Источник

III. В Санкт-Петербургской духовной академии: XXV курс (1859–1863)

Отъезд из Нижнего Новгорода в Петербург имел для меня большее значение, чем для других, в том числе и для моего спутника, Ф. Г. Елеонского. Это был решительный перелом, крутой поворот в моей личной жизни. Живший доселе, со времен младенчества, в семействе, да еще очень замкнутом, не испытавший жизни среди чужих, я чувствовал себя беззащитным птенцом, выпавшим из родного гнезда. Другие мои товарищи, оставлявшие родительские дома на целые учебные годы, для учения в училище и семинарии, не могли и наполовину чувствовать того, что переживал я. Неудивительна поэтому моя растерянность и нервность, сопутствовавшие мне во всё время нашего путешествия и еще более усилившиеся по приезде в холодный во всех смыслах Петербург, всего менее способный успокоительно и живительно подействовать на взбудораженные нервы и захолодевшее сердце.

Трогательно простившись с родителями, родными и прекрасным Нижним Новгородом, поехали мы, в начале августа 1859 г., на Самолётском пароходе, вверх по Волге на Ярославль, так как нижегородской дороги тогда еще не было; она только что начинала строиться. На этом пароходе, совершенно неожиданно, оказался у нас еще спутник, студент Пермской семинарии, ехавший также в Петербургскую академию, и так же, как и мы, волонтером, – А. Е. Адриановский. Приехали мы в Ярославль рано утром, на очень короткое время остановились в общей зале одной весьма видной, едва ли не самой лучшей гостиницы этого города, – родины и рассадника русских трактирщиков и трактиров. Здесь, в этой гостинице (Пастухова) мы поражены были множеством сборщиков и сборщиц, в особенности монахов и монахинь, пристававших в общей зале к посетителям с просьбами о пожертвовании. Хотя мы и привыкли в своем Нижнем, в особенности во время ярмарки, к этому зрелищу, но слишком большое количество сборщиков, да еще монашествующих, и притом ранним утром, показалось нам все-таки необычайным. Напившись чаю, отправились отыскивать контору экипажей частного общества «Общественная польза», на которую указали нам на пароходе. В одном из дилижансов этого общества и пришлось нам ехать в Москву, так как и ярославской железной дороги тогда еще не было, не было железного пути и на участке от Троице-Сергиева Посада до Москвы. На этом участке железная дорога открыта была года через два (вероятно, в 1861–1862), гораздо ранее устройства полной линии московско-ярославской железной дороги. Ехали мы в дилижансе от Ярославля до Москвы около двух суток (240 верст), через Ростов, Переяславль, Троице-Сергиев Посад. Когда мы приехали в Посад, несмотря на короткое время остановки, успели, однако, посетить собор, где покоятся мощи преп. Сергия, и посмотреть на Московскую духовную академию, заглянули даже в студенческие комнаты.

Приехали мы в Москву накануне праздника Преображения Господня, в прекрасный ясный день, остановились на краю города на каком-то плохоньком постоялом дворе и, конечно, сейчас же отправились в московский Кремль, приведший нас в восторг. Там готовился крестный ход; время было уже к вечеру, началась всенощная. Дивный вид на Замоскворечье и затем выложенная гладкими плитами, точно в храме, площадь Кремля, окруженная величественными древними соборами, украшенная хоругвями крестного хода и оживленная собравшимся народом, представляла картину, полную поразительного великолепия и умилительной красоты. Да и вся Москва крайне нам понравилась, и неудивительно, так как в обширных размерах она напоминала нам наш родной город, и если не отличалась таким выдающимся местоположением, как Нижний, зато говорила сердцу очень много своим не сравненным ни с чем Кремлем, своими многочисленными древними памятниками и церквами и чисто русским характером. Мягкий ее климат, гораздо лучший нижегородского, также подкупал в ее пользу. Не такое впечатление произвел на нас Петербург.

Туда мы отправились уже по железной дороге. И хотя пассажирские поезда ходили тогда от Москвы до Петербурга ровно 30 часов, но эта, по нынешнему времени крайне медленная, езда показалась нам тогда, после езды в дилижансе, необычайно быстрой. Такое впечатление несколько ослаблялось только слишком продолжительным стоянием поезда на каждой из многочисленных станций, обыкновенно не менее 10 минут на самой незначительной станции и не менее получаса, а то и целый час – на большой111. Кондукторами были тогда солдаты в киверах, да и все управление железной дороги было военное; с пассажирами не церемонились, а приучали их к военной субординации; особенно, помнится, грозно держали себя кассиры, вселяя трепет в пассажиров, подходящих за билетами к их решетке. Для проезда по железной дороге выдали нам билеты, не нынешние маленькие, а большие длинные листики, с обозначением всех многочисленных до Петербурга станций и с выставленною против каждой ценою проезда до нее, от Москвы.

Приехали в Петербург под вечер. Здесь нас встретило серое, свинцовое небо и слегка моросящий дождь. Самое первое впечатление получилось неприятное, как раз противоположное тому, какое произвела на нас Москва. Повеяло холодом, пахнуло каким-то нерусским духом, и народ оказался каким-то особенным, далеко не таким благодушным, как москвичи, сумрачным, чем-то озабоченным, быстро куда-то бегущим. Словом, невольно сжалось сердце, и захотелось поскорее бежать из этого несимпатичного города. Не предчувствовал я тогда, что придется прожить в нем более двух третей жизни и навсегда в нем поселиться.

При переезде с вокзала Николаевской железной дороги в город случилось с нами курьезное приключение. Не имея ни малейшего понятия о том, в какой части города находится академия, и по-нижегородски предполагая, что она всем здесь известна112, мы велели извозчику везти нас в духовную академию. Помнится, извозчик сначала как-то замялся (на что мы тогда не обратили никакого внимания), а потом, быстро сообразив, что мы приезжие, попали в Петербург в первый раз, ответил, что он знает, где находится духовная академия, и повез нас как раз в противоположную сторону – к Казанскому собору. Затем, когда привез нас к гостинице, на Екатерининском канале, против Казанского собора, на наш вопрос, где же находится академия, решительно махнул рукой по направлению собора и ответил только: «Там». Вдобавок, в наказание за нашу неопытность и за то, что мы не условились насчет платы за провоз (воображали почему-то, что в Петербурге есть такса для извозчиков), содрал 1 р. с нас (а другой извозчик – еще 1 р. с нашего спутника) – за это небольшое пространство. От коридорного гостиницы мы потом узнали, что в Петербурге есть две духовные академии, одна – на Васильевском острове (римско-католическая), а другая – за Александро-Невской Лаврой (православная). Заняв номер в гостинице, мы остановились здесь втроем, вместе с неразлучным нашим, начиная с парохода, спутником А. Е. Ад-м и провели первые сутки в Петербурге. Наш компаньон был чрезвычайно рад, что попал в столицу113, с границы Сибири, из Екатеринбурга. Меня же, как сказано, она совсем не привела в восторг. Если что в ней понравилось и приятно поразило, то это обилие памятников, статуй и других произведений искусства, вроде групп на Аничковском мосту.

Впрочем, все это мы успели рассмотреть только в следующие дни, а на другой день по приезде первым делом, конечно, поспешили в академию, предъявили в ней свои билеты, а затем отправились отыскивать для себя на время экзаменов более дешевое помещение114. В качестве волонтеров мы не имели права пользоваться помещением в здании академии; это была привилегия студентов, присланных из духовных семинарий на казенный счет.

Прежде всего, мы отправились в слободку, помещающуюся за Обводным каналом, как раз против академии. Туда направили нас окончившие в том году академический курс (XXIII) и жившие в академии, в ожидании назначений на места. Эта слободка была обычным местопребыванием волонтеров, приезжающих держать экзамен для поступления в академию. Но мы почему-то не нашли в ней подходящего для нас помещения115 и решились искать его в самом городе, где и нашли в одной третьеразрядной гостинице («Ярославль»), помещавшейся по Гончарной улице, совершенно рядом с вокзалом Николаевской железной дороги. Питались здесь очень плохо, прибегая больше к сухоядению, да чаю с булками. Поразила нас вода, которую подавали нам для чая. В чайнике с кипятком оказывался всегда очень толстый слой грязи (не песку или извести, а именно грязи). На вопрос наш, от чего это зависит, нам отвечали, что они берут воду из Лиговского канала, который протекал мимо вокзала и шел через всю Лиговскую улицу, по направлению к Таврическому саду. Тогда вода не была еще проведена в дома и ее возили бочками116. Поэтому-то в нашей скромной гостинице считали роскошью давать для чая невскую воду, да еще жильцам такого невысокого полета, как бедные приезжие студенты. Другим жильцам и почетным посетителям, может быть, ее и давали.

До наступления экзаменов знакомились с Петербургом, с замечательными его зданиями, дворцами, соборами, памятниками, наконец улицами и Невою. Запуганные, еще в Нижнем, рассказами о холодной петербургской погоде, мы ходили по Петербургу в шубах, даже и в выпадавшие тогда ясные, теплые августовские дни, так что возле Казанского собора обратили на себя внимание одного тамошнего священника. Сразу признав в нас приезжих семинаристов, он добродушно посмеялся над нами, а в заключение просил бывать у него, чего мы, впрочем, почему-то ни разу не сделали. 30 августа, в день св. Александра Невского, любовались необыкновенно пышною процессией въезда всей Царской Фамилии в Александро-Невскую Лавру. Из Зимнего Дворца, по Невскому проспекту, следовал ряд золотых карет в сопровождении конвоя не только из казаков, но и из осетин, абхазцев, гурийцев и других кавказских народностей, – в своеобразных одеждах, в металлических шлемах и каких-то кольчугах. В золотых каретах сидели Дамы Императорской Фамилии и их свита, Государь же Император с Великими Князьями и свитою следовали на конях. Помнится, такие процессии в этот день повторялись и в следующие два, три года, потом с наступлением смутного времени (польского восстания 1862–1863 гг.) прекратились.

Начались, наконец, экзамены. На экзамен явилось 67 человек: 30 присланных на казенный счет и 37 волонтеров. Такое большое количество волонтеров, как тогда говорили, было явлением до тех пор в Петербургской академии небывалым. Особенно много было их из Петербургской семинарии: кроме пяти казеннокоштных (слишком большой процент на 30 казеннокоштных вакансий для воспитанников всех других семинарий117), еще семь человек волонтеров, так что почти весь первый разряд окончивших С.-Петербургскую семинарию изъявили желание поступить в академию.

Из петербуржцев обращал на себя внимание своею бойкостью и говорливостью Н. И. Барсов. Из иногородних: иеромонах Владимир (Никольский, У епископ Нижегородский)118 своею солидностью, замечательным спокойствием, тактом и сравнительно с нами немолодым уже возрастом, и М. И. Владиславлев († ректор С.-Петербургского университета) своею массивною фигурою, умным лицом и циркулировавшими между нами слухами об его выдающихся дарованиях, хотя он окончил Новгородскую семинарию вторым студентом. Мысленно я тогда же наметил его в первенцы нашего курса, в чем и не ошибся119, хотя он принят был не в числе первых. Он не окончил академию вместе с нами, а должен был по обстоятельствам (см. ниже) оставить ее и перейти в университет.

Экзаменовали нас по всем предметам, которые мы изучали в семинарии, исключая, конечно, сельское хозяйство, естественные науки и медицину. Экзамены происходили в зале публичных собраний, одновременно по нескольким предметам, трем-четырем в день, и продолжались не менее четырех дней. В разных местах зала поставлены были столы, перед которыми сидели профессоры и бакалавры академии, преподаватели разных наук. За главным столом посередине зала, сидел ректор академии, тогда еще архимандрит Нектарий (Надеждин), экзаменовавший по догматическому богословию и некоторым другим богословским предметам.

Приемные экзамены как-то совершенно вышли из памяти. Помню экзамены только по двум предметам – по математике и по русской церковной истории. По математике экзаменовал Е. И. Ловягин, в то время уже ординарный профессор. Отвечал ему плохо; не умел решить какой-то нетрудной задачи по алгебре. По русской церковной истории экзаменатором был бакалавр М. О. Коялович. Он спросил меня о Лихудах. Ответил, в общем, удовлетворительно, ошибся только в хронологии, в определении века их жизни. Тут-то я вспомнил тот словарь церковных писателей, который прочел в год своего отдыха, после окончания семинарского курса, и подумал – что мог бы ответить на этот вопрос, если бы ограничился учебником русской церковной истории Муравьева, в котором о Лихудах не было и помина.

Кроме устных экзаменов были еще письменные. Задано было нам написать четыре сочинения, три – на русском языке (в том числе, помнится, одна проповедь) и одно – на латинском. Тем не помню. Помню только одну: Иоан. I, 16–17: и от исполнения Его мы вси прияхом и благодать возблагодать... Тема эта была дана ректором.

Устные экзамены сошли для меня благополучно. Судя по отметкам баллов в табели и по общему из них выводу, мои ответы по всем предметам оказались более, чем удовлетворительными, но зато, чего никогда не бывало со мной ни раньше, ни позже, мои сочинения, в которых я всегда был сильнее, чем в устных ответах, оказались на сей раз очень плохими, и по моему собственному сознанию. Зависело это от того, что во время экзаменов случилось со мною что-то вроде нервного расстройства120, которое мешало мне сосредоточивать свое внимание на темах и спокойно развивать и излагать приходящие в голову мысли, вместо чего я нервничал и думал не о предмете сочинения, а о своем душевном состоянии, и чем более думал, тем хуже себя чувствовал121. Словом, мне следовало полечиться, а не держать экзамены. Между тем, как оказалось потом, при приеме в академию, принимались во внимание главным образом сочинения. Результатом было то, что меня приняли в академию на казенное содержание в числе последних по списку. Судьбу мою, впрочем, разделил и Т. В. Барсов, присланный на казенный счет из Смоленской семинарии, окончивший в нашем XXV курсе первым магистром и, как увидим далее, счастливый мой конкурент на бакалаврство при С.-Петербургской академии, по окончании в ней курса. Он также принят был очень низко по списку, недалеко от меня. Ф. Г. Елеонский принят был, сравнительно с нами, очень высоко. Как человек совсем другого темперамента, спокойного, ровного характера, да и более крепкого, чем мое, здоровья, он написал сочинение гораздо лучше, чем я, почему и принят гораздо выше122.

Первые шесть мест в приемном списке, к нашему удивлению, заняли исключительно воспитанники С.-Петербургской семинарии123. Четверо из присланных различными семинариями на казенный счет не были приняты на казенное содержание.

Наш курс вначале был очень большой. Кроме принятых на казенное содержание, у нас, едва ли не в первый раз в истории академии, явились в большом количестве своекоштные студенты. К концу первого учебного курса, 1859/60, их было 13 человек124, да еще 7 вольнослушателей из бурят, воспитанников Иркутской семинарии, присланных в Петербург для изучения монгольского языка, с тем, чтобы они, в свободное от занятий монгольским языком время, слушали академические лекции в качестве вольнослушателей125. Так что всего, с вольнослушателями, было в нашем XXV курсе 61 человек – к концу по крайней мере 1859/60-го, первого учебного года.

По окончании приемных экзаменов и после объявления их результата мое унылое, угнетенное состояние еще продолжалось. В таком настроении прихожу в комнату окончивших в этом году академический XXIII курс (1855–1859), к своему земляку Изм. Фед. Спасскому († протоиерей Охтенской кладб. церкви в С.-Петербурге), и встречаю тут С. П. Автократова, самого даровитого, по общему признанию, студента этого курса, занимавшего первое место в списке, но окончившего кандидатом. Видя мое унылое лицо и узнав о причине такого моего настроения, он, обращаясь ко мне, говорит: «Ну, значит, несомненно вы кончите магистром». Вероятно, такие случаи бывали, а может быть, он вспомнил свою собственную судьбу, в связи с изречением Писания: «И будут последние первыми и первые последними»126.

Из своей плохонькой гостиницы переселились мы, наконец, в академическое здание, и распределили нас по комнатам, подчинив надзору «старшего» в каждой комнате, из студентов старшего курса. Меня поместили под начальство студента Ивана Дмитриевича Касаткина († архиепископ Николай Японский)127, человека в то время очень замкнутого, необщительного и потому не пользовавшегося нашими симпатиями128, и я очутился в самой крайней к Обводному каналу комнате среднего этажа. Из своих сожителей по этой комнате помню М. И. Владиславлева, поражавшего нас тем, что он читал в подлиннике «Илиаду» Гомера, и Д. Петуховича, истреблявшего неимоверное количество бумаги на писанье сочинений; вокруг него лежали груды исписанных листов (см. примечание выше). На другой год моего ученья в младшем курсе меня перевели в одну из средних комнат под старшинство И. И. Демкина (4-й магистр XXIV курса, до сих пор состоящий на службе, протоиерей с.-петербургской Благовещенской церкви, отец известного тов. с.-петербургского городского головы Демкина).

Все (за исключением двух) жилые комнаты студентов обоих курсов, старшего и младшего, были проходные129 и помещались в среднем этаже, на левой стороне от парадного входа; в верхнем же этаже, на той же стороне, находились спальни, также для обоих курсов и были также все проходные – от одного конца до другого.

На другой стороне, – правой от парадного входа, – помещались: в нижнем этаже – квартира инспектора (там же, где и теперь), эконома и одна профессорская (в наше время – В. И. Долоцкого), библиотека рукописей из Софийской библ. (где теперь зало совета и канцелярия); в среднем этаже – квартира ректора, одна из бакалаврских квартир и физический кабинет (против конца ректорской квартиры, с окнами на двор); в верхнем этаже – три бакалаврских квартиры и помещение правления (над физическим кабинетом).

В каждой жилой студенческой комнате (исключая одной маленькой) стояло два стола, для шести студентов каждый, затем, кроме стульев, – диван, а в некоторых комнатах два, и два шкафа, для книг и для платья. Всё это из ясеневого дерева. Стены были окрашены клеевой краской голубовато-зеленоватого цвета. На второй год, впрочем, стены были оклеены коричневого цвета обоями. Для занятий вечером давали свечи (сначала сальные, а потом появились и так называемые «пальмовые» – низший сорт стеариновых), по две на стол. В спальнях кровати были с надписями фамилий студентов над каждой кроватью и с приличными приборами. В каждой спальне был ночник, в виде большого железного подсвечника, стоявшего на полу, с водою внутри, в который опускалась сальная свеча.

Младший курс: 1859/60–1860/61 – учебные годы

Начались в сентябре 1859 г. лекции.

Тогда в академиях было не четыре курса, как теперь, а только два, старший и младший, по два года в каждом. А потому и классных комнат, или аудиторий, как мы их называли, было только две, находившихся по бокам церкви: с правой стороны от нее – для старшего курса, с левой – для младшего.

Лекции начинались с 9 часов утра и продолжались до 1¾ часа дня и затем от 3 до 4 часов. Читалась каждая лекция 1¼ час.

На младшем курсе преподавались: логика, психология, история философии, словесность, гражданская история общая, гражданская история русская, математика, физика и из богословских предметов – Св. Писание и патристика130. Из языков – греческий, латинский, немецкий, французский – обязательные для всех студентов и английский – необязательный.

Логику, психологию и историю новейшей философии, начиная с Канта, читал В. Н. Карпов131, старейший из всех тогдашних профессоров Петербургской академии, приобретший уже большой авторитет в ученом мире, не только в духовном, но и светском, преимущественно своим переводом творений Платона. В выходивших тогда сочинениях Белинского мы прочитали восторженный его отзыв об этом замечательном труде нашего профессора. Помнится, знаменитый критик писал, что этот труд сделал бы честь даже Академии наук в ее целом; тем выше пред наукою заслуга ученого, который один совершил колоссальную работу. Логику В.Н. читал по печатной своей книге, посвящая этому предмету сравнительно немного времени, делая только добавления к напечатанному. Психологии он посвящал больше внимания и времени. Всю душевную жизнь и деятельность он делил на три отдела: чувственную, рассудочную, или формальную, и созерцательную, или идеальную. В особенности останавливался он на второй – рассудочной, характеризуя ее как крайне неустойчивую, лишенную всякой самостоятельности, управляемую стремлениями или низшей или высшей природы человека, способной доказывать и оправдывать всё, что угодно. К этой стороне душевной жизни он не питал никакой симпатии; всё его сочувствие было направлено к третьей – созерцательной, идеальной. В сущности (как становится ясным теперь, тогда это не сознавалось), В.Н. в своих философских воззрениях примыкал к богословскому взгляду на состав человека, трехчастный: телесный, душевный и духовный. Много глубоких мыслей высказывал он в своих чтениях, поясняя свои положения наблюдениями из обыденной, даже своей семейной жизни, что он особенно любил. К сожалению, он не обладал даром слова, к тому же был преклонного возраста и утомлен многочисленными работами своей трудовой жизни132 и потому в наше время не пользовался таким вниманием своих слушателей, какого он заслуживал. Впрочем, и у нас были его особые почитатели133. Практическую мудрость этого истинно русского, христиански-православно настроенного философа мы тогда не в состоянии были оценить по достоинству. Мы любили и уважали его не столько как профессора, сколько как почтенного летами и заслугами ученого, как человека симпатичного, благородного характера, относившегося к молодежи с добродушием мудрого старца, снисходительно к ее увлечениям и слабым сторонам134. Лекции по новейшей истории философии В.Н. читал по своим запискам, которые в сокращенном виде сдавал к экзаменам. Но и эти лекции, написанные не совсем легким и ясным языком, не особенно нам нравились. Их трудно было усвоять, так как они состояли из одного критического разбора положений Канта, Фихте, Шеллинга и Гегеля, без предварительного изложения полной системы воззрений этих философов. Вследствие чего студенты очень боялись экзаменов по этому предмету, и когда летом 1861 г., в присутствии митрополита, наступил этот экзамен, то между студентами началась чистая паника (см. ниже).

Историю древней философии до Канта читал нам профессор (экстраординарный или ординарный?) И.А. Чистович135. Прекрасный, вообще говоря, даровитый профессор, он не был прирожденным философом, а потому, хотя лекции его отличались точностью и всесторонностью изложения воззрений древних философов, но были как-то холодны. Мы слушали его внимательно и ценили его даровитость, но особенной любви к философским вопросам возбудить в нас он не мог. И неудивительно, так как по складу своего ума он должен бы быть историком гражданской или церковной истории. В этой области он и заявил себя очень многими замечательными трудами (например, «Феофан Прокопович» и многие др.). На кафедру русской гражданской и церковной истории он назначен был вначале, по окончании академического курса в 1851 г., и уже потом, после отставки А. А. Фишера136, в 1853 г., переведен на кафедру философии. Слышно было, что вначале И.А. читал вместе с историей философии и психологию, придерживаясь воззрений известного немецкого философа Бенеке, но во время ректорства архимандрита Феофана (Говорова, 1857–1859; известного потом Вышенского затворника), которому не нравилась эта система воззрений (теория «следов», которой объяснялось происхождение душевных сил), психология была передана В. Н. Карпову, а И. А. Чистович оставлен был при одной истории философии до Канта, как это было в наш курс137. По своему характеру И. А. представлял во многих отношениях противоположность В. Н. Карпову. Главной его чертой была официальность, при полной корректности его отношений к студентам. Мы застали его еще живущим в академическом здании (почему-то на студенческой половине, в нижнем этаже; вероятно, потому что незадолго перед тем он был помощником инспектора). Но вскоре, уже осенью того же 1859 г., он переселился в город, так как вступил в брак (с дочерью протопресвитера В. Б. Бажанова, члена Св. Синода).

Словесность читал ординарный профессор К. Ив. Лучицкий138. Очень живой, красноречивый, искусно соединявший чтение написанных лекций с живым словом и импровизацией, увлекал нас своими чтениями по аналитике языка (философской грамматике) и особенно по эстетике. В лекциях по этой последней он сначала много занимался разбором различных мнений о том, что такое изящное, эстетически прекрасное, а потом дал собственное свое определение. Точной его формулы не могу припомнить. Помнится только основная его мысль, что прекрасное не находится в зависимости от форм, что не формы дают ему бытие, что прекрасное тесно связано с проявлениями жизни, с ее напряженностью, что где нет жизни, там не может быть и прекрасного. Историей литературы он занимался мало, чтений по этому отделу словесности не припоминается. Помнится только, что при истории литературы он сдавал литографированные лекции к репетициям и экзаменам. К.И. был превосходный, неподражаемый критик наших словесных произведений. Ему подавали мы назначаемые нам проповеди, и он подвергал их своей остроумной, беспощадной критике. Для этого он избирал одну из наших проповедей и подвергал ее следующей безжалостной операции: давал подробный анализ всей проповеди, а потом – каждой ее части и наконец – отдельных фраз и выражений. В высшей степени было интересно и поучительно слушать критический его разбор, и мы положительно любовались в это время своим профессором. Даже сам автор разбираемой проповеди, с горечью в душе, принужден был отдать должное остроумию и справедливости замечаний критика и готов был почти наслаждаться художественностью работы профессора. К. И. Лучицкий читал лекции по словесности еще в Смольном институте и в Царскосельском женском духовном училище. Он очень часто являлся к нам с орденом св. Анны 2-й степени на шее (чего никто из его коллег не делал). Вероятно, причиной такой официальности его костюма был Смольный институт, из которого он приезжал к нам на лекцию, или в который он должен был отправиться после чтения у нас. Характера он был хотя строгого, но благородного, держал себя довольно далеко от студентов, но доброжелательно к ним, пользовался их уважением и даже любовью, хотя его побаивались более, чем других профессоров на этом курсе.

Общую гражданскую историю преподавал молодой тогда бакалавр А. И. Предтеченский139, очень живой, красноречивый, хотя читал по составленным им лекциям, прекрасный знаток новейших языков, в особенности английского. Пользуясь преимущественно английской литературой по истории древнего мира, Ассирии, Египта, он в особенности долго останавливался на истории древней Греции и, в частности, на веке Перикла. Его лекции были обильны картинными описаниями и хорошо знакомили нас с античным миром. Вообще, он был очарован этим миром, что сказывалось даже в домашней его жизни, в квартире, обставленной статуями и картинами. Недаром впоследствии, когда он был редактором «Церковного вестника» (1875–1880), он энергически отстаивал классицизм графа Д. А. Толстого против ожесточенных на него нападок со стороны печати и общества. По истории средних веков и по истории нового времени чтений было мало, по крайней мере не припоминается. А. И. Предтеченский был довольно замечательный публицист. Уже и тогда, в раннее время своей службы, он сотрудничал в журналах, не только духовных, но и светских. Между прочим, он был деятельным сотрудником «Биржевых ведомостей», издаваемых Трубниковым. Относились мы к этому даровитому бакалавру не без симпатии и не без уважения, хотя подчас и подсмеивались над некоторыми его слабостями. А. И. Пр. был человек богато одаренный, широкой русской, увлекающейся, страстной натуры. Он держал себя очень близко к студентам; многие из товарищей, в особенности его земляки-новгородцы, ходили к нему в его бакалаврскую квартиру, находившуюся в академическом здании. Тем удивительнее и непонятнее для нас было, когда, по переходе нашем в старший курс (1861), он позволит себе сделать тот шаг, который, как увидим далее, имел роковые последствия для всего нашего XXV курса...

