность оставить нас здесь. Когда мы пришли третьего дня, нас опять-таки приняли очень любезно и по тону разговора (необходимость раз в неделю являться, право владыки служить в церкви, предоставление нам права поступать на службу или искать других занятий, обещали платить кормовые деньги – сколько, еще неизвестно) казалось, что, значит, мы останемся здесь. Но вдруг, под конец разговора, было сказано очень категорически, что один из нас должен будет отсюда уехать и будет поселен не в глуши, не в деревне или селе (по-здешнему, «наслег» и «улус»), а в городе, где есть храм, медицинская помощь и другие культурные условия; может быть, отправка произойдет еще с пароходом, а может быть, по первому санному пути, т. е. примерно во второй половине октября старого стиля.

Здесь нет вообще колесной езды по трактам, летом ездят верхом и вещи возят во вьюках на лошади, а зимой езда на санях. Так как к северу по реке Лене и Вилюю только один город Вилюйск, в который могут отправить, назад же по Лене только город Олекминск, в который, говорят, не пошлют, а другие города, Верхоянск и Колымск, не имеют связи по реке с Якутском, то нужно думать, что намечен город Вилюйск, в расстоянии 550 верст от Якутска, но только туда бывают три пароходных рейса по Лене и Вилюю; теперь же больше уже не будет отсюда рейса в Вилюйск, и значит, во всяком случае, нужно думать, что до половины октября мы останемся здесь, хотя тут же было сказано, что о том, кто из нас должен будет уехать, куда и когда, нам будет объявлено в недалеком будущем, но заблаговременно до отъезда, чтобы мы имели возможность как следует собраться.

Слухов о нас здесь ходит много; наш приезд сюда, по-видимому, возбуждает интерес, тем более, что здесь уже давно (с революции) не было ссыльных, а мы к тому же персонально обращаем на себя внимание. По этим слухам, будто бы вышлют Владыку, а меня оставят. Я лично совершенно не боюсь дальнейшей отправки: вижу, что Господь не оставляет нас Своей милостью всюду; всюду посылает нам добрых людей в помощь, так что и в Вилюйске я не пропаду, а быть от Вас в 8000 верст или на 550 верст дальше, уже мало разницы, но скорбно очень, что будем мы оба разлучены; я лишусь не только ценного спутника, но и ценного в нравственном отношении соузника, а что еще важнее – лишусь ежедневной совместной молитвы и богослужения домашнего. Правда, здесь я могу ходить в церковь, но домашняя будничная служба больше дает поддержки. Ну, что же делать, так Богу угодно!

Так как почему-то нам еще не объявили окончательно, кто, куда и когда должен уехать, то мы думаем, что, может быть, этот вопрос еще не решен окончательно, и по слухам, оно так и есть, т. е. будто бы в советских кругах мнение об этом расходится. Здесь, между прочим, есть ряд учреждений научного характера: музей, архив, исследовательское общество. В этом обществе есть лица, знающие Владыку по Казанской Духовной Академии; они охотно поддержат нашу просьбу о предоставлении нам занятий в архиве. Владыка, по своей службе, имел близкое отношение к изучению калмыков, бурят и, отчасти, якутов, я же, конечно, мог бы попасть только в сотрудники по технике архивной работы, и как будто мне легче, чем ему (мешает сан) получить небольшую должность с 1 октября. Он, впрочем, и не хочет иметь должности, а хочет просто работать безвозмездно.

Я бы очень рад был иметь заработок, но одно меня смущает, что я в большие праздники, на Страстной лишен был бы возможности бывать в церкви по утрам. Вопрос о том, разрешит ли нам местная власть работать в архиве, решится на днях, так как мы уже подали официальное заявление о допущении нас к работе. Со стороны ГПУ препятствий нет, но вообще советская власть очень строго относится к допущению кого бы то ни было в архивы, так что, может быть, к нам эта строгость будет еще больше.

Другое, что мне представляется и что, конечно, мне больше по душе, – это служба при церкви в качестве псаломщика. Здесь 4 открытых церкви: собор, два прихода и на краю города кладбищенская. Первый – самый лучший храм во всех отношениях, но там нет, кажется, такой нужды в псаломщике, так как эту должность исполняет один сельский батюшка, здесь живущий, а в двух других священники как будто склонны к новшествам, хотя, правда, открыто не переходят в обновленчество и, говорят, от него открещиваются. Здесь, между прочим, нет ни одного диакона, и был разговор обо мне на эту должность.

Ждут сюда нового викарного епископа, который, по слухам, посвящен в Нижнем и уже едет, а настоящий здешний архиерей был в Соловках, по отбытии наказания жил в Москве, а теперь, по слухам, опять выслан в Тобольскую губернию. Владыка Гурий служил 26-го попросту, а сегодня, с разрешения ГПУ, данного и ему и общине, служил всенощную и завтра будет служить обедню. Собор здесь очень хороший, поместительный, светлый и в большом порядке, благодаря священнику и приходскому совету, и, конечно, особенно женщинам. Он екатерининских времен, иконостасы синего цвета, а орнаменты золотые, очень стильные. Жалко, что я не умею рисовать; думаю, что Шуре237 понравился бы этот стиль. Мы были в церкви на следующий же день по приезде. Вы поймете, что я испытал, войдя в церковь и стоя за службой (обедня), после всего пережитого и после того, что 9 месяцев я не был в церкви! В пути, в Усть-Куте, в Киренске и Витиме мы не ходили в церковь, хотя и была служба, так как там все обновленцы. На другой день, в субботу 22-го, я причастился, и так на душе было хорошо, легко и отрадно, а еще больше хотелось молиться за Вас всех... Служат здесь очень усердно, можно упрекнуть в слишком большой тягучести, особенно в праздники, из-за певчих; хор довольно хороший, руководит им очень умело настоятель собора, такой любитель этого дела, что он все и вся забывает, когда поет, и готов без конца петь.

Заботу о нас здесь проявляют самую горячую и прямо трогательную добрые люди; все исходит из соборной общины; сразу нам предоставили помещение, правда временное, но и дальше уже намечается постоянное. Живем мы при ресторане, т. е. на одном дворе с рестораном, в верхнем этаже; под нами амбар и погреба, а у нас только что отделанные летние номера, очень простые, но вполне чистые. Отопиться там совсем нельзя, так как нет печей, а пока можно жить, так как погода стоит удивительно теплая; днем прямо жарко, а ночи свежие, но без морозов. До сих пор нам все готовили в ресторане, а продукты доставляются разными лицами через соборную общину; хозяева ресторана принимают участие в этой организации. С сегодняшнего дня готовить начала Елизавета Ивановна Кочеткова, сопровождающая владыку Гурия его племянница. Теперь забота наших благотворителей – достать нам теплую одежду. Ведь здесь зима очень суровая и длинная; с половины октября бывает уже санный путь, а с декабря до марта стоят крепкие морозы 30–40 градусов, но говорят, что при 20–25 градусах здесь совсем не чувствуется резкости воздуха. Во всяком случае, без меховых шапок, рукавиц, шерстяных чулок, меховых сапог и шубы или дохи здесь выходить зимой нельзя, а тем более куда-нибудь ехать. И вот, по-видимому, все это подыскивается и, может быть, даже нам будет дано так же, как продукты.

Сегодня вечером я получил уже два громадных сладких пирога (один с черносмородиновым вареньем, другой торт бисквитный) по случаю моих именин, и говорят, завтра будут еще пироги. Таким образом, можете быть совершенно покойны за мое здесь существование, и я думаю, что имеющихся у меня денег хватит надолго, во всяком случае, до марта – апреля. Если же я получу платную службу или буду при церкви, то, несомненно, я в деньгах на жизнь нуждаться не буду. Вот было бы счастье, если бы хоть в этом я не причинял вам хлопот и забот. Достать здесь все можно (одежду, обувь).

После исключительно красивых видов по Лене мы здесь попали в совершенно плоское место. Тут Лена разделяется на много протоков, образуемых песчаными островами с тальниками, как на Волге, и береговые горы отстоят очень далеко; в расстоянии не менее 10 верст один берег от другого; на низком плоском берегу стоит Якутск, весь деревянный город, каменных домов не более 10-ти – 15-ти, ни одной мощеной улицы, дома все почти одноэтажные. Улицы широкие, с деревянными тротуарами, по которым днем ходить можно, а в темноту небезопасно. Есть телефон и во всех домах, даже самых убогих, электричество, еще дореволюционное. Почва здесь вся мерзлая и оттаивает летом не более как на 2–3 аршина. Что здесь любопытно, что все пьют круглый год ледяную воду, т. е. из оттаянного льда. Правда, настоящая Лена отошла от города за песчаные острова версты на полторы-две, а около города остались протоки почти стоячей воды, которую нельзя пить, но говорят, что и раньше, когда Лена протекала у самого города, пили всегда оттаянный лед, чем возить воду с реки, а хранить его ничего не стоит: зимой он лежит на дворе в глыбах, а летом до нового льда легко хранится в погребах, которые есть у каждого хозяина. Холода прекращаются с марта, в конце апреля появляется зелень; в июне, и особенно в июле, бывает сильная жара, благодаря которой здесь все дозревает: есть арбузы, помидоры и картофель, но всего почему-то мало, так что цены на все высокие... Хозяйка здесь опытная повариха и великолепно готовит; особенно они гордятся своими пирогами с рыбой; в сущности это не пирог с рыбой, а рыба в пироге, но, действительно, очень вкусно... Рыба здесь отличная, стерляди, но особенно в ходу нельма, бывают сиги и нечто вроде селедки «омуль» с Байкала.

В городе не более 8–10 тысяч жителей, и громадное большинство якуты, ходишь, точно в Монголии или Японии, и все почти на одно лицо, особенно женщины и маленькие дети, последние бывают очень милы, я в них всегда вижу тети Шурину милую японскую куклу. Это письмо придет к Вам не раньше конца октября».

30-го после обедни238.

«(Вспоминает Хотьков монастырь – Е. Ч.). Обедня была очень торжественная, первое архиерейское служение владыки Гурия, да и здесь уже более 5-ти лет не было архиерея; народу было много, особенно много якутов. Они очень религиозны и преданы Церкви и с уважением относятся к духовенству. Здесь есть чтимая икона Корсунской Божией Матери, но гораздо хуже по письму, чем Хотьковская, а я эту икону всегда помню и еще на Лубянке видел ее всегда перед собой... Знаешь ли ты, что при приеме во внутреннюю тюрьму у меня отобрали все – и крест и иконку деревянную преподобного Серафима (теперь это все при мне), а чехольчик на икону, который ты сшила мне с вышитым на нем крестиком, оставили, и я все время пользовался им как дорогой мне во всех отношениях святыней... Письма, говорят, идут в лучшем случае 2 месяца, а в весеннюю и осеннюю распутицу около 3-х месяцев.

Так давно ничего не знаю, как Вы живете; ведь последнее письмо было мною получено в Иркутске 1-го августа нового стиля...

Радуюсь, что так скоро собрали выставку Виктора Михайловича, ведь в Абрамцеве, собственно, не так много его работ. А Верушкин портрет239 был ли выставлен?

