У грани миров
<1901>
1901.IV.10. Москва. Общежитие студенческое.
На мне лежит обязанность записать сон, который я видел сегодня ночью, но который сейчас же, как я проснулся, был позабыт. Остался в памяти только самый конец.
«Неужели же Вы думаете, – говорил мне кто-то, – что это только каприз такого великого гения (– речь шла о Бетховене –), что во время исполнения его произведений появляются материализованные руки при махании руками по воздуху?..»
После этого я стал махать руками (играли какую-то из сонат) и действительно увидел возле своих рук материализованные, довольно полные, женские руки с обручальным кольцом на одной из них. Руки эти походили на мамины. Вид их был такой, как рисуют привидения и т. д., т. е. они были как будто сделаны из чего-то прозрачного, из легкого, например, дыма.
В это время меня разбудил Коля (Семенников).
А несколько дней тому назад я за своими дверьми видел что-то вроде чёрта: маленького роста, в шляпе, с большим носом и большой головой.
Внушение во сне
1901.VI.21. Тифлис (?).
Сегодня меня человек наш будил особенно энергично, по моей же просьбе, и говорил: «Вставай, вставай, уже 6Ѵі часов». Я был страшно усталым, спать хотелось очень. Но вот я вижу во сне, что с кем-то держу пари, что могу встать; он говорит: «Ну, нет, не встанешь». Тут же кто-то из присутствующих говорит: «Вставай!», и я, делая страшное усилие, приподнимаюсь, – во сне, конечно. Но неожиданное положение тела пробуждает меня и, просыпаясь, я оказываюсь сидящим на постели. –
Это сновидение ясно показывает возможность внушений во сне. Если бы Осеп сначала мне сказал: «Не просыпайся!», а потом уже дал то или другое приказание, то я бы выполнил его так же, как загипнотизированные.
1901.VII.8. Коджоры.
Анна Владимировна Худадова рассказывала недавно, что, во время болезни, ее 96-летняя мать вдруг вспомнила кое-что из своего детства и молодости. Так, например, вместо обычной ежемесячной подписи по-
русски в своей пенсионной книжке эта старушка подписалась по-немецки готическим старинным шрифтом, так что подпись пришлось засвидетельствовать. Или, например, вместо всегдашней молитвы на ночь («Vater unser») она вдруг по-немецки начала молиться за здоровье своих родителей, давно умерших, и притом употребляя детские выражения. Или, еще случай, своему человеку, по имени Мартыну, она вдруг стала раз кричать: «Лютер, Лютер!», связывая по ассоциации его имя с именем Мартина Лютера.
Кажется, фамилия этой старушки была: баронесса фон Тизенгаузен.
1901.VIII.3. Коджоры.
А.В. Ельчанинов рассказывал мне про сон нашего гимназического учителя В.И. Ракушана, сообщенный Ельчанинову дочерями сновидца. Ракушан сам – старик чех. Вот что снилось ему:
Увидел он себя в своей студенческой комнатке, в Праге. За столом сидят три женщины с закрытыми лицами. Он подходит к одной, поднимает покрывало с лица – и видит, что это – его умершая тетка; подходит ко второй – она оказывается умершею матерью. Третья же не позволила поднять своего покрывала.
В это время жена Ракушана сильно хворала.
1901.IX. Москва.
Кто-то мне во сне говорит, что если ревенанта быстро обнять и перекрестить, то он уже более не может разматериализоваться и в объятиях, следовательно, должна получиться та вещь, по большей части старинная, например рукописная книга, образок и т. д. и т. д., из которой он заимствовал вещество для своей материализации...
Вдруг в полу-открытой двери появляется спектр в белой, довольно широкой одежде, препоясанный. Я моментально бросаюсь к нему и, не дав окончательно войти в комнату, обнимаю его и творю над ним, около пояса, небольшое крестное знамение. Ревенант исчезает, а в моих руках оказывается старинного письма, на дереве, почерневший от времени образок.
1901.X.7. Москва.
Для успокоения нервной системы и, отчасти, для подавления полового стремления я принимал бромистый калий. Когда я принял его в первый раз на ночь, то видел во сне всевозможные картины, которые должны были бы возбудить сладострастие, но совершенно не возбуждали. Я относился к ним гадливо-пренебрежительно. Затем начались искушения более тонкие: разжигание воображения более эстетическими формами, прекрасными. Я восторгался красотою, но – и только. – В этом сне символически представлен внутренний разговор: «Вот теперь, свободен ли я от искушения?» – спрашивал себя я и отвечал: «Да, свободен; я могу даже сделать себе испытание. Я не боюсь его».
1901.X.7. Москва.
Вот еще пример когда-то виденного мною символического сна.
Мне сообщают, что на крыше наших знакомых и соседей Худадовых найдены сильно исхудавшие от голоду студенты. Я задаю себе вопрос, нет ли того же и у нас, лезу на чердак и, действительно, нахожу на крыше трех страшно исхудавших студентов, одного сильно исхудавшего, другого – еще сильнее, третьего – худого до такой степени, что невозможно было без ужаса смотреть на него. Он уже умирал от голода.
Конечно, их перенесли в комнаты. Потом я начал из рук кормить их: они вырывали куски, я боялся дать слишком много сразу, чтобы не повредить им.
Затем самого худого вынесли в другую комнату (он умирал), а остальных отвезли в больницу. Умирая, тот студент наказал295 передать мне следующее: «Пусть он не обвиняет себя в моей смерти; он и сам не Бог знает как живет: я видел, как с него на меня перескочила вошь».
Символика сна очевидна. Это – заглушенные дневною суетою угрызения совести за свою сытость при голоде других. Дом Худадов<ых> как символ понятен тоже: Худадовы усиленно занимались общественною деятельностью, а потом вдались в революцию, и все семейство кончило очень печально.
1901.XII.6. Москва.
Когда-то в детстве, когда я ездил с отцом по Эриванской губернии и жил в Игдыре, одна дама при мне говорила, что при засыпании ее вдруг все ей начинает казаться маленьким-маленьким, – и тело, и окружающие предметы, а потом вдруг – большим-большим. Кажется, это ощущение весьма обычно и часто. Вероятно, всякий испытывал его. Я, по крайней мере, весьма часто, а в детстве, так, каждодневно.
Когда уже погружаешься в сон, то пространство комнаты расширяется, предметы (особенно лампа) как будто уходят все дальше и дальше и под конец видны как будто отраженными в выпуклом зеркале. Собственное тело начинает казаться все ничтожнее и ничтожнее, уменьшаясь пропорционально себе. Руки, ноги, все органы делаются миниатюрными, словно игрушечными, изящными.
1901.XI.6. Москва.
О трансцендентальном субъекте
Когда засыпаешь, то вдруг замечаешь, что Я начинает двоиться. Одно Я, мелкое, гаденькое с точки зрения другого Я, кажется где-то далеко-далеко, малым, ничтожным.
А другое Я, нравственный субъект, смотрит на него вполне объективно, как на какую-то грязную тряпку. Оно парит не только над этим мелким Я, над П.Ф., но и над другими и чувствует и сознает себя так же, как Я всех этих других мелких Я, но не в такой степени близости, как относительно П.Ф. Оно судит всех, холодно и справедливо, и подавляет своим приговором.
Помню, однажды я особенно сильно почувствовал такое состояние. Когда оно прошло, я внезапно ночью сказал В.Ф. Эрну, с которым спал в одной комнате:
«Я понял философию Фихте!»
Да, после этого я понял ее.
<1902>
1902.I.30. Москва.
Полтора месяца тому назад мы (с одним из товарищей) ехали от Дербента до Тифлиса с одним евреем, часовых дел мастером, и под конец немного разговорились. Я совершенно позабыл о нем. Но сегодня во сне увидал его, и притом очень живо, но в иной, чем видел наяву, обстановке, а именно будто он работает в Москве (наяву же он рассказывал мне, что живет вообще в Самарканде). Я видел, далее, во сне, что принес этому еврею продавать запонки. Это бывшие тогда у меня серебряные запонки с белой и синей эмалью, очень старинной работы. Запонки вручаются мастеру, но не в таком виде, как они суть, а в виде прямоугольников с розовою эмалью, блестками, канителью и т. д., страшно безвкусными. Но это, однако, именно те, мои, синие запонки. При этом я подумал про себя, что они на самом деле не то, что я вижу, не розовые, а нечто совсем иное, именно голубые. Я не подумал, что это другие запонки; нет, а именно, что я представляю себе их во сне не такими, каковы они на самом деле.
Замечу, что это было уже под утро и под конец сна (NB) усилием воли я проснулся.
Тут важно то обстоятельство, что иллюзорность сна сознавалась во сне же. Сущность может быть противоположна виду.
1902.I. Москва.
Видел двойной сон. Снилось, будто вижу во сне такую историю: Гейне, под видом быка, был мужем Матильды. Его произведения – это его дети от Матильды. У меня на столе лежал том его сочинений. Вдруг он начинает страшным образом мычать. Я в ужасе бросаюсь вон из комнаты, бегу далее, и мне кажется, что от страха просыпаюсь и начинаю рассуждать о пригодности такой темы для рассказа. – Потом просыпаюсь «по-настоящему».
Тут опять противоположность сущности (быки, бык) явлению (книги, поэт).
1902.II.24. Тифлис (?)
Последнее время занимаюсь кривыми с разными особыми свойствами («поверхности-кривые» и т. п.) и, кроме того, стараюсь найти выражение

Во сне решал все эти задачи и, между прочим, открыл во сне такую геометрическую линию, которая имеет, как основное свойство, не присущее вообще другим линиям, цвет, именно зеленый.
Кто-то предлагает мне назвать эту парадоксальную линию «барией», мотивируя такое название тем, что цвет этой линии похож на цвет одной из спектральных линий металла бария (Ba). Но я возражаю:
«С таким же малым основанием ее можно было бы назвать и “хлорофиллией” и еще как-нибудь, т. к. хлорофилл тоже зеленого цвета. Назвать ее “барией” значит совершенно насиловать химические термины, распространяя их на предметы, с химией не имеющие ничего общего».
Как даже при самых нелепых по содержанию посылках формальная сторона разума сохраняется неприкосновенной и во сне и в безумии!
1902.IV.10. Москва.
Вот еще пример раздвоения во сне.
Я в театре. Играют какую-то драму Островского, причем роль героини играет какая-то знакомая маме и мне артистка. Я – в полной уверенности, что я знаю эту драму, и убежден, что она кончается смертью героини; кажется (как сейчас припоминаю), она должна утопиться, вроде как в «Грозе».
Кончается последнее действие, героиня и не думает умирать. Публика расходится, я сижу и жду мнимого конца. Театр пуст. Выходит знакомая артистка и спрашивает, почему я не ухожу. Я заявляю, что ведь пьеса не окончилась еще: героиня должна утопиться.
Знакомая смотрит на меня с удивлением и отчасти – с пренебрежением. «Как? – восклицает она. – Неужели Вы ни разу не читали Островского? Неужели Вы не знаете, что это конец?»
Я был очень сконфужен тем, что не знал такой простой вещи, <как> драма Островского (кстати сказать, несуществующая).
Сон ясно показывает на раздвоение сознания, притом раздвоение конкретизированное. Один рукав потока сознания символизируется актрисою, другой – мною, но оба – вполне разобщены один от другого. То, что утверждается одним, в то же время отрицается другим или другой. Но очевидно, что оба сознания суть мои, ибо я не мог бы иначе, в конце концов, узнать (– как это было на самом деле –) истинного окончания драмы. Тут характерна та принудительность совершающегося, которая настолько объективирует сознание, что оно не сознается «своим». Действие не только не идет по моим предположениям, а наоборот, совершается вопреки им, оставляя чувство недоумения.
1902.VI.19. Москва.
Вчера пред засыпанием явилось то состояние раздвоения, о котором писал ранее. Это было, повторяю, наяву, хотя и в постели.
И вижу я себя пред Кем-то, беспристрастным и строгим, большим.
И вдруг я, созерцаемый,воскликнул:
«Я двоюсь, я раздвояюсь. Господи, не дели науки во мне от Христа! Я не могу быть с наукою без Христа, но не могу отказаться от науки!»
Но суровый Некто ничего не ответил. Вошел сатана в меня, созерцаемого, и, упершись одной лапой с когтями в одну часть внутри меня, а другой – в другую, разодрал медленно внутренность надвое. И при разрывании она трещала, как шелковая материя.
Тогда я понял, что раздвоение окончательно совершилось, и это было знамением. Вот примерный рисунок этого сатаны. Головы его я не видел, т. к. она закрывалась грудною клеткою моею.
Замечу кстати, что такой рисунок существует. Это именно «Le diable heureux <нрзб.>», кажется Шбнберга, на котором изображен диавол, упершийся в плечи мужа и жены, из которых последняя бьет прялкою своего мужа, а муж упал на одно колено; диавол же ржет злым хохотом.

Если бы меня спросили, что это такое было то, что я видел, то я затруднился бы ответом. Это не был сон: я хорошо знаю, что не спал. Это не была галлюцинация, по крайней мере, в том смысле, что видение не проецировалось наружу. Да, это было именно видение, умственное созерцание. Оно сознавалось как внутренняя символизация некоторого действительного онтологического события, по яркости же была иного характера, чем мечты, грезы и т. п. Идея, здесь выраженная, не была логически развиваемой, а явилась внезапно, по-видимому, даже без каких-либо уловимых ассоциаций. Я, по крайней мере, таковых не помню, хотя можно, быть может, установить такой ход складывавшегося образа:
Я говорил с Вл.Ф. Эрном о том, что хочу перевести «Вакханок» Еврипида – вспомнил переводы Мережковского – потом его самого – потом его статью «О Толстом и Достоевском» – потом его предположение, что образ, расколотый надвое (в «Подростке» Достоевского), был «Деисусом» – потом перешел к своему видению. Но весь этот ход строю с большим вопросом.
Повторяю, видение явилось вдруг, во всей отчетливости, среди разговора. Сознания окружающей меня обстановки я не терял. Столь же внезапно оно исчезло. Было оно внутри меня, так что мои кости не давали видеть части видения.
Полагаю, что в терминах психологических это видение надо назвать vizion intérieure или vizion mentale, или же – псевдогаллюцинацией.
1902.VIII.3. Тифлис.
40 минут пятого пополуночи.
Двойник
В Тифлисе я жил во флигеле нашего дома. Комнаты этого флигеля выходят на балкон.
Я пошел по этому балкону в те места, проснувшись как-то странно, слишком целесообразно: с одним господином (не был ли это мой двойник) я рассуждал о политике, потом начал прощаться, встал и собрался уходить – и проснулся естественно.
Уже в бодрственном состоянии и с совсем ясным сознанием я быстро пошел, подошел к двери, взялся за дверную ручку и отворил дверь. Чтото заставило меня оглянуться назад. Я увидел, что сзади меня еще кто-то берется за ручку. Я ясно видел руку, вполне подобную своей, в белой рубашке. Оконечность ее входила в оконечность моей руки и с нею совмещалась. А немного подальше обе руки расходились, причем эта, вторая, рука показалась мне на взгляд немного менее плотной и вещественной, чем моя собственная. Лица и всей фигуры двойника не видал.
Тогда я не вошел, куда хотел, а повернул обратно, но больше ничего не видал. – Это записываю сейчас же после случая и, конечно, сейчас снова засну. Сказать, чтобы этот случай меня особенно взволновал, – не могу.
Мой сон, быть может, служит мне предостережением: как только я проснулся, то подумал: «Все дело в привычке к представлениям и в ассоциировании их с действием. Вот я говорил об уходе – и проснулся. Так и – хотят меня заставить привыкнуть к политиканству» (по поводу «разговоров» с Георгием Лазаревым).
1902.IX.9. Москва.
«Я видел, – читаю я в старой тетради, – видел во сне, как схожу с ума. Что-то чуждое моему “Я”, какая-то чужая воля закрадывается в психический организм. По временам он раздваивается на два активных “Я”. Мое “Я”, настоящее, тогда пытается сопротивляться “Я” чуждому и иногда достигает своей цели. Но это – редкими мгновениями, когда, как молния, как вспышка, появляется мысль: “Ведь я схожу с ума!” А, в общем, настоящее “Я” как-то бездеятельно, безразлично созерцает другое “Я” (пример раздвоения сознания во сне, не объективируемого на иную личность). Меня во сне лечил, скорее присматривал за мною, доктор КО.
Даже органы перестают повиноваться моему желанию. Я иду и как-то странно размахиваю руками, как будто в плечах они были на вращающихся, весьма ослабших шарнирах. Ноги дрыгают во все стороны, и все тело напоминает развинтившийся механизм.
Наконец, я чувствую, что сейчас потухнет последняя вспышка самосознания настоящего “Я”, последний проблеск сознания о начинающемся психическом расстройстве.
Тут я просыпаюсь и сперва механически, потом начиная сознавать и понимать смысл, говорю стих Бальмонта:
“Я видел ныне сон – не все в нем было сном”...
(Стих Бальмонта, на деле, читается так:
“Я видел сон, не все в нем было сном,
воскликнул Байрон в черное мгновенье”)».
1902.X.21. Москва.
Видел сегодня во сне, что собираюсь куда-то уезжать. Уже поздний вечер, я собираю вещи. Мне помогает мама. Папа так и не дождался окончания сборов и лег спать, а я все собираю. Мне хочется спать. Я сознаю, что мне пора лечь спать, но что я не сплю. Наконец начинает рассветать; восходит солнце. Встает Андрюшка, и мы с ним смотрим в окно. Мама говорит: «Ты бы шел хоть теперь спать». Но я отвечаю, что сейчас пойду, только посмотрю с Андрюшкой на солдат, которые с музыкой проходят мимо окна. Наконец просыпается папа и спрашивает, который час. Я говорю: «Семь», – и собираюсь ложиться. Но тут просыпаюсь («на самом деле»).
Итак, возможно не только не сознавать своего сна, но и, наоборот, сознавать его как бодрствование, в противоположность дневному бодрствованию, воспринимаемому из ночного сна – как сон. Можно пробуждаться в сон и засыпать в бодрствование.
1902.V.
Около месяца тому назад я видел интересный сон, который теперь вспоминаю довольно смутно. Мне снилось, что я с кем-то стою на балконе и думаю о конце мира. Как вдруг, вижу, что падающая звезда покатилась по кругу высоты, долетела до горизонта и затем повернула почти под прямым углом в сторону, вдоль горизонта, на мгновение остановившись на своем пути, в вершине или угловой его точке. Я обратил на это явление внимание того, с кем стоял на балконе. Затем покатилась еще звезда, затем еще и еще. Начинался огненный дождь. Затем, звезды стали падать группами; небо как бы разлезалось на куски и эти куски небесной тверди скользили вдоль небесного купола вместе со звездами. Походило явление на то, как если бы таяла мокрая желатина фотографической пластинки и разлезалась кусками и стекала вниз. Это был конец мира...
<1903>

1903.VI.4. Тифлис.
Состояние после сна
Последнее время занимаюсь формулами Плюккера, так что все время в голове «классы» и «порядки» кривых, «принцип двойственности» и т. д. Так вот, сегодня ночью я просыпаюсь от шума на улице, разговоров и свистков городовых и дворников. Слышу вдруг особенно резкие свистки. Один – такой:
и говорю сам себе: «Это, очевидно, порядок кривой класса К, именно К(К-1)». К я относил к первой ноте, а (К-1) – к двум следующим. Не то, чтобы я истолковывал это, как аналогию: нет, просто я понимал тогда эти звуки так же непосредственно, как понимаю написанную формулу, прочитываю фразу, слышу обращенную ко мне речь, – не переводил с иного языка на свой, но мыслил на ином языке. Я прекрасно сознавал, что это свистки городового, но думал, что ими г-н городовой сообщает дворнику ту истину, что порядок N кривой класса К равен К(К-1).
Тогда я про себя подумал, а может быть, и сказал даже: «Ну да, а по принципу двойственности, класс кривой, К, будет равен n(n-1), где n – порядок кривой».
Не знаю, после этого, или одновременно с этой мыслью, но я услышал ответный свисток дворника, приблизительно в квинту с городовым (на квинту выше), а во всем остальном совершенно подобный свистку городового, т. е. такой вот:

Тогда я подумал то же, что и раньше, а именно, что К = n(n-1): «Вот он, оказывается, понимает принцип двойственности, говорит о порядке кривой».
То же обстоятельство, что <дворник>296 отвечал квинтою выше, чем городовой, мне показалось не только вполне естественным, но и вполне правильным с точки зрения принципа двойственности, – «потому что, мол, тут идет речь не о классе, а о порядке».
1903.XII.2. 6 часов утра.
Только что видел сон:
Хочу совершить мистерии. Тут же сидят Борис Николаевич Бугаев и еще кто-то, его друг. Хочу и наивно и неловко приступаю один. Присутствующие смотрят на меня скептически, не говоря ни слова.
Какие-то три, не то платьица, не то рубашки из ситца. Судя по размерам, они – детские. Цветом же они не совсем белые, а с серыми, выцветшими от многих стирок, букетиками.
После каких-то молитв я беру в чайном граненом стакане какую-то жидкость, похожую на кровь, но сильно разжиженную водою, и кропилом трижды кроплю каждую из одежд «кровью Агнца». Платьица покрываются водянисто-кровавыми пятнами, расплывающимися на стареньком ситце. Борис Николаевич Бугаев смотрит скептически на мое действие, а я чувствую удовлетворение: исполнил священный долг. «Как же Вы решились, – говорит Б.Н. Бугаев мне после священнодействия, – как же Вы решились служить сами?» – «Ну что же, – говорю я. – Это необходимо. Нёкому. Ведь, знаете, если для крещения ничего нет, то надо хотя бы в самых основных чертах его совершить: окропить водой и сказать: “Во Имя Отца, и Сына, и Св<ятаго> Духа”. И мне то же надо. Это наивно и рудиментарно; но потом вырастет. – Вот смотрите: для чувственного опыта одежды серы, а по сущности они убелились». Так говорю я Б.Н. Бугаеву и радуюсь этим противоречием существа и явления.
Москва
Вижу во сне, что сижу за обеденным столом с Борисом Николаевичем Бугаевым и что-то ем. Тут же присутствует какая-то дама. Мы говорим без конца об Апокалипсисе.
«Что значит: “Убелили одежды кровию Агнца?”»
Радость, невыносимая радость. Дионис.
«Вот, и лет 40 тому назад, – говорит толстая дама, – Дионис был бог национальной армии Веймарцев».
– Да, да, знаем, – говорим мы, – это все Гёте устроил.
«Се Жених грядет в полунощи...», и мы оба с Борисом Николаевичем чувствуем, что время – близко. Но я не могу перестать есть, хотя нам обоим от этих слов сделалось сначала радостно, а потом – жутко.
«Убелили одежды кровию Агнца».
Чувствуем, как охватывает нас безумная радость. Боюсь от радости помешаться и чувствую, что мешаюсь. И все-таки продолжаю есть и отправляю кусок за куском в рот что-то жирное и сытное.
Вдруг мне становится страшно. «Се Жених грядет в полунощи...». Надо ждать, надо быть готовым, а я схожу с ума. Я не готов. Припоминаю, что молились о том, чтобы не попасть в этот момент297 кончины мира, молились святые. Я совсем не готов... Слышу легкий стук в дверь и вспоминается: «Се стою при дверех и стучу».
А что, если это – Жених?
Стук продолжается, легкий, но настойчивый. Я внутренно уверен, что это – Жених, но знаю и то, что, отворив дверь, никого не увижу.
Мне так страшно, что я, проснувшись (?), зажигаю свечу, встаю с постели и отворяю дверь.
<1904>
1904.III.20 (?). Москва.
Вчера вечером был у Андросовых, прощаться. Зашел за Т.П. Алабиной. Кроме нее, Сони Андросовой и меня, дома у них никого не было. Мы сидели за потухшим самоваром одни. Разговор обрывался, и все погружались в молчание. Но оно не было тяжелым и гнетущим. Началось коллективное восприятие. Комната и все в ней неслись размеренным ходом в бесконечном пространстве. Мы едем куда-то, к определенной цели, вперед. Чувство ожидания: скоро, через какие-нибудь полчаса приедем совсем, окончательно. Несется поездом вселенная. Изредка легкие покачивания.
Такое ощущение охватило разом всех нас троих. В один голос мы заговорили о том, что едем. Приедем ли? Вот вопрос для Т.П. Алабиной...
Я стал теоретически обосновывать, что приедем. «Вы знаете, – спрашиваю я, – ведь мы, весь мир, несясь в пространстве, может быть, подобноизменяется, сжимается. Никак, никаким опытом этого не обнаружить, если данный процесс относится равно ко всем частям мира. Качественно мир остается тем же, количественно же делается иным; но последнего доказать или даже узнать мы решительно не в состоянии. Но в один момент, когда космос стянется в точку, когда он сделается без-пространственным, – наступит внезапно изменение, переворот. Это будет ужасное потрясение вселенной,изменение всех соотношений,новая тварь.
«Когда же мы подойдем к этой точке, к этой вершине связки мировых траекторий? – Кто знает, может быть, сейчас, может быть, чрез тысячи лет. Мы не знаем и не можем узнать закон стяжения мира и время прохождения чрез критическую точку тоже, поэтому, совершенно неизвестно...»
Разошлись. Я шел по улице с Т.П. Алабиной, провожая ее. Заговаривали в один голос об одном. Опять едем. Плывет под ногами почва... Все уходит далеко-далеко, делается маленьким, миниатюрным, как в выпуклом зеркале... Сразу заговорили о том, как иногда будто смотришь на все и на тело со стороны, откуда-то сверху, и оно – маленькое, жалкое. Руки маленькие, их не узнаешь. И все тело кажется какой-то игрушкой...
1904.IV.13. Москва.
Был в Сергиевом Посаде, в Духовной Академии. В ризнице Академической церкви о. Стефан (Бех) показывал мне церковную утварь и между прочим большое Евангелие, переплетенное в малиновый бархат и украшенное золотом. Он держал это Евангелие вертикально перед собою, потом медленно нагнул, поворачивая около горизонтальной оси, и убрал в шкаф.
В этот же день, ночью, при засыпании, когда перед глазами мелькали разные световые пятна, которые не складывались ни во что определенное, вдруг в виде маленькой картиночки явилось перед глазами резко очерченное Евангелие, о котором я говорил выше; явилось оно в очень уменьшенном виде. Оно постояло перед глазами, потом медленно повернулось и исчезло так же внезапно, как и предстало. Тут опять пошли световые полосы, хотящие сложиться во что-то, но не имеющие достаточно силы.
Видение мое было не локализовано в отношении к внешнему миру и созерцалось где-то внутри меня. Это была, вероятно, псевдо-галлюцинация.
1904.VIII.16. Сергиев Посад.
Раздвоение во сне
Сегодня ночью я видел во сне каких-то двух немцев, плохо говоривших по-русски. Один из них был как будто Готлиб Феодорович Пекок, но наверное, впрочем, не помню. Не помню также, по какому поводу разговор зашел о мистических сектах (накануне вечером я говорил с Вл. Фр. Эрном о ... и собраниях обще-молитвенных). Я говорил что-то о гернгутерах и т. п.; подымался вопрос о приведении себя в экстатическое состояние. Мои немцы оказались знающими людьми и начитанными по части мистических сект, хотя и по иностранным источникам. Один из немцев мне на моих генгутеров упорно называет секту «зотёров». Так и повторяет: «Это что, а вот зотеры...», с некоторым даже восхищением и как бы желая сделать мне нечто вроде комплимента. Я думаю, что это вновь появившаяся немецкая секта, о которой я не знаю еще... Не помню, что было далее, но вдруг мне приходит в голову, что «зотёры.» – это переделанное на немецкий лад французское «sauteurs», т. е. прыгуны, о которых немец прочел из какой-то французской книги. Я, довольный, смеюсь неожиданному открытию и своему прежнему недоумению. Немцев уже нет...
Ясный пример раздвоения. С одной стороны, я подстраивал заранее эту шутку (прыгуны = sauteurs = зотеры) и знал о ней, т. к. ясно, что это – не случайно же раскрытие ее и не случайно слово зотёрыі, оказалось со смыслом. С другой стороны, я об этом ничего не знаю, т. к. иначе я сразу же понял бы немца и позднейшая «догадка» не была бы для меня неожиданностью. А то именно было чувство, – я хорошо помню, – что я открыл, раскрыл что-то новое, – как после разгаданной чужой задачи или загадки; – чувство смешного, как после чужой остроты.
<1905>
1905.IV.1. Сергиев Посад.
(Из письма к С.С. Троицкому)
Сижу у себя, ночь. «Показалось» мне, что папа подходит ко мне и чтото хочет сказать. Показалось ли? Я слышал звук его кашля и дыхание, чувствовал присутствие его на аршина два от себя. Но я не испугался нисколько, – разве только потом, через некоторое время стало жутко. И я вместо того, чтобы ложиться, стал писать тебе.
1905.IV.3. Сергиев Посад.
Геология души
1. Слои
Вглядываясь в душу свою, прислушиваясь к подземным звукам ее, я, с течением времени, проникаю все глубже в недра ее, переживаю слои души своей. Каждый вновь найденный слой бывает необычайно осязательным, и тянет к себе, и волнует, наполняя душу несказанною сладкою тоскою, непонятным порывом куда-то в дали, которые я видел давно, где-то.
Это – предки мои говорят во мне, и, чем далее, тем яснее я вижу, как мало во мне «моего» и как много от предков. Предки живут во мне, «похоронены», т. е. сохраняются во мне, в нижних слоях души моей, и я тоскую по ним.
Под верхней корой – собственным своим достоянием – нахожу я слой рационализма, науки, философии, – культуры научной отца и деда моих; до последних лет только этот слой в себе я ясно знал (– хотя в детстве было знание и иного –). Это – мои увлечения физикою, математикой, геологией и т. д. и т. д.; и непрестающая любовь к книге, именно любовь, как чтото сладко-жгучее и греющее, тянущее к себе, и я хорошо из переживаний знаю, что это – вовсе не результат простого воспитания или моих убеждений. Это – врожденная любовь к науке ради нее самой.
А ниже – слой прадедов моих. Слышатся обрывки песнопений, и видятся клубы ладана, и ризы, и иконы, и воздетые руки... Трепет тайнодействия охватывает, и Жертва бескровная свершается... А еще ниже – жречество. Боги и стихии, мифотворчество, священные дубравы и источники, тайнодействия на открытом воздухе и в необделанных каменных капищах «на высотах». Вижу величавое жречество и процессии... Еще ниже. И я пьянею и замираю от запаха земли – черной-черной, свежевспаханной и взбороненной, напитанной талою водою, влажной земли и чуть теплой под лучами вешнего солнца. Запахом земли рассыпчатой, когда подсохнет гребешок вспаханного поля, упоеваюсь. Вдали – березовая роща, «и сердцу так больно, и сердце не радо». Прильнул бы лицом к земле и, приникнув, так бы и остался, обливая ее теплыми слезами исступления. И черная грязь смазала бы лицо – земляная, – и я бы рад был...
Предки мои пахари. Возьмите же к себе! Жду вас, тоскую по вас, изнываю по земле. Дайте мне снова землю...
А еще ниже, вижу изумрудные, пьяняще-зеленые поляны сочной травы... Предки-номады. Тянет кочевать по беспредельным степям, под хрустальным куполом неба. Негде развернуться душе, некуда деться ей. Тянет вдаль, а куда – сам не знаешь. Только бы хотелось ходить, ходить, без конца... Хотелось бы скакать на вороном коне, без седла, голым, в ночную грозу, безумным вихрем мчаться по степи среди молний, вцепившись в гриву единственного друга – коня.
А еще ниже... Какие-то неопределенные стихии. Водяные струи, зеленые, холодные... Дуновения ветра... И я расплываюсь в них, теряюсь и исчезаю. То появляюсь, то меня снова нет... Лечу вдоль поля. Потом над соленой морскою волною, – над пучиною «бесплодного моря». Синие дали, уходящие в бесконечность.
2. Слово
Всю жизнь стараюсь «вспомнить» какое-то слово, слышанное мною не знаю где, не знаю когда, но мучительно-важное, от которого, как кажется, все зависит – счастье, довольство, полнота и святость. Вьется, – вот схватишь, – чувствуешь слово близко-близко. И всегда, когда думаешь, что сейчас оно будет твое, – как будто внешнее что-нибудь помешает: то надо обедать, то плохо пообедал, то недоспал, то переспал, то кто-нибудь заговорит. Будто сон какой забыл – хороший, и его стараешься восстановить, но не можешь, будто во сне это слово слышал.
И так оно хорошо, что даже блуждающее воспоминание о нем сладко, хотя и с грустью, доходящею до желания плакать.
1901. VIII.10. Ночью.
Колотушки
Заслышались колотушки. Успокоение и грядущая радость наполняют сердце несказанным восторгом. Будто вся нечисть гонится прочь этими звуками. Будто это Христос ходит с колотушкою, Христос – небесный Сторож. Мы не одни, нас защищают невидимые силы от всех напастей, от мраков и провалов ночи. Мы не одни, но под покровительством Небесного Дозорщика, и Он защищает нас от всех бед.
Костромская сторона298
Деды отшедшие! – деды-священнослужители!
Тесной толпой шегутятся богов ваших образы,
Нитью серебряно-звонкою тянете вглубь к тайно-действиям.
Слышатся гимны священные. Клубами ладана С синими лентами тянется дымное кружево.
Отзвуки службы идут торжествующе-праздничной.
В шепоте листьев – бряцанья кадил огне-пышащих.
Свещник сияет янтарных свечей хороводами;
Ветра дыханье пройдет, – и закапают слезы восковыя, волны доносятся духа медвяного.
Вспомнить стараюсь я, деды, моленья печали и радости, вспомнить хочу шелест свитков и речи священные, вспомнить напрасно влекусь я слова бого-вещие, временем стертые.
Тщетно усилие, деды. В какие-то дали безбрежные
тщетно, тоскуя, стремлюсь; ноет сердце тоской беспредметною.
Тщетно вы маните в рощи, в дубравы дубовые.
Ветер напрасно колышет брадами зелеными, старыми.
<1907>
1907.III.10. Сергиев Посад.

Сегодня ночью, после исповеди и пред св. причастием, под утро, я видел сон, от которого я проснулся, как от благодатного толчка. Так бывало несколько раз со мною в жизни, что я просыпался от сна-толчка, сознавая всем существом, что совершается нечто помимо моего понимания, нечто благодатное и спасительное. И сон, виденный мною ныне, стоит как картина ярко пред моими глазами. Но в то же <время> я сознавал, что сон – сном, а за ним, под ним, скрывается нечто более серьезное, транс-субъективное, – что проецируется во сне как сновидение.
Я видел, именно, что по своим духовным нуждам я приехал в Кронштадт, к о. Иоанну. Вхожу в прихожую. Рекомендательных писем у меня не было, но по моему виду студента две женщины, из коих одна пожилая, вроде тетушки о. Иоанна, а другая – помоложе, вроде племянницы его, так лет под 30, отнеслись ко мне довольно любезно и несколько даже с соболезнованием сказали, что о. Иоанн только что лег спать и едва ли ранее часов двух встанет, так что мне придется подождать часа два. А ждать я, почему-то, не мог, надо было куда-то торопиться, хотя почему именно – не помню, да и тогда чувствовал, что нет ничего действительно нужного и сериезного. И, не решаясь сказать, что я не могу (или не буду?) ждать, и в то же время не решаясь попросить разбудить о. Иоанна, я ничего не отвечаю и, переминаясь с ноги на ногу, стою у дверей прихожей, как вошел. Женщины посмотрели на меня, да и ушли; видно, им было не до меня. Оставшись наедине с собою, я с особою яркостью вспомнил свой постоянный грех (он действительно есть), хотя он мне не кажется самым главным моим грехом. Только что вспомнил грех (о нем я думал полусознательно еще с вечера), как открывается дверь спальни о. Иоанна, находящаяся справа от меня, и выскакивает оттуда о. Иоанн, несколько встрепанный, заспанный даже. Я ожидаю встретить (–судя по портретам–) старика, но это – почти молодой человек, лет под 30, с черною бородою, довольно редкою. Одет он наскоро, видно, прямо с постели, еще не умылся. Он, как кажется мне, почувствовал мое присутствие.
И, наскоро подойдя ко мне, он прямо обращается, как к давно знакомому, не здоровается, даже не спрашивает, кто я и зачем, – и я встречаю его как давно знакомого, хотя несколько удивляюсь его молодости. И я чувствую, что он читает в моей душе, как и я читаю – в его. Он прямо говорит мне в ответ на мою мысль о грехе: «Да, не следует делать этого». Я знаю, что он разумеет под «это», и ничего не отвечаю. Впрочем, он не попрекает и не укоряет, а скорее печалуется и соболезнует. Он делает какой-то неопределенный жест, а я чувствую, что это он благословляет, и несколько раз целую его руки. Он так ласков, так благодатен, что мне хотелось бы целовать их еще и еще.
Он, как бы продолжая свою речь, но внешне показывая, что ему нет времени разговаривать со мною, несколько постояв, говорит: «Да, я вот иду в церковь молиться». Я чувствую, что он говорит: «Молиться за тебя, за грех и за грехи твои», но внешне его слова означают только: «Мне не до тебя».
И я не смею просить его о молитве, стою молча, и он убегает в дверь налево. Не смею просить о молитве, отчасти потому, что сам он уже как бы сказал о том.
Просыпаюсь с чувством глубокой, тихой радости от веяния ветерка из других стран, но вместе – с легким сомнением, так ли я поступил, не попросив молитвы о. Иоанна.
О. Стефан (Бех), которому я рассказал свой сон, так толкует его:
То, что я тороплюсь, это означает мои житейские хлопоты. Две женщины – внутренние побуждения души, содействующие моему желанию исправиться. Но если я улучил минутку для исправления, если я занят, то и Бог занят – Бог спит для меня. Когда же я подумал о грехе, то и Бог пробуждается для меня. Но он сонный – иного вида я, суетный, и не достоин. И первым делом он, конечно, отмечает мой грех. Но т. к. я тороплюсь, хотя и покаялся, то и он торопится – в свое обычное место, в Церковь. Впрочем, оттуда он будет помогать мне.
[Вообще – это все так; но, тем не менее, у меня было и есть несомненность впечатления, что данный сон имеет в виду не вообще духовную жизнь, а определенное духовное отношение к о. Иоанну Кронштадскому. Для меня твердо стоит, что именно сам о. Иоанн явился мне и благодатно коснулся души и указал, что мне надо повидать его лично. И действительно, я собирался к о. Иоанну... приписка 1915.I.4].
[Так я, прособиравшись к о. Иоанну, и не попал к нему, не собрался...
приписка 1915.VIII.29].
<1908>
1908.II.2. Сергиев Посад. Пред литургией. Воскресенье.
(Из письма к С.С. Троицкому)
Последнее время я часто вижу во сне папу. На днях как-то видел его вместе с моей тетей [Юлей\, за чайным столом. Были только они, ушедшие, – и никого больше. Я во сне помнил, что они ушли, и все-таки совсем не испугался, а так обрадовался, что начал что-то, кажется, кричать от радости. и проснулся. И раньше так бывало, в прошлые годы, когда я видел по временам тетю [Юлю\, и весь наполнялся радостью. –
Сегодня же видел смерть папы. –
Каждый раз, как увидишь кого-нибудь из ушедших, ясно чувствуешь, что хотя тут есть и много элементов субъективных, обусловленных моими состояниями, но в существе дела это – не только сон:
«Я видел сон, не все в нем было сном...»
Чувствую, что обрывки миров иных действительно приходят во сне. Порою – чтобы ободрить, успокоить. Порою, чтобы напомнить о молитве [за усопших]. Чем дальше, тем зрак смерти делается для меня незаметнее, тоньше. Оба мира минутами почти входят друг в друга. Потому и в отношении папы у меня полное спокойствие. Хотя все время я помню о нем, но без горечи, тихо... Надо идти в церковь, сейчас заблаговестят.
1908.IV.28. Сергиев Посад.
(Из письма С.С. Троицкому)
Знаешь ли? Эту зиму несколько раз у меня являлось странное чувство – чисто женское томительное желание иметь ребенка. Пишу об этом потому, что такое желание пришло и сегодня, когда я вспомнил Ивана Федоровича Ракова (толпыгинского крестьянина) с маленьким сыном на руках.
1908.VIII.9. Сергиев Посад.
(Из письма к С.С. Троицкому)
...Пишу тебе в странном состоянии.
Вчера, когда я подходил к Лаврским воротам, меня останавливает какая-то женщина, в черном платке, с белым шарфом на голове, пожилая, и спрашивает мою фамилию. Она сообщает, что я очень похож на сына ее, поэта Рославлева, и что она относится ко мне по-матерински и молится за меня. После некоторого разговора мы расстались.
Сегодня, во время всенощной, когда я молился на клиросе и пел, вдруг почувствовал, что неподалеку от меня стоит эта женщина и смотрит на меня. Я сразу как-то сжался, и появилась напряженность. Народу было не много, и действительно, во время службы г-жа Рославлева подошла к самому Распятию и прижалась к решетке клироса. Не окончилась служба, как она стремительно всходит на клирос и просит не уходить без нее, – говорит, что ей надо поговорить. Я не отказываюсь, но она почему-то боится, что я убегу от нее, и все настойчивее повторяет, что ей надо поговорить со мною, – чуть не хватает меня за руку. Идем. Она не спускает глаз с меня и хочет говорить наедине.
«Во мне говорит чувство матери... Нервные люди предчувствуют... Скажите, не грозит ли Вам опасность?»
–Мне? Опасность? Нет.
– «Подумайте, умоляю Вас ради Бога, вспомните, нет ли у Вас врагов».
– Нет, не знаю.
– «Может быть, Вы имели с кем-нибудь неприятности?»
– Нет.
– «Честное слово? Ради Бога, скажите правду?» и т. д. и т. д.
– Заверяю, что нет.
– «Слава Богу, слава Богу. Я стояла и почувствовала, что в эту ночь Вам грозит что-то страшное. Я готова Вас защитить собою. Пусть пройдут через меня. Я не допущу ничего. Вы поймете чувство матери».
– Какая же опасность грозит? Мистическая, быть может?
– «Нет, нет. Вас могут убить. Где Вы живете? Надежное ли это место?» и т. д. «Если Вам некуда идти, пойдемте ко мне. Есть моменты, когда надо оставить всякие условности».
– Я пойду в Академию.
– «Ну, хорошо, только пусть около Вас будет верный человек, который мог бы защитить Вас. У Вас есть друг?»
– –Нет.
– «Ну, вот видите, я боюсь за вас». и т. д.
Я проводил ее несколько. Но она не захотела отпустить меня одного и довела обратно до Лаврских ворот. Умоляла, чтобы я никуда не выходил один. Я пообещал ей, что переночую в Академии. Вот сейчас сижу в столовой «младшего корпуса». Решил остаться с В.П. Соколовым и П.Н. Нечаевым.
Женщина эта нервозная, но, по-видимому, не психически больная. Мельком сказала французскую фразу. Она производит впечатление искренней... Она сказала, что надо дожидаться завтрашней литургии и если пройдет эта ночь, то все будет благополучно.
1908.VIII.10. Ночь.
«Роковая» ночь прошла, кажется, благополучно. Сегодня опять видел эту госпожу, и она все твердила, что если мне понадобится друг, мать «и все самое идеальное», то чтобы я помнил, что есть она на свете.
1915.III.3.
После того она стала не давать мне проходу. Ловила в церкви, на улице, дежурила пред окнами моей избушки, целыми часами маршировала около ворот. Ее громкий экспансивный разговор обращал внимание всех, проходивших мимо. От нее выручал меня А.В. Ельчанинов, затем Вася Гиацинтов. Наконец она уехала из Посада.
<1909>
Астрахань.
«На небо поглядывает, а на земле пошаливает» (слова Васи).
1909.VI.25. Аргун. Грозный.
Если падает система тел, то они не производят давления друг на друга. Если спрыгнуть с высоты, держа в руках какие угодно тяжести, то они нисколько не будут оттягивать рук. Так же и при падении души все обстоятельства, все грехи, все участи делаются безразлично-легкими и нисколько не тяготят душу.
Покуда не решен грех, от тянет к себе, манит. И в то же время мучительна мысль о необходимости такого или иного решения. Когда же решение произошло, то грех перестает манить к себе, да и само решение теряет свою остроту. Но душа падает по своей траектории с неизбежностью, – как камень на землю. И, пока не упадет или пока не встретится препятствия, о которое ударится с силой и расшибется, – до тех пор будет падать, – неутолимая.
Владикавказ. 1909.VI.23. Вторник. Петров пост. «Арарат».
«Время будет казаться пустяком каждому, кто не наполняет его никаким содержанием». (Календарная заметка – ответ на загадание: «Что достанется?»).
1909.VI.27. Апапур-Душет (подъем на Душет). Записано во Мцхете.
Чтобы спуститься до конца, иногда надо бывает взобраться на подъем: на пути падения есть высота.
Люди нередко не падают окончательно – потому только, что им ленно предварительно подыматься на промежуточную высоту. И наоборот, нередко, прежде подъема в высоты нужно спуститься в ложбины и ущелья. И нередко люди не восходят на высоты потому только, что им кажется неподобающим спуститься в промеж лежащие ущелия и ложбины.
Нередко для верха нужен низ; для низа – верх. Значит, низ и верх не суть ценности сами по себе (– иначе были бы правы манихеи –), но лишь в своем определенном соотношении к Бого-стремлению и к Христо-подражанию – «Определеннее». Но как? Это невыразимо в рациональной формуле. Нет такой формулы, которая бы указывала, что хорошо и что плохо.
1909.VII.7. Мцхет.
Amor fati. Неизбежное мило. То, что раздавит, – сладко и сердцу любезно. Душою благословляется то, что лишает душу благословения. «Любите врагов ваших», – не только людей, но и вещи, события, когда они враждебны. [Как в греческом тексте это изречение?] Отсюда – любовь ко греху, не влечение ко греху, но сознательная любовь: знаю, вот моя гибель – и бросаюсь навстречу гибели [это – не любовь ко злу]. Падаю, но падаю как любитель падения. Не то важно, что я совершу известное действие, а то важно, что я, для совершения его, падаю, – гибну, разбиваюсь. Полюбил рок свой. Как есть притяжение пропасти физической, так же действенно и притяжение пропасти духовной.
1909.VII.7. Мцхет.
Падаю и... остаюсь на месте. Есть что-то столь незыблемое в душе, что не может свергнуться вниз; или, лучше, свергаешься вниз, но каким-то незримым течением относит на старое место. Принимаешь горизонтальное положение, а оказываешься по-старому вертикальным. Что или кто держит?
Около того же времени. Каждый – сам по себе. К душе другого нет подступа. Душа ли одного неприступна, бессильна ли душа подступающая – не все ли равно, раз итог – один: можно заставить или убедить сделать то или иное, но нельзя подойти к душе вплотную. Каждый оставляет угол – «на всякий случай». Каждый, целуя, готовит на всякий случай кинжал: «Поцелуй в уста, и кинжал в сердце». Нужно (нужно! нужно!) вовремя понять это и жить одному – скрытно жить:
ΛΑΘΕ ΒΙΩΣΑΣ.
Я давно знаю это, но как ни ясно знаю я, сердце мое не хочет вместить этой правды. – Сердце ждет чуда. «Господи, сделай, чтобы дважды два было не четыре!» К далекому чуду сердце прилепилось крепче, нежели к близкой действительности. «Господи, сделай, чтобы дважды два было не четыре». «Любовию озари, – молюся!»
1909.VIII.1. Феодосия.
Пьяные афоризмы
Пьяный – умнее ли трезвого? Трезвый – умнее ли пьяного? Почем знать? Вот я – пью, а мне думается, что честнее себя трезвого. Честность же мысли не есть ли ум? И лукавство мысли не есть ли глупость?
Пока я записываю эту фразу, ветер унес в море бумажку с завернутым в нее голубиным пером, найденным мною в алтаре Мцхетского собора. Бумажка эта была заложена в книжку, в которой я сейчас пишу.
Опять знамение! (Голубь, алтарь, Мцхетский собор, долго-хранимая памятка...)
1909.VIII.4.
О своих грехах говорить
1) нельзя, поскольку речью схватывается не самый грех, а ряд эмпирических моментов, так что говорящий невольно убеждает себя самого и своего слушателя в том, что, в сущности, ничего «особенного», т. е. греха, не было;
2) не должно, поскольку всякая речь связана категорией причинности и потому, излагая хронологическую последовательность греховного дела, неизбежно руководится причинною связью этих явлений (Кант: временная последовательность устанавливается на основе причинной связи). А вводя греховное деяние в сферу причинности, речь тем самым объясняет грех. Объясненный же грех не есть грех – поэтому всякий рассказ о содеянном грехе неизбежно (в силу свойств речи) является оправдательной теорией, оправдательным объяснением проступка.
Мое посещение цыганки-гадалки, 1 сентября 1909 г.
Вошли с Дарьей. Я – слегка навеселе, подкрашенный и в сапогах. Усаживают в кресло, освещают лампой. Когда я стараюсь закрыться от света, лампу ставят в другое место, так чтобы закрыться было нельзя. Старуха сосредоточенно смотрит на меня. Я обращаюсь к ней с вопросом, – может ли гадать она по руке, но она словно не слышит и ничего не отвечает. Я повторяю вопрос. То же. Подходит дочь, но и дочери она сперва не слышит. Вот момент ясновидения. Затем сажают поближе к лампе. Предлагают выбрать способ гадания. Я прошу по руке. Старуха берет правую руку и смотрит на ладонь. «Ты расстроен. Сердце у тебя неспокойно. Ты сам расстроил себя, из-за одного человека [С.С.Т.]. Дело расстроилось промеж вами из-за женской головки [Валя]. Ты стал сам себе ворогом. Ты был хорошим человеком, а теперь тебя осуждают. Ты хочешь хорошей жизни, но сам думаешь надвое. А этот человек все мытарит и клянчит. Он подметки твоей не стоит.
Ты ко всем относишься хорошо, хочешь всякому помочь, а тебя не любят, оставляют». – Нет, любят. – «Ну, ты слушай, что я тебе буду говорить. Кто любит, а кто не любит. Скоро ты получишь письмо от того человека, известие. Он все клянчит и мытарит... Ну, положи мне теперь что-нибудь на руку». Кладу ей 45 коп. «Что же скупишься. Еще положи, я тебе помогу». – А ты погадай сперва, тогда положу. – Начинает гадать на картах. «Ты расстроен, у тебя сердце неспокойно. А все из-за русого короля. Есть краля на сердце. Были денежные неприятности, но ты не беспокойся, это пройдет. Предстоит дорога».
1909.XI.6.
Липкость
Прикоснулся к лимону, к которому налип мелкий сахар. Лимон липкий. Подумалось мне: «Мне органически мерзко касание к липкому, и не только к физически липкому, но и к психически липкому, к последнему даже по преимуществу – к липким характерам (Кашеренинов), к липким чувствам (женские), к липким идеям (психологизм в гносеологии; ассоциационизм в психологии; позитивизм в метафизике; экономический материализм и т. п.). Женщина есть начало липкое. – Что же есть липкое? – То, что крепко пристает к другому, но держится не силами, идущими изнутри, из глубины (т. о. дальнодействием), а только молекулярными силами поверхности, имеет видимость глубоко связанного, а на деле цепляется самым внешним, что есть. Липкость есть лицемерная любовь, но идущая не из сознательного расчета, а из мелких влечений, бессознательная и принимающая себя за что-то серьезное299. Вот, например, нельзя сказать, что намагниченные куски железа липки друг в отношении друга. Но несколько полежавшая карамель, притянувшая влагу, – липка. Глицерин тоже липок.
1909.XI.22.
Сон
Видел во сне, что мы с Васей в Боржоме, но вид парка похож на Коджорский парк. Встречаемся с каким-то имеретином и спрашиваем его, где бы тут найти «женщин-милашек». Имеретин дружелюбно, но несколько осудительно-укоризненно и говорит: «Нехорошо ходить к милашкам». – «А почему нехорошо?» – «Потому что тогда клопы будут кусать. Вообще всех, кто распутничает, клопы кусают. А чтобы таких не кусали, надо им подставлять з...цу, тогда бегут от запаха...».
Надо сказать, что после этого я проснулся и ощущал, что по мне ползают клопы и кусают, очевидно, весь сон был вызван клопами и, по-видимому, был мгновенным, хотя казалось, что мы дома – в Боржоме.
<1910>
1910.III.14.
Во Имя Отца и Сына и Св<ятаго> Духа. Все, что имею, завещаю Василию Михайловичу Гиацинтову.
Павел Флоренский.
1910.V.4. Ночь (11 ч. 40–5 0 мин.),
перед иконами: Что я? Что с Васей?
Что делать? Господи!
Пожалей Васю! Господи, помоги ему! –
Что́ нам делать? Что́ ему? Что́ мне? Господи? – Молчание. Ясно, определенно чувствую: нельзя вопрошать. Мелькает в сознании: «не искушай Господа Бога Твоего без нужды». Полагаю Библию на полку и... нахожу Евангелие, утерянное мною неск<олько> месяцев тому назад и неоднократно искомое. Сразу успокоение. Слезы прошли. Примирение. «Что-то деется, что-то тайно ткется».
Я не знаю, что быть намеревается, но жду спокойно всего, что бы ни было. Все в руках Господних, Он не оставит.
1910.V.5. Утро.
Смысл находки Евангелия. Ты спрашив<аешь>, что тебе делать. – Но ведь есть же у тебя Евангелие – читай его и по нему поступай...
1908. VI.14. С. Кутловы Борки.
Вася
Около недели тому назад молился о Васе и спрашивал у Господа, как быть и что с ним будет. Из всей Библии открылось из повествования о воскрешении дочери Иаира следующее изречение:
«Выйдите вон. Девица не умерла, но спит».
Как раз я думал о том, что Вася умер – и бесповоротно, что он не воскреснет. А вышло, что он – спит, а не умер. Господи, пусть так! Но – «выйдите вон». Не толпитесь, не суйтесь (это – ко мне) со своими бессильными нравоучениями, со своими наставлениями, со своими слезами, со своими потугами оживить его. Сам Господь хочет пробудить спящую душу, и только избранные могут быть при нем. Не ты разбудишь, да и слава Богу, что Сам Господь неведомым путем разбудит его. Надо уповать на Господа; во всем, что касается Васи – в данном случае, положиться на Него.
1910.IX.8. Рожд<ество> Богородицы. В церкви. Сер<гиев> Пос<ад>.
Моя судьба – судьба Кассандры. Как часто бывает, ясное предчувствие того, что грозит кому-нибудь! Как часто я весь холодею от жалости и ужаса и плачу за Васю или других! Как часто заранее предвижу, к чему в отношениях поведет разлука. Но вовремя мне почти никто никогда не верит; и, чем я больше люблю человека и чем яснее для меня самого мои предчувствия и знамения грознее, тем менее он верит мне... и случается то, чего боялся я.
1910.IX.8. Вечер, около 10 ½ часов. Сергиев Посад.
Приметы и предчувствия
Вася заснул днем и что-то видел во сне, такое, что после заявил: «Сегодня будет пожар».
Затем мы пошли гулять, в скит. Возвращаемся, я с Анной вдвоем и, когда проходим около Петропавловской церкви, то слышим пронзительный крик сыча, слева от себя, т. е. приблизительно в стороне Штатной, за оврагом. Это было около 7 Ѵ–7 % часов вечера. Я говорю Анне: «Быть пожару, примета ведь – сыч». Пришли домой. Пока что, настало 8 Ѵ часов, и мы слышим набат. Выхожу. Оказывается, действительно, громадный пожар на Ильинке, возле Штатной.
Сегодня ночью Анна видела во сне, что горели венчальные свечи. Ей объяснили, что это – к покойнику. – Сегодня вечером, вот сейчас, воет собака на улице, недалеко от нас. Что-то будет?..
1910.IX.28. Сергиев Посад.
Сияние голубя
Накануне Сергиева дня, т. е. 25 сентября, мне было очень тяжело. Случился тот самый, «знаменитый», разговор с о. Яковом Гороховым про Марию Прокофьевну и Васю, и притом почти в присутствии их и Анны, а потом, – у о. Якова на квартире, – без Анны. Всю ночь не спали, умучились и душою и телом. Пошли утром с Васей в Троицкий собор. Но так как народу было много, то пришлось остаться в левом притворе. Почему-то я обратил внимание на стенопись входа (– Пресвятая Троица –) и подумал: «Как бледно и бесцветно сделано сияние около Св. Духа – голубя». Во время Херувимской я посмотрел на эту стенопись и увидал, что по сиянию побежали какие-то светлые пятна. Потом краски стали делаться ярче, почти светиться. От голубя стали расходиться и ярко выступать изображенные там цветные круги. Сияние ожило. Выбросились лучи и, отделившись от фона стены, направились в пространство. Краски делались все живее, пока певцы пели Херувимскую, а мне на душе стало радостно. Я почуял, что увидал Духа Святого. Скверная живопись стала прекрасной. Но потом краски снова омертвели, сделались непрозрачными, не светящимися, хотя все же были ярче, чем первоначально. Живопись снова приняла вид аляповатый и плоский.
Не то же ли это, что случилось с известной иконою Знамения Божией Матери в Почаевской обители? Чувствую, что там было что-то вроде виденного мною, но, вероятно, в более яркой и сильной степени.
1910.IX.30.
Сон относ<ительно> о. Тихона.
Сон о том, как я женился на Анне.
Значение его.
Болезнь Анны.
Ее предчувствия.
1910.XI.13. Всенощн<ая>.
Притча о некоем в Академии.
У нас был когда-то молодой орел. Шура откуда-то добыл его, со сломанной ногою и крылом. Ему обкорнали хвост и крылья, кажется, подточили нос и когти и пустили на двор, гулять с курами. Петух и куры заклевывали его. Маленькие дети таскали его и теребили. Он бегал от собак. Но он все же не стал в куричьем быту курицей: питался мясом, смотрел на солнце и иногда, когда унижения делались черезчур тяжелыми >, он пытался взлететь и сверху показать себя, – но не мог. Так в Академии некто. Орел от природы, он не разучился смотреть на солнце.
1910.XII.24. Утро. (10 ч.)
1. Во вторник, когда я проводил Анну, в поезде пьяная старуха все время пела, надрывая душу: «Прощайте ласковые речи, прощайте, <пропуск> вздор». А на меня действовало как злое заклинание.
2. 23-го пропал «Ходик» >, с утра, – а он был собакою символическою (для ребенка моего).
3. Вчера утром Лосский (мне совершенно незнакомый) прислал статью «О бессмертии души», а весьма малознакомый свящ. Н. Попов – «О христианск<ом> восп<итании> детей». И то и другое – знаменательно. (23-го, от незнакомых, «со значением»).
4. В ночь на 24-е спал, как убитый. И хотя вчера в 6 ч. заводил часы, однако в 4 ½ утра они оказались ставшими, ибо в этот момент гири дошли до сундука.
<1911>
Подсознательное восприятие
Потеря моего креста
В субботу 19-го февраля 1911 года за всенощной в Акад<емической> церкви почему-то мне вдруг пришла в голову мысль: «Мой гайтан – давно у меня; как бы он не оборвался. Ведь потерять этот крест (нательный) мне было бы очень печально, так как он должен пойти моему сыну и быть родовым». Но вместе с этим мелькнула и другая, успокаивающая мысль: «Ведь свой гайтан я осматривал недавно, и он был крепок. Чего же бояться?» Вечером, расстегиваясь в с-ре, я услыхал, что что-то звякнуло. Сперва подумал на пуговицу; но так как все пуговицы оказались на своих местах, то я не обратил особого внимания на этот звяк и ушел. – Утром, одеваясь, ямашинально потрогал рукою грудь и убедился, что креста нет. Тогда я стал раздумывать, где бы он мог быть потерян, обыскал постель, белье и, когда крест не находился, то вспомнил, что вчера, в с-ре что-то у меня упало. Крест с гайтаном действительно нашелся в с-ре. Очевидно, он упал у меня еще в церкви (оборвался шнурок, был за рубашкой и потом упал в с-ре), я бессознательно воспринял это, равно как и звук от падения, и потом понял свое восприятие.
1911.III.3. Сергиев Посад.
[переписано 1914.IX.5]
Сегодня ночью я видел символический сон. Мне нужно было видеть кого-то близкого, какого-то неведомого мне друга, но он, хотя и был недалеко от меня, однако не делал усилий к свиданию. Я плыл по воздуху, – без крыльев носился где-то в воздушных холодных пространствах, выше облаков. Маленькими, замерзшими кучками белых куп, низко-низко подо мною проходили они. Еще ниже, как поросли кустарника, мелькали чернеющие зимние леса. Где-то внизу был друг, я гнался за ним по следам. Но не было возможности догнать его, хотя по временам я даже слегка видел его мелькающий облик. Отчаяние овладевало мною. Холод небесных пространств и замерзших облаков вливался в душу. Один, совсем, навеки один! Где ты?..

Широкие горизонты, беспредельная, прекрасная, строгая панорама. Холодный чистый воздух. Но я – один.
Потом я прилетел в какой-то совсем запущенный сад. Летняя листва одевала деревья, росшие густыми, непроходимыми зарослями. Почти ничего не видно – всюду листва. Парит, душно несколько. Было довольно жарко. Я – уже совсем в отчаянии. И слышу я: голос женский зовет меня – кажется, голос Анны – и тоскует по мне. Сперва она на низенькой деревянной террасе, потом спустилась оттуда в сад, бродит, чувствуя мое присутствие, но меня не видя и не зная обо мне. Так жалобно, так тоскливо вздыхает она по мне, что нет моей мочи, – до крови жаль ее. Не хотелось мне идти. Но потом пожалел ее, пошел. Между нами была непроходимая поросль и канава. Пошел я обходом. И, по мере того, как крепло во мне решение обрадовать ее, отдаться ей, – в душе возникало спокойствие и какая-то неотмирная, тоскливая радость. Несколько раз сквозь просвет деревьев мелькал очерк Анны, и все взывал ее голос. Я хотел отозваться, но не мог, голос мой был слабым-слабым. А она тосковала и ждала отклика, думала, что я не хочу откликнуться. Тогда мне стало очень жаль ее, я сделал невероятное усилие, всем существом, и крикнул... Оказалось, что я крикнул на самом деле – и проснулся, криком своим разбудив Анну, спавшую со мною рядом.
1911.III.6. Сер<гиев> Пос<ад>.
Психическое взаимодействие
Мы спим в одной постели с Анной. Ночь провела она беспокойно. Но утром прилегла ко мне на плечо и крепко заснула. В полу-сне говорит потом блаженно:
– Как я хорошо спала, как мне хорошо с тобою. Я видела сад...
А еще потом, несколько погодя, с отвращением:
– А ты помнишь вчерашнюю змею?
– Какую змею, Анна?
– Не знаю какую. Змею.
– Ты во сне что ли видела?
– Да, во сне, – огромную-огромную, она меня укусила.
– Куда укусила?
– Не знаю, укусила... хотела укусить... А я думала, что это ты во сне змею видел.
Тут я вспомнил, что вечером, ложась спать, я обнял Анну и заметил, что она очень холодная; долго она не могла согреться. И я, в полу-сне, действительно подумал и хотел сказать ей шутя: «Ты – словно женщина-змея, о которой пишут в криминальных романах. Вот, мы с тобой можем зарабатывать на хлеб, – станем сами писать криминальные романы». Так я только подумал, – в чем совершенно уверен, – но ей ничего не сказал, опасаясь вызвать у нее плохое впечатление на ночь. Но она все же, очевидно, восприняла его бессознательно и драматизировала в виде сна о змее, но с тем оттенком, что этот сон видел я. А я, действительно, был тогда в сонном состоянии, и вся мысль о змее была продуктом сонного воображения.
1911.III.31. Сергиев Посад.
К моему посвящению
Вчера, 30-го марта 1911-го года около полудня я подал о. Ректору, Преосв<ященному> Феодору прошение о посвящении меня в иерейский сан, с причислением к Благовещенской церкви села Благовещения. Удивительное совпадение. Ровно 7 лет тому назад, в Великом Посте, кажется тоже на 6-й неделе, я приехал впервые в Академию, будучи тогда на четвертом курсе в Университете, посетил Ректора, Епископа Евдокима, и окончательно решился на поступление в Академию. Да, 7 лет тому назад. И чуть ли не совпадает даже и день приезда и подачи прошения. (День подачи прошения был четверг). [Это было ли не в день памяти Алекс<андра> II??]300
1911.IV.16. Сергиев Посад.
Психическое взаимодействие
Однажды, недели две тому назад, Анна спала, а я, от тоски и тревоги, стал читать криминальные брошюры о Нате Пинкертоне, Шерлоке Холмсе,
Пате Нике и т. п. и прочитал их в один присест очень много. Среди них была одна, врезавшаяся мне в сознание, – о каком-то графе, надевавшем маску дьявола и в таком виде грабившем окружающих.
И вот, когда я лег рядом с Анной, то мне невольно представился этот граф-дьявол – так, как он изображен на обложке брошюры. Вдруг Анна стонет, просыпается и в полусне жалуется, что на нее уставился дьявол и что ей страшно. Потом она снова засыпает. Тогда я, почувствовав свою вину, постарался изменить свои мысли и стал думать о Преподобном Серафиме, о том, что его благодать будет защитою и Анне и ребенку, посвященному Преподобному... Через некоторое время Анна снова просыпается и, радостная, спрашивает:
– А где же голубок?
– Какой?
– Тот, который тут был: беленький, хорошенький. Ты его прогнал?..
Она была вся напоена радостью и ясностью от этого голубка – благо-
датного голубка преп. Серафима.
Я говорю:
– Это ты во сне видела?
– Нет, тут был голубок, такой хорошенький, такой милый.
– Или, быть может, во сне?
Тут она совсем проснулась и, слегка сконфуженно, говорит:
– Да, во сне, должно быть. Такой он был хорошенький.
1911.IV.18. Сергиев Посад.
Вчера, в воскресенье 17-го апреля 1911-го года, на Фоминой неделе, Преосвященный Феодор во время часов пред литургией совершил надо мною хиротонию в «чтеца церкви Благовещения». Сзади меня стоял открытый гроб с телом умершего от чахотки студента 4-го курса Ив. Павл. Мелиоранского. Мне досталось прочесть (про себя) во время хиротонии из Послания к Римлянам зач<ало> 107, гл. 11, ст<их> 25, то есть <Ибо не хочу оставить вас, братия, в неведении о тайне сей, – чтобы вы не мечтали о себе, – что ожесточение произошло в Израиле отчасти, до времени, пока войдет полное число язычников301> – мое любимое и близкое сердцу место.
Это было около 10-ти часов утра. Я вернулся в алтарь уже в несколько минут одиннадцатого. Приобщился в свое время в алтаре Св<ятых> Даров.
1911.IV.22–2 3. Ночь перед посвящением во диаконы.
3 часа ночи. Сергиев Посад.
Мы с Анной, – вижу я в виденном мною сне, – живем в каком-то малюсеньком провинциальном городке. Это Батум в его первоначальном виде, каким я помню его с детства. Грязь непролазная, целые болота жижи. Но грязь не пачкала.
Я хочу сделать что-то важное, но чувствую, что что-то нехорошее, в лице какого-то весьма известного знакомого, настороже и хочет мешать, ловить.
У Анны ребенок во чреве. Нам, после всех сборов, надо для этого дела куда-то пойти, словно в гости или куда-то, и перейти улицу возле перекрестка – Мариинский проспект. Поперечная улица суха, но с ухабистой мостовой. Начиная переходить, Анна тонет в грязи, чуть не падает. Я боюсь за нее, беру на руки; почему-то ужас овладевает мною. Вдруг вижу: идет тот знакомый и что-то делает. Эмпирически – ничего особенного, но я чую, что за то, за мое намерение сделать это, он решил погубить либо Анну, либо ребеночка.

Я кричу, отчаянно взываю, – в мистической панике. Несколько раз кричу завывая: «у-у-у-у, у!» ↗↘
Кто-то бросается на помощь.

Анна кричит: «Павел!» – В это время Анна и Вася, брат ее, сидевший в соседней комнате (на самом деле), будит меня, и я от ужаса не могу ответить ни слова на их вопросы, что со мною. Да я и сам не знаю что. Я не знаю, что именно злого хотели сделать с нами, эмпирически – ничего особенного. Но я чую недалеко еще, так сказать, запах от присутствия здесь, в комнате, Злого, и леденящий ужас пронизывает все тело. И сразу понял, что это был не сон, а сама действительность, и стал крестить Анну, дитя и себя. И тут же мне было значение всех образов.
Городок – наша будничная эмпирическая обстановка. Я решил на перекрестке, то есть при узловом пункте жизни моей, перейти грязь, пойти поперек общего течения всех («проспект» – главная улица). Кстати сказать: по всем четырем углам досчатые облезшие серые заборы с висящими лоскутами театральных афиш – розовыми, вылинявшими от дождя, и ни одного жилья, ни человека – вот «проспекты».
Но для этого жизненного шага надо перейти и чуть не утонуть Анне, да и мне в жидкой грязи (сплетен, неприятностей?) житейских дрязг, которые все умеют обходить, идя по панели. Дело, которое мне надо сделать, – это мое Священство. И за то, что я все-таки перешел улицу (в каковом переходе уже многократно мешали обстоятельства и нерешительность), за то, что я решил твердо, и Злой знал, что это неизбежно и неотменно, он захотел отмстить мне, и в виде одного из знакомых по городу, мною нелюбимых, решил погубить и отнять у меня или Анну, или ребенка, каким-то непостижимым эмпирически, быть может, колдовским образом этот кто-то – в золотых очках и в сером пальто полосками, лицом – как проф. Анатолий Алексеевич Спасский. Он-то и пытался схватить меня на пол-дороге, у керосинового фонаря, на средней панели.
[запись эта очень неполная: не описано, как я лег на землю, закрывал Анну; как я падал в грязь; как пригрезился Серый и т. д. фонарь... надо написать снова.] 1914.X.6.
1911.IV.23. Сергиев Посад. Утро.
Сегодня утром, после исповеди и присяги у о. иеромонаха Ипполита в Филаретовском приделе церкви Св<ятого> Духа в Лавре, я вернулся домой и, прежде чем идти в академический храм для посвящения во иподиакона и во диакона, помолился и открыл наудачу Св<ятое> Евангелие, ткнув наудачу пальцем. Попалось мне: 2-е посл. Петра, гл. 5, ст. 2: «Пасите, еже в вас стадо Божие, посещающе не нуждею, но волею и по Бозе» [ниже праведными прибытки, по усердию (стих 3)]302
IV.23. Сергиев Посад.
23-го апреля за литургией читалось: Деяния 29 зач., Иоанна 52-е.
IV.24.
24-го апреля. На утрене Марка 16, 4–2 0, на литургии Деяния, зач. 16, Марка 69 и 70.
IV.25.
25-го апреля. За литургией. Деяния, зачало 17, Иоанна, зач. 13.
1911.V.14. Пред литургией. Сергиев Посад.
Вчера Анна очень беспокоилась о предстоящем рождении ребенка. Затем легла спать. Вечером на одно мгновение полу-приподнявшись в постели, на которой крепко спала (а я сидел, занимался), она говорит мне, наполовину проснувшись:
«Во сне мне кто-то сказал: “В два часа придет Богородица и возьмет ее”».
– Кого «ее»? – спрашиваю я.
– Я не знаю, – и снова крепко заснула.
Как страшно и радостно стало мне. Страшно: неужели «она» – это Анна? Неужели я останусь без нее? Господи! Не отымай! Радостно: Сама Богородица придет за нею, Анна не остается одна, о ней позаботятся. –
Чувствовалось мне, что, во всяком случае, это все неспроста было услышано Анною, да и мне неспроста сказано.
Почти всю ночь я не спал и молился в полной покорности воле Божией, пречистой и вселюбящей. Я ждал двух часов ночи в трепете, как великого
1911.IV.23. Сергиев Посад. Утро.
Сегодня утром, после исповеди и присяги у о. иеромонаха Ипполита в Филаретовском приделе церкви Св Духа в Лавре, я вернулся домой и, прежде чем идти в академический храм для посвящения во иподиакона и во диакона, помолился и открыл наудачу Св Евангелие, ткнув наудачу пальцем. Попалось мне: 2‑е посл. Петра, гл. 5, ст. 2: «Пасите, еже в вас стадо Божие, посещающе не нуждею, но волею и по Бозе» [ниже́праведными прибытки, по усердию (стих 3)]303
IV.23. Сергиев Посад.
23‑го апреля за литургией читалось: Деяния 29 зач., Иоанна 52‑е
IV.24.
24‑го апреля. На утрене Марка 16, 4–20, на литургии Деяния, зач. 16, Марка 69 и 70.
IV.25.
25-го апреля. За литургией. Деяния, зачало 17, Иоанна, зач. 13.
1911.V.14. Пред литургией. Сергиев Посад.
Вчера Анна очень беспокоилась о предстоящем рождении ребенка. Затем легла спать. Вечером на одно мгновение полу-приподнявшись в постели, на которой крепко спала (а я сидел, занимался), она говорит мне, наполовину проснувшись:
«Во сне мне кто-то сказал: “В два часа придет Богородица и возьмет ее”».
– Кого «ее»? – спрашиваю я.
– Я не знаю, – и снова крепко заснула.
Как страшно и радостно стало мне. Страшно: неужели «она» – это Анна? Неужели я останусь без нее? Господи! Не отымай! Радостно: Сама Богородица придет за нею, Анна не остается одна, о ней позаботятся. –
Чувствовалось мне, что, во всяком случае, это все неспроста было услышано Анною, да и мне неспроста сказано.
Почти всю ночь я не спал и молился в полной покорности воле Божией, пречистой и вселюбящей. Я ждал двух часов ночи в трепете, как великого таинства, т. к. мне понялось, что речь идет именно о двух часах ночи, этой таинственной ночи. Когда два часа миновали и ничего особенного не произошло, тогда я понял, что сон относится к чему-то иному.
[Приписка: Рождение Васька дало ключ к этому посещению Божию, ибо, действительно, тогда, в 2 часа, но не ночи, а дня, пришла Богородица и оградила Анну ото всех страхов ее и бед. П.Ф. 1914.XI.25].
Как-то раз недавно Анна видела сон, что я быстро подымаюсь на гору, а она не может поспевать за мною и изнемогает, а я не обращаю внимания и все иду, она же уже ползет, но не хочет отстать.
1911.V.14. Сергиев Посад.
Вещий сон
В день свв. Кирилла и Мефодия (12-го?)304 я пришел от службы из Академии. Анна прямо меня встречает: «А я видела во сне, что ты служил хорошо-хорошо, но в одной длинной молитве спутался, – прочел ее вместе с “Аминем”, хотя “Аминь” и было слабее, как-то мало заметно. Служил ты в розовых ризах».
Действительно, служил я, хотя и не хорошо, без ошибок, но царскую молитву прочел с «Аминем», хотя и слабее его сказал, неувереннее, чем все остальное, так что он вышел не особенно громким. Облачения были розовые.
1911.V.21. 4 ч. 20 м. пополудни родился у меня сын. Это было в 4 ч. 20.
1911.V.21. Больница земская, Сергиев Посад.
1911 г. 21-го мая, в день свв. великих царей Константина и Елены, Анна родила ребенка. Это было после 4-х часов дня. День был солнечный. Мальчика. От 4 до 5, думаю до 4½, но после 4-х. Господи помилуй. Имя Твое да будет благословенно.
Это было в 4 часа 20 минут пополудни. День был субботний. Начиналось, по-церковному, воскресенье, именно «неделя свв. отцев 2-го Вселенского Собора».
Так само собою осуществилось мое желание назвать сына Василием – в честь св. Василия Великого, который подготовил все для 2-го Вселенского Собора, но умер, не дождавшись его.
Через год я, вдобавок к сему, узнал, что 21-го мая празднуется память св. Василия Рязанского. Так осуществилось мое другое желание – связать своего сына с памятью о Рязани – то есть с Васей Гиац<интовым>.
1911.VIII.18. 3 часа ночи. Сергиев Посад.
[Переписано 1914.X.5. Сергиев Посад]
Только что видел сон такой:
Посещаю какой-то монастырь. В стороне от него живут в кирпичной келии, в лесу, два иеромонаха, считающиеся довольно высокой жизни, довольно чтимые. Они – братья. К ним приехал из какого-то другого монастыря погостить отец их, тоже монах. Отца их и одного из братьев (№1) я видел: отец – благодушный и добрый старик, сын же высок ростом, рыжеват, аскетического вида, ходит, равно как и отец, всегда в монашеской мантии и в клобуке. Это я видел, как я. А остальное – просто наблюдаю откуда-то сверху, уже не как я, а как «я вообще», как мировое сознание.
И вздумалось братьям, впавши от подвигов в прелесть духовную, вздумалось им распродать по клочкам мантию своего отца, который весьма почитаем. Для этого его убили и мантию распродали народу. Но брат (№2) не удовольствовался этим. Он изрезал тело отца на куски и тоже стал рассылать их для продажи, как мясо; кроме того, готовил ежедневно долгое время разварное отцовское мясо к трапезе и угощал, не говоря о том, из чего трапеза, брата №1, – ради экономии.
Когда весь отец был съеден и распродан, брат №2 не без шутливого лукавства, спрашивает брата №1:
– Вот, ты мнишь себя постником. А ты ведь оскоромился. Ты знаешь ли, что ел?
– Что?
– А отца нашего.
– Ах ты, такой-сякой. Да как же ты меня обманул?
– Так-то: варил каждый день, совсем разваривал.
– Ах, нехорошо. Уж раз от отца мы распродали мантию, надо было предать его честному погребению. Что скажут-то люди: отца, мол, не чтут…
– Да ведь не все мы сами съели, – бóльшую часть я распродал!
– Ах ты, такой-сякой, это еще хуже!
(№1 говорит спокойно, без гнева и удивления, а №2 – тоном шутливым).
– Ну делать не́чего. Ты теперь говори мне, кому ты продавал куски (№1 пользуется в глазах брата №2 авторитетом) мяса его, – мы поедем скупать остатки.
Так они скупали и хоронили каждый кусок, но все это из чувства неприличия, а не из страха. За этим подглядели, – «что́ мол это они все хоронят что-то!», – вмешались власти и убийство вышло наружу. Но братья относились ко всему просто и как-то удивленно. «Что́ это, мол, нами возмущаются, словно мы невесть что сделали?»
А раньше, когда они продавали куски отцовского тела, то завертывали в цилиндрические пакеты, клали в жестяные цилиндрические коробки и посылали эти коробки по почте.
1911.XII.10. Сер<гиев> Пос<ад>.
Сегодня в 1 ч<ас> дня ко мне явилась княгиня Мария Кропоткина-Озерова, вдова уже 11 лет, мать взрослого сына. Она считает себя призванной бороться с ересью гр. Л.Толстого, которого уже ранее неоднократно обличала в письмах. Г-жа Кропоткина довольно умна, говорит складно и безостановочно поучала меня до 5-ти часов, не давая вставить ни слова. Но у нее наблюдается явная картина пре́лестного состояния (однако вовсе не безумного, как говорят про нее; безумия у нее вовсе нет):
1⁰ на словах кн. Кропоткина весьма смиренна; говорит, что все лучше ее, тоньше понимают и т. д.; почитает духовных особ. Но на деле все ее 4-часовые речи имеют целью выставить ее в хорошем свете, и она то тонко расхваливает себя, то откровенно сыплет эпитетами «великолепно» и т. д. Она не терпит возражений, не дает даже вымолвить слова.
2⁰ она имела множество видений: Отца, И.Х., Духа, Б.М., ангела, Алекс<андра> Невского, бесов без конца. И это – не по разу. Вот ее указания: явления от сатаны отличаются от явлений Божиих тем, что, во–первых, на вопрос об имени первые не дают ответа, а вторые дают, так что бес, явившийся в виде чего-ниб<удь> светлого, никогда не скажет, что он И.Х. или Б.М. и т.д., а во-вторых, бес никогда не может принять вид светлого целиком – всегда у него какой-ниб<удь> дефект, напр<имер>, копыта на ногах выдают, что он не Хр<истос>.
Еще интер<есное> замечание: Дух–Голубь был «прозрачный», как бы «сделанный из белого газа, с синею тенью». Он не летел, а плыл как бы, не двигая крылами (так же все привидения не переступают ногами).
3⁰ после потери мужа г. Кропоткина «испытывала сильн<ые> искушения», ей хотелось выйти замуж, она была недале́ко от греха и услаждалась греховными снами. После этого она получила толчок, ее сила (по ее словам, Божия) отпихнула от окна, и она совсем изменилась. Она «не чувствует себя принадлежащей к тому или другому (NB!!) полу», «она без пола», люди для нее стали просто людьми, их пола она не замечает, не чувствует…(после возбужден<ного> состояния какая-то асексуальность NB).
<1912>
1912.V.5. Сергиев Посад, перед литургией.
О Васе
О Васе я не «думаю» и его не «помню». Голова так занята всякими сочинениями, семестровыми работами студентов, имеславскими спорами и т. д. и т. д., что целыми месяцами он не приходит на ум. Но в сердце он вечно болит, как старая, незажившая и безнадежно незаживающая рана. И томится сердце. Выйдешь на воздух – какое-нибудь дуновение ветерка, звездочка, холод, трепет листа, лай собаки и т. д. – и заноет-заноет до боли сердце. Особенно во сне. Так, вчера и сегодня ночью я все время видел Васю, и плакал во сне, и снова отчаивался… Сон исчез у меня из памяти, но чувство реальности было так живо, да и сейчас тоже живо. Эта рана изменила строение личности – и с нею я останусь навсегда.
1912.V.14. Сергиев Посад.
Духов День
А все-таки непрестанно, днем и ночью, даже в самые занятые часы сердце мое не перестает болеть по Васе. Когда же останешься один, в своей комнате, когда выйдешь на балкон «за нуждою», когда идешь в баню, когда слышишь о студенческих веселиях – тогда невыносимо начинает болеть оно, и не знаешь, че́м заглушить его томление. Об этом думать не надо. Надо заставить себя быть равнодушным. Но когда́ смогу я?..
1912.VII.28. Сергиев Посад. Ночь.
Каждый поездовый свисток, который раздаcтся в ночной тишине, заставляет ёкнуть мое сердце, и тоска вливается в него. Так и кажется: вот приехал Вася. Но все ж я не хочу его приезда, ибо будет тоска еще более. Просто «видеть» я не хочу; да и к чему?.. Видеть же по-настоящему – нельзя. Его я все еще люблю, только любовь затаилась где-то внутри и звучит оттуда при каждом слове моем (– для меня звучит –) глубокою печалью и безнадежностью.
1912.IX.4.
Когда у Озеровых (наших квартирных хозяев) заболела 7-летняя Агнюша кровавым поносом, то ее 4-х летняя сестра Рая говорит родителям: «Она умрет у вас». Отец рассердился, но Рая говорит: «Все равно, ругайтесь или не ругайтесь, а сколько ни лечи́те – она умрет». А когда Агнюша и в самом деле умерла, то на этих днях Рая заявляет: «А теперь и я недолго поживу у вас, скоро уйду к Агнюше».
Теперь она заболела кровавым поносом.
1912.IX.6. Рая поправляется, болезнь у нее другая… оказывается, еще ранее, этим годом, заболев воспалением легких, она говорила: «Я поживу с вами еще немного, а потом умру этой зимою».
[Приписка. 1914.XI.25. Рая жива. П.Ф.]
1912.IX.8.
Как часто ночью, во сне, вижу я Васю. Вероятно ⅓ ночей или ¼ не обходится без свиданий с ним.
1912.IX.22. Ночь.
И вся дума, или то́, что за думой, о Васе. Всегда. И эта дума – моя грусть и моя скорбь, хотя тихая.
1912.IX.21.
Видел сегодня во сне ночью, что у меня шатается один маленький и узкий зуб. Не то я, не то кто-то другой вздумали испробовать его крепость и оказалось, что он вытащился без всякой боли. Но корень его был весьма длинен. Пошло много крови. – Проснувшись, я сразу, интуитивно «истолковал» сон так: кто-то из близких родных у меня умер. Он очень близок («много крови»); но я втайне от себя, мало люблю его, он уже не держался в моем сердце, и потому мне не больно. – А вечером сегодня, Нат<алья> Алекс<андровна> Киселева рассказыв<ала> мне, что именно такой случай был с О<льгой> И<вановной>, сестрой из Красн<ого> Креста. У нее оставался один лишь зуб, кот<орый> ей мешал. Нат<алья> Алекс<андровна> сказала, что попробует его <вытащить>, и вытащила пальцами. Не есть ли мой сон предсказание разговора? Почему-то он целый день не выходит из моей головы, и мне так и кажется, что у меня все зубы еле держатся, да и сердцем – беспокоюсь за близких. Шура?
1912.XII.7. Сергиев Посад.
Неверие
Целый день у меня болел живот. Хотя не было расстройства. Я недоумевал, в чем дело, но не мог понять. Только на вечерней молитве вдруг понял:
Утром я ел просфору, очень старую и насквозь заплесневелую какою-то шоколадно-желтого цвета плесенью. Запах и вкус этой просфоры мне показались отвратительными, и я ел, морщась и забыв, что просфора-то ведь – «от трапезы Господней». Потом вспомнил, стало стыдно того, что Господь дает есть просфору, а морщусь. Но действительно, дух от нее был очень тяжелый, словно из склепа.
Я морщился – вот благодать Господня от меня и отступила, и плесень тогда подействовала «по закону своему».
1912.XII.10–11.
В какой-то крепости, вроде средневековых за́мков. Площадка, окруженная угловатою зубчатою стеною с башнями. Расположена она очень высоко, м<ожет> б<ыть>, даже не на земле, а в эфире. На площадке – ни деревца, ни вещи, – одни только грязно-желтоватые каменные стены архаической кладки и каменными плитами умощенный пол. Светит солнце, жарко, камни все нагретые. Крепость как будто микенская или вроде <Тиринфа>. Защищают воины, в доспехах вроде греческих.
Враги осаждают эту крепость. Вот они должны уже ворваться; надо уходить, пока есть время. Веду Васёнка своего и еще кого-то, около двух или трех, из детей, для меня безличных, в башню, расположенную слева от того места, где я стоял.
(М<ожет> б<ыть>, даже это не средневековый замок, а какой-нибудь средневеково-греческий, микенского периода, в Аросе или Тиринфе. Общее ощущение сна у меня именно такое, что я вспоминаю что-то старое и пережитое на самом деле. Добавлю еще, что стены замка – желтовато-красноватые и, кажется, сложены из известняка.) Итак, веду детей в башню, спускающуюся до основания скалы, на которой стоит крепость, и имеющую тайный ход. Дети идут впереди, затем Васёнок; сам же я иду, на всякий случай, позади. Куда делись защитники крепости – я не знаю. Я знаю, что они были и есть. Но они какие-то невидимые, и зримо я на башне лишь один с детьми. Может быть, это и не люди, а ангелы. Мне же они чувствуются как греческие воины, пронизанные солнцем и жаром, «сухие», по Гераклиту, и непоколебимые. Да, вероятнее всего, что это либо ангелы, либо святые.

Когда мы сходим в башню, то оказывается, что с нами идет подле меня еще некто, вроде моего знакомого, но мне-то неприятный человек, даже ненавистный мне втайне. Он – моего же возраста. И вот мы сходим в башню и начинаем спускаться в абсолютной темноте, по крутым, сырым лестницам, очень узким, так что надо идти гуськом. Спереди идут дети, потом «другой», наконец шествие замыкаю я. Идем, идем очень долго. Подходим к какой-то двери, открывающейся наружу и начинающей собою иной спуск. Но старый – тоже продолжается. «Другой», спутник наш, спрашивает доверчиво: «Куда же идти?» Я ему: «Вот в эту дверь», – говорю, открываю ее и впускаю его, а затем, неожиданно для него, когда он прошел несколько по новому спуску, закрываю дверь и запираю на ржавую задвижку. Сам же я с детьми иду по старому пути.
Я полагаю, что поступил коварно, показав такой спуск, который приводит лишь к каменному мешку, и злая радость предательства играет во мне. Однако иное я, высшее, видит, что радость эта не имеет за собою особых оснований, ибо и сам я не знаю, какой из двух путей настоящий, выводящий наружу, и какой – кончающийся каменным мешком. Весьма возможно, что «того» – я лишь спас, а не погубил, себя же с детьми, наоборот, погублю.
«Другой» спускается, не подозревая об < >305 и < >306 и думая, что мы следуем в отдалении от него. Но вдруг он спохватывается, пугается, зовет нас, подымается снова вверх, подбегает к двери и стучит в нее. Мы не откликаемся, хотя отлично все слышим – через перегородку между двумя ходами, идущими параллельно друг другу.
Так и осталось неизвестным, кто́ выберется на свет и кто́ погибнет во тьме.
Но тут я чувствую, что и я – я, и тот, другой, тоже я. Я сознаю, что это я стучу в отчаянии в ветхую дверь и стараюсь выломать ее, но я же злорадно не открываю ее.
Проснувшись, я понимаю, что сон мой имеет мистическое значение, относясь к разным моментам в моем же бытии. От какого-то я стараюсь отделаться и какой-то сохранить, убегая от врагов–бесов, или, точнее, пользуясь этим случаем. Но в то же время я, оказывается, не имею твердых оснований именно для тако́го расчленения себя: я не знаю, в самом ли деле необходимо погубить одну часть своего существа, или, быть может, можно было бы сохранить обе; а если губить – я не знаю, жертвовать ли именно тою, которую я гублю, или же совсем наоборот. Но мне ясно, что есть затаенная неприязнь между двумя слоями в моем бытии, и она гораздо сильнее и глубже, чем я это доселе понимал.
* * *
Замечательно, что сны о недрах своего существа я обыкновенно вижу как сны, построенные на символе высоты, высокого уединенного положения себя, откуда спускаешься затем в низину.
<1913>
1913.II.3. Сер<гиев> Пос<ад>.
Никак нельзя сказать, чтобы Анна была моим гением или моей музой. Но несомненно, что она мой добрый Ангел. Ангелы не дают земных вдохновений, но они руководствуют к небесным. Анна делает это.
1913.VI.23.
Видел во сне, что приехал к нам какой-то незнакомый мужчина высокого роста, довольно полный, с бритым подбородком и рыжеватыми усами. Вид его довольно неприятный. Рекомендуется: «Вы вот писали в Петроград некоему Флоренскому. Это я. Явился лично. Уже довольно давно слежу за Вами и хотел познакомиться. Теперь же, недели через 3, принимаю монашество и, вероятно, буду епископом. Ввиду этого хотел бы покончить с некоторыми делами.
Вы интересовались происхождением рода Флоренских…».
Анна вмешивается в разговор и спрашивает наивно: «А разве Вы тоже нашей линии?»
Тот усмехается: «Да, из Авдиевых…»
Я: «Как из Авдиевых? Разве у нас был общий предок с именем Авдий?»
Он: «Да. Он происходит, хотя и не непосредственно, от Гордея Флоренского или Гордия…»
Я: «Ах, так значит в нашей основе есть все-таки Гордиев узел?»
Он: «И не один. Последние предки наши, которые мне известны, это Theodore и Jacob Bouclee или Buclee. Théodore был не женат и жил вместе с семьею Жакоба. Они были очень дружны».
Я: «Разве они французы?»
Он: «Нет, кажется. Уж не знаю почему их всегда писали по-французски».
Я: «Но каким образом Вы́ приходитесь в родстве со мною?»
Он: «Ах, это несложно. Видите ли (– тут он стал чертить на бумаге генеалогические схемы –) вот тут Феодор и Мария Флоренские, а тут Иван… –…» (чертил он что-то много и много называл имен; но я все позабыл).
Я: «Но нет ли каких-нибудь прочных данных о происхождении нашего рода? Нет ли документов?»
Он: «Как же, в департаменте герольдии я нашел очень интересные документы. Я вручу их Вам. У меня, правда, есть свои дети, но они как-то в стороне. И жена…»
Затем, понижая голос и несколько отводя в сторону: «У меня есть документ высокой важности и строгой тайны. Вам, как наиболее достойному представителю рода, я вручу его пред постригом. Только приезжайте в Петроград».
Я: «Это что-нибудь о происхождении моей бабушки Анфисы Соловьевой от Разумовского? Или, может быть, даже связь с Елизаветой? Впрочем, это ведь Вас не касается…»
Он: «Нет, более важный». Он нагнулся и шепотом сказал: «Дело в том, что Император Александр II был нашего рода и в документе он это признает, называя NN (из рода нашего) своим cousin».
Сон этот оставил во мне впечатление какой-то вещести. Во сне я знал307, что вижу сон, но знал и то, что нечто вроде него случится и что скоро раскроется наша генеалогия.
<1914>
1914.VI.12. