Рассказы отца Павла о своей жизни
Родословный корень Груздевых, в старые годы Терехиных, происходивших из деревни Большой Борок, Ярославской губернии, Мологского уезда, Боронишинской волости
Запись в тетради125
Напишу помолясь да благословясь.
Когда-то, в деревне Большой Борок проживал крестьянин Терентий (Тереха), на что указывает то, что в деревне Б. Борок до коллективизации был Терехин десяток, как-то Усанов десяток, Бабушкин и так далее. У этого Терентия был сын Алексей, у которого была кривая супруга Фекла Карповна. У этой четы были дети: два сына и четыре дочери. Первый сын был Иосиф Алексеич, который женился на Александре Вавильевне из деревни Старое Верховье. У них были дети: Иван Осипыч, Анна Осиповна, Александра, по прозвищу «Краля», и Евдокия Осиповна.
Иван О. был женат на девице из Боронишинского прихода Александре, были у них двое детей: Николай и Мария. Иван О. был рыбак. Как-то зимой поехал на реку Мологу ловить рыбу и при спуске с горы напоролся на пешню, отчего умер. Жена его Александра перебралась к родственникам в Питер, а там Бог знает, что с ними стало, ведь Питер-то большая деревня.
Анна О. в замуж не выходила, прожила всю жизнь в труде да молитве в г. Мологе, у купца Блатова горничной, а потом взяла и мать Вавилиху к себе. Обе похоронены на кладбище г. Мологи.
Александра О. (Краля) была выдана в замужество в деревню Новое Верховье, за некоего Павла, а происхождение его не знаю. Кто у них были дети? Не знаю.
Евдокия Осиповна вышла в замужество в деревню Замошье за Николая Алексеича Власова (Пашина). Был у них сын Александр Н., работал в торговой сети. Вроде были и другие, но помню плохо. Сам Осип Алексеич был с одной рукой, а вторую оторвало на мельнице в Рыбне у Галунова, где он работал крупчатником126. Избенка была капельная127, два окна на юг и два на восток, крыта соломой. В огороде в самом центре росла огромная рябина и все глушила своей тенью.
Второй сын Алексия Терентича был Иван Алексеич Груздев. Это был старичок среднего роста, небольшая русая борода, проницательные карие глаза и неизменная трубка – носогрейка, волосы подстрижены под горшок, старенькие русские сапоги, плохонький пинжак и старый картуз. И с утра до ночи работа да забота.
Земли было один надел, а семья 2 сына, 4 дочери, мать старуха, сестра девка – негуляха да самих двое. А урожаю 2 мешка ржи, 4 овса, 2 пуда льнянова семя, 20–25 мешков картошки, 8 ведер серой капусты да 2–3 ведра белой, пудов 200–250 сена, на дворе корова, лошади не бывало. Вот это все, что давал надел земли на семью из 10 человек, и приходилося уходить на заработки на сторону.
Летом И.А. работал в Рыбне на «Туерах» – это такое водное судно, которое передвигалось при помощи цепи, которая лежала на дне реки. А маршрут их был с Рыбны по Волге до Копава, а по р. Шексне до Карпунина. Какую работу дедко выполнял на туерах я не помню, но хорошо помню, как бабушка брала меня с собой, когда она ездила из Кулиги к нему за получкой. Зиму дедко работал в Мологском Афанасиевском монастыре – по хозяйству, чинил конскую сбрую, инвентарь, там заготовляли дрова, и выполнял другие работы, за что получал приличное жалованье, на которое содержал свою семью.
Иван Алексеевич Груздев умер 30 марта 1920 года, похоронен на приходском кладбище Афанасьевского монастыря.
Супруга его была Мария Фоминишна, урожденка Петрова из деревни Новое Верховье. Это была плотная, физически развитая женщина, от природы процентов на 40 глухая, с бородавкой на левой щеке. Жизнь ее проходила – работа да забота: лето в поле, зима пряла, ткала, внучат подымала. Померла бабка в деревне Борок в 30-тых годах и похоронена на городском кладбище г. Мологи.
У этих тружеников было шесть человек детей: дочь Ольга, сын Александр, дочь Александра, сын Иван, дочь Елизавета и дочь Анна. Были и еще дети, которые умерли в детском возрасте.
Первая дочь Груздевых Ольга по окончании одного класса начальной школы ушла на постоянное жительство в Мологский Афанасьевский монастырь, где жили две родные тетки, монахиня Евстолья и инокиня Елена Петровы. В монастыре послушница Ольга была определена в живописное училище, в котором преподавал уроки рисования профессор живописи Петр Антоныч Жуков. Рисование послушница Ольга усвоила прекрасно. Ею были написаны в церковь Архистратига Михаила на Даче128 иконы – местная Спаситель и Распятье. Ее прекрасная работа – это две картины: вид монастыря с западной стороны, вышитый бисером, и вторая картина – изображение преп. Серафима, кормящего медведя, картина была вышита цветным шелком, При игумении Иннокентии инокиня Ольга была удостоена пострижения в рясофор, в коем звании и померла 4-го сентября ст. ст. 1926 года. Похоронена на монастырском кладбище рядом с теткой монахиней Евстолией, умерла 42 лет.
Второй сын Александр родился в 1888 г. По окончании трех классов церковно-приходской школы был направлен родителями в г. Рыбинск в лавку к некоему Андреянову, который торговал дрожжами. Но непосильный детский труд и бесчеловечное зверское обращение хозяев вынудили его пешком бежать в Мологу, и, не заходя домой, выпросился в мальчики к Иевлеву Александру Павлычу, который имел мясную лавочку, где и работал до революции, вернее до 1914 года.
Отсюда я стану Александра Иваныча называть «Тятя», так как я его старший сын, ныне игумен Павел.
Тятя с хозяином любили осенью ходить на охоту к Святому Озеру за утками. Их допреж там было тьма тьмущая, а охотников в г. Мологе, если было 10, то много, а в нашей Кулиге в 12-ти деревнях – двое: Николай Кузнец да Иван Бажан.
Однажды в дождливый осенний день, с множеством убитой дичи, наши охотники заблудились. Стемнялось, а дождь как из ведра. Куда идти? В какой стороне Молога? Никакой ориентировки. Но вдруг они увидали вдали как бы огненный столб, восходящий от земли, простирающий в небо, и они обрадованные пошли на этот ориентир. Через два-три часа Александр Павлыч и тятя уперлися в кладбищенскую ограду г. Мологи. Перебравшись через ограду, они увидали свежую могилу, на которой на коленях с горе воздетыми руками молился «Лешинька», от которого исходило это дивное сияние. Александр П. упал перед ним на колени со словами «Леша, помолись за нас», на что тот ответил: «Сам молись, и никому не говори, что ты меня здесь видал».
Второй случай из жизни Лешиньки был такой. Он каждый день приходил к Иевлевым в лавочку и обращаясь к хозяйке со словами «Маша, Маша, пятачок», который получая, сразу же кому-либо отдавал или же запихивал в какую-либо щель. Когда умер Александр Павлыч, хозяйка стала вести дела. И вот после похорон, как обычно, приходит в лавочку Леша со словами «Маша, Маша, пятачок». Получает от хозяйки ответ: «Леша! Видишь, я овдовела, торговля сократилась, стало быть, и ты посбавь с меня, бери три копейки». На что Леша, не ответив ни слова, ушел из лавочки. Проходит неделя, другая, месяц – нейдет Лешинька к Ивлихе. Загрустила Анна Ивановна, да что-то и дела стали плохо клеиться. И вот однажды и говорит она тяте: «Санька! Обидела я Лешу. Только стал бы он ходить как раньше, гривенник стала бы каждый день давать». И только что сказав эти слова, вкатывается Леша со словами «Маша, Маша, пятачок», на что Анна Ивановна с любовью дает ему десять копеек, которые он не взял со словами «Спасибо, мне пятака хватит», и ушел из лавочки.
Леша жил и родился в г. Мологе, по фамилии Клюкин. Вел странный образ жизни, красил дегтем лицо, руки и т.д., летом ходил в шубе, в валенках, а зимой наоборот, постоянного места жительства не имел, жил тут да инде. Часто ходил в монастырь, где спал в хлебной на голой печи. Дрался с козлом по кличке «Костя», козел всегда был победителем. Был у него брат «Митрей» по прозвищу «Вшивый». Похоронен Леша в Мологском Афанасиевском монастыре у летнего собора, у алтаря с правой стороны. До 1930 г. на его могилке стоял белый деревянный крест и железная ограда. Таков был Мологский мещанин Алексей Клюкин (Лешинька).
В 1910 году Александр Иваныч женился на девице из деревни Новоселки Солнцевой Александре Николаевне, с которой взял приданого 12 рублей. Это была девушка, до самого замужества работала в Рыбне у купца Субботина Ивана Матвеича прислугой. Первая вставала, последняя ложилась. Дом двухэтажный – сколько печей истопит, сколько полов вымоет, а стирка, а вода. Правда, она не готовила, но черная работа лежала вся на ее плечах, одне лампы наливать да заправлять и то горе горькое.
С замужеством пришла другая жизнь, другие заботы. Семья – свекор Иван Алексеич, 2. свекровь Марья Фоминишна, 3. бабушка Фекла Карповна, 4. деверь Иван Иваныч, 5. золовка Александра Ивановна, 6. золовка инвалид от природы Елизавета Ивановна, 7. золовка Анна Ивановна, да молодых Двое. Итого 9 человек. А изба 5 аршин в ширину, 7 в длину, 4 окна, у порога русская печь да в сенях кадка крошва129. Как жили? Но жили: Зго августа 1911 г. родился сын Павел, 1912 г, родилась дочь Ольга, в начале 1914 г. родилась дочь Мария, а 19 июля 1914 года началась война. Осталась Александра Н. с малыми детями да со старыми стариками. А жить надо и жили. А как? Да так же, как и все.
Помню был оброк не плочен да штраф за дрова, что на плечах из леса носили. Вот и приговорили бабку и маму на неделю в Боронишино, в волостное правление, в холодную. Конечно же бабка и меня взяла с собой, и нас из Борку много набралось неплательщиков. Я кой-кого помню, а именно: Марья Михайловна Бабушкина с сыном Володей, а ему было 3–4 года, Любовь Усанова с сыном Васей 4–5 лет, Марья Лавошница с Федей тоже годов 3–4. Набралось нас человек 15–20. Заперли всех в темную комнату – сидите, преступники. А среди нас были глубокие старики Тарас Михеич да Анна Кузина, обоё близоруких. Вот и пошли они оправиться в уборную, а там горела 5-тилинейная керосиновая лампа, оне ее как-то и разбили, керосин вспыхнул, мало-мало и они-то не сгорели. А на утро пришел старшина Сорокоумов и всех нас выгнал. Это было 29 августа 1915–16 года.
В 1918 году тятю по болезни демобилизовали из армии, и выдался тут голодный год. Вся наша семья в количестве 9 человек двинулись от голода в Саратовскую губернию, Аткарский уезд, село Земляные Хутора. По дороге у мамы в Москве родился сын Борис. По прибытии в это село тятя с дедком нанялись в пастухи. Разразилась эпидемия тифа, жертвой которого стали два брата. Алексей † 25 марта и Борис † в Троицу 1919 года. Помяни их Господи! В конце лета тиф свалил и тятю, но каким-то чудом, именно чудом, он выжил. Скотину с дедком пасла Мама. Прошло лето. Тятя нанялся к местным богачам на маслобойню, где выполнял адский труд в кабале у кулаков. А мама батрачила. Зимой ее тоже свалил тиф. Как выжила? Как жили? А Господь знает.