Добрые люди ищут для нас подходящее помещение, но пока еще нет подходящего, где бы можно было поместиться всем вместе и иметь возможность молиться. Благодаря теплой погоде еще можно жить в нашем теперешнем помещении. По-прежнему мы ни в чем не нуждаемся, благодаря удивительной доброте и заботам добрых людей... Говорят, что могут нас обоих оставить здесь. Буди воля Божия! Здесь есть хорошая библиотека при музее Географического общества, городская, а кроме того – в соборе».

17 сентября Папа пишет особенно ласковое и заботливое письмо ко мне, накануне моих именин.

23 сентября 26 г.:

«В понедельник 20-го сентября мы переехали на другую квартиру, там, где мы жили, помещение было летнее. Удалось получить помещение в квартире, занятой семьей (частный дом), нас приютили охотно. Размеры комнаты 8 на 5 аршин (22 кв. м), одно окно на улицу, два – во двор, окна большие, так что свету много, освещение электрическое, отапливается голландской печью. Говорят, зимой бывает тепло. Порядок во всей квартире, в том числе и в кухне, удивительный. Елизавета Ивановна помещается вместе с хозяйками... Пока живем так: встаем рано, в 6 часов утра начинаем молитву, в половине девятого пьем чай втроем в своей комнате, затем занимаемся чтением и выходом в лавки или для прогулки, обедаем около 2-х часов, потом отдыхаем и опять занимаемся, между прочим, английским языком, а потом читаем и изучаем книги по Священному Писанию; в 6 часов вечера бывает вечерняя служба, в 8 часов иногда немного едим и пьем немного чаю, затем вечерняя молитва и в 10 часов ложимся спать... Предлагают уроки с детьми».

3 октября 26 г.:

«...Почты отсюда с пароходом на Иркутск больше уже не будет, отправлять почту будут около 1-го ноября старого стиля. Говорят, пойдут еще два парохода отсюда вверх, но без почты, так как ее не рискуют посылать: пароходы из-за морозов и ледохода могут остановиться где-нибудь в пути... Живем по-прежнему, слава Богу, благополучно и пока без перемен. Ходят слухи, что Владыка Гурий будет отправлен по санному пути в Вилюйск или Верхоянск, а меня будто бы здесь оставят... Не помню, писал ли я Вам, что Владыка Гурий через одного педагога, бывшего ученика его по Казанской академии, подавал заявление о желании работать по архивным материалам для изучения Якутского края, и, в частности, якутского языка, и что я мог бы быть у него сотрудником. Это заявление поступило в здешнее Общество по изучению Якутии; там признали согласно указанию власти, что мы еще ничем не проявили своей способности к научной работе, и потому это Общество не может пока принять нас под свое покровительство. Вот мы и решили, чтобы проявить свою работоспособность, проделать такую работу. Мы узнали, что в области изучения якутского языка, что теперь вопрос здесь очередной, очень важно иметь старинное ученое исследование академика Бётлинга Böhtlingk Otto. «Über die Sprache der Jakuten». С.-П.6. 1851. «Grammatik, Text, und Wörterbuch. Von Otto Böhtlingk». Photomechanischer Nachdr. The Hague, Monton. 1864. LIV, II 184 c. (Indiana University publications). [Grammate school. Uralic and Altaic Series. Vol. 35], так как оно считается и теперь капитальным трудом. Мы его здесь достали в библиотеке Географического общества, оно на немецком языке, и мы его переводим. Дело идет, хотя и не очень быстро, так как много всяких примечаний и ссылок на разные восточные языки. По классификации академика А. Н. Самойловича, якутский язык – один из восточносибирских представителей тюркской группы языков. В силу исторических условий настолько отличается от других тюркских языков, что иногда подвергали сомнению самую связь с ними якутского языка. Однако, отдельные черты якутского языка, по-видимому, были свойственны и другим тюркским языкам (ныне вступившим в другую фазу развития), но в них Владыка Гурий имеет некоторые познания. На днях мы закончили один отдел, перепишем и через знакомого Владыки, который принимает деятельное участие в этом Обществе, представим свою работу. Посмотрим, в какой мере она будет сочтена интересной и как будет оценена по качеству исполнения. А перевод делать мне нравится и интересно. Я вижу, что еще не все забыл из немецкого языка... У якутов не было своей письменности, т. е. не было алфавита. Впервые якутский язык запечатлелся на бумаге благодаря Церкви и миссионерским трудам лет 100 тому назад...

До сих пор, кроме первой телеграммы и письма-телеграммы, не имею от Вас писем».

8 октября 26 г.:

«Эти дни были для меня очень радостными, получил все Ваши письма в два приема, начну с вопроса о Твоей поездке (моя поездка в Якутию. – Е. Ч.).

...Могу сказать, что трудность пути стала для меня еще яснее. (Дальше идет подробнейшее рассуждение о возможности моей поездки).

...Продолжаю письмо, которое не отсылал, так как почты все еще нет и неизвестно, когда она пойдет. Река стала, но снегу почти нет, так что путь еще не установился. Погода все время стоит хорошая: после двух дней тепла, когда пароходы успели вернуться сюда, но не только без барж, но даже и без всяких других грузов, в том числе и без почты, – опять установились морозы градусов в 15°, а вот сегодня, говорят, 30°. Но ветру почти нет, и воздух не резкий, так что, по нашему самочувствию, не верится, что так морозно, правда до 50° еще далеко, но все же я надеюсь, что даже в сильные холода мы не будем очень страдать; в доме же у нас совсем тепло, так что я сижу в летней рубашке, правда, на ногах шерстяные носки и сапоги (а по-здешнему чулки) из заячьего меха, покрытые бумажной материей... В городе, даже и при малом снеге, гораздо больше стало видно приезжающих из деревень якутов. Все они, в оленьих мехах и таких же шапках и меховых сапогах (по-здешнему камасы), привозят мороженое мясо и такое же молоко, на вид это круги вроде сыра, но меньше».

24 октября 26 г.:

«Зимний путь до сих пор еще не установился, были морозы 10–15°, замерзли озера и протоки Лены, на главном течении шел сплошной лед – «шуга идет». Замерзли, не дойдя до Якутска 600 верст, пароходы со всей почтой, верно, там и посылки, посланные (Вами) в августе. Всего на пароходах и баржах до ста тысяч пудов продовольствия и мануфактуры. Это составляет здесь злобу дня, так как до весны уже более такие транспорты не прибывают...

Уроки пока еще не начинались, а вот перевод с немецкого научной грамматики якутского языка, который мы начали делать вдвоем, был рассмотрен в здешнем правительственном Обществе просвещения. Работа признана нужной, и нам предложено продолжать. Может быть, этим определится наше оставление в Якутске, так как эту работу можно выполнить только здесь, где есть библиотека и нужные материалы и пособия. Кроме того, по-видимому, за этот перевод нам будут платить деньги. С завтрашнего дня опять примемся за это дело... Каждый день за службой вместо причастного стиха читаем «Поучения Аввы Дорофея», по вечерам Священное Писание с толкованием; днем переводим с английского из одной хрестоматии, и отдельно еще читаю «Историю христианской Церкви» Лопухина.

10 ноября 26 г.:

«Сегодня, когда я по обычаю пришел на регистрацию (в ГПУ), мне объявили постановление местное от 26 сентября о высылке моей в Вилюйск, с обязательством невыезда оттуда, и сказали, что постановление не объявлялось, пока не было пути, а теперь можно ехать; повезут на санях за казенный счет и дадут для тепла на дорогу доху. С отъездом не торопят, так что можно собраться. Я подал вчера же заявление в правительственное Общество «Возрождение Якутии», по поручению которого мы делали перевод, с просьбой возбудить ходатайство об оставлении меня здесь, так как работа признана необходимой».

16 ноября 26 г.:

«...Ходатайство Общества уважено, и я оставлен временно здесь, что значит временно – неизвестно... Сегодня идет снег, и, значит, в ближайшие дни пойдет почта. С нетерпением жду от Вас писем, теперь они будут приходить правильно».

13 декабря 26 г.:

«Морозы 45° Реомюра. Одежда есть: меховая оленья шапка и полупальто оленье, заячьи рукавицы. Расписание дня: в шесть – половине седьмого начало службы: утренние молитвы, полунощница, часы, Литургия – все продолжается два с четвертью часа. Пьем чай – берем у хозяев; все это при электричестве. Затем начинаются занятия, чтение, я переписываю в двух экземплярах наш перевод с немецкого, что требует много времени, так как приходится срисовывать много слов татарских, а Владыка вписывает монгольские и калмыцкие слова. Он знает шрифт, а я просто срисовываю. По средам и пятницам я хожу после чая к обедне в собор, где помогаю пением и чтением; по четвергам ходим на регистрацию, иногда хожу в лавки, изредка на почту. В 2 часа обед, питаемся хорошо, но без мяса, зато изобильно рыбой – нельма, налим, караси, омуль, стерляди – и все очень крупного размера, все это получаем очень легко. В 4 часа хожу на урок, а по возвращении, около 6 часов, начинается всенощная, которая идет около двух часов. Затем чай, чтение Толкования на Священное Писание, вечерние молитвы. Спутники мои идут ко сну, а я сижу еще один до десяти-половины одиннадцатого. Забыл сказать, что перевод мы делаем от 12 до 2-х часов, требуется точность, прибегаем к словарю, а иногда задумываемся над смыслом фонетических размышлений автора».

25 декабря 26 г.

Ответ на наши письма от 5 октября 26 г.:

«Письма (через два с половиной месяца) не теряют цены... Самое письмо, самый вид его, сознание, что оно писано Вами, мои дорогие, доставляет мне громадное утешение и дает поддержку... Прочитываю я всегда сразу быстро письмо от начала до конца, а потом еще раз перечитываю и вечером, когда все кругом уже спит, доставляю себе удовольствие еще раз почувствовать себя через письмо с Вами.

Не подумай (ко мне. – Е. Ч.), что я вообще в унынии и мрачном настроении, слава Богу, я бодр духом, а мысли мои всегда несутся к Вам». (Дальше идут чудесные, ласковые слова ко мне).

1927 год.

10 января:

«Дорогие мои, пользуюсь возможностью отправить это письмо с одним отъезжающим отсюда лицом и надеюсь, что благодаря этому Вы получите эти строки гораздо скорее, чем по почте, во всяком случае, не позднее, как через месяц, а может быть, и раньше моего большого письма, посланного по почте, кажется, 6 декабря нового стиля.

...Мы же провели три дня Праздника так: в Сочельник начали часы в 8 часов утра, после небольшого перерыва была обедня, которая кончилась в половине первого, напились чая и затем вскоре пообедали. В 6 часов вечера мы пошли ко всенощной в собор; там было очень много народу, особенно много якутов; служил местный Епископ Синезий240, приехавший сюда 8 сентября; служба окончилась в начале 11-го; пока мы вернулись домой и напились чая, было уже около 12-ти; я лег в половине первого, а в половине второго мы уже встали и в 2 часа начали у себя по своему обычному уставу: утренние молитвы, полунощницу и утреню (без Великого повечерия); канон пели и читали полностью, так что 48 раз пели ирмосы; после утрени – часы и Литургия, все кончено было в 6 часов. Было очень хорошо; в 3 часа ночи, во время нашей утрени, начиналась всенощная в Москве (6 часов вечера), и я думал о всех, кто там молился. Напившись чая и разговевшись, мы полежали с полчаса и в 7 часов пошли к обедне в собор. Там опять было очень много народу, очень светло (в паникадилах электричество) и много свечей у иконы Праздника; служба кончилась в половине одиннадцатого, поздравили Епископа, который живет в бывшей ризнице при соборе, и пришли домой.

Здесь пропели «Рождество...» два раза, в двух семьях, живущих в нашем доме, и у них по очереди пили чай, а затем мы с моим спутником были в трех домах; вернулись в половине пятого, поотдохнули, а в 6 часов, по обычаю, начали свою всенощную. В общем, поутомились изрядно. На другой день была у нас, по обычаю, Литургия, но с опозданием, не в половине седьмого, а в половине восьмого. Я еще сходил в собор, потом был в одном доме, а в 2 часа к нам пришел Епископ, обедал у нас; в 6 часов я пошел ко всенощной в собор (дома без меня читает и поет Елизавета Ивановна). Сегодня, по обычаю, я отпел сначала у себя Литургию, а затем опять был в соборе; обедня там очень затянулась, и я вернулся домой около 1 часа; вдруг, совершенно неожиданно пришли соборные певчие (все любители и любительницы) «прославить» к нашим хозяевам, а потом попросили разрешения пропеть и у нас; потом их всех угощали хозяева чаем вместе с нами. После обеда я немного отдохнул, а затем был в одном доме, так что пропустил в первый раз за все время свою обычную всенощную. Теперь все у нас уже спят, а я Вам пишу и мысленно с Вами. Эту ночь я так ясно представляю все, что было 19 лет тому назад, как будто все это происходило вчера! Дети, естественно, не могут так чувствовать всего, чего мы лишились, как мы с Тобой, дорогая моя Шура, я знаю, что и они скорбят по-своему, печалуются, что они не испытали в сознательном возрасте материнской любовной ласки.

С завтрашнего дня опять примусь за работу по переводу и возобновлю немецкий урок, который я на неделю прерывал. Из того, что я написал, Вы можете видеть, что у нас есть дома, куда мы можем ходить, но мы нигде обыкновенно не бываем и сделали исключение для Великого Праздника. Ведь с самого начала об нас здесь стали проявлять исключительную трогательную заботу разные лица, прикосновенные к Церкви, стали снабжать теплыми вещами, продуктами, и все это продолжается до сих пор, а к Празднику еще усилилось, так что нас завалили пирогами, пельменями (все своего изделия). Неизвестные нам лица ежемесячно помогают и денежно, за квартиру с нас ничего не берут. Просто мы не знаем, как будем расплачиваться за все то добро, которое нам оказывают, за ту любовь и сочувствие, которое к нам проявляется! Вот почему пока я не нуждаюсь ни в чем, тем более что из ГПУ я получаю 6 руб. 25 коп. в месяц. Урок мне дает 20–25 руб. в месяц (1 руб. 50 коп. за урок), да обещают платить за наш перевод, сколько – еще неизвестно, но все же, я думаю, рублей 20 в месяц на каждого придется. Отрадно в особенности видеть, что все это добро делают с любовью к нам».

В половине января отец был болен. У него и раньше бывали острые боли в кишечнике, но в этот раз приступ был сильнее. Это были спазмы, вызвавшие непроходимость. В письме к нам он пишет об этом очень сдержанно, чтобы не волновать нас. Впоследствии, по приезде моем в Якутск, я узнала, что положение было очень серьезное. Милейшая семья доктора Бушкова (Пантелеймон Митрофанович и Дора Иннокентьевна), которым отец давал уроки немецкого языка, употребили все, чтобы спасти его. Они взяли его к себе в дом; сам доктор и жена его, еще молодые, лечили его, ухаживали за ним, но поняли, что домашние меры недостаточны, и с большим трудом поместили отца в больницу. Думали, что придется делать операцию, если не поможет атропин, который было очень трудно получить. Уколы атропина оказали свое действие, спазмы были прекращены. Это был предвестник того приступа, от которого через 5 лет отец скончался.

В письмах этого времени очень яркие картины солнечной холодной зимы, якутской одежды, быта, праздников.

Вот письмо от 20 марта:

«Хозяйки уже начинают поговаривать о приготовлениях к Пасхе: предстоит генеральная мойка и чистка в доме сплошь всего, побелка печей и прочее, а затем заготовка всякого рода яств к разговенью. По-видимому, будет что-то грандиозное. Мы будем ощущать это, так как обычное течение жизни несколько нарушается, а главное – у многих такая суета сопровождается «повышенной нервозностью».

Мне отец пишет в ответ на мои сетования на разлуку с ним и упадочное настроение: «Не роптать, а благодарить Бога надо за все Его к нам милости. Разобщение внешнее – это такая мелочь по сравнению с тем, что мы все духом вместе, что нас не разъединяют никакие разномыслия, никакие различия в основных убеждениях: ведь и Юша, и ты, так же как и я, по милости Божией, в основе нашей жизни имеем веру и связь с Церковью, а это чувство сближает, несмотря ни на какие расстояния...»

Великий пост проводили строго по монастырскому уставу. Владыка Гурий был очень строгий постник, настоящий монах, вот что пишет отец о первой неделе поста:

10 марта:

«Около 6 часов утра начинается служба чтением утренних молитв, затем следует полунощница и непосредственно за ней утреня полностью, со всеми кафизмами и чтениями из св. Ефрема Сирина. Удивительно глубоко по мысли и просто по выражению, и проникнуто высоким настроением. Утреннее богослужение идет три часа. В половине одиннадцатого начинаем часы, которые также совершаются без пропусков со всеми кафизмами, и также два раза бывает чтение св. Ефрема Сирина. Часы с вечерней идут два с половиной часа. Вечером бывают мефимоны241, которые продолжаются час и три четверти. В общем, довольно утомительно за день и для ног и для голоса, хотя и читаю и пою вполголоса; но зато отрадно для души».

А вот из письма от 26 апреля, 3-й день Пасхи:

«Служба Страстной: все чтения и пения, которые выполнялись мною в условиях нашей жизни, давали особенно благоприятную возможность для восприятия не только умом, но и сердцем их глубокого и трогательного содержания. В Пятницу и Великую Субботу, так как часы нашей службы не совпадают с соборной, я имел возможность быть и тут и там.

В соборе нет совсем чтецов – мое чтение ценится. А для меня чтение в такие дни – великое утешение, и, значит, я имел счастье дважды перечувствовать красоту службы. Певчие, совершенно неожиданно, вынесли мне ноты 3-го голоса, когда вышли к Плащанице петь трио «Воскресни, Боже».

Прошла Пасха, наступила весна.

30 мая:

«Событие в здешней жизни – вскрытие Лены, все этого ждали, следили по местной газете за ходом льда выше Якутска. Вода стала прибывать в субботу 8 (21) мая. К сожалению, главное русло Лены далеко и отделено от Якутска островами, так что самого сильного ледохода мы не видели, но и здесь, когда вода залила все острова (остались только кое-где верхушки тальника), и когда образовалась такая громадная масса воды, по которой плыли льдины, получилась очень внушительная картина; ведь от набережной Якутска до другого берега, где тянется горный кряж, около 15 верст. Погода это время стояла прекрасная: тихо, ясно и прямо жарко. В этом отношении совсем не похоже на ледоход на реках в России, там они бывают, когда в полях лежит снег и еще совсем холодно, здесь же с 20–25 апреля уже совсем сухо.

К сожалению, здесь совсем не чувствуется наступление весны, да ее и не бывает. Снег сходит быстро, его немного, в общем, за зиму, – сразу сохнет, а зелени никакой: ведь в городе совсем нет деревьев и травы почти совсем не видно... Сушь страшная, пыль летит при ветре целыми тучами. 9-го, в Николин день, был уже полный разлив, все острова были залиты, это хорошо, так как там сенокос. В городе же ничего не залило, кроме лощины против нашего дома, где в этот день ездили на лодках. В дни разлива город стал неузнаваем – на берегу большое оживление, катанье, гулянье, все как-то принарядились... Впрочем, приходы пароходов и приезды «новых лиц», конечно, будут составлять разнообразие в тихой и ровной жизни Якутска...

Как мне досадно, что мое «пасхальное красное яичко» – мой подарок, заработанной мною, пришел в Москву только сейчас, а мне так хотелось, чтобы Лиза к Пасхе купила цветок на пасхальный стол».

1 июня 27 г.:

«Мысли все время возвращаются к приезду Лизы...» (письмо к сестрам).

8 июля 27 г.:

Письмо к сестрам полно беспокойства о моем путешествии, приезде, неизвестности моих дальнейших планов: останусь ли я на зиму в Якутске или вернусь в Москву. Сроки, возможные для путешествия очень сжаты, все очень сложно. Отец пишет: «Приходится думать, что у нее (Лизы) есть намерение остаться здесь на зиму Мысль об этом меня очень смущает: во-первых, я продолжаю быть убежденным в том, что ее присутствие гораздо нужнее в Москве для Шуры, чем здесь, затем...» (идет ряд соображений о трудностях зимы для меня в условиях Якутска. – Е. Ч.).

Мое путешествие и приезд в Якутск

Здесь начинаются мои письма с пути. Ехала я целый месяц, тогда не было других способов сообщения. Выехала я из Москвы 29 июня 27 г. в Петров день. На Ярославском вокзале меня провожало множество близких. Поезд Москва – Харбин. Прекрасно оборудованный. Семь дней до Иркутска, а дальше – грузовики, лодки, холодные ночи с грозой и ливнем, ночевки у костра на берегу Лены. Тетя Анна Дмитриевна Самарина нашла мне прекрасного спутника – Арсения Константиновича Модестова. Это был ученый ветеринарный врач, уже немолодой, ехавший на работу в Якутию на два года по договору. Очень благодушный и спокойный человек, очень приятный в пути, но, будучи неприспособленным к трудностям северной жизни и направленный из Якутска в крайний поселок и пристань на Лене – Булун, он с трудом выдержал суровую зиму и сбежал в Москву. Я тогда по молодости лет не отдавала себе отчета, что такой человек был для меня прекрасным и заботливым спутником. Помню, что отец мой очень благодарил его.

Письма мои с пути длинные, подробные, написаны в часы долгих ожиданий на стоянках карандашом, почти детским почерком. Мне был тогда 21 год. Мой приезд, мое путешествие очень заботило, очень волновало отца, несомненно, много больше, чем все трудности, касавшиеся его самого! По некоторым письмам и телеграммам тех дней в Москву и Абрамцево видно, что все было для него неясно. Ни время моего выезда, ни причины задержки его, ни длительные ожидания в пути. Проделав этот длинный и сложный путь в предыдущее лето, отец не мог не волноваться за меня и шаг за шагом мысленно следил за мною, а связи, по тем временам очень слабой, почти не было. Наконец, он получил от меня телеграмму о пароходе, с которым я плыла от Усть-Кута до Якутска примерно 10–12 дней. По коротенькому письму о встрече нашей видно, как напряженно ждал он этого дня. А я, думаю, не меньше ждала окончания пути и свидания с отцом.

Вот что он пишет:

«1(14) августа 27 г.

Дорогие мои, Вы понимаете мою радость. Сейчас 4 часа утра, я встретил Лизу в городе на краю. Вчера я целый день просидел на берегу в 6-ти верстах (где теперь останавливается пароход) и так как прозяб, ушел домой, узнал в городе, пароход придет только в 3 часа ночи на сегодня. К сожалению, так устал, что проспал и, вскочив в 3 часа, побежал навстречу; встретил на краю города; ее подвезли до этого места добрые люди. Мы прямо проехали с Лизой к доктору Бушкову, который просил, чтобы хоть ночью зайти к нему, так как он уезжает сейчас на пароходе. Он же увозит эти строки. Всех обнимаю. Поражен, как Лиза выросла!»