Русскую гражданскую историю преподавал также молодой бакалавр, товарищ по студенчеству А. И. Пр-го, М. О. Коялович140, превосходный профессор, обладавший замечательным даром слова и историко-философским складом ума. В своих чтениях он задавался не изложением фактического материала, а освещением его, изображением народных и общественных движений и исторических деятелей, вынуждаемых проявлять свою деятельность так или иначе, под влиянием исторических обстоятельств времени и общественных потребностей и течений. Обладая превосходной дикцией и при этом еще изящными манерами, он производил на своих слушателей очень сильное впечатление. Было, впрочем, несколько моих товарищей (таких, однако, было немного), которые желали бы, чтобы в его лекциях было поболее фактического материала. Во всяком случае, едва ли какого другого профессора на младшем курсе мы слушали с большим вниманием и интересом, чем М. О. Кояловича. Он уже и тогда был известен не только как талантливый профессор, но и как ученый по западно-русской истории («Литовская церковная уния». СПб., 1858, и др. соч.). Характера он был очень благородного, симпатичного, весьма твердого и устойчивого в своих принципах.

Математику преподавал ординарный профессор Е. И. Ловягин141, специалист собственно по греческому языку, который он преподавал в академии первые 6 лет своей службы (1847–1853), на кафедре математики – с 1853 до 1869 г., а потом, по упразднении этого предмета с уставом 1869 г., – снова профессор греческого языка до конца своей службы, в 1894 г. (около 25-ти лет). Математика не была призванием142 этого достопочтенного профессора, а потому, хотя он добросовестно исполнял обязанности преподавателя этого предмета, как вообще все свои и другие служебные обязанности, отличаясь необыкновенной аккуратностью и замечательной исполнительностью, не мог, однако, возбудить в нас любви к математике. Знающих этот предмет почти не было между нами, за единственным, кажется, исключением земляка Е.И., Н. Г. Благовещенского, который, имея от природы математические способности, знал и любил этот предмет и не оставлял занятий им даже в отставке, до конца своей жизни.

Если математикой мы занимались и интересовались мало, то физику, напротив, любили и интересовались ею, чему очень способствовал преподаватель ее, сначала бакалавр, а с 1860 г. – экстраординарный профессор – Н. И. Глориантов143. Он был страстный любитель своего предмета, обладал хорошим даром слова, всегда говорил, а не читал свои лекции, оживлял их многочисленными опытами и остроумными замечаниями, часто приглашал своих слушателей в свой физический кабинет, об увеличении которого физическими приборами усиленно хлопотал, и радовался, когда это ему удавалось. Так, например, мы были свидетелями его восторга, когда после долгих хлопот он мог приобрести для электрических эффектных опытов довольно дорогостоящий инструмент, спираль Румкорфа. Любил он приглашать в свой физический кабинет и посторонних лиц, своих гостей или гостей своих сослуживцев. Занимался он и фотографией, что тогда не было в такой моде, как теперь; имел свою собственную фотографическую камеру со всеми к ней приборами. Пользовался большим расположением студентов, к которым относился со свойственной ему простотой и добродушием. Мы с Ф. Г. Ел., как его земляки, пользовались его гостеприимством, а нередко и угощением чаем и разными лакомствами, которые были у него всегда в запасе, так как он и сам был очень к ним неравнодушен.

Св. Писание Ветхого и Нового Завета преподавал ординарный профессор М. А. Голубев144, с самого начала своей службы (1847) занимавший эту кафедру, большой знаток своего предмета, обладавший и даром слова, и большим остроумием. Сначала сообщал полные и подробные сведения о каноне священных книг и об истории священного текста, а потом – о священных книгах Ветхого Завета, избирая для подробного разбора одну или несколько священных книг. То же делал и относительно новозаветных книг. Читал он обоим курсам вместе, и старшему и младшему, – в зале, почему слушателей собиралось у него много. Мы часто ленились ходить на его лекции, в надежде, что при многолюдстве слушателей не будет заметно отсутствие нескольких лиц. Он был человек очень оригинальный; по типу он больше всего походил на англичанина: при полном, в сущности, добродушии, он отличался какой-то холодной важностью, невозмутимым хладнокровием и спокойствием и очень любил сострить. Осталось в памяти, что он очень зло и остроумно подсмеивался над неудачными и натянутыми комментариями некоторых мест Св. Писания. К сожалению, он иногда не соблюдал при этом меры, именно тогда, когда ему приходилось приводить аллегорические толкования мест Писания из творений отцов и учителей Церкви александрийской школы. Не знаю, как на моих товарищей, но на меня остроты М.А. по адресу этих древних комментаторов производили не совсем приятное впечатление, хотя я был тогда очень мало знаком с отеческими творениями. В настоящее же время, если бы теперь пришлось слушать М.А., такое впечатление, вероятно, было бы во много раз сильнее145. Кажется, он увлекался своим даром остроумия, а может быть, хотел привлечь внимание своих слушателей, у которых в голове сидели темы для сочинений, обыкновенно мешавшие внимательному слушанию лекций. Во всяком случае, М. А. Голубев пользовался у нас большим уважением – как глубокий знаток Св. Писания, как прекрасный профессор и как человек очень благородного, симпатичного характера.

Патристику преподавал бакалавр П.И. Шалфеев146, прекрасная во всех отношениях личность – и по уму, и по сердцу, и по характеру. Он был человек с философским складом пытливого ума. Еще студентом, по воспоминаниям его товарища А. И. Предтеченского, он был «центром людей, любивших порассуждать об отвлеченных вопросах философии и богословия», и «живее, может быть, всех своих товарищей интересовался научными вопросами». Это заметно было и в его чтениях по патристике. Его лекции обнимали творения св. отцов, начиная с мужей апостольских и кончая четвертым веком. В особенности увлекали его творения св. Григория Богослова. Одна из памятных мне его лекций об этом св. отце напечатана в обработанном виде в «Христианском чтении» 1861 г.147 Эта статья прекрасно обрисовывает личность св. Григория Богослова со всеми ее особенностями. П.И. не удовлетворялся, однако, методом чтения патристики по отдельным отцам и учителям Церкви, намекая нам в своих чтениях, что он мечтает о другой постановке патристики как науки. В воспоминаниях его товарища по студенчеству (А. И. Пр.) читаем, что он «хотел из своей науки создать историю апостольского предания с указанием исторических обстоятельств, изменявших поворот этой реки Божественного учения и с сохранением личных, индивидуальных черт характера каждого отца». Превосходная формула, хотя и весьма трудная для осуществления ее на практике; лучше ее трудно придумать другую. Вероятно, она заимствована из уст самого П.И. Шалфеева. Сколько помнится, так точно он не формулировал нам своего плана, но в общем эта формула совершенно верно выражает предносившийся его уму идеал, судя по припоминаемым теперь его намекам, среди чтений. В конце нашего младшего курса, в 1861 г., он дал нам даже тему для сочинения о «желательной постановке преподавания патристики как науки», причем в моем сочинении, которое, кажется, больше всех других ему понравилось, проводилась приблизительно подобная же мысль, с тем немаловажным различием, что мне предносилась мысль не о «предании», а о христианской «философии» св. отцов. До идеала приснопамятного моего наставника я тогда еще не дорос. Вполне верно и метко и общее суждение А. И. Пр-го о П. И. Шалфееве: «с даром слова не очень бойким, с памятью, не приученной к буквальному заучиванию, он не был самым блистательным, но, нет спора, был одним из самых основательных и точных студентов» и, кроме того, был «глубоко религиозен» еще в студенчестве148. Таким же оказался он и на кафедре. Глубоко входил он в предмет, не был красноречивым оратором, не говорил, а читал свои лекции и по временам только прерывал свои чтения, поднимал одного из студентов149 и рассуждал с ним по поводу какого-нибудь вопроса, пришедшего ему в голову во время лекции, и эти рассуждения, скорее беседы, лишенные всякой официальности, были особенно интересны150. П. И. Шалфеев пользовался большим нашим расположением и вниманием. И это тем более замечательно, что его предмет, чисто богословский, стоял вместе со Св. Писанием – уединенно – в этом курсе, среди предметов философских, гражданско-исторических, словесных, физико-математических, отвлекавших от него наше внимание и сочувствие в свою сторону. К сожалению и великому нашему удивлению, этот достойнейший наш наставник, с глубоким умом и такой же религиозной настроенностью, не пользовался благоволением начальства, тогдашнего ректора Преосв. Иоанникия (Руднева, † митрополит Киевский), который, как слышно было, заподозрил его в либерализме на основании (как тогда говорили) его статьи «Христианство и прогресс», напечатанной в «Православном обозрении» (1861, т. IV), и еще сотрудничества в журнале «Дух христианина», считавшемся тогда либеральным. Слухи эти оправдываются фактами: обойденный в движении по службе и огорченный невниманием начальства к его материальным, семейным нуждам151, он решился выйти из академии на службу по министерству народного просвещения, принял предложение об отправлении за границу, для приготовления к профессуре по философии в университете, но не далее, как через месяц после состоявшегося нового назначения (в мае 1862 г.), он скончался 26 июня того же 1862 года, от тяжкой болезни – воспаления брюшины (перитонита, а не «от скоротечной чахотки», как сказано у А.С. Родосского в его «Биографическом словаре»). Перед смертью, среди тяжких страданий, он выразился об них так: «То, что я теперь терплю, немногим хуже бакалаврского жалования!»152

Латинский язык преподавал профессор словесности К. И. Лучицкий. Чтений по литературе он не давал, а занимал нас исключительно переводами одного из произведений древних классических писателей (какого, не помню), требуя, вместе с точностью перевода, непременно изящества, литературной его отделки, так что мы готовились, в особенности к репетициям, по каким-то записям – вероятно, сохранившимся от прежнего времени.

Греческий язык преподавал природный грек – архимандрит Григорий Веглерис, магистр Киевской академии, в звании бакалавра153, мы почему-то считали его экстраординарным профессором. О. Веглерис начал с того, что заставил нас писать по-гречески, скорописным, употребительным между греками почерком и потребовал, чтобы мы завели для того особые тетради, в которых потом должны были записывать диктуемые им коротенькие фразы на древнегреческом языке. Эти фразы он заставлял нас заучивать. Тетради наши нередко брал к себе и просматривал. Приходя в класс, он первым делом делал нам перекличку, чтобы убедиться, все ли студенты находятся в классе, что нам очень не нравилось и чего не делал ни один из профессоров. Так прошло несколько классов, но, наконец, последовали с нашей стороны протесты против такого педагогического приема, и наш бакалавр счел за лучшее торжественно, в присутствии всего класса разорвать свой список, в котором он отмечал отсутствующих, после чего, конечно, прекратились и переклички. Мало пользы принес нам этот преподаватель, который, впрочем, был у нас недолго, около года, с осени 1859 г. до 10 мая 1860 г.154. После него преподавание греческого языка было временно поручено бакалавру А. И. Предтеченскому (с 15 мая 1860 г. до 10 ноября 1861 г.). Если что осталось от о. Веглериса в памяти, то это несколько греческих фраз, да ожесточенные его нападки на Еразма за введенное этим ученым произношение некоторых греческих слов. О. Веглерис не находил слов для выражения своего негодования, когда говорил об этом произношении, усвоенном нашими светскими учебными заведениями. Он положительно выходил из себя, когда говорил об Еразме; самый обычный эпитет, к нему прилагаемый, был «диаволос». Наконец, никогда не забудется великолепная наружность этого грека-бакалавра. Он был в полном смысле слова красавец собой, брюнет, с очень правильными чертами лица, красивыми глазами, великолепными волосами, умеренно полный, среднего роста, с прекрасными манерами, величавой осанкой. Вероятно, он имел немало поклонниц среди дам155. Русским языком он владел плоховато156.

Еврейский язык преподавал также природный еврей, экстраординарный профессор с.-петербургского университета Д. А. Хвольсон157, у нас в академии состоявший (до 1869 г.) в звании приватного преподавателя, большой знаток своего предмета, уже и тогда известный ученый-гебраист. К сожалению, он не приспособился к преподаванию еврейского языка в высшей духовной школе. Вместо того, чтобы поболее занимать нас переводами с этого языка и через то приохотить нас к его изучению, как делал это когда-то (по сохранившемуся преданию) приснопамятный протоиерей Г. П. Павский, он посвящал переводам слишком мало времени, а больше занимал нас филологическо-грамматическими тонкостями. Эти тонкости – может быть, очень важные для записных филологов восточного факультета – надоедали нам, в особенности через постоянное повторение одного и того же, охлаждали наше рвение к изучению этого важного для богослова языка, и в результате мы мало им занимались, а знатоков его между нами, кажется, совсем не было.

Новые языки преподавали: французский – бакалавр М. О. Коялович, немецкий – бакалавр И. Т. Осинин, английский – преподаватель Г.Д. Бишоп. Английский язык не был обязателен для всех студентов.

М. О. Коялович, хорошо зная книжный французский язык, не владел разговорным, но, как пользовавшийся любовью и уважением преподаватель гражданской истории, располагал нас к занятиям и по изучению французского языка.

И. Т. Осинин158, как родившийся за границей, в Дании, в Копенгагене (он был сын псаломщика тамошней посольской церкви), знал немецкий язык не только книжный, но и разговорный, свободно говорил на нем. Между прочим, он и нас приучал к тому же, и хотя наши успехи в этом отношении были очень невелики, но все-таки мы умели, хоть с грехом пополам, составлять небольшие немецкие фразы.

Г. Д. Бишоп159, природный англичанин, был прекрасным преподавателем английского языка. Он очень хорошо, совершенно правильно и свободно говорил по-русски и, что особенно замечательно, когда переводил с английского языка на русский, то русский перевод оказывался вполне литературным, даже изящным, так что трудно было перевести лучше и природному русскому, обладающему литературным вкусом. Некоторые из моих товарищей хорошо и скоро изучили английский язык под его руководством. Были у Г. Д. Бишопа некоторые странности, без которых не обходится, кажется, ни один англичанин. У него была страсть приврать и присочинить160.

Тон академической жизни задавали лица начальствующие.

Во главе высшего начальства стоял в первый учебный год (1859/60) митрополит Новгородский и С.-Петербургский Григорий (Постников)161. Митрополита Григория, всеми глубоко чтимого за его строгую аскетическую жизнь, твердость характера и ученые труды, в особенности по изучению и обличению русского раскола, мы видели в академии, вероятно, на рождественском экзамене. Довольно высокого роста старец, со строгими чертами бледного лица, – таким он остался в нашем представлении. Но, кроме впечатления от его наружности, ничего другого в нашей памяти не сохранилось.

Следующие годы нашего студенчества, равно как долго после, в годы нашей академической службы, митрополитом Новгородским, С.-Петербургским, Эстляндским и Финляндским был преемник митрополита Григория – митрополит Исидор (Никольский)162. О нем придется еще много говорить впоследствии.

Ближайшими к нему начальствующими лицами были ректор и инспектор.

В первый учебный год (1859/60) ректором С.-Петербургской академии был архимандрит, а потом (с 13 сентября 1859 г.) епископ Выборгский, викарий С.-Петербургский, Нектарий (Надеждин)163, человек мягкого, приветливого, доверчивого характера164, более или менее сочувствовавший тогдашним либеральным влияниям, в лучших, конечно, их сторонах, значительно ослабил суровость прежнего макарьевского (У митрополита Макария (Булгакова)) режима. При проводах его студенты поднесли ему панагию. Это было делом по преимуществу студентов старшего курса.

В остальные учебные годы (1860–1863) был ректором преемник Нектария, сначала также архимандрит, а потом (с 12 июня 1861 г.) епископ Выборгский Иоанникий (Руднев)165, несравненно более даровитый, чем его предшественник, но совсем другого характера, сурового, недоверчивого, подозрительного, не находивший ничего достойного сочувствия в тогдашних стремлениях молодежи, задался целью поднять упавшую дисциплину в академии. Что из этого вышло, увидим впоследствии.

Первые полтора месяца после нашего поступления в академию у нас, в сущности, не было инспектора. Мы застали состоявшего в то время инспектором архимандрита Епифания (Избитского)166, из польских дворян, из католицизма перешедшего в православие. Он был, так сказать, на отлете, ждал назначения на другую должность, которое последовало 2 сентября того же 1859 г. Затем несколько дней (десять), не вступая в должность инспектора, числился в ней архимандрит Асинкрит (Верещагин)167, назначенный (5 сентября), но по его прошению уволенный (15 сентября) от духовно-учебной службы. Прошел еще месяц, и 15 октября мы получили, наконец, инспектора в лице архимандрита Павла (Лебедева; † архиепископ Казанский)168, который пробыл у нас около двух лет (с 15 октября 1859 г. по 23 августа 1861 г.), то есть в течение всего младшего курса, и оставил по себе хорошую, благодарную память. Мы недостаточно его ценили в бытность его инспектором и вспомнили о нем, когда перешли на старший курс, когда разыгралась октябрьская (4 октября 1861 г.) история со всеми ее последствиями и влиянием на склад нашей жизни в последние два года пребывания в академии.

Но о дисциплине и порядках нашей студенческой жизни на младшем курсе скажем потом, теперь же перейдем к нашим учебным занятиям на этом курсе.

Скоро мы поняли, что система академического образования очень напоминает систему тогдашнего семинарского. Как там все было направлено к нашему формальному развитию, преимущественно к упражнению в письменных работах, так – и здесь, в академии. Различие было только в характере чтений, да еще в том, что в семинарии задавали нам уроки и каждый класс спрашивали у нас отчет в усвоении заданного, а здесь, в академии, несколько месяцев подряд читали нам лекции и не контролировали нас в их усвоении, задавая в то же время много сочинений, не менее пяти (с проповедью) в год.

Что касается лекций, то мы слушали внимательно только любимых и интересных для нас преподавателей. У других или сидели в классе (во избежание инспектора Павла, часто посещавшего занятные комнаты во время лекций), занимаясь в это время чем попало, или скрывались в так называемых «катакомбах» – хлебопекарне, куда отправлялись, кстати сказать, и в другое время любители табаку, чтобы покурить. Зная такое отношение студентов к лекциям, те профессоры, которые желали иметь у себя полную и внимательную аудиторию, старались всячески заинтересовать своих слушателей. Отсюда вел начало характер некоторых чтений, отсюда – приправа к ним (остроты, соль их).

Отчет в усвоении лекций мы давали на экзаменах, два раза в год, – рождественских и перед летними каникулами, – и на репетициях перед экзаменами. Но этот отчет не имел серьезного характера.

Репетиции производили не все профессоры, некоторые не делали их вовсе, сберегая время для лекций. Помню репетиции только некоторых: В. Н. Карпова и, в особенности, К. И. Лучицкого, аккуратно и строго их выполнявшего. Для репетиций выдавались в большинстве случаев особые литографированные лекции, содержавшие нередко не то, что читалось, а то, что представлялось к экзаменам. Такой обычай выдавания особых записок для экзаменов явился, вероятно, из опасения цензуры со стороны властей – ректоров, митрополитов и академических ревизоров. Некоторые из профессоров выдавали для репетиций и экзаменов более или менее подробные программы прочитанного, например, В. Н. Карпов – по психологии.

Экзамены велись так же, как в семинариях, то есть спрашивали не каждого студента по каждому предмету, а одного – по одному, другого – по другому. Студенческие экзамены совершенно вышли из памяти. Хорошо помню один только экзамен, летний, последний в младшем курсе. Был митрополит Исидор. Оказывается, в 1861 г. он был ревизором в академии, – обстоятельство, которое я совершенно забыл, но которое напомнили мне дела академического архива. На этот раз он производил ревизию лично, а не поручил ее, как делал он это в последующие годы, своим викариям. Итак, шел экзамен: конечно, в зале. Экзаменовали по разным предметам, в том числе по логике, психологии и истории философии. Меня пока не вызывали. Вдруг митрополит, обращаясь к ректору, Преосв. Иоанникию, просит спросить кого-нибудь по истории новой философии, именно о Гегеле. Едва товарищи услыхали, что экзамен переходит на новую философию, как масса их обращается в бегство из залы. Беглецы надеялись, что их спросят по другому предмету, а не по новой философии; записки В.Н., изложенные, как выше замечено, трудным для усвоения способом, их пугали. Преосв. Иоанникий вызывает меня. В своем ответе я совершенно отрешился от того, что изложено было в сданных нам В.Н. записках, боясь запутаться, припоминая прочитанное, бойко начал излагать систему воззрений Гегеля так, как усвоил ее отчасти из чтений профессора, отчасти из сочинений известного гегельянца Белинского, которые мы тогда очень много читали. В.Н. дал мне высказать все, что я знал, ни разу не остановил и не сделал ни одного возражения. Остался, по-видимому, доволен и митрополит. В заключение он заметил, что нечто, подобное воззрениям Гегеля, встречается и в философии индийцев и китайцев. Некоторые из товарищей сказали мне потом «спасибо» за то, что я вынес на своих плечах тяжесть, которая могла обрушиться на каждого из них. Не помню, спрашивали ли еще кого, кроме меня, по этому предмету, – кажется, моим ответом экзамен по нему и закончился.

Вообще, экзамены тогда не имели для студентов важного значения. Они имели характер только проверки как знания студентов, так и успешности преподавания и направления чтений профессоров. Преподаватели старались на экзамене показать и себя с лучшей стороны; отсюда особенные для экзаменов литографированные лекции, отсюда и вызов лучших студентов для ответов169. Наши экзаменские ответы не особенно ценились. Вот взгляд на них одного из наших особенно даровитых товарищей (М. И. Владиславлева), высказанный мне как-то в разговоре: «Плохо, если на экзамене совсем срежешься, очень плохой ответ запомнят, а затем, если ответишь прекрасно или только удовлетворительно, это решительно все равно; главное – сочинения, их всего более ценят». На сочинения поэтому и обращено было особенное наше внимание, на них уходило главным образом наше время, остающееся от чтения любимой тем или другим студентом литературы170.

Сочинений тогда давалось не менее четырех, а с проповедью – пять в каждый год, так что за два года в младшем курсе написано было нами десять сочинений. Все они у меня сохранились (кроме одной проповеди). Темы для них были следующие. Первые – по патристике и русской гражданской истории: «Кому писал свое послание св. апостол Варнава»; «Достоинства и недостатки трудов Устрялова по русской истории» (в рецензии М.О. Кояловича мое сочинение названо «очень замечательным трудом»). Далее – по общей гражданской истории: «Справедливо ли деление всеобщей истории на древнюю, среднюю и новую?». По философии: «Чем отличается представление философское от обыкновенного?» (читал И. А. Чистович). Это в первый год. Во второй: «О влиянии логики на практическую жизнь» (читал В. Н. Карпов, оригинальна его подпись: «Очень благодарен!»). По патристике: «О желательной постановке патристики как науки». По общей истории: «Общий основной характер гражданской жизни языческого мира и главные частные проявления оного в разных странах» (читал А. И. Пр-ий, в подписи выражено «желание рецензента получить от автора копию этого сочинения»), наконец по истории философии: «Происхождение и различные выражения идеи судьбы в древней греческой философии» (читал И.А. Чистович).

Последние два мои сочинения предназначались для прочтения на публичном экзамене 1861 г., сначала оба, а потом, по соглашению между профессорами, – одно, по общей гражданской истории, так как каждый студент мог выступить перед публикой только с одним сочинением171.

Если не ошибаюсь, все мои сочинения, в общем, были самыми лучшими из числа писанных студентами нашего младшего курса. Из всех восьми сочинений пять имели высший балл (10) и три – балл 9 или 10172. Таким образом, в первые же два года моего студенчества мне удалось загладить позор неудачного моего дебютирования в академии своими сочинениями на приемном экзамене. Что касается вообще моих успехов в младшем курсе, то, судя по итогу баллов, по сочинениям и по устным ответам за первые два года, я должен был занять в списке третье место. Ф. Г. Елеонский, судя по баллам, также должен был стоять высоко, несомненно в первом десятке173.

Перед наступлением летних каникул, кроме обычных экзаменов, были еще публичные. Публичного экзамена в первый учебный год (1859/60) совершенно не помню, да едва ли он и был, так как митрополит Григорий (Постников) скончался 17 июня 1860 г. Кончина его, вероятно, помешала устроению этого экзамена. Помешала она и нашему обычному отпуску на каникулы (около 15 июня). В этом году отпустили нас после 30 июня, после нашего храмового академического праздника (12-ти Апостолов), который, чего, кажется, никогда потом не бывало, академия провела при полном составе своих тогдашних студентов. За поздний наш отъезд мы вознаграждены были редким зрелищем очень торжественных похорон почившего, приснопамятного митрополита Григория. Мы присутствовали в Лаврском соборе, поставлены были как раз сзади всей Царской Фамилии, а по выносе тела из собора, после отпевания, расставлены были по аллее, ведущей от Лаврского собора к академии. Здесь мимо нас прошел Государь Император Александр II, под руку с великою княгинею Александрою Иосифовною, супругою великого князя Константина Николаевича, поразившею нас своею красотою.

Публичный экзамен во второй учебный, 1860/61, год мне очень памятен, на нем должны были читаться наши сочинения, в том числе, как замечено выше, и мое – по общей гражданской истории. Перед наступлением экзамена бакалавр А. И. Предтеченский счел нужным сделать со мною маленькую репетицию чтения: поставил меня в пустой зале на кафедре и заставил читать мое произведение, что было далеко не излишне, так как читать публично я вовсе не умел. Однако ни мне и никому из студентов младшего курса читать не пришлось. Читались сочинения только студентов старшего, окончившего тогда академию курса (XXIV, 1857–1861), да и из них едва ли не одно только сочинение студента П. А. Лебедева (впоследствии 2-й магистр, протоиерей Пажеского корпуса и член Учебного комитета при Св. Синоде), о блаж. Августине и борьбе его с Пелагием. Присутствовали на экзамене: митрополит Исидор, члены Св. Синода, немало духовенства и других почетных лиц. Был и тогдашний обер-прокурор Св. Синода (1856–1865) – граф Алекс. Петр. Толстой, известный своею религиозностью и благочестием. Удивил он нас знанием учения блаж. Августина и его творений. Во время чтения вышеупомянутого сочинения граф А.П. совершенно неожиданно выступил со своими возражениями лектору. Между присутствовавшими лицами из духовенства наше внимание обратила в особенности одна очень интересная личность: случайно бывший в Петербурге, приехавший из Парижа настоятель парижской посольской церкви – протоиерей И. В. Васильев. Он уже тогда пользовался громкой известностью и славой и за границей, и в России, благодаря своей в высшей степени энергической деятельности во время восточной войны, по уходу и попечению о больных, раненых и пленных русских (1854) во Франции, в особенности же – постройкой русской православной церкви в Париже174, основанием и изданием в Париже, на французском языке, православного журнала L'Union Chrétienne (первый номер появился 8 ноября 1859 г.) и знаменитыми, прогремевшими на всю Россию «Письмами к нантскому епископу», только что напечатанными в апреле и мае 1861 г., в том же французском журнале. О. протоиерей И. В. Васильев был тогда еще в цвете сил, сравнительно молод; ему было около сорока лет; производил впечатление своим весьма умным, выразительным, энергическим лицом. Никаким образом не могло мне тогда прийти в голову, что это мой будущий тесть.

В заключение воспоминаний из первых двух лет студенчества следует сказать об академических порядках жизни казеннокоштных студентов, о дисциплине.

Инспектор, архимандрит Павел (Лебедев, † архиепископ Казанский), проживший с нами первые два учебных года, питомец макарьевских (Макария Булгакова, митрополита Московского) времен, то есть периода очень строгой дисциплины, был человек спокойный, ровный, рассудительный, хотя не слабого характера, но умевший различать «времена и лета», понимавший тогдашнее настроение студентов, делавший несущественные уступки времени, чтобы сохранить существенное, главное в дисциплине175, поэтому студенческая жизнь при нем шла ровно, дисциплина поддерживалась в академии и стояла если далеко не на уровне макарьевских времен, то приблизительно к этому уровню. Она была значительно поколеблена еще ранее, при инспекторах архимандрите Викторине (Любимове) и архимандрите Епифании (Избитском), в предшествующие два года (1857 и 1858), в особенности при Викторине176.

Вот порядок нашей жизни в младшем курсе. Каждый день, кроме канунов и утра праздников, полагались вечерние и утренние молитвы, которые совершались в академическом храме, с обязательным на них присутствием всех студентов и инспектора или его помощника. Посещение богослужений в воскресные и праздничные дни также было обязательно для всех студентов, причем они должны были стоять рядами, студенты старшего курса – на правой стороне, младшего – на левой. Даже в столовую они177 должны были идти попарно, не ранее звонка и прибытия помощника инспектора, который ходил по столовой в течение всего обеда и ужина (ужин состоял из одного блюда)178. Утром, после молитвы, в 8 часов, и вечером в 4 часа полагался чай с булкою; чай и сахар (1/8 фунта первого и 2 фунта второго в месяц) выдавались от казны.

Инспекция наблюдала за аккуратным посещением студентами как вечерних и утренних молитв, так и лекций, для чего обходила часто в это время жилые комнаты и спальни, чтобы убедиться, нет ли уклоняющихся от исполнения студенческого долга. Наблюдала также и за занятиями студентов во внеклассное время в жилых комнатах, требовала, чтобы все сидели за столами, а не бродили по комнатам и не лежали на диванах. В комнатах, конечно, запрещалось курить, да и вообще курение табаку не жаловалось; замечались даже и те, которые для этой цели ходили в «катакомбы» (хлебопекарню).

В город мы имели право отлучаться только два раза в неделю, воскресенье и четверг, причем должны были записываться в особую книгу с обозначением того, куда намерены отправиться, и получали на выходе маленький печатный билетик. Мы с Ф. Г. Ел. отлучались из академии очень редко, так как не имели знакомых в городе, кроме одного семейства – протодиакона Зимнего Дворца В.Д. Николаевского179, а потом, на второй год, – моего родственника, вице-директора медицинского департамента, доктора медицины Н. И. Розова180, да еще товарищей по семинарии, студентов университета (П. Ф. Лебедева) и медицинской академии (М. М. Добротворского), которые также, со своей стороны, иногда навещали нас в академии.

По возвращении в академию из города студенты со своими отпускными билетами должны были являться к инспектору, к 9 часам вечера. В это же время являлись к нему и комнатные старшие с докладом, все ли у них благополучно, а также дежурный старший по всей академии. В 11 часов запирались занятные комнаты.

Такие порядки соблюдались довольно аккуратно в первый наш учебный год. На следующий – начались постепенно некоторые, впрочем небольшие, отступления, в особенности относительно выхода в город. Мы уже довольно свободно уходили из академии и в другие дни, кроме двух для того назначенных, неаккуратно записывались в книгу для выхода в город, а потом (впрочем, кажется, уже на третий год, после инспектора архимандрита Павла) исчезла и самая книга. В то время, 1860–1861 годы, начались воскресные школы, в которых участвовали и мы, студенты духовной академии. В студенческих комнатах начали появляться тогдашние деятели по устроению этих школ: военный генерал-аудитор Философов и священник А. В. Гумилевский181. Из студентов особенно живое участие в воскресных школах принимал студент старшего курса В. Г. Певцов (впоследствии 1-й магистр XXIV курса, 1861 г., † профессор богословия и протоиерей Училища правоведения). Мы с Ф. Г. Ел. также занимались в одной из воскресных школ, именно владимирской, которую однажды, когда мы были в ней, посетил даже тогдашний министр народного просвещения (1858–1861) Е. П. Ковалевский.

Вообще же, и во второй учебный год поддерживалась в академии умеренно строгая дисциплина, благодаря, главным образом, инспектору архимандриту Павлу. Не то было в следующие два года, когда мы перешли на старший курс, когда ушел прежний инспектор, а новый долго, до мая месяца, не приезжал, бразды же правления взял в свои руки преемник Преосв. Нектария – Преосв. Иоанникий. Что вышло из таких перемен в академической администрации, увидим далее.

Старший курс: 1861/62–1862/63 учебные годы

Благополучно перешли мы осенью 1861 г. из младшего курса в старший, но очень неблагополучно его начали.

Лучших по успехам студентов назначили комнатными старшими, первых по списку – над своими же товарищами, а других – над студентами младшего, только что сформировавшегося XXVI курса. Меня назначили в комнату, одну из самых лучших, крайнюю в зале, примыкающую к нему, №9, населенную моими же товарищами, а следующая за нашей комнатой, угловая, самая лучшая, наиболее светлая комната, также с нашими товарищами (кажется, №10), поручена была старшинству М. И. Владиславлева. В какой комнате назначен был старшим Ф. Г. Ел-ий, не помню.

Начались лекции и благополучно шли до 4 октября 1861 г., когда произошло нечто, совершенно для нас неожиданное, выведшее нас из обычной колеи и имевшее огромные для всего нашего XXV курса последствия, именно – «случай в греческом классе», как нижеописываемое событие названо московским митрополитом Филаретом в его «Мнениях и отзывах»182.

С тех пор, как начал писать свои воспоминания, с большим смущением и даже страхом думал я о том, как мне удастся описать этот поистине несчастный «случай». Боялся, сумею ли беспристрастно отнестись, с одной стороны к своим товарищам и отчасти к себе самому, игравшему тут некоторую, хотя и маленькую, роль, с другой – что, конечно, самое главное, – к такой известной и во многих отношениях замечательной и достопочтенной личности, как тогдашний наш ректор, Преосв. Иоанникий († митрополит Киевский), почтительная память о котором еще жива у многих доселе и, конечно, никогда не умрет в истории нашей Церкви. Всего более боялся оскорбить именно его память. К великому для меня счастью и облегчению трудного моего положения, на днях, как нельзя более кстати, появились воспоминания митрополита Московского Леонтия (Лебединского)183, совершенно подтверждающие тот взгляд на нижеописываемые события, который давно у меня составился и утвердился. Свидетельство почившего митрополита Леонтия тем важнее, что в качестве тогдашнего С.-Петербургского викария, епископа Ревельского, он не только был очевидным свидетелем, но и привлечен митрополитом Исидором к официальному расследованию нашего дела.\

Вот что пишет в своих воспоминаниях184 этот приснопамятный святитель, отличавшийся всегда большим добродушием и прямотой характера. Начинается рассказ с самого первого момента, с назначения архимандрита Иоанникия ректором нашей академии.

«Назначение (архим. Иоанникия) состоялось. И вот мы, старые знакомые (по Киеву), опять свиделись. Архим. Иоанникий взялся за дело с ревностью, но с инспектором (архим. Павлом), на первых же порах, несогласно во взглядах, хотя по своей сдержанности не высказывал этого ясно. Дух академии, как я сказал прежде, был свободный и нужно было с умением, без поблажки, исправить запущенное. Инспектор, державшийся Нектариевской методы – популярничать, лавировал и фальшивил перед ректором. Вот причина, почему архим. Павел заменен другим лицом, получив ректуру в смоленской семинарии. К сожалению, ректор не пользовался любовию и доверием студентов, да и профессоров. Его замкнутость, сухость и недоверчивость не привлекали к нему подчиненных; а лекции по догматике он читал хотя и дельно, но далеко не увлекательно, и к тому же как-то неразборчиво в произношении. Держа себя далеко от студентов, и не имея искренности от инспектора, он естественно мог действовать невпопад185. Когда поступил новый инспектор Владимир (ныне епископ), человек прекрасный, добрый, он должен был еще знакомиться с академиею186, которой, как воспитанник Киевской Академии, не знал по духу и направлению. Иоанникий, уже хиротонисованный во епископа (1861 г. в июне), своего такта не изменил. И вышла история в академии, очень неприятная, помнится в 1863 году (1861?)187. Расскажу о ней. За отсутствием преподавателя греческого языка, поручено было преподавание его бакалавру по истории Предтеченскому. Он (кстати сказать, держал себя со студентами, особенно с некоторыми, по-товарищески, курил и играл с ними в карты), пришедши в класс, сказал: «господа, я сам плохо знаю греческий язык, будем заниматься кой-чем». Студенты вскоре перестали посещать класс in corpore, а затем почти все. Вот начало события, которое наделало шума в Петербурге. Предтеченский нажаловался ректору в преувеличенных выражениях. И вот явился в глазах начальства бунт студентов. Ректор доносит митрополиту формально о бунте, – и что же вышло? Экстренным протоколом Св. Синода исключены из академии до 30 человек (25?). Какой пожар от ничтожной искры! Ректор, между прочим, в своем донесении уверял, что он сам в классе убеждал студентов ходить на греческий язык – и его не послушались. Через несколько времени, когда по Петербургу разнеслась история студенческая, и высшее начальство пожалело о поспешности своей, мне поручено было сделать дознание (это после синодского решения?), – и я открыл, что дело зашло из-за пустяков, что ректор не обращался к студентам с увещанием в классе, и вообще вся история наполовину сочинена под диктовку Предтеченского. Я выяснил все это митрополиту, и состоялось определение Синода – принимать исключенных, если подадут прошения. Почти все, за исключением первых, лучших, трех-четырех человек, подали и приняты обратно. Однако же академия лишилась даровитых людей, напр. Владиславлева, Соколова и др. Владиславлев, напр., теперь ректор Петербургского Университета. Имей другой такт Иоанникий, не было бы учиненного скандала. Скажи он мне прежде формального оглашения дела, – оно получило бы другой характер».

К этому рассказу высокого свидетеля, верно и в общем (за малыми исключениями) точно передающего событие 4 октября 1861 г., присоединим то, как оно отразилось в нашем тогдашнем студенческом сознании, какими подробностями сопровождалось и в каком виде вся эта история представляется теперь, через 50 с лишком лет, человеку, много пережившему и много о ней думавшему. Хотелось бы все разъяснить, не оставить в ней ничего темного, понять душевное состояние действующих в драме лиц, а поняв, покаяться, с одной стороны, и простить с другой...

Мы были крайне удивлены, когда бакалавр А. И. Предтеченский записал в классном журнале, что на лекции 4 октября было у него всего несколько человек, помнится – около десяти-двенадцати, которые и поименованы. Сначала мы даже не обратили на это особенного внимания, только энергически выбранили Пр-го. Помнится, что идя в столовую к обеду, говорили между собой: «Что это штуку выкинул Андрей (так мы называли его часто, а тут в сердцах, даже ругательным полуименем)? Неужели ему не довольно, что было у него столько студентов. Василий Николаевич Карпов, не ему чета, постарше его и попочтеннее, да не записывает же в журнал не бывших у него на лекциях, а ведь даже у Карпова бывает нередко не больше слушателей, чем у Пр-го, к тому же временного преподавателя греческого языка. Да что, братцы, в следующий раз не пойдем к нему совсем. Вот он и увидит, как записывать нас в журнал». Перед наступлением следующего класса по греческому языку это и приведено было в исполнение, без всяких дебатов и нарочитых обсуждений этого шага; состоялось это как-то просто, само собою. Наступил следующий класс греческого языка. Не пошел никто, кроме трех студентов, не пошли даже лица, имеющие духовный сан, таких было у нас четыре лица188. Были в классе только три студента: Г. П. Пеньковский (8-й маг.), Н. В. Вещезеров (21-й канд.) и Ник. П. Виноградов (27-й канд. нашего курса). Бакалавр Пр-ий снова написал в журнале, что у него в классе были только три студента, такие-то.

Сначала мы считали это дело не более, как личным делом бакалавра А. И. Пр-го, очень чувствительного к популярности между студентами и потому обиженного нашим недостаточно внимательным, по его мнению, к нему отношением. Мы считали его человеком довольно легкомысленным и по свойству его характера способным к различным выходкам. Нам и в голову не приходило, на первых порах, что завязывается серьезное дело, в котором главную действующую роль играет не молодой бакалавр, а лицо гораздо его повыше. Но в дальнейшем движении событий мы невольно должны были изменить наше первоначальное мнение.

Перед наступлением третьего – по счету, с начала описываемой истории – класса греческого языка Преосв. Иоанникий призывает дежурного по всей академии студента. На беду, дежурным в эту неделю оказался пишущий эти строки. «Объявите студентам, что если они не пойдут на лекцию по греческому языку, то все, которые не пойдут, будут исключены, хотя бы это был весь курс. Такова воля и распоряжение владыки митрополита», – сказал мне ректор. Вместо того, чтобы молча уйти и передать товарищам распоряжение начальства, которое должно было быть исполнено, конечно, беспрекословно, я позволил себе весьма бестактный, чтобы не сказать больше, поступок, осмелился выразить свое мнение по поводу переданного мне распоряжения ректора. «По моему мнению, Ваше Преосвященство, – сказал я, – едва ли эта мера окажет надлежащее действие на студентов; боюсь, что они все-таки не пойдут в класс». «Вас не спрашивают о вашем мнении, и не ваше дело рассуждать, идите и объявите о том, что я сказал», – ответил мне ректор, с выразившимся не его лице сильным неудовольствием. Очень сожалею, что у меня вырвались приведенные слова. В моей глупой голове вертелась тогда наивная мысль, нельзя ли отклонить грозившую всем нам беду, убедить ректора не приводить его распоряжения в исполнение или, по крайней мере, повременить с такой крутой мерой189.

Пришел я к товарищам и объявил им волю начальства. Это было за полчаса, много за час до наступления лекции. Времени для обсуждения и решения, как поступить в данном случае, было очень мало в нашем распоряжении. И мы были предоставлены совершенно самим себе. Ректор, как совершенно верно замечает Преосв. Леонтий, к нам не приходил ни в комнаты, не собирал нас и в классе или в зале, был в своей квартире и ждал, как мы поступим. Началось между нами, конечно, большое волнение и горячее обсуждение вопроса, идти или не идти в класс. Был один момент некоторого колебания в сторону положительного решения, но он прошел, когда один студент (С-с), человек вообще мирный, далеко не из крайних, вскочил на стол и сказал: гг. товарищи, полно вам колебаться и шататься туда-сюда. Если вы действительно убеждены в нанесении оскорбления всему курсу, то не ходите в класс, если же – нет, то идите. После того большинство, в количестве двадцати пяти человек, решило не идти, а меньшинство, шестнадцать человек, – идти. В числе первых были М. И. Владиславлев и Ф. Г. Елеонский, в числе последних – оба Барсовы, Т. и Н., и я, решившийся на такой шаг не столько из свойственной мне законопослушности, сколько (каюсь в этом) из чувства самосохранения. Как лицо некоторым образом официальное, дежурный старший, да еще осмелившийся возражать начальству, думал я, буду вдвойне виноват, если не пойду в класс, и не избегну исключения, даже если помилуют всех других моих товарищей, не бывших в классе.

Затем всё было так, как рассказывает Преосв. Леонтий. После исключения двадцати пяти студентов нашего курса начался «шум по Петербургу» – в духовных, конечно, кругах; слышались сожаления о нас и среди наших профессоров, и духовенства, и даже некоторых лиц светских190, близких к академии. Слышно было, что и в Св. Синоде не все одобряли крайне крутые меры нашего ректора. Тогда, вероятно, под влиянием всех этих толков, объявлено было, что исключенные могут подавать прошения о принятии их в академию, с обязательством подчиняться академической дисциплине. Каждого из таких исключенных отдельно призывали в правление академии, производили допрос и отбирали подписку. Срок для подачи прошения был назначен очень короткий – один день. Один из исключенных опоздал, подал прошение на другой день и не был принят (И. Я. Спрогис). Принято было обратно в академию из двадцати пяти – девятнадцать человек. Остальные же шесть человек отчасти сами не подали прошения, отчасти их просьба не была уважена. Эти шесть человек были: М. И. Владиславлев191, не подавший прошения, Е. Н. Жданов192, из исключенных самый даровитый после Владиславлева (кажется, также не подавший прошения), Н. И. Соколов193, Ф. И. Абрамович194, И. Я. Спрогис195 и Константин Соколов196. Почему исключены эти именно лица, для нас было неясно. Они ничем особенным, в смысле бунтарства, из нашей среды не выделялись; по нашему делу особенно не агитировали и вообще вели себя, казалось, как все мы в то время. Разве начальство имело об них какие-либо особые сведения, нам неизвестные. Всех исключенных отправили на место родины под надзор родителей, отправили (как говорили тогда) при наблюдении со стороны полиции за их отправлением. Из мест их ссылки потом мы получали от них раздиравшие наше сердце письма.

Еще до окончательного решения участи двадцати пяти наших товарищей мы, шестнадцать человек, отделившиеся от них и бывшие 4 октября в классе у Пр-го, чувствовали себя очень плохо. Было и жаль товарищей, и крайне перед ними совестно и неловко, чувствовалось, что у нас порвалась с ними связь. А потому мы и решились восстановить ее через подачу коллективного заявления в правление академии, в котором писали, что хотя мы исполнили волю начальства, но разделяем убеждение наших исключенных товарищей относительно невозможности заниматься с бакалавром Пр-м, вследствие порванной с ним нравственной связи, и просим считать нас столь же виновными, как и двадцать пять исключенных наших товарищей. Каюсь, я принимал очень деятельное участие в составлении и редактировании этого заявления. Заявление подано197, и за него последовал нам строгий выговор, который объявлен был торжественно в зале, куда нас для того пригласили.

С движением и развитием событий наш первоначальный взгляд на 4 октября совершенно изменился. Прежде мы во всем винили Пр-го, теперь начали смотреть на все это дело как на дело ректора. Начали припоминать прошлое. Преосв. Иоанникий давно уже, почти с самого приезда из Киева, предупреждал нас, что мы должны или беспрекословно подчиниться академическим порядкам, или, кто не хочет, пусть те уходят из академии. Это говорил он нам несколько раз. Помнится, однажды пришел с такими речами в столовую – вероятно, для того, чтобы воспользоваться случаем – заявить свою волю в присутствии всех студентов, не собирая их нарочно для того в зале. Такие речи настраивали нас на ожидание чего-то недоброго, что непременно должно с нами случиться. К тому же, еще перед приездом Преосв. Иоанникия из Киева, с осени прошлого 1860 г., получались из Киевской академии тревожные письма от тамошних студентов, что, дескать, едет к нам их бывший инспектор, а в данное время (с 7 декабря 1859 г.) ректор, который будет непременно выгонять у нас студентов, как он выгнал несколько человек (говорили тогда, десять-двенадцать) из киевской. Такие слухи, в соединении с речами ректора, не предвещали нам ничего хорошего и невольно настраивали нас против него.

Между тем, в этих слухах было большое преувеличение, и была только часть правды. Несомненно, тут разумеется студенческое движение ХХ курса Киевской академии (1857–1861), студенты которого, когда они были в «младшем курсе», следовательно в 1857/8 и 1858/9 годах, чуть было не довели академию до «полной анархии», результатом чего, однако, было не увольнение, а добровольный выход из академии четверых студентов198. Преосв. Иоанникий, несомненно, был несколько, в небольшой впрочем степени, причастен к истории этого движения, которое началось в его инспекторство, хотя и окончилось после него. «Признаки необычного брожения уже начались, – пишет в своих воспоминаниях профессор В. Ф. Певницкий, – и они немало беспокоили Иоанникия как инспектора; ввиду их Иоанникий уже высказывает опасение за свою судьбу: придется идти в монастырь, – говорил он в частном интимном кругу». Он пробыл только 5 месяцев, при «начале движения» – до 6 октября 1858 г., когда он сделался ректором Киевской семинарии. Вероятно, вскоре после его выхода из академии, в том же 1858 г., началась киевская студенческая история, описанная нами в предшествующем примечании.

Итак, слухи из Киева были фактически неверны, что касается участия ректора Иоанникия в выгоне будто бы студентов, да еще десяти-двенадцати, но они были глубоко верны относительно гонительского, так сказать, настроения нашего нового ректора. Он приехал к нам с киевскими своими впечатлениями, с крайне мрачным взглядом на студенчество. Легко ли человеку, еще молодому, энергичному, сказать: «Придется идти в монастырь»; видно, ему не сладко приходилось в родной академии от ее студентов. Таким образом, наши киевские коллеги невольно совершили перед нами преступление – испортили нам ректора, поселив в нем мрачное настроение и до чрезвычайности усилив природную его подозрительность. Вместе с тем семена подозрений бросили и в нас, а ректор этим семенам, своими неосторожными речами и действиями, дал разрастись. Создалась, таким образом, у нас удушливая атмосфера взаимной подозрительности, которая разразилась бурею, принесшей обеим сторонам много горя.

Между тем, у нас не было и тени чего-либо похожего на киевский «развал». Может быть, мы испытывали некоторые либеральные веяния из университета, но во всяком случае жизнь наша шла обычным порядком, с незначительными нарушениями дисциплины. Инспектора Павла у нас даже побаивались. Вообще, мы были смирными студентами, держали себя далеко не так высоко и самомнительно, как, например, студенты Московской академии, которых я увидел, когда приехал в 1863 г. в Сергиев Посад. И немудрено: Петербург, в котором так много властей и великих мира сего, а равно и других высших учебных заведений и всякого рода ученых учреждений, невольно принижал нас. Преосв. Иоанникий всего этого не рассмотрел (хотя имел для того достаточно времени – целый год) и не взвесил. По-видимому, его преследовала навязчивая идея (idée fixe): в противоположность крайней слабости киевской ректорской власти (архимандрита Израиля) – проявить твердость своей власти на новой ректуре, произвести переворот в студенческой нашей жизни, каковой он, со свойственной ему настойчивостью, постепенно и подготовлял, приискивая подходящий к тому случай. И случай этот представился.

В «случае 4 октября» мы тотчас же, после известного распоряжения ректора, через дежурного, усмотрели casus belli и решили, что все это есть дело исключительно ректора199, который давно намекал нам на необходимость изгнания некоторых из нас. Начали говорить, что это именно он «приказал» Пр-му в первый раз записать в классный журнал не бывших на греческом классе. Предположение относительно «приказания» – совершенно неправдоподобное, хотя тогда оно не казалось нам таким. Такого грубого приема не мог допустить такой умный и не лишенный тонкости человек, как Преосв. Иоанникий. Кому принадлежала инициатива первой записи в журнале ранее 4 октября, об этом теперь можно делать только предположения, более или менее вероятные. Могло это быть сделано, не говорим «по совету», а «с ведома» ректора, то есть что ректор предварительно знал об этом рискованном шаге молодого бакалавра и, если не одобрил, то во всяком случае не остановил его200. Важнее, впрочем, этого первого момента – второй, 4 октября, когда Преосв. Иоанникий не принял никаких мер к улаживанию инцидента, если не через прямое свое участие (беседу с нами или с комнатными старшинами), то хотя бы через того же Пр-го, которому мог бы посоветовать переговорить с студентами, через его земляков, и как-нибудь замять и погасить вспышку студентов. И если он ничего подобного не сделал, то тем ясно показал, что ему принадлежит большая доля активного участия в истории нашего несчастного «случая», чем бакалавру Пр-му. А потому едва ли можно согласиться с Преосв. Леонтием, будто «вся эта история наполовину сочинена под диктовку Предтеченского. Я выяснил все это митрополиту» и т. д. Последние слова показывают, что это есть заключение следователя по нашему делу, в представлении высшему начальству – митрополиту. Достойно внимания, что Преосв. Леонтий в конце описания всей нашей истории жалуется, что Преосв. Иоанникий «отношений к нему, которые, могу сказать, оставались благородными, братскими, не оценил ни тогда (т. е. в нашем деле?), ни после, когда мы оба присутствовали в Синоде» (см. след. прим.). Не в силу ли этих «братских отношений» он значительно понизил степень деятельного участия Преосв. Иоанникия в нашей истории, свалив «половину» ее на голову Пр-го? Неправдоподобной представляется и мысль о «сочинении всей этой истории под диктовку Пр-го». Действование под чью-нибудь «диктовку» совсем не вяжется с характером Преосв. Иоанникия, самостоятельным, твердым, инициаторским. Не вернее ли представлять все наше дело так: жестокий удар по направлению студентов давно готовился в уме и сердце Преосв. Иоанникия и сначала предназначался (в уме, по крайней мере) киевским студентам, но потом, минуя их, попал в нас и с удвоенной силой нас поразил. А мы, хотя и сами виновные во многом, пострадали за свои грехи больше и тяжелее, чем того заслуживали. Это по обыкновенной юридической оценке, а с высшей точки зрения тут сказался неумолимый закон вменения и наследования одними вины других, принадлежащих к тому же роду. Так думает теперь человек, близкий к концу своего земного поприща. Но, конечно, не так думали мы в то время.

Эпилог нашей драмы был в Москве, куда к приснопамятному митрополиту Московскому Филарету в то время, да и после, целые десятки лет, посылались из Св. Синода все, сколько-нибудь выходящие из ряда дела – для совета, рассмотрения и окончательного решения – так сказать, резолюции. Туда же послано и наше дело. Правда, был еще один, последний момент этого эпилога, был он за границей, в Лондоне, у «страшного тогда Герцена», в пресловутом его «Колоколе», но это выступление заграничного нашего защитника не имело существенного значения для нашего дела и было во много раз менее важно, чем то, что произошло в Москве201.

А в Москве произошло следующее. Гениально мудрый московский митрополит Филарет ответил обер-прокурору Св. Синода, графу А. П. Толстому, на запрос последнего по нашему делу таким спокойным, глубоким, тонким, убийственным анализом «случая в греческом классе Спб. дух. Академии», что от этого анализа не поздоровилось не только нашему ректору, Преосв. Иоанникию, но и митрополиту Исидору. Позволим себе сделать выдержки из этого замечательного документа и подчеркнуть некоторые в нем места и выражения (курсив наш). «О случае в греческом классе С.-Петербургской духовной Академии202, – пишет митрополит Филарет, – что было мне сообщено, то мной прочитано и при сем возвращается. Какие мои по сему делу мысли, изволите усмотреть из прилагаемой при сем записке. Конфиденциально. 1. Из объяснений студентов открывается многое, требующее внимания. 2. Признается в небрежении о сем классе. Черта располагающая к снисходительному суждению. 3. росит обращения внимания на небрежение бак. Предтеченского... Это уменьшает вину студентов и обвиняет наставника... 4. Невероятно, чтобы у других наставников не случалось отсутствующих, но видно, они не показывали сего в журнале... В таком случае на них падает часть вины студентов, которым законная мера, долго не употребленная по небрежению, показалась оскорбительною и ребяческою.... 14. Жаль, что употреблена была угроза изгнанием. Она тяжела была для тех, на которых падала, и уменьшала свободу начальства в оказании снисхождения203... 17. Хорошо, что из 25 студ. 19 приобрели снисхождение начальства, но было бы лучше для настоящего и будущего, если бы сие было не в отмену слова, прежде сказанного начальством. Свободное действование начальства располагает к добрым чувствованиям, уступка не имеет сего действия». В заключение, в числе советов, как следует поступать в случаях, подобных рассматриваемому, истинно мудрый святитель рекомендует «исправлять проступки студентов соответствующими кроткими мерами» и «если кто не примет увещаний и кротких мер исправления, такового надлежит немедленно и решительно удалить из академии, и о сем обстоятельстве донести высшему начальству к сведению». (16 октября 1861 г.)

Существование этого огромной важности «конфиденциального» документа нам, конечно, тогда не было известно (а если бы было известно, то какое ликование было бы у нас по этому случаю!). Но оно, без сомнения, было известно начальству, в том числе и Преосв. Иоанникию. Теперь становится понятно все дальнейшее поведение нашего ректора в отношении к нам, да и не к нам только. Прочитан ему из Москвы урок, который был памятен ему в течение всей его жизни и, имеем основание думать, избавил его в будущем от повторения ошибок и ложных шагов, подобных допущенным им в октябрьской истории нашего несчастного XXV курса.

В вышеприведенном документе не только прямо порицается «угроза изгнанием» но и ясно дается понять, что ректор не употребил «соответствующих кротких мер», увещаний и т. п. и потому образ его действий явно не одобряется. Преосв. Иоанникий действительно не сделал ни малейшего шага в этом направлении, как справедливо заметил Преосв. Леонтий. Впрочем, едва ли было бы лучше, если бы он тогда к нам явился; пожалуй, вышло бы что-нибудь еще хуже, при нашем тогдашнем возбуждении и при его неспособности к такого рода выступлениям. Дело в том, что Преосв. Иоанникий совершенно не годился для роли миротворца, как человек «замкнутого, сухого, недоверчивого характера» (характеристика Преосв. Леонтия). Эта роль требовала сердечности, открытого, прямого характера, умения действовать на молодые умы и сердца204, а он имел только ум, твердость принципов и замечательную энергию. Эти последние свойства далеко выдвинули его потом из ряда собратий и дали ему возможность совершить много полезного для Церкви и духовно-учебного ведомства, в особенности в области улучшения материальных средств и нужд духовенства (свечные заводы – по его именно инициативе, общежития при семинариях в Саратове и Нижнем и т. п.), но он не был рожден, чтобы быть удачным педагогом. Таким он и явился у нас, действующим «невпопад» и «без такта», как деликатно выражается о нем Преосв. Леонтий.

Но нет худа без добра. Наш «случай в греческом классе» послужил Преосв. Иоанникию в большую пользу и в науку на будущее время. Мы слышали от кого-то, что он прямо выражал раскаяние в своих действиях 4 октября 1861 г. Как человек умный, он понял умом, если не почувствовал сердцем, свою ошибку, какую он допустил в отношении к нашему курсу. Вот почему видим большую в нем перемену в обращении с последующим XXVI курсом нашей академии. Этот курс пользовался каким-то особенным его вниманием и расположением, точно он хотел загладить свою вину перед студенчеством, и, в свою, очередь студенты этого курса сохранили о своем ректоре добрую и благодарную память205. Большая осторожность и снисходительность заметны в его действиях по академическим студенческим делам и впоследствии, в бытность его митрополитом Московским и Киевским. Один из бывших студентов Московской академии 1890-х годов, например, рассказывал нам, как митрополит Московский Иоанникий очень долго медлил с решением одного студенческого дела, о беспорядках, возникших у студентов Московской академии по поводу 1 октября (день годичного акта академии), и как он, к большому их удивлению, в конце концов решил это дело почти совершенно в пользу студентов, что совершенно не вязалось с суровым характером митрополита. Когда я рассказал своему собеседнику нашу историю и ее исход, он заметил, что теперь ему все понятно и он более не удивляется тому, что казалось ему прежде удивительным и непонятным. Кажется, именно по поводу упомянутого студенческого дела митрополит Иоанникий (как передавал мой собеседник) выразился так: «Когда-нибудь академия московская узнает, что я для нее сделал». Точно так же он действовал и в Киеве, в отношении к студентам тамошней академии; «с большою осторожностью относился он к студенческим беспорядкам», – по словам одного почтенного профессора Киевской академии. Можно только порадоваться, что наш XXV курс послужил, так сказать, козлом отпущения студенческих прегрешений не только предшествующего киевского XX курса «бунтарей», но и последующих курсов Московской и Киевской академий.

Все это так, все это хорошо, и за все это – слава Богу, все устрояющему к нашей пользе. Но что было тогда с нами?.. Об этом было бы удобнее молчание, если бы не взятая мною на себя нелегкая задача быть правдивым описателем тогдашних событий. Итак, продолжаю. Наше душевное состояние после 4 октября было поистине ужасным, мы совершенно потеряли спокойствие и жили как затравленные зверьки. Озлобление против ректора было страшное; не находили слов для выражения негодования на него; наши поэты сложили даже бранную песню («Аника господин» и т. д.), которую громко, совершенно не стесняясь, распевали всюду, в академии.

После октябрьской истории всех, без исключения, нас, комнатных старших, разжаловали в рядовые и поставили над нами, в трех комнатах (в том числе и моей) старшими трех из наших товарищей, бывших 4 октября на греческом классе, а в остальных комнатах – студентов младшего XXVI курса, так что некоторые из наших товарищей оказались под командою младших студентов. Трое из упомянутых наших товарищей, теперь новых наших старших, были отлучены нами от общения; мы не подавали им руки, не говорили с ними, сердились на них за измену и вдобавок подозревали их в шпионстве. Так продолжалось до конца курса, что было очень тяжело и, в соединении с неприязненными отношениями к ректору, переполняло чашу наших душевных страданий.

При таком настроении неудивительно, что мы очень мрачно смотрели на свое будущее. Мы думали, что при окончании курса нам не дадут даже ученых степеней или дадут низшие, вместо магистерской – кандидатскую, а вместо кандидатской выпустят со званием студента академии. А потому пустились во вся тяжкая. Преосв. Иоанникий хотел поднять упавшую, по его мнению, академическую дисциплину, для чего и устроил нам 4 октября, а в окончательном итоге от его усилий получился результат поистине плачевный. Дисциплина упала у нас до последней степени. Большей распущенности, чем в нашем XXV курсе, академия не видела никогда, ни прежде, ни, вероятно, после нас, так что по временам от безобразного нашего поведения становилось очень тяжело жить даже нам самим, нарушителям академических порядков (сужу по себе). Развилось у нас ужасающее пьянство, пили и вне академии и в самом ее здании, где устраивали по временам попойки, причем обязательно участвовали в них все, даже и те, которые (как, например, пишущий эти строки) совсем не любили вина. Были дни, и таких было немало, когда отвратительные следы безобразно проведенных вечера и ночи оказывались у весьма многих коек наших товарищей в спальнях206. Курили не только в занятных комнатах и спальнях, но даже в столовой при чаепитии207 и после обеда и ужина. Посещение лекций, вечерних и утренних молитв и богослужений сделалось очень неаккуратным. В город уходили когда вздумается и возвращались очень поздно, а иногда и совсем не возвращались, приходили только на другой день.

Чего же, спросят читатели, смотрело академическое начальство, инспектура? Настоящего инспектора, в течение семи первых месяцев, с октября 1861 г. до 12 мая 1862 г., у нас не было. И именно на это период времени падают крайние проявления нашего безобразного жития. Временно исполнял должность инспектора в это время ординарный профессор В. И. Долоцкий, один из старейших профессоров академии, а помощником инспектора был иеромонах Афанасий (Турчинович), магистр Киевской академии, человек молодой, мягкого характера, снисходительный, да к тому же не авторитетный. Оба они очень редко заглядывали к нам в комнаты и в столовую; вечерние и утренние молитвы помощник инспектора посещал, но не обращал внимания на отсутствующих. Преосв. Иоанникий также, видимо, махнул на нас рукой и предоставил нас самим себе. Даже не помню, бывал ли он у нас когда за это время. Да пожалуй, такое отношение его к нам было тогда самое лучшее – при нашем тогдашнем настроении и озлоблении. Когда окончился острый период наших страданий и, к тому же, наступило время летних экзаменов, 12 мая 1862 г., приезжает наконец настоящий наш инспектор, незабвенный и добрейший архимандрит Владимир (Петров; † архиепископ Казанский), магистр Киевской академии, человек, представлявший во многих отношениях совершенную противоположность ректору. Своею добротою, сердечным, поистине отеческим и крайне деликатным к нам отношением208 он много способствовал тому, что наши душевные раны мало-помалу затягивались, залечивались. Да и время наступило такое, что невольно отвлекало наше внимание от наших сердечных горестей в сторону совершавшихся в Петербурге событий, а затем предстоявшего нам большого труда – составления диссертаций на ученые степени, так называемых «курсовых» сочинений.

А какое тогда наступило для Петербурга, да и для всей России, время – об этом красноречиво говорит простая хронологическая дата: это был 1862-й год – год подготовлявшегося польского восстания и грандиозных петербургских пожаров.

Петербург переживал тогда состояние тревожное и вместе с тем какое-то неустойчивое, колебательное. Во всей петербургской интеллигенции, начиная с высших ее слоев, было «полякующее» настроение. Весьма многие, чисто русские люди, религиозные, патриоты в душе209, прониклись какою-то сантиментальной жалостью к полякам и выражали им сочувствие. В самом правительстве заметно было колебание. Один М. Н. Катков в Москве за всех бодрствовал и громил правительство. Вместо Е. П. Ковалевского назначен был министром народного просвещения известный либерал, А. В. Головнин (1861–1866). Начались волнения студентов университета и других высших светских учебных заведений и студенческие сходки на площади перед Казанским собором. На эти сходки приглашали и нас, студентов духовной академии; но очень немногие из нас бывали там. Однако такое приглашение очень мне памятно: на нашей студенческой половине, в нижнем коридоре, по пути в столовую, на подоконнике, оказался лист бумаги с заголовком: «гг., желающие участвовать в сходке на площади Казанского собора, имеющей быть (тогда-то), благоволят подписать свои фамилии». Кем, когда и для чего выброшен этот нелепый лист – неизвестно. Если хотели оповестить нас об имеющей быть сходке, то довольно было бы просто написать, что, дескать, имеет она быть там-то и тогда-то, для чего же еще предлагать подпись фамилий? Если бы это было в наше время, непременно сказали бы, что это провокация, но тогда этого, очень популярного ныне словечка еще совсем не было в употреблении. Вероятно, какой-нибудь студент университета, товарищ по семинарии наших студентов, додумался до этой блестящей мысли, которая, в сущности, очень смахивала на ловушку для неопытных юнцов. И нашлись такие глупые люди, человек пять, которые подписались на этом листе. Увидев лист с подписями фамилий, я был так озадачен и такой взял меня страх за подписавшихся товарищей, что немедленно, не прочитав даже их фамилий, разорвал лист и бросил тут же в коридоре в печку210. Студенты наши все-таки иногда посещали эти сходки, но только из любопытства. Между нами вообще, сколько мне известно, не было лиц, настроенных революционно, хотя немало было любителей чтения тогдашней подпольной литературы; я не принадлежал к их числу. Был у нас даже один любитель – коллекционер (И. В. П-в), у которого можно было найти все экземпляры произведений подполья, – из которого, как из навозной кучи, в огромном количестве вылетали тогда зловонно-ядовитые листки, – человек совершенно безвредный, сделавшийся коллекционером не по внутреннему своему расположению к революции, а только из хвастовства перед товарищами; посмотрите, дескать, вот я какой. По слухам, он оказался потом очень строгим начальником духовного училища. Да и вообще все наши тогдашние либералы были в жизни, на службе, такими же строгими, как этот коллекционер.

В том же 1862 году летом начались в Петербурге страшные пожары, которые навели ужас на петербургских жителей. Ежедневно загоралось во многих, десяти и более, местах сразу. Очевидно, были поджоги, организованные какою-то рукою с целью устрашения правительства. Чья орудовала тут рука, догадаться нетрудно: подготовлялось польское восстание. Народ винил в поджогах и пожарах студентов, которые будто бы намазывали заборы и деревянные дома каким-то воспламеняющимся от солнечных лучей составом. В виду этого студенты, в том числе и мы, опасались ходить по тротуарам, вблизи домов, а ходили посреди улицы211; рассказывали о случаях избиения народом студентов, подозреваемых в поджогах. Особенно сильное впечатление в Петербурге произвели пожары так называемой «толкучки» (Апраксина двора и Щукина), здания министерства внутренних дел и Песков. Пески, с нынешними Рождественскими (1–10-й) улицами, все выгорели, осталась самая ничтожная часть домов. Сильнейший пожар толкучки случился под вечер, вероятно в начале июня, во время наших экзаменов. Мы с товарищем ехали на пароходе из Ораниенбаума в Петербург. Подъезжая к Петербургу, видим громаднейшее зарево, нам показалось, что горит чуть не весь Петербург, а когда подъехали и подошли к Невскому проспекту со стороны Адмиралтейской площади, то увидели, что весь Невский проспект, с самого его начала от площади, заставлен экипажами и вещами и совершенно непроходим, почему должны были пробираться в академию окольными путями, соседними улицами. Пожар здания министерства внутренних дел случился около этого же времени, помнится днем. Он был так силен, что в наш академический сад и на двор летели пачки обгорелых бумаг.

Так прошел для нас третий год нашего вообще пребывания в академии и первый год студенчества в старшем курсе, то есть осень и часть зимы 1861 г., и остальная часть зимних месяцев, весна и лето 1862 г. Поистине крайне тяжелый, печальной памяти год!

Следовало бы теперь перейти к нашим учебным занятиям в старшем курсе. Но не могу умолчать об одном интересном случае в нашей тогдашней жизни. В том же 1861 г., через полтора месяца после 4 октября, умирает наш земляк, известный литератор Н.А. Добролюбов († 17 ноября 1861 г.). Мы, с Ф.Г. Ел-м, как его земляки, и вдобавок хорошо знавшие его по семинарии (а Ф. Г. Ел-кий даже раз был у него на квартире, в Петербурге, незадолго до его смерти, вероятно по поводу 4 октября), сочли своим долгом присутствовать при его похоронах, да, признаться, побуждало нас к тому же и любопытство, хотелось видеть тогдашних литераторов. К нам присоединился еще мой приятель Н. Г. Благовещенский. Отправились на Волково кладбище, рано утром, конечно тайно (это было в будни и мы должны были бы присутствовать на лекциях) от начальства, от которого, впрочем, никакого запрещения по этому случаю не последовало; может быть, о похоронах популярного литератора оно совсем даже и не знало; тогда по подобным поводам еще не поднималось такого шума в газетах, как ныне. Приходим на Волково до прибытия печальной процессии, встречаем ее на улице и видим очень небольшое количество в ней участвующих, человек тридцать-сорок, не более, и притом исключительно литературной братии, представляющей кучку людей, очень небогато, чтобы не сказать бедно, и неряшливо одетых, с всклокоченными, длинными волосами и по большей части в очках. Толпы посторонней публики, молодежи, студентов, многочисленных венков, колесниц и т. п., что составляет ныне непременную принадлежность похорон более или менее выдающихся общественных деятелей, литераторов, артистов и т. п., не было и в помине; все это еще не вошло тогда в обычай. Словом, это были самые заурядные похороны небогатого человека. Не помню, были ли какие-нибудь венки; гроб несли, кажется, на руках. Вошли в церковь, и вся эта литературная братия приняла самые непринужденные позы, почувствовала себя в церкви как дома, многие встали спинами к иконам и алтарю и занялись громким разговором. Такое крайнее неблагочиние так сильно подействовало на приготовлявшегося начать литургию священника, что он вышел из алтаря и в энергических выражениях попросил присутствующих вести себя приличнее в храме, из уважения если не к религии, – которой они, быть может, заметил он, совсем не признают, – то по крайней мере к публичному месту, в котором долг приличия требует вести себя как должно. Речь священника, видимо, подействовала на литераторов; разговоры стали тише и спины поворотились от икон и алтаря в надлежащую сторону, но, как я заметил, ни один из литераторов ни разу не перекрестился в течение литургии и отпевания. Когда после отпевания вынесли гроб и опустили его в могилу, известный и славившийся тогда поэт Н.А. Некрасов, с сильно поношенным лицом, продекламировал, хриплым и каким-то вдобавок глухим и сиплым голосом, известное предсмертное стихотворение покойного: «Милый друг, я умираю» и т. д. Затем выступил также приобретший тогда большую известность публицист Н. Г. Чернышевский. С очень желчным лицом, каким-то визгливым голосом, высокого тембра тенором, очень неприятно действующим на нервы, он прочитал отрывки из дневника покойного, присоединяя к прочитанным местам свои комментарии, пропитанные такою же желчью, как и его лицо. Всё завершил коротенькою речью какой-то студент Медицинской, или, как тогда она называлась, Медико-хирургической академии (содержания речи не помню). Вот и всё, что мы видели и слышали при похоронах нашего, во всяком случае выдающегося по своей даровитости, земляка и бывшего нашего совоспитанника по родной семинарии. Крайне жаль, что большие свои дарования он не употребил на служение Церкви и духовному просвещению. Скончался Н.А. Добролюбов, имея от роду не более 25-ти лет. Он поступил в Педагогический институт 17-ти лет (1853 г.) + 8 (до 1861 г.) = 25 лет.

В старшем курсе преподавались тогда: догматическое богословие, нравственное богословие, обличительное богословие, история и обличение русского раскола, церковная история древняя, церковная история новая, русская церковная история, литургика, церковное законоведение, гомилетика, греческий язык, еврейский и новые языки.

Догматическое богословие читали у нас два профессора: ректор Преосв. Иоанникий и инспектор архимандрит Владимир (Петров).

Преосв. Иоанникий, в звании ординарного профессора, – Иван Руднев, 1-й магистр XIV киевского курса 1849 г., однокурсник другого, также 1-го магистра XVIII с.-петербургского курса, того же 1849 г., Ивана Янышева († протопресвитера И.Л. Янышева), – человек, без сомнения, очень даровитый, что было видно и из его лекций, но как профессор далеко не был таким блестящим, как его однокурсник (на другой, впрочем, кафедре – нравственного богословия) и преемник, хотя и не непосредственный212, по ректуре в Петербургской академии. Преосв. Иоанникий первый год читал нам догматическое богословие один. Очень большое количество лекций, чуть ли не в течение целого года, он посвятил обозрению ветхозаветных пророчеств о Мессии – Христе Спасителе. Говорили у нас тогда, что эти лекции не что иное, как извлечение из магистерской его диссертации. Расположенный к изучению Св. Писания, как своей диссертацией, так и первоначальной своей академической кафедрой (он оставлен был при Киевской академии, по окончании курса в 1849 г., бакалавром по Св. Писанию), он естественно тяготел преимущественно к области догматических данных, заключающихся в Св. Писании, и в этой области обнаруживал основательные и большие познания. На святоотеческие творения обращал мало внимания. Из других его чтений памятны его лекции о злых духах. Здесь поражало нас мастерское изображение психологического состояния падших ангелов, направленное, как нам тогда казалось, прямо по адресу нашего тогдашнего душевного состояния, с явными на него намеками, как на состояние, аналогическое с состоянием падших духов. Эти лекции были читаны вскоре после 4 октября 1861 г. Лекции он читал, часто, впрочем, отрешаясь от своих записей, но хорошим даром слова и в особенности дикцией не отличался. Вполне верно замечание Преосв. Леонтия об его лекциях: «Лекции по догматике он (Преосв. Иоанникий) читал хотя дельно, но далеко не увлекательно, и к тому же как-то неразборчиво в произношении». У него был, по-видимому, природный недостаток в этом отношении, который немало вредил ему на профессорской кафедре.

Помощником ему по кафедре догматики был экстраординарный профессор (с 6 июня 1862 г.) архимандрит Владимир (Петров), прекраснейшей души человек, но как профессор еще менее, чем Преосв. Иоанникий, способен был увлечь своих слушателей. Он, точно в просонках, что-то нам читал, а мы дремали на его лекциях. Читал он из второй части догматики, – читал свой первый академический курс лекций. Из его чтений решительно ничего не осталось в памяти. Боюсь погрешить против истины, но, кажется, он придерживался догматического богословия Преосв. Макария (Булгакова). К экзаменам же, несомненно, мы готовились по этому сочинению. Мы, однако, так любили и почитали архимандрита Владимира, что старались усердно посещать его лекции; помнится, его аудитория никогда не пустовала. Читал он у нас один только учебный год, 1862/3, последний год нашего пребывания в академии, когда мы всецело погружены были в составление своих диссертаций, мало вообще интересуясь лекциями.

Лекции по нравственному богословию читал нам иеромонах Афанасий (Турчанович)213, в звании бакалавра, человек, не лишенный даровитости, но довольно болезненный, не представительной наружности и не обнаруживавший дара слова. Читал он по какому-то немецкому сочинению, тогда довольно знаменитому, какому именно, теперь не могу припомнить. Хотя его лекции были вообще хороши и достойны академической кафедры, но от них веяло каким-то немецко-философским сентиментализмом. Они представляли очень стройную систему, но с каким-то, так сказать, нерусским привкусом. Жаль, что о. Афанасий не переработал немецкой системы, не перевел ее не только по букве, но и по складу с немецкого на русский склад и вкус. Он был внове на академической кафедре, читал нашему курсу, только второму, по переходе с семинарской службы на академическую. Мы слушали этого преподавателя довольно внимательно. Он был нам симпатичен, как добрый помощник инспектора.

Обличительное богословие читал нам И. Т. Осинин214, сначала бакалавр, а потом, к концу нашего курса (1863), экстраординарный профессор, довольно блестящий молодой профессор, обладавший хорошим знанием новейших языков, даром слова и очень хороший дикцией, с иностранным, правда, датским выговором (например, он всегда говорил «було» вместо «было») и акцентом, как сын датчанки, на которой женился его отец, псаломщик нашей посольской церкви в Копенгагене. И. Т. Осинин читал лекции по запискам, но с весьма частым отступлением от них на живую речь. Его лекции о римском католицизме, реформации и протестантстве с его сектами, об англиканском вероисповедании, были содержательны и интересны, по временам, однако, несколько расплывчаты и не лишены многословия. Немало мешали ему сосредоточиться на его предмете и на отделке лекций его порывы к расширению деятельности в область не только литературную, но и практическую. В то время он напечатал немало статей в «Христианском чтении» по своему предмету215 и уже тогда начал проникать в высшее общество, в круг лиц, группировавшихся около великой княгини Елены Павловны. Впоследствии он составил себе блестящую карьеру по ведомству Императрицы Марии, но об этом будет сказано в свое время, при обозрении моего служебного поприща – в Петербургской академии.

Историю и обличение русского раскола читал нам И. Ф. Нильский216, товарищ И. Т. Осинина, не менее, если не более его даровитый, бакалавр, а с 1863 г. – экстраординарный профессор. Он обладал и даром слова, и громадной памятью, говорил свои лекции совершенно без тетрадки, даже большей частью не сидел на кафедре, а ходил по классу. Он удивлял нас тем, что читал на память выдержки, часто очень длинные, из раскольнических сочинений и рукописей. Хотя в наше время он был еще внове на кафедре, окончив курс не более 4-х лет (1857), и с нами начал только третий курс своих чтений, но казался нам вполне обладавшим своим предметом. Взгляда на раскол держался среднего между крайними взглядами: между взглядом, не находившим в расколе ничего, кроме тупого, невежественного упорства и приверженности к старине в мелочах, и взглядом на раскол, как на народный протест против преобразований Петра Великого. Этого молодого нашего профессора мы слушали с большим вниманием и интересом и относились к нему с симпатией.

Церковную историю читали нам трое: общую древнюю, до разделения Церквей, – ординарный профессор И. В. Чельцов, новую – бакалавр А. М. Иванцов-Платонов, историю русской Церкви – экстраординарный профессор М. О. Коялович.

И. В. Чельцов217, ординарный профессор по древней церковной истории, пользовавшийся в академии большим авторитетом, читал нам о первых трех веках христианства, времени гонений на христианскую Церковь, придерживаясь своей печатной истории христианской Церкви, а потом – историю с IV века – по своим запискам. К экзаменам и репетициям (которых, впрочем, не помню) выдавал довольно краткий конспект. Библейской истории не читал, хотя она входила в круг его чтений (отдельной для нее кафедры в нашей академии не было). Чтобы заставить нас хоть немного заняться ею, дал нам тему для сочинения – о желательной постановке чтений по библейской истории. Не особенно владея даром слова, лекции свои, однако, говорил, а не читал, причем отличался остроумием и большим мастерством в выпуклом изображении событий церковной жизни и в яркой характеристике церковно-исторических деятелей золотого христианского века и периода вселенских соборов. Заботился не о количестве фактического материала, а о ярком его освещении, в чем и успевал, сильно поддерживая наше внимание. Увлекая нас своими характеристиками и картинами древней церковной жизни, он и сам, видимо, увлекался ими, почему по временам не чужд был преувеличений. Так, например, при изложении истории несторианских споров более надлежащего выдвигал значение элементов личных и церковно-политических в ущерб чисто религиозным, догматическим, которые в его изображении отступали на задний план. Во всяком случае, этот прекрасный профессор пользовался большим нашим уважением и расположением, несмотря на его резкий и довольно желчный характер. Между студентами он слыл за самого строгого рецензента диссертаций на ученые степени. О нем говорили, что он «проваливает» магистерские диссертация, а потому когда я узнал, что мое сочинение передано ему на рассмотрение, то не очень этому обрадовался, но вышло нечто для меня неожиданное, как увидим далее.

Новую церковную историю читал очень молодой бакалавр, только что окончивший Московскую академию, магистр А. М. Иванцов-Платонов218. Читал он нам первый и единственный курс своих академических лекций. Очень даровитый преподаватель. Не владея бойким даром слова, он читал по запискам очень интересные лекции по истории православной восточной Церкви после разделения Церквей, в особенности в эпоху попыток к их соединению, в эпоху лионской и флорентийской уний. Пользовался нашим уважением и вниманием, характера был симпатичного. Едва ли не его чтениям я больше всего обязан тем, что для магистерской своей диссертации избрал тему именно по истории попыток к соединению Церквей, хотя тема была дана не им.

Историю русской Церкви читал экстраординарный профессор М. О. Коялович. Его чтения имели тот же характер и успех у нас, что и лекции его по русской гражданской истории в младшем курсе. Помнятся прекрасные его лекции об Иосифе Волоколамском и Ниле Сорском, их направлениях и их, так сказать, школах.

Литургику читал ординарный профессор Василий Иванович Долоцкий219, старейший, после В. Н. Карпова, из профессоров академии. Читал он литургику очень давно, со времени учреждения этой кафедры, с 1839 г., то есть в течение двадцати лет до нашего курса. Он, можно сказать, создал науку о православном богослужении и, конечно, прекрасно знал свой предмет. Много времени, большую часть своего курса посвящал он именно «литургике», как этот предмет назывался в нашей академии220, то есть описанию и анализу различных церковных служб. Этого рода лекции у него были очень хороши, но они не особенно привлекали наше внимание. Больше интересовали нас, по крайней мере меня, чтения по церковной археологии. Но здесь он следовал тому направлению, которое дали ей корифеи старого времени: Бингам, Августи и Бинтерим, сообщавшие отрывочные сведения по истории возникновения в первых веках христианства некоторых отдельных обрядов, по преимуществу при совершении церковных таинств. Задачей – проследить историю постепенного образования целых богослужебных чинопоследований нашей православной Церкви – В. И. Д-кий не задавался. Также не вводил он в круг своих чтений и новых отделов – по церковной архитектуре и иконографии. Вообще, он не шел дальше давно установившегося у него курса чтений. Тем не менее, он был, во всяком случае, прекрасным и очень почтенным профессором. Владея хорошим даром слова, не читал свои лекции, а всегда говорил их, правда довольно хриплым и сиплым голосом, с обильными понюшками табаку221, спокойным тоном, но со значительным оживлением. Характера был спокойного, ровного, очень сдержанного и отличался житейской мудростью и опытностью, так что поистине мог быть назван мужем совета. Эти его свойства оказались очень ценными, в особенности по преобразовании академии в 1869 г., в заседаниях академического совета, о чем, впрочем, нам еще придется говорить впоследствии. Его интересные чтения были причиной того, что по окончании академического курса, когда мне предложено было для занятия кафедры бакалавра в Московской академии избрать один из двух предметов – патристику или церковную археологию, я избрал именно церковную археологию222.

Церковное право читал бакалавр священник А. И. Парвов223, хороший знаток своего предмета, человек практического склада ума. Преподавал предмет применительно к потребностям лиц, облеченных священным саном, священников, сообщая сведения, необходимые для них в их пастырской деятельности. Хорошо выражает характер его чтений само заглавие изданного им потом печатного труда, представляющего, если не целиком, то с некоторой обработкой, сокращениями, изменениями и, где нужно, добавлениями, его академические чтения по церковному праву: «Практическое изложение церковно-гражданских постановлений в руководство священнику, при совершении важнейших треб церковных». Лекции он читал, а не говорил. Нам хотелось бы слышать чтения по этому, весьма интересному и близкому к жизни предмету в другой, более теоретической и широкой постановке, с выяснением современного положения и устройства нашей православной и, в частности, русской Церкви, взглядов на отношение к ней государства и обратно – ее к государственной власти и т. п. А потому мы не особенно охотно шли на лекции А. И. Парвова и не особенно внимательно их слушали, но во всяком случае ценили их деловитость и значительную эрудицию преподавателя.

Гомилетику читал нам родной брат Преосв. Нектария, бывшего нашего ректора, – Ф. С. Надеждин224, магистр Киевской академии, перешедший в академию из преподавателей Новгородской семинарии. По расписанию (у И.А. Чистовича в «Истории СПб. дух. академии») он обязан был читать еще введение в богословие (основное богословие). Но я решительно не помню чтений по этому предмету и всегда думал, что он у нас не существовал в составе предметов нашего курса, точно так же, как и библейская история. Гомилетику Ф. С. Над-н, как воспитанник Киевской академии, читал по методу и образцу чтений знаменитого киевского гомилета Я. К. Амфитеатрова, со значительными, кажется, от него заимствованиями. Впрочем, о лекциях по гомилетике не сохранилось у меня почти никаких воспоминаний. Осталась память только о наружности преподавателя, человека довольно болезненного вида и некрепкого сложения, и впечатление, что Ф.С. Н. был не лишен даровитости и обладал в значительной степени даром красноречия, так что казался нам лицом, подходящим к этой кафедре.

Еврейский язык и новые языки и в старшем курсе преподавали те же лица, что и в младшем.

Греческий язык, после нашей истории 4 октября 1861 г., преподавал (с 10 ноября того же года) магистр И. Е. Троицкий225, в звании бакалавра. Он вызван был в академию из преподавателей Олонецкой семинарии. Основательно зная греческий язык, он занимал нас, кроме переводов, лекциями по истории древней греческой, классической литературы. Тогда он только еще начинал свое ученое поприще. Впоследствии он приобрел большой авторитет в ученом мире на другой кафедре – новой церковной истории, которую он занял после А. М. Иванцова-Платонова, поступившего на священническое место в Москву. Должен признаться, что переходил я из младшего курса в старший с большим предубеждением против богословских наук. Теперь, думал я, конец всякому научному интересу; остается отбыть как-нибудь известный срок, два года, до окончания полного академического курса, написать диссертацию, получить ученую степень, а затем относительно дальнейшей судьбы у меня тогда еще не было никаких предположений. Каково же было мое удивление, когда вместе со слушанием богословских наук начал замечать, что у меня пробуждается интерес к богословию, которое начало давать для любознательности не меньшую пищу, чем светские науки (философские, исторические), и в моем настроении и симпатиях мало-помалу произошел большой переворот. К концу же академического курса образовалась уже решительная склонность к занятиям именно богословскими предметами.

Обыкновенные письменные работы, «срочные», как тогда их называли, сочинения назначались только в первый год старшего курса, последний же год предоставлен был исключительно для составления «курсового» сочинения, или диссертации на ученую степень.

В учебном году, 1861/62, дано было нам много сочинений, целых шесть, и одна проповедь. Почему так много, когда в первые годы, на младшем курсе, давали только четыре и одну проповедь? Не в наказание ли нам за наши грехи? Помнится, мы хлопотали об уменьшении их количества, но безуспешно. Темы были следующие: 1) «Значение богослужения для Церкви как общества верующих» (проф. В. И. Долоцкий); 2) «Об управлении Христовой церкви по изображению священных книг Нового Завета» (бак. свящ. А. И. Парвов); 3) «В каком виде желательно иметь учебное руководство для преподавания истории Ветхозаветной церкви» (проф. И. В. Чельцов); 4) «Может ли обличительное богословие способствовать воссоединению христианских Церквей и, если может, то при каких условиях?» (бак. И.Т. Осинин); 5) «Значение просвещения для будущей судьбы русского раскола» (бак. И. Ф. Нильский); 6) «Отличительный характер православия в сравнении с католичеством и протестантством» (Преосв. Иоанникий); 7) «Проповедь на день сошествия Св. Духа» (бак. Ф. С. Надеждин). Все эти сочинения у меня сохранились, из них пять отмечены высшим баллом (10) и две – баллом 9½; все – с очень лестными для меня отзывами. Сочинения этого курса были настолько удачными, что два из них были впоследствии мной напечатаны: одно, по расколу, в «Дне» И. С. Аксакова, а другое, об «отличительном характере православия», – в «Христианском чтении», и оба обратили на себя внимание читателей.

Четвертый и последний академический учебный год, 1862/63, посвящен был нами исключительно составлению диссертаций. Дана была нам масса тем на выбор226, до ста пятидесяти. При таком огромном количестве их у нас положительно разбегались глаза. Обилие тем некоторым из моих товарищей послужило даже во вред; они долго, по целым месяцам колебались, брали то одну, то другую тему, а время, которого, в сущности, было очень немного (с конца августа до 1 мая), уходило, и они рисковали не представить вовремя диссертаций, что с некоторыми из них и случилось, к несчастью. Мне довольно скоро удалось остановиться на данной И. Т. Осининым теме: «Обозрение предприятий и попыток к соединению Церквей восточной и западной», – без ограничения периода времени, который должен подлежать обозрению. По-видимому, назначавший эту тему полагал, что студент в течение одного года может обозреть всю многовековую историю вопроса о соединении Церквей. Поработав месяца два, я нашел, что решительно нет никакой возможности довести, как следует, обозрение до конца, что с великим трудом можно дотянуть до Флорентийского собора, и потому обратился к И. Т. Осинину с просьбой дозволить мне ограничить тему через прибавку к ней слов: «с половины XI века до начала XV». Разрешение было дано, и я с большим рвением и жаром принялся за работу. Задал себе серьезную, нелегко выполнимую задачу представить не поверхностный очерк, а полную, всесторонне очерченную картину 400-летних сношений Востока и Запада по вопросу о соединении Церквей. Много трудов потратил на собирание материала – и прямо относившегося к теме, и нужного вообще для изучения того времени в различных отношениях. Некоторых книг не оказывалось в академической библиотеке, приходилось ходить в Публичную, – в особенности для чтения и выдержек из очень важных для меня летописей (Annal. eccles.) Райнальда, продолжателя Барония. Работал совершенно без всякого руководства профессора227 и не имея готового образца для задуманной работы, так как известная «история» Пихлера (Geschichte der kirchl. Trennung zwischen Orient und Occident) вышла в следующем 1864 г., когда я служил уже в Московской академии. Другие мои товарищи, более или менее также усердно, работали по предметам своих диссертаций, пробуя свои силы в большой, настоящей уже ученой работе, причем некоторые из них испытывали слишком большой перевес формального своего развития, способности обобщений в ущерб способности объективного изучения предмета. Так, например, один из особенно даровитых моих товарищей228 со слезами на глазах говорил мне, что он несчастный человек, так как не может спокойно изучать предмет своей темы: мысль его, едва встречает какой-нибудь факт, как забегает вперед, пускается в обобщения. Другие мои товарищи писали на следующие темы: Ф.Г. Елеонский «О состоянии русского раскола при Петре I», Н. И. Барсов – также по расколу – «Братья Денисовы, их жизнь и значение в истории раскола» (обе эти диссертации напечатаны: Ф. Г. Ел. – в «Христианском чтении», 1863, Н.И.Б. – в «Православном обозрении», 1865); Т. В. Барсов – «Отличительный характер православия сравнительно с католическим и протестантским вероисповеданиями» (тема Преосв. Иоанникия, тождественная с темой для «срочного» сочинения). Сочинение мое вовремя было окончено и к назначенному сроку подано.

Наступили последние, выпускные для нас экзамены, с участием внешних членов конференции. Не помню, чтобы эти внешние члены участвовали в обыкновенных, невыпускных экзаменах, в особенности в рождественских, но судя по дневнику одного протоиерея (П. К. Херсонского), принадлежащего к следующему – XXVI – курсу, они присутствовали даже и на рождественских экзаменах в 1862 г.229, следовательно, были и у нас в этом году. На переходных из младшего курса в старший, тем более при выпускных, они должны присутствовать по положению230. Этих членов полагалось десять человек; такое же количество их было и в наше время231. Всех их хорошо помню, кроме старшего из них, протоиерея И. Е. Колоколова, который по старости едва ли бывал у нас. Внешние члены были по большей части молчаливыми ассистентами на экзаменах, но некоторые отличались говорливостью, таков был в особенности протоиерей И. К. Яхонтов, издатель «Духовной беседы», тогдашнего полуофициального органа Св. Синода. О. Яхонтов был ассистентом на экзамене по гомилетике.

Не говоря уже о прежних экзаменах в старшем курсе, даже выпускные совершенно вышли из памяти. Помню хорошо только один экзамен, по общей церковной истории древней и новой, с участием внешнего члена конференции, протоиерея М. Изм. Богословского. Этот экзамен остался памятным мне по многим причинам. Спрашивали не каждого студента по древней и новой церковной истории, а одного – по одной, другого – по другой. Мне выпал очень счастливый для меня билет – по новой церковной истории, именно о времени господства латинян в Константинополе (1204–1261). А. М. Иванцов, заглянув (пока отвечали другие вызванные) в мой билет, тихонько сказал мне, чтобы я не слишком распространялся в подробностях, а отвечал бы покороче; очевидно, он знал о моем курсовом сочинении и предполагал, что мои занятия по сочинению обогатили меня многими сведениями по данному вопросу. Когда пришла моя очередь, я отвечал, конечно, очень обстоятельно, уверенно, бойко и складно. После, от профессора Н. И. Глориантова, знакомого с протоиереем М. И. Богословским, слышал, что мой ответ очень понравился последнему, и М. И. Богословский по этому случаю заметил обо мне: «Из него выйдет хороший бакалавр академии». Более чем вероятно, что такого обо мне отзыва со стороны достоуважаемого внешнего члена конференции не последовало бы, если бы попался мне другой билет – из древней церковной истории, по которой все ответы были не особенно блестящими, благодаря отсутствию подробных записок и существованию только очень коротенького конспекта. Этот экзамен был памятен мне и в других отношениях. Интересен был спор профессора И. В. Чельцова, человека, как уже замечено выше, резкого и желчного, с протоиереем М. И. Богословским, доктором богословия, очень умным и уважаемым лицом, характера также крутого и еще более, чем у Чельцова, резкого. Сошлись, стало быть, два лица очень характерные. По какому-то поводу зашла речь о житиях святых. Кажется, М. И. Богословский обратил внимание, как на нечто ценное, на исторические данные, в них заключающиеся. «Как вы можете это утверждать, вы, М.И., а еще доктор богословия!» – ответил наш профессор свойственным ему, довольно ядовитым тоном. Этот последний из всех выпускных экзаменов происходил не в зале и не в одной из аудиторий, а в жилой студенческой комнате, и именно в том самом номере, в который поселили меня четыре года тому назад, по принятии в академию, под старшинство И.Д. Касаткина († архиепископ Николай Японский). Конец, видимо, сходился с началом. Наконец, перед тем, как идти на этот экзамен, оказалось, что у меня украдена вся парадная пара одежды, и я принужден был у кого-то из товарищей или младших студентов позаимствоваться платьем, чтобы явиться на экзамен в приличном виде, а не в затасканном, повседневном платье. Академия как бы выпроваживала меня из своих стен, отобрав у меня даже свое платье; такое предзнаменование, впрочем, не приходило мне тогда в голову.

Публичного экзамена не было; по крайней мере совсем его не помню. По окончании курса отправился в свой Нижний Новгород232, Ф. Г. Ел-кий остался в Петербурге, в академии. Каждый год, на летние каникулы, мои родители выписывали меня в Нижний, присылая прогоны; раз сопутствовал мне Ф. Г. Обыкновенно отправлялся домой по Николаевской железной дороге до Твери, а от Твери – на пароходе по Волге, до Нижнего.

Но раз, в какой-то год (вероятно, 1861 или 1862) рискнул поехать до Москвы, а оттуда – по только что открывшемуся участку Нижегородской железной дороги, до Владимира. От Владимира до Нижнего (220 верст), – думал я, – как-нибудь доберусь в экипаже. Поездка по новой, только что открывшейся Нижегородской железной дороге была весьма приятна. Ехал с двумя студентами (одним товарищем, владимирцем, К. Ф. Надеждиным, и другим – студентом Московской академии), с большим комфортом, рискнули даже взять билеты 2-го класса. Но за все это удовольствие пришлось очень поплатиться; поездка от Владимира до Нижнего окончилась для меня весьма плачевно. Извозчики, избалованные богатыми московскими купцами, ехавшими на нижегородскую ярмарку, а теперь, к тому же, удрученные мыслью, что с устройством железной дороги пришел им конец, были в крайне мрачном настроении и очень несговорчивы насчет цены, за проезд до Нижнего просили 30 рублей, а у меня в кармане было не более пяти. Пришлось пристроиться попутчиком к одному купеческому семейству, которое согласилось, не особенно притом охотно, поместить меня за 5 рублей на облучке тарантаса, вместе с извозчиком. Ехали мы около двух суток, в том числе две ночи, причем в дремоте я несколько раз подвергался опасности свалиться под ноги лошадей и быть раздавленным экипажем. Все это мое похождение окончилось тем, что по приезде в Нижний я заболел.

Кстати, о денежных наших, с Ф. Г. Ел-м, средствах во время студенчества. Мои средства были более, чем скромными. Мои родители присылали мне, в течение академического курса, раза два-три в год, по 5 рублей, исключая, конечно, прогоны на поездку в Нижний. Этих 10–15 рублей едва хватало на необходимые расходы, на прибавку к казенным чаю, сахару, булкам, на молоко к чаю и т. п. К счастью, тогда я не курил, и потому не нужно было тратиться еще на табак. Об извозчиках мы не имели понятия, всегда ходили пешком, иногда очень далеко233. Ф. Г. Ел-кий не имел и моих скудных денежных средств; из дома не присылали ему ничего или весьма мало и редко. Поэтому он принужден был добывать себе добавочные средства переводами. Ему как-то удалось пристроиться к тогдашнему педагогическому журналу «Учитель», издаваемому И. Н. Паульсоном и Н. Х. Весселем, где он участвовал в переводе Педагогики Дистервега. Да и я нашел подспорье к своим скудным средствам, давая в последние годы уроки племяннику митрополита Исидора, А. П. Богословскому, не окончившему нигде курса и собиравшемуся держать экзамен на получение чина. Этим урокам я был обязан другому племяннику митрополита, моему товарищу Н. Н. Никольскому, перешедшему к нам из Киева234.

По приезде в Нижний Преосв. Нектарий, бывший наш ректор, а тогда нижегородский епископ, вздумал посватать мне дочь одного почтенного нижегородского протоиерея, К. И. Мил-ва, его товарища по Киевской академии, обещая дать мне хорошее место священника в Нижнем. Поблагодарив Преосвященного за такое предложение, я решительно от него отказался, заявив, что мне хотелось бы сначала послужить на педагогическом поприще. Меня очень влекла к себе именно академическая кафедра, хотя я далеко не был уверен, что останусь при академии.

В Нижнем пробыл недолго, до августа, спешил обратно в Петербург, озабоченный вопросом о дальнейшей своей судьбе. По приезде в академию застал своих товарищей обитающими в академической больнице, где академическое начальство поселило их, как отрезанных ломтей. Жили они в довольно неприглядной обстановке. Больница была в это время в запущенном почему-то виде, даже, помнится, не все стекла были в ней целы. Здесь пришлось пристроиться и мне. Но я старался, насколько можно, менее оставаться в этом нашем общежитии, проживая очень часто у своего родственника, Н. И. Розова, или у земляка, профессора Н. И. Глориантова.

Наконец, в августе месяце, вероятно в конце его, наступил день, когда решилась наша судьба: собралась конференция из профессоров академии и внешних ее членов. Мы в это время, вероятно, все, или по крайней мере в огромном большинстве, были в нашем обиталище – академической больнице, в трепетном ожидании решения нашей участи. Через несколько времени вдруг прибегает А.А. Некрасов († профессор Казанской академии), необыкновенно шустрый и всюду, где он появлялся, вносивший шум, оживление и хохот, и говорит мне: «Ну, Львович, какая из-за тебя идет резня в конференции, не приведи Бог». «Да в чем дело, говори скорее?» – встревожился я, ожидая себе всяких зол за 4 октября. «Против тебя ректор, а за тебя горой стоит Чельцов». «Благодарю, не ожидал», – мог я только ответить А. А. Н-ву. Действительно, было чему удивляться, не ректорскому, конечно, ко мне отношению, – это было вполне для меня ожиданно, – а защите меня Чельцовым, этим страшным рецензентом всех магистерских диссертаций. Впрочем, спор шел не о диссертации, а о первом месте в списке. Кое-что еще сообщал А. А. Н-в, но теперь не припоминаю. Все эти сведения он добыл, подслушивая у дверей № 9 (прежнего моего обиталища на старшем курсе), смежного с залой, где происходила конференция.

Некоторые и другие сведения вскоре дошли до нас: о том, кому присуждены какие степени, о местах в списке, а равно и баллах на курсовых сочинениях, наконец о том, кто оставлен при академии. Оказалось, что Т. В. Барсов поставлен в списке первым и оставлен при нашей академии бакалавром по греческому языку, я – под номером вторым и предназначен к бакалаврству в Московской академии, Ф. Г. Елеонский – под номером девятым, и т. д.

Но все интересные подробности присуждения нам степеней и, в частности, горячих из-за меня прений я узнал много позднее, уже тогда, когда из Москвы перешел в Петербург и сделался сослуживцем бывших моих наставников. В особенности много рассказывал о том, как происходила эта конференция, профессор И. Ф. Нильский, восторгавшийся замечательной тактикой Преосв. Иоанникия. А нечто, также весьма интересное, сделалось известным даже только теперь, через 50 лет, из воспоминаний Преосв. Леонтия («Богосл. вестник», 1914, январь).

Сначала шло рассуждение о диссертациях и присуждении ученых степеней. «На конференции, – пишет Преосв. Леонтий, – вышли пререкания. Предтеченскому, бакалавру еще тогда (?) и секретарю конференции, а затем и ректору, хотелось выпустить человек 10 со званием действительного студента. Я восстал против этого235... Список составлен на основании баллов по успехам и поведению – и все (?) выпущены со степенью магистров и кандидатов. Из курса 1863 г., ошельмованного, можно сказать, академическим начальством, вышли весьма дельные люди, которые с честью служат и по духовному, и по гражданскому ведомству. Так нужно умеючи обращаться с молодыми силами!»236 – заключает свой рассказ Преосв. Леонтий.

Кроме решения общего вопроса о том, скольким студентам и какие присудить ученые степени, немало споров возбуждали: составление списка и вопрос о том, кого оставить при академии бакалавром по вакантной кафедре. Наибольшая часть споров выпала на долю пишущего эти строки, что подслушал, как выше замечено, мой товарищ А. А. Некрасов и о чем потом сообщали мне бывшие мои наставники. В видах не личного моего интереса, а для обрисовки и характеристики действий тогдашней конференции, позволю себе сообщить все, что слышал от достоверных свидетелей. Моя диссертация встретила большое одобрение со стороны самого строгого моего рецензента – профессора И. В. Чельцова, который поставил на ней высший балл – 10, хотя наделал немало замечаний на моей рукописи, в особенности на введении, к чему, впрочем, я сам дал повод, не обработав его как следует237. Другие, более снисходительные рецензенты, однако, оценили мое сочинение более низкими баллами: И.Т. Осинин – 9½, протоиерей И.К. Яхонтов – даже 8½. После рассмотрения диссертаций и присуждения ученых степеней приступили к составлению списка и решению вопроса о первых в нем местах, и прежде всего, конечно, о том, кого поставить под номером 1. Вопрос этот был важен в виду следующего затем вопроса об оставлении кого-либо из нас бакалавром при академии.

Кандидатами на первое место оказались двое: Тим. В. Барсов и А. К-ий. Корпорация профессоров, у которых у всех мои сочинения оказались лучшими, высказалась за меня, а Преосв. Иоанникий – за Т. В. Барсова. По правде сказать, шансы у нас были почти равными. Если мой соперник имел высшие, чем я, баллы по устным ответам, то я имел большое перед ним преимущество по сочинениям за все курсы238, да и курсовое мое сочинение заслужило большое одобрение такого авторитетного и строгого судьи, как профессор Чельцов, который выразился о нем, как передавали мне, так: «12 лет я уже профессорствую, но еще в первый раз пришлось мне читать такое солидное сочинение». В виду того, что сочинениям, как всегда, так и в данном случае, давалось предпочтение перед устными ответами (что видно из места, занятого в списке Ф. Г. Елеонским)239, есть полное основание думать, что первое место осталось бы за мной, если бы я не был в немилости у ректора240. Чью сторону держали внешние члены конференции, во главе с ревизором академии Преосв. Леонтием, неизвестно; вероятно – сторону Преосв. Иоанникия и, следовательно, высказались за Тим. В. Барсова. Это видно из того, что, как мне передавали, мои адвокаты-профессора должны были уступить противной стороне в вопросе о первенстве, в надежде поставить на своем, когда будет решаться вопрос о бакалаврстве в академии; этот вопрос поставлен был последним. Таким образом, первое место в списке было предоставлено Т. В. Барсову, мне – второе. Затем следовало дальнейшее составление списка. В окончательно составленном списке оказалось: в 1-м разряде – 13 магистров241, во 2-м – 30 кандидатов242 и в 3-м – 4 студента = 47 человек243.

Последним на этой конференции вопросом решался вопрос о замещении кафедры новой церковной истории, оказавшейся в то время вакантной за выходом бакалавра А. М. Иванцова. При этом профессор И. В. Чельцов прямо заявил, что он желал бы иметь меня ближайшим сотрудником, коллегой по преподаванию церковной истории. Благо, мое курсовое сочинение прямо относилось к новой церковной истории, обнимая значительную ее часть. Все профессоры, мои сторонники, очень рассчитывали на это обстоятельство, как весьма благоприятное для их замысла – оставить меня при академии. Пусть, дескать, Преосв. Иоанникий ставит возлюбленного им Тим. Барсова на первое место, а бакалавром при академии мы все-таки оставим К-го. Но они допустили большую тактическую, так сказать, ошибку, уступив Преосв. Иоанникию в первом пункте, относительно первого номера в списке, каковой ошибкой он прекрасно и воспользовался к полному их поражению, ибо вот что случилось далее.

Пока профессор Чельцов ратовал за меня, как желательного кандидата для занятия кафедры новой церковной истории, вдруг заявляет желание занять ее бакалавр по греческому языку И. Е. Троицкий. Весьма вероятно, что Чельцов об этом желании не знал, в противном случае едва ли бы усиленно выдвигал мою кандидатуру против кандидатуры своего сослуживца, хотя и младшего. Были ли заранее известны намерения И. Е. Троицкого Преосв. Иоанникию – это находится под сомнением; может быть, и были. Долг беспристрастия требует при этом заметить, что академия не только не проиграла, напротив, – очень много выиграла с избранием на эту кафедру не меня, а такого, впоследствии прекрасного ученого, как профессор И.Е. Троицкий244. Моя же кандидатура после упомянутого заявления, конечно, сейчас же отпала.

Затем возник вопрос о замещении кафедры греческого языка, оказавшейся вакантной с переходом И. Е. Троицкого на другую кафедру. Мои приверженцы опять стали настаивать на оставлении меня хотя бы на этой кафедре. Но тут у них уже совершенно не оказалось почвы под ногами; не за что было им ухватиться. Навели справки относительно балла по греческому языку у Тим. Барсова и у А. Катанского; баллы оказались совершенно одинаковыми. Кому же предоставить эту кафедру? Конечно, тому, кто стоит первым по списку, то есть Т. В. Барсову. «Что же мы сделаем с К-м?» – спросили мои приверженцы. «А вот что, – ответил на это Преосв. Иоанникий. – Если вы такого высокого мнения о К-м, то пошлем его в Московскую академию, от которой есть требование на замещение одной из ее кафедр: он наверное поддержит честь нашей академии». Все вышеуказанные, весьма искусные тактические приемы в борьбе с оппозицией, и в особенности последний выпад Преосв. Иоанникия, были признаны тогдашними профессорами, моими сторонниками, поистине мастерскими и заслужили следующий отзыв одного из участников этой конференции: Преосв. Иоанникий «разбил нас наголову, поразив нас нашим же собственным оружием». В этих именно выражениях, много раз повторяя их, формулировал свои впечатления от всей этой истории досточтимый мой бывший наставник, а потом сослуживец, профессор И. Ф. Нильский.

Вскоре после конференции призывает меня Преосв. Иоанникий и предлагает мне на выбор одну из кафедр при Московской академии – патристики или церковной археологии. Мой выбор пал на церковную археологию. Кафедру патристики предлагали потом Ник. И. Барсову и И. Я. Образцову, а может быть и другим, но все они отказались от такого предложения и заняли места преподавателей в тех семинариях, в которых оклад жалования преподавателей равнялся тогда академическому, бакалаврскому, то есть 429 р., а служить в семинарии было, конечно, легче, чем в академии, при повышенных от академического преподавателя требованиях и при усиленных трудах по изучению предмета, без предварительной к тому подготовки. Н. И. Барсов поступил в С.-Петербургскую семинарию, И.Я. Образцов – сначала в Рижскую, а потом, в 1864 г., – в С.-Петербургскую.

Ф. Г. Елеонский назначен был сначала в Казанскую семинарию, но от этого назначения отказался и провел, по окончании академического курса, целый год, занимаясь репетиторством по философии в одном из петербургских юнкерских училищ. Тогда была тенденция придать военно-учебным заведениям общеобразовательный характер и потому в юнкерских училищах, при начальнике военно-учебных заведений Исакове, введена была философия. Преподавание ее поручено было в юнкерском, кажется Павловском училище, профессору И. А. Чистовичу, а он в помощники себе в качестве репетитора пригласил Ф. Г. Ел-го. Ф.Г. провел этот год (1863/64), живя на квартире вместе с А. А. Опоцким (впоследствии архиепископом Алексием), который нашел себе занятие в редакции «Правительственного вестника». К концу 1864 г. Ф.Г. назначен был в Литовскую семинарию, где и служил до перехода в 1870 г. в Петербургскую академию, на кафедру библейской истории – в звании доцента по новому уставу 1869 г. В Виленской (Литовской), как и в Петербургской, Рижской и, кажется, еще Витебской, семинариях был оклад жалования, равный бакалаврскому, – 429 р.

Таким образом, в Московскую академию я должен был отправиться один. Судьба опять, как в начале моей жизни, привела меня под покров преподобного Сергия, но на 7 лет разлучила со спутником моей жизни Ф.Г., а затем, с 1870 года, снова нас соединила, на целые 36 лет, до конца его жизни († 1906).

Такова, смею думать, правдивая летопись нашего многострадального, или, как сильно выразился Преосв. Леонтий, «ошельмованного» XXV курса.

О тогдашней системе академического образования приходится сказать почти то же самое, что и о семинарской того времени. Обе эти системы находились в полной гармонии. И в академии была та же многопредметность, что и в семинарии, та же масса письменных работ, поглощавших наше время и отвлекавших наше внимание от изучения предметов курса. Та же и оценка успехов студентов – главным образом на основании достоинства сочинений. Все это и профессоров, и студентов мало располагало: первых – к чисто научной постановке их чтений, а последних – к возможному углублению в изучении наук. А потому у нас, тогдашних студентов, являлось естественное желание некоторой специализации предметов академического курса и значительного уменьшения письменных работ, что и осуществилось с появлением академического устава 1869 г., пробудившего усиленную научную деятельность и учебно-литературную производительность и профессоров, и студентов. Тем не менее, грешно было бы не помянуть добрым словом и старую систему академического образования. Самое дорогое в ней было то, что она давала студентам прекрасное умственное развитие и делала их способными ко всякой работе на всех возможных поприщах служения Церкви, отечеству и просвещению.

* * *

111

Когда приехали на станцию Тверь, мы поражены были возгласом кондуктора: «Станция Тверь, берегите карманы». Такое предупреждение пассажиров относительно этой станции приходилось слышать долго (до 70-х годов) и в последующие годы езды по Николаевской железной дороге.

112

Потом мы имели много случаев убедиться, что в Петербурге в тогдашнее время очень мало знали нашу Академию не только извозчики, но даже и светские образованные люди, и смешивали ее по большей части с духовной консисторией, а иные – с духовной семинарией. Большая ее известность началась с 1869 г., когда начали печатать о ней в светских газетах, по поводу диспутов, годичных актов и т. п.

113

Как только мы вошли в номер гостиницы, он развеселил нас одним очень наивным замечанием. Увидев в занятом нами номере кошку, он воскликнул: «А знаете что, братцы: ведь эта кошка столичная!» Вероятно, думал он, при этом: вот, сколько сот верст пришлось мне проехать, чтобы попасть из Екатеринбурга в Петербург, а это животное со дня своего рождения пользуется благами столичной жизни и есть воистину коренной столичный житель.

114

Хотя гостиница, в которой мы принуждены были остановиться, далеко не принадлежала к числу перворазрядных, но все-таки она была нам не по карману, в особенности мне с Ф. Г. Ел-м. Наш спутник был гораздо богаче нас. Мой небогатый родитель снабдил меня деньгами в очень небольшом количестве. И без того пришлось много издержать на наше путешествие, да предстоял еще взнос на первоначальное обмундирование (34 р. 28 к.) с каждого волонтера, принятого на казенное содержание. Полная плата принятого в академию, но на своем содержании, т. е. пансионера, была тогда 143 р. 16 к. в год. Как устроились денежные дела Ф. Г. Ел-го, совсем не помню. Вероятно, мой дед собрал последние крохи для своего последнего сына; да и мой родитель, без сомнения, не отказался помочь, насколько мог, своему младшему брату.

115

На одной из осмотренных нами квартир квартирная хозяйка, узнав, что мы нижегородцы, сообщила нам, что несколько лет тому назад у нее жил также нижегородец, который так же, как и мы, приехал в академию, но что-то ему здесь не повезло, и он перешел на Васильевский остров. Мы сейчас же догадались, что это был наш земляк Н. А. Добролюбов, поступивший в Педагогический институт. Когда мы назвали ей фамилию, она подтвердила нашу догадку. Это было несомненно в 1853 г., так как в этом именно году Н.А. Доб-в поступил в Педагогический институт, который и окончил в 1857 г. Следовательно, он приехал в Петербург, не окончив полного семинарского курса, хотя его биографы и утверждают, будто он его окончил. Полный семинарский курс он мог окончить только в следующем 1854 г., в котором окончили семинарию семинарские его товарищи (В. В. Лаврский и В. И. Соколов), посланные на казенный счет, в том же 1854 г., в Казанскую академию и окончившие ее в 1858 г. Дело в том, что годы окончания курсов в Нижегор. сем., как и в других семинариях Казанского и Московского академических округов, были тогда только четные (ведь не нужно забывать, что каждый курс продолжался два года), тогда как в семинариях Петербургского и Киевского округов – годы эти были нечетные. Один только семинарский товарищ Доб-ва И. Г. Журавлев поступил в СПб. академию в 1853 г., где и окончил в составе XXII к. в 1857 г. (последним кандидатом, 33-м, за очень плохое, как мы слышали, поведение). Он приехал также за год до окончания сем. курса, был послан в СПб. академию на казенный счет. По наведенным нами справкам у нижегородских его родственников, дело было так. Н.А. стремился собственно в университет, но этого не желал его отец, а потому он избрал СПб. академию. Приехав в С.-Петербург, остановился на частной квартире, очевидно в осмотренной нами слободке, а Жур-в, как казеннокоштный, – в акад. здании. На квартире он узнал «от студентов», что одновременно (с 17 августа) производятся приемные экзамены в Педагогич. институт, что поступить туда, пожалуй, даже легче, чем в академию, что институт есть высшее учебное заведение, не хуже университета, с полным казенным содержанием. Он и решился попробовать держать там экзамены. К ним он допущен был без документов, а на экзамены в академию пока не ходил, сказавшись больным. По выдержании экзаменов в институт, начал он хлопотать о получении документов из академии. В Педагогич. институт поступил он на полное казенное содержание, 17-ти только лет от роду.

116

К работам по устройству в С.-Петербурге водопровода, как оказывается по наведенным справкам, приступили только в 1859 г., т. е. в год нашего приезда в Петербург. Но первоначальные работы оказались неудачными, и водопровод был перестроен в 1860-х годах. В заречных же частях города водопровод устроен только в 1874–75 г.

117

Вероятно, это объясняется тем обстоятельством, что тогдашним ректором СПб. академии оказался архим. Нектарий (Надеждин), только что переведенный (15 мая 1859 г.) из ректоров СПб. семинарии и потому содействовавший назначению из бывших своих воспитанников большого количества вызываемых на казенный счет. А может быть, это зависело от того, что духовно-учебное управление хотело дать место большему количеству воспитанников, уроженцев наших западных губерний, нарочно вызванных, как мы слышали, в СПб. семинарию для окончания в ней курса, в надежде, что они будут потом, по окончании академии, полезными деятелями в нашем Западном крае. Во всяком случае, нельзя, кажется, отрицать у рект. Нектария некоторого радения в отношении к бывшим его воспитанникам, что выразилось, как увидим далее, в занятии исключительно ими первых шести мест в приемном списке.

118

Василий Степанович Никольский (в мон. Владимир), курский уроженец, род. в 1829 г., окончил Курск. сем. в 1851 г., был свящ. в Херсон. еп., в 1857 г. принял монашество, следовательно он был старше каждого из нас лет на семь-восемь и более. (П. В. Знаменский «История Казанской академии», т. I, стр. 247).

119

Принят он был под № 8, но через два года, при переходе на старший курс, судя по баллам, он должен был занять первое место. Составлялись ли тогда списки до окончания полного академического курса, неизвестно. В архиве мы не нашли их. Видели только алфавитный список с отметками баллов по наукам и сочинениям и общий итог их по тем и другим за 1859–1861 годы. Список этот писан рукой тогдашнего секретаря правления – проф. Е. И. Ловягина.

120

Причин нервного расстройства было много: кроме природной нервности, слишком долгое, в течение целого года, ожидание экзамена совершенная новость обстановки, в соединении с непривычным житьем в гостинице и плохим питанием, холодная официальность Петербурга, а главное – опасение не удовлетворить ожиданиям родной семинарии, которая привыкла к блестящему приему своих воспитанников во всех академиях, и в особенности Казанской, в которой воспитанники Нижегор. семинарии принимаемы были по экзаменским спискам по большей части под первыми номерами, как было и с моими товарищами (Хитровским и Рожанским), за которых получена была семинарией даже благодарность от академии, в прошлом 1858 г., что было тогда мне уже известно.

121

В особенности почувствовал себя плохо и был близок даже к обмороку во время составления одного из сочинений, которые мы писали в зале академии. Этот случай сделал для меня памятным и место, где мы писали сочинения, под наблюдением тогдашнего помощника инспектора, бакалавра И. Ф. Нильского. Кстати, мы приняли его тогда за профессора, довольно уже долго прослужившего в академии, благодаря его солидной, немоложавой наружности и важной осанке. Между тем он был тогда младшим из бакалавров, только два года тому назад окончившим курс академии (1857).

122

Ф. Г. Ел-ий принят был под № 16, Т. В. Барсов – под № 33, я – под № 39. Что принимали во внимание главным образом баллы, полученные по сочинениям, вот несомненное тому доказательство. Общий балл, по устным ответам и сочинениям, был у А. Катанского 177½, у Ф.Г. Елеонского – 176½, у Т. В. Барсова – 169½. По сочинениям же Ф. Г. Ел. имел, против меня, больше на 5 баллов, против Т.В.Б. – на 3½. Отсюда и вышла такая громадная разница в местах, которые мы заняли в списке. Система тогда была десятибалльная: 10 был высший балл.

123

Вот эти первые шесть студентов: казеннокоштные – Николай Барсов, Константин Немшевич, Диомид Петухович, Василий Попов, Михаил Родевич, Флор Абрамович (волонтер). Из них академический курс окончили только двое: Н.И. Барсов (3-й маг.) и В.Е. Попов (28-й канд. нашего XXV курса, сын известного прот. Е.И. Попова, настоятеля нашей посольской церкви в Лондоне). Из остальных 4-х – К. Немшевич, наиболее даровитый из всех петербуржцев, и М. Родевич перешли в университет, Д. Петухович, поражавший нас необыкновенным трудолюбием при писании сочинений (около него обыкновенно лежали груды исписанной бумаги), вдруг, в конце учебного года, совершенно неожиданно куда-то исчез и очутился, как мы слышали в какой-то загадочной обстановке, не имевшей, впрочем, ничего общего с увлечениями политикой. Ф. Абрамович должен был оставить академию, вследствие истории 4 окт. 1861 г., случившейся по переходе в старший курс (об этой очень тяжелой истории сказано будет далее).

124

Из них огромное большинство (за исключением 3–4 человек) заняли потом казеннокоштные вакансии, по мере их освобождения. Выдающимся из таких своекоштных был И. Я. Образцов, окончивший курс 6-м магистром († член Учеб. комитета при Св. Синоде, проф. СПб. Истор.-филол. института и настоят. Вознесенской ц. в Петерб.). Был в числе их и А. А. Опоцкий (ныне архиеп. Алексий, член Св. Синода, бывший Экзарх Грузии, еще здравствующий), посланный из Псковской семинарии на казенный счет, но не попавший в число казеннокоштных. Своекоштные в большинстве были петербуржцы (6 человек).

125

Вот эти воспитанники: Григ. Попов, Евгр. Писарев, Василий Карелин, Мих. Митропольский, окончившие курс Иркутской сем. и за год до нашего поступления в академию помещенные (в 1858 г.) в ней, затем – Антон Карелин, Вас. Миротворцев и Иннок. Корнаков, доканчивавшие семинарский курс с 1858 г. в СПб. семинарии и по окончании его вместе с нами поступившие, в 1859 г., в нашу академию, в качестве вольнослушателей. Мы считали принадлежавшими к нашему курсу только этих последних троих. Почему к списку нашего курса присоединены и первые четверо? Вероятно, для удобства, чтобы не разбивать этой группы на две половины. Из последних троих иркутцев двое – В. Миротворцев и Ант. Карелин – по выдержании в семинарии экзамена на звание студента в 1860 г. помещены в число действительных студентов академии, прочие же пятеро, из числа всех семи иркутских воспитанников, уволены в 1861 г. в Иркутскую епархию. Полный академический курс окончил с нами только один В. В. Миротворцев, бывший потом бакалавром Казанской академии, экстраорд. проф. и даже инспектором. Для преподавания монгольского языка ходили к нам в академию профессоры СПб. университета с восточного факультета (см. подробнее у И. А. Чистовича – «История СПб. дух. академии 1858–1888», стр. 71–72). Эти сибиряки сильно защищали свою Сибирь от наших нападков, утверждая, что настоящая Сибирь, в смысле каторжной жизни, не у них, а у нас в Петербурге, что у них в Иркутске при 40 град. мороза чувствуется гораздо лучше, чем в Петербурге при 2–3 град., да и жизнь несравненно привольнее и дешевле. И действительно, вид их, сначала цветущих здоровьем, а потом все более и более бледнеющих, худеющих и хиреющих, вполне подтверждал их слова.

126

С. П. Автократов, пензен., 17-й канд., с правом на степ. магистра по представл. нового соч. и по выслуге одного года на дух. учил. службе. Вероятно, он был замешан в студенческих беспорядках, бывших при инспекторе Викторине (Любимове, 1857–1858) и повлекших за собою исключение «6-ти главных их виновников» (см.: Чистович И.А. «История СПб. дух. академии...», стр. 74). С. П. Ав-в был потом препод. Новгор. сем., командирован мин. нар. просв. (вероятно, в 1862 г.) за границу для приготовления к профессуре по философии в университете, два года пробыл за границей, но, как слышно было, занимался там не особенно усердно, на кафедру в университет не попал. В непродолжительном после того времени скончался.

127

Ив. Дм. Касаткин, смолен. урож.; в 1860 г., 8 июня, за год до окончания полного акад. курса, пострижен ректором, Преосв. Нектарием, в монахи и тотчас же отправился в Японию. Единственный раз в жизни я видел пострижение в монахи, и именно моего «старшего». Подал ли он потом сочинение на ученую степень и получил ли ее, неизвестно. В «Истории СПб. дух. академии» И.А. Чистовича он значится под рубрикой: «с званием студента акад., с правом на степ. кандидата», среди других 10-ти чл. Из них о 5-ти замечено, что они удостоены в разное время степени кандидата. Об иером. же Николае (Касаткине) ничего не сказано, хотя все его труды до 1880 г., когда он посвящен во епископа, перечислены. По всей вероятности, увлеченный своими великими миссионерскими трудами, он не удосужился составить сочинение на ученую степень, да это едва ли и возможно было сделать в Японии, при отсутствии нужных для того книг и библиотек.

128

Впоследствии, когда я уже был бакалавром СПб. академии, мы виделись, он был у меня даже на квартире, и меня поразила громадная в нем перемена. Он оказался в высшей степени живым, общительным, разговорчивым, словом – совсем другим человеком. Вероятно, в тот год, когда мы жили вместе, его нелюдимость объяснялась тем, что в его душе зрела мысль о коренном перевороте в его жизни.

129

Две только жилые комнаты не были проходными, были, так сказать, особняками, вне связи со всеми другими студенческими жилыми комнатами, – одна в среднем этаже, другая в верхнем; обе налево по коридору среднему (против остальных занятых комнат) и верхнему (против спален). В одной из этих комнат поселился Ф. Г. Ел-ский, под «старшинством» сначала Ив. Ал. Горского (8-й маг. XXIV к., псковск., † прот. Колом.-Покров. ц. в СПб.), а потом В. Г. Певцова (1-й маг. XXIV к., тверск., † проф. Учил. правовед. в СПб.).

130

Очень сожалею, что не сохранилась у меня масса литографированных лекций, нам выдаваемых к репетициям и экзаменам, как в этом курсе, так и в следующем, старшем. Некоторыми из биографических, в особенности хронологических, данных относительно наших бывших наставников мы обязаны весьма почтенному, достойно увенчанному уваровской премией труду А. С. Родосского «Биографический словарь студентов первых XXVIII курсов С.-Петербургской духовной академии (1814–1869) – к столетию С.-Петербургской духовной академии» (СПб., 1907). Истории академий, в особенности нашей, С.-Петербургской (два тома, 1857 и 1889 гг.), были для меня также весьма важными пособиями.

131

Василий Николаевич Карпов, воронеж., 5-й магистр II к. Киев. акад. (1825), с 1825 до 1829 г. был, вероятно, препод. семинарии, 1829 – бак. франц. языка в Киев. акад., 1831 – бак. философии в той же акад., 1833 – бак. филос. СПб. акад., 1835 – орд. проф., преемник также знаменитого Ф. Ф. Сидонского (2-й маг. VIII к. СПб. акад. 1829 г., † 1873), который, оставив каф. философии, с 1833 до 1835 преподавал только франц. язык.

132

Он посвящал в наше время, как слышно было, много трудов, между прочим, журналу «Странник», издаваемому тогда прот. В.В. Гречулевичем. Говорили, что В.Н. не только писал для этого журнала много статей, но участвовал и в его редактировании, и что вообще издатель «Странника» немало эксплуатировал нашего почтенного профессора. В.Н., как семейный человек, нуждался в добавочных к профессорскому жалованию (858 р. – орд. проф.) средствах.

133

Усердно записывали его лекции и спорили с теми из своих товарищей, которые недостаточно высоко ценили В. Н. Особенно горячим его поклонником был М. В. Родевич, перешедший потом в СПб. университет и служащий ныне в департаменте министерства народного просвещения.

134

У В. Н. Карпова была одна особенность: он плохо запоминал фамилии. По этому поводу между студентами ходило много анекдотов, забавных рассказов.

135

Илларион Алексеевич Чистович, калуж., 2-й маг. XIX к. СПб. акад. (1851).

136

А.А. Фишер, иностранец, с 1832 г. – орд. проф. СПб. универ., с 1843 г. – орд. проф. СПб. акад. См.: Чистович И.А. «История СПб. дух. академии...», стр. 53.

137

В его «Истории СПб. дух. академии...» (стр. 52–54), как-то очень неясно и даже, нам кажется, фактически не совсем точно передана история перехода психологии из одних рук в другие, если только тут нет корректурной ошибки в цифре года 1859 (стр. 53). То же можно сказать отчасти и об истории новой философии – с Канта.

138

Кирилл Иванович Лучицкий, из Волын. сем., род. в 1815 г., 1-й маг. XIII к. СПб. акад. (1839), в 1851 – экстраорд. проф., а в 1852 г. – уже орд. проф.

139

Андрей Иванович Предтеченский, новгород., 2-й магистр XXI к. СПб. акад. (1855), с 1862 г. – экстраорд. проф.

140

Михаил Осипович Коялович, гроднен. урож., Виленской сем., 6-й маг. XXI к. СПб. акад. (1855), с 1855 по май 1856 – препод. в рижск. и с.-петерб. семинариях, с 1856 – в СПб. акад. – бак. по сравн. богосл. и расколу, с 1857 – по рус. гражд. и церк. истории. См.: Родосский А.С. «Биографический словарь...», стр. 214–215.

141

Евграф Иванович Ловягин, тверск., 1-й маг. XVII к. СПб. акад. (1847).

142

Тогда был обычай переводить бакалавров с одного предмета на другой, в видах, между прочим, повышения людей даровитых по службе. К одним кафедрам были приурочены ординатуры, к другим нет, или же вакансия орд. профессора была занята. По языкам ординатуры не полагалось. Между тем, по физико-математическим предметам она была; ее до 1852 г. занимал известный профессор-публицист Д. И. Ростиславов (3-й маг. X к. 1833 г. СПб. акад.). В 1852 г. он оставил службу при академии, и вот мы видим, что в 1853 г. переводят Е. И. Ловягина на математику. Нет никакого сомнения, что его перевод состоялся в целях предоставить ему вакансию орд. профессора, которым он и был сделан через 4 года, в 1857 г.

143

Никандр Иванович Глориантов, нижегор., 2-й маг. XX к. СПб. акад. (1853).

144

Моисей Александрович Голубев, Петерб. сем., 2-й маг. XVII к. СПб. акад. (1847), в 1853 г. – экстраорд., в 1857 г. – орд. проф. Весьма интересные сведения о нем сообщаются у А. С. Родосского (в его «Биографическом словаре.»), прежде нам, студентам, неизвестные. Да и теперь встречаешься с ними как с новостью. Оказывается, что М.А., сын диакона Петерб. стороны, родился в С.-Петербурге в сильное ноябрьское наводнение 1824 г., в продолжение нескольких дней по рождении хранился на воде в деревянной люльке, почему и назван Моисеем. Он был племянником знаменитого Юрьевского архим. Фотия, который помогал ему при воспитании.

145

Теперь для меня довольно понятен и психологически объясним древний аллегоризм, как результат (кроме многих других причин, – философской школы и пр.) деятельности крайне возбужденной религиозной мысли и весьма повышенного религиозного чувства. При таком состоянии естественно искать сближений настоящего с давно минувшим, намеков, предуказаний в последнем на первое, как это бывает нередко и в обыкновенной нашей жизни, когда мы бываем чем-либо сильно поражены, потрясены. Тогда нам припоминается многое такое (часто мелочи, приметы), на что при другом, обычном своем состоянии мы не обращали никакого внимания, но что теперь представляется очень знаменательным.

146

Петр Иванович Шалфеев, псковск., 3-й маг. XXI к. СПб. акад. (1855).

147

У А. С. Родосского (Биографический словарь...) указывается еще несколько патристических статей, напечатанных в «Христианском чтении», 1861 и 1862, представляющих, по всей вероятности, обработанные его лекции.

148

«Христианское чтение», 1862, II, стр. 548–550.

149

Между прочим, в особенности часто меня. Замеченную его симпатию ко мне товарищи объясняли каким-то находимым ими сходством между нами. Наружностью, однако, мы были непохожи; может быть, характером, некоторыми чертами духовного склада?

150

Помнится, на одной из лекций он поднял вопрос о вкушении Тела и Крови Христовой в таинстве Евхаристии и задал вопрос: нельзя ли объяснить потребность именно «вкушения» Тела Христова как-либо психологически, естественным образом. И ответил, что чувство сильной, пламенной любви ко Христу требует именно вкушения Тела Его, а не причастия к Нему только духовного, мысленного. Причем привел аналогию из области чисто человеческой любви, пламенной, страстной.

151

Он не был возведен в звание экстраорд. проф. и до конца своей жизни оставался бакалавром, т. е. до 26 июня 1862 г., тогда как его товарищи по академическому выпуску – А. И. Предтеченский и М.О. Коялович – с 28 февраля того же 1862 г. были уже экстраорд. профессорами, жалование которым в то время было, впрочем, такое же, как и бакалаврам, т. е. 429 р. в год. Слышно было также, что к Пасхе этого же года его обошли небольшой денежной наградой, тогда как он особенно в ней нуждался, будучи семейным человеком и живя на одно скудное бакалаврское жалование. Материальная его нужда бросалась в глаза даже нам. Он, напр., не имел при себе никогда карманных часов, а когда было нужно узнать, сколько времени и много ли остается до конца лекции, обращался к нам.

152

То, что сохранилось у меня в памяти относительно обстоятельств последних дней жизни и болезни П. И. Шалфеева, вероятно, мы слышали от его шурина, Н. П. Грацианского, нашего товарища по XXV курсу, окончившего курс со званием студента академии.

153

Архидиакон Григорий Веглерис, последний – 21-й – маг. XVI к. Киев. акад. (1853). Он был родственником знаменитого Константинопольского Патриарха Григория, мученически скончавшегося в 1821 г. Подробную биографию Гр. Веглериса см.: Чистович И.А. «История СПб. дух. академии...», стр. 60–61.

154

Переведен он был 10 мая 1860 г. в Киев. акад. бакалавром греч. языка, но не захотел туда отправиться, а просил об определении его на место настоятеля греческой церкви в Одессе, которое и получил, 26 окт. того же 1860 г. Скончался в Кон-ле в 1866 г.

155

Слышно было, что из-за них он даже получил в Одессе некую аварию. За верность слуха, конечно, ручаться трудно.

156

Вот образец одной фразы, которую он просил перевести на греческий язык: «Мы имеем нынце хоросаго, прекраснаго зима».

157

Даниил Абрамович Хвольсон, докт. еврейск. словесности, экстраорд. проф. СПб. универ. по восточному факультету, в СПб. дух. акад. – с 3 марта 1858 г.

158

Иван Терентьевич Осинин, СПб. сем., 1-й маг. XXII к. СПб. акад. (1857), бак. обличит. богосл. с 1857 г.

159

Генрих Джон Бишоп, с 1835 г. русский подданный, в СПб. акад. – с 1856 г. (после проф. М. А. Голубева, который преподавал англ. язык в 1852–1856), † 1867.

160

Живо помню, как однажды приходит он в класс и, самодовольно поглаживая свой подбородок (обычный его жест), говорит, что он вчера рано утром отправился на охоту, в Вятку, с какой-то знатной компанией, чуть ли не с посланниками, в том числе английским, и поздно ночью, часов в 12, был дома.

161

Егор Постников, в монаш. Григорий, 3-й маг. I к. СПб. акад. (1814), 1816 – инспект. СПб. акад., 1817 – докт. богосл., 1819 – рект. СПб. акад., 1822 – еп. викар. Ревельский, 1826 – еп. Калуж., 1829 – архиеп. Рязан., 1831 – Тверской, 1848 – Казанский, 1856 – митр. Казанский (26 авг.), митр. Новгород. и С.-Петерб. (1 окт.), † 1860 г., 17 июня.

162

Яков Сергеевич Никольский, в монаш. Исидор, тульск., 2-й маг. VI к. СПб. акад. (1826), 1826 – бак. СПб. акад., 1829 – рект. Орлов. сем., 1833 – рект. Моск. сем., 1834 – викар. еп. Дмитров., 1837 – еп. Полоцкий, 1840 – Могилевск., 1841 – архиеп., 1844 – Экзарх Грузии, 1856 – митр., 1858 – митр. Киевский, 1860 – митр. Новгор. и С.-Петерб. (1 июля).

163

Николай Надеждин, в монаш. Нектарий, тамбов., 26-й маг. XI к. Киев. акад. (1843), 1849 – инспект. Киев. сем., 1851 – рект. Киев. сем., 1856 – рект. Новгор. сем., 1857 – рект. СПб. сем., 1859 – рект. СПб. акад. и еп. Выборгский, 1860 – еп. Нижегород., 1867 – архиеп., 1860 – архиеп. Харьков., † 1874.

164

В своих «Заметках и воспоминаниях» («Богословский вестник», янв. 1914 г.) митр. Леонтий хотя и говорит о нем, что он «искал популярности у студентов», но в конце концов называет его «человеком прекрасным по душе».

165

Иван Руднев, в монаш. Иоанникий, тульск., 1-й маг. XIV к. Киев. акад. (1849), 1849 – бак. Киев. акад. по Св. Писанию, 1856 – инспект. Киев. акад., 1858 – рект. Киев. сем., 1859 – рект. Киев. акад., 1860 – рект. СПб. акад., 1861 – еп. Выборг., 1864 – еп. Саратов., потом еп. Нижегород., архиеп. и Экзарх Грузии, митр. Московский, † митр. Киевский.

166

Епифаний (в мире – Евстафий Избитский), из польских дворян Волын. губ., сначала католик, обучался в Вилен. акад.; потом, в 1841, – в Киев. универ. по философ. факультету, где получил степень магистра, в 1846 – учитель Чернигов. гимн., 1851 – учит. Житомир. раввинского учил., 1854 – принял православие, 1856 – 12-й маг. XI к. Моск. акад., 1856 – инспект. Вифан. сем., 1858 – инспект. СПб. акад., 1859 – рект. Кавказ. сем., 1861 – оставил дух. учебн. службу, жил в моск. Симоновом мон., 1866 – член Забайкальской миссии, † 1869 – там же, в Забайкалье.

167

Иером. Асинкрит (Верещагин), 3-й маг. XX к. СПб. акад (1853), 1853 – бак. по патристике в СПб. акад., 1855 – инспект. Петрозав. сем., 1859 – назначен инспект. СПб. акад. и, после отказа его от этого назначения, – настоятель новгород. Сковородского мон., а потом – инспект. Новгород. сем. и рект. Калужской, вскоре скончался. По слухам и печатным отзывам, «это был человек даровитый, но крайне мнительный и вдобавок болезненный» (Чистович И.А. «История СПб. дух. академии...», стр. 14). Он был назначен инспектором прямо «с присвоением ему звания ординарного профессора».

168

Иером. Павел (Лебедев), тверск., 8-й маг. XX к. СПб. акад (1853), 1853 – препод. СПб. сем., 1857 – инспект. СПб. сем., 1859 – инспект. СПб. акад., 1861 – рект. Смолен. сем., 1866 – рект. СПб. сем., 1868 – еп. Выборг., вик. СПб., 1869 – еп. Ладож., вик. СПб., 1871 – еп. Кишинев., потом архиеп., Экзарх Грузии, архиеп. Казан., † в Казани. Инспектором СПб. акад. он был со званием экстраорд. профессора.

169

Этим объясняется, почему при митр. Исидоре вызвали для ответа по новой философии именно меня. Вероятно, у В.Н. по списку (если только был такой список) я стоял в числе первых, или имел (в алфавитном списке) высший балл – 10.

170

Кроме научных сочинений и книг (вроде «Илиады» Гомера и «Одиссеи», творений Платона, Пропилей Каткова и Леонтьева, «Введения в философию» Ф.Ф. Сидонского, «Энциклопедии законоведения» Неволина, Историй Шлоссера, Маколея и др.), мы читали новости тогдашней беллетристики, произведения Писемского, Островского, Достоевского, Некрасова, Добролюбова и Чернышевского. Роман Чернышевского «Что делать» печатался на наших глазах в книжках «Современника», и, конечно, каждая книжка этого журнала ожидалась с нетерпением. Кстати сказать, это пресловутое произведение совсем не понравилось мне, да, сколько помнится, и некоторым из моих товарищей, – своей крайней утопичностью, недостатком художественности, длинными рассуждениями педантического характера, а предисловие даже изумило своей крайней дерзостью и совершенно неприличным обращением к читателям.

171

Сначала призвал меня А. И. Предтеченский и предложил читать на экзамене писанное на его тему сочинение («Общий основной характер» и пр.), а потом, через два-три дня, призывает меня И. А. Чистович и делает такое же предложение относительно моего сочинения на его тему «Происхождение и различные выражения идеи судьбы в древней греческой философии». Дав обещание переговорить со своим коллегой (Пр-м), И.А.Ч. заметил, помнится, что в случае его несогласия уступить меня он изберет сочинение моего приятеля, Н. Г. Благовещенского. Чьи еще сочинения намечались тогда для прочтения на публичном экзамене, не могу припомнить.

172

Проповедь одна («в неделю по Воздвижении») также имела высший балл 10, и только первая проповедь (на день Покрова Пресвятой Богородицы) имела довольно низкий балл – кажется, 8 (она у меня не сохранилась). Тут погубила меня публицистическая тенденция: выходя из идеала Богоматери, я отчасти в защиту тогдашних поборников женской эмансипации, отчасти в опровержение крайних, утопических их идей, хотелось выяснить идеал женщины, истинной христианки. Но К. И. Лучицкий, который читал наши сочинения этого рода, не любил проповедей с претензией на современность, да и я, конечно, далеко не был опытным оратором.

173

Разбирая дела академического архива за учебные годы 1859–1860 и 1860–1861, я не нашел разрядного списка по успехам (вероятно, он или где-нибудь застрял между бумагами или не составлялся), а встретил только алфавитный список, писанный рукою тогдашнего секретаря академического правления и конференций, проф. Е. И. Ловягина, со сводкою баллов по устным ответам и сочинениям. Общий итог баллов выставлен против М. И. Владиславлева – 120¾, Т.В. Барсова – 120¼, А. Катанского – 118¾, Ф. Г. Елеонского – 115. Против же Ник. Ив. Барсова, который принят был в академию под № 1, – 109½.

174

В этом 1861 г. он приезжал в Россию, чтобы хлопотать о торжественном освящении созданного им великолепного храма в Париже, с участием непременно православного епископа, что после многих хлопот ему и удалось. Послан был в Париж еп. Ревельский, викарий С.-Петербургский Леонтий (Лебединский; † митр. Московский), который и совершил в том же году освящение нашего православного храма в столице Франции.

175

Напрасно митр. Леонтий в своей публикации «Мои заметки и воспоминания» («Богосл. вестник», 1914, январь, стр. 137, 140) укоряет его за стремление «популярничать» и «приспособляться» ко взгляду тогдашнего ректора – Преосв. Нектария.

176

Викторин (Любимов), калуж., 6-й маг. XX к. СПб. акад. (1853), 1853 – инспект. Смолен. сем., 1857 – инспект. СПб. акад., 1858 – рект. Костром. сем., 1860 – рект. Тифлис. сем., 1868 – еп. Чебоксарский, 1874 – Полоцкий, 1882 – Подольский, † 1882. Он напечатал книгу «Друг духовного юноши», полную самых мелочных правил поведения студентов, и требовал их исполнения. Результатом было возмущение студентов против инспектора и исключение шести человек, главных виновников беспорядков. А инспектор Епифаний (Избитский), воспитанник польских католических школ, держался иезуитской системы надзора над студентами, которая также не приносила хороших плодов и только напрасно раздражала студентов. Все это дошло до нас по преданию от предшествующих курсов.

177

Памятен мне первый обед в академической столовой. Будучи тогда в угнетенном состоянии духа и незнакомый с порядками общежития, я до того растерялся, что сел не против назначенного для каждого студента прибора, а посередине двух приборов, и очутился рядом с Н. Г. Благовещенским. Видя мое смущение, он поделился со мною своею порцией, и с тех пор начались между нами приятельские отношения, не прекратившиеся до самой его кончины. Скончался этот очень даровитый мой товарищ, после службы в Витебской семинарии и инспекторства по народным училищам министерства народного просвещения, в Петербурге, в отставке.

178

Взамен второго блюда, за счет отпускаемой на него суммы, литографировались лекции. Делалось это и ранее нас, с согласия и по просьбе самих студентов, как говорили студенты старшего курса.

179

Протодиак. В. Д. Николаевский был нижегородец, товарищ моего отца по семинарии. Перед окончанием нашего семинарского курса он приезжал в Нижний и был у нас со своими сыновьями, учившимися в СПб. семинарии, нашими сверстниками, Н. В. Николаевским (ныне митрофорн. прот. Конногвардейской ц. в С.-Петербурге) и А. В. Николаевским (также митрофорн. прот., бывший 27 лет настоятелем Венской посольской ц., в 1913 г. скончавшийся). Мы тогда познакомились с этим почтенным семейством, и это знакомство очень нам пригодилось, когда приехали в Петербург. Приветливость и радушие, которые мы тут встретили, были очень для нас дороги. Посещения этого семейства, которое нас пригрело, скрасили нашу жизнь в неприветливой казенной обстановке.

180

Ник. Игн. Розов, двоюродный брат моей матери, из философского класса Нижегор. сем. поступил в Казанский университет, был в нем, по окончании курса на медицинском факультете, прозектором, потом – инспектором врачебной управы в Вятке и Воронеже, вице-директором медицинского департамента, затем директором и председателем ветеринарного комитета. Скончался в 1886 г. в чине тайного советника. Был очень религиозен.

181

А. В. Гумилевский, петерб., 7-й маг. XXI к. СПб. акад. (1855), свящ. петербург. Христорождественской, что на Песках, церкви. За горячую проповедь по случаю освобождения крестьян перемещен, как тогда говорили, в г. Нарву. † 1869. Он был один из соредакторов передового тогда петербургского духовного журнала «Дух христианина» и был в близких, по-видимому, отношениях с П. И. Шалфеевым, его товарищем по студенчеству.

182

«Собрание мнений и отзывов Филарета, митрополита Московского». М., 1887. Т. V, ч. I, стр. 151–155.

183

Иван Алексеевич Лебединский (в мон. Леонтий), воронеж., 5-й маг. XVII к. СПб. акад. (1847), 1847 – препод. СПб. сем. и в том же году – инспект. Киев. акад., 1856–1860 – ректор семинарий – Владимир., Новгород., С.-Петерб., 1860 – еп. Ревельский, 1863 – еп. Подольский, 1873 – архиеп., 1874 – архиеп. Херсонский, 1875 – Варшавский, 1891 – митр. Московский, † 1893. Вдобавок, он был товарищем по студенчеству проф. Е.И. Ловягина, тогдашнего секретаря правления и конференции, и от него мог многое узнать о положении академических дел.

184

«Богосл. вестник», 1914, январь. «Мои заметки и воспоминания. Леонтия, митр. Московского» (стр. 137–144).

185

Если это «невпопад», благодаря «неискренности инспектора», относится к нашей истории 4 октября 1861 г., то тут «неискренность» архим. Павла ни при чем, ибо он ушел из академии раньше 4 октября, более чем за месяц, именно 23 августа того же года.

186

То же нужно сказать и относительно нового инспектора Владимира (Петрова), который характеризуется Преосв. Леонтием совершенно верно, но который прибыл к нам спустя целых 7 месяцев после 4 октября, именно 10 мая следующего 1862 года. Следовательно, его личность, с незнанием нашей академии, также ни при чем. Верна одна только общая мысль, что Преосв. Иоанникий действовал совершенно один, без чьего-либо содействия, на свой страх, и, как увидим, действительно совершенно «невпопад».

187

Естественная ошибка памяти. Это было в 1861 г., но так как Преосв. Леонтий играл большую роль и при окончании нами курса в 1863 г. в качестве ревизора академии и принимал деятельное участие в решении нашей судьбы, тесно связанной с 4 октября 1861 г., то у него естественно 1861 год слился в памяти с 1863-м.

188

Кроме упомянутого уже 1) иеромон. Владимира (Никольского), † еп. Нижегор., 2) свящ. И. Р. Рахинский, новгор., был учителем М. И. Владиславлева по училищу, след. был старше нас, по меньшей мере лет на 7, 23-й наш канд., был потом при миссии в Китае и прот. в Новгор. епархии, 3) иером. Анфим (Озеров), моск., 30-й наш канд., был по семинарии товарищем тогдашнего рект. СПб. сем. Платона (Троепольского, маг. Моск. акад. XIV к., 1844), след. окончил семинарский курс около 1840 г., приблизительно 25-ти лет от роду, и был при поступлении в академию не менее 40 лет, стало быть, старше нас лет на 20; это был самый старый по летам наш академический товарищ, был он потом смотр. училища в г. Рославле и наконец поступил в число братии Троице-Сергиевой Лавры; наконец 4) свящ. А. Соколов, окончивший со званием студента и вскоре скончавшийся. Соколов вошел в состав студентов только на старшем курсе. Когда вошли к нам свящ. И. Рахинский и иером. Анфим, не помню. Помню только, что приемных экзаменов они не держали.

189

С этим именно добрым намерением, а отнюдь не с целью нагрубить начальству (что было совсем не в моем характере), я позволил себе эту нелепую и, в сущности, дерзкую выходку. Быть может, думал я, ректор обратит внимание на мои слова и подумает: уж если такой студент, как А. К-кий, человек отнюдь не воинственный, тихого нрава, законопослушный (я имел основание предполагать, что такое именно мнение имеет обо мне начальство), так относится к моему распоряжению, то чего же ждать от других, его товарищей, и не лучше ли отменить мое распоряжение или помедлить с его исполнением? Сознаюсь теперь, что был тогда непроходимо глуп и несообразителен. Но мое выступление доказывает вместе с тем и то, что мы тогда еще не были в курсе дела и не предполагали активного участия ректора в самом начале этого дела. В противном случае, конечно, я сообразил бы совершенную бесполезность и нелепость выступления со своим мнением. К такому выступлению располагало меня и заметное в то время расположение ко мне ректора. Преосв. Иоанникий во время своих первых, в течение сентября, лекций по догматике не раз поднимал меня для обсуждения возникавших богословских вопросов, что считалось признаком благоволения. И оно действительно чувствовалось. Но потом, после моей крайне неудачной консультации 4 октября, оно сменилось у Преосв. Иоанникия, вообще устойчивого в своих симпатиях и антипатиях, неблаговолением ко мне, которое продолжалось до окончания мною курса и отразилось, как увидим далее, на моей дальнейшей судьбе. Во всяком случае, однако, не могу не признать: mea culpa, mea maxima culpa!

190

Таков был, напр., И. Д. Делянов, впоследствии министр народного просвещения, а тогда, в 1861 г., – директ. департамента министерства нар. просв., директ. СПб. публичной библ. и потом, в том же году, попечитель СПб. учебного округа. Кажется, именно добрейшему Ивану Давидовичу наши изгнанники больше всего были обязаны устройством своей дальнейшей судьбы: Владиславлев, Ник. Ив. Соколов, И. Я. Спрогис и Ф. И. Абрамович. Все они, благодаря ему, пристроились или к мин. нар. просв., или публ. библиотеке. Слышно было, что посватал их И. Д. Делянову наш бак. М. О. Коялович, имевший уже и тогда связи в светском ученом и учебном мире. И. Я. Спрогиса порекомендовал И. Д. Делянову Вл.Вас. Стасов, который вызвал его из деревни и на первое время дал ему даже помещение в своей квартире.

191

Михаил Иванович Владиславлев, предназначенный для отправления за границу, с целью приготовления к профессуре в университете, первое время, после возвращения из ссылки в родительском доме, занимался сотрудничеством в жур. «Эпоха», издаваемом братом Ф.М. Достоевского, М.М. Достоевским, на дочери которого по возвращении из-за границы женился. На квартире, где жил тогда М. И. Вл-в, я бывал и раз встретил там обоих братьев Достоевских, т. е. и знаменитого Федора Михайловича, и брата его, издателя «Эпохи» Михаила Михайловича, будущего тестя М. И. Вл. Личность Федора Михайловича, конечно, крайне интересовала меня; я уже прочитал дивный по психологическому анализу его роман «Преступление и наказание», – читал с перерывами, несколько раз бросал, не мог читать, как человек впечатлительный, слишком живо переживая психологическое состояние действующих лиц, передаваемое автором, глубоким знатоком человеческой души. Ф. М. Д-ий при нашем свидании был очень молчалив. С М. И. Вл-м мы видались и потом, когда он был уже профессором и ректором университета. Он до конца своей жизни сохранял истинно товарищеские отношения ко мне и ко всем другим своим товарищам (И. Я. Образцову и др.) по СПб. духовной академии. Скончался он еще нестарым, 50-ти лет (род. в 1840, декан в 1885, ректор в 1887, У 1890, 24 апр.), от рака в мозгу и во всем теле. Был он крепкого, можно сказать, богатырского сложения, и потому неудивительно, что Государыня Императрица Мария Феодоровна улыбнулась, когда он, представляясь ей в качестве вновь назначенного ректора университета, сказал, что он надеется потрудиться в этой должности, насколько хватит у него сил и здоровья, на что Государыня с улыбкой заметила, что, кажется, на здоровье он не может пожаловаться. Покойный М.И. сам передавал нам об этом.

192

Евг. Ник. Жданов, из Арханг. сем., поступил в Моск. университет, окончил его и был потом мировым посредником в г. Мозыре. Очень даровитый, поражал нас тем, что почти не занимался, только ходил по комнатам, помахивая чем-нибудь, что держал в руках, а между тем был одним из лучших по успехам студентов.

193

Никол. Ив. Соколов, из рижских, хороший, способный студент, но не был из особенно выдающихся, отличался только бойкостью и красотою лица. Почему Преосв. Леонтий поставил его рядом с Владиславлевым, неизвестно. Был он, кажется, в университете и, вероятно, его окончил, судя по тому, что служил в Вильне по мин. нар. просв., потом он жил в Петербурге, был частным, кажется, поверенным и вообще практическим деятелем.

194

Флор Ив. Абрамович, из СПб. сем., своекоштный, принят в акад. под №6, был в университете и служил учителем в Новгородской гимназии.

195

Иван Яковлевич Спрогис, из Рижской сем., латыш по происхождению, из крестьян, сначала служил в СПб. публичной библиотеке, ныне архивариус Виленского центрального архива древних актовых книг, очень почтенный деятель. Приходилось немало читать в «Новом времени» о его деятельности; раз даже посвящен был ему целый фельетон в этой газете. Здравствует. 1 января сего 1914 г. награжден чином действ. стат. советника, а на днях избран в почетные члены СПб. Археологического института.

196

Конст. Соколов, из СПб. сем., своекоштный студ. Почему он попал в число исключенных, до сих пор остается для нас загадкой.

197

Из деликатности мы оставили в покое вышеуказанных 4-х товарищей, имеющих священный сан, не предлагали им подписать наше заявление, очень хорошо понимая, что в их положении это для них крайне неудобно. Помню, вопрос об их подписи поднимался у нас, но сейчас же был решен в отрицательном порядке.

198

Это киевское студенческое движение, весьма важное для надлежащего понимания нашей истории, описано в воспоминаниях проф. В. Ф. Певницкого («Мои воспоминания», см.: Труды Киев. дух. акад., 1911, т. III, стр. 338–348 и 1912, т. II, стр. 305–326). Ректором Киев. акад. был тогда архим. Израиль (Як. Лукин, 2-й маг. II к. Киев. акад., 1825), человек старый, товарищ по студенчеству нашего проф. В. Н. Карпова, умный, добрый, но очень слабохарактерный, а инспектором (после архим. Иоанникия, пробывшего до описываемого события, при ректоре Израиле, только 5 месяцев) – архим. Валериан (Орлов, 1-й маг. СПб. акад. XXI к., 1855), даровитый, но страдавший алкоголизмом, принужденный потом, через год («пробыл инспектором около года»), не только оставить службу, но и снять с себя священный сан и монашество, превратиться в полтавского мещанина; скончался он босяком в Полтаве (в полицейском участке). При таких начальниках случилось следующее; будем говорить словами проф. Певницкого. Кроме недовольства начальством и его распоряжениями, «желания и требования студентов простирались и на учебную часть. Они заявляли неудовольствие относительно неудовлетворительного, по их мнению, преподавания того или другого предмета и просили новых лекций, сверх положенных по уставу и по расписанию... Из своей среды, – среды студентов, избирали себе лектора и поручали ему читать им лекции... (напр., по всеобщей гражд. истории) явился у них самозванный наставник из их товарищей, и они собирались к нему в аудиторию. и хвастались, что их товарищ, самозванный наставник, читает лекции лучше настоящих профессоров... Угрожала академии полная анархия... Студенты наконец решили обратиться прямо к Государю Императору и изготовили прошение на Высочайшее Имя. Для подачи этого прошения придумали особый церемониал. Во время заседания правления, без доклада, врывается один студент младшего курса, в виду зерцала становится на колени, на голову кладет прошение и, обращается не к членам правления, тут присутствующим, а к Государю Императору, как бы лично ему внимающему... Прошение студентов послано было в Петербург (но потом возвращено с почты)... Их прошение – не столько прошение, сколько обвинительный акт против академии. Прежде всего нападают на свое ближайшее начальство, которое не отличается ни умом, ни административным тактом, ни в ком не внушает к себе уважения. К тому же, один из них (инспектор) алкоголик и к студентам часто является в нетрезвом виде. Из наставников многие ведут свое дело небрежно, кое-как, не отличаясь ни умом, ни познаниями, ни даром сообщения; иные из них так слабы, что об них говорят, что они красноречивы как рыбы. Содержание студентов скудное. Дисциплинарные порядки тяжелые, напрасно стесняющие свободу студентов». И нужно удивляться, что после описанной выше истории из этого XX курса «бунтарей», как называет его проф. В.Ф.П., по его словам, «никто не был уволен из академии», а только 4 человека сами ушли из нее, в том числе М. Ф. Владимирский-Буданов, ныне «пользующийся славою ученого и незаурядного проф. киевского университета». В этом очень даровитом курсе было немало выдающихся личностей, впоследствии даже епископов: М. Невский (Митрофан; У еп. Смоленский), М. Некрасов (Лаврентий, бывший рект. Моск. акад., еп. Курский и Тульский), Хар. Орда (Ириней; еп. Могил., Тульск., Подольск., Екатеринб., Орлов.), И.Т. Экземплярский (Иероним; еп. Тамбов., архиеп. Виленский и Варшавский). К этому же курсу принадлежал и проф. С. М. Сольский, бывший много лет киевск. градск. головою. Ему одному удалось, не без труда (в силу предубежденья против этого курса), попасть в проф. Киев. академии, из преподавателей Киев. семинарии. Столько, однако, полезных для Церкви и духовной школы деятелей сохранили доброта и «бесхарактерность» ректора Израиля! едва ли такой результат получился бы, если бы на его месте был наш Иоанникий, и нам кажется, глубоко ошибается досточтимый В. Ф. Певницкий, предполагая, что в таком случае «в академии не было бы никаких треволнений» (1911, III, стр. 347).

199

Сколько мы ни ломали себе голову над вопросом, как могла прийти Предтеченскому мысль записать нас в журнал, не могли найти ни малейшего с нашей стороны к тому повода. Наши отношения к нему были вообще корректные. На младшем курсе был даже один случай, весьма характерный в этом отношении. Приходит Пр-ий раз к нам на лекцию, вероятно после «всенощного бдения» за картежной игрой (он любил ее и подобные удовольствия и предавался им со всем пылом своей страстной, широкой натуры) и начинает читать по своим запискам, но через несколько времени слышим что-то, совсем не относящееся к данной лекции, как говорится – совсем из другой оперы. Оказалось, что он не пересмотрел своих листков, перемешал их с другими, к этой лекции не относящимися. Мы сделали вид, что не заметили этого скандала и ни одним движением не дали ему понять, что нам ясна причина внезапного его перехода к другой теме. На следующий класс он сам заговорил об этом случае и горячо благодарил нас за нашу к нему деликатность и выдержанность.

200

Бак. Пр-ий, как тогдашний помощник секретаря (по внутреннему правлению академии), без сомнения, часто посещавший ректора, да и живший в своей бакалаврской квартире совершенно рядом с квартирой ректора, к тому же человек очень общительный, даже болтливый, среди разных разговоров, между прочим, о своем несчастном товарище, Валериане Орлове, бывшем инспекторе Киевской академии, и недавних киевских академических беспорядках, мог сказать, что и у нас-де порядки и дисциплина находятся не в блестящем виде, студенты очень неаккуратно посещают лекции, как, напр., у него на классе греческого языка, и в азарте, к которому он был склонен, мог выразить намерение впредь записывать только присутствующих в классе, чтобы через то показать, сколько студентов отсутствует, как это он и сделал с нами за несколько дней до 4 октября. Положение ректора при этом разговоре, если только он был в действительности, было не из легких. Ответить на проектируемую меру отрицательно не позволяло сознание, по существу, ее законности, да и жаль было пропустить такой хороший случай – подтянуть студентов; утвердительно – значило взять на себя большую, главнейшую часть инициативы в рискованном предприятии. Едва ли можно, однако, сомневаться в том, что ответ был получен более или менее утвердительный, а главное, что начало дела совершилось во всяком случае с ведома ректора, который был тогда для академии всё – и ректор, и инспектор (инспектора ведь не было), и к которому был близок фактический его инициатор, Пр-ий, – лицо, близкое к академической администрации (помощник секретаря правления).

201

У нас было решено отправить в Лондон Герцену описание нашего дела. Статья была составлена и отправлена по назначению. Кто ее составлял, неизвестно: по-видимому, она составлена была вне академии, кем-либо из исключенных студентов. Заключаю из того, что текста ее совсем не помню; очевидно, никогда не читал. Не читал ее, кажется, и в печатном виде, обработанном, конечно, самим Герценом, по крайней мере совершенно ее не помню. Помню только, что товарищи ликовали после появления в «Колоколе» описания нашего дела. О статье «Колокола» упоминает в своих воспоминаниях и Преосв. Леонтий. Заметив в начале, что «недовольство управлением Иоанникия проявлялось, еще когда он был ректором киевской академии (?), – в статьях в свое время страшного «Колокола», что он, Преосв. Леонтий, по поручению митр. Исидора, получал и читал этот журнал», что получив номер с описанием нашего дела, отправился к митрополиту, который «приказал дать прочитать его Иоанникию», – после всего этого, пишет далее: «говорю пр. Иоанникию: в «Колоколе» есть интересная статья, которую Вам прочитать надо; она уже доложена была покойному ныне Государю, через III отделение... Заговорил я об этом потому, что статья «Колокола», при происшествии в академии, мной описанном, послужила поводом к весьма невыгодному понятию петербургской публики об Иоанникии и в высших сферах и ускорила его назначение на епархию. Мои отношения к Иоанникию оставались, могу сказать, благородными, братскими, хотя он не оценил их ни тогда, ни после, когда пришлось нам опять вместе быть в Петербурге, в Синоде уже, и когда он, по воле судеб, явился уже в «белом клобуке» («Богосл. вестник», 1914, январь, стр. 142). Передан был «Колокол» Преосв. Иоанникию в 1862 г. (т. е. через 6 мес. после 4 окт. 1861 г.), на Страстной неделе, как пишет Преосв. Леонтий. А к первому дню Пасхи этого же 1862 г. наш ректор получает орден св. Владимира 4-й степени. Мы очень злорадствовали по этому случаю. После рассказа Преосв. Леонтия становится понятным, откуда взялась такая необычайно малая награда нашему ректору, епископу, после 13-летней его службы (1849–1862). Государь Император Александр II (кстати сказать, очень высоко ценивший этот орден, «торговавшийся», как потом, через несколько лет, передавали мне, даже из-за 4-й степени), прочитав статью «Колокола» об Иоанникии, вероятно, сам понизил степень ордена, с 3-й на 4-ю. Едва ли митр. Исидор представлял нашего ректора, своего викария, да еще земляка (оба туляки), к 4-й степени.

202

Замечательно, что митр. Филарет не прилагает к нашей истории названия ни «бунта», ни «возмущения студентов», ни какого-нибудь другого подобного наименования, а характеризует ее просто словом: «случай в греческом классе» («Собр. мнений и отзывов Филарета, митр. Московского». М., 1887. Т. V, ч. I, стр. 151–155). Дата этого документа: 16 октября 1861 г. Этот драгоценный документ важен был для меня, при составлении моих воспоминаний, помимо его содержания, еще и в отношении хронологических данных, в нем содержащихся. Без него я не мог бы точно указать не только дня, но даже месяца, когда случилась наша история. Помнил только, что «случай в греческом классе» был или в октябре, или в ноябре. Так забываются даже важнейшие события нашей жизни!

203

Очень интересна критика нашего, шестнадцати человек, заявления правлению академии. Слабость его чувствовалась даже нами, когда, помнится, мы редактировали этот документ. Тем более не могла она укрыться от человека такого необыкновенного ума, как митр. Филарет. Вот что он пишет по нашему адресу. «15. В другом объяснении 16 студентов говорят, что 4 окт. были в классе, повинуясь воле его высокопреосв. Это законно и одобрительно. 16. С тем вместе они говорят, что разделяют убеждения не бывших в классе 4 окт., след. разделяют и то убеждение, высказанное 25 студентами в объяснении, что не нашли возможным идти в класс 4 окт. Итак, они, в одно и то же время, и не могли быть в классе и были в нем. Примечательный пример, до какой странности доводит порабощение собственного рассудка духу соумышления».

204

Были потом времена (1867–1883) еще хуже 60-х годов, но тогда во главе академии стояло лицо, обладавшее большим педагогическим тактом, пониманием молодежи и умением действовать на нее (прот. И.Л. Янышев), и не случилось тогда ни одной катастрофы. А сколько было к тому случаев! Пишущему эти строки этот приснопамятный ректор, когда сделался протопресвитером и вышел из академии, однажды сказал: «Все время моего ректорства я чувствовал себя точно на вулкане, не был спокоен ни одной минуты».

205

В воспоминаниях прот. Н.К. Смирнова («Памятная книжка за 1913 г.», изд. Обществом духовной и материальной взаимопомощи бывших питомцев СПб. дух. академии. СПб., 1914, стр. 77–79) Преосв. Иоанникий называется ректором, «к которому благодарную память всегда питали студенты XXVI курса». Приводятся здесь и факты заботливости Преосв. Иоанникия о студентах и его к ним милости, факты довольно красноречивые. В той же книжке, в дневнике прот. И.К. Херсонского (стр. 105), читаем: «1864 г. февр. 2. Пр. Иоанникий говорит после литургии прощальную речь, в которой. (между прочим) просит простить ему ошибки и сделанные кому-либо неприятности и пр.». Это, впрочем, довольно обычное содержание прощальных речей. Но вот что необычайно – под 5 февр. читаем: «Отъезд ректора пр. Иоанникия. Земной поклон при прощании и целование со студентами. Пожертвование студентам 75 р. и приходящим 25р.». Весьма вероятно, что Преосв. Иоанникий в этот момент вспомнил о нашем XXV курсе и мысленно направил свой земной прощальный поклон и к нам, и даже более к нам, чем к наличному XXVI курсу. По крайней мере очень хотелось бы этому верить.

206

Было и битье стекол, впрочем не в комнатах, а в известных местах уединения. Там же и тогда же одним товарищем, в весьма нетрезвом виде, истреблен классный журнал – вероятно, в отместку за запись в нем 4 октября. То и другое деяние заслужило, однако, общее порицание всего курса.

207

Помню, это куренье в комнатах и столовой было очень неприятно для людей не куривших, каким был тогда и А. К-ий. Дым скверных дешевых папирос, особенно в столовой, при чаепитии, смешиваясь с ароматом чая, очень мешал наслаждаться эти любимым нашим напитком. Неприятно было, когда курили и в комнатах. Помню, товарищи, замечая мою нелюбовь к табаку, говорили иногда: «Пойдем в курильню (это была тогда нами самими избранная, маленькая комнатка, при входе в среднюю часть занятных комнат), «Львович» уже морщится». Товарищи любили меня и называли этим именем.

208

Инспектор Владимир – человек поистине не от мира сего, впоследствии променявший инспектуру в академии и соединенные с нею выгоды для дальнейшей карьеры на миссионерские подвиги в Алтае, – видимо, понял наше душевное состояние и вел себя в отношении к нам как врач при постели трудно больного, крайне деликатно и осторожно, и это вовсе не потому, что хотел подлаживаться к нам. Чувствовалось, что источник такого его обращения с нами был другой. Когда, например, посещал нас, входил к нам в комнаты не иначе, как очень медленно отворяя дверь и затворяя ее, повертывался к нам спиной, чтобы дать нам время скрыть следы какого-нибудь беспорядка. Когда случилось у кого-нибудь горе, обнаруживал бездну доброты и сердечности. Так, когда у одного моего товарища (Н. Г. Благовещенского) скончался отец и когда тот пришел к инспектору проситься по этому случаю в отпуск, добряк Владимир обнял его, прослезился и предложил ему даже денег на дорогу. Поистине сам Бог послал его нам в трудную для нас годину.

209

Как на поразительный пример такого настроения укажу на одного, поистине достопочтенного моего родственника, в душе горячего патриота, весьма религиозного человека, Н. И. Розова, в то время вице-директора медицинского департамента министерства внутренних дел. Н.И. с необыкновенным почтением, чуть не подобострастием слушал польские речи (чему я был свидетелем) – известного поляка, проф. Спасовича, и очень не одобрял «Московские ведомости» и М. Н. Каткова, вооружавшихся против поляков и против колебаний нашего правительства, иронически называя статьи моск. газеты «бряцанием» и «квасным патриотизмом», словечком, которое было тогда в большом ходу. Это было с его стороны чистое недоразумение, но тогда весь Петербург был в нем повинен, ибо он весь был «полякующий».

210

Когда был этот случай, хорошо не помню. По всей вероятности, не в 1862 г., а в конце 1861 г., около времени нашей октябрьской истории, может быть в самый разгар ее. Заключаю об этом из моего возмущения и страха за товарищей при виде этого жалкого документа (глупости?!), а равно и из оставшейся в памяти тогдашней нашей догадки, что этот несчастный лист, – который каким-то образом, как мы предполагали, все-таки сделался известным нашему начальству, – послужил для некоторых из товарищей (вероятно, Жданова, очень вообще неосторожного, может быть – Абрамовича и Конст. и Ник. Соколовых) одною из причин их исключения из академии. К сожалению, я слишком торопился покончить с несчастным листом, не рассмотрел и не запомнил фамилий.

211

Кстати сказать, мы ходили тогда уже не в серых шинелях со стоячим воротником и в цилиндрах на голове, как в первые два года (1859–1861), а в пальто, устроенном нам в 1861 г. на пожертвованные тогдашним старостою академической церкви, купцом Королевым, деньги. Цилиндр заменен фуражкою. Пальто было летнее, и носили мы его в теплое время, шинель же, хотя она была также не на вате, а только с байковой подкладкой до половины (около груди), – в зимнее.

212

После Преосв. Иоанникия (рект. с 5 октября 1860 до 13 января 1864) ректором СПб. академии был (с 13 января 1864 до 9 ноября 1866) архим. Иоанн (Соколов; 2-й маг. XIII к. Моск. акад., 1842), из ректоров Казанской акад., а с 27 ноября 1866 до 19 октября 1883 – протоиерей И. Л. Янышев.

213

Иером. Афанасий Турчанович (по Чистовичу: Турчинович), киевл., 13 маг. XVIII к. Киев. акад. (1857), из препод. Саратов. сем., с 1859 – бак. СПб. акад., 1863 – архим., 1865 – рект. Минск. сем., † 1867.

214

Иван Терентьевич Осинин, СПб. сем., 1-й маг. XXII к. СПб. акад. (1857), 1863 – экстраорд. проф.

215

См.: И.А. Чистович «История СПб. дух. академии. 1858–1888». Стр. 44–45.

216

Иван Федорович Нильский, псков., 2-й маг. XXII к. СПб. акад.(1857).

217

Иван Васильевич Чельцов, рязан., 4-й маг. XIX к. СПб. акад. (1851), 1851 – бак., 1856–1859 – эконом акад., 1859 – экстраорд. проф., 1860 – ордин. проф., † 1878.

218

Александр Михайлович Иванцов-Платонов, курск., 2-й маг. XXII к. Моск. акад. (1860), в 1863 г. – законоуч. моск. Александровского воен. учил., затем – проф. церк. истории в Моск. университете, 1877 – доктор богословия.

219

Василий Иванович Долоцкий, петерб., 5-й маг. XII к. СПб. акад. (1837), 1839 – бак., 1851 – экстраорд. проф., 1852 – орд. проф.

220

Литургикой этот предмет назывался в нашей академии, да еще в Казанской, где в первое время он назывался еще «экклезиастикой» (См.: П.В. Знаменский «История Казанской дух. академии...», т. II, стр. 313). В Московской академии «литургики» не было, а была «церковная археология». В Киевской академии этот предмет назывался то литургикой, то церковной археологией, соединяясь с каноническим правом (см. «Списки начал. и наставн. Киев. акад.», стр. 9).

221

Очень худощавый собой, он носил у студентов прозвище «мощи». Вероятно, не без влияния на происхождение такого прозвища был и предмет его чтений.

222

Мои товарищи выражали по временам удивление, почему я был таким внимательным слушателем и усердным посетителем лекций В.И.Д. Вероятно, у меня было предчувствие, что придется преподавать этот предмет, помимо интереса, который он сам по себе возбуждал во мне и который умел пробудить своими чтениями наш достопочтенный профессор.

223

Алексей Иванович Парвов, новгород., 3-й маг. XXII к. СПб. акад. (1857), 1857 – бак. гомил. и основ. богосл., 1859 – церковн. законов, 1860 – свящ. ц. Инженерного замка, 1864 – экстраорд. проф., 1865 – проф. и настоят. ц. Учил. правоведения, 1883 – председат. Учеб. комитета при Св. Синоде, † 1897.

224

Федор Самойлович Надеждин, киевск., 4-й маг. XVIII к. Киев. акад. (1855), 1855 – препод. Новгород. сем., 1859 – бак. СПб. акад., 1863 – экстраорд. проф., † 1866.

225

Иван Егорович Троицкий, олонец., 7-й маг., XXIII к. СПб. акад. (1859), 1859 – препод. Олонец. сем., 1861 – бак. СПб. акад. по греч. яз., 1863 – по новой церк. истории, 1866 – экстраорд. проф., 1875 – ордин. проф. и докт. богословия, † 1901.

226

За это нужно сказать большое спасибо Преосв. Иоанникию. Не то было при его преемнике, Преосв. Иоанне (Соколове; У еп. Смоленском), который, как в Казанской академии, так потом и в Петербургской, сам назначал тему каждому студенту, ни с чем не сообразуясь, ни с силами, ни со склонностью студентов к известного рода работам, причем иногда давал темы прямо невозможные по самому их существу, так что случались даже курьезы в этом роде, как рассказывает П.В. Знаменский в своей «Истории Казанской дух. академии». То же было и в нашей академии со следующим за нашим курсом -XXVI, один из самых лучших студентов которого, А. В. Белецкий, должен был из-за неудачной темы окончить кандидатом. Потом, уже долго спустя (в 1871 г.), получил степень магистра за новое сочинение. Такая неудача постигла «многих из этого курса», как замечает бывший студент этого курса А. С. Родосский в своем «Биографическом словаре...» (стр. 59).

227

Не обращался к Ив. Т. Осинину – отчасти чтобы не лишиться самостоятельности в работе, отчасти потому, что первоначальная формулировка темы поселила во мне, может быть, неосновательную мысль, что сам профессор едва ли хорошо знаком с предметом моей темы.

228

Н.Г. Благовещенский, тверск., 11-й маг., препод. Витеб. сем., инспект. и директ. нар. учил. Псков. губ., потом Ревельск., 1898 – в отставке, † 1899. Тема диссертации: «Протестантские движения в Англии до времени реформации».

229

См. дневник прот. П. К. Херсонского в «Памятной книжке за 1913 г.», изд. Обществом духов. и матер. взаимопомощи бывших питомцев СПб. дух. академии, СПб., 1914.

230

У И. А. Чистовича в «Истории СПб. дух. академии» (стр. 75) читаем: «Переходные для студентов низшего отделения и выпускные для студентов высшего отделения экзамены производились – первые – академическим правлением, последние – конференцией, с участием и внешних членов конференции, которые назначались депутатами по различным предметам академического курса».

231

Вот эти внешние члены конференции нашего времени, по старшинству – не окончания ими академического курса, а по порядку назначения их членами: прот. Морск. Никол. собора И.Д. Колоколов – с 1831 г., прот. Училища правовед. М. И. Богословский – с 1893 г., архим. Аввакум (Честной), член Цензурного комитета – с 1842 г., придв. прот. И. В. Рождественский – с 1848 г., прот. Казан. собора Г. С. Дебольский – с 1848 г., прот. Воспит. общ. благ. девиц И. К. Яхонтов – с 1855 г., свящ. законоучит. 3-й СПб. гимназии К. П. Добронравин († Гермоген, еп. Псковский) – с 1855 г., прот. Никол. сирот. института В. В. Гречулевич († еп. Виталий) – с 1860 г., прот. Казан. собора Ф. Ф. Сидонский – с 1862 г., прот. ц. СПб. университета П. Ф. Солярский – с 1862 г. Все они были лицами очень почтенными и известными в ученом, в особенности духовном мире. Из них в особенности выдвигались: доктор богословия прот. М. И. Богословский, Ф. Ф. Сидонский, известный наш философ, обладавший кроме того огромной эрудицией и по другим наукам, и архим. Аввакум (Честной, тверск., старш. канд., а потом маг. VIII к. 1829 г. СПб. акад.), известный синолог, совершивший с романистом Гончаровым поездку на фрегате «Паллада» и им хорошо охарактеризованный, высокопочитаемый ученый. Кажется, он страдал слабостью к спиртным напиткам. Помню, мы ждали его на экзамен по Св. Писанию, а он сидит себе в сторожевой будке, при входе в академию, с владимирскою 2-й степени звездой на рясе. Отдохнув, он все-таки через несколько времени явился на экзамен. Отличался он очень добродушным характером. Его земляки, тверяки, к нему ходили.

232

Езда на пароходе была очень благодетельна для студента, истомленного экзаменами, так что в какие-нибудь двое суток я несколько поправлялся в своем здоровье, кстати сказать, от сырого петербургского климата не ухудшившемся, а напротив, вообще говоря, укрепившемся. В Нижнем, благодаря его горному воздуху и сильным ветрам, я всегда чувствовал себя хуже, чем в Петербурге.

233

Раз пешком отправились даже в Большой театр (тогда итальянская опера) слушать знаменитого Тамберлика в роли Отелло и его «ут-диез», выпросились у капельдинера за ничтожную плату постоять в райке, а потом также пешком – обратно в академию. Результат для меня был тот, что я заболел. В другой раз отправились, также пешком, в Ботанический сад, на Аптекарском острове. Это от академии будет туда и обратно, вероятно, не менее 12 верст, не считая ходьбы по саду.

234

Н. Н. Никольский, тульск., 32-й канд., был учит. Ярослав. сем. Скончался. Помнится, мы стеснялись предлагать ему, из-за родства с митр. Исидором и землячества с Преосв. Иоанникием, подписывать заявление 16-ти, по поводу истории 4 октября. Значит, мы не лишены были некоторой доли деликатности и не были совсем дурными молодыми людьми.

235

«Пр-ий в горячах говорит: «после этого всех бунтовщиков надо делать кандидатами». Я строго заметил: «бунтовщики в тюрьмах содержатся. Академия не тюрьма, да какое право имеете вы, бакалавр только, не член конференции, а секретарь ее, возвысить голос и давать суждение? Ваше дело записывать, что определяет конференция"». Преосв. Леонтий здесь ошибается: Пр-ий был тогда экстраорд. профессором и имел право голоса, если только с этим условием он возведен был в это звание. Тогда, по словам И. А. Чистовича, возводили в экстр. проф. с присвоением или без присвоения этого права.

236

Точно так же Преосв. Леонтий забыл, что у нас не все были магистрами и кандидатами, а четыре человека выпущены студентами (правда, самые слабые по успехам). В заключение Преосв. Леонтий пишет: «Пр-ий, однако же, долго служил при академии и дослужился, кажется, до заслуженного профессора, хотя за его жизнь развратную следовало вовремя удалить его из академии».

237

Оставалось мало времени на обработку. Писал предисловие по окончании всей работы по сочинению, писал сгоряча, не обдумывая выражений, забывая даже совсем, что пишу диссертацию, которая подлежит критике рецензентов. Вдобавок, переписывал черновик свой не сам; при личной переписке, вероятно, многое изменил бы. А главное, нужно было мои выводы и общие суждения поместить не в начале, а в самом конце сочинения. Сделай это, избег бы многих возражений, которые были бы устранены самим содержанием моего сочинения. Читая общие мои суждения и выводы, один рецензент (прот. Яхонтов), к удивлению, даже заметил в конце моего введения, что оно «совершенно лишнее» (?!).По всей вероятности, он не сделал бы такого замечания, если бы мое введение было отнесено к концу сочинения и явилось бы его заключением. В печатной моей книге «История попыток к соединению Церквей греческой и латинской в первые четыре века по их разделении» (СПб., 1868) предисловие совершенно переработано и из него исключены все вышеуказанные общие суждения и выводы. Но мне жаль было совершенно выбросить их. В обработанном виде я поместил их в отдельной статье в «Православном обозрении» (1865, янв. и февр.) под заглавием «История попыток к решению вопроса о соединении Церквей и будущей его судьбы».

238

Вот для сравнения баллы за оба курса, младший и старший.

Средний балл по наукам

По срочным соч.

По курс. сочинению

По поведению

Тим Барсон

9,85

9,32

9,50

10

А. Катанский

9,51

9,71

9,16

10

Н. Барсон

9,80

9,25

9,66

9 ½

Ф. Елеонский

9,50

6,82

9,57

9 ½

Эта табель баллов подписана А. И. Предтеченским. Балл по моему курсовому сочинению 9,16 образовался оттого, что один из рецензентов (прот. Яхонтов) поставил балл 8½. Разделив 10, 9½ и 8½ на три части, получим 9,16.

239

Из таблицы в предыдущем прим., именно из случая с Ф. Г. Ел-м, поставленным в списке под № 9, с несомненностью усматривается, что сочинениям придавалось наибольшее значение. У Ф. Г. Ел. баллы по устным ответам были почти тождественны с моими (-1) и гораздо выше (на 0,42) баллов Н. Барсова (№ 3 по списку), и, однако, его ставят в списке гораздо ниже нас обоих, и это потому, что у него оказался очень низкий балл по сочинениям – только 6,82. Такой балл зависел от случайных причин (сочинения у него всегда были очень хороши), именно от неподачи некоторых сочинений в старшем курсе. Их было тогда очень много: шесть и одна проповедь. Помнится, многие не подали тогда два-три сочинения. И за неподачу этих-то одного-трех сочинений у всех, в том числе и у Ф.Г. Ел., сбавили с общего балла по сочинениям. А когда начали составлять список, низкий балл по сочинениям естественно потянул всех их, в том числе и Ф. Г. Ел., книзу. Почему, в таком случае, мой самый высший из всех баллов этой категории (9,71), выше балла Тим. Барсова (на 0,39), не потянул меня кверху? Мой низкий балл по курсовому (9,16) не помешал бы тому, как не помешал Ф. Г. Ел. его очень высокий балл по курсовому соч. (9,57), гораздо выше и моего и Тим. Барсова (9,16 и 9,50), благополучно спуститься вниз, до № 9. Мой сравнительно низкий средний балл по курсовому соч., в виду блестящего о нем отзыва проф. Чельцова, естественно терял свою силу.

240

Что Преосв. Иоанникий гневался на меня до последних дней моего студенчества, это видно из слов проф. В. И. Долоцкого. Когда уезжая в Москву на должность, я пришел к нему проститься и за советом относительно предстоявшего мне преподавания церковной археологии, этот досточтимый мой наставник сказал мне: «Жаль, что преосвященный очень сердится на вас за то, что вы не повлияли (?!) на своих товарищей, в смысле исполнения ими 4 октября воли начальства». Помнится, эти слова не были вызваны ходом нашей беседы, а вырвались у него как-то нечаянно, как бы в объяснение того, почему я должен отправиться в Московскую академию.

241

Вот магистры нашего курса: Тим. Барсов, А. Катанский, Ник. Барсов († и. д. орд. проф. СПб. акад.), Е. Мегорский (рект. Новгор. сем., † настоят. Казан. собора в СПб.), А. Тачалов (псал., потом прот. Висбаденской ц., † настоят. Парижской посольской ц.), Ив. Образцов († прот. спб. Вознесенской ц., проф. спб. Историко-филол. института, член Учебн. ком. при Св. Синоде), иером. Владимир Никольский († еп. Нижегород.), Г. Пеньковский († препод. Новгор. сем.), Ф. Елеонский († засл. орд. проф. СПб. акад.), О. Щербицкий († инспект. Литовской сем.), Н. Благовещенский († директ. народн. учил.), А. Некрасов († и. д. орд. проф. Казан. акад.), Андрей Вещезеров († препод. Тверской сем.). С правом на степень магистра, по представлении новых сочинений, – Ф. Смирнов († секр. Литовской консист.), П. Иовлев († прот. спб. Конюшенной ц.), В. Голубков († испект. Яросл. сем.).

242

Из кандидатов нашего курса самым выдающимся и занявшим самое высокое положение среди всех своих однокурсников оказался Алексей Алексеевич Опоцкий, псковской уроженец, еще здравствующий, ныне Высокопреосвященный архиепископ и член Св. Синода Алексий, пребывающий на покое в московском Донском монастыре. А. А. Опоцкий, общий всего курса любимец за свою доброту и симпатичный характер, 1864 – инспект. Виленск. дух. учил., 1871 – прот. гроднен. Софийск. соб. и законоучитель Гроднен. гимн., 1872 – утвержд. в степ. канд. богосл., 1891 – архим. и рект. Литовск. сем., 1893 – еп. Балахн., вик. Нижегор., 1896 – еп. Вятский, 1901 – архиеп., Экзарх Грузии, 1905 – архиеп. Тверской и член Св. Синода, 1910 – на покое в моск. Донск. мон., с управлением его. Не раз случалось мне слышать восторженные отзывы о нем как законоучителе гимназии, от бывшего его питомца, орд. академика Академии наук и директора с.-петербургского Историко-филол. института, В. В. Латышева. Помнится, в первый раз слышал их от этого глубокоученого академика при посвящении Преосв. Алексия в Александро-Невской Лавре, куда горячий его почитатель, В. В. Латышев, нарочно прибыл, чтобы видеть хиротонию своего бывшего законоучителя.

243

Из живых однокурсников могу насчитать, кроме себя, только еще троих: архиеп. Алексия (Опоцкого), В. А. Васнецова (вятск., 26-й канд., препод. Астрах. сем.), Н.Г. Смирягина (петерб., 41-й канд., прот. петербург. Христорожд. ц.). Может быть, еще кто-нибудь здравствует, хотелось бы о том знать.

244

Впоследствии я имел случай слышать от И.Е. признание, делающее большую честь благородству его характера, именно, что моя диссертация была ему очень полезна (даже, помнится, он выразился сильнее), при составлении первых лекций по новому для него предмету. А когда, в 1868 г., она была напечатана, то, по предложению того же И. Е. Тр-го, несколько десятков экземпляров ее было приобретено для академической библиотеки, в качестве пособия студентам для приготовления к экзамену по новой церковной истории.


Источник: Воспоминания старого профессора. С 1847 по 1913 год. / А.Л. Катанский. - Нижний Новгород : Нижегородская духовная семинария, 2010. - 430 с. ISBN 978-5-904720-03-2

Комментарии для сайта Cackle