Весной 1920 г. возвратились на родину, и тяте пришлось отделиться от матери. Дали фатеру, нежилой Кузин дом, дали на полдуши земли. Наги и босы, земли-то дали, а чем сеять? Аух. И вот игумения Августа из состраданья дала на время лошадь и семян. Слава Богу – посеялись. Тятя ночь караулил деревню – ночной сторож, день плел лапти, а Мама ходила по деревням их продавала. Этим кормились. Нищие и голодные, а все равно 3 марта 1921 года родился брат Алексей. За лето хлеба намолотили, картошки накопали и сена накосили, да еще стог продали и в деревне Новоселки у Миши Клопика купили телушечку. Тятя напилил в лесу бревен, как вывезли – не помню, дали ободворину130, стали строить свой дом. Тятя устроился по специальности в мясной магазин продавцом. На Покров 1926 г. перешли в свою хату. За этот период народились и в детстве померли Борис 19 июля и Вера 15 августа, а в каком году запамятовал.
Жили Слава Богу, но вот началось грандиозное строительство Волгострой. Начислили нам 2111 рублей и очищайте место. Решили перебраться в г. Тутаев и перевезти свои избы: 1. Усанов Павел Федорыч, 2. Груздев Александр Иваныч, 3. Бабушкин Алексей Иваныч, 4. Петров Василий Андреич. 5. Бабушкина Катерина Михайловна, б. Кузнецова Александра Ив.
На этом запись «Родословный корень...» заканчивается.
Устные рассказы
Живу в Мологе – послушником был Мологского Кирилло-Афанасиевского монастыря – было мне в ту пору годков шесть–семь, не больше. Только-только стали мед у нас качать на монастырской пасеке, и я, тут как тут, на монастырской лошадке мед вожу. Распоряжалась медом в монастыре только игуменья, она и учет ему вела.
А медку-то хочется, да и сестры-то хотят, а благословения нет. Не велено нам мед-то есть.
– Матушка игуменья, медку-то благословите! – прошу у игуменьи.
– Не положено, Павлуша, – отвечает.
– Ладно, – соглашаюсь я, – как хотите, воля Ваша.
А сам бегом на скотный двор бегу, в голове план зреет, как меду-то раздобыть. Хватаю крысу из капкана, которая побольше, и несу к леднику, где мед хранят. Ветошью-то крысу медом вымазал, несу:
– Матушка, матушка! – А с крысы мед течет, я ее за хвост держу. – Вот в бочонке утонула, зараза!
А крику! Что ты! Хоть бедная эта крыса сроду меду не видала и бочонка того. А для всех мед осквернен, все в ужасе – крыса утонула.
– Тащи, Павёлко, тот бочонок и вон его, – игуменья велит. – Только чтобы его близко в монастыре не было!
Хорошо! Мне того и надо. Давай, вези. Увез, где-то там припрятал...
А исповедовал протоиерей отец Николай, умер он давно и похоронен в Мологе.
– Отец Николай, батюшка! – начинаю я со слезами на глазах, – стыдно! Так и так, бочонок меду-то я стащил. Но не о себе думал, сестер пожалел, хотел угостить.
– Да, Павлуша, грех твой велик, но то, что попечение имел не только о себе, но и о сестрах, вину твою смягчает, – а потом тихо так мне в самое ушко шепчет: И мне бидончик нацеди. Я о тебе, дитя мое, помолюсь, а Господь, видя твою доброту и раскаяние, грех простит!
Да Господи, да Милостивый, слава Тебе! Легко-то как! Бегу, бидончик меду-то отцу протоиерею несу. В дом ему снес, попадье отдал. Слава Тебе, Господи! Гора с плеч.
* * *
Вот послушайте, как я славил в свое время.
– Матушка игуменья! – это голос келейницы, – тут Павёл-ко пришел, славить будет.
Это я-то, Павёлко, на ту пору годов шести. В келью к ней не пускают, потому в прихожке стою, когда слышу голос игуменьи из кельи:
– Ладно. Пусть славит, пусть славит.
Тут я начинаю;
Славите, славите
Сами про то знаете,
Я Павёлко маленькой
Славить не умею,
А просить не смею.
Матушка игуменья, даждь пятак?!
А не даждь пятак, уйду и так.
Чуть погодя слышу:
– Онисья! – келейница у ней была, – дай ему целковый!
А целковый знаешь какой давала? Не знаешь! Серебряный и две головы на нем: государь – император Николай Александрович и царь Михаил Феодорович – были тогда такие юбилейные, серебряные рубли! Слава Богу!
А дальше я к казначее пойду – процедура целая такая – а далее к благочинной. А что поделать? У простых самих, того, сами знаете чего! Целковый у них, хоть и целый день ори, не выклянчишь. Ладно! Далее, значит, к казначее иду. Эта процедура у меня – полтинник! От казначеи к благочинной. А казначеей была бабка Евстолья, моя тетка. Ох и здорова была, что ты! А благочинная еще толще – матушка Севастиана. Сидит за столом, в белом апостольнике, чай пьет. Кот у ней был Зефир, такой, как и она.
– Матушка Севастиана! – келейница ей кричит. – Павёлко пришел, хочет нам славить.
Она, головы не повернув, говорит:
– Там на столе пятачок лежит, дай ему, да пусть уходит.
– Уходи, – всполошилась келейница. – Недовольна матушка благочинная. Ишь, только грязи наносил, насляндал. Половички какие чистые да старинные. Грязи навозил, уходи!
Развернулся, не стал и пятачок у ней брать. Ладно, думаю, вот помрешь, по тебе тужить не буду! И в колокол звонить не пойду, так и знай, матушка Севастиана! А слезы-то у меня по щекам рекой. Обидели.
А с колоколом связано почему? Это был еще мой доход в монастыре. Умирает, к примеру, мантийная монахиня, может, какая Евникия или Клеопатра, к примеру, конечно, тут же приходит гробовая – Фаина была такая, косоротая. А приходит она опрятывать тело усопшей. После чего, облачив, кладут в гроб. Нам с Фаиной оставляют мантейку от облачения усопшей, и мы идем с нею на колокольню. А хотя бы час ночи или хоть как дня, ветер, снег или дождь с грозой: «Павёлко, пойдем».
Забираемся мы на колокольню. Ночью звезды и луна близко, а днем земля далеко-далеко, Молога как на ладошке лежит, вся словно ожерельями обвита реками вокруг. Летом, когда по Мологе от Волги баржи тащут, зимой – все белым-бело, весной в паводок русла рек не видать, лишь бескрайнее море...
Пока я красотами любуюсь, гробовая Фаина обвязывает мантейкой язык колокола – был колокол у нас на 390 пудов и 25 фунтов. Потянула Фаина мантейкой за язык – «бу-у-м-м-м», и я с нею – «бум-м-м». Делай три поклона. А хоть ты корову доишь или на лошади скачешь, пешком бредешь, хоть князь, хоть поп, да кто бы ты ни был – клади три поклона в память о новопреставленной. Уж порядок такой. Идет игуменья, а ты «бум-м-м», три поклона земных. Вся Русь так жила в страхе перед Богом.
И вот эта мантейка висит на языке колокола до сорокового дня. Через сорок дней, от дождя, снега и ветра одни-то лоскутки останутся. В сороковой день лоскутки-то соберут и на могилку. У могилки панихиду служат и мантейку ту в землю закапывают. Касалось это только мантийных монахинь, а всех остальных хоронили как обычно. А мне за то – Павёлко-то всю ночь и день на колокольне сидит – рубль заплатят. Это был мой трудовой доход. Слава Богу, умирали не часто. Так и жили в монастыре, в Мологе.
* * *
Давно-давно, очень давно я в первых классах учился. Спектакль.
– Груздев, выступать! Ольга Комина, выступать!
Я крестьянином, а Олька крестьянкой. Рубашка – что ты! В лаптях – что ты! Пояс. Олька в юбке длинной. На сцену вышли, я и Олька. Я пою:
Русский я мужик простой,
Вырос на морозе,
Летом в поле за сохой.
А зимой в навозе.
И в Неметчине бывал
С русским я товаром,
Ни копеечки не брал
Ни с кого я даром.
Ладно... Олька поет:
Я сама из-под Москвы,
И в делах досужа
С ног зимой до головы
Одеваю мужа.
Летом сею, жну, пашу,
А время свободно –
Попою и попляшу,
Если вам угодно.
Уух!
Сколько годов, а память все еще есть!
* * *
Игуменья говорит:
– Павлуша, военкомат требует из Мологи.
Ладно... Запрягли лучшего коня – Бархатного, Манефа на козлы села. Манефа в подряснике, белом апостольнике, в перчатках – на козлах, я – в подряснике хорошем, белый воротничок, белые обшлага, скуфейка бархатная была – в пролетке. Приехали в военкомат. Военком поглядел, говорит:
– Это что за чудо?
– А это Груздев на прйзыв едет с монастыря.
– Давай с заднего хода!
Начали беседовать, вопросы всякие задавать.
– Война будет – пойдешь воевать?
– А как же, я обязан.
– А как?
– А как Господь благословит.
Повели меня испытывать.
– А теперь, допризывник, полезай туды, гобаться!
На физкультурный турник. Я говорю:
– Нет, не полезу! У нас курицы есть, я не курица! Дудочки, во кума – кума, не полезу!
Хорошо!.. Ну, сказали военкому, военком сказал машинистке, машинистка напечатала грамоту большущую. Запечатали, сургучовая печать тут. Ну, вот.
– Военнообязанный Груздев, поезжай-ка к матушке игуменье. Поезжай к ней, она скажет, как жить.
Прихожу, а там уж тятя, у игуменьи. В парадной комнате бабка, кока Нюха – тятина сестра, а мамка не была, она никогда не ходила. Прихожу – тарелка хорошая, на тарелку салфеточка прекрасная, вышитая, на салфеточку пакет мой.
Господи! Игуменья сидит – очки, что ты! в белом апостольнике, чай пьет: фру-фру-фру.
– Матушка игуменья, Ваше приказание выполнено. Ваш послушник Павел был в военкомате. Вот документ.
Берет игуменья документ, этот пакет, дает Онисье;
– Онисья, читай!
Онисья читает:
– «Груздев Павел Александрович, 1910 года рождения, к воинской службе признан не годен: слабого умственного развития».
Слухай! Тятя игуменье говорит:
– Мать, так он дурак!
А игуменья и говорит:
– Чепуха! «Не годен»... Сам дурак!
* * *
Пришло время, всех выгнали и монастырь закрыли. Что куда? Кто куда? Монастырь-то когда разогнали, то многие сразу ушли, но кто-то из насельников и остался. Значился он только уже не как Мологский Кирилло-Афанасиевский монастырь, а как трудовая артель. Словом, монастырь расформировали в трудовую Кирилло-Афанасиевскую артель, иными словами, колхоз.
Большую часть монастырских помещений реквизировали, а оставшихся насельниц, тружениц и тружеников артели, уплотнили, выделив им под жилье небольшой флигелек. Но в храм, слава Богу, дозволяли ходить молиться.
Скотины у нас было много, да и другой всякой животины: кур, индюков... Пасека пчелиная. Молочный цех какой был! Что ты! Своя мельница. Как же все это оставить, бросить! На кого? Коровки, бычки, лошадки; Громик, Ветка. Кнута на конюшне сроду не бывало, и грубого слова они не слыхали. Словом, остались и трудились, на разорение бросать все это нам жалко было.
Полученную готовую продукцию сдавали, а часть ее на обмен возили, продавали в других районах. А как жить-то? Ведь нам никто ничего. Ездили чаще всего в Ярославль, на Толгу. А от Молоти до Толги как ехать? Четыре часа на пароходе «Гаршин», тук-тук тук, видный был колесный пароход. Что везли с собой? Везли масло, сметану, молоко, яйца, творог... Да чего только мы не везли! Хорошо! С творогом ехало нас человек пять, насельников артели. Была среди них: моя тетка – Оля, она заведовала молочным хозяйством, председательница – Ольга да еще кто-то, теперь уже я не припомню. На Толге нас встретят с радостью. Отец Григорий, был такой иеромонах, проводит нас на колокольню. Места там много было у них, каморок всяких они понастроили для хранения. И так тихо, заботливо скажет нам: «Спите здеся!» Ведь места-то на колокольне много. Пуховики даст нам укрыться, у-ух! Я таких сроду не видывал. Да Господи! Пошли им всем Царствия Твоего Небесного, ведь какие хорошие, какие чистые люди были-то! Ау-ух, теперя нету.
Наутро встанут, мы им продукты, они нам «агча» – деньги, значит. Так, родные мои, было, и было до той поры, пока не кончилось. Толгскую обитель тоже со временем закрыли, подвергли разорению, а монахов выгнали131.
* * *
... Ладно, хорошо... Вот собрание какое-то намечено в артели, не знаю какое. Ну уж очень модным было тогда собрания собирать. Приезжает из города проверяющий, или кто еще, уполномоченный, сразу к нам:
– Где члены трудовой артели?
– Так нету, – отвечают ему.
– А где они? – спрашивает.
– Да на всенощной.
– Чего там делают? Так ведь собрание намечено!
– Того не знаем.
– Ну, вы у меня домолитесь! – строго заметит.
... Ладно, хорошо... Дальше пойдем.... Как-то и говорят нам:
– Есть постановление. Необходимо выбрать судебных заседателей из числа членов трудовой Афанасиевской артели. От монастыря, значит.
– Хорошо, – соглашаемся мы. – А кого выбирать в заседатели?
Выбрали меня, Груздева Павла Александровича. Надо еще кого-то. Кого? Ольгу игуменскую, у нее одной были башмаки на высоких каблуках. Без того в заседатели не ходи. Мне-то ладно, у меня, кроме подрясника и лаптей, ничего. Но, как избранному заседателю, купили рубаху хорошую, с отложным воротником. Ой-й, зараза, и галстук! Неделю примеривал, как на суд завязать?
Словом, стал я судебным заседателем. Хорошо! Идем: город Молога, Народный суд. На суде объявляют:
– Судебные заседатели Самойлова и Груздев, займите свои места.
Значит, я и Ольга. Первым вошел в зал заседания я, за мной Ольга. Батюшки! Родные мои, красным сукном стол покрытый, графин с водой! Я перекрестился. Ольга Самойлова меня в бок толкает и шепчет мне на ухо:
– Ты, зараза, хоть не крестися, ведь заседатель!
– Так ведь не бес, – отвечаю я ей.
Хорошо! Объявляют приговор. Слушаю я, слушаю – нет, не то! Погодите, погодите! Не помню, судим за что? Украл он что-то, муки ли пуд, или еще что?
– Нет! – говорю, – слушай-ка ты, парень – судья! Ведь пойми, его нужда заставила украсть-то. Может, дети у него голодные.
Да во всю-то мощь говорю, без оглядки. Смотрят все на меня – и тихо так стало.
...Пишут отношение в монастырь: «Больше дураков – заседателей не присылайте!»
* * *
Прошло еще мало времени – стали нас выгонять. Мологско-Афанасиевская артель закрывается. Отслужили в обители последнюю обедню. Мать игуменья Августа со всеми простилась:
– Сестры! – говорит. – Я уезжаю. Оставляю святую обитель на руки Царицы Небесной, а вы как хотите. Все у нас с вами кончилось. – И она заплакала.
И все мы разбрелись, кто куды, кто куды?
Всех выгнали и на сегодняшний день нет никого. 31-го марта 1929 года Мологская Кирилло-Афанасиевская обитель прекратила свое существование.
Я собрался и уехал под Новгород, на Хутынь.
* * *
Был у нас в Деревяницах бригадир – товарищ Мотрак. Подъеду я, бывало, к нему «на козе» под праздник: рыбки ему вяленой и еще к рыбке чего-нибудь:
– Слушай, бригадир, товарищ Мотрак! На праздник-то отпусти в обитель помолиться?
У меня из рук все это возьмет, посмотрит и скажет:
– Валяй, Павёлко, три дня свободен, беги, молись!
Низко я ему поклонюсь за это и бегу в милую сердцу обитель. Там и келья у меня была, в братском корпусе с западной стороны. Уже много лет спустя, после войны, приехал я туда, а все разрушено. Но, смотрю, мое окошечко в келье Господь сохранил. Так оно и простояло до той поры: кусок стены полуразрушенной, а в ней окошечко...
Но вот однажды, под вечер, возвращаюсь я с Деревяницкой судоверфи в свою обитель, а меня не пускают.
Стоит у ворот постовой в милицейской форме, и всем от ворот поворот!
– Ты чего здесь-то? – спрашиваю.
– А тебе какое дело? Убирайся!
– Как это так? Я к себе в келью иду.
– Какую еще келью? Всех ваших, всю вашу шайку монашескую того, выгнали! А если и ты ихний, то тебе положено собрать вещи и явиться завтра к утру в милицейский участок.
На следующий день, рано утром, как и велели, явился я в милицейский участок. Там меня ознакомили с бумагой, в которой предписывалось покинуть город Новгород в 24 часа. Все!
Испросил тогда я разрешения у милицейского начальства взять себе на память из монастыря икону с изображением святого преподобного Варлаама, на что дан был мне положительный ответ. 6-го мая 1932 года я уехал из Новгорода.
* * *
Когда-нибудь летом, да? сходим к нашему архимандриту Серафиму на могилку. Он похоронен здесь, в Тутаеве, на том левом берегу Волги, за алтарем Троицкой церкви...
Наш монастырь был от Новгорода десять верст, Хутынь-то. А почему-то уж очень любили приглашать нашего архимандрита Серафима в Новгород, в гости на всякие праздники. Машин еще у нас не было. И вот с утра пешком тихонько пойдем по дороге, а то и на какой лошадке поедем в красавец город – Новгород Великий. Сопровождали нашего архимандрита Серафима чаще всего отец Виталий – игумен, протодиакон отец Иона, а бывало и я.
А наш архимандрит был когда-то, еще в ту войну, императорскую, на фронте, потому-то и курил. Пальцы у него всегда желтыми были от махорки. И вот они, часть или вся армия, не знаю, попали в такое страшное окружение, что насекомых на них было, – вшей, значит, – хоть рукой греби. Потом уже все наладилось, вышли они по милости Божией из окружения. Только с той поры у нашего архимандрита привычка – ищет он, ищет вшей. «Ага! Вот она» – на себе их ловит. Приедем в Новгород, за стол сядем. Рыба на столе новгородская, все хорошо, сидим прекрасно. А наш архимандрит, гляжу – хвать! – по фронтовой привычке на себе вшей ловит. Я ему:
– Отец Серафим! Ведь из бани только. Чисто все!
Он мне отвечает:
– А вот ты побывал бы там, где я был...
Ладно, думаю, не моего ума дело.
А потом уж, когда наш монастырь разогнали, служил он в церкви села Кучерово, здесь, недалеко от Тутаева, там его и убили.
А было это в Христов день или на второй день Пасхи. Жена председателя была в церкви. Было это в ту пору, когда свирепствовал торгсин132, золото скупали. И вот жена председателя колхоза стояла в храме. Увидала митру на голове отца Серафима. Я ему и раньше говорил:
– Батюшка, не надо надевать, только соблазн.
А он мне:
– Павлуша, может, они митры сроду-то не видели, пусть порадуются.
Пришла она домой и говорит мужу:
– Сегодня в церкви была, у попа шапка на голове, чистое золото.
А митру ему рукоделицы уже здесь сшили, из старых четок, веселинок – одним словом, – стекло. Вдруг приходят к нему ночью, на второй день Пасхи. А жил он там же в Кучерове, где и служил. Словом, стучат к нему председатель колхоза с женой. Того-другого с собой ему принесли:
– Отец Серафим! Да как мы вас любим, да как уважаем. Извините, что не днем-то пришли, а вот ночью. Сами знаете, люди мы ответственные, время теперь такое, боимся.
– Ладно, ладно! Хорошо, Христос для всех воскресе! Входите.
Открыл дверь и пустил в дом. Пошел он что-то взять или прямо тут наклонился, не знаю я точно. Может, посудину какую или еще что? А они-то ему топором, у-ух! Голову-то и отхватили. Украли митру, а на ней ни золота, никакой другой ценности.
Убитого его сюда, в Тутаев привезли. Освидетельствовал врач, Николай Павлович Головщиков, работал в санчасти.
Ну, что? Ой, да ведь он священник, как с ним быть? Родственников никого – монах. Царство Небесное отцу Николаю Воропанову – одел, тело ему опрятал. А не знал того, что я знаком был с отцом Серафимом, потому и не сообщил. Я уж потом узнал о кончине настоятеля. Отслужил отец Николай панихиду и похоронил его за алтарем Троицкого храма. У нашего архимандрита простота была душевная и телесная.
На похоронах, жалко, не был, да и какие на ту пору похороны?
А председателя с женой где-то там судили-судили, но ничего не присудили. Потом, говорят, в войну, их убили с детьми.
Так не стало отца Серафима.
* * *
А уж потом, несколько лет спустя, и Хутынь закрыли, пришлось вернуться домой. Приехал. Ой-й! Что делается? Вышел-то в монастыре, а лошадки-то наши: Громик! Громик! Кубарик! Ветка-а-а! У-у-у! Ай-ай-ай! И – то кнутом, на глазах у меня, да матом-то. Они, бедные, и слов таких сроду не слыхали. Сам видел, как скотина от человеческой злобы плачет. А их все давай:
– К-а! Это вам не Богородицу возить! Это вам не попам служить!
И у меня, родные мои, от того слезы на глазах, а что поделаешь? Терпи, Павёлко.
Потом нас пришло время из Мологи выселять, территория водохранилища. Слава Тебе, Господи! Дожили. Выселили из Мологи, переехали и стали жить в Тутаеве.
Прошло еще время. Работал я уже там, постой, кем же я там работал? Сейчас скажу, на скотне, телятником работал. И вот ночь, глухая ночь. Может, час, может, два ночи. Младший Груздев, Шурка, с тятей на постели, а я за стенкой сплю. Тятя мой тогда заведовал базой. Слышу я какой-то стук и тятин голос:
– Кто?
Из-за двери голос:
– Груздевы здесь живут?
Тятя отвечает:
– Тута.
Снова незнакомый голос из-за двери:
– Павел Александрович?
Потом снова тятин – уже ко мне:
– Сынок! Тебя будят.
– Кто, тятька? – спрашиваю.
Слышу, кто-то в ответ буркнул:
– Одевайся, там тебе объяснят, кто!
Привезли в тюрьму, посадили, и сидел! Не знаю, но только скоро выпустили.
А уж потом, потом все было не так. Ночь. Слышу:
– Павёлко, тута к тебе, Павла Груздева спрашивают.
Смотрю, а уже машина за мною шикарная, на дворе стоит. Собирайся, Павел Александрович, твоя пора пришла. Опять, сушеной тыквы набрал с собой, да, словом, всего уже – квартира своя ждет!
Хорошо! Поехали, поехали, поехал... Одиннадцать годов. Ладно! Вятские трудовые лагеря, ссылка – Северный Казахстан, город Петропавловск...
* * *
Сидел я в лагере только-только, когда в самый канун Рождества обращаюсь к начальнику и говорю:
– Гражданин начальник, благословите в самой день Рождества Христова мне не работать, за то я в другой день три нормы дам. Ведь человек я верующий, христианин.