В моей памяти, в моем сердце необыкновенно отчетливо запечатлелось это время, и особенно ярко день приезда моего в Якутск. Путь по Лене, новые для меня просторы и строгая красота могучей реки и ее берегов, ожидание встречи с отцом после почти двухлетней разлуки и всех перенесенных за него волнений.

Так помню ясный холодный вечер, последний на пароходе, «сибирский» красивый, но холодный закат солнца. Лена до Якутска течет одним мощным руслом и только перед городом разделяется на несколько рукавов и теряет свою мощную красоту.

Все пассажиры в напряженном ожидании, спать никто не ложится; пароход сильно опаздывает и придет в Якутск глубокой ночью. Пристани нет, так как пароходы в конце лета вынуждены приставать у островов, где позволяет глубина воды и берег. В ночной тьме появляются на берегу огни костров – это табор ожидающих. Как напряженно все ждут этой минуты, а я... Вот начинаются крики с парохода и с берега. Узнают друг друга только по голосам. Я вглядываюсь в тьму, жду голоса, но тщетно. Уж не случилось ли что-нибудь?! Меня и мои небольшие вещи берут на телегу встречавшие мою спутницу родители. Из разговора с ними узнаю, что накануне отец мой, как и другие, ждал тут на берегу прихода парохода. Идем в темноте по пескам между кустарниками 7 верст до города, и вот начинает светать, утро еще раннее, все спят, небо низкое, серое и холодное. При въезде в город – глубокая лощина, в которую мы спускаемся, а с противоположной стороны стремительно движется, чуть ли не бежит, отец. Как и раньше легкий в движениях, в обычном своем летнем макинтоше и якутской шляпе на голове. В его облике видна неописуемая радость, и я как сейчас вижу и чувствую эту минуту.

В день моего приезда состоялось переселение в отдельный домик-избушку. Владыка Гурий, Елизавета Ивановна, Папа и я. Избушка совсем новая, необжитая, на краю города. Провели электричество, которое в Якутске было всюду с дореволюционного времени. Домик наш был разделен легкими перегородками на пять частей. Владыка Гурий занимал левый передний угол, наибольший по площади, правее – за перегородкой у Папы была маленькая комната в одно окно; у нас, двух девиц, была общая комната на двоих, занимавшая правый угол дома. В середине дома стояла русская печь, выходившая челом в кухню-столовую. К печке со стороны входной двери и маленькой прихожей была приложена плита. И печка, и плита топились ежедневно; зимой надо было усиленно поддерживать тепло в доме, да к тому же еще на плите таять лед в ведрах, добывая таким образом воду для питья. В доме были тройные оконные рамы и особенно холодно не было, хотя внутренние углы сильно обледенели. В комнате Владыки Гурия совершалось ежедневно богослужение, даже и Литургия, тогда протягивался занавес – временный иконостас. Из Казани, с которой Владыка Гурий был связан и по рождению, и по Духовной Академии, ему была прислана большая икона святителя Гурия Казанского. Помню, что я обычно вскакивала, когда слышала голос отца, читавшего утренние молитвы.

Питались мы обычно отдельно в разные часы в кухне. В праздничные дни объединялись, и Владыка Гурий, часто суровый, бывал в такие дни праздничным и благостным, любил угощать особым китайским чаем, который хранился в красивой расписной коробочке типа пагоды. Угощал он также маслинами или еще какими-либо вкусными вещами, присланными из России. В первое время по моем приезде я чувствовала в нем настороженность, он присматривался ко мне, видимо, боясь, что я внесу диссонанс в их жизнь, потом привык и стал несколько общительней, но, как я уже говорила, он был очень строгой монашеской жизни и никаких лишних разговоров в обыденной жизни не допускал. Только изредка, если приходил кто-либо для него приятный, он очень оживлялся и как-то по-детски хорошо смеялся. Очень любил он реку и рыбную ловлю. Он родился и вырос на Волге. Летом, очень редко, он отправлялся с кем-то из местных жителей на лодке на рыбную ловлю, с рассвета и до поздней ночи; возвращался очень усталый, но довольный. И в эти минуты увлеченья делался подвижным, быстрым, живым, а возвращаясь, опять замыкался.

Очень скоро по приезде я поступила на работу в статистическое управление. Ходила пешком через весь город около 3-х километров. В это время велась перепись населения, которую мы обрабатывали; кроме того, у меня была дома большая работа, тоже статистическая, для отделения Академии наук, и один урок английского языка с двумя детьми. Богослужение дома утром и вечером давало очень много, хоть и не всегда могла я присутствовать, но иногда и я допускалась к участию в чтении или пении. Папа один пел как-то особенно и часто удивлял меня неожиданно новыми, тут же импровизированными напевами Херувимских песен. Владыка Гурий не имел музыкального слуха и был безразличен к пению.

Одно из чудесных воспоминаний этого времени – это первый день Рождества. Когда я вернулась с работы, Папа принес мне в комнату очень маленькую, настоящую, всю украшенную и с зажженными свечами елочку. Это был сюрприз, который он мне сам приготовил и доставил огромную радость. Столько любви было в этой елочке, что на всю жизнь я ее запомнила, так же, как запомнились прекрасные нарядные елки в Москве, в раннем детстве.

Помню в ноябре великолепное северное сияние, на которое мы все смотрели с восхищением. Оно было очень большое и яркое, захватывало половину небосвода. Отец позвал нас смотреть эту необыкновенную красоту в 11 часов вечера. Полная луна, ярко светившая накануне, казалась теперь бледным желтым пятном. Столбы света поднимались от горизонта, росли, колебались, меняли цвета – и все вместе качались, дрожали, переливаясь разными оттенками! Такое великолепное сияние я видела только один раз, в другие разы – оно было незначительным.

В эту зиму 1927/28 года был очень долгий перерыв в почтовом и телеграфном сообщении. В Якутии было восстание. Якуты провозгласили лозунг: «Якутия для якутов» (т. е. золото в Якутии). Несколько месяцев мы были отрезаны от мира, пока из Иркутска не пришли войска. В нашей повседневной жизни, работе и снабжении это не отражалось, но было неспокойно и тяжело было быть оторванным от близких.

С самой осени отец, сверх занятий переводом якутской грамматики, каждодневного участия в утреннем и вечернем богослужении, хождения в собор, уроков немецкого языка, которые он давал группе врачей, начал еще работать нештатным сотрудником в национальной библиотеке, составляя там карточки на иностранных языках и затрачивая на это ежедневно 3 часа. Как успевал он все это делать и как хватало у него сил, сколько было энергии! Он вставал в 6 часов, даже раньше, а ложился спать не раньше половины двенадцатого.

В это время ему было 60 лет!

1928 год. Зима. Пост. Пасха

Зима проходила в работе, очень размеренно. Морозы стояли сильные, 40–50° и даже ниже, это по Реомюру, но без ветра. В такие морозы в городе стоял сильнейший туман, так что в двух шагах не видно было идущего навстречу человека. Одеты мы были хорошо, по-якутски, в олений мех.

Великий пост проводился особенно строго, с долгими службами, совсем по-монастырски. На Страстную неделю и Пасху я взяла свой отпуск. Дома Владыка Гурий служил все службы строго и чинно, с постоянным участием отца, а иногда и нашим с Елизаветой Ивановной. Бывали мы и в соборе, но дома было особенно хорошо в эти дни. В Якутии есть обычай – перед Пасхой приносить в дом небольшие лиственницы (как у нас в России березки в Троицын день). Деревца ставят в воду, и в тепле они очень быстро распускаются и дают тонкий запах распускающейся лиственницы. Мы это сделали, и это было чудесно. К Пасхе мы готовились, и я впервые в жизни пробовала печь кулич на местных дрожжах из хмеля. Получился камешек, но Папа хвалил и говорил, что превосходно. Была еще настоящая зима. У Пасхальной заутрени мы все – Владыка Гурий, отец, Елизавета Ивановна и я – были в соборе, куда через замерзшую воду лощины было совсем недалеко. После заутрени мы вернулись домой, и Владыка Гурий вдохновенно и необычайно торжественно служил в нашей избушке Литургию.

Только что кончилось богослужение, как к домику нашему подкатили розвальни, и двое приехавших мужчин начали вносить в дом бесчисленное количество всяких вкусных вещей. Чего тут только не было: пасхи и куличи, бабы, торты (все самодельное и великолепно приготовленное), пироги, крашеные яйца и т. д. Все было заставлено и завалено этими угощениями, которые собрали для нас в соборной общине, по инициативе необыкновенно энергичного, умного отца Серафима (раньше протоиерея Иннокентия), настоятеля, архимандрита из вдовых священников. Все начальные годы революции он заменял в Якутии епископа, был в Москве на Соборе242, а в 1937 году был расстрелян вместе со своим помощником, очень скромным, молодым и многодетным отцом Константином.

Мой неудавшийся опыт кулича совсем померк среди великолепных даров. До Троицына дня у нас велись эти угощения.

Конец жизни в Абрамцеве

В начале июля 1928 года до нас дошло известие о крушении Абрамцева. Еще при мне, осенью 1926 года, тетя Шура была отстранена от заведования музеем и оставлена хранителем. Появление нового заведующего было неожиданным. Это был весьма пожилой человек, совершенно чуждый искусству, да и вообще чуждый культуре, но зато ярый атеист, священник, снявший сан и приехавший с Дальнего Востока. Первое время он опирался на тетушку и от нее черпал кое-какие знания, на которые он был способен. Но наступил момент, когда она стала ему не нужна, и 21 мая 28 года ее арестовали. Это было под Николин день, когда в Сергиевом Посаде и Хотькове были изъяты сотни людей. После недолгого пребывания в Бутырках тетю Шуру освободили с обязательством немедленно (не побывав в Абрамцеве) выехать за пределы Московской области (минус шесть). Мы были в большом горе, получив это известие о ее аресте. Я, конечно, не находила себе места. Оторванность, отдаленность, невозможность знать и принимать участие в ее судьбе были мучительны. Я колебалась в решении уехать, оставив отца. Но куда ехать: ни дома, ни работы впереди не было. Тетя Шура, выйдя из тюрьмы, уехала к брату своему Всеволоду Саввичу в Тульскую область.

Конец Якутской жизни. Отъезд в Олекму

Вскоре после этого, в августе 1928 года, произошло событие в нашей якутской жизни, очень волнительное и все изменившее. Мы получили из Москвы посылку и много писем не почтой, а через Петра Владимировича Грунвальда; это был видный геолог Якутии, уже весьма немолодой человек. Он много лет руководил геологическими работами экспедиций в Якутию; подчинен он был Москве, и семья его была там, и он по тем временам и дорогам не один раз в год ездил из Москвы в Якутск, и дальше на север и обратно. Он был очень приятный, интересный, образованный и глубокий человек. Большого роста, а главное – необычайной толщины, он с трудом проходил в узкие двери нашего домика. Его приходы и интересные разговоры были всегда очень приятны Владыке Гурию и Папе. Недавно я увидела его могилу на Введенских горах в Москве.

Письма, которые он нам привез, послужили поводом к обыску, вызову в ГПУ и решению о расселении отца и Владыки Гурия в разные места. Письма были о церковных делах, о сложном вопросе местоблюстительства Патриарха, о вступлении в эту должность митрополита Сергия и его обращениях, напечатанных в газетах.

С отъездом тети Шуры из Абрамцева наши письма полны заботы о ней и о Юше, который лишился дома, семьи, уюта. Он работал тогда в Москве, в Музее народов СССР, имел угол, но это не родной дом. Отец пишет ему: «Ты у нас сейчас один, приуроченный к определенному месту и имеющий все-таки свой угол, а мы трое бездомные скитальцы». Брат преуспевал тогда в своих занятиях фольклором, и поездки их группы во главе с Борисом Матвеевичем Соколовым243 сыграли роль в сохранении знаменитых Кижей.

Для нас неожиданный, вернее все время угрожавший перевод из Якутска был нелегок. Мы сжились в нашей маленькой избушке и внутренне много получали от нашей размеренной, строгой жизни. Обрывалась также и научная работа по переводу якутской грамматики, которая была близка к окончанию. Первым уехал отец, один, с ближайшим рейсом парохода, шедшим вверх по Лене. Я осталась на некоторое время в Якутске – закончить дела на работе, ликвидировать или уложить вещи, проводить Владыку Гурия и Елизавету Ивановну в Вилюйск. Они ждали рейса парохода вниз по Лене, до Вилюйска. Жили мы с ними в мире и тишине, – расставаться было грустно. Я их проводила, а затем и меня проводили добрые друзья, с которыми за этот год и у меня сложились самые хорошие отношения.

Олекминск. Сентябрь 1928 – нюнь 1929 г.

С переездом в Олекминск жизнь наша резко изменилась и потекла по иному руслу. К моему приезду в середине сентября отцу удалось снять прекрасное помещение (что было очень трудно) в доме у сектантов-скопцов. Дом хозяйки (их было три женщины), весь уклад жизни и быт напоминали Мельникова-Печерского. Дом прекрасный, двор, в хозяйстве лошадь, корова, при доме банька – все в изумительном порядке. При городе Олекминске была целая слобода, выстроенная и заселенная в царское время скопцами. Они славились своими сельскохозяйственными достижениями, выращивали невиданную раньше в Якутии великолепную пшеницу и прекрасные овощи. Мы занимали две комнаты и прихожую, служившую нам столовой; нас отапливали, снабжали прекрасной водой из Лены, а не льдом, продавали нам вкусный хлеб – пшеничный, собственного печения – «калачи», снабжали нас овощами, молоком. Типичная и очень малоприятная личность была старуха хозяйка; две другие, много моложе, ее племянницы, были выписаны с Урала для привлечения в секту и передачи им наследства. С ними я дружила, и младшая, добродушная и не очень далекая, посвящала меня в тайны секты, что было очень красочно. Сначала они побаивались нас, – мы были у них первыми жильцами, – а потом привыкли и со слезами провожали в следующее лето.

В отличие от Якутска в Олекминске рядом с городом – скорее, похожим на село – прекрасная природа: Лена, горы, сопки, поросшие лиственницей. Главная красота, конечно, река: тут единое русло без островов, шириной примерно в 4 километра. Скоро пришла глубокая осень, жизнь на реке стала замирать, и вместе с приходом осени замерли и наши надежды на отъезд в Россию. Трехгодичный срок у отца кончался в ноябре, и мы несколько наивно думали, что нам разрешат выехать досрочно, ввиду недоступности зимнего путешествия на лошадях. Мы (особенно я по молодости лет) испытали горькое разочарование. Помню, как я стояла на берегу Лены вечером и с тоской смотрела на закат и уходивший вверх последний пароход, дававший протяжные прощальные гудки. Началась тихая зима. Отец давал уроки немецкого языка врачам в больнице. Ходили мы в церковь, где он пел и читал, служба бывала только по воскресным дням и праздникам. Часть богослужения шла на якутском языке. Очень хорошая семья была у священника, сам он еще очень молодой, приветливая жена, хорошая хозяйка и мать, маленькие дети. Старшая девочка Тоня лет семи, которую мой отец особенно полюбил, говоря, что она напоминает ему Тоню Комаровскую244, его крестницу. Батюшка, наверное, несколько стеснялся отца, а матушка нашла какой-то очень верный простой тон и легко отвечала шуткой на юмор моего отца.

Я поступила на работу в школу девятилетку, вела библиотеку, была секретарем, и были у меня уроки английского языка. Ученики были якуты и якутки, довольно великовозрастные. Папа иногда посматривал в ярко освещенные окна, как я с ними занималась, и подшучивал надо мною. Дело шло неплохо. Но тут прошла чистка «соваппарата», и я была «вычищена» без права поступления на какую-либо работу и восстановления в профсоюзе. Я стала зарабатывать рукоделием: вышивкой, шитьем, стежкой ватных одежд; эти работы я хорошо знала по Хотькову. Наши хозяйки привели ко мне своих «белиц», совсем как из заволжских скитов, они мне дали большие пяльцы, и дело пошло. Мы много читали, брали книги в библиотеке, занимались английским языком.

Пришло Рождество. Морозы стояли сильные. В церкви было празднично и солнечно. Мы устроили у себя для детей батюшки елку и даже «une crêche» (вертеп и ясли), как, бывало, для нас в детстве делала тетя Таня Васнецова. Все очень удалось, хотя мы оба плохо рисовали, но как-то вырезали фигурки из картины (старого журнала) и удачно скомпоновали. Нашлась и цветная папиросная бумага. Дети были очень довольны, и мы не меньше.

Письма наши к весне все больше и больше полны мыслями о возвращении в Россию, – но куда? Надо было выбирать место «минус шесть». Москва и еще 5 крупных городов исключались. О выборе шла переписка с братом моим; назывались города: Владимир, Кострома, Киржач, Малоярославец, как города, не очень отдаленные от Москвы. Отец всецело предоставил право выбора близким; что можно было сказать из далекой Якутии?

В это время до нас дошла весть о безнадежно тяжелой болезни о. Сергия Мансурова, а вскоре и телеграмма о его кончине. Эта весть нас поразила, мы так его любили и уважали и в этом горе особенно чувствовали свою оторванность. В письмах тех дней столько скорби об этой утрате.

В мае наступила настоящая весна – «сибирская». Снег сошел, стало тепло, даже жарко, и на Николин день (22 мая) сломало лед, и он тронулся. Зрелище было грандиозное. Вода поднялась, залила огороды, спускавшиеся от домов к Лене, а луга левого берега залило сплошь, и мощь потока была огромна. Лед толщиной около двух метров шел и шел, а иногда эти глыбы или горы выталкивались на берег и оставались тут таять постепенно. Я поднималась в эти дни на ближнюю сопку, где чудесно пахло распускавшейся лиственницей, а земля была усеяна анемонами, белыми и лиловыми, с пушистой, прозрачной ножкой. С сопки был чудесный вид вдаль на Лену.

С наступлением навигации мы уже только и жили мыслями об отъезде, сборами, а главное – вопросом о получении документов, разрешающих отцу выезд. Наши близкие в Москве выбрали для нас Кострому, где сняли небольшую комнату и маленькую вторую при кухне в одно окно, – это была последняя комната моего отца.

1929 год. Приезд в Кострому

23 июня 1929 года мы писали последнее письмо из Олекминска в Москву, письмо, полное большой радости о предстоящей встрече.

Мы выехали из Олекминска во второй половине июня. Плыли вверх по Лене на хорошо устроенной пассажирской барже, которую тащил пароход, дальше – на катере, который заменил на этот раз лодки. Обратный путь проходил как-то незаметно. В Иркутске мы ждали известия о возможности ехать через Москву. Отцу так хотелось увидеть своих сестер и брата Сергея Дмитриевича. Ответ на просьбу не был получен. Дальше в пути все время ждали этого разрешения. Редко бывало такое большое, горячее желание у отца, точно он чувствовал, что брат его доживает в это время последние дни, но и в этом ему было отказано, о чем мы узнали в Вологде по телеграмме.

10 июля в Костроме на вокзале нас встретила тетенька. Радость свидания была неописуема. Мы водворились в доме очень милых людей – Зузиных245, ставших нашими большими друзьями.

Кострома

1929 год. Каким красивым старым городом была в то время Кострома! Правда, уже не было Кремля – собора и колокольни, но было еще очень много старых красивых церквей, что особенно было хорошо на крутом берегу Волги. Центр города с типичными для начала XIX века торговыми рядами, административными домами николаевской эпохи и особенно стильным зданием кордегардии и сейчас остался, но церквей и многих очаровательных домов, домиков, спусков к Волге, торговых лавок – нет. Кострома потеряла свой чудесный облик! Не было тогда и мостов через Волгу, а вокзал был за Волгой на правом ее берегу, и через Волгу плавали на пароме, а по первому льду начинали переходить пешком, что было очень впечатлительно. Кострома очень понравилась отцу, да и всем нам.

Приезд на новое место, близко к Москве, омрачился печальным семейным событием – кончиной дяди Сергея Дмитриевича (19 августа 1929 г.). Это был последний и очень любимый брат отца, и так надеялся он на свидание с ним, будучи в далекой Якутии. Папа был один в Костроме в эти дни, мы же все были в Москве на похоронах. Очень, очень тяжело было отцу, но опять в его письме звучит непоколебимая вера. Он пишет сестрам своим: «...думаю о нашем Сереже без всякого уныния и, наоборот, ощущаю душевный мир... Вместе с телесными страданиями постепенно отходило от него все земное, плотское; думаю, что и внешне осталась только одна оболочка прежнего Сережи. Зато все становилась чище и чище, освобождаясь, очищаясь от «уз плоти», а причащением Святых Тайн душа еще в этой жизни все ближе и ближе становилась к Богу, и теперь я с неизменной надеждой на милость Божию молюсь о вселении души Сережи в вечные блаженные обители!».

Очень скоро после печального события было и радостное семейное событие – свадьба моего брата, и опять отец был лишен возможности быть в Москве и принимать участие в этом семейном торжестве. По письмам можно проследить, как принимает он все к сердцу, как близок по-настоящему к нему мой брат, несмотря на долгую разлуку и оторванность. Подлинная внутренняя близость нерушима благодаря единомыслию в основном – в вере в Промысл Божий.

Жизнь в Костроме постепенно вошла в колею. День шел за днем, месяц за месяцем. Все было очень однообразно, и похож был один день на другой. Первые полтора года жили там отец и тетенька наша. Папа ежедневно по утрам уходил рано в церковь. Очень скоро по приезде он стал посещать храм Всех Святых, красиво стоявший в конце Муравьевского бульвара, высоко над Волгой. Там был чудесный священник отец Сергий Никольский, скромнейший, достойный всякого уважения иерей. По возрасту он был близок к отцу, но производил впечатление древнего старичка, убеленного сединами. С моим отцом они хорошо поняли и искренне полюбили друг друга. Отец стал незаменимым чтецом, певцом и регентом. Дочери о. Сергия принимали постоянно участие в церковной службе, особенно милая Наталья Сергеевна. У нас сложились очень тесные дружеские отношения с семьей Никольских, куда нас всегда приглашали в уютный патриархальный домик в дни праздников и семейных торжеств. Тут же, в церкви, познакомились мы и очень близко сошлись с Анной Владимировной И. Это была удивительная русская женщина-подвижница со сложною, трагической судьбой, принявшая в конце жизни монашество с именем Магдалины.

Она была верной почитательницей и хранительницей могилы моего отца, сохранившая ее и в самые тяжелые годы войны и разрухи; после войны мы с братом были у нее, она как бы передала нам могилу, но и там, в Костроме, поручила наблюдение за могилой одной святой душе, до сих пор неопустительно наблюдающей за могилой246.

Постоянное посещение храма, участие в богослужении, жизнь в церкви составляли суть жизни отца, он жил этой жизнью и горел ею.

Дома он делал всю физическую работу: носил воду из колонки, довольно далеко, колол дрова и приносил их на 2-й этаж, ходил в магазин, где бывали очереди. Так проходили будни; радостными вторжениями в эти будни были приезды из Москвы. Приезжал брат, один или с женой своей Катенькой; приезжала я (работала я в Москве и жила у Васнецовых), изредка приезжал кто-либо из близких родных – тетя Аня, двоюродные мои сестры Варя Комаровская с Тоней, Маня Мансурова; вдова дяди Сергея Дмитриевича Ульяна Михайловна с маленьким сыном Николаем. Это была большая радость для отца. Он очень охотно и много говорил, рассказывая и вспоминая, и не менее охотно слушал приехавших; он любил и умел показывать приехавшим старую Кострому, с которой скоро сроднился. О себе я и не говорю, как радостно встречал меня отец, как умел выразить свою любовь, столько тепла никогда в жизни я не видела. Как было уютно в этих убогих комнатках, как надо было ценить то, что так скоро от нас ушло.

Отец жил в крошечной комнатке-каюте, отгороженной от общей кухни. Там было одно небольшое окно и едва помещалась кровать – она была деревянная с сеткой, наша абрамцевская. Против кровати к стене был приделан простой, дощатый, откидной столик, очень небольшой – это был его «письменный» стол, за которым он мог писать, сидя на кровати. Иконы были над кроватью. Над столиком на стене висели фотографии – моей матери, родителей отца, и, вообще, самых близких людей. При входе просто на гвозде висела одежда и кое-что из вещей, книги лежали на полу. Ничего больше поместить в этой полутемной и полухолодной каморке было невозможно. За стеной, с дверью из коридора, была наша с тетей комната в два окна, квадратная. Она была значительно больше и лучше, но тоже небольшая, только много выше и светлее, чем папина каморка. У нас в углу стоял киот с иконами, между окнами обеденный стол, кровать и диван вдоль стен. Вещи были из Абрамцева, и было уютно. Если кто приезжал или приходил, то всегда сидели в этой комнате.

В эти годы, с 1929-го по 1932-й, было очень много волнений и расхождений в церковных вопросах. Все это очень волновало отца, ему хотелось все знать. Он понимал и сочувствовал тем из духовных лиц, кто решался смело высказывать свои взгляды, не соглашаться с заявлениями митрополита Сергия – <заместителя> Местоблюстителя Патриаршего Престола. В это время углублялся раскол; одни поминали митрополита Сергия и власть, другие продолжали поминать митрополита Петра, который был оставлен Местоблюстителем самим покойным Патриархом Тихоном. Но митрополит Петр был все эти годы в ссылках, и неизвестно было даже, жив ли он. Было время, когда, остро воспринимая весь этот раскол, многие, очень приверженные к Церкви православные люди переставали посещать храмы, поминавшие и подчиненные митрополиту Сергию. Тетя рассказывала, что после долгих колебаний и отец пришел к решению не ходить в храм. Но, как она говорила, «с первого же дня своего отхода он затосковал, впал в уныние (чего с ним никогда не бывало) и сказал, что без храма, без богослужения он жить не может и будет ходить». Внутренне он был на стороне «непоминающих» (так тогда называли отделившихся, и их было очень много).

Весной 1931 года мне срочно дали знать в Москву (я тогда жила у Васнецовых и работала в статистике), что и отец и тетя арестованы. Я немедленно выехала в Кострому и нашла их обоих в Костромской тюрьме. Это было время многочисленных арестов «за золото». Изымали золото у прежних богатых людей, и ГПУ предположило, что мой отец и тетя скрывают какие-то ценности хозяев дома, в котором мы жили. Самих хозяев Зузиных уже не было в Костроме: он был выслан на Урал, жена и кто-то из детей уехали за ним, остальные рассеялись по разным городам. Я ходила в ГПУ, носила передачи в тюрьму и, приведя в порядок жилище наше, после обыска перевернутое вверх дном, поехала в Москву, чтобы уволиться с работы и переехать в Кострому. Все было оформлено очень быстро, но, к великой моей радости, в день отъезда из Москвы я получила телеграмму об освобождении отца и тети. Как же мой брат и я были счастливы! Все же я решила не менять своего намерения, и, видимо, так было нужно. Бог привел меня пожить около отца последние месяцы его жизни, с июня 1931 по январь 1932 года. До сих пор принимаю и понимаю это как великую милость Божию ко мне, да и не только ко мне, но и ко всем нам.

Я очень скоро поступила на работу счетоводом в торговую организацию водного транспорта. Работы было чрезмерно много, и она была невероятно нудная, но выбора не было, надо было и этим быть довольной, а дома было тепло и уютно. В ноябре 1931 года кончился трехгодичный срок «минус шесть», данный отцу после Якутии, и мы стали ждать с нетерпением дальнейшего сдвига. Я все надеялась, что Папа получит разрешение приблизиться к Москве. Его вызывали неоднократно в ГПУ, вызывали и меня, и, по-видимому, ждали каких-то указаний из Москвы. Помню, как один раз я развивала какие-то мечты и планы о переезде в скором времени, и Папа, слушая меня, вдруг сказал с грустью: «Ну, Вы поедете, а я уже здесь останусь». Я разгорячилась и стала возмущаться такими словами, говоря, что он прекрасно понимает, что мы без него никуда не поедем, и т. д., а он грустно умолк. Было ли у него какое-то предчувствие? – Не знаю. Зима была суровая, морозная. Плохо было с едой, особенно для отца. По его больному желудку надо было бы есть легкую пищу, но ее не было. Хлеб тяжелый, картошка, льняное масло и чечевица – вот основная пища. На базаре покупали молоко.

Перед Рождеством помню, как отец говел и сказал: «Как хорошо я в этот раз за всю жизнь исповедался».

Празднично прошли дни Рождества Христова и Святки, все ждали приезда моего брата. Наконец он приехал в Крещенский сочельник утром, пришел в церковь и принимал участие в чтении паремий и пении. Папа́ был очень доволен, но и критиковал его чтение. У брата был блестящий слух, но настоящего голоса не было. Он мог руководить хором, помогать в любой партии, но сам переходил, любил переходить из голоса в голос. По тембру у него скорее был баритон. Он очень любил и знал хорошо церковную службу. В последние приезды его ко мне в Поленово я всегда просила его поиграть на фисгармонии, и он с любовью наигрывал «Тебе Одеющагося» Турчанинова или киевского распева «Егда от древа».

В это время церковь Всех Святых на Муравьевке была уже закрыта, и о. Сергий, а с ним и отец мой перешли неподалеку, тоже над Волгой, в церковь свв. Бориса и Глеба.

Иногда в будние дни мы с отцом пели вдвоем, если мне удавалось пойти в церковь до работы. Особенно помню, как любил он две Херувимские песни: одна называлась «На разорение Москвы» (другого названия ее я не знаю), печальная, минорная, тягучая, и вторая «Софрониевская» – очень красивая по мелодии и простая. Я-то была далеко не первостепенной певицей, но на фоне его прекрасного голоса и опоры – получалось. И как я это любила!

Еще очень часто пели мы канон Божией Матери «Скорбных наведение» московским распевом.

Приезд брата моего на Крещение был последним при жизни отца, и как он радовался свиданию с сыном, как был оживлен, как много говорил! Никто и подумать не мог, что всего несколько дней остается ему жить на земле.

Болезнь. Кончина

Отец болел всего два дня. 28 января, по-видимому, у него уже начались боли в кишечнике, но сначала несильные. Кажется мне, что еще 29-го утром он ходил в церковь, но, придя, слег. Боли усиливались. Вернувшись с работы вечером, я нашла его сильно осунувшимся. Лежал он еще у себя. Принимались всякие домашние меры, но боли усиливались, и была явная непроходимость кишок. На 30-е, утром, мы вызвали доктора частного, к которому отец не раз обращался. Очень хороший врач, почтенный старик. Он пришел 30-го утром и нашел положение очень серьезным. Полная непроходимость кишок и необходимость срочной операции. В это время отец лежал уже не у себя, а на диване в нашей комнате. Боли становились у отца невыносимыми, он так изменился и осунулся, что видно было и нам, насколько положение тяжелое.

В это утро приходила Анна Владимировна, и вот ее запись, хранящаяся у меня: «Что было говорено в первые моменты после моего прихода – я не могу вспомнить. Я, вероятно, даже не слышала, так как была совсем убита, поражена видом Александра Дмитриевича, долго не могла прийти в себя. Первое, что вспоминаю, сказал Александр Дмитриевич: «Уж очень сильные боли, утром хоть отпускали на время, теперь не переставая; меняю положение, ничего не помогает», – и в это время он все двигал то руками, то ногами, натягивал одеяло, все стараясь как будто утишить боль. «В больницу я решаюсь, может быть, там хоть немного успокоят боль». Александра Саввишна стала приготовляться к принятию батюшки, я встала, хотела уйти, боясь помешать. Александр Дмитриевич сказал: «Какая же может быть от Вас помеха». Я сказала, что надо собраться в больницу, на это Александр Дмитриевич сказал: «Нечего собирать, мне хотелось бы взять с собою только образок преподобного Серафима. Вы знаете порядки больницы, разрешается ли это или нет? Взять еще разве маленький кусочек мыла, да нет, не надо, попрошу, когда понадобится». Александра Саввишна вышла, и Александр Дмитриевич сказал: «Чувствую, что силы мои все слабеют, слабеют... Если будет операция, я уже не вернусь, не перенесу я, тогда Вас прошу – за меня молитесь, Анна Владимировна, и простите меня». На это я сказала, что прощать мне не приходится – нечего, что скорее я раздражала Александра Дмитриевича. Он мне ответил: «Если когда я и говорил Вам что, то только любовно, а не раздражаясь». Затем вошли о. Сергий и Александра Саввишна. Я вышла». Отец Сергий с любовию причастил отца Святых Тайн.

Я побежала доставать «скорую помощь», чтобы немедленно везти отца в больницу. Когда все ушли, я вернулась, заказав «скорую помощь». Мы остались втроем. Боли у отца были сильнейшие, и он говорил совсем спокойно: «Я, вероятно, не выживу – умру». Он пожелал благословить меня иконкой преподобного Серафима и сказал, думая о моем брате и обо мне: «Мне пора умирать. Вы теперь взрослые, должны жить своим умом. Я жил последнее время только молитвой и Вашей любовью. Спасибо Вам за все».

Около 2-х часов пришла машина «скорой помощи», и отца на носилках вынесли со 2-го этажа. Я поехала с ним. В больнице начались долгие процедуры приема, ванны и т. д., а боли не ослабевали. Я понимала, что операция нужна немедленно, что может быть уже поздно – доктор еще утром сказал о крайней ее необходимости. Я страшно волновалась, ходила к хирургу, говорила, что атропин спасал раньше отца, но получила суровый ответ, что они знают лучше меня, что делать, и, видимо, считали, что этому больному операции делать не следует (его положение ссыльного в больнице знали). Отец видел мое волнение и возбужденность и сказал мне: «Главное – не надо раздражаться!». Сколько раз говорил он это мне, и насколько умел он сам никогда не раздражаться, а все принимать от руки Божией! Оставив отца в палате, я почти бегом направилась в переговорную телефона, чтобы дать знать в Москву брату и другим родным. На обратном пути я забежала в церковь Бориса и Глеба, где все переживали с нами волнение, начиная с о. Сергия. В больницу мы пришли с тетей Шурой, и врач нам объявил, что операция сделана, но это было бесполезно, и надежды нет, поэтому нас тут же допустили к папе, который лежал один в каком-то служебном помещении. Вскоре пришла Анна Владимировна. Отец лежал неподвижно и спокойно на спине, он был очень слаб.

Вот что потом записала тетя Шура: «В больнице, до операции, слова Саши приблизительно: «Больно очень сильно, все хуже, если доживу до утра, принесите для питья кружку, здесь пьют из своих. Когда сел в ванну, было облегченье. Прощай. Когда придете узнавать, не удивляйтесь, если скажут Вам, что я умер». Она продолжает: «После операции слабым голосом, почти шепотом, на вопрос мой ответил: «Болит не так сильно, но все-таки схватки есть». Пожелал поцеловать Лизу и меня. Операции не чувствовал. «Болят мускулы плечей, – потому что неловко держали, когда несли; удачно ли сделана операция?» (По-видимому, мы ответили что-то неопределенное.) Он продолжает: «Холодно. Зябнут ноги. Левая пятка. Хотел бы глубоко вздохнуть, но не могу. На руках немеют пальцы. Анна Владимировна, читайте канон Божией Матери. Он есть в толстой книге. (Читать стала я на память, по-моему, «Скорбных наведение», что мы так любили петь. – Е. Ч.) Поправлял слова молитв, в которых Лиза ошибалась».

Потом поднял вверх широко-широко открытые глаза, как бы увидев что-то невидимое для нас, и сказал: «Днесь благовернии людие светло празднуем...» (Тропарь Покрову Пресвятой Богородицы)... Конец... Ни агонии, ни вздоха, ни смятения, торжественный покой. Мы замерли и долго стояли на коленях в эти удивительные минуты тишины.

Скончался отец мой 30 января 1932 года в И часов вечера.

Похороны. Любовь и дань близких. Могила

Бедный брат мой приехал рано утром 31 января с первым возможным поездом. Он нашел нас с тетенькой дома и все понял.

На следующее утро приехала тетя Аня, Катя (Юшина жена), Нина Фудель, Дмитрий Васильевич Поленов – вот все, кого я помню из приехавших близких. Бесконечно много помогала в эти дни Марина Матвеева (Беляева)247, жившая тогда в Костроме («минус шесть»), она и тогда была верным, искренним другом. Анна Владимировна, семья Никольских были все около. Прямо из больницы гроб привезли в храм Бориса и Глеба. Как удивительно, что жизнь отца с самого раннего детства и до кончины была связана с храмами во имя этих святых. Отпевали отца три священника; кто был кроме о. Сергия Никольского, который глубоко переживал кончину моего отца, я не помню, но кто-то местный, костромской.

Не один раз при жизни отец говорил, что ему хотелось бы, чтобы при его погребении пели Софрониевскую Херувимскую и запричастный стих «Чертог Твой» Бортнянского. Это исполнил маленький и скорбный хор, потерявший свою опору, своего регента. Скромнейший отец Сергий сказал над гробом такое же, как он сам, скорбное слово, полное глубокого понимания и уважения к отцу моему (сам он своими умелыми руками сделал к полугоду чудесный деревянный крест с крышей и в том же году и сам скончался и похоронен невдалеке от моего отца). По моей просьбе отпевание служили полное. Я решилась покрыть лицо после отпевания «воздухом», присланным ему с мощей преподобного Серафима в ссылку (чем смутила многих женщин, решивших, что он имел сан иерея, а сана он не имел, но это было в последние годы самым заветным его желанием). Затем гроб везли на санях, на лошади, на кладбище.

До 40-го дня приезжали еще близкие; кончина была настолько неожиданной, что на похороны попасть было очень трудно. А сколько писем я тогда получила! Они и сейчас хранятся у меня, как многоголосый хор, провожающий уход отца моего в иной мир.

В том же, 1932 году, весной, мы с тетенькой покинули Кострому, но могилка отца охранялась любовью и заботой почитавших его память людей. В дни войны и разрухи уничтожены были деревянный крест (сделанный о. Сергием) и ограда, но тогда Анна Владимировна своими руками поставила маленький, как бы детский железный крестик. Позднее мы с братом были вместе в Костроме, и Анна Владимировна, уже совсем старая и больная, рассказала, что пришлось ей пережить, охраняя могилу отца. Брат поставил тогда металлический крест и деревянную ограду, которые стоят и сейчас. Кладбище старое, давно закрытое, заросло не только огромными деревьями, но и кустарником, но могила цела и сейчас, охраняемая доброй душой, получившей этот завет от Анны Владимировны и помнящей отца248.

Прошло с тех пор 42 года. Годы необычайно трудные, мучительные, сложные, но ничто не может изгладить из «памяти сердца» всего, что связано, срослось для нас, моего брата и меня, а теперь уже только для меня, со светлым, мужественным, всегда бодрым и чистейшим образом нашего отца.

Его заветы, его твердая вера в Бога и Промысл Божий, его образ мыслей и отношение к жизни и людям и его поистине христианская кончина до конца дней моих останутся для меня самым дорогим, незабвенным образом.

Закончить мои записи мне хочется, дерзновенно поместив слова апостола Павла о себе самом: Подвигом добрым я подвизался, течение совершил, веру сохранил; а теперь готовится мне венец правды... и не только мне, но и всем, возлюбившим явление Его (2Тим. 4:7–8).

День Покрова Пресвятой Богородицы.

14 октября 1974 г.

* * *

180

Эти воспоминания были опубликованы в: журнал «Московский вестник». М., 1990. №№ 2, 3. Примечания автора в тексте обозначены: Е. Ч., непомеченные примечания написаны А. В. Комаровской и С. Н. Чернышевым. – Ред.

181

В предыдущих частях книги содержится комментарий почти ко всем упоминаемым здесь членам семьи Самариных. – Ред.

182

Гласные – члены городских дум, земских собраний (уездных и губернских). Институт гласных был введен в городах в 1785 г. «Жалованной грамотой городам», а по Земской реформе 1864 г. – в губернских и уездных земствах. – Ред.

183

Храм страстотерпцев блгвв. кнн. Бориса и Глеба на Поварской был уничтожен в начале 1960-х гг. – Ред.

184

Земский начальник – административно-судебное должностное лицо в русской деревне. Назначался губернатором и утверждался министром внутренних дел, осуществлял контроль над органами крестьянского общественного управления, утверждал должностных лиц и волостных судей. Ему передавались функции мирового судьи. – Ред.

185

Предводитель дворянства – выборная общественная дворянская должность. Дворянское собрание избирало губернского предводителя дворянства и под его председательством обсуждало сословные дела, избирало чиновников на административно-судебные должности, имело право делать представления губернатору, министру внутренних дел и даже непосредственно обращаться к царю. – Ред.

186

Священник Александр Ельчанинов (1881–1934) – русский духовный писатель, проповедник, педагог. Школьный друг ученого и богослова о. Павла Флоренского. О. Александр был первым секретарем религиозно-философского общества имени В. Соловьева. В 1926 г., находясь в эмиграции, принял сан. – Ред.

187

Вера Саввишна Мамонтова (1875–1907).

188

Савва Иванович Мамонтов (1841–1918) – крупный русский промышленник и видный деятель русского искусства. – Ред.

189

Валентин Александрович Серов (1865–1911) – русский живописец, выдающийся портретист, пейзажист. Бывал в Абрамцево. – Ред.

190

См. прим, на с. 203. – Ред.

191

Александра Саввишна Мамонтова (1878–1952) – младшая сестра В. С. Самариной (Мамонтовой). – Ред.

192

Абрамцево – подмосковное имение Мамонтовых (оно принадлежало Е. Г. Мамонтовой и потому сохранилось при разорении Саввы Ивановича в 1899 г.). Абрамцево стало центром художественной жизни: здесь собирались виднейшие русские художники и музыканты И. Е. Репин, М. М. Антокольский, В. М. Васнецов, В. А Серов, М. А. Врубель, М. В. Нестеров, В. Д. и Е. Д. Поленовы, К. А. Коровин, Ф. И. Шаляпин. – Ред.

193

Почетные попечители – выборная внесословная должность. Попечители содействовали увеличению средств учебных заведений, следили за хозяйственной частью и за ходом управления, имели право присутствовать на педагогических советах. – Ред.

194

Архитектор Башкиров.

195

Архидиакон Константин Розов (1874–1923) – известный всей Москве, знаменитый своим редчайшим басом-профундо архидиакон. В день 25-летия служения был возведен св. Патриархом Тихоном в сан Великого Архидиакона (1921) в храме Христа Спасителя. Похоронен на Ваганьковском кладбище. – Ред.

196

Красный Крест – общественная благотворительная организация, созданная в 1914 году для помощи раненым. – Ред.

197

Текст печатается с небольшими сокращениями. Полный текст опубликован в журнале «Московский вестник». М., 1990. №№ 2, 3. – Ред.

198

Петр Владимирович Истомин, см. прим, на с. 206. – Ред.

199

Дочь Петра Владимировича Истомина, Ксения Петровна Трубецкая, в своих воспоминаниях об отце (Хоругвь. М., 1993. вып. 1. с. 59) пишет: «Он <П. В> разделял отрицательное отношение Александра Дмитриевича <Самарина> к Распутину, но не в такой мере оценивал его влияние на Государя и ход дел, в какой полагает в своих записках дочь Александра Дмитриевича – Елизавета Александровна Чернышева». – Ред.

200

Епископ Варнава (Накропин) – епископ Тобольский 1913 по 1917 годы. – Ред.

201

Архиепископ Виленский и Литовский Тихон (Белавин, 1865–1925), (архиепископом Ярославским и Ростовским святитель Тихон был с 1907 по 1913 гг.) – будущий св. Патриарх Тихон. – Ред.

202

См. прим, на с. 207. – Ред.

203

Протоиерей Иосиф Фудель (1865–1918) – настоятель храма свт. Николая в Плотниках. Известный в Москве пастырь и проповедник. – Ред.

204

См. прим, на с. 208. – Ред.

205

Выборы на Московскую кафедру проходили 20 и 21 июня (ст. ст.) 1917 г. в храме Христа Спасителя. 20 июня за архиепископа Тихона и А. Д. Самарина было подано равное количество голосов – 297. 21 июня при повторном голосовании за А. Д. Самарина было подано 303 голоса, за владыку Тихона – 481 голос, при 800 или 802 участвующих в голосовании. 23 июня/6 июля 1917 г. архиепископ Тихон был утвержден Святейшим Синодом митрополитом Московским и Коломенским (ОР РГБ. ф. 26, картон 4, дело 6, л. 70 об. и л. 73 об.). – Ред.

206

Союз объединенных приходов Православной Церкви был создан в январе 1918 г. Председателем совета «Союза объединенных приходов» г. Москвы был избран А. Д. Самарин. Совет организовал охрану Патриарших покоев на подворье Троице-Сергиевой Лавры, пытался сохранить преподавание Закона Божьего в школе, вел переговоры с властями о корректировке Декрета об отделении Церкви от государства, протестовал против вскрытия св. мощей и решал другие вопросы выживания приходов в условиях атеистической пропаганды. – Ред.

207

Схиигумен Герман (Гомзин, 1844–1923) – настоятель Зосимовой пустыни с 1897 до ее закрытия в 1923 г. Принял постриг в Гефсиманском скиту близ Троице-Сергиевой Лавры. О. Герман был талантливым иконописцем. Был опытным духовником и наставником. Прп. Алексий, старец Зосимовой пустыни, исповедовался у него. – Ред.

208

Вероятно, апрель 1919 г. – Ред.

209

Архиепископ (в будущем митрополит) Никандр (Феноменов, 1872–1933). Окончил КДА, с 1905 г. – епископ. Член Собора 1917–1918 гг. С 1922–23 архиепископ Глазовский, ближайший помощник св. Патриарха Тихона. Был неоднократно арестован и сослан. С 1925 г. – митрополит Одесский, с 1927 г. – митрополит Ташкентский и Туркестанский. – Ред.

210

Николай Павлович Добронравов , в будущем архиепископ Николай (Добронравов, 1861–1937) – окончил МДА. В 1889 г. рукоположен во иерея. Член Собора 1917–1918 гг. Овдовев, принял постриг, с 1921 г. – епископ, с 1923 г. архиепископ Владимир и Суздальский. В 1925 г. арестован вместе со свмч. Петром (Полянским). В ссылке в Туруханском крае до 1929 г. Арестован в 1937 г. и расстрелян в Бутово. – Ред.

211

Священник Сергий (Сергей Иванович Фрязинов, 1880-?) – окончил МДА, кандидат богословия. Член Собора 1917–1918 гг. Арестован в 1918 г. В 1922 г. осужден на 5 лет лишения свободы по делу об изъятии церковных ценностей. Дальнейшая судьба неизвестна. – Ред.

212

В 1918 году усадьба Абрамцево была обращена в музей, в котором было разрешено трудиться ее бывшим владельцам. – Ред.

213

Протоиерей Сергий Успенский (1854–1930) – заместитель председателя совета Союза объединенных приходов г. Москвы А. Д. Самарина. Арестован в 1919 г. по «делу Самарина-Кузнецова», затем в 1922 г. В 1923 г. освобожден за преклонностью лет. – Ред.

214

Протоиерей Николай Цветков. – Ред.

215

Григорий Алексеевич Рачинский (1859–1939) – видный церковно-общественный деятель. Был арестован в 1919 г. как участник Союза объединенных приходов г. Москвы и один из его организаторов, член исполнительного комитета совета Союза. От судебного преследования был освобожден перед началом процесса по «делу Самарина-Кузнецова» в силу показаний психиатра о невменяемости подсудимого. – Ред.

216

Николай Дмитриевич Кузнецов (1868–1930) – доцент МДА, присяжный поверенный, крупный церковно-общественный деятель, член Собора 1917–1918 гг. Входил в совет Союза объединенных приходов г. Москвы. Арестован по «делу» Союза объединенных приходов в 1919 году. Освобожден в 1921 г. Арестован вновь около 1928 г. Умер в ссылке. – Ред.

217

Н. В. Крыленко – советский партийный и государственный деятель. С 1918 г. – председатель Верховного трибунала, прокурор РСФСР. – Ред.

218

Будущий свмч. Сергий Мечев, сын св.прав. Алексия Мечева, см. прим, на с. 207. – Ред.

219

Сергей Павлович Мансуров (в будущем о. Сергий) – ему посвящена вторая часть книги. – Ред.

220

Владимир Федорович Джунковский (1865–1938) – государственный деятель. Окончил Пажеский корпус. Генерал-лейтенант. Адьютант Московского генерал-губернатора великого князя Сергея Александровича, с ноября 1905 г. – Московский губернатор. С января 1913 г. – товарищ министра внутренних дел. С 1915 г. уволен со всех постов, по личной просьбе отправлен на фронт. В 1919 г. приговорен к пяти годам тюрьмы. В 1937 г. арестован и расстрелян. – Ред.

221

Священномученик Кирилл (Смирнов, 1863–1937), митрополит Казанский. Прославлен на Освященном Юбилейном Архиерейском Соборе Русской Православной Церкви 2000 г. В 1887 г. окончил МДА, рукоположен во иерея. После смерти жены и ребенка принял постриг. В 1904 г. хиротонисан во епископа. В 1913 возведен в сан архиепископа. Член Собора 1917–1918 гг. В 1918 г. возведен в сан митрополита. В 1925 г. по завещательному распоряжению св. Патриарха Тихона назначен первым кандитатом на должность Местоблюстителя Патриаршего Престола. Был неоднократно арестован и сослан. Расстрелян в г. Чимкенте в 1937 г. – Ред.

222

Архиепископ Волоколамский Феодор (Поздеевский, 1876–1937) – окончил КазДА в 1900 г. В том же году пострижен и рукоположен во иеромонаха. В 1909 г. хиротонисан во епископа. С 1909 по 1917 гг. – ректор МДА. С 1917 г. настоятель Данилова монастыря в Москве. Под его руководством в Даниловой монастыре была открыта Высшая богословская школа в 1918 г. С 1922 г. почти постоянно находился в тюрьмах и ссылках. Расстрелян в Ивановской тюрьме в 1937 г. – Ред.

223

Архиепископ Иркутский Гурий (Степанов, 1880–1938) – в 1905 г. пострижен в мантию, в 1906 г. рукоположен во иеромонаха. В 1906 г. окончил КазДА со степенью кандидата богословия. В 1909 г. – магистр богословия, в 1916 г. – доктор церковной истории. Член Собора 1917–1918 гг. В 1920 г. хиротонисан во епископа. Подвергался неоднократным арестам и ссылкам. С 1924 г. – архиепископ Иркутский. В 1938 (1937?) г. расстрелян в лагере под г. Новосибирском. – Ред

224

Преподобноисповедник Георгий (Лавров, 1868–1932), архимандрит. Прославлен на Освященном Юбилейном Архиерейском Соборе Русской Православной Церкви 2000 г. С 1880 г. – послушник, монах, иеродиакон Введенской Оптиной пустыни. Здесь же рукоположен во иеромонаха. С 1915 по 1918 г. – настоятель Мещевского монастыря в Калужской епархии. С 1922 по 1928 г. был в числе братии Данилова монастыря г. Москвы, куда был взят из тюрьмы «на поруки» владыкой Феодором (Поздеевским). С 1918 по 1932 г. подвергался неоднократным арестам и ссылкам. Вскоре после освобождения, возвратившись из ссылки в пос. Кара-Тюбе в Ср. Азии, умер в Нижнем Новгороде. – Ред.

225

П. П. Кончаловский – художник, был близок с В. А. Серовым, В. И. Суриковым, учился в Париже, затем в Санкт-Петербурге, в Академии художеств. Стал советским художником-реалистом.

А. П. Вишневский – русский советский актер, был членом труппы МХАТ’а.

Братья М. В. и С. В. Сабашниковы – известные русские книгоиздатели.

С. Н. Василенко – советский композитор и дирижер, ученик Танеева.

С. К. Шамбинаго – доктор филологии, профессор; фольклорист, литературовед.

226

Е. Д. Поленова – сестра В. Д. Поленова, художница. – Ред.

227

Село Бехово сейчас расположено в 1,5 км. от музея-усадьбы В. Д. Поленова, недалеко от г. Тарусы в Тульской обл.

228

Ольга Васильевна – дочь В. Д. Поленова.

229

Л. М. Леонов – русский советский писатель.

И. С. Остроухов – художник-передвижник, собиратель икон, его произведения хранятся в ГТГ. – Ред.

230

Алексей Владимирович Комаровский, см. прим, на с. 211. – Ред.

231

Князь Кирилл Николаевич Голицин (1903–1990). – Ред.

232

Юрий Александрович Самарин (1904–1965), был женат на Е. П. Раевской.

233

Священномученик Петр (Полянский, 1863–1937), митрополит Крутицкий. В 1892 г. окончил МДА. До революции работал в Учебном комитете при Св. Синоде. В начале 1920 г., призванный св. Патриархом Тихоном к епископскому служению, принял постриг, затем – в конце этого же года, хиротонисан во епископа. Ближайший помощник св. Патриарха Тихона. Местоблюститель Патриаршего Престола после преставления св. Патриарха Тихона. Почти все время с осени 1925 г. до мученической кончины провел в различных тюрьмах. Прожил 3 года в ссылке в зимовье Хэ (устье р. Оби), восемь лет был в заключении в одиночной камере. Расстрелян в 1937 г. – Ред.

234

Сергея Дмитриевича Самарина.

235

Мария Федоровна Мансурова – племянница А. Д. Самарина, воспоминания о ней и ее муже, о. Сергии Мансурове, составляют первую и вторую части книги. – Ред.

236

10 июля по ст. ст. – Ред.

237

Александра Саввишна Мамонтова, см. прим, на с. 215. – Ред.

238

По ст. стилю в день св. благов. кн. Александра Невского, день именин А. Д.

239

Портрет с кленовой веткой <Веры Саввишны Мамонтовой> работы В. М. Васнецова, подаренный автором А. Д. Самарину перед свадьбой. В то время находился в семье, а ныне – в музее Абрамцево.

240

Епископ Синезий (Зарубин, 1886–1937). Возведен в сан епископа в 1926 г. На Якутской кафедре с 1927 по 1928 год. Был в оппозиции к митрополиту Сергию, в 1931 году арестован и приговорен к 10 годам лагеря (Беломорканал). Осенью 1937 г. арестован в лагере и расстрелян. – Ред.

241

Мефимоны – вечерние службы первых четырех дней первой седмицы Великого Поста с чтением Великого покаянного канона прп. Андрея Критского. – Ред.

242

Поместный Собор Русской Православной Церкви 1917–18 гг. – Ред.

243

Борис Матвеевич Соколов – известный в 20-е годы фольклорист.

244

Антонина Владимировна Комаровская (род. в 1916), дочь В. А. Комаровского и В. Ф. Комаровской (урожденной Самариной, племянницы А. Д. Самарина). – Ред.

245

Зузины – семья бывшего предводителя дворянства г. Костромы.

246

Анастасия Степановна Баскакова, скончалась в 1978 году.

247

Марина Александровна Беляева († 1981) – жена прот. Алексея Беляева († 1987). Похоронены в Пюхтицком монастыре. – Ред.

248

Сейчас кладбище уничтожено, но родственники отметили место захоронения.


Источник: Самарины. Мансуровы : Воспоминания родных / Православ. Свято-Тихон. Богослов. ин-т; [Отв. ред. Н.Ф. Тягунова]. - М. : Изд-во Православ. Свято-Тихон. Богослов. ин-та, 2001. - 225, [3] с., [16] л. ил. : ил.; 21 см.; ISBN 5-7429-0152-6

Комментарии для сайта Cackle