П.Г. Проценко

Источник

Глава 4. На епископской кафедре. 1920–1922

Хиротония и первые опыты пастырского врачевания душ

1920 /Нижний Новгород. Васильсурск. Макарьев/ Архиерейские обеты. Различные мнения по поводу ранней хиротонии о. Варнавы. Взаимоотношения с еп. Петром (Зверевым). Устроение еп. Варнавой монашеской жизни в монастырях епархии. Борьба за погибающую душу Серафимы Чуркиной (м. Георгии). Прощальная беседа умирающей монахини со своим духовником

Всероссийский Собор 1917–1918 годов – дабы преодолеть разрыв между иерархией и церковным народом – решил увеличить в епархиях количество викарных епископов337. По представлению преосвященного Евдокима, Священный Синод принял указ (13 февраля 1920 г.) о возведении на кафедру маленького городка Васильсурска иеромонаха Варнавы. Хиротония по традиции состоялась в неделю Торжества Православия 29 февраля 1920 года.

В этот день в Вознесенском храме Нижнего Новгорода архимандрит Варнава произнес перед лицом молящегося народа следующие знаменательные слова обряда: «Еще же и церковный мир обещаюся соблюдати и твердо держати, и ни единым убо нравом в чесом противная православней кафоличестей восточней христианстей вере мудрствовати во вся дни живота моего, и последствовати мне во всем и повиноватися всегда Великому Господину нашему, святейшему Патриарху Московскому и всея России Тихону и Священному Синоду и преосвященным митрополитом, архиепископом и епископом, братии моей, во всем согласну быти и купночинну по божественным законам и Священным правилам святых апостол и святых отец, и любовь духовную вседушно к ним имети, и яко братию почитати... Обещаюсь во страсе Божием и боголюбивым правом вверенное ми стадо управляти, и усердно учити, и от всех ересей охраняти со всяким усердным тщанием... С сим же обещаюся ничтоже творити ми по нужде, аще и от сильных лиц или от множества народа нудиму, аще и смертию мне воспретят, веляще что сотворити ми вопреки божественным и священным правилам... Обещаюся врученную ми паству по обычаю апостол посещати и назирати: како пребывают вернии в вере и во исправлении дел благих, а наипаче иерее; и смотрити с прилежанием, учити и запрещати, дабы расколы, суеверия и ереси не умножалися и дабы противнии христианскому благочестию обычаи не повреждали христианскаго жития»338.

Несколько знаменательных происшествий случилось незадолго до этого события. Ровно год назад в городе появился новый викарий, епископ Балахнинский Петр (Зверев).

Чистый, прямой, истово настроенный монах, он еще до Первой мировой войны служил под началом Евдокима. В Нижнем у них сперва установились дружеские отношения. Однако вскоре с неизбежностью сказалась разность внутреннего устроения. Владыка Петр искренностью служения быстро привлек к себе расположение верующих; сблизилась с ним (по благословению оптинских старцев) и семья Булгаковых. Вспыхнувшая у архиепископа зависть вскоре перешла в открытую ненависть. В Прощеное воскресенье 1920 года епископ Петр нарочно зашел на Дивеевское подворье проститься (попросить прощения по обычаю) перед Великим постом со своим начальником. Он поклонился архиепископу в ноги и подошел к тому со словами: «Христос посреди нас». Вместо привычного в таких случаях ответа: «И есть, и будет», сопровождающегося целованием любви, Евдоким ответил: «И нет, и не будет». Так началась первая неделя поста, в конце которой состоялась хиротония о. Варнавы. Несомненно, руководитель епархии видел в нем (как и в других викариях, возведенных в сан по его представлению) своего человека. Вскоре владыку Петра перевели служить в пригород Сормово, слывший тяжелым, «красным», районом, где он быстро приобрел среди пролетариев популярность и всеобщую любовь.

Епископ Петр понимал, что молодой иеромонах нужен для их общего начальника по вполне корыстным и темным соображениям. Соня Булгакова вспоминала то огорчение, которое вызывало в кругу их семьи сближение о. Варнавы с архиепископом. «Владыка Петр говорил, – писала она, – что епископ Варнава предан Евдокиму за то, что безвременно получил от него архиерейство. Еще он говорил, что голова у Варнавы темная»339.

Это мнение по поводу слишком раннего возведения в епископский сан и обстоятельств, заставивших его искать покровительства у архиепископа, по-видимому, было известно о. Варнаве. Он замечал резкую перемену в отношении к нему со стороны Булгаковых. Когда умерли родители, дочь Соню вызвали на Дивеевское подворье; к ней вышел архимандрит Варнава «... и сказал, что владыка архиепископ о нас с Лизой беспокоится и спрашивает, может, мы в чем нуждаемся. Мы, конечно, тогда нуждались во всем, но я не хотела от него <т. е. от архиепископа> ничего принимать и ответила: «Пожалуйста, поблагодарите владыку архиепископа, мы ни в чем не нуждаемся». Уже спустя много лет я узнала, что заботы архиепископа Евдокима о некоторых иногда плохо кончались»340

Но о. Варнава хотел хиротонии не ради сана или должности, а ради получения благодатных сил для служения Церкви. Стать епископом в тридцать три года не воспрещалось каноническими правилами (более того, многие иерархи той страшной эпохи принимали архиерейский сан в молодом возрасте: Серафим Звездинский посвящен в архимандриты в 31 год, а в епископы в 36 лет, Варфоломей Ремов, как и его друг по духовной академии о. Варнава, в 33 года уже епископ и т. д.). Занимаясь пастырским окормлением на приходе, он видел, как жадно впитывают прихожане семена святоотеческого учения, советы делателей подвижнической науки («Ваш аскетический труд, обращались они к нему, – способствует тому, что вы понимаете своим опытным сердцем наши духовные нужды»)341, и считал, что с епископской кафедры он окажет более глубокое влияние на паству, сможет в большей мере воздействовать на духовную жизнь епархии. «Какой вы талант от Бога имеете, – писал к нему в марте 1920 года известный аскет, монах Анатолий Саровский, – его не зарывайте, трудитесь, сколько сил хватает, а когда потребуется и более, просите у Господа, просвещающего всякого человека, труждающегося, не жалея себя, для пользы ближнего. Аминь».

Отголоски упреков, обращенных к нему, обвинений в несвоевременном архиерействе, в стремлении к раннему старчеству, в честолюбии слышны и в речи архимандрита Варнавы при возведении его во епископа: «Епископство для меня, почти юноши по летам, недостойного по грехам, неразумного по делам... является именно даром, и даром, сошедшим с самого неба. Беру на себя смелость сказать, что... я никогда, даже в помысле, не позволил себе остановиться на этом, могущем быть... камнем преткновения и тщеславия звании. Если я и желал епископства, то... епископства над своим сердцем»342.

Уже после извещения, последовавшего от Синода о предстоящей хиротонии, о. Варнава в начале февраля передал Паше, большой почитательнице дивеевской юродивой Марии Ивановны, письмо с просьбой просить блаженную помолиться о нем. Вскоре он получил знаменательное сообщение: «Ходила я к Марии Ивановне, у нее сидела три часа и от Вас кланялась... Она перекрестилась, когда я стала от Вас поклон передавать ей, и сказала, что его хотят в какой-то бедный город перевести архиереем, а потом сказала – священником, а потом сказала – даже уже перевели – и все за Вас волнуется. А потом после этого она хорошо сказала, весело: пошли ему карманный платок. Ему, говорит, нужно жить в женском монастыре. Я говорю: он владыка, а она говорит: ему лучше быть священником, она даже Вас называет блажем. Конечно, она много говорила, но всего я не могу Вам описать, но все-таки Вас ставит так, как будто Вы юродствуете»343.

Здесь с очевидностью содержится предсказание ближайших перипетий на предстоящем ему пути: епископство в захолустном городке (в Васильсурске проживало несколько тысяч человек), несамостоятельность в управлении, зависимость от Евдокима, подобная всецелой зависимости приходского священника от власти архиерея. Карманный платок предвещал слезы, но за волнениями и тревогой проступала радость («смех»). Многое возвещено было в словах блаженной. Но попробуй распознать их скрытый смысл, столь ясно видимый по прошествии почти восьмидесяти лет!.. Во всяком случае строгий приговор, вынесенный молодому архиерею в кругах, близких к семье Булгаковых, не являлся окончательным судом Божиим. Вопреки линейной логике, о. Варнава вступал в апостольский период своего служения, как он определял его позже, обильный романтическими событиями и духовными дарованиями.

В яблочный, тихий Васильсурск и в первую поездку по епархии он отправился в марте. В его ведении оказались древний Макарьевский Желтоводский женский монастырь и женская монашеская община в Марах, недалеко от Лыскова. В духе времени они преобразовались в «трудовые артели», но монашеский строй жизни оставался в неприкосновенности.

Сейчас трудно представить настроение тогдашних энтузиастов религии, собравшихся в обителях, напряженную жизнь, протекавшую за монастырскими стенами, а главное, понять проблемы, стоявшие перед теми, кто отрекся от мира, вышел из него в эпоху начавшейся кровавой междоусобицы. Проблемы уживчивости, единения в совместном труде и служении и, одновременно, умения уважать другого, с его особенностями и неповторимостью. Проблемы сохранения внутреннего огня веры – при верности уставным требованиям, правилам, закону церковному. Проблемы посильного и как можно более активного участия в окружающей общенародной жизни и проблемы исхода из нее. Забота о сохранении и приумножении веры в себе и о евангельском просвещении народа. В монастырской жизни было много греховного, суеверного, но много и ослепительного, неземного света. С этой противоречивой, контрастной природой церковно-бытовой стихии сразу соприкоснулся молодой епископ.

В Марах строгая игуменья заставляла монахинь так тяжело работать в поле, что те, хотя стол был хороший, не могли уже вечером, по приходе, есть от усталости; им было уже не до вкусной еды. Многие монахини от тяжелого труда заболевали, и многие – женскими болезнями. А с другой стороны, в кельях на пуховых постелях лежали мягкие подушки, полы устилали коврики, на стенах висели фотографии родственников. Владыка не одобрял такого устроения и велел переменить рабочий режим. Он ходил по кельям и спрашивал их обитательниц: «Племянницы есть в деревне?» – «Есть». – «Ну, и отдайте им все это» – он показывал на перины, карточки. Монахи, настаивал он, должны отличаться беспопечительностью, иначе им не достичь внутренней чистоты.

В Макарьевском монастыре другая картина, экономка морила матушек голодом, «экономила»344. И всюду отсутствие исповеди как очищающего совесть таинства, место которого заняли беседы с батюшкой у аналоя на моральные темы. «В нынешних монастырях... об откровении помыслов и понятия не имеют, – обобщал через несколько лет свои наблюдения владыка. – Если же открываются помыслы, то с самооправданием и нечисто, так что получается, будто послушник приходит только докладывать... как он в том-то и в том-то распорядился, а не обвинять себя в грехах»345. Он вводил в подведомственных ему обителях старческую исповедь. Поскольку там находились искренне настроенные невесты Христовы, усилия епископа вызывали в них чувство благодарности за оказанную духовную помощь. Некоторые из инокинь приобретали в результате подлинную внутреннюю чистоту, расцветавшую мистическими дарованиями. Иным было заранее открыто о приезде владыки. В конце июня он записал о подобном случае в дневнике:

«Был... на хуторе Макарьевского монастыря. На обратном пути, к вечеру уже, сестры провожали. Одна из них, Дуняша, только что приехала из Вятской губернии. Уехала на родину два года тому назад. Она рассказывала, что у них на Пасху нынешнего года скончался юродствовавший о. Тихон, иеродиакон Раифской пустыни. («Я его еще с детства знала».) Он предсказывал обо мне так в ноябре 1919 г.: «Скоро приедет к вам в монастырь батюшка. Он будет высокий-высокий, так что голову закинешь ты и не достанешь глазами, и светлый-светлый, в блестящих ризах. Он привезет маленькие востренькие ножинки и будет стричь вас». Она ничего не понимала, тогда он ее спрашивал: «Ты за кого молишься?» Она перебирала имена монастырских священников. «Нет, не так. Вот тогда <т. е. когда приедет> молись за него».

После его смерти уже ей принесли письмо из монастыря, в котором сообщалось, что приехал я. На Пасхе, как известно, я впервые постригал чахоточную монахиню Анастасию, скончавшуюся на семнадцатый день после пострига. (Интересно, что она видела несколько раз свою смерть, идущую к ней, но свертывавшую к другим, коих и видела в гробах. Действительно, спустя несколько дней умерли виденные ею так четыре монахини. Наконец она уже увидела и свою смерть...)»346.

С Желтоводским Троицким монастырем, основанным преп. Макарием в XV веке, владыку связала история спасения одной тонкой, но запутавшейся и смертельно отчаявшейся души. Впрочем, обитель приглянулась его сердцу с первого взгляда. Монастырь располагался на левом берегу Волги, напротив пристани, и порой приходилось добираться до него на лодке.

«Пять веков, со времени монголов, стоит эта красавица-обитель со своими круглыми башнями, бойницами, с храмами, где со стен смотрят на вас строгие фрески. Я взял лодку и поехал на ту сторону. Монастырь, при первом же взгляде на него, протянул невидимые руки и стал манить меня к себе... Представлялось, что он стоит на острове. Казалось, не лодка качается на волнах, а обитель, как белая чайка, поднимается и опускается на гребне волн, постепенно увеличиваясь в размерах. Выбираем необходимые для проезда места, продираемся сквозь прутья ивняка, которые хлещут нас по лицу, и наконец мы у цели. Была вторая половина июня <1920 года>.

Поднимаюсь по лесенке, подхожу к главным воротам и слышу тихое элегическое пение... Процессия выходила из собора. Плакали воском свечи на безветренном, пронизанном солнцем теплом воздухе, и капли его оплывали на руки сопровождавших гроб. Слезы капельками росы скатывались по их бледным ланитам. Пост и бдение написаны на большинстве лиц. Хоронили новопостриженную монахиню Назарету, и окружающие гроб тридцать монахинь, кроме двух сотен остальных, тоже были новопостриженные. Бессонные ночи, непрестанная молитва, безвыходное недельное сидение в церкви – вот что их иссушило. В черных клобуках склоненные головы, фимиам, тонкими струйками поднимавшийся к небу и напоминавший, что и душа каждого должна так же благоухать добродетелями и возноситься горе, зашитое наглухо платом, по монашескому обычаю, лицо покойницы и спеленутое недавно полученной мантией тело – все было полно особого смысла и значения.

Это был сознательный, одухотворенный, санкционированный и запечатленный Духом быт, а не вскормленные страстями и земными выгодами условности настоящего века. Символическая смерть в пострижении, нашедшая ныне свое полное завершение в действительности, – это готовая художественная картина для какого-нибудь Нестерова с его «Великим постригом"»347.

В этот-то монастырь в начале рокового Семнадцатого года к игуменье Рафаиле неожиданно приехала молодая племянница, находившаяся на грани психического срыва. Несмотря на свой возраст, она уже успела истощить свой запас жизненных сил. История ее во многом типична для тогдашней атмосферы, широко раскрытой к грядущей диктатуре.

Родилась Серафима Владимировна Чуркина в 1895 году в городке Петропавловске Акмолинского уезда Тобольской губернии, в семье зажиточного мещанина. Жили в достатке, девочку баловали, но, по существу, не воспитывали, оставляя наедине со своими проблемами. В гимназии ее развитием занялась учительница словесности: началось чтение передовой литературы (от Байрона до Горького). Столкнувшись с антисемитскими побасенками преподавателя физики, заядлого юдофоба, она возмутилась, наговорила дерзостей и с того времени привязалась к евреям, как гонимым и нуждающимся в поддержке. В связи со случившейся историей последний, восьмой, класс Серафима оканчивает уже в Томске. Здесь же поступает на медицинские курсы. В большом городе, считавшемся тогда столицей Сибири, живет на квартире, принадлежащей еврейской семье, с которой у нее установились не только дружественные, но почти семейные отношения. «По привычке, – записала она позже, – я стала во всем подражать им. Радовалась их радостями, исполняла их посты, праздновала их праздники, даже привыкла к их жаргону».

В этом же доме знакомится с женатым господином, евреем, увлекается им и вскоре вступает в связь; детей не имела, искусственно пресекая беременность. Он настаивал на переходе ее в иудаизм, но Серафима тянулась к интересной жизни: она вступает в студенческое землячество и кружки, в которых соприкасается с революционерами. «Деятельность их пришлась мне по душе, – вспоминала она. – В то время как мои товарищи занимались чисто агитационной деятельностью, у нас образовался свой кружок. Мы больше занимались материальной стороной жизни рабочих, старались отказать себе во всем, лишь бы помочь им». «Это не помешало бы ни одному из нас стать на свое место в нужную минуту и исполнить какое бы то ни было приказание», – со значением подчеркивает она свою готовность и решимость в ту пору на все, вплоть до убийства, во имя революции. В довершение блужданий она попадает в собрание местных масонов (на своего рода салонные радения пресыщенных и экзальтированных людей), где с ней случается приступ истерики.

Общественная деятельность, землячество, незаконная связь, аборты до болезни расшатали нервы, и она возвращается в Петропавловск. В это время, словно в старинном романе, из соседнего монастыря к ним приезжает дальняя родственница, монахиня. Заметив состояние Серафимы, она склоняет отца уговорить дочь поехать к тетке в Макарьевский монастырь, отдохнуть. Неожиданно Серафима Владимировна соглашается, не без тайной мысли вести агитационную работу среди «темных» женщин.

В обители – а уже катился первый год революции – у нее усиливаются припадки отчаяния, переходящие в настоящее неистовство: она проклинает Бога, швыряет Евангелие на пол, хулит крест и святых, пытается покончить жизнь самоубийством. Вдруг, уступая доводам мудрой игуменьи, соглашается пойти к исповеди. И что же? На исповеди некий отец Петр говорит комплименты, полагающиеся молодой барышне (ей было тогда 23 года), а позже разглашает некоторые подробности ее интимной жизни. Удар страшный. Она начинает глохнуть и слепнуть, врачи ставят диагноз: прогрессивное онемение всего тела на нервной почве. Медленно приближалась смерть Серафима же хотела жить и не могла примириться с выпавшей ей судьбой. Она чувствовала себя в ловушке внешних («в Сибирь пути из России были закрыты») и внутренних обстоятельств, чужой и одинокой среди «невежественных» людей. Но она не могла, по природному свойству нежного по существу характера, находиться во вражде с окружающими, она чувствовала любовь к себе со стороны игумений и сама испытывала душевное сочувствие к простым крестьянкам, жившим с ней рядом. Серафима делает шаг им навстречу – решает принять монашество. Игумения была против этого, однако после долгих уговоров и даже угроз со стороны несчастной племянницы согласилась. («Тем более, – отмечает неизвестный свидетель, – что в первый день Пасхи произошел знаменательный случай. Блаженный Алексей подошел к Серафиме Владимировне и назвал ее матушкой. Она отвернулась от него. Тогда он дотронулся до ее пуговок на белом праздничном платье и сказал: «Хорошие, но снимут"».) На второй день Пасхи 1919 года ее одели во все монашеское. Чуть ли не сразу она уже полностью оглохла на одно ухо, и последовал новый приступ отчаяния. Так она двигалась по безнадежному кругу: от тоски к взрыву гнева, от долго длившихся вспышек раздражения к ухудшению физического и психического состояния. Выхода не было никакого.

Но в марте 1920 года в монастыре появился владыка Варнава. В первое же свое посещение тяжелобольной женщины сказал ей о погибели души, выбравшей адскую пустоту и поправшей свое предназначение. Содержание беседы задело Серафиму; скрывая волнение, она в ответ «говорила о разорении и уничтожении монастырей, о работе в компартии». Спохватившись, вдогонку передавала ему записку, в которой изливала свою боль: «Мне иногда бывает настолько тяжело, что я забываю всех и все и безудержно отдаюсь своему горю... А горечи и боли у меня и так много». Все-таки после первого разговора она сделала новое усилие на пути к внутреннему прозрению и протрезвлению.

В записках к ее биографии читаем о дальнейшем: «Она... начала читать Евангелие, стала учить наизусть молитвы и выучила два акафиста, Божией Матери и Иисусу Сладчайшему, и всю семнадцатую кафизму. Одним словом, стала делать то, что велел преосвященный, но от исповеди отказалась: «Не хочу, стыдно мне». Преосвященный Варнава принуждать не стал, но сказал: «Онемеешь сама, язык отнимется». И уехал... По его отъезде, действительно, Серафима Владимировна почувствовала онемение и сильное ослабление зрения. По <новом> приезде преосвященного поисповедовалась начисто, но от соборования отказалась. «Хорошо, – сказал владыка, – не хочешь, совсем ослепнешь». И опять уехал. Сначала видела очертания предметов, потом ослепла окончательно, но прежнего отчаяния на этот раз не было, она получила утешение в видении. Ее осиял сильный Свет... Это видение было так сладостно, что сказала: «Слепой лучше жить, я теперь и сама не хочу видеть». По очередном приезде преосвященного пособоровалась, причастилась, поклонилась ему в ноги, просила постричь в мантию. Владыка обещал. Обрадовалась, ждет и молится.

В это время преосвященный Варнава велел вырыть на кладбище могилу, сделать гроб и принести его к дверям матушкиной кельи. Принесли гроб, преосвященный вывел Серафиму Владимировну за руку, дал ей дотронуться до гроба и сказал: «Вот твой дом». В ответ получил: «Вот и хорошо». Попросила гроб внести в келью, поцеловала его, стала украшать, не разрешала никому до него дотрагиваться. Через несколько дней ее постригли в мантию с именем Георгии. Одну ночь молилась в церкви, да две ночи дома, молилась до головокружения, все время творила Иисусову молитву. Через неделю видела во сне пострижение в схиму. Была очень покойна, ко всем радушна. Начала сестрам раздавать свое имущество, и вдруг опять нечеловеческий крик, бросила четки...»

Соприкоснувшись с таким страданием, епископ всеми силами желал ей помочь. Отправил письмо в Саров монаху Анатолию Затворнику с просьбой молиться о больной. «Получил ваше письмо, – отвечал старец, – просили меня грешного помолиться о духовной дочери, она не верит в таинства, в бесов и во все святое и отреклась Господа Христа. Жив буду, помолюсь, буди вам по вере; и вы ей желаете спасения, покрепче молитесь за нее, да направит ее Господь Своими судьбами на истинный путь»348.

В одну из первых встреч владыка дал ей читать «Лествицу», особо отметив некоторые главы. Серафима вскоре написала ему: «...Больше всех остановилась на Слове 18 (о бесчувствии)... Во время всенощной, раздумавшись о прочитанном, я невольно спросила себя: зачем это было <дано мне>? Ведь там все сказано обо мне. Что-то вроде раскаяния на минуту охватило меня. С этим настроением я пришла из церкви и пишу Вам. Теперь моя очередь смириться перед Вами... Помолитесь за меня и поддержите. Вот сейчас... я готова низко, низко поклониться Вам (даже до земли, а я никогда не кланялась так никому) и прошу Ваших молитв».

«Слава Богу! – отметил на полях ее послания владыка. Еще на вершок продвинулся вперед. Дай, Господи, не сделать неверного шага!» И отдельно записал уже о состоянии своей подопечной: «Омертвение, окаменение, в общем, полное. Кроме Христа, никто в свете ей помочь не сможет... Горда до безумия. Но надежда на спасение есть... Ибо, мнится, Господь хочет сотворить с нею милость. Но все это будет случай чисто житийного чудесного типа».

Он видел в Чуркиной не просто больного гордого человека с издерганными нервами, но чуткое сердце, потерявшее нравственные ориентиры. («Это не обычный тип нынешних Неверов...») Он понимал, что ее душа, вместо веры, как нечто сокровенное, «свое», восприняла модную в миру идеологию социального внешнего братства и устроения. В ней были остро развиты чувства сострадания, жалости (потому и пошла в медицину: «Меня волновал каждый порезанный палец, всякая болезнь, и я мучилась совестью, что не могу помочь»), желание справедливости для всех, народническая жажда служения ближнему. Она так передавала свои первые впечатления от монастырской жизни: «Бедность, неразвитость меня не удивили, это я видела и в Томске у рабочих. Гораздо более меня удивило отношение ко мне. Если там мы были желанными гостями, если не как агитаторы, то как «благодетели», то здесь меня не хотели признавать равной. Отдавала я им все, что было можно при помощи других... но лечить приходилось самой. Они <монахини> дошли до того, что стали ссориться, говоря, что я хожу к одним охотнее, чем к другим, и даже стали предлагать мне плату, если удавалось помочь в какой-нибудь пустячной болезни. Это мне-то, когда я сама была рада им отдать все, что я имею, и знания, и все. Я одела рясу, чтобы ближе сойтись с ними».

– Вы не юдофоб? – не без вызова спрашивала она епископа.

Ее волновало также множество других болезненных вопросов, которыми мучились многие прогрессивные люди того времени. Зачем жить? Как жить? «Имеют ли право люди, более или менее интеллигентные, вместо того чтобы приносить пользу обществу – отдаляться от него добровольно?* (* «Старо», – записал против этого вопроса епископ. – Прим. П. П.) Ведь преступные и всякие ненормальные явления оттого и бывают, что у людей нет хлеба и умения работать и нет нравственной поддержки». Но если бы на эти проблемы она и получила ответы, они не принесли бы облегчения ее страдающей душе. Перед лицом приближающейся смерти она не находила внутренних опор. Как и очень многие русские люди того безумного времени.

Кто повинен в роковой потерянности ее души, в безвременно загубленной жизни? Ура-патриот предреволюционной поры (как, впрочем, и нынешней) не сомневался бы: евреи и масоны. Какой-нибудь красный комиссар, окажись он в монастырской ограде, разъяснил бы, что виноваты социальная среда и классовое неравенство. Если же отбросить кровавый бред озлобленного сознания, то перед взором останется заброшенное существо, не встретившее при входе в этот мир зрячей любви и вдумчивой опеки. В глухом углу благословенной русской провинции, в материально обеспеченной семье, в добротном доме царит мерзость запустения. (Картина, которую потом во множестве наблюдал в своей пастырской практике владыка Варнава.)

Послушница, записавшая историю Серафимы Чуркиной, отмечала: «В детстве, а потом и тем более, она никогда не знала ласки, никому не поверяла своих переживаний, ни с кем не делилась ни радостями, ни горем». Ее чуткая от природы совесть долго не находила в окружающей среде начал, созвучных глубинам сердца. Выросшая на нравственном пустыре, она, с легкостью подхваченная поветриями эпохи, попадает в фантастический мир господствующих общественных настроений. «Не имея корня» и внутренней устойчивости, превращается в медиума, одержимого посторонними ей беспощадными силами поверхностных идей и впечатлений, быстро приведших ее к краю бездны.

...После пострига явился ей Спаситель, и она дала обещание не есть до смерти. Восемьдесят пять суток почти не пила и не ела, постоянно причащаясь. Иногда мучила себя: ела соль и не пила воды. Перед смертью со всеми попрощалась, соборовалась, причастилась Святых Тайн и тут же, 25 сентября (ст. ст.)349, спокойно умерла.

Поразительная перемена, происшедшая с монахиней Георгией, светлость и ясность сознания, пробившиеся сквозь тернии страданий, видны в ее прощальной беседе с епископом Варнавой (в июле 1920 года, перед его отъездом в Нижний). Темы, прозвучавшие в речи больной, отражали не только откровения о будущей судьбе наставника, незадолго до того полученные ею в видении, но удивительным образом отражали и его мысли, настроения, даже обстоятельства той поры его жизни, которые монахиня не могла знать (вплоть до того, что она совершенно не ведала о предстоявшем его скором отъезде из Макарьевского монастыря), и в значительной мере являлись ответом (так их воспринимал всегда сам владыка) на ряд волновавших его тогда конкретных проблем. Притом что она мало знала о епископе, можно только удивляться верности ее слов, точному попаданию их в цель, соответствию их личности ее духовного отца. Главная, сквозная, мелодия: любовь ко Христу и к людям поверх всех условностей и барьеров. Вот путь, по которому только и нужно идти.

«Давайте в первый и последний раз побеседуем, – начала она прощальную беседу (владыка на полях своей позднейшей записи отметил здесь: «До сих пор м. Георгия была послушницей в полном смысле этого слова, т. е. всегда только спрашивала и задавала вопросы. Даже разговоров на нейтральной почве у нас не было, а не то чтобы какие советы <она давала>. У нее бы и не повернулся <на это> язык»). – Я буду за каждым вашим шагом оттуда смотреть. Буду удерживать вас от всего дурного. Лишь бы была капелька дерзновения, сколько будет только достоинства. Буду молиться за вас, всюду следовать за Христом и припадать к Его стопам, умоляя за вас.

Владыка, больше ласки к людям, все дети маленькие, больше смирения. Смерть скоро уже придет, очень скоро... Они все <монахини> боятся смерти, а я не боюсь. Я знаю, что меня истязать будут, но я имею надежду на милосердие Божие. Нужно больше любви ко всем и свету, свету. Хоть не этого, который я вижу*, (* Монахиня Георгия перед смертью видела видения постоянно: вокруг себя неизреченный свет, сильнее солнечного, и еще краше и ярче <этого света видела> перед собой крест. – Прим. еп. Варнавы.) а спокойствия, мира души... Как живете, так и живите, и принесете пользу людям. К ним не привыкайте особенно, но только больше ласки и смирения.

На что была способна, я все старалась делать, но я очень слабенькая... От души благодарю Бога за слепоту и за все... А про меня говорят, что я ненормальная... На таких людей, как я, никакое слово не действует, а только пример. И вы меня победили своей любовью и смирением, тем, что ничего от меня не требовали, не ожидали благодарности. Я считала всех служителей алтаря лицемерами, лжецами и обманщиками, научающими народ тому, во что сами не верят. Но, встретивши вас, была побеждена, и пример вашей собственной жизни меня сразил...

Не смущайтесь, что люди невнимательны и холодно относиться будут к вашим словам, пусть оскорбляются на вас. Бог отплатит за вашу любовь...

Вы меня простите, я в последний раз с вами теперь говорю. Если бы не умирала, то и не осмелилась бы говорить...

Другие скажут, что я ненормальная, но вы-то не скажете... А свет* (* Мысленный, который ее окружал. – Прим. еп. Варнавы.) все ярче делается. И на душе так хорошо.

Вы же спасайтесь, живите, как живете. Больше, больше смиряйтесь, еще больше, чем теперь. Смирение, правда, непобедимо?!. Я хуже всех... Я очень хорошо поняла ваши собственные слова: остывать не надо. Как сделались горячим, так и продолжайте. Не остывайте, да вы никогда не остынете...

У меня порок сердца, а матушка игумения дает мне пить крепкий чай, и пью, и живу еще, но лучше, – сказано в Писании, – погубить тело свое, чем душу.350

Я многих сестер видела там, Шуру Викторову... Только не говорите никому, только вам рассказываю. Наверно, скоро умрут. Матушка в Иерусалим не поедет, пожалуй. (Тут мои чувства ни при чем...)

Остывать не надо. Я, было, поколебалась351, но мантия удержала, и удержит, да ваши молитвы спасли. Спасаться трудно, очень трудно. Но ведь вы знаете, что в Евангелии писано: Царство Божие нудится... Всегда так живите. Больше смирения и никогда от людей ничего не требуйте; если не сейчас будет благодарность, то в будущем.

А в Японию не ездите, не допытывайтесь почему, а просто не ездите. Одна моя испорченная душа сколько вам спасения принесет, никакой Японии не нужно. Спасайте здесь людей, в этом должно состоять ваше спасение. Здесь, в Макарьеве, непременно, а вообще в России должно вам спасать души. Мне был показан там громадный апостольский, красивый, очень красивый, железный крест, который вам очень хочется получить за труды в Японии. И сказано, что если вы возьмете на себя этот добрый подвиг, то вас встретят невыразимые и страшные скорби. И это вам не нужно, вы должны это же дело делать здесь... В сущности, вам нужно только одно запомнить – не ездить в Японию. Господь, может быть, вас удержит... Я молю Бога и буду молить, чтобы вы не ездили. Спасайте людей здесь. Так нужно. Вот... мне ангелы кругом кричат: «Не уедет, не уедет, не уедет...» – и рукоплещут. А я вас опять прошу, не ездите... У Бога я не буду просить для вас ни здоровья, ни долгой жизни, но только спасения...

Я умру, а вы в Нижний уедете352, и все рассеется – но вы не забывайте меня»353.

В дневнике еп. Варнавы приведен любопытный рассказ, связанный с м. Георгией. История эта содержит множество деталей, типичных для психологии средневекового человека, что во многом характеризует монашескую среду в России начала XX века.

«Не прошло и месяца со дня кончины м. Георгии, – пишет еп. Варнава, – как одна из монастырских послушниц соприкоснулась с ней в необычном видении. Послушница эта, Дуняша, недавно приехавшая из Вятской губернии, была та самая Дуняша, духовная дочь о. Тихона блаженного старца, о котором я писал раньше и который, заранее предсказав мой приезд в Макарьев, описал меня и мои деяния. С нею он наказал в свое время некоторое правильце для игумений, предсказал о смерти м. Георгии, о самом ее имени и прочем. Вот чрез эту-то Дуняшу и случилось обстоятельство, прибавляющее еще несколько блестящих страниц в историю обращения м. Георгии. Вспоминается, как <последняя> мне говорила, что, если ее Господь отпустит, она явится по смерти мне и матушке игумении. Или я об этом попросил ее, что бы она пришла с того света. (Кажется, впрочем, что я не имел ничего против, а не то чтобы положительно желание высказывал. Не могу сейчас ясно вспомнить, но что-то было в этом роде.) Во всяком случае <послушание> со стороны м. Георгии было и на этот раз выполнено с тою послушливостью, которая так украшала ее в ее подвиге.

27 октября 1920 года Дуняша с утра позавтракала и пошла на конный двор закладывать лошадь на труды. И вот там вдруг упала, у нее сделался жар в голове, она впала в беспамятство или, точнее, какое-то особое обморочное состояние, при котором чувства ее для внешнего мира закрылись, а для духовного, наоборот, открылись. Видно было, что она зрит какое-то видение и с кем-то разговаривает. Когда ее перенесли в келью, то сестры сели кругом и слушали, что она говорила. После того как Дуняша пришла в себя и стала передавать впоследствии, что с ней было, слова ее вполне согласовывались тем, что происходило раньше. Когда она очнулась, уже послали за игуменьей; когда та пришла, Дуняша сидела вполне пришедшая в себя неудержимо плакала. Потом велела тотчас же позвать священника, исповедовалась, приобщилась и после сего уже стала рассказывать, что она видела. Но запишу ее собственными словами (я просил написать мне об этом).

«Вижу я покойную Настеньку354, везла она меня на лошади под гору, и враз она пропала. Вдруг кто-то мне на голову поставил икону, и очень тяжелую, и слышу много голосов, и из этих голосов узнала я два голоса – матушки Антонины Лысковской355 и Алексея Яковлевича356 и я просила матушку Антонину, чтобы она сняла с моей головы тяжелую икону: очень тяжело было голове. А кто держит, говорит: «Нужно подержать», и будто бы голос матушки Георгии. Потом сняли, и оказалась икона Царицы Небесной «Знамение», и очень большая. Затем матушка Георгия дала мне в левую руку большой медный крест, велела держать его как можно крепче (а лицо матушки Георгии нельзя было видеть, потому что очень было светло ее лицо, сияющее), и говорит: «А правой рукой крестись...» И в это же время давала мне м. Георгия нюхать ладан, и очень он был душистый, ароматный357...

Затем м. Георгия стала меня спрашивать: «Готова ли ты приобщиться?» А я отвечала: «Не мыта я, и рубашка на мне грязная». – «На кого сердита ли или не должна ли кому?» И я ответила: «Ни на кого не сердита, только должна матери Калерии358 пятнадцать рублей». Затем матушка Георгия с меня взыскала: «Зачем ты распорядилась матушке игумении один икос читать? Пусть бы она по всему акафисту читала, это не твое дело». И вижу я вдали о. Тихона и указываю на него: «Вот он мне велел». Но он ничего не ответил, промолчал359. Затем я увидела по правую сторону много сестер. Никого не узнала, только матушку игумению Рафаилу да казначею матушку Магдалину вдали, и Алексея Яковлевича. Затем м. Георгия говорит мне: «Скажи игумении два слова. Мне будет 40 дней во вторник360, и за меня чтобы подали 40 частей в другую церковь и платок чтобы унесли в церковь»361. Вдруг я оказалась у могилы м. Георгии, и говорит мне она: «Ложись со мной». Я взглянула – в могиле полно людей, все в белых светлых одеяниях. Я сказала: «Тут мне тесно». И говори мне матушка Георгия: «Ну, пойди на могилу убиенных братии (*Могила м. Георгии рядом с могилой братии <преп.> Макария, убиенных татарами в XV веке.), их там много, неисчислимо...» Затем спросила меня матушка Георгия: «Ты просила ли владыку Варнаву за тебя помолиться?» – «Нет». – «А почему?» – «Мне не было времени ходить к нему, я была на хуторе, работала»362 – «Вот, за его молитвы я оправдана, его молитвы мне помогли...» И говорит опять м. Георгия: «Мне будет 40 дней во вторник, а тебе...» Но я упредила: «А мне когда?» – «А тебе, – продолжала м. Георгия, – в Рождество. Смотри, подавай...» Чего – я не поняла.363 И говорит мне снова м. Георгия: «Сейчас не говори ни кому о том, что видела, а пошли за духовником и, когда приобщишься Святых Тайн, тогда скажи...» Затем обращается ко мне: «Крепче держи крест... Вон ваш грех, злые духи – ваше зло, что изливаете друг на друга». И я вижу птиц – черных, страшных, хлопают крыльями, и от них страшный шум... И спрашивает меня м. Георгия: «Что, их боишься?» Я говорю: «нет», а сама боюсь, и сердце трепещет, очень страшно было. «Держи крепче крест, они к тебе не приблизятся...» И продолжает: «А на левой стороне мои враги, с которыми я жила, и молитвами владыки Варнавы я была избавлена от них... Он за меня молится...» Но я хотя прямо не поглядела и не видела ее врагов, в профиль все же видела: они стояли далеко, далеко. Затем м. Георгия снова обращается ко мне: «Скажи матушке игумении, чтобы икону великомученика Георгия отнесли в церковь».364

Враз мы с матушкой Георгией оказались у речки, и с нею много людей, все светлые, крыльями шумящие, и очень много голубей, и чрез реку положена обледеневшая, да еще горбушиной, дощечка, и по ней пошла м. Георгия. До половины дошла и говорит мне: «Иди...» Я сказала: «Не перейти мне». – «Проси Тоню (*Умершая лет 20 тому назад певчая (было тогда ей лет 19), м. Георгия при своей жизни о ней ничего не слыхала.), вон она стоит и переведет тебя». «Я ее не знаю», – отвечаю.365 И отвечает, объясняя мне, м. Георгия: «Тоня – воспитанница м. Ермионии366, проси, вон она...» А я все ее никак не вижу: по ту сторону людей велие. И враз м. Георгия пропала. Когда она пошла по горбушинке, то я уследила, что она в белых рясе и камилавке, а апостольник у ней, вместо отделки (черной бархатной теперь у них. – Еп. Варнава), был украшен разными драгоценными сияющими камнями. И очень на ней все светлое, и все время нельзя было на нее глядеть от сильного сияния; в лицо я ее никак не могла видеть – очень, очень оно было светло... Осталась на берегу я одна, и икона «Знамения» Царицы Небесной лежит на полу, возле меня, и крест у меня в левой руке, и я совершенно пришла в себя..."» (Варнава (Беляев), еп. Из виденного и слышанного. 1921 г. Запись от 17 июня 1921 г. Описание видения сверено по записи, сделанной послушницей Дуней: «Видение послушнице Дуне».)

Собирание паствы

В то время, когда в глухом углу российской провинции молодой епископ заботился о вверенных ему душах и сталкивался с характерами, словно вышедшими из эпохи Раннего Возрождения, помогая грешникам подняться к свету и получить исцеление от язв немощной своей природы, – в то время Красная армия на фронтах гражданской войны, чекисты в своих глухих подвалах, продармейцы, чоновцы в карательных грабительских экспедициях «отбраковывали» негодный человеческий материал, перепахивая страну, дабы вывести ее из «проклятого» прошлого, из сермяжной избы, из храма – в «светлое» завтра. В потоках крови и океане насилия осуществлялась мечта передового европейского общества (и российского тоже), рождалось новое сознание сверхлюдей, новая классовая мораль. Коллектив, освобожденный от пережитков христианской жалости и мягкотелости, предъявлял свои безусловные права на этот мир и на всякое существо, обитающее в поднебесной. Его вожди заранее, еще до прихода к власти, обрекли на уничтожение многие человеческие типы, раскрытые к духовной культуре и к не видимой вещественным зрением правде. (Ленин боялся допустить в себе даже малейшее чувство, хоть как-то связанное с христианским милосердием. Однажды он ушел с концерта, на котором исполнялась известная соната Бетховена, находя ее музыку вредной для революционера, потому что та смягчает сердце.)

«Один мир, – писал епископ Варнава, находясь уже в советском пространстве, – построен на смирении, милосердии и всепрощении, а другой – на ненависти, злобе и лести. В одном – проповедник заповедует: «Если видишь падающего, прикрой его» (св. Исаак Сирин). А в другом – вторит по-своему Ницше: «Падающего толкни и добей его». Или как у Горького: «Если враг не сдается, его уничтожают». Таковы цели тех, которые зовут человечество якобы «к свету». И как отдыхает скорбная душа, как будто выходит из затхлой вонючей комнаты на свежий воздух, когда читает у пророка Исайи эти слова: «Се, Отрок Мой... / Не воспрекословит, / Не возопиет... / Трости надломленной не преломит / И льна курящегося не угасит» (Ис. 42:1–4). То есть людей, совершенно сломленных судьбой, забитых горем и нуждой, и даже такого человека, вера которого едва-едва теплится, Господь утешит, и успокоит, и облегчит ему душевную боль... Любовь – вот что Он заповедал Своим последователям»367.

Разными путями собирались вокруг епископа дети «бывших» людей, обреченные на изгойство, не имевшие пристанища в этом мире в силу своего воспитания и происхождения. Иные из них, зараженные мутными общественными поветриями (философия классовой борьбы, культ научности, оправдывающий революционные зверства, «простота» нравов в отношениях между полами, относительность всех духовных ценностей, культ грубой силы), находились в смятении и отчаянии.

Семнадцатилетний Коля Давыдов, обуреваемый тоской, посещает Макарьевский монастырь, где впервые видит владыку (сам юноша вместе с матерью и сестрой бежал из Москвы от надвигавшегося голода; поселились они в Лыскове, напротив обители, через реку). Судьба и внутреннее состояние этого молодого человека характерны для российской молодежи той эпохи. Трех лет он остался без отца, служившего офицером на Кавказе и зверски убитого повстанцами в Пятом году. Слезы матери над обезображенным трупом мужа – первое воспоминание детства. Постоянное переживание – чувство одиночества. Хотя одиннадцати лет его отдали в Московский кадетский корпус, он постоянно ощущал себя чужаком среди сверстников. Даже во сне Николай помнит свою главную боль: «Как тяжело жить здесь, на земле». Позже писал духовному отцу: «Я страдал душой. Неужели нет никого, кто пожалел бы меня? Ведь и я человек, и мне хочется ласки и участия».

Растерянный, как и окружающие его взрослые (чувствовал, что может пасть и погибнуть под ударами надвинувшихся грозных исторических событий), издерганный тяготами переходного возраста, ощущает чужими самых близких доселе людей, мать и сестру. Они пребывали в постоянных заботах и тревогах (часто проводились властями «недели золота и серебра», когда чекисты устраивали повальные обыски у классово чуждых элементов, изымая у них фамильные драгоценности, иногда бывшие последним шансом на выживание). Коля раздражался на близких, стыдился их суетности. Среди всеобщего равнодушия и разброда он искал поддержки и не находил. В 1919 году написал письмо архиепископу Евдокиму «и не получил ответа», пошел к местному священнику «и встретил холодный прием», написал епископу Петру, «но и он ответил молчанием». «Среди тьмы, в которой я блуждал, – писал он, – передо мной светилась одна только надежда на Бога, Который никого не оттолкнет...» Наконец перед Пасхой 1920 года в Макарьевский монастырь приезжает епископ Варнава, и юноша встречает у него участливое к себе отношение. Коля был утешен. «На душе стало как-то спокойнее, я с просветленным взглядом стал смотреть на будущее», но через некоторое время «меня опять начали мучить сомнения, я все чего-то хотел, чего-то требовал, осуждал пастырей, воображал из себя что-то необыкновенное и написал вновь, но уже епископу Варнаве, которого я полюбил, который меня приласкал. Я приехал десятого июня в монастырь, и епископ объяснил мне все мои заблуждения; впервые меня научил. С этого дня для меня началась, как говорит епископ, знаменательная эпоха».

Владыка понял его состояние, душевную потерянность. Сделал своим иподиаконом, позволил пожить в монастыре. Брал с собой в лес, на прогулки по берегу Волги; дорогой беседовал, рассказывал о цели христианской жизни, назначал послушания, учил, как надо молиться, что читать, как жить. И конечно же – исповедь в ее первоначальной, древней форме: постоянное откровение помыслов, вникание во внутренний мир другого, врачевание воли. Николай писал в своем дневнике: «Впервые в жизни я встречаю ласку от постороннего...»

Во время поездок в обитель владыку сопровождал еще один молодой человек, вскоре ставший его ближайшим учеником, Костя Нелидов. Выпускник нижегородского Дворянского института, из семьи уважаемого в городе врача, он обладал ровным характером, благородными качествами души. Молодые люди сдружились. Живя при наставнике, они получили возможность не только учиться тонкостям церковной службы, но и духовному взгляду на жизнь.

Макарьевский монастырь. Шестого июля 1920 года епископ записал: «За чаем, после ужина, увидели в окно пожар; горело, как говорили, Головково. Лазили, между прочим, я, Костя и Коля на колокольню. Спустя час, когда собрали со стола, я, проходя залой, где Коля, облокотившись на комод, стоял, нагнувши низко голову, сказал ему, на его мысли: «Мы даже молиться-то, как нужно, не знаем... Святые молились за других, не раньше как получат извещение от Бога, что можно молиться и будут услышаны. А то будешь молиться, а Господь скажет: все равно не услышу (Иер. 15:1). Эх, срамота мы...» Я прошел в кабинет и сел читать св. Исаака Сирина. Минут через 15 пришел Коля и говорит: «Владыка, я сейчас молился у окна368, стоя на коленях, и вот увидел над пожаром меч огненный, направленный с неба вниз. Разделенный его конец касался края огня. Меч кровавый, яркий, так что огонь кажется бледнее. Вы видите?» Мы стали смотреть из моего окна, но я ничего не видел. Руки Коли дрожали, и сам он <тоже>, потому что явление не прекращалось для него долго. Меч делался ярче, когда пожар стихал, и уменьшался в силе цвета, когда разгорался. Когда Коля уходил, я ему напомнил о своих словах...

Жители этой деревни славятся в округе своей скупостью к творению милостыни, хотя являются самыми богатыми около Лыскова»369.

Стояла засуха. Накануне Успенского поста, 31 июля (ст. ст.), епископ посетил приход села Мичина, молился о ниспослании дождя. Народ переживал за судьбу будущего урожая, а местный чудаковатый настоятель оказался большим поклонником науки и бредил своим изобретением – «тайной разделения отрицательной и положительной силы» с помощью «фигуры правильного креста» (который предлагал установить в определенной точке экватора; изложение сей премудрости посылал почитаемому им о. Павлу Флоренскому), приставал со своим открытием он и к владыке. Тот запретил ему «изобретать» и указал на его «бесчувственность». Интересно поведение владыки при соприкосновении с экзальтированным батюшкой.

Когда последний бесцеремонно обрушился на епископа со своими «научными» разговорами, то услышал в ответ: «Завтра будет Пасха». «Я спрашивал себя, – рассказывал потом священник, – какой завтра праздник, а вы, трепля меня по плечу и заглядывая мне в лицо с ангельскою улыбкою, говорили: «Пасха! Пасха!» ...Вы, не давая договорить мне, твердили: «Пасха, Пасха!"» (Назавтра был праздник Происхождения древа животворящего Креста Господня.) Позже этот священник, о. Иоанн Скамницкий, сообщил в письме, что вскоре у них «начались дожди, которых не было все лето».

В том же августе владыку переводят в Нижегородский Печерский монастырь, и он становится епископом Печерским, старшим викарием епархии. Возле него постепенно собирается паства из интеллигенции, городской молодежи. Но в это время над его головой неожиданно грянула гроза, и на церковную общину пролился ряд необычных событий.

Первые нестроения. Столкновение с главой епархии

Архиепископ Евдоким, обустроившись на Дивеевском подворье, с американской деловитостью и размахом развил активную деятельность: открыл пастырские курсы для народа, кружок молодежи, организовал сбор средств для бедных (так называемая «лепта Божией Матери»). Кружок и курсы вскоре тихо канули в Лету, благотворительность держалась только на случай рекламной поддержки начинаний советской власти (в виде пожертвований голодающим Поволжья), но осталось устройство бесконечных светских приемов, на которых – «по долгу службы», конечно, – ему как бы ненароком приходилось бывать в обществе дам. Если поначалу явно ничего утверждать было нельзя, шли одни лишь слухи, то вскоре, почувствовав безнаказанность и прочность собственного положения, он распоясался в открытую. Кого-то из молоденьких матушек ему удалось совратить, о чем с негодованием вспоминали старые нижегородские прихожане еще в восьмидесятых годах нашего века. Крепкий, во цвете лет, представительный пятидесятилетний мужчина, он в конце концов сошелся с Сонечкой, дочерью известного в прежнее время городского богача.

Подчиняться такому «архипастырю» не давала совесть. Однако никто не поднял голоса против, ибо Евдокима прислала на кафедру каноническая высшая церковная власть, и убрать его могли только по духовному суду. В момент революционной смуты и гонений на Церковь об этом не решались даже подумать; Патриарху уже и то представлялось приемлемым, что епархия была управляемой. Хотя о какой управляемости можно говорить, когда архиепископ, установив прочные связи с губкомом и губисполкомом, перестал приезжать на заседания Синода, хорошо понимая, что надо держаться подальше от «религиозных фанатиков», там заседавших. Это был страшный человек, мстительный, неистовый как в преследовании неугодных ему лиц, так и в достижении малейших своих желаний.

Для юных иподиаконов владыки Варнавы представлялось непонятным, почему такое безобразное положение покрывалось духовной властью, почему все молчат. Что мог ответить их наставник? Но внезапно сами события стали вынуждать к действию. Начальник его считал, что повышение по службе – а таковым являлось перемещение из Васильсурска в Печерский монастырь – необходимо в своем кругу отметить торжественно. Может быть, он хотел и большего: связать подчиненного тесными, «келейными» отношениями. Как представляется, происшедшее в дальнейшем, по-видимому, было заранее предрешено выучеником строгих старцев (хотя иные «театральные» повороты и резкости были вызваны эгоцентричным и болезненным характером Коли Давыдова).

Итак, в новой резиденции (в начале сентября) пришлось устраивать новоселье. Владыка «назначил день и пригласил гостей». Пришел архиепископ, оба послушника Варнавы, несколько его духовных дочерей, в том числе регент Дивеевского подворья. Евдоким особенно не церемонился, и его поведение перешло границы допустимого. Нижеследующее восстанавливаем по злорадному газетному фельетону и обрывочным свидетельствам некоторых участников.

Николай неожиданно пришел в исступление и закричал присутствующим: «Грешники вы!» «Да, да, великие грешники, – пробормотал епископ Варнава. – И Евдоким тоже великий грешник, и женщины...» Евдоким не на шутку встревожился, но было поздно – Коля Давыдов с воплем бросился на него. Пришлось бунтовщика связать.

Скандал произошел оглушительный. Архиепископ не принимал владыку, потребовал, чтобы тот удалил от себя Николая и Константина. «Владыка, – читаем в записях Долгановой, – не подчинился, на него было донесено в Зосимову пустынь старцам и Святейшему Патриарху, после чего был получен приказ выехать в Москву»370.

Патриарх Тихон попал в сложное положение. Он должен был чувствовать личную ответственность за назначение на нижегородскую кафедру фактического безбожника и бесчинника, о безобразиях которого имел вполне ясное представление, но сделать резкое движение и запретить Евдокима в служении не решался. Год назад в известном послании к пастве Святейший призвал духовенство не конфликтовать с советской властью, не вмешиваться в политику371, и, возможно, потому он и не мог удалить архиепископа, что тот умело воплощал в своей деятельности эту новую линию (впрочем, активно участвуя в политике, но только на стороне власть имущих). О том, как трудно давались неординарные решения в тех сложнейших обстоятельствах, с каким неимоверным усилием приходилось преодолевать в себе привычные стереотипы поведения, епископ Варнава вспоминал уже на старости лет: «Пришлось воевать со своим патроном. Вначале это не укладывалось в уме. Мы воспитывались так, чтобы в мыслях нельзя было начальство осуждать и, тем более, ему противиться. (Евдоким хотел, чтобы «под начало» старцев меня послал Патриарх Тихон. А тот был против Евдокима, но не хотел ему противоречить, как начальству надо мной...) Отсечение воли – обещание при постриге, пред крестом и Евангелием – даже до смерти, причем никаких скидок не делали на характер содержания обета: догматический, канонический или аскетический. А сам начальник это выражал всегда в форме приказа, очень категорического: «Умри, но сделай».

Итак, когда началось живоцерковничество и из этой курной избы понесло уже слишком едким дымом – а лютый по характеру Евдоким мстил никак не меньше, чем ГПУ, – пришлось воевать. Следствие: сперва длительный «отпуск» на «дачу»...»372

Сердечно сочувствовал Патриарх в случившейся истории, конечно, своему молодому «собрату». Именно этим объясняется тот факт, что Синод вынес суждение о происшедшем на основании рапорта Варнавы, а не записки архиепископа Нижегородского. Было постановлено направить епископа Варнаву в «двухмесячный отпуск» в Зосимову пустынь Александровского уезда Владимирской губернии, на послушание игумену «названной пустыни и под ближайшее духовное руководство своего духовника». (И хотя на бумаге ему запретили в пустыни проповедовать, но на деле не требовали исполнения этого пункта.) Получив указ в конце октября, владыка надписал на нем: «Предсказано было 21.VIII.1909 схиархимандритом Варсонофием Оптинским, первым моим старцем».

«Отпуск»

Х.1920-III.1921 Зосимова пустынь. Жизнь еп. Варнавы в Зосимовой пустыни. Встречи с Патриархом. Общение со старцами. Благословение на духовническую деятельность

«Укрываясь несколько месяцев от гнева очень сильного и влиятельного лица, сам занимая высокое положение, <я> проживал в Зосимовой пустыни (ст. Арсаки, Северной железной дороги), как «на даче», как сказал мне лично в напутствие и утешение Патриарх Тихон, считая данное место за самое лучшее. Я жил там, правда, в тиши пустынной, но и не без личных и общих скорбей. Это было время голода, нехватки самых необходимых вещей (например, керосина, который для моих занятий представлял большую ценность), страшной разрухи. Так начинала жить «самая счастливая революция». Железная дорога едва работала. «Нередко по пути в Москву мы, – вспоминал в 1955 году во время пребывания лидеров КПСС в Кабуле бывший посол Афганистана в СССР, – вместе с русскими разбирали заборы и даже старые здания, чтобы набрать топлива для паровоза...»373

Что мне оставалось делать, молодому человеку, полному неукротимой энергии (понимая это в смысле пушкинских «русских титанов»), среди унылой природы, в отчуждении от людей, почти настоящему затворнику? Только читать и размышлять о своей судьбе и о судьбах других людей. Скажут: молиться! Каюсь, молился я плохо. Давило многое, здесь не рассказываемое. И только чтобы не соблазнять братию, я стал ходить в церковь на ночные молитвы (с 3 до 9 утра). На ложе моем разумех дни древние и поучахся.

Еще не так давно здесь собирался большой Евангельский Улов. Приезжала фешенебельная публика из Гатчины, Петрограда и Москвы к о. иеросхимонаху Алексею, затворнику. Приезжали к нему же с любопытством, посмотреть и поговорить, корреспонденты профессорской прогрессивной газеты «Русские ведомости». Приезжали ученые, профессора, писатели, и даже приезжали С. Н. Булгаков, Николай Бердяев, известные марксисты, и другие. Толпились около него (между прочим, моего духовного отца) люди и попроще, но духом повыше. Захаживали писатели и к о. Герману, славному игумену этой пустыни.

Всем было радостно, умилительно и легко на душе. Клумбы цветов от церкви до святых ворот щедро источали свой сладкий аромат. Виртуоз-монах восторженно трезвонил на высокой красивой колокольне...

После многих побывок приехал снова сюда и я, по распоряжению своей высшей власти, в отпуск «на дачу». Но это теперь узилище.

Кругом пустынно, голо. Название обители соответствует действительности. Холодный, пронизывающий ветер шевелит верхушками деревьев вокруг ее добротных кирпичных стен. Ни одной души... Над всей пустыней нависла какая-то давящая жуть. Она доживала свои последние дни, если не часы...

Мне отвели маленькую келью. Маленькое, забранное железной решеткой оконце. Железная же кровать, матрац, набитый соломой, и жесткая подушка из сенной трухи. Все время я сидел без огня. Сегодня сосед-послушник поделился со мной керосином для коптилки. Керосину он достал «по блату», у знакомого стрелочника на ближней станции, который как-то ухитрялся и фонари на семафорах и стрелках зажигать, и на сторону на что-то менять.

Долгие службы начинаются ночью задолго до всякого рассвета. После них – скудная трапеза, и братия расходится «на послушания», то есть на различные работы. Я пишу, читаю, а теперь, с получением коптилки, могу и вовсе продолжать, где бы я ни был, свои научные и литературные занятия до поздней ночи».

Старцы и братия отнеслись к невольному затворнику с сочувствием, в церковных кругах столицы его поступок восприняли как подвижническое самоуничижение ради Церкви, многие выражали свою поддержку, передавали видимые знаки внимания. В дневниковых записях тех дней он отмечал: «Приехали посторонние мне люди из Москвы, говорили зосимовским старцам, что «обо мне по всей Москве гудит». Про случай <с Евдокимом> и Патриарх узнал, и теперь по всей Москве «ищут» как чудотворца. Это уже есть чем устрашиться и от чего спрятаться. Кроме своей немощи, которую еще продолжаю очищать довольно крестом скорбей и страданий, ничего не знаю».

В Рождество записал: «Вот новая Пасха! Вот радостный всесветлый день! Вот незримый свет и веселие! Служба началась литией (великий сочельник вечера) в час ночи и завершилась Божественной литургией в 10 часов утра. Ночь бдения, трижды и трижды благословенная ночь. О, страшный, Всемогущий и Всемилосердый Вселюбвеобильный Бог в Своих Пречистых Животворящих Тайнах!

Господь утешил и телесно. Вскоре после причастия меня позвали, сказали: какие-то «две женщины с посылкой, из Переяславля». Я говорю: «У меня таких и знакомых нет, и вообще никого не жду». Вышел. Две монахини, оказывается, «с посылочкой» от их матушки игумений Олимпиады. «Да я ее и не знаю». «Вы-то ее не знаете, да она же вас знает. Вот извольте». А в узелке разные вещи и гостинцы. Да где же она меня видела? Здесь? Оказывается, она недавно из темницы; с ней была и одна из пришедших монахинь. Посылку взял, а взамен послал свою брошюру об о. Тихоне, собственно поблагодарить и почитать. Да благословит Господь добрую душу миром»374.

Патриарх принимал его несколько раз и старался всячески помочь. Заботливо предупреждал об опасностях.

«14/1. <1921> Был у Патриарха. Принял очень любезно. Недоволен, что архиепископ, которого очередь ехать в Синод на заседание, отказался. Что за него там кто-то хлопочет из прихожан, выставляя различные благовидные причины. (Раньше честь была, когда в Синод вызывали, а теперь...)

Относительно меня сказал, чтобы я не ехал пока в Нижний, но пожил в Зосимовой. А то слух идет, что Шпицберг, которого выгнали из Наркомюста... перешел в Чека и теперь «добирается до вас, обвиняя в педерастии... с вами двух келейников. А его по этой части хлебом не корми, он помешан на этом. Поживите некоторое время, не ездите в Нижний, а пока разузнаем, в чем дело...»

Ушел от Патриарха, благодаря за все Бога охраняющего»375.

Шпицберг И. А., бывший присяжный поверенный и специалист по бракоразводным делам, в первые годы нового режима прославился как циничный и злобный гонитель христианства. В 1918 году в Петрограде он выступил со зловещей лекцией о политике большевиков на религиозном фронте, в которой подчеркнул, что пока «патриарх еще жив», пока заседает собор и духовенство вынашивает свои «затеи», дело революции в опасности376. В комиссариате юстиции наблюдал за бракоразводными делами в Церкви, проводя партийную линию по разрушению ее канонических оснований (советские работники требовали, чтобы развод разрешался священноначалием по первому требованию одного из верующих супругов). Его атеистические статьи поражали болезненным интересом к подробностям брачной жизни и, в особенности, к содомии. Он обладал властью, и поэтому слух о его интересе к делу владыки беспокоил Патриарха...

Через месяц Святейший велел невольному пустыннику послать запрос архиепископу: обязательно ли приезжать в Нижний (более того, лично продиктовал текст запроса).

...Об исключительно молитвенном и, одновременно, духовно напряженном состоянии владыки говорят листки его тогдашнего дневника.

«16/1. Враг отомстил за молитву в Зосимовой пустыни, и когда я позволил себе распуститься, предавшись забвению и оставив молитву, врасплох напал на меня, уязвивши душу и тело смертельным ядом порока, ушел <затем> с хохотом и злорадством.

19/1. Опять в Зосимовой. При трудностях передвижения Господь помогает мне всегда удобнейшими условиями сообщения. Успокоен во всем. Люди не имеют черного подчас хлеба, а мне надавали белого, конфет, чаю, сахару, сливочного масла, черной икры и прочего; и все банками. Душе плен, огнь геенский, за временное наслаждение придется заплатить»377.

Кроме тревоги, постоянно возникавшей от признаков запустения, подступавшего к пустыни, епископа в дни невольного «отпуска» волновала одна неразрешенная (и серьезная) внутренняя проблема. С прошлой весны все большее количество людей стало обращаться к нему за помощью в духовных вопросах. В своем монашеском звании он ощущал себя новоначальным, всего лишь послушником опытных старцев, имевшим указание только исповедовать приходящих, но не руководствовать их, так как последнее требовало более тесных взаимоотношений с паствой. «Неполезных», считали отцы. В своей пастырской практике владыка успел столкнуться с таким тяжелым нравственным состоянием современного человека (от семейных трагедий до полной утраты представлений о христианском достоинстве и одичании сердца и разума), которое говорило о духовной брошенности людей, о запустении виноградника души нерадивыми работниками, поставленными его растить. Он считал, что благодать епископства и монашеский опыт должны быть всецело отданы поиску заблудших, уставших и потерянных. Чувствовал в себе силы и, главное, призыв свыше – всеми способами помогать Христу спасать российский народ.

Наконец у него произошел разговор на эту тему со старцами, о. Алексеем и о. Митрофаном, понявшими состояние своего воспитанника.

Из дневниковых записей: «1/II. <1921> Сегодня хотел было пойти к о. Алексею, поговорить окончательно о «специальном» или не специальном подвиге, о котором они писали мне с о. Митрофаном. Чтобы выяснить это неловкое положение, при котором чувствуешь, что дали тебе возможность идти и делать (архиерей...), а руки и ноги связаны.

У о. Алексея много народу, и я пошел к о. Митрофану, думая по пути, что о. Алексей иногда говорил, что он не отвечает за меня и что мой духовный отец – о. Митрофан. У о. Митрофана сперва <говорили> о нижегородских новостях, которые привезла Аннушка. Потом я перешел к вопросу о «старчестве».

Говорю, что я понимаю, что архиерей – не чиновник, «не трапезам служить должен», не милости раздавать, а постоянно делом заниматься «в молитве и служении слову» (Деян. 6:4). Иоанн Кронштадтский не формальным исполнением треб занимался, а духовничеством, и всякая треба для него не была внешне заказною, а служила к спасению души и была таинством. Сколько случаев, когда архиерей должен тут же исповедовать, не упуская момента (приводил пример отца в момент смерти). Вообще рассказал о своей практике и перечислил все вопросы, которые меня волновали в это время и <волнуют> до сих пор. Сказал, что как архиерей я получил благодать и благословение от Синода, а теперь как монах хочу получить благословение от старца. Исповедь, периодические советы и прочее, конечно, могу совершать, раз омофор надел и благодать епископа есть, но еще личную благодать хочу иметь, хочу как монах получить благословение. Тогда эти две благодати дадут силу.

И в последнюю минуту, благодаря молитвам Царицы Небесной и святителя Иоасафа, которых я просил в предыдущие дни и ночи (конечно, плохо), пришла помощь.

О. Митрофан и не противоречил мне, но только сказал, что писали они мне, чтобы я не брался за старческое руководство самостоятельно, не желая, чтобы я в него втягивался (как молодой архиерей, к которому иногда духовные дочери с пустяками лезут), напоминая... (Я сказал, что духовные отношения с паствой можно ввести в рамки сразу... и чрез то не упускать своих архиерейских обязанностей.) А затем, продолжал о. Митрофан, «главное» (мои кавычки): из моего письма тогда было видно, что не только мне нельзя руководствовать других, но и самому нужно руководство. Но прямо не высказали этого, считая неудобным. А теперь другое дело. «Можете поступать и действовать как угодно, чтобы быть хорошим и добрым пастырем. Кто уж предназначен к этому, кто делается избранником Божиим, все равно не уйдет от такого послушания, как ни беги от него. Некоторые архиереи относятся формально к исполнению пастырских обязанностей, отсылая нуждающихся – «у нас есть хорошие духовники» и проч. И я получил полную carte blanche* (* фр. [карт-бланш] – неограниченные полномочия, полная свобода действий.) в своей пастырской деятельности. И это не было так, что старец как бы «махнул рукой», сказав: «Это ты говоришь».

Итак, от Бога получил все милости и благословение. И делать окончательно нечего в пустыни, а в Нижнем заждались.

3/II. Итак, все недоумения мои решены. Все чисто и ясно. Бог призывает меня к пастырству в духе Иоанна Кронштадтского, которого, кстати сказать, я так люблю. Это было сказано через м. Георгию, через Николая, когда велено идти туда, куда позовут, это теперь благословлено через старцев. Остается благодарить Бога и терпеть скорби. А они только начинаются. Аннушка, приезжавшая недавно, сказала, что другому никому и не перенести того, что я испытал, а я говорю, что это только начало болезням и что несказанно радуюсь в своем состоянии, как будто мне деньги и драгоценности дарят. Впрочем, те духовные дары, какие даются Богом, совершенно не дают мне чувствовать скорби искушений, и то, что бывает, исчезает вскоре, не оставляя ни малейшего следа, тая, как туман, под лучами восходящего солнца, – здесь мысленного, – Солнца Правды, Христа Бога нашего, Ему же слава во веки. Аминь»378.

Погружение в пастырскую работу. «Окормления»

Март 1921–1922 Нижний Новгород. Служение еп. Варнавы в Печерском монастыре. Церковный молодежный кружок. Знакомство Веры Ловзанской с еп. Варнавой. Молодые люди, пришедшие к владыке за духовной помощью. Дивеевская блаженная Мария Ивановна. Начало записей «хроники» русской жизни. Душевное состояние «маленьких» людей. Пожар в Печерской слободе. Бракоразводные процессы

В марте 1921 года епископ Варнава, окрыленный полученным благословением, возвращается на кафедру, в Печерский монастырь, к своей пастве. Однако одновременно и под начало архиепископа Евдокима.

Внешне все шло по-прежнему, владыка жил в Печерском монастыре, при надвратной домовой церкви преп. Евфимия Суздальского, на втором этаже; по хозяйству ему помогали келейницы, монахини Матреша и Саша, помещавшиеся внизу. Обитель, стоявшая на берегу Волги, недалеко от живописной Печерской слободы, в которой жили «мелкие собственники», народ благочестивый и устойчивый, находилась в запустении, монахов была горсточка. Епископ, высокий и худой, много молился и мало ел, келейницы рассказывали «девчонкам» (духовным детям), что еду ему варили в микроскопических горшках (чуть больше детской кастрюльки). Много и истово служил.

«Когда входил в храм и одевал мантию и шел прикладываться к иконам, то монахи пели «Достойно». Он шел медленно, несколько волоча ноги от слабости»379. По воскресным вечерам в Успенском соборе (в Печерах) всегда служил Параклисис Божией Матери. (Напротив иконы Печерской Божией Матери стояла маленькая кафедра, на которую он подымался. Большая кафедра стояла посреди храма.) На эту службу, которую пели все молящиеся, собирались свои, духовные дети; только здесь он говорил большие проповеди. (На литургии, для всего народа, говорил кратко.) За каждым богослужением, утром и вечером, и на подготовительных неделях Великого поста говорил проповедь, обычно недлинную, в которой рассказывал о том или ином духовном правиле, помогающем жить.

Объяснял, например, что такое правильная исповедь: «Вот второй день вы слышите канон Андрея Критского, в котором грехи называются своими именами, как они есть в жизни, не маскируемые ничем. В том-то весь труд и состоит, что мало грех на исповеди назвать по имени, а надо... описать всю его суть. Хороших примеров для нас достаточно в Библии, где грехи прямо называются своими именами... Вот и я к вам обращаюсь с увещанием, кто хочет спастись и ищет спасения, послушайте внимательно, что такое исповедь. Что у нас обыкновенно считают за исповедь? Пришел к священнику на три-пять минут, назвал несколько грехов и чист. Иногда какая-нибудь боголюбивая душа и хочет все сказать, что тяготит ее, да духовник не хочет выслушивать, ему некогда... Выберите духовника по сердцу, уговоритесь с ним о времени, приготовьтесь сами, припомните всю свою жизнь с детства и придя... расскажите подробно... Это надо сделать хоть раз в жизни... Мне вспоминается такой случай: ко мне пришла барышня на исповедь, наговорила пустяков и вышла совсем почти безгрешная, праведница – прямо ангельской чистоты. А я вижу, что что-то есть, начал доискиваться, нет ли еще чего-нибудь скрытого на душе, тогда она говорит мне, подумав: «Вот разве только», и следует ответ вроде того, что «живу с братом» или еще что-нибудь подобное. Значит, мы пали до такой степени, что грех называем «разве только"»380.

Опытный гомилет, владыка раз и навсегда решил для себя следующий вопрос: «Хочешь ли говорить «стильные» проповеди, но без необходимого в данный момент духовного содержания или, отбросивши попечение о всякой красоте внешней формы и логики, говорить только то, что благодать вкладывает в сердце?» И выбирал последнее – непосредственное вдохновение. Принципиально никогда не готовился к проповедям, но «желал говорить по вдохновению, чтобы в них по таинственному внушению сказалось то, что нужно в данный момент для какого-то слушателя, для души, пришедшей что-то получить в своей скорби и духовной нужде...» Потому и «самые блестящие мысли, писал владыка о некоем харизматическом проповеднике, в котором легко узнать его самого, – считал диавольским наваждением, желанием прельстить его и поймать на красоте, если они приходили не после того, как он, выйдя на амвон и перекрестившись, скажет: «Во имя Отца и Сына и Святого Духа!» Он тщательно заботился, чтобы поле сознания его было чисто от всяких мыслей, хотя бы и благочестивых... Только молитву к великим проповедникам, Иоанну Златоусту, Василию Великому, Григорию Богослову, он позволял себе перед тем, как идти на проповедь.

И после, перекрестившись, начинал беседу, считывая ее как бы с книги, поставленной у него перед глазами, до тех пор пока не увидит таинственные письмена окончившимися и дальше опять белые страницы. Тогда мысли у него тотчас же иссякали, и уже не мог найти ни одного слова. Ставил: «Аминь», где бы ни пришлось, и уходил на свое место.

А во время появления громадного наплыва мыслей, приходивших к нему как бы откуда-то извне, он старался только... не пропустить ни одной и придать им какую-нибудь сносную форму, наиболее точно их передающую. От желания передать народу как можно больше этих мыслей, он давился часто словами, перебегал с одной строки таинственной книги на другую (ибо сказать все, он ясно видел, не сможет, и потому выбирал лучшее), не заботясь, логично ли у него это выходит или нет. Он рассуждал так: мне Бог дал пригоршни бриллиантов, которые надо раздать в 5–10 минут людям... И он их раздавал, разбрасывал... А там уж делай из них, что хочешь. Да и как иначе? Невозможно живую мысль, животворящий дух заколачивать в гроб логических схем, проклятых шаблонов и литературных трафаретов»381.

«Когда за литургией я говорил несколько проповедей (однажды до пяти!), – вспоминал владыка, – то эти две: апологетическую, после Евангелия на литургии оглашенных, и мистическую, до (или после) причащения, для «верных», считал за основные. Обычно выходил на амвон с маленьким Евангелием на русском, употребляемым на молебнах, и по его тексту объяснял дневное зачало»382.

Однажды, читаем в записках его духовной дочери, «во время проповеди видел Свет, и эта проповедь была такой силы, что не знаю, забудет ли ее кто из присутствовавших когда-нибудь; говорил он на тему «о покаянии»; эта тема его излюбленная, и часто, начав проповедь о другом, он переходил на свою любимую тему о покаянии, страдании Христа, плаче о своих грехах и сокрушении сердечном»383.

Внутреннему плачу в сердечном устроении, своем и своих пасомых, придавал большое, даже центральное, значение. «Он мне всегда говорил, – свидетельствовала Долганова В. И. – «Плачь беспрерывно, будь в обществе, смейся, а душой плачь и плачь». И свои слова в жизнь сам проводил буквально: и говорит, и иногда улыбается, а глаза печальные, добрые, душой, значит, всегда плакал»384.

Третий год советская власть «благополучно правила несчастной Россией». Конец старого мира многие интеллектуалы, люди с обостренной совестью предчувствовали заранее и даже желали его, надеясь, что таким образом разрешатся противоречия современной цивилизации с ее социальной несправедливостью и духовной узостью. Тонкие и чуткие к малейшей пошлости натуры надеялись на рождение нового – с расширенным космическим сознанием – человека, который создаст новую науку и культуру, и на новой земле жизнь, избавленная от пошлости, превратится в непрерывное творчество. Подобные чаяния разделяла не только интеллигенция, но в той или иной степени и многие представители духовенства, и даже самого консервативного направления, как мы видели на примере епископа Макария (Гневушева). По мнению большинства «чающих», исторические перемены должны были начаться в результате победы России и ее союзников в Первой мировой войне. (Только либеральные круги, например приверженцы партии Народной свободы, видели славное будущее отечества в свете достижений западной политической мысли: плюрализм, защита социальных интересов населения и так далее, а правые надеялись на восстановление во всех сферах жизнедеятельности национальных начал. Но те и другие считали, что России предстоит в XX веке играть роль мирового лидера.) Час исторических перемен пробил. Великая империя не только проиграла войну, но и сама распалась. Однако облик строителей нового мира вызвал в обществе оторопь. Новый мир стал воплощением древнего ада, знакомого по изображениям в церковных притворах.

Очень скоро всем стало ясно, что для выживания необходимо приспособиться к вывороченной наизнанку действительности. И граждане активно занялись собственной перелицовкой. Если для одних она давалась легко и просто, то для других означала чуть не полное самоуничтожение. Особенно тяжело было молодому поколению из «хороших» семей, детям образованных сословий. Что ожидало эту молодежь? Ограничения в выборе профессий и в получении образования, преследования за неблагонадежность по признаку чуждого классового происхождения, издевательства над их старорежимной хлипкостью, испорченной породой. Что могли противопоставить требованиям революционной действительности совестливые юноши и девушки, воспитанные в христианских традициях? Можно было, конечно, махнув на прошлое рукой, броситься в водоворот эмансипации и свободной любви, превратиться в общественников и по вечерам плясать в рабочих клубах с энергичными представителями нового гегемона, но не для всех это было приемлемо. Душа тосковала.

Спасительной отдушиной для некоторых недоучившихся гимназистов и гимназисток явились в те годы христианские молодежные кружки, возникшие на краткий исторический миг во многих больших городах. Это были последние ростки великой кружковой традиции русской интеллигенции.

После роспуска в 1918 году Спасо-Преображенского братства и расстрела ряда его участников церковно-общественная жизнь в Нижнем замерла. Появившись в городе, архиепископ Евдоким старался показать себя с лучшей стороны, развернул активную деятельность, стал читать в Вознесенском храме цикл лекций под общим названием «Русская Церковь в Америке», устроил открытые пастырские курсы на Дивеевском подворье (в противовес богословским курсам, организованным Булгаковым и еп. Лаврентием). Когда в Поволжье начался голод, устроил на подворье же, в Серафимовской церкви, сбор средств в помощь пострадавшим, сюда приносили продукты (крупу, сахар). Году в 1920 организовал христианский кружок, «закрытый», куда принимали почему-то по его личной протекции. Входили туда одни девушки и два его иподиакона. Мутное это начинание имело неожиданные и плодотворные последствия.

Вот описание пути, приведшего одну молодую девушку через участие в работе подобного кружка к серьезной духовной жизни.

Февральская революция застала дочь инженера Веру Ловзанскую в Астрахани, где она училась в гимназии. Ее вызвала директриса и сказала, чтобы девочка срочно шла домой (она жила через реку, на Форпосте, и директриса опасалась беспорядков в городе). Вера благополучно добралась домой, никакой «революции» не заметив, в их стороне стояли казаки, и все было спокойно. Но когда после пришла в гимназию, то подружки удивили ее речью, доселе неслыханной. «Теперь свобода, а тебя по-старинному воспитывают. Теперь все можно и родителей слушаться не обязательно». «А я слушала их и ничего не понимала. Какая свобода? Швобода!»

Вернувшись с родителями домой, в Нижний Новгород, она продолжила учебу в Институте благородных девиц. После Октябрьского переворота, когда средние учебные заведения превратились в школы второй ступени, детей перед началом уроков (вместо молитвы и «Боже, царя храни») сразу же начали заставлять петь «Интернационал», что их неприятно задевало. Отец ее, Василий Николаевич, церковь посещал раз в году, мачеха, обремененная большой семьей, несколько чаще. Религиозным воспитанием дочери специально не занимались, однако она сама, по непонятному влечению сердца, регулярно бегала в «домашний» приходской храм Похвалы Пресвятой Богородицы на Похвалинском съезде или в женский Крестовоздвиженский монастырь.

Ей было лет шестнадцать, когда она узнала, что Евдоким организовал пастырские курсы для народа. «Я тоже стала ходить на них, – вспоминает она, – на Серафимо-Дивеевское подворье, а потом стала посещать здесь храм преп. Серафима. Однажды пошли туда с Марусей Метелевой (худенькая, бледная, модно одетая, интеллигентная девушка), смотрим – справа от входа какие-то стоят девушки рядами, лет по двадцать. Узнаем; оказывается, это христианский кружок, организованный Евдокимом и притом – «закрытый». Туда входили только два его иподиакона и эти рафинированные интеллигентные барышни. Держатся замкнуто, собираются где-то у Евдокима. Нам, конечно, завидно, что, мол, закрытый.

А потом узнаем, что разрешили открыть второй кружок христианской молодежи. Большой, наверно, человек 200 в нем было. Дали нам вместительный храм, Трехсвятительский (на Канатной улице), при нем библиотека; мы там в церкви устанавливали порядки: за детьми смотрели во время службы, собирались там, читали, организовали хор и всю архиерейскую службу пели. Я исполатчиком, вторым голосом пела... Устраивали доклады. Я, помню, делала доклад о Шестом Вселенском соборе... Председателем кружка был Костя Нелидов, будущий иподиакон владыки Варнавы. Молоденький, ходил еще в институтской форме (с такими красными погончиками), а его заместителем состоял бывший офицер. Они были разного духа; Костя чисто монашеского и духовного направления, а у этого так: и здесь не упустить, и там получить. Конечно, кружок недолго существовал. Разве могли терпеть в такие годы такой кружок? Вскоре последовал запрет. Незадолго до его закрытия вдруг приходит на собрание Костя и говорит: «Дорогие братья и сестры, приехал владыка, у кого есть какие духовные нужды, пожалуйста, – двери всегда открыты, он живет в Печерах, – епископ Варнава"».

Когда кружок прекратил существование, некоторые его участники, тяготевшие к более строгой духовной жизни, начали посещать Печерский монастырь. Однажды решилась и Вера, подошла к боковой двери в стене домового храма преп. Евфимия Суздальского, позвонила, успев подумать: «Лучше бы не открывали». Открыли матушки, повели наверх, к епископу в приемную. От волнения она мало что запомнила. Рассказала о себе, о любимых книгах. Читала тогда еп. Феофана Затворника («Что есть духовная жизнь»). Владыка велел эту книгу оставить и достать «Лествицу» и авву Дорофея. Назначил день для исповеди.

На первую исповедь (весной 1921 года) она пришла «безгрешной». Два дня самовольно ничего не ела, ходила на работу, и дома, перед Пасхой, надо было убраться. Вышло так, что все грехи свои «забыла» и не знала, в чем исповедоваться. Заметив ее состояние, владыка сказал: «Идите и с семи лет запишите все свои грехи на бумаге». В следующий раз принесла лист, где уже были записаны не только греховные дела, но и помыслы («так уж на совести положено было»). После того, что написала, испытывала стыд. Владыка вышел чрез свою дверь, в белом подряснике, прочел разрешительную молитву и пальцем начертал крест на ее лбу... Так появилась в его окружении та, которая впоследствии помогла наставнику выжить в этом мире.

Исповедь происходила нечасто («владыка говорил, что надо так исповедоваться, чтобы враг нигде в уголочке ничего не оставил, а то опять все начнется заново»)385, в промежутках передавали через монахинь письма с вопросами, возникавшими по жизни и требовавшими разрешения. (Как в области умозрительной, так, большей частью, и в конкретно-бытовой, практической: «К владыке мы лично ходили очень редко, в исключительных случаях, когда найдет нужным позвать, а мы ему писали о своих духовных нуждах и искушениях...») Потом, в церкви, монахини возвращали их с его резолюцией. Ответы принимались к исполнению.

Из кружка пришла к епископу также Лидия Серебровская, дочь известного нижегородского присяжного поверенного и деятеля Спасо-Преображенского братства. Отец ее, круглый сирота и воспитанник Нижегородского епархиального приюта, вел активную церковно-общественную деятельность, занимался широкой благотворительностью, слыл человеком стойких убеждений и правдолюбцем. В 1918 году коммунисты его расстреляли, а потом издевательски извинялись перед женой, что расстреляли по ошибке.

Пришли Елена Рожина, учительница (позже она помогала еп. Варфоломею (Ремову), попала на Соловки), Валерия Уманова, Ольга Патрушева, дочь лесника, и другие. Прибился к Печерам приятель Нелидова по дворянскому институту Петр Скипский386, он был из семьи врача и ему удалось попасть в университет, на физико-математическое отделение. Еще в мае двадцатого года владыка предложил ему принять участие в составлении апологетических текстов, отвечающих на насущные вопросы современности. (Примечательны некоторые из предложенных епископом тем: «Крушение идеалов. На рубеже новой культуры», «Нарождение новой расы», «Какова будет грядущая цивилизация?», «Задачи христианского уклада жизни в наше время».)

«Длинные службы, проповеди владыки... – вспоминает спустя семьдесят пять лет Вера Васильевна Ловзанская. – Было военное положение, ходить разрешалось по улицам до полночи. Бежишь из церкви, бьет двенадцать, дрожишь, как бы не забрали. Вот так поздно у нас иногда кончались службы (а в праздничные дни мы приходили на службы два раза, утром и вечером, с маленьким перерывом). Правда, транспорта никакого не было, ходили пешком через весь город... Это была самая счастливая пора в нашей жизни и единственное утешение в тяжелое, голодное и холодное время».

В позднейшей рукописи своего незавершенного романа епископ сформулировал отличительную особенность своих взаимоотношений с «малым стадом», собравшимся вокруг него: «Кружок – это от личности. Появился Евдоким, Петр – завели кружки. О. Гигантий387 – не создавал кружка, но к нему ходили (как в Печеры). Он «окормлял». Так что получался все равно тесный кружок встречавшихся у него лиц, построенный не на формальных началах, а на чисто духовных, что гораздо крепче»388.

Владыка вспоминал то особенное состояние, «горение духа», с которым «девчонки» бегали в Печеры. Казалось, начинается новая жизнь, возрождение атмосферы древней христианской общины, единым сердцем, едиными устами и единым делом служащей Творцу. Ближайшим и незаменимым помощником епископа (кроме Нелидова) стала Валентина Ивановна Долганова. Как и ее старшая сестра Фаина (также духовная дочь владыки), она устроилась делопроизводителем, а потом статистиком в губернское Статбюро. Получив статус советской служащей, могла оказывать существенные услуги своему духовнику. Ему часто по духовным делам требовалось выезжать в Москву, но на поезд можно было попасть только при наличии брони, и билет всегда доставала Валентина. Он говорил: «Моя молитва, а твои труды». Через несколько лет, допрашивая его в ОГПУ, чекисты удивлялись: «Мы знаем, что вы бывали в Москве. Но как вы туда добирались, на лошадях?» «Зачем на лошадях, – отвечал владыка. – На поезде».

«Валентина была самой близкой духовной дочерью владыки. Она работала в советском учреждении, жила с родителями и ходила на службы в Печеры. Она как-то сразу стала выделяться из всех нас. Одетая в почти монашеское платье (она и на работе так сидела), умная, энергичная, волевая, с интересной внешностью – чувствовалось ее превосходство над всеми нами. Послушницей она была для владыки незаменимой. Она никогда не считалась ни со своими личными нуждами, ни с семьей, ни с работой и всегда была в полном его распоряжении.

Как-то девчонки заметили, что Валентина к владыке ближе всех. Лидия Серебровская на исповеди (он заставлял открывать помыслы) покаялась, что ревнует к Валентине. «Хорошо, – сказал владыка. – Ты будешь мне вместо Валентины. Ты готова?» – «Да». – «Ну, что ж, мне завтра надо послать кого-то в Саров. Или вот к Марье Ивановне в Дивеево, у меня к ней вопросы есть. Ты поедешь?» – «Но мне надо спросить, как мама к этому отнесется». – «Ах, мама! А Валентина у мамы не спрашивает. Что мне нужно, я поручаю ей, и уж как там Валентина хочет, но дело она устраивает. А у тебя мама"»389.

По совету епископа, Валентина Долганова записывала истории, услышанные от знакомых на работе, в которых раскрывался или Промысл Божий, или состояние современных умов и сердец. Записывала истории нижегородских монастырей и подвижников. Ездила она с вопросами епископа к дивеевской блаженной Марии Ивановне и оставила записи ее бесед, ценнейшие материалы для понимания феномена российского юродства.

«Блаженную юродивую Дивеевскую Марию Ивановну владыка считал за великую прозорливую старицу. Своих духовных детей всегда направлял к ней и сам постоянно обращался с вопросами, специально для этого посылая в Дивеево верных людей. Когда я пришла к владыке, – вспоминает инокиня Серафима (В. В. Ловзанская), – он вскоре же сказал мне: «Вам нужно бы съездить в Саров и сходить в Дивеево к Марии Ивановне: что она скажет?» По своему смирению, не беря решения на себя, он из ее слов заключал, каким путем нужно было вести человека. Блаженная очень любила владыку. Она с радостью встречала всегда приезжавших от него и говорила: «Это приехали от Варнавы с дворни». Называла его своим сыночком, а также повторяла: «Его очень любит Христос, потому что у него много смирения»... Я лично очень часто ездила в Саров и всегда заезжала к блаженной. Конечно, прозорливость ее была исключительная, приводившая меня прямо в ужас. Она насквозь видела все твои грехи, знала постоянно, что происходит с человеком за много верст и за много времени, и все ее предсказания всегда сбывались».

Еще на одно важнейшее дело благословил свою послушницу владыка. Всероссийский Поместный Собор в 1918 году призвал священноначалие «собирать сведения и оповещать православное население посредством печатных изданий и живого слова о всех случаях гонения на Церковь и насилия над исповедниками православной веры»390. Нам известен только один случай, когда в вихре революции на территории, захваченной большевиками, был проведен опрос свидетелей и была осуществлена запись их показаний вскоре после казни мучеников. По благословению епископа Варнавы, это сделала Валентина Долганова, собрав свидетельства о расстреле в селе Пузо в августе 1918 года подвижницы Евдокии Шиковой с тремя келейницами.

Четвертого октября 1921 года за всенощной, в канун памяти святителей Московских, владыка говорил о том, как древние христиане почитали своих мучеников, собирая их кровь «и каждую частичку их мощей», храня собранное в своих домах как величайшую святыню. Память о новых мучениках и подвижниках была для него такой святыней.

Иногда насильники врывались и в Печерский монастырь. Однажды в двенадцатом часу ночи комиссар с красноармейцами пришли с вином и требовали вместе с ними выпить, но четверть лопнула у них в руках – под крестным знамением владыки391.

Соприкасаясь с религиозной жизнью народа, владыка видел страшный нравственный упадок и одновременно замечательное благочестие, опыт живого богообщения. Обычно, говоря о ревностном пастыре и его трудах, рисуют его как небесного посланника, изрекающего лишь истины и творящего благодеяния пастве, однако владыка смотрел на свое служение иначе и старался учиться тому неотмирному, что открывалось в общении с верующим народом: сокровенной жизни Церкви. Не случайно своим заметкам он хотел дать характерное название – «Пути Промысла Божия», а дневник 1921 года предварил следующим пояснением: «С принятием мною епископского сана я попал в сферу таких чудных действий Божественного Откровения в отношении людей и вообще проявлений таинственных (хотя бы и отрицательных) сторон потустороннего духовного мира или жизни души человеческой в пределах нашей грубой, дебелой, материальной, земной действительности, что оставлять их без внимания, предоставляя времени сокрушать память о них и стирать следы воспоминаний, было бы крайне неразумно, если не погрешительно»392.

Он чувствовал себя летописцем, которому показано состояние души современного русского человека, дано услышать зов Творца к конкретным людям и увидеть отклик их свободной воли на этот призыв. Картина открывалась поучительная. «Кругом неверие, – записывал епископ, – люди обезумели, не признают духовного мира, который будто бы является «выдумкой попов», говорят, что нет ни Бога, ни ангелов, ни демонов, и в то же время эти окаянные, то есть бесы, внушая одним, что они – демоны – не существуют, других мучают, являются к ним, хозяйничают в их жилищах и душах со всей дерзостью и жестокостью...»393

В художественных фантазиях Гоголя ничтожный служащий Акакий Акакиевич был поглощен мечтой о шинели как высшей цели в этом мире, в реальности же «маленькие люди» жили мелкими радостями убогого хозяйства, семейных забот, стихией народных бытовых суеверий. В круговороте эмоций слишком многие не различали Божественного присутствия, а Церковь замечали лишь по праздникам, по названиям храмов, по именам священников, служащих в той или иной местности. Человека полностью поработили плотские, психические, классовые инстинкты. И часто в народной толпе, заполнявшей церкви, раздавались страшные крики бесноватых – этих одушевленных комков материи, потерявшихся в бескрайних просторах бытия. Внутренний мир людей давал знать о себе приступами постоянной тоски и мраком, неизбывно пребывающим в чувствах и помыслах. Отпадение от духовной жизни произошло в результате придавленности народа-богоносца в прошлом – и еще более в беспощадном настоящем – бременем исторической миссии, возложенным на плечи малых сих их вождями (порфироносными и краснозвездными), в результате безжалостной чиновничьей узды, накинутой на судьбу человека.

Вот Наталья, крестьянка из глухой деревни Лопатищи Васильсурского уезда, замужняя, но с детства отдавшаяся распространенному пороку, более двадцати лет не бывшая у причастия. Соседка Маруха («порченая») обвинила ее в том, что Наталья наводит порчу. Деревенская толпа ведет подозреваемую к причастию, чтобы через святое таинство испытать верность обвинения. В церкви Наталья закричала, поэтому все признали ее повинной и стали плевать на причастницу (что делал во время дикой сцены священник, осталось неизвестным, его как бы и нет в этой гуще народного быта). От душевной окаменелости Наталья приняла на себя клевету и повинилась в небывшем грехе. После подобного случая, да еще «от постоянных нападок невежественных деревенских баб и мужиков», трудно сохранить неповрежденным ум. Наталья стала заговариваться и жить галлюцинациями.

Интеллигентную Марию Федоровну из Нижнего в «освободительное» время оставил муж, решил под лозунги Пятого года сбросить с себя путы семьи. Единственный сын, окончив реальное училище, а потом петроградский институт, стал инженером и уже большевиками был аккуратно поставлен на учет и вскоре послан в Саратов. Году в двадцатом пришла оттуда телеграмма с сообщением о смерти его в одном из городских лазаретов. В матери вспыхнула ненависть к Богу.

У «пенсионерки социального обеспечения» М. Ф. сын утонул, а у Н. погиб на фронте. Теперь обеих одиноких женщин преследуют, как им кажется, враги, холодные безжалостные соседи по коммунальной квартире. И оказавшись за гранью отчаяния, все эти женщины вспоминали о Церкви, брели в храм.

Из нижегородского госпиталя, «усердно оберегаемого от всякого «поповского духа"», пришло письмо настоятелю Печерского монастыря от умирающего двадцатидвухлетнего Якова. Этот молодой парень, по-видимому красноармеец (похожий на тех, кто порой вламывался в обитель, устраивая там стрельбу и гульбище), не надеялся быть прощенным в будущей жизни, но просил все-таки святого отца помолиться за его загубленную бесчисленными кровавыми преступлениями душу.

Во мрак погрузились «маленькие» русские люди, и только самые смиренные и убогие, юродивые и тихие души сохраняли в своих сердцах человеческое тепло и надежду. В одном благочестивом (но бездетном) семействе встретил епископ блаженного Ивана, лет тридцати пяти, имевшего почти совершенный духовный разум. В детстве на святках он увидел ряженых в страшных костюмах и утратил дар речи. Живя в подлинно христианской нищете, приобрел чистоту сердца и прозорливость. «Ничего не имеет, – записал владыка впечатления о встрече с ним, – только то, что на себе: рубашка, шаровары, пальто, в лаптях. Встает с зарей. Ест скудно, простую, грубую пищу. Никого не осуждает ни на сколько, не имеет пристрастия к миру ни в чем. Постоянно молится и ходит за иконой Оранской Божьей Матери... Видит мысли, поступки людей – настоящие, прошедшие и будущие... За его чистоту и простоту Бог милостью Царицы Небесной, Которой он так служит, даровал ему сильный дар ведения. Он, например, говорил и вскрывал подлинную суть таких событий церковной жизни, о которой только я знал (остальные верили ему на слово). Что было у нас до прихода его, рассказал нам (между прочим, обличил меня за то, что я съел масла сливочного – а был постный день; съел же я тартинку по чревоугодию и забывчивости, чему доказательством служит то, что отказался наперед от молока для кофе, подчеркнув, что ныне пост)... Одно только скажу, что все чудно, достойно удивления и благодарности к Богу, дивному во святых Своих».

В Печерской слободе приобрел владыка верных прихожан, у одной из них, своей духовной дочери, хранил рукописи (так как чекисты часто проводили обыски среди духовенства). Эта благочестивая и еще молодая женщина жила с детьми и матерью в собственном доме. Отец выдал ее замуж вопреки воле дочери (сердце ее с детства рвалось в монастырь); муж вскоре, по-видимому, запил и ушел. Она растила детей, работала в советском учреждении и вела строгий, монашеский образ жизни. Во сне ангелы показали ей Печерскую обитель, немногочисленный крестный ход, с которым шел епископ Варнава. И женщина эта с того часа постоянно посещала все монастырские службы, часто исповедовалась и причащалась.

За одинокой привлекательной служащей начал ухаживать управляющий того учреждения, в котором она работала, провожать ее вечерами домой, занимать разговорами, предлагать деньги, помощь. Его ухаживание вылилось в настоящее преследование. Она же много молилась (тем более что ее старая мать сильно заболела), прося помощи в своем положении. И вот однажды в тяжелом забытье увидела летний монастырский храм. Шла литургия, которую совершал владыка Варнава (он стоял на кафедре и показался спящей вдвое выше обыкновенного). Духовная дочь его погрузилась в молитву и богомыслие, «зная, что меня никто тут не тронет под защитой Бога». «Душа моя, – описывала она свой сон в письме к епископу, – в это время что-то переживала необыкновенное... И вот глаза свои я подняла кверху и вижу как будто бы стоящую на облаках Богоматерь, но только не Покров Пресвятой Богородицы, как там в храме написано, а нашу Печерскую Царицу Небесную... Только в руках у Нее ваш омофор, который Она и держала над вами. А по обеим сторонам Ее стояли на коленях преподобные Антоний и Феодосии, опустивши головы и скрестивши на груди руки. Я с умилением смотрела на эту картину и думала про себя, что есть на свете такие люди, которых Сама Богоматерь защищает от всего Своим Покровом».

Видение это было неслучайно и как бы двухпланово: предзнаменовало чудесную помощь Божию во вскоре последовавших событиях и, одновременно, указывало на место, где пройдет последняя часть жизни владыки. Дальнейшее воспроизвожу по записи епископа на листах письма своей духовной дочери. «Когда она кончила писать сие и легла спать, то через некоторое время чувствует, что к ней подошли, но проснуться никак не может. Затем начинают тащить с нее одеяло. Она начинает всеми силами натягивать его на себя. Те же рвут и тащат. Затем хотели как бы броситься на нее (на ней был св. крест, данный ей мною, с мощами преп. Серафима Саровского) и сказали: «Смотри, если ты будешь ходить к Варнаве и рассказывать ему все (т. е. исповедовать помыслы. – Прим. П. Я.), мы тебе зададим...»

Когда она раскрыла глаза, то увидела, что новое одеяло, которым она была покрыта, в верхней части, за которую его тащили, изорвано, как бы от когтей, в клочья. Теперь она не знает, как скрыть от домашних все это дело. При всем том на нее напал такой великий страх, что отнялись ноги на два дня и она не могла ходить даже в церковь».

«1922 г., 18 апреля. Не прошло и трех дней, нет, ровно три дня исполнилось, как была у меня (16. IV, а сейчас одиннадцать часов ночи восемнадцатого <числа>), и демоны уже исполнили свою угрозу. Напротив меня горит ее дом. У нее часть моих рукописей... Да будет Его воля. Отомстили и мстят не только ей, но и мне.

Сейчас пришли и сказали характерную причину пожара. Из мести, похоже, забрались (а уже все спали), коридор и крыльцо облили не только керосином, но и бензином, подожгли и сами ушли. Все выскочили в одном белье, одна старуха сгорела. Вышла она, было, из дому, да вещей пожалела, вернулась, подошла к постели, ткнулась около и задохнулась... Лежит старуха у монастырской стены, обгоревшая, без рук, без ног, половина черепа. Женщина же эта <духовная дочь> почти все сохранила, не растащили рукописи, но дом весь сгорел. И здесь милость Божия».

Валентина Долганова записала о том же событии важную подробность: во время молитвы епископ заранее узнал о готовящемся поджоге и послал монахинь помочь пострадавшим. («В Печерах случился пожар, сгорело два дома как раз напротив монастырских ворот. Владыка первый узнал о пожаре, к нему пришел демон и сказал об этом. Он постучал к сестрам, те побежали и увидели начавшийся пожар. Они первые помогали вынести вещи, разбудили спящих. Пожар был по поджогу».)

Действительность была столь тягостна и безнадежна, что у обычных людей исчезло чувство радости, постоянно накатывали волны навязчивых желаний отбросить устаревшую мораль, существовать растительно: чем легче и проще, тем лучше. Епископ противопоставлял этой духовной болезни аскетические правила. Исповедь, обязательно с откровением помыслов («Он всегда говорил: можно не делать никаких подвигов, только все говори мне, дочиста исповедуй помыслы и греховные желания и ни о чем больше не беспокойся. И действительно, нельзя было скрыть от него чего-нибудь: сейчас же совесть начинает обличать, и такое получается страдание, что лучше перетерпеть стыд, но все сказать, да к тому же и страшно: ему не скажешь, значит, хочешь скрыть от Бога; все равно все раскроется на Страшном Суде и какое воздаяние получишь ты тогда за неисповеданные грехи?»)394, молитва («Где бы ни была, – требовал от своей послушницы, – и что бы ни делала, тверди, знай, молитву»)395, пост, удаление от всякой разболтанности и отказ от вольного поведения (говорил Долгановой: «Что можно делать всем другим – тебе следует позволять только десятую часть, все кругом смеются над чем-нибудь – ты улыбнись, чтобы не вносить большого диссонанса и тем не соблазнить душу ближнего»)396, всемерное поддерживание в себе стремления поступать во всем по любви к Богу. Только в следовании подвижническим правилам видел он возможность выполнять евангельские заповеди в нынешнее время, намертво охлаждающее всякое живое сердце. «Остывать не надо, – любил повторять епископ. – Как сделались горячими, так и продолжайте»397. «Худое знакомство бросайте, злого чуждайтесь, доброго держитесь, хорошее настроение у себя поддерживайте, доколе оно не станет главным устоем вашей жизни», – заповедовал епископ своей послушнице Валентине398. Ольга Патрушева вспоминала главный принцип его тогдашней педагогики: «Результат строгой аскетической жизни есть любовь»399.

Своеволие как одно из свойств души, мешающих жить, владыка всячески пытался искоренить из характера своих духовных детей. Юная Вера Ловзанская (она начала «трудовую деятельность» в пятнадцать лет) решила ходить на работу в черном платке, подражая сестрам Долгановым. Этому решению способствовало и желание отстраниться от молодых коллег по службе, которые при «встрече задерживали ее руку «нечистым осязанием». На исповеди епископ узнал об этом: «Как? Вы сидите в платке? – удивился он. – Кто благословил?» «Каково мне было снять платок? вспоминает она. – Все молодые люди понимают это так, что я изменилась и, значит, позволительно проявлять вольности». Но решению наставника беспрекословно подчинилась. Те же ребята убеждали Веру, что она отстала от современности, раз не читает любовных романов. Наконец она сама смутилась от своего невежества в этих вопросах и написала владыке записку: ««Владыка, ничего я не понимаю <в делах сердечных>... А может, мне надо что-то знать?» Вот он на это и написал: «Всегда думайте, что на вас смотрит Христос и все небо, а около вас ангел-хранитель. Ничего вам знать не надо»».

Постепенно стали замечать, что слова и намеки владыки часто сбывались буквально. «Одному молодому человеку на вопрос, где ему поселиться, жить у родителей в доме или здесь в Нижнем, владыка ответил: «Поживите <в семье>, все равно обстоятельства изменятся, и вы освободитесь». В то время спрашивавший не понял, да и особого внимания не обратил на эти слова, а в марте месяце у него умерла мать, которая связывала всю семью своей любовью»400. Подобных случаев было собрано и записано в то время немало.

Об этом даре пророческого предвидения епископ «замечал не раз, что не понимает своего состояния и говорит как бы не сам, а кто-то другой, и он сам не может объяснить, что это за чувство – присутствие благодати Божией»401.

С высоты пройденной жизни, оглядываясь назад, он оценивал свое далекое прошлое (1921–1922 гг.): «Что такое Печеры? Юношеский возраст. Мальчикам... серьезных вещей не показывают». Это был период монашеской романтики, нащупывания твердой дорожки среди хлябей современности, строгого подвижничества и приобретения опыта пастырского руководства. В стремлении к аскетическим подвигам он порой перебарщивал. По возвращении в Нижний из «отпуска» «вскоре стал спать на полу, прямо на ковре, головой к кровати, касаясь... ее. И тут же стал ощущать боязнь и присутствие бесов, подобно тому, как они заявились первый раз в Макарьеве. Особенное такое ощущение... Намекнул об этом сестрам. Одна из них стала спать наверху в передней (интересно, что они сами заметили, что мне наверху <стало> не совсем по себе оставаться одному). Я сперва отказывался из тех соображений, что если будет обыск ночью (у всех архиереев уже были), то могут насочинить какую-нибудь грязную сплетню... Но боязнь бесовских влияний и нежелание подвергнуться горделивому чувству (что вот, мол, я один справлюсь, как же подвижники <справлялись>, а Бог-то и проч.) заставили меня согласиться на предложение, чтобы через несколько комнат спал кто-либо из сестер. Когда же начались дни Пасхи и Пятидесятницы и я из-за этого перестал спать на полу, прошло и бесовское нашествие. Интересно, что такие пустяки даже, как спанье на ковре, что меня нисколько не удовлетворяло (хотел прямо после на полу спать – «долулегание» это называется у древних отцов-подвижников), и то бесам не по нраву...»402

Блаженная Мария Ивановна передавала: «Под кровать чтоб не лазил». И грозно стучала пальцем по ручке стула (но при этом весело улыбаясь)403. После всегда не преминет спросить: «Ну, что, он под кровать-то лазает? Спит-то как, на мягком или на полу?.. А то они ведь рядом, сзади стоят. Как бы чего... Еще молод больно. Рано ему еще... Скажи ему, чтобы этого больше не делал»404. Она беспокоилась о владыке и однажды, пропев пасхальный тропарь, сказала: «Надо и ему чаще читать «Христос воскресе», очень <этой молитвы> бесы боятся; тогда под кровать не полезет». Еще добавила совсем непонятное: «Умер о. Анатолий... умрет и ваш Варнава. Скоро еще годок поживет».

Так получалось, что его личное время на какой-то краткий исторический миг струилось в иной плоскости, чем время общее. Календарь показывал год четвертый со дня революции. Епископ целиком погрузился в духовничество, в молитвенное делание, в работу над рукописями, что также требовало особенных условий жизни. Он находился в парадоксальном положении: как молодой монах, должен был уклоняться от мира и трудиться в келейной тишине, как епископ, должен был идти навстречу людям и событиям. («От архиерейства отказываться грех, – говорила Мария Ивановна, – принимать людей надо, только не всех, половину принял, немного, и будет».)405

Конечно, он не отгораживался и от социальной действительности. Городские власти дали понять, что откроют в нижегородском Кремле древний собор, отнятый ими у Церкви, однако обещания не выполнили. Народ заволновался, и как-то большая толпа собралась на Благовещенской площади, требуя ключи от храма. Решили идти в епархию. Архиепископ побоялся выйти к людям и, зная, что верующие расположены к владыке, послал его к ним. Епископ Варнава вместе с пришедшими отправился в губисполком на переговоры, которые, конечно, оказались безрезультатными, но волнение он успокоил, и все мирно разошлись.

Приставил его Евдоким и к другому тяжкому послушанию – ведать в консистории бракоразводными процессами. Придя к власти, коммунисты взяли это дело в свои руки и поставили на поток: достаточно одной из сторон заплатить три рубля, «и дело с концом – разливанное море разврата»406. Комиссары следили за тем, чтобы духовенство не препятствовало желающим развестись и по первому требованию одного из супругов оформляло и развод церковный. Общество, привыкшее существовать в условиях нескончаемой войны, внешней и внутренней, распадающихся привычных устоев жизни, приняло это новшество не без удовлетворения. «Возможность многократного заключения гражданского брака, – вспоминал владыка, – появившаяся в первое время <после прихода соввласти>, была прикрытием проституции и блуда, что расценивалось так даже не с церковной точки зрения... И архиереи, занимавшиеся разводами, попали в безвыходное положение. Ведь в конце концов епископ не может разводить по гражданским документам»407. Поток разводящихся был значительный, но епископ, как служитель Христа, не мог в своем решении руководствоваться канонами Церкви, без того чтобы не попасть в неприятную историю, ибо из приходящих мало кто хотел поступать по Евангелию, но старался для успокоения совести получить необходимую бумажку. Через несколько лет владыка писал по этому поводу:

«Вопрос о разводе, если и всегда больно трогал сердце плотского человека, то в настоящее время он едва ли не самый больной. Из сластолюбия люди всячески пытаются расширить себе права в этом отношении, хотя бы и посредством натяжек евангельского текста. И можно уже предвидеть, что чем дальше пойдет время, тем дальше пойдет в сторону от определенной и узкой заповеди Христа и дело с разводами. Насколько я близко, по долгу службы, стоял в свое время к интимной стороне последних и насколько знаю истинные причины их – почти всегда неудобного для передачи на словах свойства, – а не причины придуманные, более или менее «благоприличные», вроде «несходства характеров», простого «нежелания жить вместе», «оставления детей и семьи» и проч., я заключаю, что в большинстве случаев не виновата «виноватая» сторона или не только она одна виновата. И не развод часто должен служить исцелением для мужа и жены, а терпеливое о Христе, смиренное жительство, целомудренное, с подавлением плотских похотей. Жена – не уличная женщина и даже не любовница, а семейная спальня – не «отдельный кабинет». Нельзя в них искать того, к чему привык и на чем нередко растратил уже свою молодость мужчина... Целомудренное в меру воздержание не отменяется браком. Если миряне не монахи, то это не значит, что они могут жить разнузданно. Все это если бы соблюдалось, т. е. если бы в нашем обществе были воплощены в жизнь здравые и строгие христианские взгляды на семью и на брак, то разводы наполовину бы сократились. Не забудем еще и того, сколько жило не в одну сотню прошедших лет людей, которые терпели и импотенцию, и болезни, и сумасшествие и проч.! Терпели, благодарили еще Бога, принимая от Него это как ниспосланный для уврачевания страстей крест, и не думали разводиться! Тогда было это возможно, а теперь нет? А говорят еще, что человечество прогрессирует и делается лучше. Не наоборот ли? Не теряет ли и те добродетели, хотя бы только одно терпение, которые имели наши предки раньше?»408

Позже владыка говорил: «Трудно не нарушать каноны, если государство разводит. Что тогда делать Церкви? Не разводить? У государства ведь свои причины к разводу, а у Церкви – свой взгляд». Проблема для епископа стояла болезненно остро: не выполнять требования власти – значит подвергнуться прямым преследованиям, а применять критерии церковные – не для того его поставил сюда законный священноначальник.

За спиной Евдокима можно было на время укрыться от революционной вьюги, но научиться вести паству по водам истории было невозможно.

Буря гонений, обрушившаяся на Церковь

Июнь 1922 Нижний Новгород. Голод Поволжья. Неготовность церковного народа к гонениям. Соблазн обновленчества. Отступничество среди духовенства. Падение еп. Варнавы. Покаяние.

Положение Церкви в стране все ухудшалось. Коммунисты, по указанию Ленина, решили, что настал удобный момент для сокрушительного удара по религии. Подходящим поводом для этого они сочли голод, обрушившийся на Поволжье в результате большевистского переворота и экспериментов с экономикой и сельским хозяйством. Новые правители хорошо понимали, что голод унесет миллионы человеческих жизней (погибло не менее пяти миллионов). Но убедившись, что западные государства не будут увязывать свою продовольственную помощь с требованиями политических перемен, партийные вожди не только не смягчили карательные методы управления, но и усилили их, начав очередной кровавый натиск на Церковь и на свободомыслящую часть общества. Голод начался летом 1921 года.

В крайних, совершенно новых, исторических обстоятельствах верующим людям пришлось искать и вырабатывать новую, соответствующую духу православия, линию поведения. Церковные руководители, Патриарх Тихон и его ближайшее окружение, часто не имели единого согласованного мнения по поводу происходящего (отметим напряженные отношения в этот период между архиепископом Феодором (Поздеевским), настаивавшим на твердой позиции в отношениях с властью, и Святейшим, искавшим путей компромисса). Почти всем мечталось о каком-то конкордате с властью, чтобы жизнь церковная умирилась и можно было бы окормлять народ Словом Божиим, не подвергаясь постоянным преследованиям. По мнению одних, однако, достижение согласия не должно было противоречить евангельской правде, а другим важнее всего представлялось заключить «мир» любой ценой. К последним принадлежал архиепископ Евдоким, давно пошедший на услужение безбожникам ради достижения «тишины церковной».

Нижегородские клирики на пастырском собрании (1922 г.) благодарили своего руководителя за то, что «в самые острые моменты политической жизни, когда в других... епархиях творились всякие ужасы, духовенство Нижегородской епархии тихо, спокойно и безмятежно творило свое пастырское дело, заботясь исключительно о вечном спасении своих пасомых, не вмешиваясь в земные дела, устрояемые земною властью»409. Губительно для судеб Церкви отдавать земные дела во всецелое ведение кесаря, посягающего на душу человека и отрицающего ее божественную свободу.

Древние христианские общины, подвергаясь во времена зверонравных неронов и Диоклетианов беспощадным преследованиям, выстаивали, благодаря духу христианской любви, соединявшей их членов между собой. Великая культура евангельских отношений делала древних христиан близкими, родными друг другу, и даже уничтожаемые физически, они не теряли своей удивительной цельности, одерживая реальную победу над гонителями. Все члены единого тела древней Церкви знали (и узнавали) друг друга в едином евхаристическом опыте жизни и делали одно дело.

Русская Православная Церковь могла выстоять среди гонений только таким же опытом единения в христианской жизни. После столетий московской церковно-государственной симфонии, после двухсот лет синодального периода у многих священнослужителей выработался иной взгляд на роль христианина в истории, отличный от древнего, универсального, кафолического миропонимания. «Уединение в пустыне», освящение исторической реальности из кельи, оставление земного бренного бытия на всецелое усмотрение кесаря – миссия Церкви в этом мире сужалась до игольного ушка.

Последователи церковного спиритуализма (а именно это направление стало главенствующим в России XIX века) мечтали о создании христианской цивилизации. К началу XX столетия великие европейские державы претендовали на роль лидеров могущественного христианского мира. Империи – Британская, Германская, Австро-Венгерская, Российская – свою военную политическую экспансию оправдывали духовными целями, необходимостью расширить границы культурного мира, привлекая для обслуживания этой триумфалистской псевдохристианской идеологии национальные Церкви.

Русское духовенство в обязательном порядке принимало участие в национально-патриотическом воспитании населения, воодушевляя доблестную армию (при большевиках эту роль забрали себе комиссары), активно поддерживало образ врага в народе, разоблачая чужаков, мешающих его благополучию и разрушающих его благочестие. Враг – это представитель иной этнической культуры, иной цивилизации и, конечно, иного вероисповедания. Все у них не так, как у нас, противоположно нашему. Особенно враждебными казались евреи.

Итак, с одной стороны, отказ Церкви от участия в политической и общественной жизни, а с другой – обслуживание религиозных нужд земной власти (пусть номинально и православной), сведение духовности к узко понятому аскетизму – все это привело значительное число церковных деятелей к утрате евангельских ориентиров.

С началом революции изменился у государства и образ врага: теперь преследовались буржуи, черносотенцы, верующие, представители «буржуазной» культуры – одним словом, «бывшие люди». Теперь держава трудилась для победы интернационала во всемирном масштабе.

Еще недавно, в начале века, молодым горящим энтузиастам веры казалось, что нужно лишь рассеять досадное недоразумение, убедить общество, что знание и религия не противоречат друг другу, и тогда гармония, стабильность, а также постепенный духовный и материальный прогресс не замедлят восторжествовать. Но с неожиданной легкостью нарушился незыблемый мировой порядок, неугасимым огнем вспыхнула ненависть. Бытовое благочестие перестало укрывать от соблазнов (особенно – молодые поколения).

Когда к владыке в Печеры впервые пришла молодежь из христианского кружка, то вскоре его строгие проповеди побудили барышень сменить кружевные платья на более скромные одеяния. Это было внешним проявлением трезвения и в какой-то мере более соответствовало их новому положению, смиряло. Творческий же ответ на совершающееся вокруг мог родиться только из трезвого и покаянного осмысления происходящего. Но многие, по инерции разделяя идеалы затонувшей эпохи, не спешили расстаться с собственной слепотой и надеялись, что власть переродится и все само собой утрясется.

Епископ Варнава понимал необходимость более тесного единения с паствой, для чего и добился соответствующего разрешения от зосимовских старцев. К нему ходили за очищением и утешением, как сформулировала одна из его чад. (Впрочем, блаженная Мария Ивановна все время одергивала: «Дал святой воды да просфору, вот и утешение, нечего с ними разговаривать».) Он старался укрепить личные связи и с паствой, и с единомысленным духовенством. (У него в эти годы окормлялись и новая молодая игуменья Пицкого монастыря Алексия (Сотова), и настоятельница Маровской женской общины, и определенные круги нижегородской интеллигенции.)

Однако подкравшуюся уже смертельную опасность он не различил. Мария Ивановна в 1921, в 1922 годах загадочно предупреждала: «Все у него пропадет... Он будет священником, схимником...»

К этому же периоду относится сохранившийся отрывок интереснейшего произведения владыки, показывающего неправильное устроение современных искателей старческого руководства, их рассеянность, болтливость, восторженность. Страну заливала кровь жертв гражданской междоусобицы, Церковь изнемогала от преследований. Молодым любителям старческого руководства предстояло не когда-то в далеком будущем, а уже сейчас дать ответ о своем уповании перед пристрастными судьями (и часто под воздействием изуверских методов дознания). Но на страницах текста владыки решались совсем другие вопросы.

Он с иронией пишет о том, как приехавшие из разных мест искатели духовного окормления, после келейных бесед со старцем, в суетной болтовне делятся друг с другом наставлениями, полученными сокровенно. Огорчается их легкомысленному настроению, стремлению к поверхностному общению. «Я часто замечал, – пишет он, – что нередко преуспеяние или отсталость ученика зависят только от его болтливости и от того, что последний не может утерпеть и не поделиться со своими приятелями тем, что старец доверил только ему одному. Стоит только побывать в каком-либо месте, где процветает старчество, в какой-либо пустыни, у какого-либо подвижника, подобного Варнаве Гефсиманскому, Амвросию Оптинскому, Иоанну Кронштадтскому, стоит только оказаться в компании подобных странников, как можно уже наслушаться вокруг себя вдоволь разговоров на этот счет...

Придем на вокзал и, сидя в ожидании поезда и, следовательно, от нечего делать410, услышим, как приехавшая издалека учительница изливает душу какому-то толстому купчику. (В своих странствованиях по святым местам автор много слышал бесед, подобных нижеописанной.)

– Знаете, только что я вошла к нему, – я уж вам рассказывала в гостинице о своей скорби и о том, как решилась переменить место, – а батюшка прямо мне: «Нет тебе моего благословения, нет благословения...» Но как же, батюшка, говорю ему, я ведь сон видела и молилась сильно, а он...

И далее начинается подробное изложение разговора, к которому и готовиться надо со многими покаянными слезами, постом, страхом Божиим. А здесь первому попавшемуся человеку всю жизнь и искушения свои расскажут; бесовские сны в доказательство «святости» своей молитвы приведут... Но вот в другом углу слышишь:

– ...Я вам, родной мой, это по тайне говорю, вы уж, прошу вас, никому не говорите, – просит мужчина средних лет другого, по виду представляющего нечто среднее между comme il faut, «приличным» светским молодым человеком, и новопоступившим, не привыкшим еще ни к скромной одежде, ни к обращению с другими людьми, послушником какого-то строгого скита. Очевидно, этот юноша с напускным серьезным видом и напряженными манерами, решил бросить мир и служить Богу. Но страсть тщеславия не дает ему покоя и все время подущает, чтобы он «на пользу» другим рассказал об этом «подвиге» в настоящее – «тяжелое, безверное» – время вслух. Пусть чрез это и «другие» спасутся...

– Нет, нет, будьте покойны, – отвечает он своему собеседнику так, что вовсе не нужно напрягать слух, чтобы услышать. – Я сам, знаете, так же думаю. Я ведь из реального училища, отец у меня неверующий, мать тоже не очень... И вот, попал в христианский кружок N (следует имя интеллигента-полусектанта с мистической окраской. – Еп. Варнава). У него познакомился с Евангелием, стал размышлять и решил, что общественная жизнь наша несостоятельна. Даже церковная имеет много худых сторон. Ведь вы представьте себе, у нас, например, в приходском совете...

Но громкие голоса носильщиков, везущих багаж на платформу, заглушают их разговор, и рассказ на самом интересном месте обрывается... Послышался первый звонок. Толпа людей тронулась к выходу и разделила их совсем. На дебаркадере слышу опять сзади себя обрывок фразы молодого человека:

– ...Ну, я и решил поступить в монастырь. Церковь нуждается в служителях. Тем более вот и старец мне сказал...

В эту минуту со свистом и грохотом, обдавая паром, пролетел мимо нас паровоз и несколько вагонов. Все торопятся занять места.

– Так я вам в вагоне договорю... Идемте скорее...

И разговаривающие исчезают в дверях тормозной площадки...

И здесь все то же, одно и то же. Нет священного молчания христианского подвига, нет безмолвия не только души, но и языка. Нет даже желания, чтобы исполнились над человеком слова Самого Бога: На кого воззрю? Токмо на кроткого и молчаливого и трепещущего словес Моих (Ис. 66:2). Но одно только пустои празднословие, не укрощаемые и не обуздываемые никаким страхом огня геенского и ответственностью за свои грехи и нечистоту жизни, болтливость, осуждение всех и всего, даже церковных пастырей и порядков, горделивое сознание возможности оказать «услугу» Церкви и чуть ли не Самому Господу Богу «сделать одолжение»; наконец, легкомысленное отношение к старческим советам и указаниям, проявляющееся хотя бы в том, что о них рассказывается другим (и где же? в вагоне). А бесы видят все это, как говорит Великий Варсонофий, и раздражаются, что такой, вовсе не призванный, чтобы учить других, человек, не имеющий страха Божия, исполняющий на деле все страсти, которые только демоны ему предлагают, и вдруг – хочет выступить на борьбу с ними и надеть «всеоружие» воина Христова!.. (Еф. 6:13.) Есть на что им раздражиться.

Нет, так святые отцы себя не вели, и, живя так, невозможно, совершенно невозможно, брат и сестра, преуспеть. Не говоря о тысяче других искушений, одного этого довольно, чтобы удалилась от тебя навсегда благодать Божия, а чрез нее и все спасение. Спасение эгоистично и ревниво, оно не любит, чтобы человек имел какие-либо привязанности в миру и доверял его какому-либо человеку, хотя бы самому ближайшему «другу» или «подруге», кроме своего духовного отца».

Дух христианских кружков (даже и внутрицерковных) был владыкой сурово (и во многом справедливо) обличен. Человек спасается в волнах житейского моря только аскезой, послушанием и смирением, а не интеллектуальной или общественной деятельностью и тем более не болтовней. Поэтому миряне должны подражать монахам, углубляясь в себя и удаляясь от мира. «Монашество есть подчеркнутое христианство, истинное, – размышлял о. Варнава еще перед революцией. – Истинный монах и истинный христианин – понятия равнозначащие. Писать о подвижничестве значит писать об истинном христианстве...» Приведенные им типы паломников поражают своей незрелостью и легкомыслием. Но, может быть, он смотрел на них односторонне? Среди множества недалеких и наивных людей, заполнявших храмы, занимавшихся в кружках и приезжавших к старцам, ведь обретались серьезно настроенные души и сердца! С другой стороны, сколько пастырей – под ударами грянувшего урагана – показали себя не на должном уровне. Перед верующими, особенно в эпоху нравственного одичания, всегда стоит проблема распознавания духа времени, различения его соблазнов и проблем, нахождения узкой тропы среди обманов мира. Перед лицом гонений христианин должен найти собственную позицию, которая даст устойчивость в ненадежной действительности и способность самостоятельно ориентироваться. Найти путь света и отвергнуть путь тьмы.

В мирочувствии русского монашества таилась опасность, характерная для древнего восточного дуализма (например манихейства), подчиниться всемогущему историческому злу и закрыться от окружающих проблем, упростить их. Правильно совершаемое, православное, духовное делание, напротив, ведет инока к открытости перед Богом, к острому осознанию взаимосвязи всех сторон окружающего мира, ответственности за него.

Арсений Великий (V в.) обитал в пустыне; келья его, из которой он никогда не выходил, стояла на расстоянии нескольких миль от скита. Когда последний был разрушен варварами, старец вышел из кельи и, заплакав, сказал: «Мир потерял Рим, а монахи потеряли скит». Все сплетено между собой на земле, – как бы хотел сказать подвижник своим жестом, – и если хочешь, чтобы стоял скит в пустыне, молись, чтобы удержался вечный город, оплот культурного мира.

Церковному пастырю насущно необходимо своевременно распознать загадку исторического момента и противопоставить его угрозам и страхам христианскую альтернативу.

Молодежь, шедшая в кружки, конечно, была внутренне «зеленой», неопытной, но ей нельзя было отказать в искренности веры, в стремлении к правде, в горячей захваченности религиозными вопросами. Возле епископа Варнавы собралась группка верных последователей, прошедших как раз через опыт «кружкового» христианства. Он объединил их не ради решения отвлеченных вопросов и рассуждений, а ради «делания», и вместе с учителем они прошли нелегкий и духовно значимый путь.

В начале 1922 года при негласной поддержке коммунистической партии зародилось и организационно оформилось «прогрессивное», так называемое обновленческое, движение в православной среде. Используя остроту внутреннего положения, создавшегося в стране из-за голода, руководители «революционного» духовенства потребовали удаления от управления Церковью Патриарха Тихона, реформирования богослужения и, главное, тесного сотрудничества с атеистической властью. Эта позиция (особенно в последнем пункте) была близка архиепископу Евдокиму, и не удивительно, что вскоре он, вместе с двумя другими архиереями, поддержал новое течение411, а затем и формально возглавил «Красную церковь».

Ее апологеты сразу выдвинули четкий идейный принцип отбора своих сторонников: «Выделить из общей массы православного духовенства и мирян тех лиц, которые признают справедливость Российской Социалистической Революции» – и одновременно обратились к власть предержащим с просьбой оградить своих приверженцев от «церковных решений и служебных кар со стороны патриаршего управления»412.

Это прошение стало удобной ширмой для режиссеров из ВКП(б), замысливших окончательно перешибить хребет религии. Свои новшества – от богослужебных до канонических (женатый епископат, второбрачие духовенства) обновленцы вводили в пожарном порядке. Несогласных с ними священнослужителей удаляли с помощью светских властей в тюрьмы и ссылки. Впрочем, многие православные хотели примирения церковного руководства и вождей государства, хотели симфонии. Торжеству движения на первых порах способствовали не только приспособленчество и страх, но и тревога верующих за судьбу Церкви, широко разлитые ожидания положительных перемен в отношениях между пролетарской властью и религией. Не удивительно, что в считанные месяцы чуть ли не все храмы и большинство духовенства оказались в рядах «реформаторов».

Архиепископ Евдоким, признав Высшее Церковное Управление (обновленческий аналог Священного Синода) и будучи опытным администратором, потребовал от подчиненного духовенства полной солидарности со своим главой. Несомненно, давление он оказывал и на еп. Варнаву.

Тяготы и опасности, подстерегавшие владыку на послушании по бракоразводным делам, столкновения с Евдокимом все настойчивее заставляли искать выход из положения. («Сорок лет страданий, – говорил он позже, из-за того, что я не хотел нарушать каноны».) Решение вызревало неожиданное. В январе 1922 года он спрашивает блаженную Марию Ивановну: «Понести после подвиг юродства или затвора?» «Схимник он – монах, – отвечала она. – В схиму его, в схиму... А желала я, чтобы он умер, Господь его прибрал: трудно ему жить».

По-видимому, планы его уже в это время были достаточно определенны, ибо он тогда же спрашивал о том, что будет после, в конце задуманного подвига: «Можно ли надеяться остаться в конце Нижегородским епархиальным архиереем?» «Схимник он, – загадочно отвечала блаженная. – Я рада, что он архиерей, очень хорошо». И перекрестилась.

В марте большевистское правительство начало кампанию по насильственному изъятию церковных ценностей из храмов. В провинции (Смоленск, Шуя) пролилась кровь верующих, ставших на защиту святынь. Восьмого мая в Москве одиннадцатью смертными приговорами окончился процесс над духовенством и мирянами, сопротивлявшимися грабежу. Десятого июня в Петрограде перед ревтрибуналом предстала большая группа православных, обвиненных в подстрекательстве религиозного населения к волнениям и противодействии декрету об изъятии церковных ценностей413.

Пятнадцатого июня (за день до появления воззвания трех архиереев, среди которых была подпись Евдокима, с признанием законности ВЦУ) владыка отправил к Марии Ивановне посланца (В. Долганову) со следующими важнейшими для него вопросами: «Отношение к архиепископу? К ВЦУ? Дожидаться серьезного указа или теперь же отказаться? Если архиепископ уедет в Москву, одному как быть?»

Ответ: «Отказаться, какой архиерей будет без кос, какой уж архиерей будет, пусть уйдет, будет просто поп, венчать будет, рассказывать, вот его дело, нет нового, старого надо держаться».

Вопрос: «Если ВЦУ пришлет еретический указ, как быть?»

Ответ: «Плюнуть на него, еретический указ не исполнять, грех, тогда отказаться».

И на восклицание Долгановой: «Что же владыке делать?» – блаженная добавила: «Терпеть ему надо».

Но почему-то особенно убедительными (и более авторитетными, чем соображения юродивой) показались для епископа полученные вскоре сообщения о собрании восьмого июня московских благочинных, на котором они признали учреждение ВЦУ «канонической необходимостью»414. Он боялся проявить непослушание. Из всех видов малодушия человек выбирает удобнейшее для самолюбия. Сказалось долгое нахождение в подвешенном состоянии: между необходимостью почитать разбойника Евдокима как законного архиерея и отвращением к его деяниям. Да еще и недавно (год назад) та же Мария Ивановна передавала: «Пусть он слушается архиепископа, какой бы он ни был». И посохом застучала415.

Девятнадцатого июня в храме Дивеевского подворья епархиальное духовенство «единогласно постановило присоединиться к резолюции московских благочинных и признать Высшее Церковное Управление единственным, канонически правомочным органом управления всей Церковью». Помимо нижегородских благочинных резолюцию подписали и местные архиереи, среди них – и епископ Варнава416. И хотя подписал с разумными оговорками (которые, конечно, опустили, пропечатав одну только подпись), но тут же увидел, что обманут и всего лишь использован врагами Церкви. Режим требовал идолопоклонства от всех, кто попал в его тенета, кто только соприкасался с ним, всячески – хитростью и угрозами – втягивая в отступничество. По-человечески понятные идеи возможных компромиссов с Системой были обманом и самообманом в то время, когда от верующих и пастырей требовался поиск новых путей доброделания и верности Христу в условиях беспощадной диктатуры.

Самым удручающим было то, что он попал в ряды самочинных и преступных организаторов разрушительной церковной политики. Чуть ли не сразу настало прозрение, спохватился, увидев реакцию на свой поступок со стороны уважаемых им духовных лиц (архиепископ Феодор, к которому поехал, не принял его). Это было настоящее падение, от которого предостерегала так недавно дивеевская юродивая. «И нельзя было никуда уйти от их прозорливости, – писал владыка спустя десятилетия о пророческих предупреждениях святых, – как сказали они, как ни крепись ты, непременно поскользнешься, и сбудется реченное... Сколько раз я ожидал в точности предсказанного мне события (по-монашески «послушания»), чтобы оно меня не победило. Но оно побеждало. Не потому, что у меня не было сил его победить, а потому, что демоны заставали меня всегда врасплох (такие хитрые и пронырливые), и у меня не было смирения, а не сил»417.

Удар оказался столь силен, что уже в старости, вспоминая те черные дни, епископ испытывал чувство острой боли: «Я не буду ни в чем оправдываться, ибо по-монашески это для меня выгоднее. Об одном только заявляю – я православный... А в остальном все принимаю на себя, кроме созидания активной деятельности от лица Ecclesiae vitalis418, разумею же здесь о пропечатании меня в своих газетах, что я «их», «подписался», и свою близость к Евдокиму... Но объяснить, что значит и как образовалась подпись, необходимо, это плод малодушия и послушания (отношения сложились... как в хозяйственной канцелярии; обман был). Я бы мог привести для себя, например, смягчающие обстоятельства и оправдания, но это для меня невыгодно. Чем строже наказание, тем мне вожделеннее. Ибо я больше десятка лет тому назад дал обет каяться Богу и работать Ему, но никак не сделал этого, откладывая день за днем свое покаяние. Пусть же, хотя невольно, из-под палки, тернием и бичами, меня наладят на это дело. Бог и намерение целует, и «две лепты» незаслуженной кары, сороковый удар (Библия декретирует, чтобы наказание не превышало 39 ударов: так полагалось) будут ходатайствовать пред Небесным Архиереем о моем прощении.

А что я не еретик – это я постараюсь изложить в прилагаемых книгах ясно. Всякий должен видеть, что они – плод долговременных трудов, известным образом, хотя, повторяю, и лениво, выработанного настроения, а не результат желаний испуганного воришки загладить свою вину. И это бы неплохо, но не надежно, как и апостол говорит... Нет, я не хочу скрывать моих грехов личных и общественно-служебных, и как в древности люди приносили общественное покаяние, так и я ныне этим самым прошением прошу вменить мне, как таковое»419.

«Надо описать все подробно, не скрывая, т. е. не наговаривая на себя и не дозволяя думать другим, что много осталось необъясненным и поэтому много еще за мной вины.

Все произошло из послушания, и наклонность была к «догматике»...

Для обсуждения декларации, которую надо было подписывать, собирались несколько раз. Фактических данных, как и где и что происходит, не было (те же, кто заправляли всем этим, ни в каких данных не нуждались, ибо все данные получали в ГПУ); епископ Макарий говорил, что благочестивый съезд Москвы признал ВЦУ, а ему (т. е. «благочестивому съезду». – Прим. П. П.) виднее...

Помнится... несколько раз менял редакцию, но: «Пишите, что вам диктуют и что вы с нами». При этом подавали свою политику необходимым поступком... Но когда принимали пятый пункт, я отказался – «Филькина грамота». После сего уже ясно было – надо ехать в Небесный Иерусалим. Взял билет и поехал.

Заявление подал ему же <Евдокиму> не потому, понятно, чтобы от него зависел, а чтобы бросить им в лицо, что я их отлучаю и ничего не имею с ними общего.

Не оправдываюсь, но надо сказать для выяснения дела (ибо это касается веры), что я никогда не учил, не учу... и не жил так, чтобы заниматься церковной политикой. Я следую в жизни Великим Варсонофиям, Пименам и другим, которые учат о плаче (что допускает уже такие случаи, когда люди, достигшие края совершенства, имеют еретические мысли: старец о. Мелхиседек... заблуждался в вопросе о причащении («Древний Патерик») и не потерял своих святости и совершенства, так как это было не злостно, а от простоты), а не учат непосредственно догматике и церковным спорам. И хотя был я епископ, но обладал природной простотой, не видел, что настали уже времена первохристианские, когда при известных обстоятельствах викарному можно самому забирать бразды правления и садиться на престол своего начальника, отстраняя его.

Где мне было разобраться в этой, окружившей меня, лжи, кроме как с помощью своих внутренних чувств, которые заглушены были молодежным разумом, когда даже такие умы и лица, как будущий Патриарх Сергий... зосимовские старцы... и многие другие путались – и допускали большие вещи, чем я. Но если Господь даровал прощение апостолу Петру, отрекшемуся от Него (а я этого не сделал), и вернул ему апостольское достоинство, то и я надеюсь на то же и, конечно, не отказываюсь от покаяния личного или общественного, как и апостол нес его до конца жизни»420.

Во время богослужений, которые совершал молодой епископ, часто кричали бесноватые. Однажды один из них пронзительно громко сказал: «Молодой, а уже святой, ходит да помахивает. (Во время каждения на величании.) Молодого боюсь, старого <Евдокима> не боюсь»421. И вот после вдохновенного пастырского и аскетического труда, после молитв, постов и благодатных озарений – падение. Для подвижника, стремящегося на небо, вдруг превратиться в падшего, в худшую разновидность грешника – в еретика – это и есть дно адово. Он видел себя поруганным собственными грехами, политиканами от религии и, конечно, бесами. Надо было собираться в дорогу.

* * *

337

Определение Священного Собора Православной Российской Церкви о викарных епископах от 2 (15) апреля 1918 г., а также определение Собора «об учреждении новых епархий и викариатств» от 26 июля (8 августа) 1918 г. // Собрание определений и постановлений Священного Собора Православной Российской Церкви1917–1918 гг. Вып. 1–4. М., 1994. С. 21–22, 42.

338

Чин исповедания и обещания архиерейского. Переписан архим. Варнавой. 1920.

339

Серафима, мон. Отрывки из воспоминаний.

340

Серафима, мон. Отрывки из воспоминаний. Лиза – младшая дочь Булгаковых.

341

Приветственное письмо от паствы (приход церкви Иоанна Милостивого) в связи с хиротонией. 20 февраля 1920. Переписано рукой еп. Варнавы.

342

Речь архимандрита Варнавы при наречении его во епископа Васильсурского // Дар ученичества. С. 393.

343

Письмо нижегородской паломницы Паши. Февраль 1920? Рукопись.

344

Варнава (Беляев), еп. Записная книжка № 3, 4.

345

Варнава (Беляев), еп. Основы искусства святости Т. 4. С. 211 Отдел III. Гл. 12. § 9.

346

Варнава (Беляев), еп. <Листок дневниковой записи.> 30. 06. 1920. Рукопись.

347

Варнава (Беляев), еп. <Набросок к дневнику-исповеди некоей инокини> 1930–1932. Рукопись.

348

Письмо монаха Анатолия (в схиме Василия) Саровского от 20. 04. (ст. ст.) 1920.

349

Дата смерти определена по записи в «Помяннике» иноки Серафимы (Ловзанской).

350

Смысл здесь тот, что медицина говорит одно, а Бог, если не берет к Себе душу, то, значит, еще рано, и ничто не повредит ей, если даже че­ловеку и тягостно, и претрудно. – Прим. еп. Варнавы.

351

Хотела отравиться или как-нибудь покончить с собой от невырази­мых страданий и нападений демонов. – Прим. еп. Варнавы.

352

О чем ей никто не говорил. – Прим. Еп. Варнавы.

353

Варнава (Беляев), еп. Прощальная беседа с м. Георгией перед отъездом моим в Нижний. 1920.

354

Послушница Макарьевского монастыря, умершая за 20 лет до рассказываемого события. – Здесь и далее примечания принадлежат еп. Варнаве.

355

Старая монахиня на подворье-общинке в Лыскове. Старица высокой жизни, имевшая дар прозорливости.

356

Старичок, блаженненький, живший при монастыре.),

357

Этому моменту соответствовало вовсе телесное расслабление, впадение в бессознательное состояние. Благоухание небесного ладана Дуняша ощущала даже и после того, как пришла уже в себя.

358

Ныне здравствующая монахиня.

359

О. Тихон, блаженный старец, духовный отец Дуняши, дал правильце через нее игумении, а Дуняша, как видите, видоизменила его.

360

Сейчас я посмотрел в календарь за прошлый год: 3 ноября, вторник, Обновление храма великомученика Георгия (ее небесный покровитель и ангел) в Лидде, у меня подчеркнут, что сделал я для своей памятки, высчитывая после смерти м. Георгии дни поминовения (также 20-й).

361

М. Георгия ходила всегда в апостольнике, но однажды захотелось ей надеть платок на голову и посидеть в нем. Игумения взяла из ризницы шелковый платок для исполнения этой прихоти больной, которая побыла в нем не более получаса и положила в ящик. Так его и забыли унести обратно. Теперь она просила это сделать и вернуть его в храм как церковную вещь

363

В самый день Рождества Христова умерла у Дуняши родная мать. Подавать ей пришлось частицы об упокоении ее души.).

364

Икона эта – одна из церковных, выносимая на величание в праздники. В день пострига пред ней пели величание, потом без моего благословения принесли к м. Георгии в келью; она стояла у нее в головах, прикладывалась ежедневно к ней она, а по смерти так и забыли отнести в церковь. Просто не сочли важным.).

365

Дуняша всего лет 5 как в монастыре.).

366

Ныне здравствующая старица – ризничная.

367

Служение Слову.

368

Из залы на Головково. – Прим. еп. Варнавы.

369

Листок из дневника.

370

Рассказы о владыке.

371

Так называемое Послание Патриарха Тихона от 25 сентября (8 октября) 1919 г. «О прекращении духовенством борьбы с большевиками». (РЦXIДНИ. Ф. 5. Оп. 1. Д. 120. Л. 8.) // Русская Православная Церковь и коммунистическое государство. М., 1996. С. 44.

372

Евангельский улов. 1953 г. (А также: Записная книжка № 11, 49. В Небесный Иерусалим.)

373

Правда. 18.12.1955. № 352. Беседа (с корреспондентами газеты «Правда») государственного министра Мирзы Мухаммед хана Яфтали. – Прим. еп. Варнавы.

374

Дневниковые записи. 1920–1921.

375

Дневниковые записи. 1920–1921.

376

Церковные ведомости. 1918. № 5. С. 205–206. В. Русак отмечает интересную подробность: в свое время Шпицберг «был приглашен оберпрокурором В. Н. Львовым в состав комиссии при Священном Синоде по пересмотру законов о разводе и даже присутствовал на заседаниях Синода». (Степанов (Русак) В. Свидетельство обвинения. Джорданвилль, 1987. Ч. 2. С. 82.)

377

Дневниковые записи. 1920–1921.

378

Дневниковые записи. 1920–1921

379

Рассказ инокини Серафимы (Ловзанской В. В.).

380

Проповеди. Проповедь во вторник на первой неделе Великого поста (15.02.1922).

381

Предисловие к проповедям. Набросок. Рукопись.

382

Служение Слову. Гл. 9.

383

Долганова В. И. Рассказы о владыке.

384

Долганова В. И. Рассказы о владыке.

385

Рассказ инокини Серафимы (Ловзанской В. В.).

386

Петр Сергеевич Скипский впоследствии стал кандидатом физико-математических наук. В двадцатые годы окончил тайные богословские курсы, но священство не принял: «Время уже не то». Женился (но неудачно, на человеке, ему внутренне чуждом). После войны преподавал сопромат в Горьковском университете. Ездил из предосторожности в храм за 30 километров от города, в с. Кстово, но и там его выследили, и на работе были неприятности. После смерти владыки, еще не зная о ней, увидел его во сне, причем епископ велел ему побывать в Киеве. Вслед за этим пришло письмо от келейницы почившего с приглашением приехать. Посетив Киев, прочел некоторые рукописи владыки и сказал, уезжая: «Я много нашел здесь для себя полезного».

387

Ученый монах, прототипом которого был сам владыка Варнава. – Прим. П. П.

388

Варнава (Беляев), еп. Невеста.

389

Черновик. Запись беседы с инокиней Серафимой (Ловзанской В. В.).

390

Определение Собора от 5/18 апреля 1918 г.: «О мероприятиях, вызываемых происходящим гонением на Православную Церковь». Цит. по: Регельсон Л. Трагедия Русской Церкви. Париж, 1971. С. 55.

391

Варнава (Беляев), еп. В Небесный Иерусалим. <3апись в блокноте.> XV, 67.1946.

392

Из виденного и слышанного.

393

Из виденного и слышанного.

394

Долганова В. И. Рассказы о владыке.

395

Долганова В. И. Рассказы о владыке.

396

Долганова В. И. Рассказы о владыке.

397

Слова м. Георгии (Чуркиной) из «Прощальной беседы». 1920

398

Письмо к Долгановой В. И. (от 12 июня ст. ст. 1920 года).

399

Письмо Патрушевой О. к дяде Коле (еп. Варнаве Беляеву) (с 27.12.1949 г.).

400

Долганова В. И. Рассказы о владыке.

401

Долганова В. И. Рассказы о владыке.

402

Из виденного и слышанного. Запись от 23.05.1921.

403

Ответы блаж. Марии Ивановны

404

Из виденного и слышанного. Запись от 23.05.1921.

405

Ответы блаж. Марии Ивановны. От 15.06.1922.

406

Варнава (Беляев), еп. Записная книжка № 11, 20.

407

Варнава (Беляев), еп. К сюжету и теме. Кого можно назвать «блудницей»? 1950.

408

Варнава (Беляев), еп.  Земная жизнь и учение Господа нашего Иисуса Христа. К Мф. 5, 31–32. Рукопись. 1923–1925

409

Живая Церковь. 1922. № 2. С. 19.

410

Как будто у христианина бывает когда «нечего делать»! «Время нам дано для того, чтобы...» – говорит Великий Варсонофий... – Прим. еп. Варнавы.

411

Заявление митрополита Владимирского Сергия (Страгородского), архиепископа Нижегородского Евдокима (Мещерского) и архиепископа Костромского Серафима (Мещерякова) от 16 июля 1922 г. // Живая Церковь. 1922. № 4–5. С. 1.

412

Живая Церковь. 1922. № 4–5. С. 10.

413

Дело митрополита Вениамина (Петроград, 1922 г.). М., 1991.С. 12–13.

414

Живая Церковь. 1922. № 3. С. 19.

415

Варнава (Беляев), еп. Из виденного и слышанного. Запись от23.05.1921 г.

416

Живая Церковь. 1922. № 6–7. С. 20

417

Записная книжка № 7, 47.

418

Живой Церкви (лат.) – Прим. П. П.

419

<Объяснение подписи.> 1944. Рукопись.

420

<Объяснение подписи.> 1944. Рукопись.

421

Варнава (Беляев), еп. Записная книжка. № 11, 7. В Небесный Иерусалим.


Источник: В Небесный Иерусалим : история одного побега : (биография епископа Варнавы (Беляева) / П.Г. Проценко. - [2-е изд.]. - Нижний Новгород : Изд. "Христианская библиотека", 2010. - 559, 169, [7] с. : ил. ISBN 5-88213-091-3.

Комментарии для сайта Cackle