– Ладно, – отвечает, – благословлю.
Позвал еще одного охранника, такого как сам, а, может, и больше себя. Уж били они меня, родные мои, так и не знаю, сколько за бараком на земле лежал. Пришел в себя, как-то ползком добрался до двери, а там уж мне свои помогли и уложили на нары. После того неделю или две я лежал в бараке и кровью кашлял. Приходят они на следующий день в барак:
– Не подох еще?
С трудом рот-то открыл.
– Нет, – говорю, – еще живой, гражданин начальник.
– Погоди, – отвечает, – подохнешь.
Было это как раз в день Рождества Христова.
* * *
Дай Господь здоровья, если жив, доктору Берису – латыш он был. Второй доктор был Чаманс – оба из Прибалтики.
Берис был кавалер, красавец сумасшедший, что ты! Вот дадут ему указание, разнарядку в санчасти: завтра в лагере рабочий ударный день, Рождество, к примеру, или Пасха Христова, может, еще что. Потому предупреждаем, от работы по всему лагпункту более пятнадцати человек не освобождать!
А он освободит тридцать – и список тот на вахту. Слышно:
– Кто, мать – перемать, фашистские морды, список писал? Вызывает его, доктора нашего, согнут за то, как положено:
– Сам за самоуправство пойдешь три нормы давать!
– Ладно! Хорошо!
Так скажу вам, родные мои ребята. Я не понимаю в красоте телесной человеческой, в душевной-то я понимаю, а тут я понял! Вышел он на вахту с рабочими, со всеми вышел, ой, красавец! Сумасшедший красавец! И без шапки. Стоит без головного убора, и с пилой. Думаю про себя: «Матерь Божия, да Владычице, Скоропослушнице! Пошли ему всего за его простоту и терпение».
Конечно, мы его берегли и в тот день увели от работы. Соорудили ему костер, его рядом посадили. Стрелка, заразу, подкупили: «На вот тебе! Да молчи, ты, зараза!» Так доктор и сидел у костра, грелся и не работал.
Жив если он, дай ему, Господи, доброго здоровья! А если помер, Господи, пошли ему Царствие Небесное, по завету Твоему: «Болен был, а вы посетили Меня!»
* * *
Я в лагере был расконвоированным, а это значит, имел пропуск на свободный выход из зоны к месту работы и свободный вход в зону. Это огромное преимущество перед всеми остальными. Бригаду в то время водили два стрелка, а я тем временем без конвоя – хочу в лес иду, а хочу и вдоль леса. Но чаще в лес. Плетенный из веточек пестерь133 в руки беру и за ягодами. Сперва землянику брал, потом морошку и бруснику, а грибов-то! Лес-то рядом. Господи Милостивый, слава Тебе!
В один из дней как-то ягод набрал целый пестерь, тогда земляники было много, вот я ее с горой набрал. А при этом уставший, то ли с ночи шел, то ли еще чего, не помню теперь. Шел-шел к лагерю, да и прилег на траву. Документы мои как положено со мной, пропуск на работу. Прилег, значит, и сплю. Да так сладко, уж так хорошо в лесу, на лоне природы-то, а пестерь с этой земляникой у меня в головах стоит. Слышу кто-то в меня бросает. Травы нарвет и мне в лицо бросает. Перекрестился я, открыл глаза, смотрю – стрелок:
– А-а! Сбежал?!
– Гражданин начальник, нет, не сбежал, – отвечаю.
– Документ имеешь? – он у меня спрашивает.
– Имею, гражданин начальник, – говорю ему и достаю документ. Он у меня всегда в рубашке лежал в зашитом кармане.
Поглядел, поглядел он документ:
– Ладно, свободен.
– Гражданин начальник, земляники-то поешьте, – говорю.
– Ладно, давай, – согласился стрелок.
Положил винтовку на траву. Родные мои, земляника-то с трудом набрана была для больных в лагерь, а он у меня половину и съел. Ну, да Бог с ним! Выходит, как бы я его купил, что ли?..
* * *
Как же все старались помочь друг другу, как заботились. Тетя Валя, была такая у нас, фамилия ее Поступальская, исполняла она обязанность заведующей овощехранилищем. Ну, какие в лагере овощи? Картошка, турнепс, свеклы маленько – луку в лагере не было.
Вот иду с работы. Тетю Валю надо найти – нашел. Хорошо! Я ей:
– Тетя Валя, с работы в лагерь иду, так мол и так, давай!
Она мне картошки и сюда, и туда: и в штаны, и за пазуху, и подмышки. Словом, куда только мог натолкал, а что поделаешь? Ведь сколько голодных ртов там за проволокой в бараке-то? И вот несу. А через вахту еще пройти надо, ведь там не зря стрелки стоят, обыскивают.
Подхожу на вахту, слышу, один стрелок другому говорит:
– Это святоша, нечего его обыскивать, пусть проходит.
Слава Тебе, Милостивый Господи! Пройду, вот человек десять – пятнадцать так и накормлю, то картошка, то турнепс, а то еще чего.
* * *
Живу в лагере, Кировская область, Кайский район. Вятские трудовые лагеря. Лагпункт № 3.
А уж в лагере был блат у меня со второй частью, а вторая часть заведует всем этим хозяйством – пропусками, справками разными, словом, входом в зону и выходом из нее.
Прошел как-то слух, что в Рудниках церковь открыли. Отец Анатолий Комков, был у нас такой, протоиерей из Бобруйска, кажется. Он учетчиком работал во второй части. Коли жив – доброго ему здоровья, а если умер – Царствия ему Небесного пошли. Господи!
Его почему-то освободили досрочно, кажется, по ходатайству, еще в 1942 или 1943 году. Статья ему была такая, как и мне (58–10–11), – групповая организация, заговор у них какой-то значился.
Когда его досрочно освободили, Кировской епархией тогда правил владыка Вениамин134. Отец Анатолий Комков к нему. Владыка выслушал его и благословил служить, дал антиминс для храма в селе Рудники.
На ту пору отбывала с нами срок наказания одна игуменья, не помню какого монастыря, звали ее мать Нина, и с нею послушница ее, мать Евдокия. Их наше начальство верст за семь от лагеря в лес поселило на зеленой поляне. Дали им при этом восемь–десять коров:
– Вот, живите, старицы, тут и не тужите!
Пропуск им дали на свободный вход и выход, словом, живите здесь, в лесу, никто не тронет.
– А волки?
– Волки? А с волками решайте сами, как хотите. Хотите – гоните, а хотите – приютите.
Ладно. Живут старицы в лесу, пасут коров и молоко доят. Как-то мне игуменья Нина и говорит:
– Павлуша! Церковь, говорят, в Рудниках открыли, отец протоиерей Анатолий Комков служит, не наш ли протоиерей из второй части-то? Если наш – братию бы в церкви причастить!
– Матушка игуменья, а как причастить-то? – спрашиваю.
– Так у тебя блат-то есть?
– Ладно, – соглашаюсь, – есть!
А у начальника второй части жена была Леля, до корней волос была она верующая.
Деток-то у ней: год одному ребенку, второму – два, третьему – три. Много их у нее было. Муж ее, как начальник второй части, заведовал пропусками.
Она как-то подошла ко мне и тоже тихо так говорит:
– Павло! Открыли церковь в Рудниках, отец Анатолий Комков из нашего лагеря там служит. Как бы старух причастить, которые в лагере!
– Я бы рад, матушка, да пропусков на всех нету, – говорю ей.
Нашла она удобный момент, подъехала к мужу и говорит:
– Ну, слушай, с Павлухой-то отпусти стариков да старух в Рудники причаститься, а, милой?
Подумал, он подумал:
– Ну, пускай идут, – отвечает своей Леле.
Прошло время, как-то вызывают меня на вахту. Там в лагере имен и фамилий не было – одни номера. Вызывают, значит, меня:
– Эй, номер такой-то!
– Я вас слушаю, – говорю.
– Так вот, вручаем тебе бесконвойных, свести куда-то там, начальник приказал, пятнадцать–двадцать человек. Но, смотри, – кулак мне к носу, – отвечаешь за всех головой!
– Чего уж не понять?
И вот еще глухая ночь, а уже слышу, как к бараку подходят, где я жил:
– Не проспи, Павёлко! Пойдем, а? Не опоздать бы нам, родненький.
А верст пятнадцать идти-то, далеко. Это они шепчут мне, шепчут, чтобы не проспать. А я и сам-то не сплю, как заяц на опушке.
Ладно! Встал, перекрестился. Пошли. Три–четыре иеромонаха, пять–шесть игуменов, архимандриты и просто монахи, ну, человек пятнадцать–двадцать. Был среди них и оптинский иеромонах отец Паисий.
Выходим на вахту, снова меня затребовали:
– Номер такой-то, расписывайся за такие-то номера.
Обязательство подписываю, что к вечеру всех верну в лагерь. Обязательство – это целый список людей был.
Вышли из лагеря, а село Рудники далеко, как я уже говорил, верст пятнадцать, а то и больше. Пошли. Да радость-то у всех. Хоть миг пускай, а свобода. Но при этом не то чтобы побежать кому-то куда, а и мысли такой нет – ведь в церковь идем, представить и то страшно.
Пришли, милые! Батюшка Анатолий Комков дал подрясники – «Служите!» А слезы-то у всех текут. Столько слез я ни до, ни после того не видывал. Господи! Так бесправные-то заключенные – и в Церкви. Родные мои, а служили как! Нет, огонь сам с Неба сходил на этот домишко, сделанный церковью. А игуменья, монашенки-то, да как же они пели! Нет, не знаю, родные мои! Это они причащались в тот день не в деревянной деревенской церкви, а в Сионской горнице! Нет, не священник, а Сам Иисус сказал: «Приидите, ядите, сие есть тело Мое!»
Все мы причастились. Отец Анатолий Комков всех нас посадил за стол, накормил. Картошки миску сумасшедшую, грибов нажарили. Ешьте, родные, на здоровье.
Пора домой. Вернулись вечером в лагерь, а уж теперь хоть на расстрел, приобщились Святых Христовых Таин. На вахте сдал всех под расписку:
– Молодец, такой-то номер! Всех вернул.
Конечно, всех привел, всех до одного. Куды ж им бежать, ведь лес кругом. Да и люди они были честнее самой честности. Одним словом, настоящие православные люди.
* * *
А вот расскажу историю, как человека из петли спас.
Осень на дворе, дождь сумасшедший, ночь. А на моей ответственности восемь километров железнодорожного пути по лагерным тропам. Я путеобходчиком был, потому и пропуск имел свободный, доверяли мне. За путь отвечаю! А за путь отвечать – дело не простое, чуть что – строго спросят.
Начальником нашей дороги был Григорий Васильевич Копыл. Как же он меня любил-то, а за что? За то, что я ему и грибов самых лучших носил, и ягод всяких, словом, получал он от меня в изобилии дары леса.
Ладно! Словом, осень и ночь, и дождь сумасшедший.
– Павло! Как дорога на участке? – А был Григорий Васильевич Копыл тоже заключенный, но начальник.
– Гражданин начальник, – отвечаю ему, – дорога в полном порядке, все смотрел и проверял.
– Ладно, Павлуха, садись со мной на машину.
А машина – старенький резервный паровоз. Поехали. Машина паровая, сумасшедшая, челюсть уздой не стянешь, авось! Едем. Хорошо! Немного проехали, вдруг толчок, что за толчок такой? Паровоз-то при этом как бросит.
– А-а! Так ты меня за нос водишь? На путях накладки разошлись!
– Григорий Васильевич, да нет, проверял я дорогу-то!
– Ну ладно, верю тебе, – буркнул недовольный Копыл.
Дальше едем. Проехали еще пятьсот метров, опять удар! Родные мои, опять паровоз бросило!
– С завтрашнего дня на две недели тебе пайка хлеба не восемьсот граммов, а триста, – строго говорит Копыл.
– Ну, Ваше дело, Вы начальник.
Проехали восемь километров до лагпункта. Все сходят, идут в лагпункт отдыхать после работы. А я? Нет, родные мои, пойду туда! Не уследил за дорогой, зараза! А бежать восемь километров по дождю, да и ночь к тому же.
Бегу... Вот чувствую, чувствую, сейчас то самое место, где толчок был.
Гляжу, матушки! Лошадь в кювете лежит, обе ноги ей отрезало. Ой! Что ты сделаешь? Ладно, за хвост и подальше от насыпи сволок. Дальше бегу. А рёву-то, крику! Я уже до костей промок, а начхать. На помощь всех святых призываю, но больше всех обращаюсь:
– Преподобный отче Варлаамие! Я у тебя четыре года жил, угодник Божий! Я твою раку около мощей-то всегда обтирал. Помоги мне, отче Варлаамие, и мои грехи оботри, омой твоими молитвами к Господу нашему, Спасителю Иисусу Христу.
А притом дальше по дороге бегу, и вижу – еще лошадь лежит, Господи!
Делать-то что? Но миловал Господь, не растерялся и эту стащил подальше от дороги. Вдруг слышу, какой-то храп, стон вроде человеческий. А рядом с тем местом шпалорезка была: дорогу-то когда делали, мотор там поставили, крышу соорудили. Что-то вроде сарая. Бревна на шпалы в нем резали.
Бегом туда. Вбежал в эту шпалорезку. Родные мои! Гляжу, а мужик ихний-то, лагерный пастух и висит. Повесился, зараза! Он лошадей тех пас, немец. Какие тогда были немцы? Арестованные, может, или из Поволжья, не знаю.
Да Матушка Пречистая! Всех святых зову и Михаила Клопского, Господи! Всех, всех призвал, до последней капли!
Ну что делать? Ножички нам носить запрещено было, потому не носил. За то, что найдут, могли расстрелять. Там за пустяк расстреливали.
Зубами бы узел развязать на веревке, так зубы у меня уже были все выбиты, зубов тоже не было. Вот мне один на память оставил следователь Спасский, был такой следователь в Ярославской тюрьме.
Как-то я эту веревку путал-путал, словом, пальцами как-то распутал. Рухнул он на пол. Господи! Подошел к нему, развалил его на спину, руки – ноги ему растянул. Щупаю пульс – нету. Ничего в нем не булькает, ничего не хлюпает. Да что делать?
Матушка Скоропослушница! Опять всех святых на помощь, да и Илью Пророка. Помоги нам, грешным!
Нет, родные мои, был я уже без ума. Ведь умер! Мертвый лежит!.. Василие Великий, Григорие Богослове да Иоанне Златоусте, кого только не звал...
Вдруг слушаю, ой! Тут у него, у самого горла, кокнуло. Ой, матушки, задвигалось что-то, пока так изредка; кок-кок-кок. Потом чаще. Обложил его травой, а сам бегом в зону, опять восемь верст. Дождь прошел, а я сухонький, пар из меня валит. Прибегаю на вахту:
– Давай, давай скорей! Дрезину, сейчас же мне дрезину! Человеку в лесу, на перегоне плохо.
Стрелки на вахте, глядя на меня, говорят:
– Ну домолился, святоша. Голова у него того!
Думают, с ума я сошел. Побежал, нашел начальника санчасти – Ферий Павел Эдуардович был у нас. Я не знаю, какой он нации, но фамилия его была Ферий. Меня он уважал, нет, не за подачки, а за просто так уважал. К нему обращаюсь:
– Гражданин начальник, так мол и так!
– Ладно, давай бегом на дрезину, поехали, – говорит он мне.
Приехали к шпалорезке, а этот там лежит без памяти, но пульс у него уже функционирует. Ему тут же чего-то кольнули, чего-то дали и привезли в зону. Его направили в эту, санчасть, а меня... Я сам в барак ушел.
Несколько времени прошло, ну, месяц, может, полтора. Мне повестка приходит: «Номер такой-то, просим немедленно явиться в суд на восьмой лагпункт».
Приехал я в суд на восьмой лагпункт, как указано в повестке. Идет суд, а я в суде свидетель. Не меня судят, а паренька того, пастуха из шпалорезки. Как оказалось потом, выяснилось на следствии, он лошадей просто проспал. Ходил-ходил, пас-пас, да и уснул, а они уж сами под паровоз забрели. Вот теперь собрался суд и его судят.
– Ну Вы, свидетель! Как Вы нам на то ответите? Вот Вы знаете, страна переживает критическое положение, немцы рвутся, фашисты дерутся, а он подрывает нашу оборону. Согласны с этим, да?
Встаю, меня ведь спрашивают, как свидетеля, отвечаю:
– Граждане судьи, я только правду скажу. Я его вынул из петли. Не от радости он полез в нее. У него, видно, жена есть, фрау, значит, и детки, наверное, тоже есть. Сами подумайте, каково ему было в петлю лезть? Но у страха глаза велики. Потому, граждане судьи, я не подпишу и не поддерживаю выставленного вами ему обвинения. Ну, испугался он, согласен. Уснул – так ночь и дождь. Может, устал, а тут еще паровоз... Нет, не согласен.
– Так и ты фашист!
– Так, наверное, ваша воля.
И знаете, родные мои, дали ему только условно. Я, правда, не знаю, что такое условно. Но ему эту возможность представили. И вот потом, бывало, еще сплю на нарах-то, а он получит свою пайку, хлеба восемьсот граммов, а триста мне под подушку пихнет. Вот так жили, родные мои...
* * *
Родные мои, был у меня в жизни самый счастливый день, вот послушайте. Пригнали как-то к нам в лагеря девчонок. Все они молодые, наверное, и двадцати им не было. Их бендеровками называли, не знаю, что такое бендеровки? Знаю только, были они с Украины, хохлушки. Среди них одна, годов шестнадцать – красавица. Коса у нее до пят, и лет ей от силы шестнадцать. И вот она-то так ревет, так плачет! Как же горько ей, думаю, девочке этой, что так убивается она, так плачет.
Подошел ближе, спрашиваю... А собралось тут заключенных человек двести, и наших лагерных, и тех, с этапом вместе.
– А отчего девушка-то так ревет?
Кто-то мне отвечает из ихних же, вновь прибывших:
– Трое суток ехали, нам хлеба дорогой не давали, какой-то у них перерасход был. Вот приехали, нам за все сразу и уплатили, хлеб выдали. А она поберегла, не ела: день, что ли, какой постный был у нее. А паек-то этот, который за три дня, и украли, выхватили как-то у нее. Вот трое суток она и не ела, теперь поделились бы с нею, но и у нас хлеба нет, уже все съели.
А у меня в бараке была заначка, не заначка даже, а паек на сегодняшний день – буханка хлеба! Бегом я в барак, а получал восемьсот граммов хлеба как рабочий... Какой хлеб, сами понимаете, но все же хлеб. Хлеб беру и бегом назад. Несу хлеб девочке и даю. А она мне:
– Ни, нэ трэба! Я чести своей за хлеб не продаю!
И хлеб-то не взяла, батюшки! Милые мои, родные! Да Господи! Не знаю, какая честь такая, что человек за нее умереть готов? До того не знал, а в тот день узнал, что это девичьей честью называется!
Сунул я этот кусок ей подмышку, и бегом за зону, в лес! В кусты забрался, стал на коленки, и такие были слезы у меня, но не горькие, а радостные... А думаю, Господь скажет:
– Голоден был, а ты, Павлуха, накормил Меня.
– Когда, Господи?
– Да вот ту девку-то, бендеровку... То ты Меня накормил! Вот это был и есть самый счастливый день в моей жизни, а прожил я уже немало...
* * *
– Груздев! Вот что: тебя навечно приказали сослать.
– На Соловки?
– Не наше дело.
...В Коровниках сижу. Собрали этап большущий. Отец Павел Горобков был из Солигалича, помяни его, Господи, он помешался в тюрьме. Собрали этап и погнали. Я иду, а камешок и валяется вот такой. Думаю, хоть с Родины возьму камешок-то. Нагнулся, а охранники сразу затворами защелкали:
– Ты чего?
– Ничего, робята.
Скорее в рот его. Жив еще у меня этот камешок-то!
...Пересыльная тюрьма огромная. Вот так корпуса, а в середке пространство. Нас всех, может, тыща человек, поместили. Сидим. А есть-то охота! Да сохрани, Господи, заключенных арестантов – праведные! – как начали нам из окошка буханки хлеба пулять. И передачу-то носят. Да родные, дай вам Господи доброго здоровья!
...Опять «Собирайтесь с вещами!» А какие у арестанта вещи? Да ничего нет! Ладно... Погрузили вещонки в вагоны, поехали. Привезли в Самару. Пересыльная тюрьма. Там уж у них комендант распоряжается:
– Эй, попы! Вон туды. Блатные! В эту сторону подите.
На вышке охранник стоит с автоматом...
....Как-то выгнали на прогулку во двор. Начальник говорит:
– Эй, попы, спойте чего-нибудь!
А владыка – помяни его, Господи! – говорит нам:
– Отцы и братие! Сегодня Христос воскресе! – и запел: Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав.
Идем, поем... Да помяни, Господи, того праведного стрелка – ни в кого не выстрелил.
<письмо из ссылки>
Адрес получателя:
Ярославская область, город Тутаев, 1 часть,
улица имени Крупской, дом № 69.
Груздевой Антонине Александровне.
Передать Смирнову Димитрию Ив.
Адрес отправителя:
Кировская область, Кайский район,
п/о Волостница, п/я 231/3.
Груздеву Павлу Александровичу.
Здравствуйте, многоуважаемый Д. Ив. и Ал.Ал. Шлю я вам мой далекий привет и желаю от души всякого благополучия.
Я в настоящее время живу пока Слава Богу. Да, Митинька, вот уже скоро три года, как над нашими головами разразилась эта страшная гроза. Ну, что можно поделать, на все Воля Божия. Бог даст, возможно, и я опять буду вместе с вами и опять споем и почитаем. Конечно же пока что это для меня мечта.
Д. Ив., меня ты совершенно забыл, даже и писемца не пришлешь. Знаешь сам, как дорого здесь получить письмо с родной стороны. Прошу тебя, будь друг, пиши, не забывай своего в скорби находящего друга. Опиши, что слышите про О.Н. и его товарищах, про Арх. Варлаама, кто теперь служит у вас и за Волгой, где служат в Ярославле. Вообще, прошу, опиши все новости, касающие нашей жизни.
Я на 1 л.п. прибыл 28.12.41 г. и был там до 10 марта 43 г., а сейчас все время нахожусь на втором. Жизнь, сам знаешь, на общих началах. Хлеба получаю не менее 800 гр., питание тебе известно. В общежитии живу в очень хорошем, не с урками, так что я этим очень доволен. Работа тоже легкая – содержание железнодорожного пути в протяжении на 6 килом. Зиму чистили снег, сейчас очищаем канавы, а лето то где шпалы, где рельсу сменим – одним словом, работа нетяжелая. Бригадир очень хороший человек. Так вот и живу: день пройдет и Слава Богу.
Митя, напиши мне, пожалуйста, тропари Зосиме и Савватию и Сергию Нуромскому, будь настолько любезен. Этим ты мне доставишь большое утешение. Опиши, где теперь Сережка, как ты поживаешь, как приехал. Для меня это все очень интересно. Когда вы уехали от меня, я остался, помните, с Романом да, помните, был старичок о. Павел. Он вам приказал долго жить, также и Роман. Митя, интересно, я встретился здесь с Дубровижниным, и мне пришлось даже его положить в гроб и одел честь честью, даже справили обряд. Здесь был некто Гурий из Киева. Вот мы с ним и отдали А. Анд. последний долг. Это было 10 марта 1942 г. Был здесь из Сарова иеромонах Паисий, тоже помер. Да, Митинька, приведет ли Бог нам встретиться с вами? Ну, будем надеяться. Еще прошу тебя, поминай меня на проскомидии, вынимайте за меня частицу. Помните слова Апостола: «Молитеся за други ваша». Я сегодня выходной, и как раз сегодня Благовещение.
Очень и очень жаль Рому, но я думаю, что мой Леша и ваш Рома живы и, Бог даст, вернутся, и опять заживете весело и счастливо. А Александру Ал. поддерживай и словом и делом. Конечно же очень и очень тяжело голубке потерять своего единственного птенца. Митя, прошу тебя, сходи и к моей Маме, утешь ее, пусть обо мне не расстраивается. Если же и не вернусь, то что же, пусть не печалится. А я своей участию доволен и ни капли не обижаюсь. Не все пить сладкое, надо попробовать и горького, но горького пока что я еще не видал. Ну, конечно же тяжко быть в разлуке со своими родными и знакомыми. Ну все же спасибо, мне часто пишут сестренки, иногда пишет Мама. Надеюсь получить и от тебя письмо. Конечно же вы выполните мою просьбу, пожалуйста, пришлите тропари.
Пишите, что вас интересует в моей жизни. На все ваши вопросы отвечу с удовольствием.
Ну, пока до свидания, мой голубь сизокрылый.
Остаюсь помнящий тебя Павел.
7/4 44 г.
пятница
Жду ответа.
* * *
И снова «с вещами!»... Повезли... Едем долго, из дальнего окна горы видать. Наконец – «Выходи!». Вышли все, собралися, стали на поверку. Выкрикивают всех по алфавиту...
– А Груздева что нет?
– Да нету.
Как нет? Я у них самый страшный фашист. Не вызывают меня! Видно, сейчас еще хуже будет. Тут еще два старика стоят.
– Паренек, ты арестант?
– Арестант.
– И мы арестанты. Ты фашист?
– Фашист.
– И мы фашисты.
Слава Тебе, Господи! Свои, значит. Нас фашистами звали.
– Дак паренек, ты ступай к этому, который начальник, скажи, что забыли троих!
– Гражданин начальник! Мы тоже из этой партии три арестанта.
– Не знаем! Отходи!
Вдруг охранник идет, несет пакет:
– Ну, кто из вас поумнее-то будет?
– Так вот парню отдайте документы.
– На, держи. Вон, видишь, километра за три, дом на горе и флаг? Идите туда, вам там скажут, чего делать.
Идем... Господи, глядим: «моншасы да шандасы» – не по-русски все кругом-то. Я говорю:
– Ребята, нас привезли не в Россию!
Пришли в этот дом – комендатура. На трех языках написано. Заходим, баба – кыргызуха моет пол.
– Здравствуйте.
– Чего надо?
– Да ты не кричи на нас. Вот документы настоящие.
– Э! – скорчилася вся. – Давай уходим! А то звоним будем милиция, стреляю!
Ах ты, зараза, еще убьют!
– Завтра в 9–10 часов приходим, работа начнем!
Пошли. А куды идти-то, батюшко? Куды идти-то? Спрашиваем тюрьму. Да грязные-то! Но вшей не было: обстриженные-то! Господи, да Матерь Божия, да соловецкие чудотворцы! Куды же мы попали? Какой же это город? Везде не по-русски написано.
«Вон тюрьма», – говорят. Подходим к тюрьме, звонок нажимаю:
– Передачи не передаем, поздно.
– Милый, нас возьмите! Мы арестанты!
– Убежали?
– Вот вам документы.
– Это в пересылку.
Не принимают. Чужие. Приходим опять в пересылку. Уж вечер. Солнце село, надо ночлег искать. А кто нас пустит?
– Ребята, нас там нигде не берут!
– А у нас смена прошла, давайте уходите, а то стрелять будем!
– Что ж, дедушки, пойдемте.
А чё ж делать? В город-от боимся идти. По загороду не помню куда шли напрямик. Речка шумит какая-то. Водички попить бы, да сил уж нет от голода. Нашел какую-то яму, бурьян – бух в бурьян. Тут и упал, тут и уснул. А бумажку-то эту, документы, под голову подложил, сохранил как-то. Утром просыпаюсь. Первое дело, что мне странно показалось – небо надо мной, синее небо. Тюрьма ведь всё, пересылка... А тут небо! Думаю, чокнулся. Грызу себе руку. Нет, еще не чокнулся. Господи! Сотвори день сей днем милосердия Твоего!
Вылезаю из ямы. Один старик молится, а второй рубашку стирает в реке.
– Ой, сынок, жив!
– Жив, отцы, жив.
Умылись в реке. Река Ишим. Солнышко только взошло. Начали молитвы читать. Прочитали молитвы те, слышим: Бом! Бом! Бом! Церковь где-то! Служба есть! Один старик говорит:
– Дак вона, видишь, на горизонте?
Километра полтора от нашего ночлега.
– Пойдемте в церковь!
А уж мы не то чтобы нищие были, а какая есть последняя ступенька нищих – вот мы были на этой ступеньке. А что делать? Только бы нам причаститься! Иуда бы покаялся, Господь бы и его простил. Господи, и нас прости, что мы арестанты!
А батюшке-то охота за исповедь отдать. У меня не было ни копейки. Какой-то старик увидал нас, дает три рубля: «Поди разменяй!» Всем по полтиннику, а на остальное свечки поставили Спасителю и Царице Небесной. Исповедались, причастились – да хоть куда веди нас, хоть расстреляй, никто не страшен! Слава Тебе, Господи!
Выходим из церкви, а народу-то, старух-то около паперти! Увидали нас:
– Це ж арестанты, це заключенные, це голодающие! – там украинцы в основном.
Матушки! Кто поляницы, кто сушеных дынь, кто соленых арбузов, макитры с медом – кто чего нам навалили!
– Сынок, не утруждай желудок, – предупреждает меня старик, – лопнет с голоду-то!
– Батюшка, ем, да и лишка вроде, а охота...
– Ну, сытый?
Взял этот старичок буханку хлеба – поляницу, перекрестил, поцеловал и говорит:
– Спасибо вам, люди добрые! Вы нас, несчастных, на земле накормили, а вас Господь на небе накормит.
Дает мне буханку, второму старику буханку. Идем городом, он спрашивает:
– Парень, ты монах?
– Рясофорный.
– Где жил?
– В Хутыни.
– А я – грешный архимандрит Ксенофонт Верхотурского монастыря.
– Благослови, батюшка!
– Во имя Отца и Сына и Святаго Духа.
– А ты кто, старик?
– А я грешный иеромонах Елисей, Соловецкого монастыря ветеринар.
– Благослови, батюшка!
– Бог благословит!
Идем – мы всех богаче! Буханку хлеба-то я дорогой съел. Есть охота! Приходим в это учреждение, в комендатуру, Тут уж не по номерам, а по фамилиям:
– Груздев!
– Да.
– Ну, что? Святоша?
– Ребята, какой уж святоша? Я грешный и окаянный.
– Работать можете?
– Да могу, наверно.
– Так вот что, заключенный Груздев, отправляем вас в Облстройконтору, там вам дадут работу.
– Давайте, ребята...
– А вы, дедушки, ступайте в храм, вас попы приютят135.
* * *
Двадцать рублей денег в месяц да отопление мое – поступил я на квартиру136. А тут собрание, землю дают.
– Груздев!
– Что?
– Вот земли целинной край. Надо земли?
Я дома спрашиваю:
– Дедушко, сколько брать земли-то?
– Сыночек, бери гектар.
Я прошу гектар.
– Меньше трех не даем!
– Давайте три.
Вспахали, заборонили, гектар пшеницы посеяли, гектар – бахча: арбузы, дыни, кабачки, тыквы, гектар – картошка, помидоры. А кукурузы-то! Да соловецкие чудотворцы! Наросло – и девать некуда. Прихожу к завхозу:
– Слушай, гражданин начальник, дай машину урожай вывезти.
– А, попы, и здесь монастырь открывают!
– Да какой тебе монастырь, когда и четок-то нету!
Ладно... Привезли все. То – на поветь, то – в подполье, пшеницы продали сколько-то, картофель сдали, арбузы на самогонку перегнали, за то, за другое, за подсолнухи много денег получили! Да Господи, чего делать-то! Богач!
– Дедушко, давай корову купим!
А я в коровах толк понимаю. Пошли с дедушкой на базар.
Кыргыз корову продает:
– Эй, бай-бай, корову торгую!
– Пожалуйста, берем.
– Корова большой, брюхо большой, молоко знохнет. Э, кумыс пьем! Бери, уступим!
Гляжу: корова-то стельная, теленка хоть вынь. Я говорю:
– Дедушка, давай заплати, сколько просит.
Взяли корову, привезли домой. Прасковья Осиповна увидела нас:
– Да малёры, да что же вы наделали, ведь сейчас околеет корова-то! Закалывать надо!
– Бабушка, попросим соловецких чудотворцев, может быть, и не околеет.
Корову на двор поставили, а сами уснули. Ночью слышу неистовый крик – старуха орет. Думаю: матушка, корова околела! Бегом, в одних трусах, во двор! А там корова двух телят родила. Да соловецкие! Вот так разбогатели!
* * *
Был я уже в ссылке, в Северном Казахстане, город Петропавловск, работал там на камнедробилке. Вызывают нас как-то (были мы все административно-ссыльные) ехать в поселок Зуевку. Что такое Зуевка? Зачем ехать туда? Верст тридцать туда, сорок, а может, и больше от Петропавловска. А ехать, говорят нам, на уборочную. Но слухи такие, что случилось там что-то. Без присмотра осталась скотина, птица домашняя. Но правды нам не говорят.
А там, в Зуевке, отец Афанасий был такой, паразит какой-то. Может, он святоша был, может, еще чего? Он давно-давно туда, чуть ли не до революции попал.
И вот нас, административно-ссыльных, привезли всех на машинах в Зуевку. А там что делается! Родные мои! Коровы ревут, верблюды орут. Господи! В селе никого, все село будто вымерло. Кому кричать, кого искать, не знаем. Думали-подумали, решили. Пошли к председателю колхоза в управление, приходим к нему, а там... Скамейка посреди комнаты стоит, а на скамейке гроб. Матушки! А в нем он, председатель, лежит, головой крутит и на нас искоса поглядывает.
– Стой! – своим говорю, а потом ему: – Эй, ты чего?
А он мне из гроба в ответ:
– Я новопреставленный раб Божий Василий.
Умер! Мертвый!.. А этот Афанасий всех их так вразумил: «Вот завтра пришествие будет, конец света!» И всех их в монахи постриг и в гробы уложил. Все село постриг, они и рясы какие-то нашили из марли, да не только из марли. Из чего попало.
Самого он, Афанасий, на колокольню залез, ждал пришествия. А они – детишки маленькие, бабы и все постриженные – все в гробах по избам лежат. Коров доить надо, у коров вымя сперло.
– За что скотина страдать должна? – спрашиваю. – Ты кто такая?
– Монахиня Евникия, – отвечает мне.
Ну что ты сделаешь? Мочь людям в голову ударила. Ночевали мы там, работали день – другой, все сделали как положено, и домой нас потом увезли. Афанасия того в больницу. Писали потом в Алма-Ату, епископу, забыл, кажется, Иосиф был епископ.
Все эти Афанасиевы пострижения он признал незаконными. И всех этих монахов расстригли. Платья, юбки надели, потом и работали они как надо.
Но семена в землю были брошены и дали свои всходы. Детишки маленькие бегают:
– Мамка, мамка! А отец Лука мне морду разбил!
Пяти годков отцу Луке-то нету! Или еще:
– Мамка, мамка, мать Фаина у меня булку забрала!
Вот какой был случай в совхозе Зуевка.
* * *
Со мною в ссылке был Иван из Ветлуги, а фамилия его Лебедев. Ой, какой хороший мужик был, на все руки мастер. Ну все, что в руки ни возьмет, все этими руками сделает.
А мы с Иваном на верблюдах тогда работали. У него верблюд, у меня верблюд. Когда слышим, передают – Сталин помер! Родные мои, ребятушки! Прихожу с работы домой, дедушка мне и говорит:
– Сынок, Сталин помер!
– Дедко, молчи! – говорю ему. – Он вечно живой!
Завтра утром снова на работу, когда передают по радио похороны, предупреждают:
– Как гудки эагудут, все! Прекращаем работу. Стойте все и замирайте там, где гудок застал, минуту–две...
А мы с Иваном на этих, на верблюдах-то, по степи едем. Вдруг гудки загудели. Верблюда остановить надо – а Иван его шибко лупит, ругает. И бежит верблюд по степи, и не знает, что Сталин умер.
А уж после похорон Сталина молчим. Никого не видали и не слыхали. Что ты! Удвоенный труд!.. Хорошо...
Ночь. Примерно час ночи. Стучатся в калитку, выхожу.
– Кто? – спрашиваю.
– Груздев здесь?
– Здесь, отвечаю.
– Собирайся, дружок.
А уж мешок с сухарями всегда у меня был припасен. Выхожу.
– С нами поехали, – говорят.
Дедушка ревет, бабушка ревет. Сынок! Они за столько лет уже привыкли ко мне.
Ну, думаю, дождался, на Соловки поведут, все мне на Соловки хотелось... Нет! Не на Соловки. Сухари взял, четки взял. Словом, все взял, Господи! Поехали. Гляжу, нет, не к вокзалу везут, а в комендатуру. Захожу. Здороваться нам не велели с ними: здороваемся только с настоящими людьми, а вы – мы, значит, арестанты, – фашистская морда.
А что поделаешь? Ладно. Зашел, руки назад, ведь арестант. За одиннадцать годов привык. Перед ним стоишь – не то чтобы говорить, дышать, мигать глазами – и то боишься.
– Так вот, товарищ Груздев, вам справка, вы пострадали безвинно. Культ личности.
Какой такой культ личности? Молчу.
– Вы свободны! – мне говорит.
Хорошо... Ладно...
– Как хотите, – говорю.
Прихожу опять домой, дедушка с радостью, бабушка с радостью! И в этот вечер, а ссыльных там было человек двести, сняли мы самую лучшую квартиру и пели «Ой да станут воды...» Радость была, сделали вечер. Потом выдали паспорт бессрочный, приехал домой в Тутаев.
Тятя с мамой приняли меня с радостью. Устроился на работу. Ладно! Хорошо.
* * *
Я в ссылке. Навечно. Северный Казахстан. Город Петропавловск. Я имел три гектара земли, корову купил, двух стариков нашел, избу им делал, и там жил. А в работе я был – уй! – на большом почете. Все выполнял. Водопровод вел. Хорошо... Работай... Вдруг вызывают в особый отдел.
Комендатура. Захожу. А руки при этом, вот так, за спиной. Положено там было. За одиннадцать годов-то пообвык, опыта набрался. Вызывают в кабинет к коменданту.
– Товарищ Груздев, садитеся свободно, – меня, значит, приглашают.
– Хорошо, спасибо, но я постою, гражданин начальник.
– Нет, присаживайтесь!
Хорошо. Сел я, как сказали.
– Товарищ Груздев! – Обращается ко мне начальник.
Что это, думаю, или он, начальник, чокнулся. Или я с ума сошел? В таких случаях так, чтобы проверить, или с ума-то не сошел, я руку себе кусал. Покусаю, покусаю – если при этом больно, значит, не сошел, а если не больно, то с ума сошел. Чувствую, больно, значит, не сошел. Он снова мне:
– Итак, товарищ Груздев, вина Ваша? За что отбываете срок наказания?
– Так ведь фашист, наверное? – отвечаю.
– Нет, Вы не увиливайте, серьезно говорите!
– Не знаю, милой. Вот у Вас документы лежат на меня, Вам виднее.
– Так по ошибке, – отвечает он.
– А мне же чего делать, когда по ошибке? – спрашиваю и думаю при этом: «Слава Тебе, Господи! Теперь на Соловки сведут наверное, когда по ошибке-то». Уж очень мне на Соловки хотелось, святым местам поклониться. Нет, не на Соловки, дальше слушаю.
– Так вот, товарищ Груздев, вот Вам бумага, завтра с нею сходите в милицию, где на основании этой бумаги выдадут вам паспорт. А мы Вас тайно предупреждаем, что если кто назовет вас фашистом или еще каким-либо подобным образом, Вы нам, товарищ Груздев, доложите! А вот Вам наш адрес. Мы того гражданина за это привлечем.
– Ой, ой, ой! – стал я отмахиваться, как от назойливой осы. – Не буду, не буду, гражданин начальник, упаси Господь, не буду! Не умею я, родной...
Господи! А как сталого говорить, лампочка надо мной, белая-белая, стала делаться зеленой, голубой, в конце концов стала розовая. Очнулся я спустя некоторое время, слава Тебе, Господи! Чувствую, за руку меня держат и слышу кто-то говорит:
– В себя пришел!
Что-то они делали мне, укол какой, еще что. Слава Богу, поднялся, извиняться стал:
– Ой, да извините, ой, да простите.
Только, думаю, отпустите. Ведь арестант, неловко-то мне.
– Ладно, ладно, – успокоил начальник. – А теперь идите!
– А одиннадцать годков?
Лишь укол мне сунули на память ниже талии – потопал я. Потом и песню сочинил:
Снег лежит,
Белая метелица.
Павлу сделали укол,
Все в жизни переменится.
На второй или третий день выдали мне бессрочный паспорт, он и теперь еще у меня живой лежит.... Ладно, хорошо...
Прихожу на работу, к ссылке-то, бригадиром был у нас Миронец такой, девки и пели: «Не ходи на тот конец, изобьет тя Миронец!»
– Ага! – кричит мне. – Шлялся, с монашками молился, – да матом, – поповская твоя морда. Ты опять за свое! Там у себя на Ярославщине вредил, гад, диверсии устраивал, и здеся вредишь, фашист проклятый, план нам срываешь, саботажник!
Да каких только слов он мне не говорил.
– Нет, гражданин начальник, – успокоил я его, – не шлялся. Вот Вам документ оправдательный, а мне к директору Промстройконторы надо, извините.
– Пошто тебе, дураку, директор? – удивился Миронец.
– Гражданин начальник, обязательно мне к нему надо, там в бумажке все указано, – объяснил я.
Прихожу к директору, а он уже был осведомлен, что нахожусь я здесь по ошибке.
– А-а! Товарищ Груздев, дорогой. Садитесь, не стойте, вот вам и стул хороший приготовлен нами, и всякое тому подобное.
Ага, морда, теперь садитесь, думаю.
– Нет, спасибо, я постою, – говорю ему.
– Я знаю, Павел Александрович, все уже знаю. Ошибочка у нас вышла.
Молчу, слова не говорю. Что знаешь? – про себя думаю.
– Мы вот, через день – другой жилой дом сдаем. Облстройконтора над сооружением домов работала, там лепта и Вашего стахановского труда. Дом новый, многоквартирный. В нем и для Вас, дорогой Павел Александрович, квартира имеется. Мы к Вам за эти годы присмотрелись, Вы такой честный да порядочный гражданин. Вот только беда, что верующий, но на это можно закрыть глаза.
– А чего мне от того? Что я делать буду в доме вашем-то? – удивляюсь я его словам. К чему все это клонится, думаю.
– Жениться Вам нужно, товарищ Груздев, семьей обзавестись, детьми и работать, – отвечает на то мне директор.
– Как жениться? – удивляюсь, – ведь я монах!
– Ну и что? Монах! Семью заведи, деток и оставайся себе монахом, кто же против того? Да только живи и радуйся.
– Нет, гражданин начальник, спасибо Вам за отцовское участие, но не могу. Не умею я жениться. На то надо опыт иметь, а у меня нету.
Ладно... Пишу письмо домой: «Тятя, мама! Так, мол, и так, простите...»
«Сынушко, – отвечает тятя. – В семье у нас вора не было, не было и разбойника, приходи. Вернись, убери мои косточки, ведь скоро умру, а тогда Господь тебя благословит на все четыре стороны».
Хорошо... Радостный, прихожу опять к начальнику:
– Гражданин начальник, к тяте бы с мамой съездить, ведь старые уже, помереть могут, не дождавшись!
– Павлуша, вызов тебе надо, – отвечает мне начальник.
Время-то какое было тогда, вызовы нужны были. Снова сажусь за стол, пишу письмо домой: «Тятя, мама! Необходимо вызов, а то не пускают».
... Ладно, хорошо... Сестра моя Танька, двадцать шестого года рождения она, померла давно. Муж избил, от побоев тех и умерла. В то время работала в больнице, там же, в Тутаеве, фельдшер – акушер была. Как-то дежурила она ночью, машинально открыла ящик, а там печать и больничные бланки.
Пишет телеграмму: «Северный Казахстан, город Петропавловск, Облпромстройконтора. Начальнику. Просим срочно выслать Павла Груздева, его мать при смерти после тяжелых родов двойни».
– Господи! – думаю. – Мамке за семьдесят, а она еще и двойню родила.
Вызывают меня к начальнику:
– Товарищ Груздев, собирайтесь срочно в дорогу. Все про Вас знаем. С одной стороны рады, а с другой стороны, скорбим. Может, Вам чем можно подсобить? Может, няню нужно?
– Нет, гражданин начальник, крепко Вас благодарю, но поеду без няни.
– Как хотите, – согласился начальник.
Теперь и пошутить можно, а тогда нет, не до смеху было. Родные мои, за восемьдесят три года, да? Попито и поедено. На своем веку покрутишься, и на спине и на боку!
...Ладно, хорошо...
* * *
Родные мои! Вот я всех, верующих и неверующих, всех под одну гребенку – всех люблю! Послушайте, что расскажу.
Ночь. Очередь в Тутаеве, и я в этой очереди за хлебом. Давали тогда нам по килограмму или по два, не припомню. Женщина с детишками в той очереди стояла, ребенок у нее на руках, а еще двое за юбку держатся. Открывают магазин, вышла продавщица на порог и говорит:
– Хлеба сегодня на пятьдесят–шестьдесят человек, а остальные, которые лишние, не стойте. Хлеба все равно не хватит.
А женщина с детишками, она примерно сотая в очереди стоит, очень далеко. Понятно, что хлеба на ее долю с детишками не достанется. А детишки у нее:
– Мама, поедим хлебца-то?
– Поедим, поедим, милые, – отвечает, а слезы у нее при том в глазах.
В той очереди мужчина стоял, научный какой-то, потому что и папка у него под мышкой была, и одет он был не как мы, а по-этому, по-настоящему.
Вижу, подходит он к ней, к женщине-то этой с детишками, и говорит:
– Становись в мою очередь, получишь хлеба!
– А как же Вы?! – спрашивает его женщина.
– Не твое дело, – отвечает, – становись.
Господи! Стала она в ту очередь... А я смотрю и думаю: Господь ведь скажет – не попам, не попадьям, заразам, проходимкам, которые никогда нигде не уступят, – а ему, человеку-то этому из очереди скажет:
– Пойдем, вот тебе Райские врата открыты, заходи!
