Азбука веры Православная библиотека епископ Иоанн (Соколов) Беседы, поучения и речи Иоанна, епископа Смоленского, сказанные смоленской пастве

Беседы, поучения и речи Иоанна, епископа Смоленского, сказанные смоленской пастве

Источник

Содержание

Речь, сказанная 6-го декабря 1866 года по прибытии в Смоленск и вступлении в кафедральный собор Речь, сказанная при первом священнослужении в Смоленском кафедральном соборе (11 декабря 1866 года) Поучение в День Рождества Христова (1867 г) Поучение на новый год сказанное в Кафедральном соборе (1867 года) Поучение на новый год, сказанное в Кафедральном Соборе (1868 года) Речь, сказанная в Смоленском училище девиц духовного звания (22 Января 1867 года) Поучение, сказанное в Смоленском Вознесенском женском монастыре (2 февраля 1867 года) Беседа в первую неделю Великого поста, при Торжестве Православия. Сказанная в кафедральном соборе (18 февраля 1868 года) Беседа, в неделю православия (9 марта 1869 года) Беседа в день восшествия на престол Государя Императора Александра Николаевича, произнесенная в Кафедральном Соборе (19-го февраля 1867 года) Поучение, в день восшествия на престол Государя Императора Александра Николаевича, сказанное в кафедральном соборе (19 февраля 1868 года) Беседа, в день восшествия на престол Государя Императора Александра Николаевича, сказанная в кафедральном соборе (19 февраля 1869 г) Беседа 1. На утрени великой пятницы, при чтении XII Евангелий Беседа 2. На вечерни Великой пятницы Беседа 3. На утрени Великой субботы Беседы в последние дни Великого поста 1868 года Беседа 1, в последний день шестой недели (4 марта) Беседа 2, в понедельник страстной недели и день Благовещения (25-го марта) Беседа 3, в среду страстной недели (27 марта) Беседа 4, на утрени великой пятницы, при чтении XII Евангелий (28 марта) Беседа 5, на вечери великой пятницы (28 марта) Беседа 6, на утрени великой субботы (29-го марта) Беседа в день пятидесятницы (4 июня 1868 года) Беседа, в день Успения Божией Матери (15 августа 1867 г.) Беседа. В день успения Божией Матери.(15-го августа 1868 года) Беседа в день равноапостольного Великого князя Владимира, 1867 года Беседа в день явления иконы Смоленской Божией Матери ‒ Одигитрии ( 28-го июля 1867 года) Поучение, сказанное в г. Вязьме, при освящении придельного престола в соборном xpaме (24-го сентября 1867 года) Поучение, сказанное в городе Вязьме, в женском монастыре (26-го сентября, 1867 года) Беседа, сказанная Иоанном, Епископом Смоленским, в Смоленском кафедральном Соборе, в День Рождества Христова, 25-го декабря 1866 года Слово при дворянских выборах в С. ‒ Петербурге

 

Речь, сказанная 6-го декабря 1866 года по прибытии в Смоленск и вступлении в кафедральный собор

Благословен Бог, благоустроивший путь мой к вам, братия. С благодарением Богу и преданностью воле Его, я принял настоящее мое назначение; с доверием и любовью спешил к вам. Я уже слышал издали много доброго о здешней пастве, и в том, что вижу теперь, по прибытии сюда, я с первого раза нахожу добрые признаки, оправдывающее и молву, и те чувства мои, с которыми я шел к вам. Я слышал о собрании многих в архиерейской церкви в ожидании моего прибытия, когда я еще медлил в пути; по прибытии меня утешило немедленное посещение почетных граждан и лиц местной гражданской администрации; я вижу и в этот не ранний час, уже после общего церковного собрания к праздничному богослужению настоящего дня, это новое многочисленное стечение народа в соборном храме, чтобы соучаствовать в особой молитве о новом пастыре. Все это служит залогом добрых соотношений между паствою и пастырем. Я не смею такую внимательность приписывать одному любопытству, одному понятному, но мимолетному желанию видеть нового архиерея; я не даю себе права относить это к своей личности: и вы меня еще не знаете, и я еще ни чем не заслужил вашего особенного внимания. Нет; я вижу здесь добрый дух народа, преданного своей вере и Церкви, уважающего сан святительский готового внимать своим пастырям и любить их.

Да, братия мои, великое ‒ дело любовь и единение духа между пастырем и паствою; это ‒ сила, сила нравственная, которая много может сделать и в духовной и в общественной жизни нашей, и в делах веры и в нравах народных, и в пользах Церкви и в благе гражданском. Ничто не может одолеть этой силы, когда твердая в своих основаниях, положенных для неё Христовым евангелием, чистая в своем духе, она идет верным путем и действует правильными средствами к цели духовного развития народа. Что такое епископ-пастырь Церкви в истинном смысле слова? Не учитель только, хотя и высший, в предметах веры и благочестия, не совершитель только торжественного богослужения и рукоположитель священства, не судия только главный дел совести и дел официально ‒ церковных, наконец не начальник только духовного сословия. Пастырь-епископ есть высший руководитель народа на всем пути духовной жизни, наблюдатель общественной нравственности, хранитель и защитник высших духовных потребностей и польз народа, представитель за его душу и совесть и благо вечное пред Богом и человеком, на небе и земле; это наконец представитель Церкви православно-кафолической в данном месте, её законов, её прав, её сил, её целей.

Что такое и паства? Не определенный только округ населения, подчиненного в церковном отношении местному пастырю, не собрание только молящихся людей в церкви, не просто ‒ стадо овец, безмолвно слушающие своего пастыря, когда он поучает, и также молча принимающих от него благословение, когда того сами захотят, вообще же безгласных в делах веры И Церкви и только в случаях особенной надобности относящихся к нему с своими просьбами. Нет! И паства должна быть союз, ‒ союз, а не раздельное множество ‒ душ, духовно-управляемых по одной нравственно-религиозной идее, которую он не в отдельности только, каждая сама про себя, но и в целостном соединении своем должны сознать, осуществить и проявить соответственным ей направлением; своей частной и общей жизни; паства ‒ это живое тело Церкви, это также деятель в Церкви, которого нравственная сила должна воздействовать не к одному внешнему благоустроению Церкви, но и ко внутреннему утверждению религиозных начал и стремлений в целом народе; это почва, в которой должны внедриться и оплодотвориться жизнь и сила Церкви в её истинном духе и деятельных, спасительных для человечества, стремлениях; паства ‒ это наконец крепость, которая должна быть оплотом для самой религии и Церкви противу разнообразных, враждебных ей сил и влияний в мире.

Судите же, при таком, значении пастыря и паствы, какова должна быть мощь, составленная из этих двух сил в их тесном, неразрывном между собою союзе. Так, это мощь, повторяю, несокрушимая даже страшная: кому? Всякому врагу и всякому вражескому устремлению против народной веры и Церкви, против духовных интересов народа, против его общественной нравственности и убеждений его совести. Особенно же в настоящее время, когда так много опасностей с разных сторон угрожает вере и Церкви, наш союз должен быть крепок более, чем когда либо.

Вы же, братия ‒ сослужители мои, да будете звеном, соединяющим главного пастыря с его паствою; да будете проводниками высшего пастырского духа в жизнь народа, и истинного духа народного в жизнь и деятельность пастыря; да будете органами соединенной их нравственной силы в тех, хотя небольших кругах, в которых каждый из вас поставлен среди общества и народа.

И так я молю Бога, братия мои, и всеми силами души моей призываю Его благодать, чтобы Он сохранил между вами и мною и возрастил в нас силу духовного единения, для блага Церкви нашей, для благосостояния Смоленской паствы и для общего нашего во Христе спасения.

Речь, сказанная при первом священнослужении в Смоленском кафедральном соборе (11 декабря 1866 года)

Вы не удивитесь, братья, если новый пастырь ваш поспешит заговорить с вами о старине. Есть на Руси города, при одном приближении к которым из других мест, чувствуется веяние какого-то особенного духа, которые окружает как будто отличная от других городов атмосфера. Это ‒ старинные наши города и это дух русской старины, особенно же древней русской святыни; словом ‒ это родной дух нашей Руси. Таковы Москва, Киев, Новгород, Ростов и другие; таков и Смоленск. Более тысячи лет он существует и уже в десятом веке имя его встречается в иностранных летописях, в числе таких значительных городов, которые имели промышленные сношенья с иноземными народами. Много событий, много разнообразных судеб и бурь пронеслось над этим местом, от времен первого заселения его грубыми язычниками, потом от утверждения здесь христианства, чрез весь период русских усобиц; время покорения Смоленска иноверною властно, потом возвращенья его к Руси; далее период нового порабощения чуждою силою и время нового воссоединения с Русью, ‒ до той не очень давней эпохи, когда эти древние стены, долгую и добрую службу сослужившие отечеству, над которыми, конечно, радо было бы посмеяться просвещенное искусство истребления человеческого рода в наше человечное время, видели, но еще не совсем дрогнули ‒ новейшего гения войны, с двадцатью народами шедшего этим путем к сердцу России. И я, стоя теперь здесь среди останков минувших времен, торжественно призываю и выражаю благословенье Божье на всю эту достопочтенную древность. Это не памятник только, это ‒ святыня Руси; скажу более: это ‒ еще живое, сквозь сумрак веков смотрящее на нас, еще дышущее своим духом, еще говорящее чрез всю историю нашу своим праотеческим голосом ‒ лице древней Руси; и благословеньем Вышнего да сохранятся на все будущие времена и поколения наши, здесь и по всему отечеству нашему, да не исчезнут из глаз и сердец наших исторические черты этого серьезного лица, с его мощным духом и поучительным голосом.

В самом деле, братия, если подумать, каким образом этот невеликий город и эта необширная область, эти негрозные стены и это небранное население устояли против всех напоров и потрясений стольких веков, каким образом в особенности сохранили они святыню веры народной целу и невредиму среди самых близких и сильных приражений иноверия, даже под долговременным игом его, отторгнувшими их от единства отечества и православной русской Державы, когда здесь успели основаться целые обители фанатических слуг иноверия, то невольно скажешь: это истинный дух древней Руси! это его сила! это его дело! Он, этот дух, всегда верный самому себе, неизменный в своих коренных началах веры и народности, невозмутимый в своем национальном сознании, непоколебимый в своих нравственных убеждениях и совести, которая изначала воспитана, утверждена и ограждена православною Церковью, дух этот и здесь, как повсюду в России, дал всю нравственную и гражданскую силу небольшому сначала народу и направлял события его истории к его росту и единству, также, как придал крепость и нашим старым стенам; и не он его, а он спас их и Россию. Недаром, братия мои, заговорил я с вами о старине. Я хотел дать ответ на вашу задушевную мысль, с которою теперь вы на меня смотрите. Не правда ли, что вас занимает мысль, с чем пришел к вам новый пастырь? и вот я хочу сказать, что пришел ‒ с древним духом Руси православной. Не подумайте, что один вид здешней старины напоминает ни этот дух и обращает к нему мои мысли и чувства; не думайте, что древнего духа я ищу в одних внешних своеобразных формах народной жизни, уже отживших свой век. Нет! я имею в виду существенный, чистый дух, самородный дух Руси, независимый от преходящих условий временя и форм, и называю его древним, потому, что он изначала жил в Руси и самобытно в ней развивался ‒ преимущественно в старые времена. Что же ныне? Много ли еще жизни в этом духе? много ли его в нас осталось? Да, он еще но умер; он еще живет в народе, но наибольшею частью в корне народного организма, в неиспорченной простоте народного быта, куда не доходило новейшее образование России по чужим образцами, в особенности куда не проникло еще недавнее у нас направление образованных умов и нравов. Вы знаете это направление: Русское ли оно? Много ли в нем русского духа? ‒ Об этом продолжим слово в другой раз.

Поучение в День Рождества Христова (1867 г)

Если день рождения Спасителя мира всегда был и есть и должен быть днем благоговейной радости для всего мира; то никогда, кажется, эта радость не могла бы быть так благовременна, как в настоящее время, Что я хочу сказать? уж не видится ли ныне более, чем прежде, славы в вышних Богу, на земле мира, между людьми всего доброго? уж не просветились ли настолько современные умы, что, отложив всякое суемудрие и вполне предавшись водительству вышнего света, решились вслед за древними мудрецами преклониться пред воплотившеюся до вечною Премудрости и принести Ей в жертву золото своих идей, ливан и смирну своих познаний? Уже не смирились ли настолько сердца современных людей, что оставив мирскую суетность и увлечения страстей, захотели наконец обратиться к Спасителю и Ему посвятить в жизни свои чувства и желания? О если бы так! но не так я теперь думаю.

В настоящее время, говорю я, более чем когда-нибудь, должно радоваться о рождении Спасителя мира: почему? потому, что наше время более всякого другого имеет нужду в благодатном просвещении и утешении.

Не тем ли отраднее видеть, хотя вдали, луч света, подающий нам надежду ‒ не вечно оставаться в темноте, чем мрачнее темнота, нас окружающая? при грустном, суровом, мертвенном виде зимы, не тем ли приятнее утешаться знанием, что под снегом работает живая сила природы и вырабатывает новую жизнь её к весне?

Так среди этой мглы, едва проницаемой, которая наполняет наше время, когда умы свободно мыслящие, с своим отрицанием вековых идей и самых священных убеждений человечества в вопросах веры, жизни, духа, в вопросах о начале, существе и конце всего существующего, сами наконец не знают, куда идти и чем заменить эти убеждения, когда умы, серьезно мыслящие в проницании этой тьмы и в борьбе со всеми заблуждениями века, как бы теряют собственные силы и, останавливаясь в изумлении перед непрестанно возрастающею силою лжи, готовы прийти в отчаяние, где найти свет, откуда провести путеводный луч в этот мрак и борьбу умов? чем поддержать надежду доброго ума и сердца, что истина еще не потеряна в человечестве, что она всегда жива, тверда и неизменна, что ложь и заблуждения не восторжествуют? Одна надежда и утешение: рождение в мир Спасителя мира. С Его рождением явился в мир свет вечной истины, и светит этот свет, хотя и во тьме, но вполне, но действительно, как светит солнце в сумрачный день, невидное за облаками, тем не менее лучезарное, теплое, живительное, как всегда действует в мире истина Христова, хотя и в страшной борьбе с ложью.

Всмотритесь в существо и характер современных лжеучений; все это понятия частные, идеи изменчивые, умозаключения поверхностные, ограниченная тесным кругом преходящей видимости и временной жизни человека. А где то, что в собственном, полном смысле должно быть названо истиною, где идей познания, умозаключения, проникающие в глубину существа и жизни мира, в особенности нравственного, обнимающие всецело дух и судьбы человечества, возвышающие разум человека над всем временным, внешним, случайным? Такова только истина Христова: и вот она одолевает, покоряет, пленяет человеческий разум, как скоро он возвышается над сферою временности и чувственных предметов; она действует в мире убеждением сердец, против которого всякие умозаключения бессильны, открывает совсем особый, необыкновенный для естественных познаний путь просвещения ‒ нравственный, нравственным возвышением и очищением человека, очищая и возвышая его разум. Пусть же ложь и заблуждения безумствуют в мире: их безумство только закрывает, но не уничтожает истины, и показывает только, что сам человек еще не вошел в полный свет истины; они совершат свой круг, созреют и перезреют и отпадут сами собою. А за тем самые естественные познания приведут наконец человека к ясному и полному сознанию истины Христовой, и тогда она, раскрыв всю свою действенную силу и победив всякую ложь, совершит спасение ума человеческого. Не будем же, ради рождения Христа Спасителя, отчаиваться, ни за истину, ни за человека.

Не стану описывать современной нравственности: господствующих нравственных понятий, нравов, дел; все это само собою слишком явственно, и злонравый дух времени, даже не думая скрываться, очень незастенчиво обнажает и выказывает сам себя. Но что сказать сердцу чистому в совести непомраченной, которые не могут не возмущаться зрелищем безнравственности? что сказать душе, верующей в Бога и чтущей закон Его, которая содрогается при виде этой страшной, по видимому непримиримой борьбы воли человеческой против воли Божией, столь открытой вражды человека с Богом и явного попрания людьми всех законов Божеских? Что сказать серьезному наблюдателю человечества, видящему, как оно гибнет во зле, или тем умам, законодателям и правителям народов, которые могут наконец отчаиваться в самых лучших своих мерах к их нравственному преспеянию? Что сказать самым жертвам людской безнравственности, в семействах, обществах, призывающим на нее Божий суд и проклятие? Что сказать, наконец, нам, пастырям Церкви, самим себе, когда видим слово и дело нашего пасения пропадающим без плода? Грустно: и в самом деле, не пришлось ли бы нам оставаться в безмолвии и отчаянии пред видимым торжеством всепоглощающего зла, если бы этим вопросам уныния и сомнения мы не могли противопоставить ряд вопросов надежды и веры? ‒ Да, нравственность падает, если не совсем еще пала: а Спаситель Мира? разве напрасно Его пришествие в мир? разве спасение, Им совершенное, относится только к отдельным лицам, а не ко всему верующему человечеству, только к откровению истины и добра, а не к действительному утверждению их в человечестве? разве Его воплощение, посредством соединения Божества с человечеством, не положило в мире семян новой, лучшей жизни, которые не могут же все заглохнуть и совсем остаться без плода? разве искупление мира не есть его возрожденье, действительное, а не догматическое только? разве наконец благодать, возрождающая мир в христианстве, не есть сама в себе сила, сила более жизненная, крепкая и плодотворная, чем зло мира, которое само но себе есть только немощь, болезнь, гниль? И вот взгляд наш переменяется: перед нами поле, на котором вместе растут пшеница и плевелы, но доброе сиянье и жатва принадлежат Спасателю мира, сумеющему в свое время и плевелы исторгнуть и пшеницу собрать и сберечь; период нами в мире нравственном, как и физическом, страшные и разрушительные явления грозы, бури, землетрясения, потопы, язвы, смерть в самых ужасных видах: но во всех этих явлениях действует сила не слепая какая-нибудь, роковая; не сила разнузданная ‒ злая, всепогубляющая, а бодрствует и действует Разум беспредельный, Воля всемогущая, мысль предвечная, план необъятный и неизменный, цели безконечные, сила искупления всеобновляющая. Так Спаситель мира управляет злом его. Пред нами зло ожесточенное, порог господствующий, мир, погрязший в разврате: где же правда Божия, вопием мы, не говоря уже о правде человеческой? где добро вышнее, не говоря уже о добродетели земной? но благость и правда благодатная тут и есть; она в том именно, чтобы не губить мира, а спасти его, чтобы из самого зла извлечь возможное добро, чтобы в самом тлении, возбудить искру новой, лучшей жизни; и она, эта правда спасительная, благодать искупительная, хочет и может и несомненно действует в мире с целью ‒ из самого глубокого падения ‒ восстановить его, из самой испорченной дряхлости ‒ обновить его, из самой смерти ‒ возродить его, А не останется наконец никакой надежды исправления, определится полное, крайне возможное число спасаемых, последнее число безвозвратно погибших; тогда предлежит миру последнее очищение ‒ огненное.

С такою верою и надеждою мы можем спокойно смотреть на мир. А если бы еще к этому присоединялась живая любовь к Спасителю, в постоянном внимании и последовании слову Его, тогда не только никакое зло Мира не сокрушило бы нашего духа, но и сами мы содействовали бы скорейшему и полнейшему торжеству истины и добра над ложью и злом.

Поучение на новый год, сказанное в Кафедральном соборе (1867 года)

Как показалось бы вам, братия мои, если бы в нынешний день я обратился к вам с приветствиями такого рода: поздравляю вас с приближением к концу жизни и к вечности; поздравляю с наступлением новых скорбей, болезней, утрат и всякого рода несчастий; поздравляю с умножением в мире человеческих пороков, страстей, сует и всевозможных безрассудств; поздравляю счастливых, знатных и сильных мира сего с ускорением случайностей, которые могут сделать их несчастными, уничиженными и без сильными; поздравляю целые общества и народы с новым периодом их жизни, в котором под влиянием неожиданных, может быть уже и готовых , причин, физических, нравственных, политических и всяческих, могут явиться в мир новые бедствия общественные и народные? Не очень приятны, конечно, были бы такие приветствия. Но напрасно стали бы вы сетовать за них на меня; то, что Я теперь высказал, каждый новый год говорит сам за себя. Скажите же, братия мои, какой смысл имеют ваши взаимные поздравления с новым годом, если только тут мысль не об одном продолжении естественной жизни и не одни мечты, а есть что-нибудь существенное? Вы поздравляете друг друга с новым счастьем: не насмешка ли это над жизнью? Не затаенный ли только страх новых бед в жизни? Или, может быть, тут одно сердечное желание добра себе и другим? Прекрасно: но от этого не легче в действительности.

Что же? скажете вы, неужели надобно всегда ожидать одного зла и зла? Неужели все идет только к худшему и нет надежды на лучшее? Почему не думать и не надеяться, что новый год принесет, если не всем, то некоторым, а может быть и многим, что-нибудь доброе? Эти вопросы очень важны; но в виду их надобно лучше выразуметь самую жизнь и действительность. Что такое жизнь наша, что такое жизнь целого мира?

Не будем обманывать себя. Доколе мы смотрим на себя как существа, признанные только наслаждаться жизнью и всякое дело жизни хотим подчинять одной идее нашего счастья, доколе самые понятия о счастье и несчастье, о добре и зле будем измерять только собственным эгоизмом, или жаждою страстей, а не действительными основными законами мира, предначертанными вышнею Волею; дотоле направо будем встречать каждый новый год надеждами, или только желаниями счастья и одного счастья. Неужели мы думаем, что течение жизни мира, управляемое неизменными законами Божеского Провидения, должно или может подчиняться нашим самолюбивым расчетам и мечтам? А что мы сами делаем для своего счастья? Делаем ли то, что нужно для него, т,е. что соответствуем тем законам и вышней Воле? А без этого никакое счастье невозможно.

Доколе мы будем смотреть на жизнь и на мир только со внешних сторон их, только в их преходящих образах, а не в глубине внутреннего устройства, доколе останавливаемся на частях и отдельных фактах мира, не проникая во взаимные связи и общие цели их, не постигая их значения в целом, сколько это возможно нашему уму при свете Божественного откровения, а таким образом не понимая и значения собственной нашей жизни в жизни мира, дотоле мы ничего не поймем в жизни ни в своей, ни в чужой, и видимая смесь добра и зла в мире, счастье и несчастье будет представляться нам только зрелище беспорядков и ужасов, только поводы скорбей и сомнений безвыходных, загадку неразрешимую. Это камень, на котором разбивались и великие умы и крепкие сердца. На чем же мы хотим основать уверенность в нашем счастье?

Посмотрим на физическую жизнь видимого мира. Какая тут невыразимая смесь красот и безобразия, величия и ничтожества, добра и зла, наслаждений и страданий! И какая непрерывная и нескончаемая борьба всех стихий и сил природы, борьба, которая часто разражается ужаснейшими бедствиями для самой природы и для человека! Что это значит? В этой самой смеси, в этой именно борьбе совершается, в целом и в частях, явная и тайная, но безостановочная и неослабная, работа, в которой все силы и деятели природы, от самых великих до самых малых, от человека до червя, от непроходимых лесов до мелких трав, от океанов с их бурями до здешней мирной реки с её невозмутимою тишью, от огнедышущих вулканов до вашего домашнего очага, все работает и, под рукою и по законам Всемогущего Мироправителя, вырабатывает жизнь природы в целом её составе, возрождает в борьбе новые силы и средства к продолжению её жизни до конца веков, и в тоже время незаметно все подготовляет к новой будущей жизни этого мира, о которой говорит нам Божественное откровение. А ты, разумное существо, хочешь ли, чтобы эта работа природы шла около тебя мирно, не преследовала бы тебя своими ужасами и не грозила бедами, а доставляла бы тебе одни чистые наслаждения красотами и благами природы? Ты помоги природе в этой работе своим разумом, трудом и доброю своею жизнью, которая, как и худая жизнь твоя, очень много значит в экономии природы. А если ты, человек, ожидаешь одних наслаждений из недр природы и её жизнь хочешь поработить только мечтам о счастии собственной твоей жизни, а для неё самой не хочешь делать ничего хорошего, то не жалуйся, если вместо удовольствий и ожиданного счастья она пошлет тебе только беды: голод, болезни, всевозможные виды разрушения, смерть.

По таким же законам идет жизнь в мире нравственном, человеческом. Здесь все люди, в общей связи жизни, составляют один целостный организм человечества; и все люди, от самого высокого лица на земли до последнего нищего, от государственного мужа до чернорабочего, от гения и исполина до глупца и увечного, ‒ все работают в движении и развитии этого организма; каждый все, что кто может и хочет, все свои мысли, чувства, стремления, действия, вносит в общую массу, составляющую тот мировой материал, из которого общим столкновением, взаимно-действием, борьбою разнородных элементов вырабатывается жизнь целого человечества. Но, братия мои, я не могу представить себе этой картины без трепета сердечного. Пусть каждый из вас подумает, что всякая его мысль, чувство, слово, может быть случайно высказанная, всякое его дело, когда бы и как бы то ни было, может быть и не намеренно, сделанное, которым он сам не думал придавать какое-нибудь значение, все это живо в жизни и составляет уже факт невозвратный; все это полетело из души в мир и там неудержимо произвело сродные себе действия; там встретившись с другими подобными себе фактами, усложнилось и усилилось, встретившись с противными, вступило с ними в борьбу и таким образом живо и действительно вошло в состав атмосферы, обнимающей, проникающей, наполняющей жизнь мира! Ты не думаешь об этом, ты забыл, каким чувством или намерением или словом, нисколько лет назад, ты дохнул на свет Божий? Но это дуновение твое пошло живою струею в воздух мира и там вместе с другими струями составило тучу, облагающую горизонт над тобою и другими: и ты же будешь удивляться, встретишь как нечаянность, примешь за случайность, когда какой-нибудь сильный удар разразится над твоею головою! Нечаянность! Случайность! Нет; это не нечаянность и не случайность, ты сам участвовал в составлении этой тучи.

Итак хотите ли вы, чтобы ваша жизнь текла мирно, счастливо, светло, радостно? Вносите от себя в общую жизнь мира все доброе, и только доброе: здравия мысли, чистые чувства, благие стремления, правые дела. Но, Боже мой, какое слово изобразить, какой ум представить только может всю ту общую массу зла, с всеми его мерзостями и ужасами, в которую каждый из нас в течении целой своей жизни вносит свою долю и крупными и мелкими делами! И это материал, из которого слагается и развивается жизнь человечества! Каким же образом человечество держится? Как оно не сгорит заживо от этого горючего материала, который носит в самом себе огонь, разрушающий жизнь нашу внутри нас самих, каковы наши страсти и пороки? И погибло бы человечество и давно сгорел бы злой мир, если бы не Разум безпредельный и Воля всемогущая управляли страшным горнилом, в котором идет эта неизобразимая работа, если бы в основании этой работы не положено было новое начало жизни, сила благодатного искупления и возрождения мира, принесенная на землю Иисусом Христом, нашим Спасителем. Это именно спасительная сила благодати делает то, что зло еще не погубило мира, что человек еще не потерял способности к добру, что остается еще надежда на торжество добра, и только зло безусловное, уже неисцельное, оставляется самому себе и огню, зарожденному внутри его, который действием долженствующего в определенное время открыться в полной силе всемирного суда Божьего, с преобразованием временной жизни в вечную, наконец раскроется видимо, во всем своем ужасе, обнимет весь злой мир и воспылает в бесконечность. Так кончится настоящая работа жизни мира.

Теперь, братия мои, вы понимаете, что такое день нового года? Это возобновление страшной работы в жизни мира и человечества, это первый день общечеловеческой страды ‒ рабочего времени. С чем же мы пойдем на эту работу нового года, что внесем в общее дело жизни? Вот о чем надобно думать в начальный день нового года. Отсюда ясно и то, чего ныне желать должно себе и друг другу. А я не хочу оставаться зловещим, и усердно молю Богу, чтобы не сбылись мои горькие приветствия в начале нынешней моей беседы с вами.

Поучение на новый год, сказанное в Кафедральном Соборе (1868 года)

Годы, как волны, уносят жизнь нашу в безпредельное море вечности. И если подумать, что не только в этом море тонут безвозвратно целые века жизни целого человечества, а и в круговороте временной жизни бесследно пропадают тысячи частных существований, то невольно представляются вопросы, для чего существуют эти тысячи? и какое значение имеет жизнь каждого из нас, если только она дается не случайно и не напрасно?

Подумали ли вы когда-нибудь об этом? думали ли, когда жизнь ваша разцветала в силах духа и тела, и пред вами открывалось её широкое поле, или когда жизнь начала уже увядать и виден стал вам недалекий конец? думали ли в годы счастья или в годы несчастий, в дни веселия и праздности или в дни скорбей и забот, в часы серьезных дум и чувств или легкого взгляда на мир, смотря на себя или на других? Подумали ли, наконец, вчера, когда оканчивался год, или сегодня, когда начинался новый?

А надобно подумать, и думать всегда, не говоря уже о том, что жить, но сознавая значения своей жизни и не давая себе отчета в её целях, жить, оставляя свою жизнь одному естественному течению, и таким образом по собственной воле делать ее безхарактерною и безцельною, значило бы вести жизнь не более, как растительную, хотя может быть видимо и цветущую, только животную, хотя может быть и привольную, но уж никак не человеческую ‒ разумную и не христианскую ‒ нравственную, не говоря уже об этом, как безотрадно было бы думать, что не каждого жизнь имеет значение в мире, что жизнь многих может считаться и случайною и напрасною?

Жизнь каждого из нас есть капля в море жизни целого человечества. Что значит капля в море? Но скажу, что ничего не значит; все море составляется из капель, не было бы капель, не было бы моря. И вот из капель жизни отдельных личностей сливается великий океан жизни всемирной, с его вековым течением, с его волнами и бурями. Разберите состав этих волн, воздымающих океан и производящих иногда такое сильное волнение и оглушительный шум в истории человечества; всмотритесь в эти бури, иногда столь страшные и разрушительные, ‒ и вы увидите, что все это ‒ капли, только в связи, в сцеплении между собой, в массе, составляющей вою силу их. А не представляет ли история и таких примеров, что самые важные и потрясающие события в жизни народов происходили иногда от усиленного движенья только нескольких капель, а иногда даже одной, сначала в небольшом круге жизни? В действительности, ни одна жизнь, как бы тесна сама по себе ни была, не может быть или считаться совершенно отдельною и отрешенною от общей жизни людей. Жизнь каждого из нас имеет естественные и нравственные связи со всеми другими, связи, более или менее близкие или отдаленные, открытые или незаметные, влиятельные или страдательные, но всегда и непременно действительные. Не будем говорить о связях прямых, открытых, влиятельных, которые сами по себе ясны. Вы думаете: какую существенную связь с миром или какое значение может иметь жизнь, например, этого нищего, который самою судьбою выброшен из среды общества к порогам домов, где только подаяньями от других кое-как держится его жизнь, который сам тяготится своею жизнью и часто не знает, что с нею делать? но и эта жалкая жизнь, при всем её внешнем ничтожестве, имеет свое значение нравственное: и бедняк имеет дух, следовательно имеет свою нравственную силу и свою долю участия в общей жизни людей; его мысли, чувства, намерения, действия, все это от него также, как и от других, идет в общую массу дел человеческих, и он, как и все, имеет свои нравственные отношения к другим, к обществу, к человечеству. Этого уже довольно, чтобы не считать его жизнь ничего незначащею. А что, если внутренняя жизнь бедного еще богатее богатых? Что, если под отрепьями и без куска хлеба таится сила души, более других способная действовать в Мире? И знаем мы, что из среды бедняков, почти умиравших с голода, выходили, и не слишком редко, великие деятели в умственной, нравственной, религиозной, общественной жизни народов. Тут внутренняя жизнь, её сила духовная вступала в открытую борьбу со внешнею жизнью, её горькою долею, и, или торжествовала над нею и изменяла ее к лучшему, или падала жертвою борьбы, но и в самой борьбе выказывала все богатство и величие внутренних своих сил. А что же те, которых сама судьба лишает всякой возможности действовать, производя их на свет бессильными, поставляя в одном страдательном положении несчастия? Судьба! какая это судьба? на это нет никакой судьбы. Каждому свыше дается своя мера сил физических и нравственных, хотя самая малая, с которою и должен соразмеряться круг деятельности каждого, хотя бы деятельность эта шла не далее обработки земли, или грубого ремесла. А если нет и на это средств, кто виноват? Виноват или сам несчастный, или те счастливые, которые, не хотят помочь ему. Тут только нравственное зло подрывает значение жизни; да и это можно ли еще сказать? Самое зло жизни не придает ли ей своего значения, хотя и печального, когда жалкую участь её сопровождает тяжкими последствиями не для одних несчастных, но и для других людей, для общества, для человечества? Презрение жизни в себе или других, жизнь, по собственной воле человека или по недостатку сочувствия от другим, доходящая до такого унижения в среде людей, что теряет по видимому всякое общечеловеческое значение, не обращается ли наконец в позор самому человечеству, в ряд одних преступлений, в зло, не только частное, но и общественное, отнимающее у людей, у целых обществ спокойствие, благочиние, благосостояние, в язву, заражающую их нравственною порчею? О как страшно наказывается человечество за пренебрежение, даже только за непонимание жизни в самых незначительных её деятелях!

Но есть особенная сила в мире, которая и самую без сильную жизнь может сделать не напрасною и не безплодною в мире, будь это жизнь большая, увечная, слепая, глухонемая и проч. То ‒ нравственная сила христианства. Вспомните, как христианство всех и каждого из нас призывает к нравственной деятельности в мире, как всем дает для неё духовные средства и силы, независимо от внешних обстоятельств жизни, как самого убогого человека в мире оно может сделать образцом самых высоких духовных доблестей, какое могущество нравственного влияния оно может придавать самым простым людям, когда например несколько рыбаков в состоянии были покорить его учению древний языческий мир, когда дух, жизнь, слово самых невидных с мирской стороны личностей, могут вызвать тысячи людей и целые народы на поклонение и последование им, как эта дивная сила христианства никогда ни при каких обстоятельствах не истощается в мире и всегда может и готова воздвигать на широкое поприще духовной жизни из всех состояний в мире самых высоких подвижников, самых энергических деятелей самых великих героев христианской добродетели и нравственной силы духа. При таких обстоятельствах какая жизнь, как бы ни была сама по себе тесна, скудна и слаба, может считаться напрасною и безплодною в мире? Это с одной стороны. С другой стороны не забудьте, как христианство всех нас соединяет в одно нравственное целое, в одну духовную семью, в одно благодатное царство Божие, как оно от всех и каждого из нас прежде всего и более всего требует взаимной любви, без разбора внешнего состояния людей в мире, как оно внушает носить тяготы друг друга и в этом полагает высшее исполнение закона Христова, как возбуждает, одушевляет, оплодотворяет силу добра в человеке и человеколюбия, чтобы не только помогать страданью состраданием и вещественною помощью, но и, возвышая дух над телом, давать самой немощи телесной силы и средства сделать что-нибудь доброе и полезное для себя и для других. Можно ли же допустить, чтобы там, где живо действует сознание и дух христианства, чья-нибудь жизнь, хотя бы самая немощная, могла оставаться бездольною и безполезною в мире? Нет; и христианская сила духа над телом с одной стороны, и христианская любовь к человечеству с другой ‒ сделают то, что и слепые могут учиться и быть учеными людьми, с пользою для других, и глухонемые участвовать в общественной службе, и безрукие работать.

А что еще, если не христианство, и без особенных духовных дарований, и не богатых внутренними силами людей извлекает из уничижения в мире, когда, при недостатке и невозможности для них другого значения, вполне сохраняет в них значение чисто-нравственное, дает им возможность быть, если не самостоятельными деятелями среди мира, то верными и добрыми исполнителями нравственного долга? И вы видите в семействе, в обществе, в самом простом быту народа, не блестящую важными делами, не пылающую сильным огнем духа, но ясно и тепло светящуюся мирными, скромными добродетелями жизнь, жизнь истинно-христианскую, в глубине смирения высокопоучительную: и разливает эта жизнь около себя мир, отраду ближним, теплоту чувства, свет доброго пути, пример чистой нравственности, ‒ Кто осмелится назвать такую жизнь ничего или мало значущею ?

Что теперь сказать о значении жизни частном, личном? Сравнил я частную жизнь с каплею в море, и теперь опять приходит на ум капля. Наука открыла в каждой капле воды и всякой жидкости целый мир жизни: тут незримо для наших глаз вмещаются особые роды существ, которые родятся, движутся, плодятся, совершают свой круг бытия, со всеми естественными действиями и проявлениями жизни. То, что эта микроскопическая жизнь не заметна для нашего глаза, отнимает ли у ней всякое значение в мире? Без сомненья ‒ нет. Так, внутри каждого человека, кто бы он ни был, не всегда явно в наружности и заметно для других, тем не менее действительно движется целый мир: мир мысли и чувства, желаний и страстей, добра и зла, радостей и скорбей. Или все это имеет значение только там, где выказывается в больших размерах, при широкой обстановке, с шумом и треском, с влиянием на других? Нет; и тот, которого жизнь ограничивается только насущными её потребностями, и тот, которого внутренней жизни никто другой не знает и знать не захочет, и тот, которого внутренняя жизнь представляется нам слишком мало развитою, чтобы придавать ей какое-нибудь значение, и он все тоже, что и все другие, носит в душе своей. Чего он не испытает в самом себе, каких мыслей и чувств, какой борьбы, каких бурь и страданий не переработает в душе своей! И если все это не имеет значения для других, то очень важно для него самого: тут развивается его внутренний мир, вырабатывается его личная судьба, его нравственное значение. А бессмертная душа, с её не умирающими потребностями? А образ Божий в человеке, делающий душу его святилищем, а его самого жрецом, обязанным священнодействовать в ней возношением ума горе и всесожжением сердца в жертву Богу? А благодать искупления, придающая каждой христианской душе великую цену, да непогибнет, влагающая таинственный залог возрождения в глубину существа её? А все высокое достоинство, которое христианство придает существу и личности каждого человека, когда возвышает дух человека над всем земным когда усыновляет его Богу, когда всякому открывает, путь нравственной свободы ко всему доброму, когда всякому дает возможность достигать самых высоких степеней внутреннего совершенства, когда для всех и каждого переносить цели жизни из времени в вечность? Какие возвышенные виды, как бы ни был мал человек! Какие широкие задачи, как бы ни тесна была жизнь! И при таких ли видах и задачах , какую бы то ни было малую жизнь в христианстве считать случайною и напрасною?

Но бывают тяжелые минуты жизни для человека: минуты душевного разлада. Душа болит разочарованием жизни, сомнениями, тоскою, высказывается ропотом. Тогда жизнь теряет для человека всякое значение; он сам себя спрашивает: «зачем дана ему жизнь? Ужели только на муку и казнь?» Ум, терзаемый все отрицанием, душа, волнуемая раздражением против жизни, сердце, опустевшее в самом себе и охладевшее ко всему доброму, воля, ослабевшая в своих нравственных силах: какое это ужасное состояние! Тогда яд отчаяния начинает проникать в душу и угрожает человеку ужаснейшею смертью вдвойне ‒ нравственною и физическою. Что может спасти тогда человека? Вспомни он тогда, что он христианин; сквозь мрак своих дум сойди с поверхности жизни в глубь своей души; там скрыт забытый в суетах жизни, заслоненный лживыми образами мира, подавленный страстями, но никогда не угасающий, мирный, благодатный свет христианства. Внеси в этот свет свои думы, свои чувства и страдания; тогда осветится все, и душа и жизнь; там примиришься с жизнью и поймешь её высокий смысл и назначение.

После всего этого, что вы скажете, если я представлю вам картину такого рода: представьте себе круг людей мертвых, ‒ не таких, которые лежат в могилах, и не таких, которых называют привидениями, а людей действительных, только не живых; мертвых, однако же ходящих по земле, ядущих и пьющих, и поддерживающих все обычные житейские соотношения между собою и с другими людьми, живыми. Может ли это быть, скажете вы? Может, скажу я: потому, что такие живомертвые люди очень хорошо видимы тем, которые имеют очи ‒ видети. Это ужасно! Не правда ли? Что же это за странные существа? и чем они отличаются от других, вполне живых людей? Таковы именно люди, у которых есть только облик жизни, есть плоть жизни, но нет духа живого, нет внутреннего, существенного действия истинной жизни; это люди, у которых нет ни мысли в головах, ни чувства в сердцах, ни дела в руках, ни самосознания в духе, ни убеждения в характере, ни религии в совести, ни правил в нравственности, ни цели в жизни. Каким же образом они существуют? Одним механическим действием естественных законов бытия; и самая смерть для них не есть прекращение или смена жизни, которой, собственно говоря, у них и не было, а только полное, окончательное раскрытие во вне их внутренней мертвенности; и выходит то, что Спаситель мира сказал одному из своих последователей, просившему у Него позволения идти на погребение отца: мертвые хоронят своих мертвецов. И еще ужаснее и отвратительнее становится эта мертвенная жизнь, когда за недостатком оживляющего духа хочет насильственно оживить ее искусство: и вот видятся толпы изукрашенных, лицедействующих, без смысла суетящихся, кружащихся в конвульсивных движениях мертвецов! Можно ли без ужаса и содрагания видеть такое зрелище? И как его снести, когда таких мертво-живых людей или живых мертвецов не мало, очень не мало в мире, и они слишком нередко и повсюду встречаются? Но вот и конец этих страшных людей, исход того круга, общества, пира, который они наполняют: это открывает нам слово вышних судеб. «Ты, говорит суд Божий одному представителю такого общества ‒ и, надо заметить, общества христианского, ты только имя носишь, что ты жив, а ты мертвый. Бодрствуй и делай, что нужно близ смерти. А не будешь бодрствовать, вот я найду на тебя; как тать, и ты не узнаешь, в который час я найду на тебя.» (Откр. 3:3).

К этим словами мне нечего прибавлять.

Речь, сказанная в Смоленском училище девиц духовного звания (22 Января 1867 года)

В таком необыкновенно скромном и даже скудном во всей обстановке заведении, каково здешнее, не зачем брать широкие и великие предметы для слова. Пойдем за словом туда, откуда пришли и куда возвратятся отсюда эти воспитанницы: там, в темных и тесных избах, где виды людей не простираются далее насущного хлеба, где наилучшее наслаждение им доставляет вид покрытого хорошо уродившимся хлебом поля, где и пастырь духовный, как и овцы его, питается от земли и от тех мелких долей, какие из своих трудовых копеек уделяют ему пасомые, ‒ там найдем, что думать и сказать относительно училищ, подобных здешнему.

Посмотрите на священнослужителя, получившего достаточное научное образование, когда в самых молодых летах, едва сошедши с школьной скамьи, он поставлен судьбою в деревенской глуши, в среде нисколько не развитых поселян, с которыми и обязательные для него духовные сношения он может поддерживать с трудом и с огорчениями для себя, сношения житейские ‒ с тягостью в сердце и самоунижением; а о сношениях образованной мысли и развитого чувства ‒ и говорить нечего: чего ему недостает, когда при такой обстановке жизни он скоро впадает в тоску и уныние и готов для рассеяния их искать средств непозволительных? Ему, конечно, недостает способов к умственному возвышению духа над грустною обстановкою жизни, путем отвлеченного мышления и научного саморазвития; не достает сил для постоянного поддержания мысли и чувства на духовной высоте сана близ Бога; но прежде всего в такой обстановке недостает ему сколько-нибудь развитой умственно и нравственно подруги жизни, подруги, которая по одним внешним сожитием, а и умом и сердцем делила бы тяготу его жизни, ясною мыслью и живым чувством облегчала бы его душевные томления, и разделяя с ним радость и горе, из которых впрочем последнего у него всегда более чем первой, не давала бы ему чувствовать своего одиночества и в собственном доме и в среде, его окружающей.

Посмотрите на семейство сельского священнослужителя, когда столь обычное там множество детей при недосужестве и убожестве отца, как бы оставленное самому себе, в праздности, неряшестве, во всей грубости деревенских нравов, остается без воспитания и только одолевает отца заботами о содержании детей; когда отец, едва дождавшись известного возраста детей мужеского пола, спешит отвозить их в школу, как будто для того только, чтобы сбыть с рук излишнее бремя; а дети женского пола, возрастая и созревая, и даже перезревая, остаются на руках отца почти также как прежде, не воспитанными и не развитыми: чего тут не достает? Недостает серьезно обученной и благонастроенной матери, которая занялась бы и сумела бы управить домашним воспитанием детей, и материнским попечением и влиянием довершала бы то, чего не может тут сделать один отец.

Посмотрите на вдов и сирот, остающихся по смерти священнослужителей, а я смотрю на них каждый день, выслушивая их просьбы. Оставаясь без опоры, без куска хлеба, почти всегда без пристанища, они совершенно опускают руки и всего ждут только от рук начальства; оно обязано дать всем им обезпечение, даже дать дочерям сиротам приданое, именно приданое, обращая в приданое самое священнослужительское место, и для того поставить на это место таких людей, которые согласились бы взять на себя всю горькую участь сиротствующих; тогда вдовы и сироты целыми семьями переходят на руки этих людей, даже не слишком разбирая их личные качества, расположения и средства, и на самое постановление их смотря просто, как на непременное обязательство кормить и покоить сирот, ‒ только, не более. Нормально ли такое положение? Правилен ли такой распорядок дел? Даже обеспечивает ли он сколько-нибудь быт духовенства? Напротив, бедность его, вместо облегчения, тут еще усиливается и усложняется, потому что вместо одной бедной семьи в доме соединяются две и три, и т.д. без конца. Я уже не говорю о том, как это затрудняет нас самих, архиереев, в избрании на священнослужительские места достойных по умственным и нравственным качествам лиц. Кто из них пойдет на такую жизнь? а пойдет, сделается несчастным. И вот идет только такой, который несет сиротам хлеб, хотя и скудный и горький, а Церкви не несет ничего или несет то, что горше всякого горького хлеба. Чего тут недостает? Всем этим несчастным недостает предварительного воспитания и какого-нибудь образования, которое научило бы их хоть трудиться и трудами собственных рук, а не чужих приобретать себе пропитанье, научило бы хоть понимать пользу труда и надобность каких-нибудь собственных соображений к чему-нибудь лучшему в своем быту. Увы! У нас и этого нет; и привыкли у нас не только все свои семейные дела, но и все думы об них предоставлять архипастырям, их усмотрению и милости.

Посмотрите наконец на женскую половину крестьянского населения. Эта, доходящая до крайней степени невежества и немыслия неразвитость, это неодолимое упорство в грубейших суевериях, это совершенное неумение обращаться с детьми, это лишние всякого руководства и доброго совета в женских делах, это отсутствие всякой помощи в болезнях, что все это показывает? Все это доказывает необходимость в деревне лица, и именно лица женского пола, которое своими умственными и нравственно-религиозным развитием влияло бы на это жалкое положение крестьянских женщин, и в отношении к ним содействовало бы духовному влиянию самого приходского священника. Не много ли я сказал? Нет; что может сделать женщина в христианстве для самого христианства, это известно из истории; и нет сомнения, что, при хорошем священнике, образованная жена могла бы быть для прихода истинною диакониссою.

И так вот почва, из которой возникает учрежденье училищ для девиц духовного званья; особенность этой почвы требует и особых заведений. А не лучше ли было бы воспитывать наших девиц в светских заведеньях? ‒ Но какие могли бы быть при этом виды относительно наших девиц? Не общение ли сословий? Но для чего это общение, когда воспитанница из заведения должна возвратиться в свое родное сословие, и своим замужеством и службою мужа поставлена будет в такую среду, с которой не имеют ничего общего светские учебные заведения? Уж не самый ли образ воспитания, ‒там, где воспитание обращается более в игру, чем в серьезное дело, где из самого образования хотят сделать только наслаждение для чувств, фантазии, светских нравов, но боюсь сказать ‒ для ума, потому что уму доставляется наслаждение строгостью науки, самодеятельностью мысли и трудов знания? Видим мы такие заведения во всем блеске их внешнего устройства и во всей силе их внутреннего развитая: и мы не будем их врагами; не будем оспаривать того, что есть в них доброго и полезного; но скажу, что у них есть враг, который нередко мстит им жестоко за невнимание к нему. Этот враг ‒ сама жизнь; это учитель суровый, неумолимый и необольстимый. Когда забавами учения вытесняют его из среды училищ, он становится за порогом их и ожидает там выходяших из училищ воспитанниц; он схватывает их в свои тяжелые руки, мчит их по разнообразным мытарствам житейских забот и тревог, истязует душу тяжкими скорбями, чтобы доказать всю несостоятельность образования, ошибки воспитания, заблуждения слишком развитых чувств и фантазий, и муку искусственно возбужденных в душе но неудовлетворимых в действительности потребностей. Нет! Не такие училища нам нужны. Этот враг ‒ жизнь ‒ нам слишком хорошо знаком, чтобы нам еще обманывать самих себя на счет его; за то и он нас не обманет. Мы заранее научаемся уживаться с ним, чтобы впоследствии благодушнее с ним встречаться, когда уже не в школе, а в собственной его области в опыте, он будет давать нам свои суровые уроки. Он, этот строгий пестун, постоянно живет с нами; он и здесь, в этой тесноте, в этой видимой во всем скудости, во всех недостатках устройства этого училища. Сама жизнь, наша сословная жизнь, устроила это училище так, что нечем вознаградить учителей за труды; сама жизнь шьет воспитанницам их же собственными руками рубашки из грубейшего деревенского полотна, которое поселянки приносят от своего усердия к чудотворной Смоленской иконе Богоматери, а мы от неё передаем сюда; сама жизнь водит здесь воспитанниц на кухню и огород, где они не иначе как по её указаниям, сами готовят себе не затейливую пишу. Не скажу, чтобы мы не желали лучшего; но не желательно, чтобы когда-нибудь изменилось основное начало жизни, долженствующее лежать в основе этих училищ. Если суждено нам оставаться в нашей бедности, пусть наша бедность воспитывает сама себя; а если можем дождаться чего-нибудь лучшего, то пусть улучшатся наши взаимные соотношения с обществом и народом, пусть улучшатся способы нашего обеспечения, но да не будем оторваны в духе от жизни, от той жизни, которая живет в среде ожидающей наших воспитанниц. Желательно ли было бы, чтобы священнослужитель в деревне сделался когда-нибудь боярином, а его жена боярыней? Не думаю. Все, что я теперь говорил, я говорил не для одних посторонних лиц, вообще мало нас знающих и понимающих, но и для вас добрые воспитанницы. Вам более, чем кому-нибудь, должны быть понятны мои слова; вы может быть даже лучше, чем я, не в деревне родившийся, знаете жизнь, в которой вы родились и в которую должны вступить: о возвращении отсюда. Не забывайте ее ни на минуту; она впоследствии задаст вам строгое испытание в плодах здешнего образования; приготовляйтесь к этому испытанию всем что имеете здесь под руками, и те малые семена, которые здесь получаете, согревайте в своем сердце, что бы он в теплоте его процвели и в свое время перенесенные на почву, на которой вы будете поставлены судьбою, дали жизненный плод. Я говорю: в сердце потому что ум всегда слишком многого требует, чего вы здесь не найдете; но за то сила теплого, нравственно развитого сердца часто бывает крепче в действеннее самого развитого ума.

Поучение, сказанное в Смоленском Вознесенском женском монастыре (2 февраля 1867 года)

Вам, боголюбезные сестры, в вашем уединении, огражденном крепкими стенами и строгими правилами жизни, может быть иногда приходит в ум искусительная мысль: что делается в мире, который вы навсегда оставили? Как там люди живут, счастливы ли они, и в чем находят ныне свое счастье? Я, не чуждый вам по обетам, но ближе вас стоящий к миру, и с высоты своего места постоянно наблюдающий, как проходит жизнь мира, с её разнообразными сценами и судьбами, скажу вам также, как всегда, мир живет в суетах и безконечных житейских попечениях, также все и каждый ищут себе счастья и не находят его, или находят мало и только на время, и потом опять мучатся исканием его; также, как всегда, никто ясно и точно не понимает, как будто и сам для себя решить не может: в чем счастье, где искать и как достигать его? Не правда ли, как это странно? как будто в самом деле нет в мире счастья? Или люди так опустились, что и ходят около него, но не видят его, или так замечтались, что требуют от жизни гораздо больше, чем сколько она может дать им? Вы, спокойные в вашей мирной пристани, пожалейте и помолитесь об этих несчастных, обуреваемых в море житейском.

А в самом деле, где же счастье?. Какую жизнь можно назвать счастливою? Вы помните, что я здесь могу говорить только об истинном счастии, достойном человека, христианина. И вот теперь я хочу ввести вас в общее рассуждение об этом предмете; мне представляется, что вы, стоя вдали от мира, можете быть беспристрастнее в этом деле. При вашем посредстве я попытаюсь представить окружающим нас мирским людям один понятный нам образ жизни, в том предположении: не признают ли они его истинно счастливым, по крайней мере более счастливым, чем те образы жизни, в которых они испытывают так много несчастий?

Представим себе людей, которые, сбросив с себя всю тяготу житейских попечений, решились ограничить себя по-евангельски только потребностями дня, людей, добровольно освободивших себя от кружения в вихре мирской суеты, для того, чтобы спокойно и всецело посвятить себя жизни внутренней, духовной, которая есть жизнь ума, верно направленного к дознанию и созерцанию вечной истины в Боге жизнь сердца, развивающего в себе сознание высшего, нравственного, человеческого и христианского достоинства, и в удовлетворении глубоких чувств и потребностей этого сознания, а не чувственных влечений и страстей, ищущего своих наилучших наслаждений; жизнь воли, свободно устремленной к утверждению себя в чистом христианском добре; жизнь духа, непрерывным трудом над собою и постоянною борьбой с самим собою укрепляющего свои силы к достижению высших степеней совершенства; представим себе людей, которые, высшего идеала жизни уже не искали бы для себя, для своего совершенства и счастья, ни в чем прекрасном, высоком и счастливом мира сего, а единственно в Евангелии, этом зерцале возрожденного и обновленного человечества с Богочеловеческим первообразом во главе; людей, которые, не презирая и не отрицаясь человечества, а любя его всею душою, и любовью самою чистою, выше мирской, не хотели бы однако делить с ним его действительной жизни, не только искусственной, со всем тем, что есть в ней фальшивого, глупого, пустого, дурного, вредного для души, но и жизни естественной, семейной и общественной, чтобы сохранить для себя полную свободу духовную и независимость нравственную и ничем не стесняться в высших стремлениях духа; людей, у которых и склад внутренней жизни и порядок внешней, устроены были бы так, чтобы на всем лежала печать чистоты христианского целомудрия, неизменной строгости правил, самоотречения и креста, без которых в христианстве нет совершенства и спасения; наконец представим себе, что такие дивные люди составляли бы между собою единодушные общества, в которых ни преимущества рода и звания, ни права собственности, ни личный образ мысли и жизни, ничто не разделяло бы их, но любовь Христова в единстве цели и в чистейшем, нравственном взаимном сочувствии связывала бы их всех в одну семью, сливала бы в одну душу; и вот у них и в душе и в жизни и в обществе, царствовали бы невозмутимый мир, ни чем незатмеваемая ясность духа, не иссякающие благодатные утешения сердца, неизчерпаемая полнота внутренней духовной жизни, из которой в них и около них разливалось бы одно непоколебимое чувство высокого блаженства чистых, светлых душ, и они, не зная страстей и забот житейских, не знали бы ни страданий душевных, ни бедствий мира.

Вот какую жизнь я представляю себе в идей счастья. Что скажут на это люди мира? «Все это прекрасно, скажут, но».... ‒ Это но всегда портит самые лучшие мысли. Что же но?

Если скажут, что все это прекрасно, только слишком высоко, тяжело и неисполнимо по установившимся условиям жизни, то я отвечаю; вот и причина, почему люди не находят себе истинного и полного счастья; они всецело подчинились условиям, ими самими изысканным, стесняющим путь их счастья и вызывающим несчастья; они сами на себя наложили какие-то цепи, в которых и ступить свободно не могут, и полагают свое счастье уже не в том, чтобы сбросить с себя или по крайней мере облегчить эти цепи, а в том, чтобы только позолотить их и из тяжелого бряцания их устроить для себя возможно ‒ приятные звуки. ‒ Я не спорю, что та идеальная высота жизни, о которой я говорю, не для всех достижима; но только потому, что не у всех для того довольно велики и крепки духовные силы; а это дело другое. Что же? поднимайся на высоту, сколько можешь; сколько поднимешься, столько и будешь счастлив. А если эта высота только для не многих, избранных душ, то почему же и не многим не пожелать и не указать ее? И за чем же эти избранные вместе со всеми другими будут страдать и погибать в общем волнении сует и бурь житейских.

Я знаю, что еще могут сказать мне люди мира: «ты, думают они теперь, в своем идеала счастья представил нам жизнь иноческую: спроси же сперва самих иночествующих, счастливы ли они и осуществляется ли в их жизни твой идеал счастья? ‒ Это, боголюбезные сестры, касается уже вас, и от этого вопроса я избавить вас не могу, Скажите же вы мне и людям мира, счастливы ли вы? Сложили ли вы с себя все бремя житейских попечений, и не только сердцем, но и мыслью уже не возвращаетесь к мирской суете, добровольно оставленной вами, и совсем об ней забыли? оставили ли за порогом вашей обители все, чем прежде принадлежали миру, не только наружные, но и внутренние узы рода, звания, и состояния со всеми их мирскими привычками и притязаниями? Думаете ли здесь единственно о Боге, О душе, о вечности, о непрестанном возвышении своем до евангельской чистоты сердца и святости жизни? Отказались ли и от внешних удобств житейского быта, полюбили ли все трудности пути, на который вступили, и можете ли сказать что пожертвовали всем, чтобы приобрести одно ‒ вечное благо души? Есть ли между вами образцы высшей духовной жизни? Царствует ли в вас любовь Христова, мир благодатный, взаимное сотрудничество в подвигах спасения, соревнование в смиренномудрии, и первая из вас готова ли считать себя слугою, всех, а последнюю из всех, признает ли каждая ‒ только самое себя?

Если так, то вы истинно счастливы, и пусть люди, смотря на вас, убедятся в правде того счастья, о котором я говорил. А мне остается возблагодарить Бога о том, что есть в моей пастве святое общество евангельски блаженствующих душ. Если же нет... О, как тяжко сказать здесь и даже только подумать это страшное ‒ нет! Да, тяжко и страшно! Однако ж и при этом мы не позволим миру радоваться нашему несчастью и торжествовать в мысли, что мы напрасно от него удаляемся и ищем счастья вне его. Отчего происходят все несчастья в обителях иноческих? Именно оттого, что недостает полной отрешенности от мира, что многое переходит в них из мира. Судите сами, какому совершенству духовному и какому, следовательно блаженству души быть в иночестве, когда переносятся в него мирские понятия, нравы, обычаи, притязания, даже страсти, когда самое внешнее благоустройство монастырей измеряется по мирским взглядам? Вот напр, я слышу о бедности вашей обители: но если при этом она не бедна внутреннею духовною жизнью, то я не поскорбел бы о вашей скудости, а еще признал бы ее венцом иноческой жизни; и если бы в ваших храмах не было золотых и серебренных и никаких других украшений, если бы, вместо парчевых облачений для священнослужения, вы имели только холщевые, если бы вместо ста шестидесяти вас было только шестнадцать, а в вашей трапезе, вместо трех повседневных яств, было только одно, а в иной день неслучилось бы и одного, но вместе с тем в вашей обители процветали бы и созревали бы иноческие добродетели: думать ли, что тогда ваше состояние было бы жалко? О нет! Вы тогда напоминали бы нам те лучшие времена нашего монашества, когда в обителях, в последствии богатых и знаменитых не было и свечей для богослужения, а горели лучины, когда иноки не знали другой пищи, кроме сурового сухоядения, а иногда, по недостатку хлеба, и один черствый кусок его доставался подвижнику только в награду за особые труды его; когда сами настоятели и настоятельницы носили на себе такие рубища, что не могли быть узнаваемы от посторонних людей и однако ж эти лучины, это сухоядение, эти рубища привлекали к ним на поклонение весь русский народ, с боярами и царями, и там совершалось спасение душ, которых слава небесная и земная церковная и народная, и доселе между нами не померкает. Так, смотря на вас и на вашу скудность, мы прославили бы Бога о том, что есть еще в наше время, уже вовсе не иноческое, истинное подвижничество. А если нет его у вас, то пожелал ли бы я видеть богатство и благолепие в устройстве вашего монастыря? Боюсь; кажется, я тем более поскорбел бы об нем; и приходят мне на память прекрасные слова нашего первого русского летописца, преподобного Нестора, когда, описав основание одного монастыря в Киеве великим князем Изяславом, он замечает «вот уже много устроено монастырей князьями и боярами, на их богатые вклады, да не таковы эти монастыри, как те, которые основаны слезали, постом и неусыпною молитвою».

А вам, приходящим сюда из мира только на час молитвы, или для случайных посещений, может быть еще не всегда благовременных и благопотребных для обители, я не буду долго объяснять, с какими мыслями и чувствами вы должны переступать здешние пороги. Представьте себе только, что перед вами вдруг открылись бы, хотя на минуту, пределы видимого мира: что бы вы сделали? верно вы ‒ или собравши все свои мысли и чувства, всею силою души устремили бы их к Богу, ощущая близость иного мира и уже не думая о здешнем, или в страхе за себя, за свое ничтожество пред таким необычайным зрелищем, поспешили бы отдалиться от него.

Беседа в первую неделю Великого поста, при Торжестве Православия. Сказанная в кафедральном соборе (18 февраля 1868 года)

Едва ли какое-нибудь церковное установление подвергается такому множеству пререканий, как то, которое совершается в настоящий день. И нарушение свободы человеческого духа и совести, и отвержение разумных испытаний истины и внутренних в ней убеждений, и нетерпимость, противная духу истинного христианства, ‒ все это находят в одном слове Церкви: анафема.

Я не повторяю здесь других, менее серьезных возражений, которые показывают, или лучше сказать ‒ в которых само себя выказывает только невежество в религии и недостаток нравственных убеждений. Видно однако же, что голос и суд Церкви еще довольно сильны, что могут так раздражать умы и сердца современных людей.

Но справедливы ли пререкания? Рассудим.

Дух человеческий свободен, следовательно и совесть его должна быть свободна: что можно сказать против этого? Ничего.

Дух человеческий требует разумного познания истины и хочет доходить до нее путем самостоятельных и взысканий: можно ли это оспаривать? Нет.

Дух человеческий хочет подчинять свою волю нравственным обязательствами не иначе, как силою внутренних убеждений ума и сердца, а не одного внешнего принуждения посторонней воли: можно ли отвергать это? Нельзя.

Но будто проповедание чистой Богооткровенной истины и отвержение противных ей учений есть посягательство на свободу человеческого духа и совести? Как? Не считается таким посягательством распространение положительных учений и правил и авторитетов в науке, в жизни, в делах общества и государства учений и правил, прежде нас выработанных и переходящих из рода в род, без предварительного рассуждения о свободе вашего духа и совести, и вы принимаете их и добровольно подчиняете себя ими, и вы же будете вооружаться сознанием свободы духа и совести только тогда, когда проповедуется учение религии? Почему? Потому, говорят, что все другие учения вырабатываются самим человеком из собственного духа или опыта и они касаются предметов, подлежащими нашему разуму и чувствами; а предметы религии не подлежат никаким человеческим определениям, поэтому и не может быть на земле по отношению к религии положительного, обязательного для всех авторитета. Но разве мы проповедуем свое учение? Разве Церковь сама себе дала авторитет в религии? Пусть сперва докажут, что в учении нашей веры нет ничего выше-человеческого, сверхъестественного, что Церковь есть такое же, как и всякое другое, человеческое учреждение на земле, ‒ задача, над которою трудились все свободно мыслящие умы всех веков и народов доселе и ‒напрасно. Пусть соединятся все силы мира, чтобы из сознания и жизни человечества исторгнуть самый корень христианства: тогда и авторитет Церкви падет сам собою и учение её потеряет всякую обязательную силу. Но какие же силы ада, не говорю уже о силах мира, в состоянии это сделать? Злой дух времени думает восторжествовать над Церковно, разделив её силы; он отделяет её догматическое учение от нравственного учения христианства, и по-видимому благоговея пред последним, отрицает первое. Но он ошибается: нравственность христианства есть вывод из его верований. Отнимите догматы и останется нравственность какая-нибудь языческая, может быть мусульманская, и во всяком случае только житейская, только не-христианская. Увы! дает себя знать эта новая нравственность без веры; от неё плачут семейства, страдают общества, бедствуют в своей гражданской жизни народы. Что за притча, что в наше время наверху самых развитых обществ, в полном цвете современной образованности, в прекраснейших по видимому созданиях просвещенного века, являются так нередко образцы дикой безнравственности? Нет, значит, в душе идеала чистой нравственности, нет на совести уз высшей правды, нет других глубочайших основ добродетели, кроме мирских изменчивых понятий.

Говорят о свободе и неприкосновенности человеческой совести: а о свободе и неприкосновенности самой истины забыла? В самом деле, должна ли истина религиозная, как и всякая другая, господствовать в мире, или нет? Должны ли все виды лжи и заблуждений человеческих уступить ей в жизни человечества место и свободу и все права действия, или нет? Есть ли и должна ли быть религиозная истина одна в мире, или и разноверные учения могут быть все равно истинны, а пожалуй и самое отсутствие всякого религиозного убеждения также может быть истинно? Должно ли наконец быть какое-нибудь средоточие для раскрытия религиозной истинны и развития религиозной жизни людей, подобно тому, как у всякого народа есть свое средоточие для направления гражданской жизни, т.е. правительство, ‒ или не нужно? Как будто ученикам в школе я предлагаю такие вопросы: так они просты, и казалось бы ответы на них не должны подлежать ни малейшему сомнению. Но просвещенный век в своем прогрессивном развитии отрицает и как будто даже не понимает самых простых вещей. Так ему кажется, что там ‒ то и должно быть, так сказать, более истины, где более свободы совести! Действительно, есть в мире страны, где всем и каждому предоставляется полнейшая свобода совести в религии. Что же? вы думаете, что там-то и есть чистейшая религиозная истина, неизменная твердость убеждений, нравственное совершенство жизни? Совсем нет! Напротив, там почти столько же религий, сколько умов, и в необъятном разнообразии мнений пропадает почти всякий след истины и господствует ложь непроходимая; там нет ни ясности религиозных понятий, ни постоянства религиозных убеждений, и конечный результат свободы совести ‒ тот, что там совесть более чем где-нибудь подавлена самым тяжким для человеческого духа игом ‒ лжеверия и грубейших предрассудков. Откуда и к нам переходят величайшие нелепости под видом новых религиозных учений, и самые дикие вымыслы фантазии, возводимые на степень верований? Это все из стран неограниченно свободной совести.

У нас чист и невредим святой образ Божественной истины; черты его неизменны, оставаясь при кровенным под покровом Церкви, который не позволяет всякому слишком смело и безрассудно касаться этого образа. Но этим покровом связана ли у нас истина? Скрываем ли мы ее намеренно от чистых взоров светлого разума, который пожелал бы ближе рассмотреть ее? Отвергаем ли мы всякое испытание в области веры? Мы не выше своего Божественного Учителя, который Сам призывал всех к испытанию писаний; и мы призываем всех и каждого: испытывайте, изучайте, узнавайте, убеждайтесь! Мы не отнимаем, а сами даем Евангелие в руки всем: и образованным и необразованным, и женщинам и детям, и поселянам и заключенным в темницах. Мы не боимся за истину, истина не боится за себя. ‒ Мы понимаем возможность ошибочного разумения предметов религии, при частном, личном даже благонамеренном её изучении; понятно колебание мыслящего ума, когда на пути всесторонних испытаний он встречается с вопросами, приводящими его к сомнениям и борьбе противоположных мыслей: но тут еще не все потеряно; затмения и мрачные тучи в душе, даже с страшными бурями в помыслах, проходят, и истина является уму и сердцу в полном свете. И самые сомнения и возражения такого мыслящего ума заслуживают полного внимания и помощи к их рассеянию; с ними можно и спорить и вместе входить в подробнейшие исследования истины. Но что сказать о том несмысленном либерализме, о том нелепом безверии, которые отвергают истинность и всякую обязательность учения веры, не испытав в нем ничего, даже не потрудившись ознакомиться, как следует, с его источниками? Это только безнравственность ума. И в праве ли такие умы требовать себе свободы? И что это была бы за свобода, и к чему бы она повела в обществе, не отличающемся ни расположенностью к серьезному мышлению, ни обширностью и прочностью дознаний ни в религиозных, ни в научных предметах!, ни ясностью и твердостью убеждений, в обществе, в котором в замен всего этого господствует привычка схватывать на лету и бессознательно и безотчетно повторять чужие мысли и слова, особенно иностранные? И вот, когда в таком обществе встречаются либеральные мыслители по предметами религии, о многих и многих из них сказать, право, нечего, кроме слов псалмопевца: сказал кто-то в сердце своем нет Бога, и это сказал ‒ глупец.

Мы не отвергаем внутренних убеждений. Внутреннее убеждение есть великая нравственная сила. Но разве в основании исповедания нашей Церкви нет убеждения? Разве нравственные обязательства, возлагаемые на нас этим исповеданием, держатся одною силою внешних побуждений? Правда, мы предлагаем исповедание положительное, готовое, не нами с вами выработанное: но подумали ли о том, как оно выработалось? Те потоки мученической крови, которые три века лились по всей земле при первоначальном распространении веры, та напряженная, не уставная борьба, которою исповедники веры вели за нее в продолжении всех веков против всех вольно мыслящих умов, и в древние времена нисколько не менее резких, чем нынешние; те неслыханные в наши времена прения о вере, не в книгах только, или в школах, или в отдельных кругах мыслителей, а пренья публичные, в самых храмах, на городских улицах и площадях, на полях, где весь народ принимал в них участие; далее ‒ ряд избранных, просвещеннейших в свои времена мужей, занимавшихся раскрытием ученья веры; наконец вселенские собранья высших духовных представителей всего христианского мира, которые не свои мнения и взгляды обращали в догматы, а свидетельствовали именно о всеобщих убеждениях христианских народов: все это разве недостаточно для того, чтобы в исповедании нашей православной веры видеть, на ряду с церковным авторитетом и силу внутреннего убежденья? Вся история христианской Церкви разве не есть непрерывное развитие и утверждение этого убеждения? И все это разве не может служить ручательством и опорою для твердых в духе Церкви убеждений и настоящего христианского мира? Если же мы признаем учение Церкви уже законченным и, не придавая ему какого либо мнимого движения вперед, как будто отстаем с ним от века, то, хотя 1800 с лишком лет существует христианский мир , однако же не настолько еще подвинулся он на пути христианской жизни, чтобы считать учение Церкви уже недостаточным. Жизнь есть мера учения; учение оказывается неудовлетворительным, когда жизнь вполне его исчерпывает и, требуя уже чего-нибудь лучшего, побуждает его идти впереди себя далее. Но такова ли в настоящее время жизнь христиан? Пусть лучше наш в век осмотрится и подумает: не он ли более отстал от учения веры, чем оно от него? Если мы не позволяем ни себе ни другим составлять новое учение, или изменять древнее по новым идеям и теориям века: то еще не явился в мир такой учитель, равносильный и равноценный нашему, который бы доказал нам свои права на переучение христианского мира; еще не принесли новые идеи и теории такой жертвы за мир, которою можно было бы назвать новым его искуплением и возрождением; еще не выслали они в мир таких проповедников, которые по вдохновению и достоинству духа и жизни были бы подобны Евангельским; еще не выработал новый мир такой истины, за которую стоило бы жертвовать всем миром и жизнью, как это видим в истории христианского учения, Да, мы люди отсталые и на удивление быстро бегущему вперед вас веку, хотим отстать еще более. Знает ли мир, о чем мы ныне готовы молить Бога? Мы готовы молить Его о возвращении первых времен христианства, не с тогдашними врагами его, каких и в настоящее время слишком много, а с учителями тех времен, с их исповедниками, подвижниками духовной жизни, и, если нужно, с их мучениками.

Напрасно стали бы обвинять вас в нетерпимости; напрасно при возглашении церковной анафемы вы стали бы вызывать в своем воображении из тьмы средних веков мрачные образы пыток, пылающих костров, кровавых гонений на всякое иномыслие в вере. Это не наша история. Мы кого преследуем за иноверие? Кого насильственно обращаем в свою веру? Кого не терпим возле себя? Иноверцы свободно входят в наши храмы, и в училищах наши православные дети учатся вместе с иноверными; и в городах наших, а нередко и под одною кровлею, мирно стоит святой престол православия рядом с алтарем иноверия. Подите в те края России, где особенно многочисленно население иноверное или неверное; вы увидите там почти совершенное безразличие в общежитии православного населения с иноверными, без всякой помехи со стороны священно-служителей православной Церкви; вы увидите, с каким миролюбием и кротостью эти священнослужители сами относятся к духовных представителям иноверия.

Что же значит нынешняя анафема? Это только всенародное, все церковное обличение и отвержении лжеучений, противных исповеданию вселенской Церкви, и то собственно не вероисповеданий, а учений, противных самому существу и коренным основаниям христианства, таких учений, которых не терпит у себя и никакое другое вероисповедание; это только отлучение, отсечение от духовного союза Церкви людей, упорствующих в пагубном лжемыслии. Не то ли бывает во всяком добром семействе, в хорошем обществе, откуда удаляют людей с дурными мыслями и злыми наклонностями? Не то же ли делает государство, когда силою законов лишает всех прав звания и состояния людей, признанных преступными и вредными для общественного порядка и безопасности? Мы ни слова не говорим против гражданской свободы и равноправности разных вероисповеданий и всякого разномыслия в вере: но, братия моя, скажите по совести; можем ли мы житейскую свободу и гражданскую равноправность доводить или допускать до безразличия в вере? Можем ли равнодушно смотреть на распространение лжеучения, вредных для душ человеческих, не желать их обращения? Можем ли спокойно видеть вторжение в ограду Церкви всякого зловерия и злочестия? И если бы из наших оград какие-нибудь овцы, положим и глупые, побежали в чужие стада, сидеть ли нам сложа руки и не открывая рта? Вот, в настоящее время в недрах самой Церкви нашей миллионы отделяющихся от единства её, и своим расколом раздирающих и тело и душу её: все они погрязают в глубочайшем невежестве и в их мнимо церковном устройстве проявляется изумительное безобразие; наконец в настоящее время у них поставлены из среды своей лжепастыри, даже под именем епископов, которые мнимо духовною властью управляют их общинами и даже титулуются по именам наших епархий: что нам тут делать? Уж не признать ли бессмысленное рукоположение этих лжеепископов, и сказать им и всем их последователям; «во имя свободы совести мы с удовольствием и любовью оставляем вас во всей глубине вашего невежества и безнравственности, и не только не позволяем себе касаться ваших диких убеждений, и не хотим мешать всем вашим бесчинствам в народе, но и не желаем ни чьей помощи против ваших ожесточенно-враждебных отношений к нам и к нашей Церкви; мы даже позволяем вам свободно увлекать в ваши болота овец нашего стада?». ‒Только каковы должны быть при этом чувства истинных пастырей Церкви, мы предоставляем судить ‒ например честным градоправителям, которых во имя свободы убеждений стал бы кто-нибудь просить, чтобы они оставили на свободе людей, считающих по убеждению чужую собственность своею, или добрым отцам и матерям, у которых дети, также во имя свободы, стали бы оспаривать права и обязанности и самые чувства родителей.

Теперь особое слово к тебе, моя Смоленская паства. Ныне, когда услышится суд Церкви на всякое зловерие и злочестие, когда раздастся гром церковной анафемы, скажи мне, моя паства, останется ли спокойна твоя совесть? касается ли тебя этот гром, или он прозвучит над тобою и замолкнет, за отсутствием почвы, привлекающей на себя его удары? И я, стоя среди вас, могу ли быть убежден, что стою не среди чуждых Церкви людей, которых напрасно считал бы своими? В грозном голосе Церкви, призывая и выражая суд Божий на противников истины Христовой, могу ли свидетельствовать пред Богом и вселенскою Церковно, что чиста моя паства от всякого лжемыслия в вере? Или, при каждом возгласе анафемы должен я трепетать, думая, что с каждым таким возгласом исторгается и извергается из тела Церкви более или менее членов моей паствы? ‒ Суд Церкви и в нем» и чрез него суд Божий да воздействует в совести вашей, к укреплению её в вере и к успокоению среди волнующих умы лжеучений века.

А я, сколько бы ни видел в своей пастве утешительных доказательств правоверия благочестия, при всем том ‒ да не покажется слово мое жестоким, ‒ я не желал бы ныне отложить возглашение церковной анафемы. Почему? Потому, что в наше время считаю нужным не молчать, а возвышать и возвышать голос Церкви, и да будет этот голос всегда слышен и всегда тверд, силен и действен.

Беседа, в неделю православия (9 марта 1869 года)

Возглашаемая ныне в церкви анафема живо напоминает нам древние времена христианства, когда она выражала решительный, полноправный суд Церкви не только над всяким лжемыслием в вере, но и над лицами лжемыслящими: и напоминая это, наша анафема, как гул отдаленного грома, отражает для нашего времени громкий, могучий голос древней Церкви. Напоминает, отражает: можно ли сказать больше? Где та действительная сила этого голоса, где тот страшный гром у этого суда, которые в древние времена так поражали умы и сердца людей, так потрясали всю жизнь их, не только внутреннюю, нравственную, но и внешнюю, общественную? Не подумайте, что я говорю о средних веках западного христианства, где анафема была, правда, могуча и страшна, но была искуственна и выходила из злоупотреблений духовной власти и силы. Я вспоминаю о первых наилучших временах вселенской, православной Церкви, в которой основанием и силою суда и анафемы была чистая истина.

Но мы, идя, изменили это основание? или отступили от духа первоначального христианства и древней Церкви? или повредили самую истину? Словом сказать: от чего в устах наших анафема потеряла, по-видимому, всякую силу, не сверкает над умами молнией, не гремит громом над сердцами? Да, это печальная действительность, и можно бы подумать, что в слове об анафеме обращаясь мыслью к древней церкви, мы сами признаем анафему только уже историческим памятником давно минувших времен, а не действительною силою и правом церкви во всякое время и в настоящее, как и в прошедшее. Но нет; право церкви неизменно, суд её и ныне, как всегда, суд действительный, и мы ничего не изменили в духе Церкви Вселенской, ничего не повредили в Христианской истине, во имя которой анафемствует лжемыслие в религии. Тайна в духе самых христиан. Как значение и сила анафемы заключается в отсечении, в отлучении от церкви зловредных членов, как в первые времена не только высочайшею обязанностью христиан, но и величайшим благом души и жизни их признавался тесный союз с Церковью, так отлучение от этого союза должно было почитаться страшным несчастьем и нравственною гибелью для пораженных анафемою. А когда, когда напр. вы принуждены изгнать из своей семьи непотребного, буйного члена, а он таков, что вовсе не считает обязанностью и счастьем для себя принадлежать вашей семье и сам в себе давно уже порвал все нравственные связи с ней, еще более ‒ тяготится своим сожительством с вами: что значит для него ваше изгнание? Вы сами тогда будете более потрясены в чувствах сердца от несчастного разлучения с ним, чем он, изгнанный. Не так ли? Таково действие ныне и анафемы нашей.

Какой же злой дух ослабил до такой степени церковный союз христиан? ‒ Это дух времени; страшная быстрота и шум движения современного мира, на всех парах несущегося по новопроложенным путям своих стремлений к саморазвитию умственному, нравственному и общественному, независимому ни от какого, хотя бы и высшего, авторитета истины и нравственности, не дает ему ни слышать голоса церкви, ни остановиться в её пределах. В быстроте и шуме его стремлений церковь кажется ему слишком неподвижною, слишком безжизненною, наполненною мрачными образами древних времен, уже утерявшими для нового времени свое значение и силу плодотворную. И он несется, помимо церкви, считая союз с нею не нужным ни для себя, ни для самой религии, которую признают делом собственной совести каждого, ‒ не более. Что же может значить для такого духа времени наша анафема?

Взглянем, в частности, на людей, не признающих церковного единения для себя обязательным. Могут конечно, эти люди считать себя и пожалуй считаться от других, пожалуй даже и быть честными, добрыми, даже, допустим это, и в какой либо мере религиозными по своему, независимо от церкви, но что это за добродетель, что за религиозность? Может ли тут быть та ясность и положительность нравственных понятий, та возвышенность религиозных идей, та глубина чувств, твердость убеждения, сила, совести и нравственно религиозных стремлений к высшему совершенству духа, какими отличается истинная религия в душе и жизни человека? Ничего этого не может быть потому, что все это требует твердых оснований религии в душе человека, чистых источников её учения, верного пути и направления в ней ума и сердца, словом требует положительной истины, усвоенной разумом, действующей в сознании, руководящей жизнь. Где же ручательство за постижение и неизменное усвоение этой истины людьми, опирающимися только на себя самих, на свой разум и совесть? Какое может быть религиозно нравственное развитие и совершенство в человеке, отторгшемся от общих законов развития и общественной религиозной совести, которая, в свою очередь, держится только неизменным союзом верующих людей во имя религиозной истины и нравственности? Равно как, может ли человек вне союза и общества гражданского быть полон истинных гражданских чувств и доблестей? ‒ Не должно обманываться: укажите наилучшего человека из среды незнающих союза веры очень может быть, что, смотря на него, воскликнем: какой прекрасный язычник! Но уже верно не заставите сказать, вот истинный христианин!

Но что же и наше время? В самом ли деле оно таково, что союз церкви, её голос и суд уже не могут быть так необходимы и обязательны, как были в древние времена? Настолько ли человечество ныне развито умственно и нравственно, настолько ли проникнуто в духе основными началами христианства, что может сойти с рук церкви и стоять твердо на нравственной почве без особенного руководства и пристального надзора церкви? Ах, братия мои, не вернее ли сказать напротив? Когда больше, чем ныне, требовалось бы теснейшее единение христиан с церковно? Не ныне ли больше, чем когда-нибудь, голос церкви должен быть силен, суд её действителен? Среди того хаоса мнений, ни в чем еще не утвердившихся, не ясных и неопределенных, среди вольномыслия, лжемыслия в самых важнейших вопросах духа человеческого, среди всеобщего брожения умов, все колеблющего, но еще ничего не создавшего, ‒ каким отличается наше время, ‒ где ум благомыслящий найдет утверждение и ограждение, ‒ ум колеблющийся ‒ опору, ум заблуждающий ‒ путь истины, где самая истина может иметь убежище и надежную охрану, как не в тесном союзе верующих, в единении веры, для того и основанном, чтобы быть хранилищем чистой, христианской истины? Где сердце, пораженное скорбью при виде всех зол современной жизни или само ими потрясаемое, найдет успокоение и отраду, как не в церкви, в её мирном духе, в благодати Божией, в ней почивающей? Где распущенность нравов современных встретит строгое изоблечение, силу обуздания и залог возрождения в лучшей жизни, если не в церкви, хранящей в себе, в своем учении и своих правилах и установлениях высший образ чистейшей христианской нравственности в церкви, судящей во имя Божие без всякого лицеприятия и с правом суда соединяющей неограниченную силу разрешения совести и милосердия к самим греховным падениям, столь целебно действующего на душевные раны? Укажите такую силу вне церкви, во всей туманности, во всей цивилизации современного мира? Не нынешнее ли время своими непрерывными колебаниями в умах, сердцах и во всех сторонах жизни, несмотря на силу просвещения и всестороннее развитие мира, само по себе показывает, что человечество не имеет еще под собою твердой почвы, еще не утвердилось в идеях истины и добра, не нашло центра своей духовной, внутренней жизни, не овладело и не примирилось с своими злыми судьбами, не обеспечило для себя благонадежными залогами истинного, несомненного счастья в будущем? Зачем отвергать основные истины добра и нравственного благоустройства жизни, какие заключаются в учении и духе христианства и положены изначала в том здании его, которое поставлено среди мира для осуществления их в мире и существует доселе и до конца мира будет существовать именно для того, чтобы содействовать непрерывному возрождению и обновлению человечества? Зачем пренебрегать и оставлять это здание христианской церкви? Что касается свободы совести, столь обольстительной для нашего времени: то думает ли современный мир, к каким неизобразимо ‒ страшным, последствиям в конце концов он сам себя приводит с этой свободою совести? Он должен будет или найти, помимо христианства и Церкви, истину, которая убеждала бы всякую свободную совесть и соединяла бы во имя этой истины все свободные совести: неисполнимое дело, само себя разрушающее! Или предоставить каждую совесть самой себе, без убеждения и связи людей в одной общей истине: дело ужасное, угрожающее уничтожением в мире истины и совести! Или наконец признать, что религия человеку не нужна: страшно подумать!

Что же, наконец, делать нам с теми, которые, несмотря ни на что, не внимают голосу и суду Церкви, которых умы и сердца до того отдалились от неё, что её голос и суд почти и не доходит до них и вовсе не действует? Остановить этот голос, прекратить этот суд, как безплодные? Но это значит устранить одно из высших прав церкви, потерять всякую надежду на её силы, отнять ограду, которой еще охраняются в её стаде верные ей овцы, осудить ее саму на совершенную безжизненность: т.е. сделать именно то, чего желают и домогаются люди неверующие и непризнающие авторитета церкви. Призывать ли на них громы небесные, чтобы непосредственный суд самого Бога поразил их гордость и ожесточение? Но это было бы не в духе Евангелия, не в духе самой церкви, не в духе нашем: да не падет на нас слово Спасителя, сказанное апостолам, когда они хотели низвести с неба огонь на одно селение, жители которого не приняли Иисуса Христа: вы не знаете, какого вы духа (Лк. 9:55). И Евангелие, и Церковь, и наше служение ищет спасения заблудших, а не погибели. Слишком страшен гнев Божий и нам самим страшно призывать его.

Остается нам оплакивать заблуждение людей и молиться за них. И мы молимся, чтобы небесный свет истины озарил заблуждающие умы, чтобы благодать Христова смягчила и согрела любовью к вере и Церкви сердца холодные и ожесточенные, чтобы сам Божий промысл течением собственной их жизни привел их к путям спасения. И самая анафема Церковная обставлена такими молитвами. А какое глубокое заблуждение ‒ думать, что анафема есть проклятие! Проклинать ‒ отнимать у заблудших самые средства спасения, осуждать их на всякое зло, на конечную погибель, лишать их всех прав христианских и человеческих и извергать из среды самого человечества: о, если бы и сам суд Божий решил так покарать их, Церковь стала бы умолять за них правосудие Божие и взывать к вечному милосердию. О, если бы вы знали, как и при этом отлучении упорно лжемыслящих, при том исключении их из союза верных, которое заключается в нашей анафеме и составляет весь смысл и всю силу её, которое так сдержано, так ограничено, что мы, даже не называем лиц отлучаемых, как, говорю мы при этом сами страдаем духом, с какою грустью соболезнования их несчастью, с какою болью сердца о потере братий, с каким полным любви и надежды желанием обращения их, отлучаем их от церкви! И отлучая, провозглашая на них анафему истинные между нами пастыри, кажется, готовы бы тотчас же бежать за отлучными, чтобы силою любви, если ни чем другим, удержать их на краю пропасти, в которую они сами себя ввергают. ‒ Таков дух нашей Церкви.

Беседа в день восшествия на престол Государя Императора Александра Николаевича, произнесенная в Кафедральном Соборе (19-го февраля 1867 года)

День, который мы ныне торжественно воспоминаем, который с началом настоящего царствования положил начало новому движению жизни народной, стоит в нашей истории как грань между прошедшим и настоящим России, резко разделяющая то и другое. Это движение, это начало новой жизни вызывает на размышления о судьбах русского народа. Широко поле исторических судеб его; и когда обозреваем это поле, оно представляется нам как поле пахатное, покрытое полосами, которые каждое царствование проводило в жизни народа в засевало своими мыслями и делами, а народ, пожинал их. Теперь на новой полосе идет новая работа, уже не государственная только, а и народная, уже не с тяжелым плугом прежних времен, и не с унылою песнью неволи, а с бойкими звуками развивающейся жизни; и вырабатывает теперь русский народ дальнейшие судьбы для своих грядущих поколений. Не признаться ли, что при этом наши мысли забегают вперед и порываются к будущему России? Как должна измениться вся жизнь её, когда царствование, верное своим началам и неизменное в своих идеях, раскроет их вполне, а народ под его водительством разовьет все свои силы? А за тем ‒ какие судьбы вдали ожидают Россию?

Не дано нам видеть будущее. Но каждый народ, кроме своей местной судьбы, имеет участие в судьбах других народов и еще далее ‒ в судьбах всего человечества. Не здесь ли, в этих судьбах общечеловеческих, надобно искать разрешения народных судеб?

И вот с этого священного места, на котором я теперь стою, приподнявшись можно с исторического поля России видеть особую дорогу, которая идет далеко и выводит в другое поле, еще более широкое. То ‒ поле мира, где уже не один русский народ, а все народы мира являются с своими делами и судьбами; то ‒ поле всемирных судеб, где решается участь народов не государственная только, внешняя, но и внутренняя, духовная. Посмотрите со мною в ту сторону; это будет неизлишне, так как наблюдательные умы, в виду надлежащих вопросов времени, уже предугадывают не вдали весьма важные события в жизни современных народов.

Какою силою решаются судьбы народов? Для того чтобы понять это, надобно знать, какою силою проводится для них путь в истории, какими целями определяется их назначение в обшей жизни человечества. Кажется, ясно: впереди каждого народа идет правительственная власть и сила, мудрость государственная, которая ведет народ за собою путем идей и целей, более или менее верных и удачных, приводящих народ к последствиям, более или менее счастливым. Если так, то отчего же государственная власть и сила и мудрость часто вынуждена бывает менять свои идеи и стремления, в сознании, что пошла не тем путем, которым народу надобно идти к своему счастью? Отчего нередко возникает рознь и разлад между идеями, намерениями её, и потребностями, стремлениями народов? Отчего, со всем величием своего авторитета и могущества, она останавливается в недоумении и бессилии пред задачами времени, пред так называемою силою вещей, которой ни изменить, ни устранить, ни избежать не может? Посмотрите на обстоятельства настоящего времени. Там государственная мудрость, даже соединенною силою многих умов и деятелей, хочет во чтобы ни стало грубый и неразвитый народ выдвинуть на общий путь современного развития, но народ не двигается и своим нравственным упадком и духовным бессилием приводит в отчаяние самую тонкую политическую мудрость, и не дает ей обмануть самое себя даже одним видом движения вперед. Там своеобразная мудрость и власть и сила на все требования времени отвечает неизменным выражением нравственной невозможности их выполнить, и даже, во имя высших начал и интересов, которое охранять считает своим призванием, сдерживает всякое движение жизни народной; но народ не слушает, и, вырываясь из её рук, оставляет ее позади себя. ‒ И вот из такого состояния народом, возникают вопросы времени, которые страшною тяжестью висят над государственными головами, и настоятельно требуют своего разрешения. Но и решение не дается в руки; и не находит ничего лучше самая высокая политическая мудрость, как предоставить дела самой силе вещей, или естественному ходу событий.

Видим мы и таких деятелей в жизни народов, деятелей передовых, гениальных, необыкновенных, по временам являющихся в мир, особенно во времена наибольших затруднений в жизни народов, которые, силою своих самобытных идей, непреодолимой воли и нравственного влияния на народы, увлекают их за собою на новые пути жизни. Не такими ли деятелями решаются судьбы народов? Едва ли; их вызывает дух времени, выдвигает стечение обстоятельств, направляет сила событий, и не столько они решают народные судьбы, сколько этими судьбами определяются их собственные пути. И вот один из таких могучих деятелей признает себя не более, как орудием высшей силы, и торжественно объявляет, что он как будто не то делает, чего сам хотел; другой в изумлении останавливается пред неожиданными для него самого последствиями собственных дел; третий, при всей своей гениальности, серьезно и гораздо более верит в свою звезду, чем в силу своего гения. Да, видно есть в мире сила высшая, чем гении человечества.

В новейшее время выступила на поле мира особая сила, с новым светом и с живейщим влиянием на народы: умозрительно гражданское просвещение, сила могучая, быстродвижная, постоянно стремящаяся и в себе самой и в жизни народов к свободе и независимости; и когда, вооруженная всеми своими познаниями, историческими, философскими, политико-экономическими и всякими другими, она разбирает дела времен прошедшего и настоящего, когда видишь, какие светлые, широкие и высокие идеи и теории она вырабатывает из своих разнообразных материалов для постижения и направления народных судеб: то кажется, где же, как не тут, искать ключа к тайнам этих судеб, и как не трудно было бы не только устроить тот или другой народ, а и перестроить весь мир! Да, если бы для этого не требовалось ничего более, кроме идей и теории. Но идеи и теории очень легко переходят из одной головы в другую, очень быстро летают в атмосфере, окружающей человечество, очень спокойно укладываются в книгах: а жизнь? она идет своим чередом и смеется или плачет от них. А судьбы народов они поглощают всякую идею и теорию, и в своем горниле перерабатывают их так, что часто выходит то, что никакому философу и политику и не грезилось.

Наконец есть еще сила, которая изначала и всегда присвояет себе право решения народных судеб, сила не столь тонкая, как политическая мудрость, не столь высоко парящая и заманчивая, как социальная теория, но, по-видимому, гораздо более действительная: это сила оружия. Но что, скажите, кроме ужасов, возбуждает одно представление этой силы? Какая история вполне описала все бедствия войны, все потоки крови и слез человеческих, все виды разрушения, увечья и смерти и всевозможных страданий народных от этого бича человечества? ‒ Но действительно ли сила орудия решала судьбы народов? Она решала судьбу властолюбия, честолюбия, политических домогательств или соперничеств, международных страстей и пожалуй ‒ политического существования народов и более или менее изменяла внешнюю жизнь их; но каким образом внутренние силы народов переживали и преодолевали эти перемены и нередко побежденных делали победителями победителей во внутренней жизни и в дальнейших судьбах её, и одною своею нравственною крепостью притупляли всякую силу орудия? Так, решило ли судьбу России оружие Монголов, или восточных христиан оружие Османов? Нет и неужели в самом деле разумному, нравственному и свободному существу человечества, притом искупленному и освященному Христом, суждено ожидать решения своей участи от бессмысленного меча и огня? И какое, наконец, противоречие в духе ‒ именно нашего времени и отсюда в политическом положении самых народов! Когда люди более, чем в настоящее время, понимали все ужасное зло войны, когда просвещение более, чем в наш век, обнадеживало мир уничтожением этого бича, проповедывало народам мир постоянный, со всеми его благами, взаимное сочувствие в общечеловеческих интересах стремление к единению в жизни международной, гражданской, все эти прекрасные начала, которые сами собою отрицают силу оружия и войну? А между тем никогда не было изобретаемо, при том намеренно и научными способами, столько и таких смертоносных орудий на беспощадное истребление человечества; никогда государства так страшно не вооружались, истощая на это все свои силы и средства, никогда с такими взаимными недоверием и напряженною готовностью в каждый час на брань не стояли на вооруженной страже друг против друга, ‒ как в настоящее время. И для такого неестественного состояния народов придумано ныне великолепное слово: вооруженный мир! Увы! Надобно оплакивать такой противочеловеческий и противохристианский дух времени и народов! Но еще раз поставлю вопрос: решит ли сила оружия судьбы народов? И скажу ‒ не свое слово, а Христово: нет! Все это должно быть, но это еще не конец (Мф. 24:6).

И так правительственная власть и сила, политическая мудрость, гении великих людей, просвещение, сила оружия: вот деятели народных судеб, которых указывает нам мир. Все ли тут? Не забыто ли что-нибудь? Не забыта ли напр. таинственная рука, которая в то время, когда никто ни о какой руке не думал, среди упоения побед и могущества, писала на стене в трех словах судьбу целого царства? Не вышло ли из памяти царское видение небольшого камня, который, отторгшись от горы, разбил в прах целый ряд царств, и еще каких? ‒ золотых, серебряных, медных и железных; и потом сам, возросши в гору, покрыл всю землю? Не потерялась ли из вида история двенадцати человек, уже во все не государственных мужей и неученых и невооруженных, которые по мановению Лица, в их времена отверженного всеми мудрыми и сильными мира сего, да и ныне не очень поклоняемого, прошли весь мир с неведомым миру дотоле учением, и хотя не перестроили государств, так как не о том думали, однако же положили совсем новые основания для жизни народов, и помимо, всякой политики указали новые судьбы их в общей жизни человечества? Не забыто ли наконец, кому и чему обязано человечество тем, что наш век считает самыми великими силами в жизни народов, истинною цивилизаций, стремлением народов к единению жизни, нравственною силою общечеловеческих прав и интересов?

Напомнив это, скажу: есть сила вышняя, решающая судьбы народов; есть судьбы их высшие, нежели государственные, есть для них путь и жизнь высшая, нежели гражданская. Предвечное Божеское Провидение определило к возрождению и обновлению все человечество, и в состав его разные народы; это возрождение и обновление должно и может совершиться только в христианстве; поэтому все народы призываются голосом Евангелия в недра христианства. Народы, способные к возрождению, нравственно развиваются в христианстве, и нравственными взаимодействием содействуют постепенному обновлению всего человечества; народы, неспособные к возрождению, падают и от собственной внутренней немощи истлевают вне христианства, в которое и войти не в состоянии по неспособности к обновлению, или же падают в самом христианстве, если бы вошли в него без сознания, без убеждения и доброй воли. Затем все народы призываются к духовному единению между собою и, наконец, рано или поздно должны составить одно духовное царство под единою Главою ‒ Христом, царство не от мира сего, ‒ не в виде всемирного государства, в единении веры и истины, в единстве высших нравственных целей человечества, когда уже ни религиозные идеи, ни нравственные убеждения, и никакие духовные интересы не будут разделять народы на разные лагери. Поэтому всякое посягательство на устроение этого духовного царства в образе мира сего, с видимою человеческою главою, должно пасть от собственной своей несостоятельности и нецелесообразности, какими бы священными и высокими интересами ни прикрывалось; а государства мирские призываются соединить с судьбами этого царства свои собственные судьбы и должны послужить ему, и послужат, чтобы не говорили, как бы ни рассуждали мудрецы века о совершенном отделении Церкви от государства, о безграничной свободе совести, и т.д. Если за тем еще остается в мире зловерие со всеми его нравственными язвами, вблизи христианства, даже в пределах его, даже под государственными формами, даже на самых священных и дорогих для него местах, то остается дотоле, дондеже скончаются времена язык, т.е, до тех пор, когда это зловерие, оставленное самому себе, дойдет до последних степеней нравственного падения и духовного истощения, так что наконец обнаружит всю свою неспособность к возрождению; тогда оно должно умереть, и умрет, несмотря на все усилия искусственным образом поддержать его жизнь, наконец, и те племена, которые по неразумию и упорству оставались еще вне христианства, но сохраняли в себе способность и залог нравственного возрождения, должны войти в состав христианства и в нем наряду с другими народами послужить великим целям его в человечестве. Вы догадываетесь, что эти мысли касаются Востока: но это не мои мысли, а Божии, открытые нам в Евангелии.

Вот вышнее предначертание народных судеб; и Россия имеет тут свою долю, потому что с её исторического поля, как я заметил в начале беседы, есть прямая дорога на это еще более обширное поле. Эта дорога ‒ святое Православие. Русскому народу более, чем всякому другому, открыт этот путь во всю широту и высоту мировых судеб, потому что ни у одного народа святыня веры не соединяется с таким народным могуществом и с такою историческою силою, как у русского. Счастлива Россия, в высшем смысле этого слова, и великие судьбы ожидают её и в собственной её жизни, и в целом мире, если она поймет это призвание и не забудет его и не даст ничем сбить себя с этого пути. Да укрепит же Бог в этом духе и направлении России, под водительством её Царей, как защитников и покровителей православия.

Поучение, в день восшествия на престол Государя Императора Александра Николаевича, сказанное в кафедральном соборе (19 февраля 1868 года)

Чем светлее торжество настоящего дня в России, чем торжественнее и единодушнее ныне молитва наша за Царя, тем справедливее можно настоящее торжество признать торжеством не одного события, ныне воспоминаемого, а и народных русских идей. Каких идей? Идей в своем источнике, правда богооткровенных, но до такой степени усвоенных духом русского народа, что их можно назвать народными, русскими. Это ‒ идея о Царе, как помазаннике Божием, о сердце Царевом в руке Божией, о союзе между народом и Царем, союзе не внешнем только, государственном, а и внутреннем, нравственном, сливающем народный организм в одно живое, одним духом проникнутое, целое с его Главою; о том особенном значении всенародной молитвы за Царя, да в его мире, благонастроении и благоденствии будет и нам залог жизни мирной, доброй и счастливой. Здесь можно бы остановиться и заключить слово желанием и молитвою, ‒ Да будет так навсегда в России.

Но вот слышится вдали гул, как будто от необыкновенного движения каких-то громадных сил, потрясающего воздух. Это из других страт гул народных голосов, шум от необычайного движения народных умов и сил. Там, за пределами России, все мысли, голоса и стремления народов направляются и сходятся в одной идеи, идеи свободы. Народы ищут, требуют себе свободы мысли, свободы слова, свободы своих собраний, свободы запросов и даже возражений, обращенных к предержащей власти, словом требуют полной свободы своей гражданской жизни. Отсюда не перестающая борьба народных и нравственных мыслей и интересов, отсюда постоянное стремление к ограничению верховной власти, и самая идея царя в народных умах и делах тускнеет, как будто сглаживается и получает неопределенный характер, так что вырождается новый образ власти верховной, царствующей, но не управляющей народом; ‒ отсюда, наконец, государственные потрясения и народные бури. Нам, с нашими идеями и чувствами, с мирных берегов отечества можно бы спокойно смотреть на эти чужеземные волнения. Но как скоро начала, которыми вызываются эти волнения, основные идеи их в духе времени выставляются не как местные только явления, даже не как политические только идеи, а как начала и идеи общечеловеческие, следовательно и общенародные, просветительные для всего мира, нравственные, даже но духу христианские; то не следует ли и нам вникнуть в эти начала с этих именно сторон? Не нужно ли стать на верную точку, чтобы следить за их направлением, установить твердую основу для правильной оценки их? Особенно, когда дух времени, как сильный ветер, разносит и бросает их повсюду, и везде они ищут почвы для своего укоренения.

Свобода! какой это близкий уму и сердцу человека предмет! и разумное существо человека ищет его, и жизнь любит его, и добро стремится к нему и зло рвется к нему, и счастье скучает и как будто не сознает себя без него и счастье ни на что не променяет его; и язычество дорожило им и христианство возвышает его; но предмет, вместе и вожделенный и страшный, добрый и злой, возвышающий и губящий человека; это источник всех доблестей и всех падений человека, всех его благ и всех его несчастий; ничто столько, как свобода, не развязывает жизни и всех сил человека, и ничто столько, как свобода, не требует уз. Но где же она, эта драгоценная свобода? Где именно свобода ‒ без зол? Что делает человека действительно свободным? Это решено, и прежде, чем путем вековых размышлений, непрестанной борьбы и самых тяжелых опытов, народные умы дошли ‒ и еще дошли ли? ‒ до какого-нибудь решения этих вопросов, они положительно решены для всех времен, людей и народов ‒ Тем, Кто пришел освободить все человечество. Уразумейте истину, сказал Он, и истина сделает вас свободными (Ин. 8:32).

Это сказала сама Истина, и ничто не может быть яснее и вернее. Скажите, свободен ли человек, одержимый ложною мыслью ума, ложным чувством сердца, ложным направлением всей жизни? Ложная мысль, преобладающая в уме, не дает ему видеть света в самом себе, и он в собственных понятиях и соображениях движется как будто ощупью в темноте, беспрестанно претыкается и ошибается; он ничего не может изучить и познать основательно и беспристрастно, потому что ни к чему не может отнестись свободным взглядом; ложная мысль, обращаясь в ложное убеждение, все представляет ему в ложном свете произвольных понятий и в тесных пределах одностороннего направления, и человек становится игрой, жертвою, рабом заблуждений. Он упорствует в них, потому что ложные убеждения связывают его ум и чувство, и он, или не сознавая их, совсем падает умственно и нравственно, или после тяжкой борьбы мыслей, после величайших усилий над собою и ударов опыта, когда наконец увидит свет истины, тогда только понимает, какую тяжесть, какие цепи носил он на себе и только теперь чувствует себя свободным.

Посмотрите на человека, обладаемого ложным чувством сердца. Это чувство наполняет всю его душу и подавляет другие, и самые лучшие, его чувства; всецело привязывает его к одному предмету, сочувственному, оно делает его равнодушным ко всем другим. Обращаясь в страсть, оно неодолимо влечет человека на ложный путь, и до такой степени овладевает им, что он наконец не владеет собою, и хочет и делает не то, что ему нужно и полезно, а то, что внушает ему страсть. Свободен ли такой человек? Нет! это раб своего ложного чувства, раб страсти, тем более жалкий и несчастный, что разумом постигает свое состояние, но не имеет сил выйти из него.