– Господи! А мне-то за что же? – спросит.
– А за то, что голоден был, а ты насытил Меня.
– Господи, да когда?! Я и не видывал Тебя, и не кормил...
– А помнишь, знаешь, может, читывал Евангелие-то? Голоден был, а ты насытил Меня! Бабу-то ту с детишками в очереди за хлебом в Тутаеве помнишь? Это ты Меня накормил, Меня, понимаешь?
* * *
Устроился я на работу, Тутаевская промстройконтора, рабочим. Дороги облагораживал, в скверах памятники возводил. А вечером и по выходным стою на клиросе, пою. Слава Тебе, Господи!
Апостола я вышел читать. Исаия, епископ Ярославский и Ростовский, слушал меня:
– Зайди в алтарь, – говорит.
Был я уже рясофорный, порядок знал. Поклон престолу, поклон владыке, стал под благословение.
– Сидел? – меня спрашивает.
– Так, владыко, сидел, – отвечаю.
Вынимаю, показываю документ.
– А реабилитация-то?
В ответ молчу.
– Ладно. Сходи к местному священнику, который знал тебя до ареста, пусть он тебе характеристику даст.
Ладно! Хорошо. Отец Димитрий Сахаров служил здесь, в церкви Покрова, на той стороне Тутаева.
– Батюшка милой! Мне бы справочку, несколько строчек-то.
– Да-да, конечно, Павлуша, хорошо. Уже пишу.
Пишет: «Павел Александрович Груздев, 1910 года рождения, поведения прекрасного, но в политическом смысле неблагонадежен!» Ставит он точку на бумаге и подписывается: «Протоиерей Дм. Сахаров».
Ладно. Прихожу к владыке, подаю ему бумажку. Берет в руки, читает. Потом меня спрашивает:
– Павлуша! А как у Вас с желудком, расстройства нету?!
Я ему:
– Так нету пока, владыко.
– Так вот, Павлуша, когда Вас чего доброго, припрет, этой-то бумагой воспользуйтесь.
– Владыко, благословите, – отвечаю.
Родные мои! Рукополагали меня в Крестопоклонное воскресенье, вся церковь плакала. Из нищеты, ой! Арестант ведь. Не мог и я удержаться, плакал.
Ну, после того как рукоположили, давали нам сперва что-то вроде стажировки. Был тогда иерей такой, отец Алексий (Скобей), потом он в Риге служил. Вот нам машину с ним дадут, меня же к нему как стажера – исповедовать, причащать немощных прихожан на дому, соборовать... Раз, другой поехали мы с ним, он как наставник мой и говорит:
– Павел, чего мне тебя учить? Лучше ты меня учи.
Правда, после того он все спал в машине, а я служил. Вот как-то баба одна, ах ты, зараза! спрашивает:
– Да поп ли ты?
– Да, – отвечаю я, – священник. А чего тебе, баба?
– Да вас много теперь всяких, трудно-то батюшку сыскать! Исповедал ей одно, исповедал другое. Ладно. Пошел уже.
– Куды запрыгал? – кричит. – Погоди, – орет, – воротись!
– Ну, чего тебе?
– Так вот, я вином торговала, да вино-то водой разводила, грех?
Снова давай фартук, надевай епитрахиль и снова: «Прощаю и разрешаю...»
И вот уже сколько, тридцать два? Около сорока годов служу, а может и больше, не знаю. Вот так пока живу, слава Тебе, Господи! И никем не обижен...
* * *
Однажды слышу во дворе у церкви шум какой-то. Было это еще там, в Верхне-Никульском. А ночь на дворе. Глухая ночь.
– Марья! – зову. – Выгляни, како недобрые люди?
Вышла тихонько, в щелочку поглядела и мигом ко мне:
– Батюшка, воры на дворе!
– Какие такие воры? Ты, Марья, не разглядела их.
– Самые настоящие! Воры – они и есть воры.
Хорошо! Надел подрясник, перекрестился иконам. Пощупал пальцами – параман на мне. На случай, если убьют, так хоть в парамане. Выхожу во двор:
– Ой, ребята! Бриллиантовые, да какие вы хорошие, да какие золотые, бриллиантовые!
А они мне в ответ:
– Не болтай!
Что за «не болтай», думаю, кто такие? Ах ты, зараза, я дома у себя и не болтаю, а разговариваю! Уже вижу сквозь очки: два парня стоят, да какие «красавцы» – два маленькие рядом, а тот, поболее, лежит на лавочке во дворе.
Я ему:
– Ребята!
А он меня матом, тогда я его – шибче!
– А ты чего ругаешься? – он спрашивает.
– Зачем ты хамишь, да еще у храма? – спрашиваю я.
– Я вор, – отвечает, – в лагерях был.
– Так и я был в лагерях, меня в том не переплюнешь, – отвечаю.
– В лагерях? – удивился. – А где?
– Кировская область, Вятские трудовые лагеря.
– На каком пункте? – спрашивает.
– На третьем, – отвечаю.
Вижу, тянет мне руку:
– Держи краба!
– Ребята! – обращаюсь к ним. – Уж не трогайте меня, старика. Глядите-ка, милые, ведь ни одной черной волосины нету, все седые! А тронете, чем попользуетесь? Ведь церковь. Ребята мои милые, а бутылку-то я вам и так дам, только чтобы Марья не видала...
Молодому я начал говорить:
– Паренек, женись. Женись! Красавец-то какой. Глаза режет, а чем ты занимаешься? Я и рубашку тебе дам венчаться, есть у меня рубашка, в которой меня в монахи постригали!
А этот, что на лавочке лежит, говорит ему:
– Ладно, брось его, сам околеет.
– Нет, не околею, – говорю ему, – жду христианской кончины.
Я тому парню – красавцу на прощанье говорю:
– Женись, я тебе на такое дело всю зарплату отдам, вот только получу.
Ладно! Хорошо! Прошло чуть времени, когда вижу, они зашевелились, потом собрались и пошли с Богом. Думаю: «Слава Тебе, Господи! Людей от греха сохранил».
* * *
Как-то после войны поехал я в Рыбинск в гости к двум женщинам. Осень, холодно, темно, без освещения. Шел я по улице и вдруг ко мне подошли два хулигана, два бандита. Засунули коробок спичек в рот, на глаза надели повязку и поставили нож.
– Молчи, а то будет хуже.
Ну, я испугался, замолчал. Спички во рту, неудобно так. Выплюнуть боюсь. Ведут меня. Ведут, куда ведут, не знаю. Вели меня, вели меня, привели. Привели, заводят куда-то. То ли подвал, то ли еще какое помещение. Так я ничего и не понял. Сняли повязку, вытащили спички и говорят:
– Эй, смотрите! Вот мы там попа поймали возле вокзала. Вот сейчас мы над ним понадыздеваемся. Вот мы сейчас над ним посмеемся.
Я стою, смотрю, ни жив ни мертв. И вдруг, оглядываюсь, смотрю – полная хата людей. Водка у них там, сидят, пьют. Это, видимо, была какая-то бандитская малина какой-то банды. И вдруг кто-то как закричит:
– Да какой же это поп! Это же отец Павел! Отец Павел! Проходи, гостем будешь, отец Павел!
Наверное, знакомые мои, по лагерю. Не стали ни издеваться, ни смеяться, налили мне стакан водки. Что делать, я выпил. Дали тоненький кусочек хлеба закусить. А потом снова мне завязали глаза и повели.
Ведут, а меня развезло, с дороги устал, думаю, как же я теперь буду искать тех женщин, к которым приехал. Иду, молюсь: «Матерь Божья, помоги!» Вели, вели они меня, ладно, хоть спичек во рту теперь нет. Приводят на какую-то улицу, развязывают глаза, и сами уходят. Думаю, как же я найду теперь, куда ж я шел-то. Поднимаю свои глаза, смотрю, а стою против того дома, к которому я должен был приехать.
* * *
Робята, сейчас расскажу, какой я обед ел – комплексный.
Никодим говорит:
– Отец Павел, я выезжаю по особому делу по важному, вот тебе 25 рублей денег, зайдешь в столовую и поешь.
Дал 25 рублей. Иду, написано «Столовая». Зашел, а там говорят:
– Нет, в валенках не пускаем, надо в ботинках.
А у меня и не бывало. В другую зашел столовую, говорят:
– Нет, галстука нет!
Ходил-ходил, жрать охота, как соловецкой чайке. Пришёл в какую-то – без галстука, без ботинок, говорят:
– Садись, дедушка.
А у меня чемоданишко был, в чемодане подрясник, скуфейка, четки. Говорят:
– У нас тут комплексный обед.
Я говорю:
– Ладно, давай комплексный.
Заплатил, сел за стол. Принесла похлебки, того-другого, а ложки-то и нету. Буфетчица говорит:
– Знаете что, дедуля, пойди к стойке туды в буфет, там вам выдадут прибор. А, может, если захочешь, и ливанут. (Тогда можно было.)
Я говорю:
– Понял.
А чемодан под столом. Прихожу, сто грамм побулькал. Матушки, за моим столом старикан сидит какой-то и хлебает мой обед. Я думаю: зараза, старый дурак, не надо комплексный-то брать было, взял бы простой. Он первое хлебает, а я второе-то взял, ему отделил и себе отделил. Он на меня глядит. Я ем – он на меня глядит. Компота стакан ставит. Я ему в его стакан половину и половину себе. Он всё на меня глядит. Ладно... Он первый-то съел, дак и ушел. Я всё доел, перекрестился. Глядь – а чемодана-то моего нет.
Ах, думаю, зараза, дак комплексный обед! Ой, пошел стороной, гляжу: и моя еда стоит, и чемодан под столом! Я перепутал! У меня голова сразу заболела! Думаю, Господи, что же делать-то? Потихоньку-потихоньку чемодан взял да убежал. Вот тебе и комплексный обед!
* * *
Так у отца Павла.
Крупчатник – строитель или хозяин крупчатки, мельницы для обдирки круп (Даль). Может, работник, занимающийся обдиркой круп.
Капельная – маленькая, крохотная.
Монастырский земельный участок в 12 верстах от обители.
Вероятно, крошева – рубленой, квашеной капусты.
Ободворина – земля на задворках, вблизи деревни.
Толгский монастырь был закрыт в 1926 г. Использовался как площадка для испытания действующей модели будущего гидроузла; здесь размещалась и исправительно-трудовая колония для малолетних преступников.
Торгсин (Торговый синдикат, Торговля с иностранцами) – сеть специализированных магазинов, созданная в 1930-е гг., в условиях карточной системы на продовольствие, где за валюту, золото и драгоценности покупатель мог приобрести дефицитные товары; продовольствие или одежду. Драгоценности скупали за бесценок: по весу.
Пестерь – большая плетеная корзина с крышкой, носится за спиной на плечевых лямках.
Высокопреосвященный Вениамин (Тихоницкий: 1869–1957), с ноябри 1912 епископ Кировский и Слободской, в 1915 возведен в сап архиепископа. В 1945, 1947 и 1948 три раза было поручено временное управление Ижевской епархией.
По рассказам отца Павла, настоятель Петропавловского собора протоиерей Владимир Осипов подал прошение в комендатуру с просьбой, учитывая преклонный возраст и крайне оскудевшие физические силы после пребывания в лагерях, разрешить ссыльным священнослужителям отбывать административную повинность, то есть ссылку, при храме Святых первоверховных апостолов Петра и Павла, где опыт их и знания могут быть крайне полезными. А Павла Груздева отец Владимир пригласил петь на клиросе.
Павел Груздев жил у Ивана Гавриловича и Прасковьи Осиповны Белоусовых.