Посмотрите на человека, увлекаемого ложным направлением жизни. Свободен ли он? Свободен ли даже тогда, когда по видимому делает то, чего сам хочет? Когда ложное воспитание, ложные идеи и убеждения, ложно понимаемые обстоятельства жизни, ложные цели дают лживое направление всему жизненному пути, человек не может делать ничего хорошего, и делает одно худое. Самые лучшие побуждения приводят его к худым действиям; в виду самых лучших целей он употребляет самые худые средства; он не может делать добра, потому что или не понимает его или представляет себе в ложном виде: он теряет нравственные силы и неудержимо увлекается ко злу по наклоненному пути, на котором сдержать и остановить сам себя не может. Чем оканчивается такая жизнь? Злом; и человек, как будто уже не собственною мыслью, не собственным чувством предначертывает себе свой конец и не собственною волею несется к нему, а как камень в воду, как обвал с горы, увлекается в бездну собственною тяжестью внутреннего преобладающего в нем зла, темною силою лжи, преодолевшей дух с потерею в нем нравственной свободы.

Обратим эти мысли к народам!.. Народы, у которых, под видом свободы мысли и совести, свободна в действительности только ложь в понимании и приложении к жизни важнейших вопросов человеческого духа, каковы вопросы религиозные и нравственные; народы, у которых под видом свободы слова и печати свободно распространяются, обобщаются и переходят в дело общественной жизни самый лживые и вредные мнения; народы, у которых, под видом свободы гражданской, свободно развиваются самые грубые страсти и пороки, и ни чем нестесняемые нравы получают беспутное направление; народы, у которых под видом политической свободы своеволие доходит до того, что теряется всякое ручательство общественного порядка и безопасности: свободны ли они, эти народы? Всмотритесь ближе и вы увидите, что там может быть более, чем где-нибудь, господствует грубый деспотизм, там самое тяжкое рабство, деспотизм ложных мнений и вредных убеждений, деспотизм народных страстей и партий, деспотизм нравственного зла; наконец там из свободы политической выражается самый жестокий деспотизм грубой силы или самого коварного властолюбия. Какая свобода во вне и какое рабство внутри! рабство нравственное, совершенно подобное тому, в каком находились древние народы, когда, не зная истинного Бога и выдумав для себя богов по своим нелепым понятиям и страстям, они сами себя связывали в жизни служением этим богам: и эти народы считались свободными. Но была ли это свобода? Вот доказательство, что это не свобода: народы эти при всей своей образованности, при всем гражданском развитии, не могли двигаться вперед; они, так сказать, замерли в формах своей общественной жизни, как ни блестящи были, по-видимому, эти формы. Движутся ли вперед и ныне свободные народы? Не скажем, что не движутся; но есть что-то такое, что постоянно задерживает их, спутывает и сбивает; они рвутся вперед и падают, бегут далее ‒ и опять падают. Ясно, что им недостает еще полной, действительной свободы, а это от того, что еще недостает полного света, еще темнота в умах и сердцах. ‒ А рассуждая таким образом, можно прийти к вопросу: свободно ли ныне и все человечество? И если посмотреть, как еще много лжи и заблуждений в умах человеческих, как много неправды в духе и жизни людей, сколько превратностей в делах и стремлениях людских, то нельзя не сознать в человечестве рабства, еще великого рабства! Да, человечество кажется еще далеко от полной, действительной свободы, и нет страшнее признать его свободным, что это значило бы признать свободу лжи и зла.

Но наконец, где же та истина, которая дает человеку свободу? Это открыл тот же божественный Освободитель человечества: если Сын вас освободит, говорит Он, то вы действительно будете свободны, и уразумеете истину и истина сделает вас свободными (Ин. 8:36). Итак вот где, во Христе, в христианстве действительное освобождение человека; потому что тут, и только тут, чистая, вечная истина. Благодатным искуплением и возрождением человека положив начало внутреннего, нравственного освобождения его от зла, христианство поставило его на прямой путь свободы жизни, во свете истины, которую Евангелие открыло разуму и сердцу его. И как живо, быстро воспарил человеческий разум, освобожденный от ига стеснявших его заблуждений до христианства, воспарил во всю широту и высоту высшего ведения и созерцания! Как легко и свободно он почувствовал себя в области ‒ и собственных, естественных познаний, когда свет христианской истинны открыл ему в мироздании бытие и действие беспредельного разума, систему движения, не одну грубовещественную и механическую, но разумную и нравственную, открыл жизнь, полную высоких идей и целей необъятную, непобедимую в самой смерти, и чрез самую смерть развивающуюся в бесконечность! А если разум теперь начал уже забывать, откуда дан ему этот высокий полет, кто указал ему путь в эту безграничную область знания; то это также, как оперившийся птенец, на окрепших крыльях полетевший в поднебесную ширь, скоро забывает родное гнездо, где оперился. Как широко и свободно раскрылось человеческое сердце, какие живые и глубокие чувства возбудились в нем, когда христианская истина, сложив с него узы давящего всякое чувство эгоизма, высвободив его из тесных пределов ограниченной любви ‒ ближней, родственной, дружественной, национальной, указала ему безграничный предмет любви ‒ все человечество! Как пространно и свободно развилась вся сила и жизнь человеческого духа, когда свет Евангелия возвысил его к ясному сознанию своего нравственного достоинства, открыл ему широкое поприще высшей духовной деятельности, уже не стесняемой никакими земными видами, не скованной цепями временной жизни, а свободно устремленной за пределы самого гроба, в жизнь вечную! Действительно, как объяснить те великие подвиги ума, сердца и воли человечества, какие только в христианстве показали, до какой высоты умственного и нравственного развития человек может достигать? Это объясняется только тем, что в основании жизни человека положено христианством начало истинной свободы; отнимите эту свободу, свободу христианскую, и человечество не в состоянии будет подниматься на такую высоту; оно будет также, как во времена дохристианства, только пресмыкаться на земле, только биться о землю, как птица без крыльев.

А я заметил, что человечество еще не совсем свободно. Да, и это именно от того, что не вошло еще в полный свет христианской истины, во всю глубину духа христианства, во всю силу жизни его, и только тогда, когда христианство всею полнотой света и жизни водворится в душах, в народах, во всем человечестве, настанет в мире царство истиной свободы. Уразумейте истину и истина сделает вас свободными.

Беседа в день восшествия на престол Государя Императора Александра Николаевича, сказанная в кафедральном соборе (19 февраля 1869 г)

В, день, призывающий Россию к усиленной молитве за Царя, без сомнения, молитва её будет столь же обильна прощениями и благодареньями Богу, сколь богато важными делами настоящее царствование. И конечно нет нужды в особых наставлениях для этой молитвы, потому что собственное сознанье и непосредственное чувство народа руководит ею. Но вот из глубины самой отдаленной древности, из церкви еще ветхозаветной, слышится особая молитва за царя, которая, соответствуя одному из важнейших дел нашего времени, невольно останавливает на себе наше внимание: Боже, дай суд твой царю и правду твою сыну цареву (Пс. 71:1).

Какая возвышенная мысль! Народ просит у Бога правлению царя не просто мудрости и правоты суда, а как будто желает, чтобы эта мудрость и правота были выше, нежели общечеловеческие, чтобы в судах царя присутствовали и действовали именно суд Божий, правда небесная. Было ли это недоверие к человеческому правосудию вообще, хотя бы огражденному высшею властью? Было ли это желание, чтобы, как царская власть и сила, и душа должна быть не только источником безусловной правды и власти, но и прибежищем для народа от всякой неправды и кривосудия, так собственный суд царский олицетворял бы в себе высшую для человека правду царства и так направлял бы и подчиненные суды? Конечно так; но здесь была еще особенная важная мысль. Так как в древние времена и цари не редко сами лично судили народ и судьи при не обширности и несложности тогдашнего законодательства, судили большею частью по своему личному усмотрению и внутреннему убеждению, то народ понимал, что это основание суда, внутреннее убеждение, может быть спасено от влияния человеческих слабостей, страстей и злоупотреблений только тогда, когда проникнуто будет чисто Божескою правдою.

И в настоящее время в нашем отечестве, когда с высоты престола провозглашено: да будет в России суд правый и милостивый, когда с этою мыслью суды преобразуются и в основание их полагается совесть и внутреннее убеждение лиц, произносящих судебные приговоры, когда эти лица, избираемы из среды народа становятся представителями и общественной совести и вместе независимыми в своих приговорах, какою более верною и сильною молитвою освятить и оградить эти новые начала суда? Да будет эта молитва: Боже дай нашему царю в новых судах Твой суд, и нашим судьям ‒ Твою правду: Твои, не иные! И нельзя новыми началами суда придать более твердой почвы, более верного направления.

Не будем теперь говорить вообще о несовершенствах человеческого суда, о слабостях человеческой правды. Это величайшее несчастье мира, и нельзя лучше выразить всего жалкого, в этом отношении, состояния человечества, как словами Св. Писания, что остается только ожидать новой земли, где будет жить правда. Но в особенности, довольно ли благонадежна самая совесть человеческая, чтобы быть основою суда? Какова она должна быть, чтобы состоятельно и непредосудительно для самой себя, непогрешимо, силою своего внутреннего убежденья решать участь человеческую? Совесть должна быть слишком прозорлива, чтобы проникать во все изгибы преступного дела, и не только дела, но и преступного сердца, где не укрывалась бы от испытующих взоров её ни одна черта, характеризующая преступление и увеличивающая или уменьшающая его важность; совесть должна быть слишком чувствительна, чтобы могла всецело отразить в самой себе образ судимого дела и прочувствовать все нравственное значение его, всю его гнусность или всю жалость, все вызывающее в нем достойное снисхождения; совесть должна видеть дальше и лучше внешних законов, которые никогда не в состоянии обнять и определить всех дел жизни человеческой и решить всех вопросов их вменяемости; наконец во внутреннем убеждении нашем должен быть присущи идеал чистейшей правды, чтобы решить судьбу преступника ни больше, ни меньше того, сколько он заслуживает, правды без всякой примеси не только личных чувств и посторонних влияний, но и общечеловеческих недостатков и господствующего в мире духа времени с его изменчивыми понятиями и нравами. ‒ Легко ли это для человека, даже лучшего? Не чувствуете ли вы, что такие требования, вызываемые однако самим существом дела, представляют нечто даже выходящее из уровня общечеловеческой способности суда? Не ясно ли, что тут вводится в суд какая-то высшая правда, на которой должна опираться судящая совесть? Иначе быть не может: неужели же думать и допускать, что суд совести и внутреннего убежденья может быть не более как делом личных впечатлений и воззрений? Да, судить человека по внутреннему убеждению, решать своею совестью его участь, судить и решать непогрешимо: какое глубокое и всестороннее и тонкое нужно тут развитие совести! Какая высокая нравственная сила убежденья! И одно только есть средство к такому развитию, один источник такой силы ‒ правда Божия. Когда эта правда, прозирающая в душу человека, непогрешимая, наполнит своим светом и силою совесть, когда овладеет внутренним убеждением человека, направит его и утвердит в своем духе, тогда, только тогда суд совести может быть прав и безошибочен, тогда в нем судит Бог! И сила такого суда, как самой правды Божией, будет страшна и неотразима. Зачем ты лжешь, и притом не людям, а Богу? сказал муж, полный правды Божией, одному преступнику, таившему свое преступление: и преступник пал мертвый.

А что еще дает совести самое право суда? Что делает ее достойною этого великого дела? Гражданское законодательство определяет для этого внешние условия: известную степень образования, известные качества внешней гражданской жизни, веру вещественного достояния. Не сознаться ли, что при таких условиях не слишком трудно стать присяжными заседателями или судьей? Но все ли тут, что нужно? Не взглянуть ли дальше? Что если, судящая других совесть сама в себе нечиста? Что, если внутренние убеждения шатки в отношении к делам собственной жизни? Что, если произнося приговоры кары над преступником, совесть знает за собою тоже самое преступление? И она может спокойно произносить приговор? И голос её будет правдив? И достоинство суда и его действие должны оставаться в своей силе? ‒ Человеческая правда не много обращает на это внимания. Но не так судит правда высшая. Был на земле Учитель правды, который не много останавливался на букве положительного закона, не редко прощал виновных и осуждал людей, по-видимому, ни в чем неповинных. Люди не понимали, по каким началам он судит. И вот однажды, чтобы испытать публично справедливость его и верность закону, приводят к нему женщину, взятую на месте самого позорного преступления. Все здесь было к осуждению её, и ничего к извинению. Преступление явно; свидетели ‒ очевидны, судьи законные, закон ясен и положителен; они повелевал таких преступников побивать камнями. Осталось поднять камни на несчастную. Что сказал этот Учитель? Пусть, сказал Он, тот из вас, кто безгрешен, первый бросит на нее камень: и ни один камень не брошен. ‒ Что это? Нарушение закона? Оправдание преступницы? Отвержение правого суда? Нет, это новое основание суда, новая правда. Божественный Учитель вносил в мертвую и мертвящую букву закона дух животворящей; Он освящал и вводил в мир суд совести, способный по внутреннему убеждению стать выше закона, чтобы подчинять участь человека не букве закона, или одной внешности дела, а силе Живого нравственного чувства. Как же сохранить в совести эту силу? Как приложить вернее к делу? Да будет совесть судии чиста: иначе как же она будет владеть и действовать всею силою нравственного чувства? Как же станет она выше буквы закона или видимой внешности дела? Не будет ли приговор её над преступником скорее и прежде всего приговором над самой собою и обманом на суде? Такова правда Божия!

И в этой правде еще есть особенный дух, мало знакомый правде человеческой. Еще не дошли человеческие законы до такого совершенства, чтобы проводить черту разделения между личностью преступника и его преступлением, или между человечеством и его и его внешним делом. Всегда ли и вся ли личность человека поглощается его преступлением? Уничтожается ли так сказать человечество преступника его злодеянием? Не следует ли к чести и пользе человечества, и по достоинству образа Божия, в нем начертанного, и по силе благодатного возрождения его в Христианстве думать, что в человеке больше добра, чем зла, что в явном преступнике может еще оставаться семя добра к его нравственному обновлению? И с другой стороны, неужели закон и суд существуют для того, чтобы только карать, казнить, губить человека, хотя бы и виновного? В таком случае все законодательство и суд были бы только приговором гибели на все человечество: потому что кто же из людей неповинен пред законом и судом? А если так, то задачею хорошего закона и суда должно быть ‒ карать преступление и щадить преступника, уничтожать зло и спасать человека. Но как это сделать? этого не поняла и не сделала правда человеческая, но успела сделать правда Божия. Она, эта высшая, вечная правда возлюбила человека прежде, чем судить его, и, когда уже невозможно было не казнить его, призвала на помощь себе всю силу беспредельной любви, чтобы решить в союзе с нею участь человека: и Любовь решила не губить, а спасти его. Любовь принесла правде величайшую крестную жертву для её удовлетворения, а правда нашла в любви свое высочайшее осуществление. Вот высшая истина, которая должна лежать в основании человеческого ‒ христианского суда; и если закон и суд формальный не могут усвоить и осуществить в себе эту истину, то это может голос христианской совести, и именно тогда, когда на суде она утвердится в правде Божией. Любовь к человечеству должна по этой правде проникать суд совести.

Правда Божия, наконец, ведет еще далее. Побуждаемая силою любви, она сама спешит на встречу преступному человеку, не с судом кары, а с приговором милости, лишь услышит голос души его, страждущей в тяготе преступления: она не только прощает человеку зло ради добра, какое в нем еще остается, ‒ она сама ищет его любви и прощает ему многое для того, чтобы он более любил и таким образом в его любви находит оправдание своего полного любви суда. Прощается ей много грехов, сказал Спаситель об одной женщине, не отличавшейся чистотою жизни, но обратившейся к Нему с полною верою и преданностью: прощается много потому, что она любит много, а кому мало прощается, тот меньше и любит. Выходит, что как высшая правда в христианстве есть любовь к человечеству, так и высшая сила суда не в том только, чтобы законным возмездием преследовать и пресекать преступления, а еще более в том, чтобы и в преступной душе пробудить те добрые чувства, высшим выражением которых служит любовь к самой правде закона, чтобы поднять павшее сердце и дать ему нравственную силу, способную возродить и обновить человека порочного и преступного. Какой, говорю, человеческий закон или суд дошел бы сам собою до такой высоты? Это могла открыть и показать в себе самой только правда и любовь Божия.

В искреннем желании такого духа правды и любви нашим новым судебным учреждениям, от всего сердца повторяю молитву: Боже, дай суд Твой нашим новым судам и правду Твою нашим судьям, а во главе их Царю и сыну Цареву!

Беседы в последние дни страстной недели (1867 года). Беседа 1. На утрени великой пятницы, при чтении XII Евангелий

Вы слышите, братия мои, Евангельские сказания о страданиях Спасителя. Теперь я хочу спросить вас: не были ли вы сами при Его страданиях? Не были ли при Его осуждении, поругании и распятии?

Вы конечно скажете, что слушая с глубоким вниманием и чувством описание Христовых страданий, мы наконец можем так живо представить их себе, как будто сами их видели, ‒ и конечно при событии и зрелище, совершившемся почти за две тысячи лет до нас, и можно присутствовать только мыслью, воображением, чувством. О таком ли присутствии вопрос?

Нет, братия; я ставлю вопрос прямо и не только повторяю его определительно, но еще хочу усилить его другим вопросом: не участвовали ли вы в осуждении Спасителя? Да, скажете вы, все мы своими грехами внесли горькие доли в чашу скорбей Христовых, все мы повинны в Его смерти. ‒ Но опять у меня не о том речь. Я вас спрашиваю: не были ли вы сами лично, действительным образом, если не в числе судей, то обвинителей или свидетелей против Христа, или, наконец, в толпе народа, который кричал: «распни Его»?

Вы изумляетесь, вы ужасаетесь таких вопросов. Вы соображаете, что у нас теперь совершается только воспоминание события давно прошедшего времени. О, если бы это было только воспоминание! О если бы распятие Спасителя было фактом одного известного времени и оставалось делом только Иуды, иудейских первосвященников, Ирода, Пилата и бессмысленной толпы народа иудейского! О если бы ничего подобного не повторялось в другие времена, при других людях и обстоятельствах!

Но вот зрелище, которое открывается в наше время, пред глазами нашими. Иисус Христос снова предан и снова предстоит на суде. На каком суде? На суде настоящего, современного нам мира, и он, этот мир, судит Христа по своим новым идеям и началам. Какое зрелище! Здесь уже не тот грубый, невежественный суд, который происходил в Иудеи, не те жалкие судьи, которые в отупении мыслей и чувств сами ясно не сознавали, что делали. Здесь, чтобы судить Христа, соединяется все, что есть высокого и блестящего в современном мире: просвещение, цивилизация, политика, все новые идеи времени; сюда обращены взоры всего образованного мира, чтобы по суду образованнейших его представителей определить отношения современного человечества ко Христу: как Его разуметь и что с Ним делать?

Вот об этом-то суде я вас спрашиваю: не скажетесь ли вы участниками в нем, так или иначе?

Опишу, по возможности, этот новый мировой процесс.

Является новый изменник Христу, новый предатель. Кто? Это опять ученик Христов; это человеческий разум, Христом просвещенный, Христом выведенный из тьмы вековых религиозных заблуждений, Христом поставленный на пути высшего духовного развития и направленный к познанию вечной истины. За что же он, этот ученик, изменяет Христу? Просвещенному разуму в его современном развитии слишком тяжело стало иго веры, налагаемое на него Евангелием; он чувствует себя как бы в неводе, связанным, приниженным; он жаждет свободы, свободы мысли, свободы испытаний и убеждений; мрачный, суровый и холодный, он равнодушно выслушивает самые высокие и святые истины из уст Спасителя; ему скучно и тяжело в обществе верующих, окружающих небесного Учителя и разделяющих Его тайную вечерю; разуму представляются они жертвами неиспытанной веры, непроверенных чувств, даже рабами нравственного деспотизма. А когда Христос на тайной вечери предлагает наконец верующим в причастие Свое тело и Свою кровь, неверный ученик не выдерживает более; страшные бури мрачных помыслов одолевают и увлекают его, и он спешит оставить общество Иисуса и Его вечерю.

Видите, что здесь дело отзывается уже не тридцатью сребренниками, что мысли нового предателя идут гораздо дальше, шире и глубже, чем древнего. ‒ И предательство ужаснее.

И так, разум человеческий, оставив Христа, предает Его на суд современного мира. Разум хочет, чтобы все дело Христа, Его учение, Его образ действий в земной жизни, Его права над человечеством, самые Евангельские сказания о Нем, чтоб все это было подвергнуто самому строгому разбирательству, по началам суда просвещенного, независимого ни от каких авторитетов и преданий. Где же на это суд и где судилище?

Открывается новый великий синедрион. Вы имеете ли понятие об этом синедрионе? Это сбор высших наук, в их современном направлении, наук, утверждающихся на свободном исследовании предметов веры и знания, более на опыте, чем на умозрении, более на самостоятельности изысканий, чем на посторонних свидетельствах, сколько бы их ни было, и потому вооруженных самым тонким анализом и самою беспощадною критикой. Здесь ‒ историческая критика, рациональное изучение священного писания, филология, философия, антропология, разные виды естественных наук и проч. Это судилище исследывает, поверяет, оценивает все существующие в человечестве познания, верования, правила и предания, и произносит над ними приговор во имя самобытного просвещения. И не скрою от вас: страшно это судилище; основанное на началах свободного исследования, оно не признает никакого другого авторитета в вопросах человеческого духа, кроме самого духа; оно не терпит никаких ограничений в стремлениях его к независимости идей и убеждений; оно не допускает в мире ничего сверх естественного; оно не признает во вселенной свободных действий вышней воли и особенных предопределений Промысла в человечестве; все будто бы существует по неизменным законам развития физической природы и по законам свободного саморазвития в человечестве,

Вот сюда-то, к этому судилищу, разум обращается с своим предательством и требует суда над Христом. И суд открывается. ‒ Однако же, как ни грозно судилище, нельзя ли по крайней мере ожидать, что суд наук будет спокойный, умеренный, бесстрастный? Ведь такова издавна репутация наук! Так; только не здесь, не на этот раз. Здесь, напротив, обнаруживается какое-то чрезвычайное раздражение и особенное ожесточение. Здесь критика, неумолимая во всяком случае, делается еще более беспощадною; анализ, все разлагавший и режущий, делается более, чем где-нибудь, убийственным. Отчего и за что? Все за разум и свободу человека, будто бы стесняемые христианством. И вот решение суда: самые сказания Евангельские о Христе признаются, если не вполне сомнительными, то не совсем подлинными, испорченными; учение Иисуса Христа, догматическое и таинственное, объявляется мечтательным и несостоятельным ‒ и в самом себе, и в жизни человечества; чудеса Иисуса Христа признаются не действительными, а мнимыми, основанными только на приспособлении к понятиям и духу тогдашнего времени, или на психических фактах; самая идея об Искупителе и об искуплении мира называется фантастическою, вышедшею из темных преданий Востока; Церковь, Христом основанная, представляется как учреждение, принадлежащее только временам невежества и нравственного мрака, ненужным для времен более просвещенных; словом: все дело Иисуса Христа отрицается, отвергается, как неосуществившееся и неосуществимое в мире. Сам он осуждается как виновник, впрочем не злонамеренный, а более мечтательный, увлечения и заблуждения людей на многие веки.

Вот приговор о Христе современного, собственно ученого суда. И стоит под этим приговором Христос, униженный, поруганный, лишенный всего Своего сверхъестественного значения и всех искупительных прав над человечеством; Он низводится в ряд людей, если не совсем обыкновенных, то немного выше человеческих учителей и преобразователей религии, какие время от времени являются в разных странах мира. А Его Божеское существо? Разве оно не заметно для ученого суда и не поражает его? Но об этом существе здесь и речи нет; оно здесь даже немыслимо и более всего нетерпимо; всякая мысль и всякое слово о нем только еще более раздражает судей. А человеческая личность Христа? Вот только эта личность остается неприкосновенною; она признается на суде вполне безупречною: единственная честь, которая оставляется Христу.

Страшно все это! Страшно за истину Христову, страшно за человеческий разум, страшно за все человечество! Правда, не произносится на Христа приговор смертный; но науки не произносят таких приговоров. Однако же отвержение всей основы, всей сущности, всей силы и значения того дела, в котором заключалась вся жизнь Иисуса Христа, для которого Он родился и вошел в мир, разве не может считаться равносильным осуждении Его самого на лишение жизни?

Если вы, братия мои, не имеете полных сведений об этом суде, то, может быть, вам любопытно узнать, где именно находится такое ужасное судилище? Это далеко, там, в высших сферах европейской современной учености. Но оттуда и до нас доходят голоса и самые акты этого суда: разумею письменные противохристианские произведения этой учености, которых названий, равно имен писателей их я здесь не хочу упоминать. Можно ли же быть уверенным, что и у нас такие произведения ученого суда не возбуждают излишнего к себе внимания, даже более или менее сочувствия? А что, если в стране православия окажутся и последователи этого суда, просвещенные распинатели Христа? Но особенно страшен приговор о Христе этого ученого суда тем, что наиболее сильно действует на молодые умы; они увлекаются голосом науки, авторитетом учености, свободою мысли, и вслед за учеными судьями спешат сами поднимать голос против Христа. Это еще усиливает Его страдания, потому что и в будущем времени, для которого молодое поколение возрастает, не обещает ничего лучшего.

Беседу нашу продолжим при следующем богослужении.

Беседа 2. На вечерни Великой пятницы

Тот ученый суд о Христа, о котором мы говорили в прошедшей беседе, не есть еще суд решительный. Его приговоры, чтобы получить практическую силу и полное действие, должны войти в дух и жизнь общества. Жизнь общественная дает научным идеями и суждениям такое или другое применение к действительности.

Таким образом ученый приговор о Христе мог бы оставаться в книгах, в школах, на ученых кафедрах, без особого действия в жизни. Но неутомимый предатель Христа, тот же человеческий разум, действует и тут. Он успевает и в обществе поднять вопрос о Христе и дело Его переносит на суд общественный.

Итак, Христос является на суде современного общества. Где место этого суда? Я затрудняюсь сказать. Это судилище слишком обширно и везде, где только общественная жизнь получает свое развитие в духе и формах современности, там в среде её образуется и суд общественного мнения, по всем вопросам времени и жизни, не исключая вопросов религиозных. Словом сказать, Христос предстоит общественному суду всех образованных народов. Какое опять явление!

Современное общество управляется в своем духе идеями цивилизации; цивилизация предводительствует и судом его. Какие мягкие формы придает его суду эта цивилизация! Какие великолепные правила предписывает для его действий! Современное общество хочет судить о людях не иначе, как по внутреннему убеждению и совести; оно высказывает полную терпимость в отношении к самым различным мнениям и убеждениям, хотя бы само и не разделяло их; оно любит оказывать величайшее снисхождение лицам подсудимым и всегда расположено более извинять, даже оправдывать их, чем осуждать; оно обращает особенное внимание на личности и обстоятельства жизни и по ним хочет право судить о делах людей; оно отвращается всяких тяжких, жестоких кар над самыми преступными людьми, и никак не позволяет ни себе ни суду никаких оскорблений их личности и поруганий. Что может быть лучше на суде? Можно по этому ожидать, что и над Христом суд общества будет не страшен, не жесток, что образованное общество будет даже не против Христа. Это ли божественное лицо не расположит к себе цивилизованного общества?

Действительно, общество обращает все внимание на личность Христа. Суд, более или менее уже знакомый с Его Евангелием, по-видимому, восторгается Его личностью, и, кажется, готов тотчас воскликнуть: «какая светлая, божественная личность! Какая кротость. добродетель, нравственная чистота проявляется во всем существе Его! Какая безконечная любовь к человечеству дышет во всех чертах Его! И может ли Он Своим учением, Своими правилами к действиями вести людей к чему-нибудь другому, кроме одного чистого добра»? Далее, вслушиваясь в Его учение и правила, и находя в них нечто понятное и как будто близкое к себе суд восклицает: «да это те самые идеи, которые у нас ныне господствуют, это Дух нашей современной цивилизации! Наша гуманность, наше уважение человеческого достоинства, благо свободы, особенно свободы совести, наша терпимость в религии, наши идеи равенства и братства между людьми: все это утверждается и освящается Его учением! И какой у него кроткий, снисходительный, любвеобильный взгляд на человечество, на его жизнь, на самые его слабости и падения! Он только и хочет облаженствовать жизнь человека на земле. В чем же Его обвинять? За что осуждать? Мы понимаем Его; Он наш и мы Его; ведь мы не Иудеи, наше время ‒ не то время, когда за подобное учение распинали». И вот суд, по-видимому, готов немедля оправдать Христа и признать Его божественное достоинство. ‒ Как это прекрасно!

Но нет! ‒ «Нет, отвечает этому суду Сам Христос; вы ошибаетесь. Вы неправильно понимаете Мое учение, смешивая Его с своими идеями. Любовь к человечеству, которую Я проповедую, любовь, соединенная с чистотой сердца и с деятельным самоотвержением личности, ради блага других, любовь, которой образ и силу Я показываю Сам в Себе, готовый умереть за людей, и не лучших только людей, а за всех вообще и самых худых, эта любовь вовсе не то, что ваша поверхностная, бездушная, безжизненная гуманность, которая только придает мягкие формы вашим, грубым в духе, нравам, только потворствует человеческим слабостям и готова жертвовать им строгостью нравственных правил, но нисколько не мешает вам ненавидеть и убивать друг друга, по побуждениям ваших страстей, особенно же тех страстей, жестоких и бесчеловечных, каковы ваши страсти народные и политические. То человеческое достоинство, о котором вы любите провозглашать, совсем не то, которое Я имею в виду и которое есть достоинство не общеестественное, совсем тем, что есть в людях, в смеси доброго и худого, высокого и низкого, а достоинство возрожденное, облагодатствованное, не вашими понятиями и правами измеряемое; свобода, о которой Я говорил в Евангелии, есть свобода духовная, свобода чистой, святой истины от всякого давления и преследования злой силы лжи и заблуждений человеческих, свобода человека от оков нравственного зла, его связуюших и подавляющих в жизни, свобода внутренних стремлений его к высшим целям бессмертного духа; а совсем не та свобода внешней жизни, личных мнений и дел, о которой вы думаете и мечтаете. Я не знаю вашей свободы совести, духом вашего времени изобретенной, а преподаю людям положительное учение веры и прямо говорю, кто не верует, тот осужден будет (Мк. 16:16). Я не допускаю вашей безразличной терпимости в религии, как вы ее сами понимаете, а говорю: кто не со Мною, тот против Меня и кто ради Меня и Евангелия не отречется от всего враждебного Мне, хотя бы то было самое близкое сердцу его, тот не может быть Моим учеником (Мф. 10:37, 12:30). Напрасно вы применяете Мое учение к своим идеям равенства между людьми; Я говорю совсем не о равенстве их общественном, в порядках вашего мирского управления; то равенство, которое Я проповедую и ввожу в мир, есть духовное, благодатное, равенство в отношении к Отцу небесному, которого все вы дети, в правах, средствах и целях вечного спасения, к которому вы все равно призываетесь, нравственное равенство между всеми вами в духе Евангельской любви, наконец равенство пред законом и судом высшей, вечной правды: словом, равенство в Моем собственном царствии, которое не от мира сего, и которого видимый образ, с свойственным ему духовным управлением, представляет в мире, только основанная Мною церковь. ‒ Вы думаете, Я пришел блаженствовать, возвеличить вашу земную, мирскую жизнь? Нет! Я несу на Себе и вам предлагаю ‒ только крест. ‒ Перестаньте же смешивать истину с ложью, небесное с земным, Мое с вашим. Перестаньте унижать Евангелие Мое»!

Слушает такую речь Христа цивилизованное общество и тотчас переменяет свой тон. Оно начинает угрюмо и подозрительно смотреть на Христа, и уже охлаждается в своих чувствах к Нему. Это общество так непостоянно! А этим часом пользуется предатель и спешит объяснить обществу, разумеется по своему, что Иисус Христос не только отрицает лучшие, современные идеи общественной жизни образованных обществ и народов, но и колеблет самые основы её; что Он проповедует какое-то отречение от мира ради Его собственного, никому недоведомого царства, и хочет наложить на всех и каждого тяжелый крест, с безграничным самоотречением, будто бы единственным условием нравственного совершенства; что Он заставляет всех идти тесным путем скорбей и страданий, ради спасения душ, а все широкие пути мира отвергает, как будто ведущие людей к неизбежной погибели; что Его учение само по себе не легкое, еще более отягченное произвольным толкованием Церкви, угрожает, если будет оставлено в силе, внести в жизнь на всегда мрак и темноту; наконец Церковь Его ‒ учреждение уже совершенно устаревшее, явно враждебное всякому развитию общества.

И достигает своей цели предатель; суд раздражается, общество восстает против Христа. «Как? Неужели мы все должны оставить Мир и идти в пустыни? Как? Неужели мы не имеем права свободно наслаждаться жизнью, которую Бог же дал нам, конечно, не для самоумерщвления? Разве мы не можем иметь свободного движения вперед всеми данными нам силами и средствами, а должны тесниться на мрачном пути старых учений, с самоуничижением, с отречением, от всего светлого и прекрасного в мире, с ненавистью к самим себе и жизни, и кроме всех зол, преследующих нас на земле, еще должны сами себе строить произвольный крест, и под ним не жить а умирать? Наконец мы, с нашим просвещением, с нашей цивилизацией, должны отдаться в руки Церкви, с её отсталыми понятиями, с её грубым характером, с её постоянным стремлением к своекорыстному преобладанию над совестью человеческою? Нет, этому не быть! Нам не нужен такой учитель. Если таково Его учение, то мы отвергаем Его во имя человечества; мы изгоняем Его из современного общества; мы не признаем Его прав учительства и действования в среде образованных народов. Да и к чему это строгое христианство? Разве не все религии равны, в которых исповедуется Бог?»

Сказалось общество. Вот оно, это современное общество, в настоящем его духе. Да, и тут Христос осужден, отвержен. И тут Он страдает и страдает. А как вы думаете, эти страдания, без таких поруганий и насилий, какие были нанесены Христу на Иудейских судилищах, менее ли должны быть тяжки, чем страдания того времени? Не только не менее, но еще более глубоки и сильны; здесь страдания Христа невыразимы. Там внешним, телесным образом наругалось над Ним грубое невежество и дикость нравов: здесь нравственно бесчестит Его утонченная образованность; там он видел пред собою мрак заблуждений, почти бессознательных, при неполном еще раскрытии Богооткровенной истины, там преследовали Его люди, ничего не понимавшее ни в Нем Самом, ни в Его учении: здесь при явном свете истины, при всемирном, вековом развитии христианства, со всем его достоинством и силою, судят и осуждают Его люди, имеющие возможность постигать высоту и святость Его учения и дела; там оскорбляема была Его личность и хотя люди оспаривали Его учение, но по крайней мере спорили во имя Бога и Его закона, воображая, что Иисус учит и действует вопреки им: здесь, не касаясь Его личности, обдуманно отвергайте все великое дело спасения, Им совершенное, во имя только человечества, человеческого разума и свободы, представляя их единственными основами истины и всякого добра; а различную важность того и другого обстоятельства объяснит сам Иисус Христос, сказав: «кто произнесет хулу на Сына Человеческого, тому еще можете быть прощено, но кто выскажете хулу на Святого Духа, тому не будет прощено». Тогда, как и ныне, главную тяжесть Его страданий составляли заблуждения и грехи всего мира, который Он искупил Своею кровью: но тогда эта тяжесть увеличивалась только внешним образом, телесными страданиями, которые касались Его человечества, смиренного, уничиженного, скрывавшего в себе от глаз мира Его Божество: ныне, без телесных страданий, буйство мира увеличивает еще более тяжесть искупительной жертвы тем, что дерзает посягать на величественнейшую сторону Его святой личности, на самое Божество Его, уже раскрытое и прославленное в мире, уже покорившее мир. Какое изумительное ожесточение! Каковы должны быть нравственные страдания жертвы его! Но и как неизмерима сила, переносящая это ожесточение, еще более ‒ собственными страданиями от него искупляющая его!

А вот еще новая пытка Христу. На суде общественном встречает Его толпа людей, которая обыкновенно бродит около образованного общества, а очень нередко и проникает в него; людей, наиболее из молодого поколения, недоучившихся или переучившихся, постоянно фантазирующих и никогда ни о чем серьезно не мыслящих, мечтающих преобразовать весь мир по охваченным, на лету из чужих голов и книг идеям и теориям, и от лени и невежества не знающих, что делать с самими собою, наконец людей, для которых нет ни религии, ни нравственности, ни законов, ни убеждений, ни семейных и общественных обязанностей и добродетелей, ни даже иногда отечества. Такая-то толпа имеет свои особенные побуждения следить за общественным судом над Христом, ‒ и она теперь торжествует Его осуждение приговором науки и общества. Она встречает Христа воплями дерзкими укоризн, грубой насмешки и хулы всякого рода; она не прочь бы наругаться над Ним и насилием. Эта гнусная и жалкая роль слуг иудейских первосвященников и римских солдат пред Христом повторяется и ныне.

Но я упоминал о молодом поколении. Неужели оно-то именно составляет эту грубую толпу? Я не говорю о нем исключительно и безусловно, без сомнения, не все оно таково. Но кто первые и самые ревностные ученики и последователи новых, вольно мысленных учений? Кто боготворители человеческого разума несвободы, откуда и возрождается вражда против Христа и предательство? Кто самые рьяные проповедники научного суда над Христом и проводники этого суда в общество, а при случае и лжесвидетели против Христа? И приходят здесь на память слова Спасителя, сказанные иерусалимским женщинам, которые плакали, видя Его страдания: «не плачьте о Мне, плачьте о себе и о своих детях, придут дни, когда будут называть блаженными не имеющих детей» (Лк. 23:28–29). О если бы эти страшные слова не касались нашего молодого поколения!

Но суд над Спасителем еще не окончен; окончание его увидим в следующей беседе.

Беседа 3. На утрени Великой субботы

Наконец Спаситель предается на суд мирских властей и сильных земли. Где это? Главным образом это там, где ни одна религия не признается по преимуществу истинною и следовательно господствующею в народе, а все религии объявляются равноправными, где и религиозные убеждения считаются делом партий, также как и политические мнения, где государства открываются и отделяются от Церкви, где и сама предержащая власть признает свое происхождение не от Бога, а от народа. И к таким властям Спаситель мира должен предстать на суд? И такие власти мирские будто бы имеют право суда над Его учением и делом? Да; вы знаете, что Иисус Христос уже был на суде Пилата, языческого Римского правителя Иудеи, и сам Христос сказал, что Пилат сам по себе не имел бы над Ним никакой власти, если бы на тот раз это не было дано ему свыше. И неоспоримо, что земные власти имеют свой голос и силу по внешнему состоянию религии, в связи её с жизнью общества, но не хозяева они во внутренней силе религии. Думал ли Пилат, когда осуждал Иисуса Христа на крест, что этот крест, самое позорное в те времена орудие гражданской казни, получит, чрез самое распятие на нем Христа, такую силу, что и всесильная, всемирная Римская Империя падет к его подножию?

И так судят Спасителя сильные земли. «Откуда ты»? ‒ спрашивают они Его холодно и горделиво. Ответа нет: и к чему? Если бы он отвечал: «Я из Назарета Галилейского», ‒ то без сомнения не возбудил бы в судьях ничего, кроме презрения к Себе и отвращения; а если бы Он стал раскрывать им Свое предвечное Божественное происхождение, то нашел ли бы у них довольно внимательности, понимания и еще нравственного достоинства к тому, чтобы слышать эту непостижимую тайну и наконец ‒ веры? Но тут предатель, который при всем своем просвещенном развитии, и надо прибавить при всей своей собственной гордости, иногда не прочь прибегнуть к лести и человекоугодию, и принять на себя роль ревнителя охранительных начал, тогда как сам весь проникнут началами самого крайнего либерализма, тут предатель спешит представить Христа с новой стороны и доносит власти, что этот народный учитель позволяет народу считать Себя за какого-то царя и Сам готов поддерживать это мнение. Тогда сильные земли уже серьезно и подозрительно обращаются ко Христу с вопросом: «Ты Царь? Какой же Ты Царь»? ‒ Но суетна лесть предателя, напрасно подозрение сильных земли! Царство мое не от мира сего, вразумляет их Христос; вы видите что у Меня нет партий, в вашем смысле этого слова; что у меня нет вооруженной и никакой другой, внешней, мирской силы; Царство Мое ‒ область истины; Я пришел явить миру вечную истину, и кто исповедует и осуществляет в жизни эту истину, тот и член Моего царствия», ‒ Такое объяснение успокаивает судей, и они уже не опасаются за себя и за свои царства. Но тут место затронувших на минуту душу подозрений, заступает полнейшее равнодушие к вопросу о Христе и Его делу, и только как бы мимоходом, без всякого внимания, задается вопрос; «а что такое истина»? ‒ И сказав эти слова и даже не дожидаясь ответа (так мало они занимаются делом истины), судьи готовы совсем оставить Христа, ‒ Вот и весь суд; коротко и легко: неправда ли? Однако же, что же может сделать такой суд? Какое решение и на каких основаниях он может постановить о Христе? И он осудит Христа? Нет, он кажется готов спокойно признать Христа ни в чем неповинным, ‒ Вот, подумаешь, суд милостивый, хотя и поверхностный и невнимательный! Тут, по крайней мере, прекращаются страдания Христа, Его учение и дело оставляются неприкосновенными; Он Сам оправдан, ‒ Увы, это не оправдание Его! Еще нет конца Его страданий. Понятно ли, какой смысл имеет это поспешное объявление Иисуса Христа невиновным? Он, думают судьи, не касается гражданских порядков, не посягает на мирские царства, не трогает нашей власти и силы; поэтому нам нет причины осуждать Его. А что Он говорит о своем царстве не от мира сего, об истине, которую Он проповедует, что входит в это дело, мы не считаем нужным. ‒ Это ли оправдание? Нет, это только выражение совершенного равнодушия в религии, крайнего либерализма, грубое действие основного начала новейшей государственной жизни ‒ свободы совести и вероисповеданий. «Не будь врагом общественного порядка и предержащей власти; а в религии можешь думать, чувствовать, как хочешь; на это нет суда». Правда, скажем и мы, суд человеческий не имеет прав над совестью и религией; это область суда Божия. Но разве суд человеческий не обязан сам для себя и для общественной жизни различать истину и ложь в деле религии, также как и во всяком другом деле? Разве суд человеческий имеет право уравнивать в свободе ложь и истину, и таким образом ставить их в нескончаемую и непримиримую борьбу между собою, и, так сказать, втоптать истину религии в грязь всяких заблуждений, страстей и зол, к каким только способна нравственно испорченная совесть людская, неограниченная и ложно направленная свобода?

Вам может казаться, братья мои, что я только навожу краски нового времени на старую картину суда Пилатова, и думая так, вы, может быть, находите, что я изменяю внутренний характер этой картины, смешиваю дух различных времен, лиц и дел человеческих? Нет; скорее сказать, я беру краски древнего времени и, прилагая их к новому, даю видеть, как мало свежести потеряли они для последнего, и как много черты последнего напоминают первое. Один и тот же по существу мир, прежде мало развитый, ныне много развитый, судит Христа. И тот либерализм в религии, о котором я сейчас говорил, разве есть исключительная принадлежность нового времени? Рим и его агент Пилат были в свое время очень и очень не малые либералы в религии, Римляне имели обычай свозить в Рим богов от всех побежденных народов и допускали у себя и сами себе позволяли безразличное, всенародное их чествование наряду с национальными божествами. Эго было не то, что называется веротерпимостью, а совершенное безразличие (индефферентизм), еще более полнейшее бездушие в религии, Пилат совершенно выразил этот бесхарактерный либерализм, этот дух, это бездушие своего правительства и народа, ‒ Только к чему, наконец, привело Рим его безразличие и бездушие? Привело к тому, что религия сделалась посмешищем в народе, предметом презрения и отвращенья серьезных умов; привело к крайней в жизни народа безнравственности, которая растлила и ослабила весь государственный и народный организм и наконец погубила Римскую Империю. А христианство, гонимое и уничижаемое, восторжествовало на самых развалинах империи. Какие последствия могут быть и от новейшего либерализма в религии? Ожидаем и трепещем!

Возвратимся ко Христу. Христа, уже поруганного и презираемого, наконец выводят к народу, не с тем однако же, чтобы в виду народа серьезно и правдиво исследовать дело, а только для того чтобы выставив Христа народу на презрение и посмеяние, услышать о Христе голос народа, и сообразно тому покончить дело, без дальнейших исследований. Народ, ‒ или нет, не так я сказал: народ любит Христа, верует в Него, и в простоте веры поклоняется Ему; здесь толпа тех людей, о которых мы говорили в прошедший раз, которые по своим мыслям и целям желали бы так преобразовать все суды в мире, чтобы они судили и преследовали только истину и веру, а не ложь и безверие, которые с каким-то особенным, диким наслаждением любят видеть освобождение даже таких лиц, как, например, упоминаемый в Евангелии Варавва. Эта толпа с нетерпением ждет окончательного решения вопроса о Христе, или лучше сказать, ждет уничтожения всякой веры в него и возможности выказать все свое ожесточение против Христа. И вот едва Христос в страдальческом, достойном слез виде, является пред этой толпою едва, легкомысленные судьи Его высказывают мысль о возможности освободить Его, как существо безвредное, толпа мятется и раздражается. «Освободите лучше разбойника!» ‒ кричит она в безумии и самозабвении. ‒ «Но это учитель истины», возражают судьи рассеянно, полусерьезно, полунасмешливо; это царь духовного царства»! ‒ «Не нужно нам никакого учителя истины, отвечает толпа; нет истины безусловной; мы не знаем и не хотим никакого духовного царя и духовного царства. Мы граждане мира», «Что же делать с Христом?» ‒ Смятенье увеличивается, бешенство толпы возрастает. ‒ «Смерть Ему! Конец христианству»! Вдруг раздается возглас из толпы! «не нужно нам Христа и христианства и никакой религии. Распять Его!» ‒ Судьи как будто смущаются от этих возгласов; в них как будто возникает борьба чувств: и сожаленье о Христе, кротком и смиренном, страждущем, невинном, и ‒ опасение за дальнейшие последствия буйства толпы. Слова: не имамы царя, или неси друг Кесарев, ‒ всегда грозно звучат для этих судей. И удивительно ли, что этот суд, без твердых убеждений, без достаточного понятия истины, без вниманья и уважения к религии, движимый только мыслью о полнейшей религиозной свободе в обществе, удивительно ли, что такой суд колеблется и готов наконец уступить безумной толпе? Но он хочет свою уступку по крайней мере облечь в приличную форму; свою несправедливость и нравственное бессилие, он думает прикрыть в глазах народа торжественным заявлением своего мнимого беспристрастия; и в эти ужасные минуты, когда идет дело не только о жизни невинного лица, но о спасении и о Спасителе всего мира, суд прибегает к театральной сцене; он пред всем народом умывает свои руки. «Неповинны мы в страданиях этого праведника», ‒ восклицают судьи, без всякого убежденья ума и сердца, и отдают Христа на распятие, ‒ новое после того, как Он был распят в Иудее. Ныне Он распинается среди образованного христианского мира. И Он, жертва любви за спасение мира, готов, идет снова на крест!

Итак пред нашими глазами повторяется вся Иудейская история страданий Христовых; просвещенный мир нашего времени точно также, как невежественный мир восемнадцать веков назад, распинает Христа. Неужели же нет и ныне защитников Христа? Неужели не нашлось таких, преданных Ему последователей, которые решились бы вступить в борьбу за Него со всею ложью и злом века? А Его посвященные служители и преемники Апостолов? Почему не подвизаются за Него они, призванные и обязанные к тому прежде и более, чем кто-нибудь? Где же они и что они делают? ‒ Мы здесь, братья мои, все на своих местах; мы видим и слышим все; но не думайте, что мы остаемся спокойными в виду страданий нашего Учителя. Мы страдаем вместе с Ним и за Него; все презрение и ненависть мира к Нему, падает и на нас; все дерзости, оказанные Ему словом или делом, поражают и нас; те узы, которыми хочет связать Его мир, чтобы ее дать Ему свободы действования в мире, связывают и нас. И разве дикий вопль толпы: «распять Его», не есть также приговор и против нас? И когда эта толпа, да и не одна она, а и великая часть современного мира, провозглашает во имя просвещения и свободы уничтожение христианства и Церкви и вообще религии, разве не мы первые должны быть жертвами, когда бы эти возгласы стали наконец переходить из безумных голов в действительность? Но мы утешаем и воодушевляем себя именно тем, что страдаем вместе со Христом, хотя наши доли в Его страданиях не более, или может быть еще менее, чем капля в море. Мы утешаемся, зная и свято сохраняя тайну, которой мир не понимает: это именно тайна самой смерти Христовой. Что значит все буйство мира против Христа, все усилия человеческого разума против христианства, вся ярость безумной толпы, вызывающая Христа на распятие, когда это самое распятие есть средство, единственное, всемогущее средство искупления человечества и предопределено от вечности? Что торжествует мир, проливая кровь Христа, когда эта самая кровь есть жизненная сила в возрождении и обновлении мира? Что такое наконец самая смерть Христова? Не более, как тридневный сон, за которыми следует воскресение. Вот наше утешение, сокровище нашей веры и упования, наша сила и, прибавим во имя Христа, наше торжество в Церкви Его, чтобы ни мыслил и ни делал мир. Мы не боимся за Христа, и, не боясь за Него, не страшимся за христианство, за Церковь и за себя. ‒ Еще тысячи лет пройдут в борьбе мира с христианством; еще тысячи крестов зло мира устроит Христу, и Он все эти кресты донесет на Себе и пострадает на них за самих же людей и каждая капля пролитой Им крови за них будет током новой жизни для истлевающего организма растленного мира. Очень может быть, что безверие и безнравственность мира дойдут наконец до открытых гонений на христианство: тогда возвратятся первые века Церкви с её торжествующим мученичеством, и она явится в новой силе; тогда истинные последователи Христа, теперь большею частью сокровенные и безмолвствующие среди буйного мира, и впереди их ‒ истинные Пастыри Христова стада выступят на открытые подвиги веры, и на все дикие возгласы безверия: «смерть Христу»! ‒ будут отвечать с неодолимою силою веры: «Христос воскресе»!

Беседы в последние дни Великого поста 1868 года

Беседа 1, в последний день шестой недели (4 марта)

Светлости настоящего церковного празднования не будет противно, если я, братия мои, ныне же начну мои беседы с вами о страданиях Спасители. Самое торжественное вшествие Его в Иерусалим не было ли именно вступлением на путь крестных страданий? Но прежде всего меня озабочивает мысль, с какими чувствами вы будете воспоминать Его страдания? Если души ваши будут проникнуты глубоким вниманием, умилением, благоговением, если вы будете постигать всю глубину нравственного значения смерти Его, как смерти святейшего Лица за чистейшую истину и величайшее добро, явленное от Него людям, если вы будете видеть в Нем самый высокий образец жизненного подвига для всех нас, то скажу: все это истинно прекрасно. Но все ли тут, что нужно? Помните ли вы, понимаете ли, чувствуете ли, что все эти страдания были за вас? Сознаете ли, что не только все и каждый из вас внесли свои доли горечи в чашу Его страданий, но что именно ваши души в современном мире, ваши дела в современной жизни усиливали тяжесть Его креста и горечь Его смерти? Убеждены ли вы по этому, что Его крестная жертва была именно для вас в настоящее время необходима, и теперь составляет единственное средство искупления вашего во зле нынешнего века, что ею только вы ныне спасаетесь и еще не погибли? ‒ Это я говорю вашему сознанию, вашему уму и сердцу; но чрез вас я говорю вообще нашему времени. Оно ‒ то, это время, вызывает такие вопросы и оно же само от себя дает свои вопросы. «Почему бы, говорит оно, и ныне могли быть нужны такие страдания Спасителя? Если грубое невежество и дикая безнравственность древних времен не только не способны были понимать чистую истину и ценить высокое добро, не только не давали человеку способов и сил выйти из мрака умственного и глубокой порчи нравственной, но и самых деятелей истины и добра предавали жестоким страданиям и делали их жертвами преобладавшего в мире зла: то наше ли время, XIX ли век не способен понимать истину и ценить действительное добро? Неужели наш век не в состоянии был бы признать и по достоинству оценить такую высокую, дивную личность, как Иисус Христос? Неужели современное человечество своим просвещением и нравственным саморазвитием не могло бы искупить само себя, т.е. количеством и качеством своих знаний и дел перевесит меру значение и силу еще остающихся в нем заблуждений и зол? А если человеку и ныне нужно снисхождение и прощение Вышней Любви и удовлетворение Вышней Правде, ‒ то почему бы и ныне для этого прощения и удовлетворения требовалась крестная жертва, ныне, когда человечество разумно убеждается, что любовь и правда, тем более, конечно, любовь и правда высшая, не может удовлетворяться за зло злом, т.е. страданием людей, даже виновных, а тем более невинных, что она может удовлетворяться только лучшею и более достойною её жертвою, именно самоотречением человека от зла и возрождением к добру, в чем нельзя нам отчаиваться за человека? А если уже нужно страдание, то мало ли еще человек страдает в жизни от всякого зла, чтобы еще требовать насильственных страданий в одном избранном лице за всех, и притом еще Лице невинном и необыкновенном? Но должны ли поэтому страдания Христовы оставаться для нашего времени только памятником заблуждений и зол старого мира, и только в отношении к нему иметь значение искупительной жертвы; а для нас все значение должно заключаться только в учении Спасителя»?

Таковы мысли нашего времени. Надобно поэтому доказать нашему времени, что и для него необходима искупительная и именно страдательная жертва, что Христос пострадал и за него, за все его зло, также как за грехи всех времени, прошедших и будущих, что без этой жертвы и современное человечество также, как древнее, погибало бы во зле, и еще может погибнуть, если не признает и не усвоит себе вполне всей искупительной силы этой жертвы.

Трудно ли доказать это? Когда вы видите чедовека умного, образованного, обладающего обширными и разнообразными дознаниями, но видите и то, что этот человек при всем своем уме и просвещении увлекся превратными и ложными понятиями, вдается в тяжкие и вредные заблуждения, когда замечаете, что он не только не сознает своих заблуждений, но еще упорствует в них, и намеренно обходя пути истины, обращая свои ложные мнения в убеждении, хочет сообразовать с ними свою жизнь и дела: не находите ли вы его состояние жалким и несчастным, тем более, чем более в нем ума и просвещения? Не желаете ли вы, чтобы перед ним явился какой-нибудь другой, высший его ум, свет более чистого и высокого просвещения, и вывел бы его из мрака? А когда наконец такой человек вступает в открытую борьбу с истиною, отвергает ее, всю силу своего ума и познания направляет к колебанию святых убеждений сердца, когда в своих идеях строит и проводит в жизнь грубые системы безверия и безнравственности, тогда не убеждаетесь ли вы, что этот несчастный погибает и увлекает за собою всех ему последующих? Даже не сознаете ли, что только Сам Бог может собственным откровением истины спасти и просветить заблуждающего, даже не пожелаете ли, наконец, чтобы какие-нибудь тяжкие опыты жизни вразумили его и обратили на путь истины? ‒ В самом деле, что нужно для спасения такого человека? Нужна такая особенная, более, чем его ум и просвещение, чистая, светлая и крепкая нравственная сила, которая заставила бы его не путем насилия, а путем внутреннего перерождения принесть в жертву истине свои забдуждения; нужно, чтобы нашелся такой возвышенный ум или дух, который стал бы жрецом при этой жертве, чтобы совершить ее в душе заблуждающего человека, который взял бы на себя тяжкое и великое дело собственною нравственною силою побороть и переделать к лучшему все зло, которое этот человек в своих заблуждениях сделал себе и другим, который, наконец, готов был бы в борьбе с мраком и злом принесть сам себя в жертву ‒ истине и спасению человека. В истории чсловеческого просвещения известны такие жертвы. И с одной стороны, какие тяжкие, великие бедствия требовались от людей, от обществ, от целых народов в очищение заблуждений, и общих их, и в особенности тех передовых умов, которые ими руководили; с другой стороны,какая драгоценная для человечества жизнь иногда насильственно умирала, какая благородная кровь проливалась в жертву для утверждения истины и искупления ложных убеждений мрачных времен! Но эти жертвы были не вышечеловеческие и немного спасали истину и человека.

Наше ли просвещенное время думает спастись без жертв? ‒ Об этом рассудим в следующей беседе.

Беседа 2, в понедельник страстной недели и день Благовещения (25-го марта)

Как светлою зарею утра, начинается нередко пасмурный день; так светлым днем Благовещения начинается ныне у нас страстная седьмица. И как несмотря на то, что и в пасмурный день солнце восходит и светит, хотя за облаками, день кажется еще пасмурнее, когда у человека пасмурно в душе: так хотя свет Благовещения, предвозвестившего миру рождение от Девы Богочеловека и в Нем спасение мира, проникает теперь сквозь мрачные образы страданий Христовых; но эти образы в настоящие дни представляются нам еще более мрачными, от мрачной думы и скорби в душе мыслящей. Да, страдания Спасителя, великие и тяжкие, являются еще более знаменательными и ужасными, когда прилагаем их значение к нынешним временам.

В прошедшей беседе мы остановились на том; наше ли просвещенное время, современные ли умы в их направлении по вопросам религиозно-нравственным, думают спастись без искупительной жертвы? Я уже не говорю о том, что никакое человеческое просвещение не спасает от ошибок и заблуждений, что всякие ошибки и заблуждения требуют для своего исправления жертв, не только жертвы мнений и убеждений, признанных ложными, но и жертв более или менее важных в самой жизни, как скоро обращаются в дела жизни. Наше ли время, повторяю, не требует очистительной жертвы? Это стремление основать всякое познание разума на началах физических, опытных, даже вещественных, помимо начал вышечувственных, это направление всякого научного познания к отрицанию чисто духовных сторон в существе и бытии мира и человека, это намерение затемнить, спутать, сгладить, и наконец как бы вовсе исторгнуть из сознания человеческого самую идею Верховного Существа и Его вседержительных отношений к миру, это усилие все важнейшие вопросы духа и жизни решать без участия религии и самую религию подчинять свободе человеческого ума и совести, эта соединенная работа современных умов, явная и тайная, над предположенною задачею переработать основные, самые жизненные убеждения целого человечества, религиозные, нравственные, и взамен их положит новые, совсем другие, уж вовсе нерелигиозные основы для его нравственного развития и деятельной жизни: пройдет ли все это даром? Не вызовет ли рано или поздно, в наше время или последующее, сильных потрясений в жизни обществ и народов, и тогда что ожидает человечество? Оно должно будет принести величайшие жертвы в искупление своих вольных заблуждений, должно будет неминуемо пострадать, пострадать потому, что настоящие стремления его умов неправильны и сами в себе носят начала разрушительные, из которых не может произойти в жизни ничего, кроме страданий.

Страшно представить себе все это. ‒ Так остается одно средство спасения: да явится в мире высший Ум, который в состоянии был бы изобличить все современные заблуждения человечества и сообщить ему полнейший свет истины, который бы сам в себе обладал чрезвычайною, неодолимою силою убеждения для людей, и ею покорил бы себе их умы и сердца в полном их современном развитии, который бы открыл и указал миру совсем новый путь ведения непогрешимого, который бы имел настолько силы в самом себе, чтобы вступить в открытую и решительную борьбу со всеми современными умами, со всем оружием их просвещения, со всеми силами их идей и стремлений. ‒ Какой это может быть ум? Не скажу, потребен ум великий или величайший, это может быть ум только вышечеловеческий; вышечеловеческий по всему: по происхождению, по силам, по идеям, по ведению, по направлению, вышечеловеческий уже потому, что должен был бы торжественно начать и победоносно кончить борьбу со всем современным человечеством и стать выше всех его слабостей и ошибок. Но и этот ум неизбежно пострадал бы в этой борьбе; он положил бы в ней свою жизнь, потому что заблуждающее человечество, не в силах быв одолеть его умственною и нравственною силою, подвергло бы насилию его жизнь, и его жизнь стала бы искупительною жертвою заблуждений человеческих, удовлетворением за них вечной Истине и Правде, пред судом Разума безпредельного, промышляющего о человечестве.

Что же? И так ожидать нового откровения свыше, нового искупления, нового креста? ‒ Но зачем же ожидать, когда уже совершишася? Я только хотел выяснить совершенную необходимость искупительной жертвы Христовой ‒ собственно для нашего времени. И когда видим Спасителя, после откровения людям истины, уже готового идти за нее на крест и молящегося за мир до кровавого пота, когда видим, как Спаситель умоляет Своего Отца Небесного, именно этою своею готовностью принести Себя в жертву за мир умоляет дать своему Сыну столько силы и власти и славы в мире, чтобы утвердить в мире истину и жизнь вечную, чтобы при посредстве Сына человечество охранено было вседействующим именем Вышнего, освящено было Его животворным словом, когда молит, да вси едино будут, не в единстве только веры и любви между собою, но и в духовном единении с Самим Спасителем, а чрез Него с Отцом Небесным; думать ли, что эта дивная молитва относилась только к миру Иудейскому или языческому, которые тогда отжили свой век и должны были пасть безвозвратно, или только к первым временам христианства, когда еще нужно было укрепить его в борьбе с Иудейством и язычеством? Не слышится ли лучше в этой молитве голос за другой мир, мир новый и времена позднейшие, столько уклоняющиеся от истины и жизни вечной, столь далекие от благодатного освящения именем и силою Вышнего, столько разъединяющие человечество в духе и мыслях и с самим собою и с Богом? Или когда Иисус Христос с Его Божественным достоинством, с Его безграничным умом, с Его непобедимою силою нравственного действия над людьми, так смиренно и покорно отдается в руки грубых и невежественных людей, ничего в Нем не понимавших, и так жестоко страдая от них, уже на кресте молится за них: да простит им Отец Небесный, не видят бо что творят: не ясно ли, что не эта одна бессмысленная жестокость тех людей и вообще тогдашнего времени составляла всю тяжесть Его страданий? Нет, другие времена и люди, более развитые и просвещенные, заставляли Спасителя страдать еще более жестоко в духе, от их последующих дел и событий, чем сколько Он страдал в теле от людей и дел, Его окружавших. В самом деле, такие ли умы, как Каиафа, Ирод, Пилат, которых Спаситель не удостоивал даже прямых ответов на их несмысленные вопросы, могли решить вопрос о такой великой жертве? И одни ли такие заблуждения, как языческие и иудейские? могли требовать такого необъятного, непостижимого искупления? Нет; страшно заблуждающее просвещение в среде самого христианства, губительная для человечества ложь на верху его умственного развития, вот что должно было вызывать все страдания, всю силу чрезвычайной исскупительной жертвы; и жертва принесена за новейшие времена и умы более, чем за все древние.

Не постигает современное просвещение этой великой жертвы? Не ценит ее? Не хочет усвоить ее себе верою? Жертва останется в своей силе и спасет души верующие; а ложное, злое просвещение падет само собою и таже благодатная сила крестной жертвы воздвигнет новых, вдохновенных, и самоотверженных проповедников Евангелия из среды, может быть, менее просвещенной миром, но более неповрежденной его просвещением; и эти новые Апостолы снова просветят мир высшим светом истины Христовой, и так будет дотоле, когда наконец весь христианский мир по непреложному слову Евангелия будет поклоняться Богу духом и истиною и все верующие достигнут единения веры и познания Сына Божия, за нас пострадавшего.

Беседа 3, в среду страстной недели (27 марта)

В предыдущей беседе мы рассуждали о современном просвещении. Если наше время так высоко ценит свое просвещение, так много полагается на него, что во имя его готово отрицать, самую искупительную жертву Богочеловека за мир: то также высоко будет оно ценит свою нравственность? Не станем спорить, что в наше время нравственные понятия вообще гораздо вернее, чище и возвышеннее, чем в прежние времена, что чувство и уважение человеческого достоинства, человеколюбие, понятие прав и требование справедливости, идея свободы и равноправности людей, развитие нравственно-разумных начал жизни общественной ‒ все это очень значительно возвышает наше время над всеми прошедшими. Но сознает ли, помнит ли современный мир, откуда взяты и выработаны эти понятия, чем и как они очищены и возвышены? Такие понятия могли быть выработаны только из глубины христианства; они очищены и возвышены искупительной жертвой Спасителя мира. Как высок должен быть человек, как велико его человеческое достоинство, когда ради его потребовалась такая великая Жертва! Как велика должна быть правда и любовь, как возвышенно всякое добро в человечестве, когда правда Божественная потребовала, а любовь Божественная принесла такую великую Жертву! Жертва ‒ цена предмета, за который приносится.

Нет, мало помнит и сознает наше время великость этой Жертвы! Не говоря уже о том, что все лучшие нравственные понятия оно любит приписывать только собственному развитию, как много порчи вносит оно в самые христианские понятия! Как повреждает свое нравственное учение, когда хочет утвердить его вне оснований и духа истинного христианства! Как заблуждает именно там, где хочет провести свою нравственную философию помимо креста Христова! К чему эти безпрестанные, кстати и некстати, возгласы о человеческом достоинстве, когда тут разумеется достоинство только естественное, со всеми недостатками и повреждением человеческой природы, а не то достоинство возрожденное и обновленное, которое раскрыто и утверждено в нас благодатным искуплением на кресте? Что много говорить о любви к человеку, когда в основе этой любви нет отречения от своего «я», нет самоотверженной безусловной преданности истинному благу человечества, даже до готовности жертвовать ему своею личностью и жизнью, словом, нет той любви, которой дух и образец показан миру, осуществлен и завещан нам в крестной жертве Богочеловека! Какая может быть правда в мире, когда идея и сила правды заключается только в законе и суде человеческом, всегда недовольно ясном и полном, всегда изменчивом, не проникающем в совесть человеческую, а если и утверждающемся на совести, то совести вполне ли очищенной и возвышенной сознанием и чувством той высшей, вечной Правды, которая неизменно царствует над человечеством, под его внутреннею нравственною жизнью, определяет для него вечные законы разумно-нравственной жизни, и которая открыта миру и удовлетворена за мир Голгофскою Жертвою? Какую цену может иметь та человеческая свобода, которой ныне домогаются все народы, над которой так усиленно трудятся современные умы и нравы, если нет в человечестве той внутренней нравственной свободы, которая искуплена и обеспечена нам смертью Спасителя? Какие плоды может приносить все усиленное развитие общественной жизни, с её равноправностью, религиозною терпимостью, и со всеми теми преимуществами, какими отличается современное развитие народов, если эти преимущества ограничиваются только внешнею жизнью людей и их гражданскими соотношениями между собой, а внутренняя жизнь людей, народов и целого человечества не будет соединена в один дух, не воплощена в одно нравственно-общественное тело тем духовным союзом, каким Иисус Христос в Своем кресте соединил нас с Собою и с Богом?

Правда, современный мир как будто не отрицает, что лучшие и высшие нравственные понятия возникают из христианства; но зачем забывает то, что составляет основание, сущность, силу, венец христианства? Зачем забывает крест? Отнимите крест, и христианство останется нравственным учением, конечно, весьма чистым и высоким, но останется без духа и силы; оно потеряет свое высшее значение и падет, падет в душах и в жизни людей. Увы! Не видно ли уже это? Мир по-видимому развивается из начал христианства, но христианство видимо падает в людях: отчего? Оттого, повторяю, что мир исповедует Христа, но не любит, боится, бежит Его креста. Или современный мир думает в самом деле достигнуть полного нравственного развития собственными силами без креста Христова? Нет, нравственное развитие человечества невозможно вне христианства, а христианства нет без креста Христова. Можно сказать более: когда слышим все эти неустанные проповеди современного мира о человеческом достоинстве, о любви к человеку, о правде, о свободе и равноправности людей и т.д., когда видим те мысли, средства и пути, которыми эти понятия проводятся в жизнь, мысли, пути и средства нестрого обдуманные, неглубоко прочувствованные, не твердые и не постоянные, соображавшиеся только с обстоятельствами преходящих времен, наконец, нечисто нравственные, когда видим, что при всем этом имеется в виду почти исключительно жизнь общественно-гражданская, и ей подчиняется жизнь нравственная, а не на обороте, как бы следовало, когда наконец замечаем, что все это понимается и делается помимо истинного христианства, в котором заключается существенное основание и истинный смысл этих понятий: то можно ли не опасаться серьезно за мир? К чему все это приведет его?

Вы знаете проявившиеся уже в наше время в некоторых странах печальные опыты и действия народных и философических идей о свободе, равенстве и братстве людей; вы знаете еще более ужасные опыты прошедшего столетия: что, если бы также опыты распространились на весь мир? И есть ли еще ручательство, что не распространятся и не произведут везде сродного себе действия? ‒ Какая же сила может исправлять это зло? Какая жертва может искупить его? ‒ Вот здесь-то надобно понять и оценить всю особенную силу и величие и необходимость искупительной жертвы Спасителя мира. Он в Своем Евангелии положил основание высших, нравственных понятий и ввел их в мир; но Он же и поспешил принести Самого Себя в жертву за них и за мир, ‒ на тот конец, чтобы мир превратным пониманием этих предметов, искажением и злоупотреблением их в жизни не погубил сам себя, на самом пути своего даже нравственвого развития. ‒

Беседа 4, на утрени великой пятницы, при чтении XII Евангелий (28 марта)

Есть предмет, братия мои, о котором и самому любвеобильному учителю говорить неотрадно, и самому суровому нелегко. Таковы дела человеческие. Да не возглаголют уста мои дел человеческих, сказал бы и я теперь, и мысль о них скрыл бы в душе своей, чтобы горечи мысли и чувства не увеличивать еще горечью слова. Но в виду страданий Спасителя можно ли не говорить о делах человеческих, которые вызвали всю жестокость этих страданий? Можно ли молчать, когда надобно знать, что наше ленивое или робкое, или двусмысленное молчание только увеличивало бы эти страдания, как без сомнения усиливало скорбь Святейшей души Богочеловека бегство ближайших учеников Его, в часы Его страданий, и отречение первого из них, Петра?

И так, при тех нравственных понятиях нашего времени, о которых мы говорили в прошедшей беседе и которые, как мы видели, далеко не проникнуты чистым, строгим духом истинного христианства, что сказать о делах? Каковы дела нашего времени? Таковы ли, что с ними можно забыть или признать ненужною крестную жертву Спасителя? Не подивитесь братья, и не посетуйте, если я на суд наших христианских дел призову нехристиан. Не новость я хочу сказать. Сам Спаситель ставил языческий народ Ниневии судиею народа Божия. Вот мы проповедуем, Евангелие язычникам и магометанам. Тот из них, кто не слишком омрачен предрассудками своей религии и настолько развит, что может судить здраво, тот не может не признавать, и признает всю высоту и превосходство нашего христианского нравственного учения. Лучшие из них научаются из Евангелия ценить и чтить дивную личность нашего Спасителя. Оставался бы им один шаг к христианству ‒ они останавливаются. Они хотят видеть, они спрашивают нас, как исполняется учение Христа в нашей жизни? Так ли оно глубоко проникает в нашу душу и жизнь, как высоко светит в Евангелии? «Покажите, – говорят они нам, – вашу веру в делах ваших; покажите нам ту чистоту сердца, ту правду, ту любовь, то милосердие, то смирение, то миролюбие, то самоотвержение, словом, те высокие добродетели, которым так хорошо учил ваш Иисус; покажите те совершенства, каких нет и не может быть у язычников и магометан; докажите у себя отсутствие тех недостатков, страстей и пороков, какие господствуют у них. А вот мы видим у вас все тоже, что и у нас; но нам простительно, потому что у вас нет такого, как у нас учения; ваше учение лучше нашего, но жизнь не лучше, а мы и пред своим учением и пред вами самими не хуже вас. А если бы мы и обратились в Христианство, то в сообществе вашем не сделались ли бы подобными вам? И если мы не спасаемся в своей религии, то спасемся ли с вами? Ясно, что учение и жизнь у вас не одно и тоже, что Евангелие не сильно в вас действует: что же спасает вас самих»? ‒ Что нам сказать на все это? Неправда? Но дела говорят сами за себя, жизнь решает вопросы этого рода лучше всяких слов. О, братия мои, только один ответ есть у нас всякому язычнику или магометанину, вопрошающему нас о уповании нашего спасения; одна правда, которой они не понимают, может защитить нас, одно дело восполняет все недостатки наших дел христианских, ‒ словом, одно есть ручательство за неизменное действие Евангелия в христианстве и за наше в нем спасение: искупительная жертва нашего Спасителя. Вот вечная грань между христианством и всякою другою религиею, каковы бы ни были сами христиане. Не будь этой грани, что было бы наше христианство с нашими делами?

Что же делает наше время, когда само думает уничтожить эту грань, когда хочет сделать безразличными, смешать все религии, и под видом уважения к свободе совести и всякой религии, желало бы только сложить с христиан святое и благое иго христианских добродетелей? Увы, наше время делает тоже, что Иудеи, когда распяли Христа в одном ряду с разбойниками. ‒

Если бы наше время страдало только недостатками, слабостями, несовершенством в христианских добродетелях, еще можно бы не отчаиваться за него; еще, пожалуй, можно бы посмотреть на наше время, как на юность христианского Мира, юность, просвещаемую науками, развиваемую всеми средствами образования, бойкую, но еще не твердую в понятиях и характере, легкомысленную, легко всем увлекающуюся, но еще представляющую задатки всего лучшего в будущем. Снизойдем еще более. О, если бы современный мир оставался в состоянии хотя только естественной добродетели, только бы не искаженной лживыми понятиями мнимой образованности и неправильного развития общественности, только бы не опороченной неестественною порчею нравов! Что это я говорю? Я кажется, наконец, выражаю желание, чтобы наше христианство походило хотя только на доброе язычество; я как будто сомневаюсь в самом существовании христианства в наше время? О братия мои, я не повторяю теперь слов Божественного Откровения, которое предвещает нам в последние времена ослабление в мире христианства до такой степени, что явно будет в них возвращение ко временам язычества; не повторяю потому, что не знаю, последнее ли ныне время, или будет еще хуже. Но пусть соберутся теперь все мудрецы века, оптимисты, прогрессисты, все более верующие в человечество, чем в Бога, и пусть докажут нам и всем имеющим очи видети и ум разумети, что мы не видим, не слышим, не знаем, не понимаем того, что делается ныне в мире, что мы смотрим на него неправильно, не с надлежащей точки зрения; иначе и яснее сказать ‒ пусть убедят нас, что видимое нами в мире беззаконие есть законность, бе совестность ‒ совестливость, вопиющая неправда ‒ справедливость, эгоизм ‒ самоотвержение, жестокосердие ‒ любовь, низость и безчестие ‒ благородство и честность, разврат ‒ целомудриe, распущенность нравов в семейной и общественной жизни ‒ скромность и благоприличие; ‒ словом, пусть докажут, что зло есть добро, порок ‒ добродетель, полная безнравственность ‒ чистая нравственность. Есть ли такая светлая точка зрения, с которой все это именно-то представляется? Увы! даже не представляется. Все ухищрения современной образованности, все искусство века направляется ныне уже не к тому, чтобы прикрыть безобразие нравственной жизни, а напротив, чтоб разукрасить, не скрывая его, чтоб сделать порок более привлекательным для глаз, для чувства, для воображения; и всякое зло, всякая мерзость является незастенчиво, воочию всех и каждого, во всей наготе, во всем своем отвратительном виде, даже с нахальством, даже с самохвальством. Можно ли идти далее? Нельзя, отвечает чистое христианское чувство; можно, отвечает дух времени: можно, например, явное и самое тяжкое преступление обезвинить состоянием духа преступника; можно предоставить ему самому защитить себя откровенным заявлением, что он и преступление по своему разуму и совести не признает преступлением; можно гласно защищать его мнением, что и другой, на его месте сделал бы тоже самое. И этот даже называется уважением к свободе убеждений и к праву защиты. Довольно! Право можно подумать, что мир как будто наконец отчаивается за самого себя, как будто уже сам не надеется и не желает себе ничего лучшего. Или я преувеличиваю? Нет, я сокращаю. Да и вообще какое может быть преувеличение в наших взглядах и суждениях здесь, на этом, священном месте, в отношении к миру, которые, и не наши собственные, а даны нам от Того, Кто выше нас и лучше нас знает и видит все, какое, говорю, тут преувеличение когда предав Его взором и то, что есть более чистого в человеке оказывается нечистотою?

И несмотря или даже смотря на все это, еще мечтает современный человек, что все это зло может разрешиться само собою, без особенно тяжких последствий для человечества, что мир собственною волею и силою и своими средствами может возродиться и обновиться к лучшему, что нет нужды предполагать особенной какой-либо жертвы для его очищения! Нет; вот лучше о чем надобно подумать: какая жертва могла бы быть достаточною, и для сохранения мира при таком зле, и для удовлетворения за него правосудия небесного? Может ли быть найдена, или только предположена такая жертва в самом человечестве? Одна только жертва могла бы соответствовать всей великости зла: жертва огня всесокрушающего; но это было бы погибель мира, а не сохранение, не возрождение его; это будет при конце мира, когда уже не останется созревшему и перезревшему злу никакой надежды спасения. Ныне же только при взгляде на крест Спасителя и все Его страдания можно признать, и от всей глубины человеческого ума и сердца надобно исповедать, как велико должно быть зло мира, которое могло потребовать такой Великой Жертвы, и как истинно, что только такая жертва, как Христова, могла удовлетворить и правосудию Божескому и спасению погибающего в зле человечества.

Беседа 5, на вечери великой пятницы (28 марта)

Наконец великая жертва принесена ‒ Спаситель мира умирает на кресте и человечество нашего времени, как и всякого другого, в его мраке и зле спасено; спасено уже тем, что за него удовлетворено небесное правосудие, и еще тем, что мрачный и злой дух времени не может уже непосредственно губить человека, а если хочет упорствовать в своем зле, то должен вступить в открытую борьбу с спасительною силою жертвы Христовой. Можно ли сомневаться в исходе такой борьбы? Сила креста неодолима.

Теперь, братия мои, в виду уже совершившейся смерти Богочеловека – нет, после размышлений о современном просвещении и нравственности, остается еще вопрос о жизни и смерти современного человека, жизни с её наслаждениями и страданиями, смерти с её ужасами и надеждами. Простирается ли искупительная жертва Христова на жизнь и смерть нашу в настоящем веке?

Не спешу говорить о наслаждениях жизни. Поговорим сперва о скорбях.

Да, неодинакова, слишком неодинакова участь людей в жизни, Тогда как одни по-видимому беспечно предаются наслаждениям жизни, другие вдали от них, может быть и вблизи, а может быть и среди их, страдают и не испытывают ничего, кроме страданий. Не говоря пока о внешних страданиях, сколько людей, страждущих душею! Вот душа чистая и целомудренная страдает в самых удовольствиях мира, в их испорченной, повреждающей самые лучшие чувства её атмосфер, не внося в среду их от себя ничего, кроме тягостного чувства невольной жертвы обычаев и приличий общежития, и не вынося оттуда ничего, кроме тоски и чувства нравственной, или даже безнравственной пустоты внутри себя; вот душа разумная и истинно просвещенная страдает в борьбе с неразумными понятиями и грубыми заблуждениями века; вот душа правая и добрая изнывает под тяжестью впечатлений от преобладающей в мире неправды и всякого беззакония, и в безплодных усилиях противодействовать им; вот душа с доброю совестью и чисто христианским чувством борется сама с собою между сознанием долга и увлечением страсти, между усилием поддержать в себе чувство собственного, нравственного достоинства и искушением жизни, между красотою добродетели и прелестью порока; вот душа благородная и добродетельная страдает в колебании между любовью к человеку и отвращением от его преступной личности, между силою собственных, чистых убеждений обязательными требованиями житейской неволи, между счастьем порочным и безпорочным страданием; вот наконец душа серьезно мыслящая и глубоко чувствующая поражается и скорбит при виде непримиримого, по видимому, разлада в мире между светом истины, который светит на него свыше, и глубокою тьмою лжи в среде его, между верою в Божественный Промысл, всеуправляющий, и необузданным своеволием человеческим, между добром, для которого человек создан, и злом, которое он постоянно делает.

Когда, кажется, могло бы быть более, чем в наше время, такого убийственного раздвоения души и жизни человека, раздвоения, происходящего от неразрешимой путаницы современных понятий нравов, житейских отношений? Когда могли более страдать душою лучшие люди? Так кто же или что может примирить их с миром, с жизнью, с самими собою? Не очевидно ли, что нужно необыкновенное дело примирения, не человеческая сила, содействующая примирению, что нужна величайшая жертва, которая на себя перенесла бы всю тяжесть этого разлада и в огне собственных страданий, переработав его, выработала бы в себе свет нового, лучшего пути и силу новой, лучшей жизни для человечества? И все примиряет и примирить мог только Спаситель на кресте. В Его страданиях, в Его смерти зло искуплено, а добро возрождено и оживлено силою безконечной любви к человечеству, все соединяющее в себе и примиряющей, и силою благодатной жизни, которая через крест Спасителя вошла в мир. ‒ В таинственную силу этой-то искупительной жертвы погрузи и ты, страдающая в мире душа, свои раны и боли, и там найдешь себе успокоение: иначе не найдешь его нигде.

Это ‒ внутренние скорби. А внешние? Меньше ли внешних скорбей в наше время, чем во все прежние времена? Да, ни просвещение, ни цивилизация, никакое искуство современного мира не спасет человечество и ныне от бедствий общественных, частных, физических и житейских. Человечество, при всем его настоящем развитии, едва находит в себе силу и средства бороться со всеми несчастьями, и, кажется, наибольшее развитие сил и средств умственных, нравственных и вещественных нашего века идет только на врачевание бед, его постигающих. Но ясно ли понимается и твердо ли помнится то, что составляет особенную силу несчастий, их внутренней, глубокий смысл! Это ‒ нравственное значение бедствий, их связь с нравственною стороной жизни человеческой. Всмотритесь вы, так сказать, внутрь всякого несчастья; вы увидите в нем или повод, или последствие, или, по крайней мере, отражение нравственного состояния человека. Можем сказать: поручитесь вы нам за нравственность людей, мы поручимся вам, что в человечестве несчастий не будет. Но с этой точки зрения смотря на современный мир, которого почти весь горизонт представляется покрытым самыми мрачными тучами, каких еще бед нельзя ожидать в мире? ‒ А если ожидать, то что нам дает нравственную силу переносить их? Что может смягчить для нас их жестокий, нравственный характер? Что может быть для нас ручательством? что в них не будет решительной кары Божией, погубляющей мир за все его зло? Что даст нам возможность видеть в них более побуждение к исправлению зла, направление на лучшие пути жизни, чем окончательную казнь и нашу погибель? Что, если небесное правосудие потребует в жертву себе наши души, нашу жизнь и жизнь целого мира? Но жертва уже принесена; крест Христов отнял от бедствий жизни карательный характер небесного мщения, дал человеку духовную силу стать выше их и чрез век нравственно возраждаться, и даже в видимой гибели внешней жизни человека может еще спасаться душа. Вот что только может спасать весь современный мир в его бедах, и настоящих и грядущих?»

Беседа 6, на утрени великой субботы (29-го марта)

Как ни страшно было на Голгофе зрелище распятия Богочеловека, как ни мрачен вид всей обстановки этого дела, не чувствуете ли вы, что обстоятельства, при которых эта великая жертва за мир представляется в настоящее время, делают это событие еще гораздо ужаснее? При каком мраке просвещенного века, при каком грустном состоянии человечества, уже обладающего сильными средствами благоустроить свою жизнь на прочных основаниях истины и чистого добра, Христос снова является на кресте, как жертва за мир, тем более страждущая, чем развитее мир, вызывающий её на страдания, чем более оснований и побуждений ныне к полному прославлению Христа во свете христианства, а не к уничижению Его, поруганию и мучению!

А знаете ли вы, что еще более увеличивает страдания этой жертвы? То, что образованный мир, как будто не видит её страданий, как будто не понимает, что она от него и за него страждет – или, что еще хуже, и видит и понимает, но не хочет много думать. Сознает ли по крайней мере мир свое собственное состояние, состояние заблуждающее, нравственно расстроенное, ни в каком отношении не твердое и не верное, страшно напряженное, словом, крайне тяжелое и опасное?

Ответим за него одним словом: мир веселится!

Да, кажется, никогда человек не искал с такою жаждой наслаждений жизни, как в настоящее время. Современный человек все отдает, все приносит в жертву этой жажде: все способности и силы ума, и сердца, духа и тела, все свои познания и труды, все средства жизни, все условия и обязанности общежития. Имеются ли в виду при этом наслаждения по преимуществу чистые, истинные, умственные и нравственные, затем, пожалуй, и внешние, насколько эти последние подчинялись бы и служили бы первым, да, если бы так! Но наше время всецело предается одной всепоглощающей, неограниченной потребости ‒ внешнего, вещественного благосостояния и ей подчиняет все другие, и важнейшие, заботы и цели жизни. Что же много говорить о высоком, умственном развитии века, когда это развитие преимущественно направляется к материальному благоустройству жизни? Что сказать и о нравственном развитии людей, когда сложилось даже такое убеждение, что без материального благоденствия нельзя быть человеку нравственным, то есть честным и добродетельным. И так добросовестность, добродетель, христианская нравственность, все это самостоятельного значения, независимого от житейских случайностей не имеет и само собою, собственною нравственною силою, держаться не может? И так самой чистой нравственности и самых высоких добродетелей надобно искать только в богатых и счастливых домах, а самые грубые пороки, и самые тяжкие преступления могут жить только в домах бедности и несчастья? И так добродетель будет ничто иное, как плод обильных материальных средств жизни, а порок есть ничто иное, как неизбежное следствие скудости и горя! ‒ Таким ли убеждениям быть в христианстве? ‒ До какой степени повреждаются ныне нравственные понятия о добре и зле? До какой степени искажается взгляд на жизнь, в которой человек призван все свои силы и средства и труды обращать по преимуществу к своему нравственному преуспеянию и только им измерять степень своего благосостояния и счастья, только силою его становиться выше всех злоключений в жизни!

Если при этом еще обдумать, как эта обуявшая ныне всех и каждого страсть к удовольствиям чувственным, суетным, легкомысленным, повреждает духовные и физические силы современных людей и целого поколения, как она делает их пустыми, неспособными и нерасположенными к серьезным делам жизни, как разоряет наилучшие материальные состояния их, как расстраивает семейства и общества, как приводит к самым безнравственным делам и заставляет забывать и попирать самые важные и священные потребности и обязанности человека, как легкомысленно примешивается она к самым добрым делам и портить их, унижает их ценность: можно ли не опасаться за печальный исход такого направления времени? ‒ Или удовольствиям не чают конца? или мечтают наслаждаться жизнью во веки? Нет; в конце концов потребуются тяжкие, страшные жертвы за все эти ничтожные удовольствия, надобно будет искупить все, что доброго в них забыто, потеряно, поругано и попрано. Рано или поздно, для всех и каждого должны вступить в полную силу те непременные законы жизни, в которых заключаются судьбы человека: закон труда неустанного в поте лица, закон борьбы с жизнью, закон страданий, и, наконец, закон смерти.

Вот и тут надо искать спасения. Как же найти его? Как спастись от погибели под тяжестью этих страшных законов? Где убежище от жертв, которые потребовались бы от нас за безпечные наслаждения жизни? Все там же, в искупительной жертве Спасителя. Он страдал, Он страдает за нас, когда мы хотим только наслаждаться всеми благами жизни, когда мы ищем одних удовольствий в мире, ни о чем не думая; и вся тяжесть наказаний за безпечно и праздно истраченную нами жизнь падает на Его крест. Если смотря на это безпечное, злонравное и злотворное веселие мира, нельзя не подумать, о том, как велики должны быть страдания той жертвы, которая обречена была бы на искупление этого веселья: так, смотря на страдания Спасителя, можно ли не чувствовать, как безумно, как безнравственно, как отчаянно должно быть веселие мира, вызвавшее такие страдания и притом такого лица!

Но как бы ни счастливо, как бы ни весело было человеку в мире, ‒ всем удовольствиям жизни, как и самой жизни, один конец: смерть. Как страшен этот конец, и однако же как легко смотрит на него современный человек! Сообразите нынешнее, более и более усиливающееся равнодушие к жизни и смерти, это, в продолжение всей жизни, почти совершенное отсутствие думы о смерти, это повсюду увеличивающееся в страшных размерах число самоубийств это крайнее ослабление в умах идеи бессмертия, веры в будущее воскресение, страха или надежды вечной жизни: не замечаете ли вы, что это последние шаги заблуждающего человека над пропастью, где он должен пасть и погибнуть безвозвратно? Не чувствуете ли вы, что здесь-то, если только не суждено человеку погибнуть, здесь более, чем где-нибудь, необходима сила необыкновенная, чтобы спасти человека! Человек убивает сам себя: где же залог жизни, где ручательство бессмертия в человечестве? За эту жизнь, так пренебрегаемую, за смерть, так равнодушно встречаемую и далее насильственно вызываемую, какая великая, неизмеримая, нужна жертва жизни и смерти? И какая может быть это жизнь, спасающая жизнь, и смерть, побеждающая смерть! На чем основать бы надежду, что смерть, эта отчаянная смерть современного человека, не одолеет жизни, предназначенной человечеству, что жизнь вопреки самому человеку победит, восторжествует и человечество умирающее воскреснет, и жизнь вечная, против собственных, лживых расчетов человека, осуществится вполне и своевременно раскроется? Одна надежда, одних залог и ручательство: крест Христов, чрез который не только в мир, но и в самую смерть вошла жизнь бессмертная, и только убеждение в спасительной безконечной силе креста может и для всех нас успокоить и усладить последние часы жизни и странный переход в вечность.

Я хотел, братия мои, в беседах настоящей седмицы раскрыть вам особенное, чрезвычайное значение страданий Христовых, собственно для нашего времени. Сочувствуете вы или не сочувствуете духу времени, покоряетесь или не покоряетесь его силе и увлечениям, во всяком случае утвердите в душе своей мысль и сознание этого современного значения креста Христова; да будет оно для вас руководством, опорою и утешением в настоящем веке. ‒ Но как благодатная сила креста утверждена для нас воскресением Спасителя, так тою же силою креста да воскреснет и современное человечество к новой лучшей жизни.

Беседа в день пятидесятницы (4 июня 1868 года)

На переход от весны к лету, когда природа после весеннего пробуждения, в нынешнем году позднего и холодного, облекается наконец во всю свою разноцветную красоту и вызывает человека в поле, на добрые труды, на чистые наслаждения, мы, с цветами в руках, празднуем величайшее событие Христианства: начало обновления духовной жизни человечества, свыше ниспосланное благодатною силою Святого Духа. Есть ли какая-нибудь внутренняя связь между этими двумя событиями мира физического и нравственного?

Знаете ли например вы, братия, мои, что эта прекрасная природа, которая сегодня дала вам свои цветы на молитву, которая и всегда дает человеку столько благ жизни, знаете ли, говорю, что она тоскует и вздыхает? Не подумайте, что это моя фантазия или поэзия. Это не мои мысли и слова, а Божии. Слово Божие открывает нам, что природа со всеми тварями воздыхает и болезнует. О чем? О своем настоящем состоянии, в которое привел ее человек, наложив на неё иго неволи, поработив ее своей суете. Тоскует, нетерпеливо ожидая своего оовобождения; и освобождение её может последовать не иначе, и не прежде, пока сам человек вполне обновленный духом и нравственною жизнью в лоне истинного Христианства, приобретет духовную свободу, которой теперь не имеет, проводя жизнь в суете, в страстях, во зле, в стеснении своего бессмертного духа искусственными условиями неправильной жизни. И вот ныне, как дары Святого Духа ниспосланы свыше миру в залог возрождения и обновления человеческого духа, так вместе с тем положен и залог освобождения природы.

Таким образом идея настоящего торжества Церкви имеет отношение не к одному нравственному миру, но и к физическому. Как глубоко, как широко и всеобъемлюще христианство!

Я останавливаюсь теперь мыслью на физической природе, потому что все теперь спешат в объятия природы наслаждаться её красотами и пользоваться её благами.

Но едва ли в каком-нибудь другом отношении человек так мало справедлив, как в отношении к физической природе. Да, много зла делает ей человек разумом и силою воли: он покорил себе все царства природы, и как она прекрасна, роскошна, плодовита, неистощима там, где человек прилагает к ней свой разумный: труд, добрую волю, а также доброе сердце! Но много ли таких мест? А что показывают обширные безплодные поля, непроходимые чащи, луга, покрытые дурною травою, болота, и тому подобные виды там, где им быть не следует? Здесь неразумие и лень человека пренебрегают жизнью и силами природы и оставляют ее поневоле жить не так, как она жить могла бы. А страшное злоупотребление дарами природы, когда человек насилует ее своим неестественным обращением с нею, искажает искусственным образом её натуральный вид и рост, портит её плоды по своему испорченному вкусу? А эта злонравная и зловредная привычка безразчетливо или по одним грубым своекорыстным расчетам истреблять самые лучшие произведения природы, опустошать самые роскошные её поместья? А страдальческое служение человеку животных под уздою и бичом, под невыносимыми тяжестями, в холоде, голоде, под ножем и пулями, страсть нещадно губить живых тварей для одного своего развлечения или просто для одних своих диких нравов, не говоря уже о ненасытной, всепоглощающей утробе человека: и сколько жизней погубит он таким образом совершенно напрасно? Куда идут и те драгоценные сокровища природы, которые человек с величайшим трудом для самого себя выкапывает из глубочайших недр природы? ‒ Идут на украшение суеты, на забавы праздности, на пищу страстям. Куда пошли и те дивные, могучие силы природы, которые в последнее время открыла в природе наука? Страшно подумать; пошли на порчу лучших идей и убеждений человека, пошли на порождение лживых идей и превратных стремлений, пошли наконец не только на нравственное, но и физическое погубление человечества; современный человек вынес из них способы неутолимого и нещадного истребления своего человеческого рода. И вот, в целых областях физического мира где должен бы господствовать просвещенный разум, нравственная воля, и благоразвитое сердце человека, царит дикий произвол, грубый нрав безумная страсть, слепой разум и жестокое сердце; человек, царь природы, делается её мучителем, человек, жрец природы пред Богом, становится только её пожирателем, задумавшим наконец в своем омраченном просвещении изгнать из природы самую идею Бога; они ‒ человек и природа, делаются врагами между собою и вместо нравственного единства жизни между ними идет борьба ожесточенная.

Вздыхает и болезнует природа под этим страшным игом человека. Слышите ли вы болезненные воздыхания природы? Они слышатся в тех уклонениях от естественного порядка, в которых природа как будто сказывается больною, чтобы только не служить человеку, отворачивается от него, когда он наиболее имеет в ней нужду, как, например, вот весною вдруг наступает холод; слышится в тех мрачных думах и тягостных вопросах, которых природа не высказывает сынам века, не любящим и не понимающим ее, но которые она задает, о как задает духовному созерцателю ‒ Богослову, глубокому мыслителю ‒ философу, живущему среди неё ‒ труженику земли, и еще ‒ душе чистой, любящей ее и умеющей сочувствовать и беседовать с нею; её болезненное раздражение в тех зловредных её произведениях, каковы терпение, плевелы, яды, заразы и проч., которые почти непрерывно и так усильно распространяются около человека, где только человек не спешит принять своих мер против них; слышится её воздыхание в стоне и реве животных, неохотно идущих на службу человека постоянно вызывающих его на борьбу, в страшном вое стихий и зверей, с яростью нападающих на человека, как будто требуя собственной его жизни в искупление погубляемой им природы; и вообще уныло и угрюмо смотрит природа на человека, если только человек насильственно, искусственными способами не заставляет её улыбаться ему, и сам человек бежит от неё, как будто чувствуя в своей душе ту самую тоску, какую возбуждает в природе, удаляется в свои города и дома, и замыкается здесь в собственном своем мире искусственном, созданном его суетою, страстями, запутанными и перепутанными отношениями общежития. Правда, и здесь является к услугам его природа с своими сокровищами; но какая это природа? Природа не живая, не натуральная, а измученная, бездушная, безжизненная, это смерть и труп природы.

Еще жалуется человек на природу, на скудость её произведений, на расстройство и губительное действие стихии, на труды, каких она от него требует. А забыл приговор, который, как вечный гром, гремит над головой и труженика в поле и сластолюбца в мире: «проклята земля в делах твоих, в печалях ты будешь питаться от неё во все дни жизни твоей; она будет производить тебе тернии и ты должен в поле лица есть хлеб свой, пока возвратишься в землю, из которой ты взят, так как ты земля, и в землю должен возвратиться. Слышите, отчего происходит безплодие земли, отчего природа делает зло человеку, отчего всякий кусок хлеба достается ему в поте лица, отчего, несмотря на все силы и средства природы к доставлению человеку всевозможных удовольствий, ему суждены только скорби и скорби. И так, чем мучить и убивать природу для своих забав, чем требовать от неё одних наслаждений жизни, чем жаловаться на расстройство и губительное действие её стихий, не лучше ли обратить внимание на самих себя, на свои дела, на их нравственную связь с жизнью природы?

Или есть счастливцы в мире, которые могут наслаждаться всеми благами жизни без трудов, и без скорбей, даже без добродетелей? Но если каждый раз, когда мы видим бедного земледельца за работою в поле, представляется над его головой молния, сверкающая словами: «в поте лица твоего снеси хлеб твой»; то при виде сластолюбца во всем блеске роскоши и в неге, наслаждений, невольно слышится над его головой гром приговора: «земля еси, и в землю отъидеши». Нет, никакое счастье мира, ‒ что я говорю? ‒никакое просвещение и никакая цивилизация не изменят законов нравственного соотношения между жизнью человека и природы. Только тогда, когда сам человек освободится от своей суеты и зла, и соответственно тому природа освободится от невыносимой работы его суете и злу, только тогда изменится к лучшему и отношение природы к человеку.

Благодать искупления дает надежду, что это наконец совершится, а сила духа Божия, дарованная ныне миру, содействует к совершению этого дела.

Теперь, в эти дни оживленной работы природы и человека, я молю Бога, братия мои, за свою Смоленскую паству, небогатую ни силами природы, ни средствами человеческими, да не будет она лишена этой вышней помощи, и особенно в настоящий день сошествия Св. Духа в мир, простирающего свое благодатное действие столько же на мир физический, как и нравственный, я призываю благословение Божие на Смоленскую природу, да будет она плодоносна, на труды земледельцев и землевладельцев, да будут они благоуспешны; да услышат все они это благословение, и да услышит мою молитву Бог!

Беседа, в день Успения Божией Матери (15 августа 1867 г.)

Если название нынешнего праздника взят в прямом, буквальном смысле, то это будет торжественное воспоминание тихого, мирного сна, в котором Пресвятая Дева окончила свое земное поприще и перешла в блаженную вечность. И так умереть для некоторых людей значит только спокойно заснуть. Вот истинное, совершенное бессмертие!

А какова смерть других и большей части людей? Какими ужасами она окружается, какое зрелище представляет живым?

Хотите ли вы, братия мои, вместе со мною остановить взгляд на последних минутах человека в здешней жизни? Мы видим кончину ближних, мы сами умрем; а понимаем ли, что в час смерти происходит в состоянии самого умирающего? Чем сопровождается шаг его в вечность?

В каждую секунду умирает один из людей, каждый удар часового маятника должен напоминать нам, что в эту секунду умер человек. Едва секундная стрелка на часах успевает обежать свой круг, как шестидесяти человек уже не стало в мире. И если бы не признавать бессмертия души и вечности, то несправедливо ли было бы всю временную жизнь человека считать только непрерывною смертью, которая наконец, рано или поздно, перевесив силу рождения, поглотила бы все человечество и всякую жизнь в мире. И было бы последним словом человека на земле его самоотрицание. «Я жил и мыслил, я чувствовал и действовал; но все это ничто, потому что я умру и буду ничто.» Горькие слова, которые придавали бы самый мрачный и безотрадный вид всей нашей жизни! Такое самоотрицание ставило бы духовную нашу жизнь даже ниже телесной, потому что и тело наше по смерти не уничтожается, а только разлагается и смешивается с другими элементами земли. Но мы верим в бессмертие и жизнь загробную: и с точки этой веры, что такое вся жизнь наша временная, как не беспрерывное, в каждую секунду, откровение вечности? Не тот ли конец ожидает весь мир, что вечность поглотит нашу земную жизнь и самое время, уничтожит смерть я раскроется пред человечеством во всей своей полноте и безпредельности? Так действительно и будет.

Вы видите, братия мои, что таким образом жизнь наша земная, не только в целом продолжении своем, но и каждую секунду получает возвышенный разумный и нравственный смысл, и еще более смысл глубоко таинственный. Что же смерть, что значат все её ужасы? Не конец жизни сам по себе страшен: не мог ли бы человек привыкнуть к мысли о таком неизбежном конце? Но то, что есть тут наиболее таинственного, что совершается во внутреннем состоянии умирающего человека, вот что производит все ужасы смерти. Что же это такое? Это именно самый переход человека, или, точнее сказать, перерождение его из жизни телесной в жизнь чисто духовную, из временной в вечную.

Вот наступает последний час человека в этом мире. Болезнь, приблизившая его к смерти, уже прекратилась; она подорвала основы телесного организма и сделала его уже неспособным к дальнейшей деятельности в настоящем его виде, и тело уже не служит духу. Тогда жизнь души начинает отторгаться от частей и органов тела, к которым была прирождена и в которых доселе действовала. Судорожные движения и необычайные сотрясения всего организма показывают, как усильно, как жестоко это отрешение души от тела, и чем крепче организм, чем сильнее была привязанность духа к телу, тем сильнее эти сотрясения, потому что тем более силы нужно духу, чтобы оторваться от тела. Как страшно уже это одно зрелище. Но всмотритесь ближе, вы увидите, что тут не одни физические страдания. Трепещет душа, чувствуя свое невольное, быстрое приближение к вечности; в трепете она силится как будто остановиться на этом страшном пути; она порывается как бы уклониться от тех ужасов, какие ее ожидают, или овладеть собою и этими самыми ужасами, чтобы спокойнее и смелее пройти. Но эти порывы, подавляемые более и более приближающеюся смертью, производят только то невыразимое возбуждение и раздражение всех сил и чувств души, которые кладут еще более страшную печать на лицо и на все состояние умирающего. Да, в час смерти овладеть собою и самим путем смертным и всеми его ужасами: какая эта неизобразимая задача! И я не думаю, чтобы та отчаянная храбрость, которая, немного думая о жизни и смерти, а еще менее о вечности, смело несется навстречу смерти, как, например, в битве со врагом или в самоубийстве, верно решала эту задачу. Эта храбрость слепа и потому так отважна только до момента самой смерти; а в момент смерти душа прозревает и скажи мне ты смелая душа, будешь ли ты также смела пред тем, что тогда увидишь?

Есть однако же кончина без ужасов предсмертной борьбы: душа отходит мирно, конечно, не без смущения и телесных страданий. Это душа чистая, добрая, кроткая. Ясность, самосознание, чистота и тихость чувств, глубокая вера и преданность Богу, отличавшие ее при жизни, не оставляют ее и в час смерти; она владеет собою; внутренняя светлость её рассеивает пред нею мрак и страх смертного пути и, всецело вручая себя Богу, она с тихою покорностью отдается последним волнам житейского моря, прибивающим ее к берегам вечности. А душа злая? Видели ли вы, как она отходит из здешнего мира? Видели ли те невыразимые ужасы, какими сопровождается её отшествие? Она не знала в жизни, не имеет и в час смерти ни самосознания ни самообладания, ни покорности. Все чувства её волнуются: но эти чувства злы, и раздражение их в последние минуты доходит до крайней степени. Её зло, освобождаясь вместе с нею от последних уз, которыми еще сдерживалось сколько-нибудь в здешней жизни, со всею силою поднимается и, в виду ужасов смерти, ожесточается до отчаяния. Душа хочет бороться с этими ужасами; она как будто бы вызывает на бой самую смерть, и силою собственного зла хочет одолеть ее; она усиливается овладеть отлетающею жизнью, но в тоже время, чувствуя под собою разверзающуюся бездонную пропасть вечного зла, неодолимо увлекается в нее силою сродных стремлений своей злой природе. В борьбе с жизнью и смертью, душа борется еще сама с собою; она терзает самое себя. Можно ли и какими словами выразить весь ужас этих минут? Один внешний вид этого зрелища заставляет живых бежать от умирающих. Так по истине смерть грешников люта.

Как бы то не было, смерть не отступает, жизнь не возвращается и человек умирает; но еще в то время, как в низших степенях и силах душевной жизни, в тех, которыми душа непосредственно привязана к телу, происходит эта ужасная предсмертная борьба, во внутреннейшей жизни духа, в высшей сфере его духовного бытия совершается другое. Там слабее узы тела, поэтому дух человека скорее и легче отрешается от условий временной жизни, и тогда как внизу его долго еще длится борьба, он у себя вверху сам собою освобождается и еще прежде решительной смерти тела он уже витает как будто вне тела. Так случается, что в час кончины, еще не совершившейся, человек, или правильнее сказать, дух его, в земном образе, является в отдалении от тела близким по сердцу людям. Но человеку начинает уже открываться и вечность; он уже подходит к рубежу её. Он еще видит, хотя тускло и нераздельно, земные предметы, еще слышит, хотя и неразборчиво, здешние звуки, еще ощущает в себе, хотя и смешенно, земные чувства но уже сказывается ему и другая жизнь. Он замечает предметы и явления, невидимые для других, слышит необыкновенные звуки, прозревает то, что нам не может быть известно естественным порядком. Еще несколько минут ‒ и человек переступает в вечность. Как вдруг изменяется форма его бытия, дух его видит самого себя, свое собственное существо, как не видел его в теле, он видит предметы и самые отдаленные уже не телесными глазами, а непосредственным разумом, и то, что прежде он мог постигать только разумом, теперь он видит как бы глазами; он говорит не членораздельными звуками слова, а мыслью, и то, что прежде он мог представлять себе только в мыслях, теперь уже выражает как бы словом; не руками осязает предметы, а ощущениями и чувствами, и предметы самые тонкие и прежде для него неуловимые и неосязаемые, он теперь обнимает в ощущениях, как бы в руках; движется не ногами, а одною силою воли и то, к чему прежде он мог приближаться с великим трудом, медленно, через большие пространства места и времени, теперь он настигает мгновенно никакие вещественные препятствия его уже не задерживают. Теперь и прошедшее ему видно, как настоящее, и будущее не так сокрыто, как прежде, и нет уже для него разделения времени и мест: нет ни часов, ни дней, ни годов, ни веков, нет расстояний ни малых, ни больших, все сливается в один момент ‒ вечность, вечность никогда не оканчивающуюся, и всегда только еще начинающуюся; все соединяется в одну точку зрения, и эта точка не подлежит никаким измерениям. Что же он видит и чувствует? Невыразимым ужасом поражает его открывшаяся вечность; её безпредельность поглощает его ограниченное существо, все его мысли и чувства теряются в её бесконечности. Он видит предметы, для которых у нас нет ни образов, ни названия; слышит то, что на земле не может быть изображено никаким голосом и звуком; его созерцания и ощущения не могут быть выражены у нас ни на каком языке и никакими словами. Он находит свет и мрак, но не здешний свет, перед которым наше яркое солнце светило бы менее, чем свеча перед солнцем; мрак, перед которым наша самая темная ночь была бы яснее дня. Он встречает там и подобные себе существа и узнает в них людей также отшедших из здешнего мира. Но какое изменение: это уже не здешние лица и не земные тела; это одни души, вполне раскрывшиеся со всеми их внутренними свойствами, которые и облекают их соответственными себе образами: по этим образам души узнают друг друга; а силою чувства узнают тех, с которыми сближались в здешней жизни. Потом встречаются духу существа также сродные ему по естеству, но такие, которых одно приближение дает ему чувствовать неизмеримо высшую над ним силу их. Одни из них выходят из глубины беспредельного мрака, и все существо их мрак и зло; они мыслят, действуют, живут одним злом; неизобразимые страдания в них самих и от них другим скорбь и гибель, отличают их каждое движение и действие. Но это еще в низших сферах духовного мира, ближайших к миру земному. А там, далее, дух видит безконечное море непостижимого света, из которого выходят другие существа еще более могучие; их природа и жизнь ‒ одно необъятое добро, неизобразимое совершенство, невыразимая любовь; неописанный свет наполняет все существо их и сопровождает каждое движение.

Итак в этом чудном мире, дух человека, ничем не стесняемый и силой своей духовной природы, и неодолимою силою притяжения сродного ей мира, летит, летит все далее и далее, до того места, или лучше сказать, до той степени, до какой могут достигать его духовные силы, и весь поразительным для него образом перерождается. Тот ли это дух, который жил в человеке на земле, дух ограниченный и связанный плотью, едва заметный под массою тела, всецело ему служащий и порабощенный так что без тела, по-видимому, и жить и развиваться не мог? Тот ли это дух немощный, с таким трудом развивавший здесь и неширокие свои идеи, и неглубокие чувства, и несильные стремления, так часто и легко падавший под бременем чувственности и всех условий земной жизни? Тот ли, наконец, это дух, в котором и добро было большею частью только в семени, и зло скрывалось глубоко, так что он почти не сознавал сам в себе ни того, ни другого, и так было в нем все не твердо и перемешано, что и добро побеждалось злом, и во зле проглядывало иногда добро, и нередко являлось одно под видом другого? Теперь что с ним сталось? Теперь все, и доброе и худое, быстро с неудержимою силой раскрывается; его мысли, чувства, нравственный характер, страсти и стремления воли, все это развивается в необъятных размерах; он сам их ни остановить, ни изменить, ни победить не может; беспредельность вечности увлекает и их до бесконечности; его недостатки и слабости обращаются в положительное зло, его зло делается бесконечным, его скорби и духовные болезни обращаются в беспредельные страдания. Представляете ли вы себе весь ужас такого состояния? Твоя душа, теперь не добрая, но еще подавляющая и скрывающая в себе зло, там явится злою до бесконечности; твое худое чувство, здесь еще чем-нибудь сдержанное, если ты не искоренишь его здесь, обратится там в бешенство; если ты здесь владеешь собою, там ты уже ничего не можешь с собою сделать: все в тебе и с тобою перейдет туда и разовьется в бесконечность. Чем ты тогда сделаешься? Если ты здесь не хорош, ты там будешь темным, злым духом. О, тогда ты сам себя не узнаешь, или нет, ты тогда слишком хорошо узнаешь себя и еще гораздо лучше, чем здесь. Помощи никакой и ниоткуда уже не будет, и понесет тебя твое зло собственным своим тяготением туда, где живет вечное, бесконечное, зло в сообществе темных, злых сил. И на этом пути ты ни остановиться, ни возвратиться не можешь и во веки веков ты будешь страдать ‒ чем? Бешенством от твоего собственного зла, которое не подаст тебе уже никакой надежды к лучшему и не даст тебе покоя в самом себе, и ‒ от той злой среды, которая будет сильнее тебя, будет вечно окружать тебя и терзать тебя без конца.

Что же душа добрая, что с нею? И добро также раскроется по всей полноте и силе; оно будет развиваться со всею свободою, которой здесь не имело, обнаружит все свое внутреннее достоинство, здесь большею частью сокрытое, неузнаваемое и неоценяемое, весь свой внутренний свет, здесь всячески затемняемый, все свое блаженство, здесь непостигаемое и подавляемое разнообразными скорбями жизни. И понесется эта душа, всей силою своего природного, нравственно развитого и добродетельно возвышенного стремления гор, в высшие сферы того мира, туда, где в безконечном свете живет Источник и Первообраз всякого добра, в сообществе светлых, чистейших существ и сама сделается ангелом, то есть таким же чистым, светлым, блаженным существом. Беспредельная любовь будет соединять ее с Богом, с Ангелами и подобными ей душами. Она будет уже вовеки тверда в своем добре, и никакое зло, ни внутреннее, ни внешнее, не может уже колебать ее, ни изменить ее, ни повредить её блаженному состоянию. Но и непраздно будет душа жить и наслаждаться своим добром и блаженством; она будет действовать: действовать своим уже ничем не затемняемым, не заблуждающим, а просветленным умом, в созерцании и постижении тайн, здесь неразгаданных и неизвестных, тайн Бога, мироздания, себя самой и вечной жизни; будет действовать всею силою уже ничем нестесняемых и неповреждаемых чувств сердца, в развитии своей новой, высшей жизни; будет действовать всею крепостью своих духовных, ничем неудержимых и неразвлекаемых в разные стороны, стремлений воли, по пути указанном ей судом высшей Правды и Любви, к целям, определенным в предвечных идеях царства Божия.

Что еще сказать вам? Я показал только переход человека в вечность и, так сказать, общие основания загробной жизни. На всякие дальнейшие вопросы я должен отвечать: не спрашивайте. Кто из нас настолько развит и возвышен духовною жизнью, чтобы стать в непосредственное общение с высшим, духовным миром? Вот и те, которые по особенным причинам являются из этого мира сюда, ничего не сообщают нам об его тайнах, и те, которые только на мгновение восхищены бывают от земли в этот мир, видят и слышат там нечто, о чем, когда сюда возвращаются, говорят, что виденное и слышанное там не лет есть человеку глаголати. Так неизобразима вечность, что налагает печать безмолвия на всякий ум и язык здешний. Прибавлю только, что и малое откровение вечности в здешней жизни производит в человеке мертвенное оцепенение всех чувств и органов телесных. Словом, чтобы понять вечность здесь, надобно человеку умереть.

Беседа. В день успения Божией Матери.(15-го августа 1868 года)

В день, посвященный памяти Святой Девы Богоматери, да будет позволено найти в жизни Её ответ на один современный вопрос. Это вопрос о так называемом освобождении и возвышении прав женской половины человеческого рода.

Если ваш просвещенный век признает, что истинное достоинство и право человека раскрывается только в христианстве, если также он не может не призвать, что Дева Мария есть возвышеннейшее и совершеннейшее проявление чистейшего духа христианства, то где же, как не тут, в этом первообразе христианской жены искать основания и залога и истинного смысла её возвышения?

Вот Дева безвестная даже в небольшом народе, еще юная, бедная, отдается на воспитание к храму Божию. Здесь под сенью святыни, где душа Её постоянно возносилась к Богу, Она воспитала в себе чувство высшей, отрешенной любви к одному Богу, и в безусловной чистоте, девственного целомудрия сознала истинное совершенство и блаженство невинной души.‒ Высоко нравственное, но не блестящее на взгляд мира состояние! Не правда ‒ ли? Какие судьбы могли ожидать эту Деву в мире? Она могла сделаться образцом чистой нравственности, могла получит необыкновенное развитие внутренней духовной жизни, но слишком мало значения и счастья в жизни внешней, Она сама себя лишала даже того утешения, которое, само по себе естественное и законное, составляло в те времена преимущественное возвышение и счастье женщины ‒ утешение иметь детей.

Но вот эта Дева внезапно получает откровение свыше, о рождении необыкновенного Сына; зачинает и рождает, но без мужа и без болезней; в рождении и по рождению остается чистейшею Девою. Если вспомним, что значат для жены болезни деторождения и все естественно-нравственное подчинение мужу, что это не только закон природы, но и суд Божий за падение жены, то рождение без болезней, рождение без мужа, рождение без потери девства не означает ли необычайного, вышеестественного, возвышения женщины и её нравственного освобождения? И это могло быть только там, где положено совершенно новое основание жизни человечества, где Сам Искупитель и Обновитель человечества соединил в Своем лице Божество с человечеством. Словом, так чрезвычайно превознесена, и так дивно поставлена могла быть женщина только в христианстве.

И Сама Пресвятая Дева не могла не восчувствовать всего величия, какое дал Ей Всемогущий; Она не усумнилась даже сама себе предрекать ублажение от всех родов земных. Что же однако видим в Её жизни? По рождении Божественного Сына едва несколько строк записано об Ней в Евангелии; вблизи своего Сына Она безмолствует, едва видится и слышится и не иначе, как наровне со всеми другими людьми, даже вне круга избранных учеников Его, а иногда просто в толпе является зрительницей Евангельских событий; и только смиренно, кротко, что видит и слышит, слагает в своем сердце; светит тихо как луна, и скрывается в лучах солнца, от которого заимствует свой свет. Даже в последний, великий час страданий на кресте, Сын едва на минуту останавливает Свой взор на матери, и только для того, чтобы поручить Ее попечению одного из Своих учеников. Так смиренна была Её доля в кругу величайших событий тогда совершавшихся. И тогда, как вышечеловеческий Сын Её оставил мир, Она не спешит выступать на поле открытого действия в мире; Она не получает не только преобладающего, но и самостоятельного значения ни в Церкви, ни в обществе христианском того времени. Везде являются впереди и действуют Христовы ученики, и во всей истории деяний их только одно слово сказано о Богоматери; и только об участии Её в проповеди Евангелия церковное предание сохранило некоторое не совсем ясное сведение. Какое смирение и самоотречение в Богоматери с одной стороны, и какая строгость духа в христианстве с другой! Где же величие и слава этой необыкновенной Девы ‒ Матери? Оставались внутри Её самой. Значит не тогда, не так, т.е. не путем внешней деятельности в мире должно было раскрыться все Её значение.

Повторяю, как высоко в лице Богоматери поставлена женщина в христианстве, и прибавлю: как мало даже в этом необыкновенном лице оставлено женщине самостоятельности, или только равноправности с мужским родом в деятельной жизни!

Наконец Пресвятая Дева умирает: и вот тогда только открывается миру вся Её духовная сила и всемирная слава. Она становится после Своего Сына во главе христианства; Церковь признает Ее выше Ангелов; Она принимает поклонение от всего христианского мира и является его прибежищем и покровом, в его скорбях и нуждах, и всю Свою неистощимую силу изливает в благотворениях человечеству. Вот стало быть настоящая область свободного действования в мире Богоматери.

Таков первообраз женщины в христианстве. Таков идеал её освобождения и возвышения. Что здесь служит основою идеала? ‒ Совершенство нравственной чистоты. Какой характер свободы и величия? Чисто нравственный. Какая здесь сила, какие права, какое поприще деятельности? Все это строго нравственно и ограничено нравственною жизнью, проникнутою одним духом и одною силою христианского добра. Но здесь и предел свободе и праву пола. Далее не вело и все величие Богоматери.

Или этот первообраз представляется слишком исключительным, и по обстоятельствам жизни, и по личным качествам Пресвятой Девы, и потому неприменимым к общей жизни? Так вот, очевидно с того же первообраза снятый, только в сокращенных чертах, образ начертанный христианским учением для всего женского христианского пола! Это жизнь, собранная в сердце, тихость и безмолвие духа. Какой выразительно поучительный образ! Итак жизнь сосредоточенная в сердце, в его чистых нравственных чувствах, а не развлекаемая делами внешнего мира, невозмутимая тишина чувств, а не волнение в бурях общественного шума и мирских дел, безмолвие духа, а не рвение возвышать свой голос на открытом поприще деятельной жизни; вот что, по учению христианскому, составляет самое высокое достоинство женщины. Где же тут, скажут, освобождение и возвышение, о котором идет речь? Оно тут и есть; тут его основание, его залог, его истинный смысл и чистый характер.

В самом деле, с чего началось унижение и порабощение женщины? С её нравственного падения, когда, своевольно выступив из области сердца, в котором чисто нравственным союзом была соединена с своим мужем и была столько же нравственно свободна и счастлива, сколько невинна, она увлеклась внешними искушениями, обольщавшими ее мыслию о возвышении над своим естественным состоянием. Тогда с заблуждением ума и порчею сердца она потеряла в себе нравственную силу и в ней залог своего высокого достоинства и своей разумной свободы; она стала уже не свободною союзницей в сердце и жизни, а рабою своего мужа, его воли, более сильной и наклонностей, более грубых. Чем довершилось это унижение и порабощение? Потерею самообладания, целомудренной сдержанности чувств и мира душевного, когда жена слишком уже далеко зашла во внешний мир, захотела войти и в мужские нравы, стала разделять их грубые или пожалуй и утонченные, но тем не менее испорченные стремления и прихоти, и потеряв чистоту любви и искренность уважения другого пола, сама сделалась соблазном в мире, и полная страстей стала игралищем страстей мужских. Она порабощена потому, что поработила саму себя; она унижена потому, что унизилась, она стеснена в своих правах, потому что сама ими пожертвовала. И фимиам, по видимому воскуряемый пред нею в образованные времена и в образованном обществе, очень напоминает тот фимиам, который язычники курили пред своими обожаемыми статуями, обожая в них не их самих и не воображаемые в них вышние существа, а собственные страсти в них олицетворенные. Что же говорить о расширении свободы и возвышении прав? При нравственном бессилии, при нравственно испорченной, а нередкой во все не нравственной зависимости от другого пола, при искажении естественного права и неестественном вторжении в чуждые области мира, где тут внутренняя сила, где опора и ручательство для твердой самостоятельности и верного направления свободы и прав?

Ясно ли теперь, что может вывести женщину из унижения и порабощения? Одно средство: с восстановлением нравственной чистоты, возвращение к жизни сердца; с удалением от внешних дел и суетливых тревог мира, соблюдение нравственной тишины чувства, и безмолвие духа. И что может быть свойственнее полу при всех условиях естественного его склада, что может быть прекраснее и наиболее привлекать к нему чистую нравственную любовь и все уважение другого пола, более оградить и обезопасить женщину и от собственных падений и от коварства и наглости страстей мужских? Что может даже сделать женщину более свободною в духе и независимою в жизни? Здесь, в жизни сердца, в нравственной красоте и святыни целомудрия, в глубоком живом религиозном чувстве, которому женское сердце может быть отличным проводником и в обществе, в безраздельных чувствах супруги, матери, в полном посвящении сердца и жизни воспитанию детей, которых не отдельные только личности развиваются, но приготовляются целые поколения к будущим временам, в чувствах и стремлениях любви христианской с её всеобъемлющим, вседействующим добром, с её милосердием и состраданием к бедствующему человечеству, к которым так способна по природе своей, а тем более по христианству женская душа; ‒ вот где христианское назначение женщины, назначение чрезвычайно высокое; вот где права её неотрицаемы и неприкосновенны, свобода и деятельность не стеснены.

А далее? ‒ далее христианское учение говорит, что в Церкви, т.е. в церковных собраниях и делах: жены да молчат, не повелося бо им глаголати; «в семействе ‒ муж глава жены, а жена да повинуется своему мужу, в обществе ‒ не повелевается ей ни учить, ни властвовать, а пребывать в безмолвии». Не раз это последнее выражение повторяется словом Божиим: так хорошо оно выражает истинное достоинство христианской женщины.

Беседа в день равноапостольного Великого князя Владимира, 1867 года 1

Утешительно для меня, братия мои, видеть вас, собранными в храме Божием, к которому и я, по крайней мере, на это лето принадлежу, как ваш соприхожанин; с душевною радостью участвую в вашем храмовом празднике памяти Святого Князя Владимира, и дорого ценю ваше усердное желание почтить этот праздник Архиерейским священнослужением; спокойно отдыхаю духом и телом среди трудов моего многотрудного служения, в приволье окружающей вас зеленеющей природы, около вашего селения, в котором вижу тишину, мир, добрый порядок жизни.

Теперь, братия мои, если вы ожидаете от меня поучения, то откуда я могу взять лучшее поучение, как не из жизни того же Святого Князя, которого память мы ныне празднуем? Знаете ли вы или слышали ли что-нибудь из жития его? Жаль, если не слышали. Жизнь его, сама по себе весьма поучительная, должна быть хорошо известна и памятна всякому русскому человеку, потому что он сделал великое, во веки незабвенное благодеяние всей Руси, просветив ее верою Христовою.

Владимир был великим князем Руси в самое древнее время, когда она еще не была святою, т.е. христианскою, православною. Русские люди жили тогда в язычестве, яснее сказать, ‒ Бога истинного не знали, а поклонялись идолам, истуканам: каменным, деревянным и всяким другим. Так и Великий Князь Владимир вместе со всем своим народом русским были язычники, поклонялся идолам, даже оказывал им особенное усердие, умножал их на земле русской, украшал золотом и серебром и приносил им всякие жертвы, даже готов был приносить в жертву и самих людей. Нестрашно ли это? И жил он также поязычески, предавался самым грубым страстям, любил плотские наслаждения, любил веселья и роскошно пировал с своими боярами и дружиною. Но от природы он был умный князь и имел душу добрую и не долго он проводил жизнь в таких страстях и наслаждениях. Умом своим он скоро понял, что ему и его народу недостает света, что все они ходят в какой то тьме и не видят истины и не понимают добра. Сердце его почувствовало, что во всех плотских удовольствиях одна пустота и одно зло, что душе нужно что-нибудь лучшее, чтобы можно было делать настоящее добро и себе и другим, и в этом только добре находит утешение и честь и славу, а не в буйстве страстей. И вот пришел Великий князь в раздумье; ум его стал раздумывать, как бы выйти ему с народом из тьмы, которая их окружала; душа стала тосковать и просить себе лучшей пищи, словом сказать, умом и сердцем князь понял, что нет у него света и добра от того, что он и все русские люди еще не знают истинного Бога, что идолы ‒ нелепость, что все язычество ‒ одно заблуждение и зло. И в самом деле, братия мои, какой же свет, какое утешение, какое добро может быть там, где люди не знают истинного Бога? Ведь душа ваша создана по образу и по подобию Божию: поэтому она может быть светла, т.е. может познавать истину, быть разумна в своих мыслях и делах, когда знает Бога, она может быть довольна и счастлива только тогда когда исполняя закон Божий и святую волю Его, предаваясь всеми чувствами своими Его Промыслу, доходит до такого совершенства в самой себе, что можно сказать Бог живет в ней и изливает в нее Свою благодать и Свой мир. А все наши человеческие расчеты на честь, на славу, на счастье никогда не бывают верны и неизменны, и все наши плотские или вообще мирские наслаждения, как бы широки и роскошны ни были, под конец ничего не оставляют в душе, кроме пустоты, тоски и душевной и телесной порчи.

Итак, благословен Бог, остановивший в то время бурный поток жизни князя Владимира и пославший лучи Своего света в его разум и сердце, чтоб направить его на путь истины.

Сознавши таким образом крайнюю нужду для себя и для всего Русского народа уведать истинного Бога, князь Владимир стал думать крепкую думу, как ему познать истинного Бога, и где и как найти правую веру? Разные народы имеют разные веры, которая же вера лучше? Да, братья мои, вопрос этот очень важный и очень трудный; тут для князя Владимира дело шло о его душе и душах всех его подданных, о их жизни временной и вечной; как найти и принять истинную веру значило им спасти свои души, так принять какое-нибудь учение лжеверное значило погубить свои души на веки. Тогда прослышали разные народы, что Русский князь хочет переменить свою веру и стали посылать к нему своих людей, чтобы похвалить ему свою веру и постараться склонить его к ней. Так пришли к нему евреи, магометане, те, что чтут лживого пророка, латины, которые хотя и христиане, но ложно толкуют учение Евангелия, и греки. Но не полюбилась Владимиру вера ни жидовская, ни магометова, ни латинская. Только когда ученые греки изложили ему свое вероучение и особенно когда показали ему картину страшного суда Христова, то Владимир принял это к сердцу и подумал: не это ли и есть истинная вера? Тогда он созвал на совет старейших бояр и стал рассуждать с нами о том, что занимало его душу. Бояре сознавали, что тогдашняя их вера была действительно нехороша и неполезна, и что следует ее переменить, но, говорили они, всякий народ свою веру хвалит, и слушать всех нечего, а лучше послать нам от себя нарочитых людей в чужие страны, чтобы видеть каждую веру на месте, где она живет, чтобы судить, как там люди молятся Богу и как живут по своей вере. И вот отправил Великий князь избранных людей к разным народам, чтобы испытать веру их. Вот, братия, и здесь есть урок; напр. хотя вы и исповедуете христианскую православную веру, но и к вам могут приходить разные учители с разными ученьями, и станут говорить один то, другой другое о вере и спасении души. Не слушайте всех и каждого; а испытывайте, как говорит Св. Писание «аще от Бога суть», т.е. действительно ли Божеское учение они вам передают, и действительно ли по Божескому слову толкуют его, и если бы случилось, что они стали бы вам говорить, что-нибудь несогласное с словом Божиим, с учением нашей православной веры, выдавать себя за учителей лучше других, лучше ваших законных пастырей и учителей, то не слушайте их и объявляйте им решительно, что вы не будете следовать их учению.

И так, пошли люди Владимировы по разным странам и видели разные веры, и не пришлась им по душе ни одна вера. А когда наконец пришли в Царьград, где было тогда православное греческое государство, когда увидели тамошние храмы Божии, тaмoшний клир церковный и христиан православных, особенно когда шли к Богослуженью в соборную церковь Св. Софии Премудрости Божией и увидели невиданное им дотоле величие: благолепие храма, благоустроенный чин святого Богослужения, увидели, как молятся православные христиане; то все это так изумило и поразило их, что им показалось, как будто они не на земле уже, а на небе. И поспешили они возвратиться на свою родину и высказать князю все, что видели и чувствовали в разных странах, и не находили слов, чтобы выразить все, что они чувствовали в храме Св. Софии христианского Цареграда. Тогда и великий князь Владимир вместе с боярами решил, что больше искать нечего, ясно, что вера истинная живет у православных греков и что к ним следует обратиться за святым учением веры. Остановлюсь я тут, братия мои, чтобы извлечь для вас нечто нужное и полезное. Вот видите, как в деле веры, в деле Божием много значит и внешний вид, исповедание веры. Вот видите, как благолепие святого храма, как самый чин Богослужения благоустроенный, могли расположить наших праотцев к истинной вере Христовой, и как много значит и это в деле спасения наших душ. Не посетуйте, если, говоря это, я укажу вам на этот храм, в котором мы теперь собраны. Не видите ли вы, как еще мало он благоустроен, как еще много требует он обновления и посильного с вашей стороны благоукрашения. Не хорошо, братия мои, оставлять его надолго в таком виде. Хороший хозяин думает о своем доме, как бы его получше устроить и найти к тому лучшие средства. Простительно ли небрежение о доме Божием? И не много нужно средств, чтобы привести этот малый храм в настоящий соответственный дому Божию вид; если же не достает у вас к тому нужных сил и средств, то пусть будет с начала усердие и ревность к дому Божию, и затем мало помалу найдутся с помощью Божией и нужные средства.

Так-то Великий князь Владимир решился принять и принял от Греков христианскую православную веру, и крестился он сам со всем своим семейством, и за ним, по его слову и примеру, и весь народ русский. Крестились все разом в Киеве, в реке Днепре, которая и у нас протекает, «Небо и земля ликовали», говорит наш первый летописец преподобный Нестор. Да и как не ликовать, братие? Тут целый народ переходил из тьмы к свету, от жизни худой к жизни доброй, и все Русские люди делались чадами Божиими.

Приняв св. крещение, Великий князь Владимир стал уничтожать прежних идолов, все им празднования и всякое со стороны народа служение им. Народ, правда, немного поскорбел о сокрушении идолов, которым исстари поклонялся и был привязан своими исконными обычаями, однако же слушая своего мудрого князя и видя его собственный добрый пример, не сомневался, что это делается к лучшему. Так, братия мои, как не сильно бывают люди и целые народы привязаны к своей старине, к обычаям отцев и дедов, однако же не все же старое бывает хорошо. В старых понятиях, нравах и обычаях бывало всегда не мало худого, что требует исправления и улучшения. И это не грех делать и особенно, если это не касается слишком важных и существенных сторон в нашей жизни, как напр. в вере; здесь всякое отступление от древлеотеческого предания, от вековых установлений может быть допущено только с величайшею осторожностью и притом сделано не одним кем-нибудь, а общим голосом православных верных людей.

На местах прежних истуканов и капищ, в которых они находились, Святой князь начал строить церкви и монастыри, и как христианская вера из Киева, столичного города княжеского, быстро распространилась по всем городам Руси, то и там повсюду строились христианские церкви и учреждались иноческие обители. Вместе с сим Св. Владимир, как принял от греков, так и на своей Руси распространял все церковные правила, уставы и порядки; и священные книги взяты были от христиан Болгарских, которые жили на реке Дунай и, приняв христианскую веру, прежде нас успели перевести на свое наречие эти книги, а это наречие было близко к нашему, и таким образом наши новокрещенные предки стали молиться и служить Богу на своем родном языке. Словом сказать, вся христианская вера в целом своем составе, как была у православных греков в Царьграде, так перешла и к нам во всей чистоте и совершенстве, и сохранилась так во все последующие времена неизменною. И мы ныне точно также исповедуем Бога Иисуса Христа, также молимся Ему, также совершаем службы Божии, те же священные книги имеем и читаем, тоже учение и правило жизни проповедуем, как все это было при Св. князе Владимире. И так, вы не верьте, братия мои, таким лжеучителям, которые стали бы внушать вам, что у нас ныне вера не та, какая была в старину, что та вера испорчена, и у нас ныне какая-то вера новая, которой праотцы наши не знали. Повторяю вам, что у нас вера одна и та же, ни в чем не переменная, как была во все древние времена и на Руси и прежде Руси, на христианском Востоке.

Вместе с церквями князь Владимир, начал при церквях заводить и училища для детей, в них ставил учителями священников, которые преподавали детям закон Божий и грамоту русскую. Так, он первый на Руси понял, что учение свет, а неученье тьма, и тогда это было очень важно, так как новокрещенным людям нужно же было разуметь, в чем состоит и чему учит их новая вера; важно же это, братие мои, и всегда, важно это и для вас, как и Для всех; вы сами можете видеть по собственным опытам вашей жизни, что такое человек грамотный и неграмотный, кто больше разумеет и кто более тверд в истине, и кто более способен объяснить и другому, что нужно и полезно, грамотный или неграмотный. Я и не считаю нужным более распространяться об этом предмете, а только выскажу вам при этом случае, что я очень сожалею о том что у вас в приходе нет школы, что и прежде употребленные некоторые усилия завести школу оказались напрасными. Я убеждаю вас исправить этот недостаток, и пусть в этом деле ваш священник будет вашим руководителем и помощником.

Наконец князь Владимир, полный душевной радости и благодатного утешения в том, что Бог помог ему устроить такое спасительное дело ‒ как крещение целого Русского народа, стал сам, лично совсем иным человеком не таким, как был прежде в язычестве: обуздал свои чувственные страсти, бросил прежние пороки, стал кроток, милостив, благотворителен и только помышлял о том, как бы новою, лучшею жизнью и добрым управлением народа угодить Богу истинному, Которого познал в новой вере. И он угодил Богу и сам удостоился быть причисленным к лику святых с именем Равноапостольского, по тому уважению, что, как Апостолы Христовы просветили разные народы светом учения Христова, так и князь Владимир просветил свой народ.

Такова была, братия моя, жизнь этого истинно великого и святого князя. Я только вкратце рассказал вам ее, и тут вы видите, сколько в его жизни замечательного и поучительного для всех нас вообще и во многих отношениях для вас.

Помните всегда этот великий пример веры и жизни, который постоянно напоминает вам приходский храм и в особенности праздник нынешнего дня. Молитесь Святому Князю усердно, да своими молитвами пред престолом Божиим и заступлением он постоянно изливает на вас свет истины и благодатную помощь на всякое дело благое. И я усердно его молю о том же, и в особенности ныне во имя его призываю благословение Божие на вас, на ваши семейства, на ваши дома и поля, и да дарует Бог плоды добрые теперешним вашим работам.

Беседа в день явления иконы Смоленской Божией Матери ‒ Одигитрии ( 28-го июля 1867 года)

Нынешний праздник наш принадлежит к числу местнонародных. Здесь не церковная только святыня, а и народная, здесь не церковь только празднует, а и народ. Какое поучительное зрелище представляет православной России почитание народной святыни, усердие к ней народа, его молитвы пред нею!

Пройдите по всем концам России: в редком городе и селении не найдете вы исторической или чудотворной святыни, особенно чтимой местным населением и признаваемой непосредственным его покровом и прибежищем. Вы увидите, как в дни празднования этой святыни поднимается все население местное и окрестное и даже отдаленное, и толпами, как волнами, приливает к ней; как сельские жители несут свои последние трудовые гроши или скудные домашние изделия своих рук, чтобы положить их к подножью святыни. Какая сила так привязывает народ к его святыне? Какое чувство и стремление движит тут духом народным?

Тот ошибется, кто припишет это только силе предания, обычая, духу старинного воспитания; еще более ошибется тот, кто все это отнесет к одному народному суеверию. Мало ли в народе преданий, обычаев, своеобразных правил воспитания? Да нет в них той души, какая видна в усердии народа в святыне. Мало ли в народе суеверия? Да нет в них той, душу успокаивающей, силы, какая здесь открывается. Скажите вы, люди образованные и несуеверные, что заставляет вас с вопросами вашей души и жизни обращаться помимо чистой, прямой веры в Бога к искусственным средствам, чтобы вызвать какие-то таинственные откровения или мнимо чудесные силы? Скажите также и то, что вы тогда чувствуете? или за вас я скажу: вы тогда находитесь в положении человека в темноте, в незнакомой стороне, сбившегося в дороге; он бросается на тусклый огонь, который мелькает ему вдали, не разбирая, что это, может быть, огни болотные или огонь в притоне разбойников; и не чувствуете вы тогда ничего, кроме смущения, страха, замешательства в мыслях и душевного томления; за тем не остается в вас ничего, кроме нравственного расслабления духа. Вот оно истое суеверие и никаких других действий в человеке оно производить не может. А посмотрите на душу простую, необразованную, когда она спешит к своей родной святыне и пред ней изливает свои чувства и желания, вы увидите тут ясность мысли, спокойствие преданного Богу сердца, твердость убеждения, безбоязненное упование. И выходит из под сени святыни душа ободренная в мыслях, освеженная в силах. И нет, это не суеверие. Это глубокая сила духа, сила нравственная, столько же религиозная, сколько и народная, народная не потому только, что принадлежит массе народа, но и потому, что основана на народной совести, на убеждениях народного духа.

Или будем считаться с силами. Укажите мне силу, которая бы без особенных побуждений, без начальственных распоряжений, без всякого насилия, одним мановением могла двинуть народные массы к самым важным и тяжким подвигам, к неодолимой борьбе со всякою противною силою, к самым великим пожертвованиям, даже до жертвы всем своим достоянием и самою жизнью. Укажите силу, которая одним словом могла бы вызвать голос народа, во всю мощь его потрясающего грома и несокрушимого действия. У других народов такими силами ныне служат идеи прогресса, цивилизации, свободы; там под этими знаменами народные массы движутся, волнуются, борются между собою, рвутся вперед. Покажите эти знамена нашему народу; он посмотрит и спросит: есть ли на них знамение креста или другой святыни? Нет? Значит, скажет он, они не христианские. А вот мы воззовем к народу во имя родной веры и святыни: и тогда нет силы, которая одолела бы наш народ, нет жертвы, которой он не принес бы этим заветным сокровищам и силами своей души и жизни. Правда, потрясает его и имя отечества: да в отечестве то что? Прежде всего народная вера; вера и отечество для него одно и тоже. Что говорил русский народ в древние времена, когда своим всенародным голосом вершили свои отечественные, исторические дела? Что говорил, например, древний Новгород, когда поднимался на врагов, или Москва, когда спасала отечество? Постоим за святую Софию, говорил Новгород, разумея свой Софийский собор; постоим за дом Пречистой Богоматери, говорила Москва, имея в виду святыню Кремля.

Люди, далеко стоящие от народного быта, обыкновенно думают, что в религии народа, в его усердии к святыням мало мысли, мало сознания и внутренней жизни, что его религия есть не более, как обряд, внешность. Внешность, обряд! Да, когда в храме Божием, в часы важнейших священнодействий, пред великою святыней, видим людей, у которых на лицах не просвечивается никакой мысли, не выражается никакого чувства, которые, по-видимому, не дают себе даже труда подумать, куда и зачем пришли, то конечно нельзя не заключить, что у этих людей религия не простирается и не имеет значения далее обряда. Но какие это люди, из каких рядов народа? Кажется, более всего не из простых. Да не об этих людях, не об этом народе у нас теперь речь. Вот в тех неразвитых толпах, которые особенно в некоторые дни, во множестве стекаются в наш город, вникните вы, в побуждения, заставлявшие их оставлять свои дома, хозяйства и семейства и с черствым куском хлеба, под зноем или дождем идти сюда; вступите с ними в серьезные беседы, вслушайтесь в их вздохи, жалобы и мольбы: сколько живого сознания; сколько серьезной мысли и жизни, внутренней, душевной жизни, найдете у них! Здесь смиренный, недоверчивый к себе разум, повергает перед Богом, тяготящей душу его, вопрос жизни и темная мысль ищет света; здесь растерзанное скорбями сердце просит отрады; здесь совесть, смущенная грехом, молит о благодатном прощении и мире, здесь душа, не знающая в мире другой опоры для себя кроме Бога, в чаянии помощи Его, дает Ему свои простодушные обеты; здесь рабочая рука, сама себе вырабатывающая дневной кусок хлеба, поднимается к небу, призывая благословение Божие на свои тяжелые труды; словом тут является и сказывается жизнь, сама жизнь, как она есть, во всей, ничем не прикрытой действительности, жизнь не лживая, не искусственная, не праздная, со всеми её нуждами и задачами, со всем добром и злом, со всеми радостями и печалями.

Благодаренье Богу, что еще горит на Руси этот священный огонь, освещающий и согревающий душу народа; что еще не угашен он ветром вольнодумства, волнующего ум нашего времени, не подавлен искусственным усложнением современной жизни. Сколько, при помощи этого огня, можно сделать истинного добра народу в его просвещении, нравственности, в быту общественном; но за то, как и беречь его надобно обществу и правительству, как осторожно обращаться с ним, чтобы или не дать ему ложного направления, под видом усиления, или подбрасывая в душу народа всякий хлам новых идей и стремлений не разжечь этого огня до бурного пламени: и тогда его сила, из мирной и успокаивающей народ, сделается страшно разрушительною для всего противного вере народной.

Поучение, сказанное в г. Вязьме, при освящении придельного престола в соборном xpaме (24-го сентября 1867 года)

Я искренно радуюсь, братия мои, в первый раз видя себя в вашем городе, столь значительном между другими городами Смоленской губернии; еще более радуюсь о том, что мое первое прибытие к вам соединяется с освящением нового храма Богу: добрый знак, знак, что мое посещение, при всем моем личном недостоинстве, на этот раз сопровождается действительною благодатию Божиею, освятительною для мест и душ христианских; радуюсь, видя в вашем городе множество и благолепие храмов Божиих; радуюсь. наконец. и по достоинству ценю и то особенное усердие к святыне и святительству пастырскому, которое вызвало меня сюда и встретило меня здесь.

Теперь, братия мои, хотите ли дополнить и еще более возвысить и упрочить мою духовную радость? Желаете ли, по крайней мере, чтобы я сделал у вас свое дело вполне, как следует истинному пастырю, и, при всей радости быть и молиться с вами, не вынес отсюда скорбного чувства, что не все у вас сделал? Да, кроме освящения нового храма, здесь еще есть у меня мысль и забота. На моем попечении и те особенные храмы, в которых каждый из вас есть сам по себе и строитель, и блюститель, и служитель и даже иерей Богу, храмы, которых только наружность бывает видима другим, а внутреннее святилище большею частью сокрыто и глубоко, глубоко затаено, и только сквозь растворенные двери и окна, отблески и звуки, выходящие изнутри, дают разуметь, что там совершается. Понимаете, о каких храмах я говорю? О храмах внутренних, о святилищах души, устрояемых из наших мыслей, чувств, намерений и дел. Вот о чем я теперь думаю: каковы-то у вас эти храмы? Я не могу сам видеть их внутренности; не могу и требовать, чтобы каждый из вас теперь открыл мне свой внутренний храм: но когда буду совне видеть отблеск того внутреннего, яркого cветa души, который не может не выражаться во внешности, в добрых делах; когда будут слышны гармонически звуки благонастроенных мыслей и чувств, в каких выражается чистый голос истинно христианской души, тогда могу ли сомневаться, что в ваших внутренних храмах совершается христианское служение Богу духом и истиною, что там все чисто, свято, благолепно, что там действительно живет Бог? А когда не видно такого света, не слышно таких звуков, внутри только темнота, показывающая, что там нет жизни, или живет только то, что любит мрак, или когда несутся оттуда нестройные, грубые, дикие звуки, т.е. худые мысли, злые чувства, порочные желания, постыдные дела, тогда что сказать о ваших душевных храмах? Тогда ясно, что в них не служение Богу совершается, не благодать Божия живет, что это какие-нибудь языческие капища с идолослужением, или, может быть, и христианские, по имени и назначению, храмы, но оставленные в небрежении, запустении и страшном беспорядке. И буду я думать: вот в этом городе много вещественных храмов Богу, а много ли чистых, добрых душ, благоустроенных в истинные храмы Богу? Буду знать о вашем усердии и жертвах к внешнему благолепию храмов, и буду оплакивать их внутреннее, нравственное запустение, буду слышать о вашей преданности Церкви и страшиться за вашу душевную погибель. Какие противоположности! Они будут разрывать мне сердце, также как будут разрывать вашу внутреннюю духовную жизнь. А каков у вас соборный внутренний храм? Этот ‒ наружный,очень благоустроен: а внутренний? Скажу яснее: каково все ваше христианское общество? Сохраняется ли и благоустроена ли у вас Христова Церковь? Есть ли у вас и крепко ли держится единение веры и духа церковного? Живет ли между вами любовь христианская всех объемлющая, всех единящая, всем благожелательствующая? Царствует ли у вас мир благодатный, не допускающий раздора страстей, борьбы самолюбий, враждебного столкновения житейских интересов? Живо ли у вас христианское милосердие, не терпящее видеть и оставлять ближнего умирающим от голода и холода и разных житейских невзгод, милосердие, не частное только, а и общественное, не размененное на мелочные подaяния нищим, а выражающееся в соединенных усилиях и жертвах общеполезной деятельности? Любит ли ваш город свет, то есть то просвещение ума, которое не про себя только хорошо светит, а любит, чтобы около него было светло, и все общество не было бы темно? Самая промышленность вашего города отмечена ли печатью христианской добросовестности, безкорыстия, общего блага? Словом сказать: все дело вашей общественной, нравственной жизни также ли хорошо вырабатывается и также ли сладостно на христианский вкус, как вкусны местные издания ваших рук? Если так, то крепка и чиста у вас Христова Церковь, ‒ у вас истинный дом Бога живого! И вот стало быть где ‒ не уныло, не безплодно, не по обряду только, а радостно, плодотворно, от всей души я могу священнодействовать и благодатию, и молитвою и словом, и чистою жертвою душ христианских! А если не совсем так? Если не по духу Христову живет ваш город, этот город чисто русский, древле православный, не смущаемый иноверием и расколом, не развлекаемый суетою больших городов, не подлежащей близко течению вольного духа времени, населяемый преимущественно таким созданием, в котором более других сохраняется дух веры и предания отцев: то где же искать истинного христианства? И должен буду я видеть здесь только город, а не Христову Церковь, только гражданское общество, а не святой союз христианских душ, только уезд Смоленской губернии, а не действительный удел благодатного царства Божия на земле.

Впрочем, братья мои, я сам не расположен так думать о вас, и, говоря такие речи, я вовсе не намерен омрачать настоящее торжество ваше, вместе и мое, моим недоверием к вам. Я выражаю только свою заботливость о ваших духовных храмах, для меня обязательную, для вас непререкаемую. Примите же и вы к сердцу мое слово и подумайте о душах ваших. А я как усердно ныне; призывал на этот храм благодать вышнего освящения, так искренно желаю, чтобы он послужил действительному освящению ваших душ и от глубины сердца призываю благословение Божие на благочестивых строителей и благотворителей его.

Поучение, сказанное в городе Вязьме, в женском монастыре (26-го сентября, 1867 года)

Не подивитесь, Боголюбезные сестры, если мою беседу с вами я начну не словом Божиим, а словом мира. Вы, и я с вами, не от мира и не для мира; но мы живем среди мира: он видит нас, следит за нами, судит нас.

Что же говорит мир? Он говорит: «для чего существуют иноческие обители? Если для постоянной молитвы Богу, для нравственного совершенствования души, для утверждения жизни в чистоте христианской, то и в мире все это возможно, и там есть примеры высоких христианских добродетелей. А если для ограждения себя от соблазнов мирских, для подвигов высшей духовной жизни, для полного раскрытия в себе Евангельского духа, то оправдывают ли наши обители такое назначение? И место ли нам среди мирских населений?».

Как вы думаете, нужно ли отвечать на такие вопросы, и что отвечать? Может быть, здесь вы еще не много таких вопросов слышите, и мир, вас окружавший, не слишком сильно их выражает. Но мы, стоящие на высоте, в самой среде свободно и гласно мыслящего мира, где со всех сторон дуют на нас его буйные ветры, где не в мир души и не в безмолвии жизни, как вы, должны мы служить Богу, а в непрестанной, усильной борьбе со всеми вихрями и бурями мирских мнений, страстей, стремлений и открытых нападений, в борьбе не за себя самих, не за свои только души: какая была бы необходимость с одною своею душею идти на встречу всем этим бурям? мы охотно бежали бы от мира; ‒ а за все души, нам вверенные, за Христову Церковь, за самое Евангелие, мы, говорю, сколько таких вопросов и еще более резких встречаем и у себя и около себя, и вблизи, и вдали! И скажу вам, что в настоящее время эти вопросы более, чем когда-нибудь, громки и настойчивы.

Конечно, можно бы сказать, что мир не имеет права ставить таких вопросов, потому что иночество есть дело совести; но если тут нет права юридического и не много права нравственного, нo нам укажут право мысли, частной и общественной, вызываемой самою действительностью и практическими соображениями. Можно ли спорить против этого права? Я не вправе, например, требовать от здешнего города отчета, почему он занимается таким, а не другим изделием! Но кто же запретит мне рассуждать ‒ про себя и вслух, действительно ли нужно такое изделие и не лучше ли было бы заняться чем-нибудь более серьезным и общеполезным? Могли бы мы еще отвечать миру словом Апостольским, что морской человек не может принимать и понимать того, что от Духа Божия, и не может судить о том, потому что о таких предметах надобно судить духовно (1Кор.2). Без сомненья основания иночества чисто духовны и не иначе, как от Духа Божия, путем Евангелия, вошли в жизнь христианства; и мир, с его житейскими понятиями и страстями не может постигать этих оснований. Но не говоря об основаниях иночества, а о самой действительности иноческой жизни, можно спросить еще, достойны ли мы слова Апостольского? И настолько ли мы развиты и возвышены в жизни духовной, чтобы мир не мог понимать нас и судить об нас?

Что же надобно, стало быть, дать миру ответ; иначе он нам, по своему, решит свои вопросы и тогда ‒ что ожидает наши обители? И теперь, Боголюбезные сестры, я хочу – как бы вы думали? ‒ просить у вас помощи на этот предмет. Помогите вы мне отвечать миру на его докучливые вопросы против монашества; дайте ответ хотя только за самих себя, хотя за одну вашу обитель. Я не заставлю вас богословствовать, или спорить с миром на словах. Пусть ваше иночество само отвечает за себя. Где оно, ваше иночество? Покажите его миру. Ваше черное одеяние ‒ не ответ; ваше множество ‒ не ответ; все видимое устройство вашего монастыря ‒ не ответ; ваши частые и долгие собрания для Богослужений ‒ не ответ; ваше уединение, ваши урочные моления, мера и род вашей пищи, вся наружная обстановка вашей жизни и соблюдение внешних уставов монастырских ‒ не ответ. Ваши обеты? Но это только основание иночества, а еще не действительное иночество. Покажите ваше иночество из глубины душ ваших, из существа вашей внутренней жизни, из ваших дел, общих и личных. Покажите всю красоту и высоту иночества в его действительности, в полном осуществлении его идей и характера, в ваших нравственных совершенствах. Тогда мир поймет, для чего существует монашество. Явись ты, инок или инокиня, пред глазами мира во всей чистоте девственного целомудрия, во всем бесстрастии Евангельского нестяжания, во всей глубине самоотреченного смирения, во всем величии тяжелого, но с любовью и радостью носимого креста, во след Спасителя мира; покажи миру, что ты действительно в духе и жизни далеко от мира, выше его, спокойнее и счастливее в душе, что ты обладаешь такими совершенствами, каких в мире и с миром нельзя иметь христианину: тогда увидел бы я такое сокровище иночества и сказал бы: «вот мой ответ миру», ‒ и не сказал бы ничего более. Что тогда сказал бы и мир против монашества? Какие еще споры с ним были бы нужны? Тогда не было бы места никаким с его стороны легкомысленных возражениям, ни презрению или ненависти к монашеству; тогда мир волею или неволею сам преклонился бы пред его достоинством. Или он сказал бы, что все эти высокие качества слишком идеальны и необходимы для человека, и даже невозможны? Но это сказать значило бы отрицать возможность и необходимость христианского совершенства и даже самого Евангелия. Увы! Не слабое ли осуществление о идеала в жизни тех, которые по доброй воле посвящают всю жизнь свою его осуществлению, между прочим, приводит мир к мысли о необходимости и даже невозможности иноческого совершенства!

Подумайте же, Боголюбезные сестры, и скажите, так ли у вас, как я говорю, таково ли ваше иночество? Я уже не говорю о всех вас, не говорю даже о большинстве, не говорю вообще о множестве, а помня слова Того, Кто обещал спасти целые города ради десяти, пяти, двух, и наконец ради одного праведника, я вас спрашиваю, есть ли между вами хотя единицы совершенного иночества? Есть ли хотя несколько истинных подвижниц? Если так, то у вас и у меня есть ответ миру, есть против него крепкая ограда и сила. Нет? Тогда что я скажу миру, если он вздумает спросить: «для чего существует у тебя Вяземский женский монастырь»?

Еще мир говорит: «место ли иноческим обителям среди или вблизи мирских селений»? Замечаете вы, как невысоко думает о нас мир; он как будто уверен, что его соблазны слишком сильно и неотразимо на нас действуют, и сам боится за наше спасение вблизи их; он как будто и сам для себя опасается соблазнов от того, что в нас видит; и вот он думает: «не лучше ли было бы всем инокам удалиться от глаз мира в пустыни»? До чего же, наконец, доходит наше иночество? Как? Мир, этот мир, от которого отрекается иночество ради своего спасения, которого суеты, страсти, пороки и всякое зло заставили вас лучше подъять на себя всю тяжесть великого креста и обречь себя на жизнь жестокою в этих затворах, нежели жить с миром в его наслаждениях, этот самый мир хочет и как будто считает необходимым взять на себя устройство вашего дела, именно потому, что видит собственную вашу несостоятельность? И вы можете равнодушно слышать и видеть и допускать это? И вы спокойно позволите миру сбросить вас с его земли, как негодную траву, как сор, как нестерпимое безобразие? Или это только хула на монашество, только несправедливые притязания мира? Так докажите это миру; докажите, что вы не напрасно, не во вред себе и не в соблазн ему занимаете место вблизи его; еще более ‒ убедите мир, что вы ему нужны, что не столько иночеству, которому и лес ‒ город, и город ‒ пустыня, и пустыня ‒ рай, сколько самому миру следует подорожить этим соседством.

В самом деле, имеет ли ваша обитель полезное нравственное влияние на окружающее население? Вашим благочестием способствует ли она утверждению его в духе веры? Ваша духовная жизнь своею чистотою и строгостью производит ли на мирских людей действие, отрезвляющее их ум среди сует, возбуждающее лучшие чувства сердца, сдерживающее грубые нравы? Твердость ваших правил ведет ли к обличению заблуждений и пороков нашего времени? Дух, колеблемый лжемыслием, увлекаемый страстями, шаткий на пути христианской добродетели, утверждается ли в истине и добре, смотря на высокие образцы ваших светлых убеждений и святой жизни? Душа, волнуемая в бурях житейских, смущаемая в совести, теряющая нравственные силы в борьбе с искушениями жизни и мира, находит ли у вас хотя временное успокоение и подкрепление религии и утешение духовного мира? Несчастные, незнающие отрады в жизни, бедные, не имеющие куска хлеба, труженики, изнывающие под тяжестью бессонных работ, болящие без сострадания других, сиротствующие без всякого призрения, встречают ли у вас Евангельскую любовь, всем состраждущую, добросердечное попечение и помощь от ваших достатков, даже недостатков? С истинною ли любовью, с отрадою ли для души и религиозного чувства, с благоговейным ли почтением видят и окружают вас мирские люди? Словом сказать, светит ли ваша обитель в округе как звезда над землею, как маяк над волнами, по крайней мере, как свеча в темноте. Если все так, то верно мир не будет гнать вас от себя; нет! он сам подорожит вашим присутствием; а побежали бы вы сами в пустыню и он пойдет за вами. Так окружились селениями наши древние пустынные обители.

Ах, Боголюбезные сестры! если так серьезно надобно думать о суде мира, то что думать и сказать о том отчете, какой потребует от нас Бог?

Беседа, сказанная Иоанном, Епископом Смоленским, в Смоленском кафедральном Соборе, в День Рождества Христова, 25-го декабря 1866 года

Просвещенные народы чрез целые столетия торжественно празднуют дни рождения великих мужей, светом своих идей и познаний, своим просветительным влиянием на умы народов, ставших светилами их в жизни умственно нравственной. У нас в России с недавнего времени также стали входить в обычай, хотя в небольших размерах, такие празднества. Как относится к этому делу христианская православная Церковь? Она с полным сочувствием может присоединяться к этим торжествам, не только молитвою об упокоении душ таких деятелей просвещения, как молится она о всех христианах, в вере скончавшихся, но и особенным почитанием высшего призвания в этих избранных на благо народов людях, признанием особых даров Божиих, озарявших умы их, памятью и уважением той духовной, нравственной пользы, которую принесли они народам в жизни своей и по смерти. Только вот вопрос, который необходимо здесь представляется с точки зрения Церкви: какой дух, какие начала принимаются за основание для суждения об истинности собственного просвещения этих людей и действительности пользы, принесенной ими народам и человечеству? Где правила и мера на это? ‒ Чтобы не долго рассуждать об этом и чтобы речь моя не показалась вам странною в настоящий день и как будто не соответсвенною празднику, я сейчас и перехожу к нему.

Вот день рождения Просвятителя человечества. Сказав эти слова, я останавливаюсь в опасливом недоумении: ‒ не подумаете ли вы, что день рождения Христа Спасителя я хочу приравнять к тем торжественным дням рождения народных просветителей, о которых я заговорил? Не покажется ли вам, что нынешний праздник я как будто считаю только торжественным воспоминанием рождения великого исторического лица ‒ не более? Ах, братия мои, как тяжело православному пастырю вызывать и выражать такие мысли, даже только в виде вопросов и недоумений, на священной кафедре, где должен быть слышен один чистый голос Церкви в её вселенском исповедании! И конечно, вы сами, при всем том, что живо чувствуете всю неприятно поражающую здесь неуместность таких оборотов мысли, не расположены присвоить их своим пастырям. Но что же делать, когда лживый дух неверно направленного просвещения, когда вообще злой дух времени, которому свойственны такие мысли и который старается ими уравнять, смешать Божественное с человеческим, безконечное с конечным, вечное с временным ‒ для чего? для того, чтобы уничтожить в самых основаниях веру во все вышеестественное, вышечеловеческое, ‒ когда, говорю, этот дух поневоле заставляет повторять его мысли, чтобы опровергать их, и вместе трепетать, чтобы на самом священном месте наши выражения истины не показались подходящими к его выражениям лжи, и не обратились как-нибудь истине во зло, неверию в мнимую уступку, а вере в соблазн? Нет! ныне день земного, но не естественного рождения, день человеческого явления в мир, но не человеческого просветителя мира; не народное торжество просвещения того или другого народа, а всемирное торжество возрождения всего человечества, нескончаемый праздник явления в мир вечного, Божественного света, неистощимо озаряющего разум, жизнь и судьбы, временные и вечные, человеческого рода. Он, этот высший свет, вочеловечившийся, стало быть проникший во всю глубину естества и жизни человека, открыл ему вечную истину, возвысил дух его к высочайшим предметам умосозерцания, обратил ум и сердце его к важнейшим вопросам существа и жизни его, направил его разумную и нравственную деятельность к безграничному, не только временному, но и вечному развитию всех Богом дарованных ему сил. Здесь-то, во свете этого Божественного лица, нисшедшего в мир, во свете Его откровений, в началах, Им положенных, основание, норма и суд всякого человеческого просвещения. Начала эти не препятствуют развитию наших естественных, человеческих познаний; но разве может быть истинным какое-нибудь частное направление ума, если оно противоречит основным законам и коренным началам жизни человечества, каковы законы внутренней духовной жизни его? Точно также, как частные познания или гипотезы об отдельных явлениях в видимой природе, разве могут быть истинны, как бы блестящи ни казались, если противоречат основным законам природы? А законы духовной жизни раскрыты нам существенным образом в в христианстве, и только в христианстве. Наконец и достоинство всего просвещения человеческого разума, даже самого великого, даже необыкновенного, независимо от его частных преимуществ, разве не должно быть ценимо ‒ и по деятельной, а не отвлеченной только, по нравственной, а не научной только пользе, какую разум своими идеями и познаниями доставил человечеству? А основание, вся сущность и высшее развитие нравственного блага заключаются в христианстве, и вне христианства нет этого блага. Увы, сколько великих умов приносили в мир, вместо света, только мрак, тем более глубокий, чем сильнее были они сами, и вместо добра оставили по себе только следы зла на пути своего просвещения! Этот мрак, это зло происходили от их безверия и безнравственности, словом ‒ от их чуждого христианству направления.

Благодарение Богу, в нашем отечестве не было таких великих несчастий от таких великих умов. У нас против несчастий такого рода всегда служил оплотом народный дух, с его нравственно религиозным направлением, которое своею духовною силою проникало и обнимало всю жизнь русского человека; и конечно просвещение истинное, т.е. основанное на началах не только научных, но и нравственных, не может, не должно идти наперекор народному духу в его нравственно религиозном направлении, если это направление само по себе чисто и истинно. Но вот настоящее время породило много невеликих умов, с невеликим просвещением, но великими притязаниями на просвещение народов и с величайшими заблуждениями: меньше ли от них зла народам, чем от больших умов, хотя может быть зло от первых скорее проходит, чем от последних? Не эти ли мелкие умы ‒ первые враги нравственно религиозного развития жизни народной? Такая зараза не миновала и нашего отечества.

Замечание это сводит теперь мою настоящую беседу с предыдущею: вспомните, что мы тогда остановились на проявившемся в последнее время направлении умов в нашем отечестве, и поставили такой вопрос; русское ли оно? Русский ли дух в нем выразился? Тогда мы высказали значение и силу народного духа в истории и судьбах нашего отечества; теперь, обратим силу этого духа к современности и продолжим вопросы: русские ли, т.е. русским, ли духом народным, нравственно религиозным проникнутые, идеи стали недавно у нас распространяться в обществе, в литературе и отчасти в самой науке? Русские ли понятия о религии, о вере народной, о семейных правах и обязанностях, о народной нравственности? Русские ли чувства в отношении к Церкви православной, в делах совета, в воспитании детей, в основах жизни общественной? Нет, все это не туземные, не из почвы народной жизни, не из корня народного духа возникшие произрастания, а дурные семена, принесенные к нам извне ветром буйного свободномыслия, но, к счастью, павшие не в глубь народной почвы, а на её поверхностях, еще не обработанных надлежащим образом. Однако ж и здесь последствия не замедлили оказаться. Слыхано ли когда-нибудь на Руси такое брожение умов, каким отличилось наше время, особенно в среде молодого поколения? Брожение это усиливалось проникнув в самые глубокие основы убеждений и жизни народа, и это тогда, когда почти все стороны нашего гражданского быта преобразуются, т.е. когда эти основы более, чем когда-нибудь, должны быть ненарушимы и неприкосновенны. Просвещение истинное и верно направленное, цивилизация умная и добрая, могут, конечно, развить и благоустроить эти основы, но, помимо этих основ, дать народу иных, новых не могут; это принадлежность народного духа, дело самобытного развития народа, плод всей его исторической жизни. Что же значило бы преобразовать общественный или государственный строй на потрясенных основаниях жизни народной? Это значило бы строить здание, может быть, по видимому и великолепное, на разбитом фундаменте; и нельзя без ужаса представить себе всех последствий, когда бы, не говорю уже руки злонамеренные, а только руки невежественные или дерзкие, неискусные или неосторожные, решились коснуться этих основ.

Вы знаете основы, о которых я говорю: это народная вера и Церковь, народная нравственность, основанная на народной совести, сознание и сила народного духа, воспитанного изначальным преданием народности и всем её историческим развитием. В виду всех чрезвычайно важных обстоятельств в каких ныне отечество наше находится ‒ о, если бы все эти обстоятельства были благодатны! ‒ все мы, и Церковь, и общество, правительство и народ, единым духом и общими силами должны всячески охранять, поддерживать и развивать эти основы, ныне ‒ говорю ‒ более, чем когда-нибудь. И даст Всевышний нашему отечеству истинно-народных и истинно-просвещенных деятелей и в обществе, и в государстве и в Церкви.

Да, и в Церкви. И кому же, как не пастырям Церкви, первыми стоять под священною хоругвию чистой народности, и с нею предшествовать народу на пути его нравственно общественного развития? Для нас, пастырей духовных, есть еще особенное тому побуждение. Одною из самых сильных и действенных стихий нашей народной жизни искони было святое православие; оно, так сроднилось с нашим народным духом, что всегда составляло с ним одну нераздельную нравственную, силу. Вот почему Церковь наша всегда шла во главе народной жизни и имела живое и деятельное участие во всех исторических её судьбах; оберегая народный дух, она, ограждала его силою православия; сохраняя православие, поддерживала чрез него народность. И ныне главною задачею нашей, пастырской деятельности должно быть развитие жизни и духовной силы Церкви не только на общих основаниях вселенского православия, но и на твердых началах чистого, древнеправославного народного духа, проведение свободного тока нравственной силы Церкви в душу и жизнь народа. Много бы действенной силы утратила наша Церковь, если бы, ограничившись одним общим, отвлеченным религиозным учением, облекшись в одни внешние формы административного управления, отдалилась от действительной жизни народа и её живых потребностей. Сколько и эта жизнь потеряла бы цельности и правильности в своем развитии, если бы разобщилась с родною ей стихией Церкви.

Теперь, братия мои, я вполне высказал пред вами свои мысли, с которыми вступаю в управление здешней паствы; и с такими мыслями смотря на смоленскую паству; я думаю, как отрадно и многоплодно должно быть для пастыря управление этою паствою, одною из древнейших в России, так близкою к центру русской жизни, паствою чисто ‒ русскою, в которой из 1,150,000 населения не насчиталось доселе и 5000 иноверцев, паствою, которой история памятна самою живою и деятельною преданностью всех сословий отечеству и Церкви. Не говорю о внешнем образе паствы: много ли он значит для духовного пастыря? Ровно столько, сколько выражает дух её; и вот я воображаю, как весною, когда вся эта великолепная местность, теперь мрачная и безжизненная под снегом, оденется зеленью. И раскроется во всем величии растительной жизни и красоты, она будет представлять мне видимый образ благолепия и плотворности пажити духовной, на которой мне суждено пастись с вами. Не так ли, братия мои? Будем же молить Бога, чтобы Он помог нам оправдать наши взаимные надежды.

Слово при дворянских выборах в С. ‒ Петербурге 2

В торжественном собрании людей благорожденных, представителей современного русского общества, мы ныне особенным долгом почитаем, с особенною силою напомянуть ‒ о Боге. ‒ Напомянуть? Не примите, благодарные слушатели, этого слова за обличение, как будто бы вы не помните Бога, как будто настоящее собрание ваше пред лицом Бога не есть доказательство вашей памяти о Нем. Нет! Не то мы хотим сказать. Но видите ли: бывают времена, обстоятельства, дела, в которых и не забывчивым людям и о простых, по-видимому, общеизвестных истинах, беспрестанно твердят: помните! Не забывайте!

А какую истину чаще повторять надобно в таких обстоятельствах!, когда в жизни народа совершается перелом, когда неверные пути, неверные шаги могут не одного человека, не несколько человек, а целый народ низринуть в пропасть? Народ! помни Бога!

Итак, не одно дело ваших сословных выборов теперь у нас в виду. Оно, как и все ваше сословие, должно быть нераздельно с жизнью общества и потому имеет свое значение и силу в связи общих дел России; и смотря на вас, как передовых деятелей жизни народной, мы теперь невольно обращаем свои мысли ко всему русскому народу.

Да, настоящее время России слишком важно для всех нас. Сколько ныне в России дел, новых, обширных, многосложных, многотрудных! Сколько нужд, вопросов, предприятий! Сколько для всей этой работы нужно ума, знанья, энергии, силы воли, сколько сил и средств вещественных! Думаете ли вы, что все это не выходит из пределов сил человеческих, что на все это достанет у нас своих способностей и средств? Не ошибитесь. Человеческие умы и средства и дела бывают только тогда крепки, когда в них действует Бог; забыт Бог; тогда Он действительно оставляет людей их собственным силам и средствам, и тогда ‒ они падают, падают под бременем дел, которого снести не могли. Вы знаете, что несколько рыбаков переделали жизнь целого мира; знаете также, что самые сильные народы древности падали, как скоро новым, возникавшим потребностям и вопросам жизни не соответствовали их силы. Вот что значит сила Божья и сила человеческая! ‒ А кто думает, что для настоящих дел России нужны силы только вещественные, тот ошибается. Прежде и более всего потребны силы нравственные; а источник их ‒ Бог, основа их ‒ вера в Бога.

В наше время вся Россия и все в России преобразуется. Благое сердце и добрая воля Царя предшествует народу на пути преобразований. Вот где по преимуществу имеет место и должна всю свою силу сохранит святая истина, что сердце Царево в руце Божии, Божии, а не человеческой! И да будет! Мы от всей глубины душ наших молим Бога, да будет это сердце, свободное и неприкосновенное для чуждых собственным его чувствам приражений человеческих, всегда и вполне открыто водительству самого Бога! Да будут в делах сердца Царева совещателями и исполнителями мужи разума, правды, совести и нравственности христианской; словом, мы молимся, чтобы в советах Царевых присутствовал Бог!

Преобразования, конечно, должны вести народ к лучшему. Но что такое это ‒ лучшее? Какие тут идеи, какие начала, какие цели? Какой дух и силы тут действуют? Вы укажете на народное просвещение, цивилизацию, силу общественного мнения, свободу мысли и слова, развитие народной самодеятельности, и т.д.; а мы скажем: если все это не основано на началах строго нравственных, не проникнуто чистым духом нравственным, если при этом не имеется в виду нравственная жизнь народа, с её потребностями и законами, тогда все это пустоцвет, гниль; скажем более: все это легко обращается в ложь и зло. Неужели же безнравственность может быть добром и к добру? А нравственности нет, где нет веры в Бога.

Народ есть сила живая, сознательная, нравственная. Его нельзя усовершенствовать, как машину. Только нравственною силою, нравственными средствами, при нравственных целях, и можно действовать на него к лучшему. Никакие меры улучшения не будут успешны и плодотворны, если не сопровождаются развитием нравственного сознания в народе, если не будут иметь корня и силы в народной нравственности. Хотим ли мы в самом деле, чтобы народ был истинно образованнее, гражданственнее деятельнее и крепче в своей жизни общественной, чтобы он хорошо умел пользоваться своими народными силами и правами? Сделаем его нравственнее – по крайней мере, дадим ему возможность и средства к тому; по крайней мере, не будем препятствовать ему в том; по крайней мере, не дадим ему путей к безнравственности, А что сделала европейская цивилизация с первобытными народами, не образованными, но патриархальными, когда пришла к ним без религии и нравственности? Она их погубила.

Есть в жизни народной стороны, не подлежащие преобразованию. Это именно христианская вера и нравственность. Но дух времени посягает и на это. Ему кажется, что люди будут умнее и просвещеннее, если не будут обязаны веровать в Бога и Христа, что народы будут счастливее, если не религия, а что-нибудь другое, напр. социализм, будет определять для них правила нравственности. Что ж? Без дальних рассуждений мы можем сейчас поверить это умозрение. Обратимся прямо и просто ‒ к человеческому чувству. Вот вам, людям благородным и образованным, как покажется, если бы кто, во имя просвещения, стал объяснять, что вы и все люди получили жизнь не только не от Бога, даже не от людей, а выродились из животных? Если бы кто, во имя общественного блага, стал доказывать, что ваше право собственности вовсе не есть право, а воровство; что ваше супружество есть насилие для ваших супруг и ваше семейство не вам принадлежит и не обязано вам ни каким особенным долгом, и т.д? ‒ Что за безумие? скажите вы: а это и есть просвещение и нравственное учение ‒ без религии и христианской нравственности. И увы! все это у нас в России ныне проповедуется и печатается.

Нет! Не даст русский народ преобразовать свою веру, веру православную и соединенное с нею учение нравственное. Это его духовная сила; это корень его внутренней жизни и дух его жизни исторической. И горе тому, кто посягнул ‒ бы на эту святыню народа! Народ русский не может быть не православным! иначе он перестал бы быть русским; отнять у него веру, в которой он и одной буквы переменить не позволяет, значило бы со дна возмутить всю его жизнь, значило бы отнять у Него душу. Кто отважится на такое душегубство?

Народ, возвращенный от поместной зависимости к свободе, общество, призываемое к самоуправлению в своих делах, к водворению среди себя гласности, суда совести и мира, ‒ каков должен быть этот народ и это общество? Скажем одним словом: они должны быть совестливы. Пусть просветится, укрепится, возвысится народная и общественная совесть: а вы будете безопасны от злоупотреблений народной свободы: у вас будет здравое и верное общественное мнение; будут целы общественные суммы; вы будете иметь правые суды присяжных и отличных мировых судей. Не правда ли? Но вот вопрос: где обществу и народу взять такую совестливость? Ответ: нигде, как в религии. Никакой закон мирской, никакая власть и сила человеческая не простирается на совесть: только Бог ‒ судья совести, нет в совести Бога: не ожидайте добра там, где надобно полагаться на совесть человеческую.

Наконец, пред лицем Бога, похвалимся ли мы своею общественною жизнью? Открытое вольномыслие в самых священных для человека предметах, не только явное охлаждение и пренебрежение к Церкви, но и не скрываемая неприязнь к ней, извращение нравственных понятий, публичный разврат, убийство времени, достояния и жизни в денежных играх, роскошь и расточительность среди вопиющих нужд общественных и всеобщих жалоб незатруднения в средствах жизни, равнодушие и неразвитие общественной деятельности среди настоятельно вызывающих ее вопросов, странный голос среди отечества противу отечественных интересов и стреление ослаблять основы народной жизни; неуважение власти, и при слабом чувстве законности, неугомонные посягательства на неподлежащие права; упадок серьезного образования и воспитания, раздор в семействах между отцами и детьми, безмерное пьянство в народе, умножение дерзких общественных преступлений: и все это в то самое время, когда речь и дело идет о возрождении России и мы воображаем, что идем вперед! Не кажется ли вам, не может ли прийти на мысль всякому строгому наблюдателю, если посмотреть вокруг себя серьезно, что жизнь наша как будто сдвинулась с вековых религиозных и нравственных оснований, и, в разладе с народною верою и совестью, с отечественною любовью и правдою, при нашей внутренней несостоятельности, идет будто не весть куда, без разумных убеждений и сознательно верных стремлений? Но это было бы ужасно! ‒ Народ! Помни Бога!

Возвращаясь к вашим выборам, мы молим Бога, чтобы Он благословил их и, приняв вашу клятву во имя Его, воздействовал в вашем духе к совершению их в мире, порядке, беспристрастии, в пределах строгой законности и в видах не одного сословного, но и общественного блага. Аминь.

* * *

1

Произнесена в сельской церкви на Дресне, где преосвященный Иоанн жил летом 1867 года.

2

Сказано 27 февраля 1866 года, Иоанном, епископом Выборгским, ректором С.-Петербургской духовной академии.


Источник: Беседы, поучения и речи Иоанна, епископа Смоленского. - Изд. 2-е. - Смоленск : В тип. Губ. правл., 1876. - 240, [2] с.

Комментарии для сайта Cackle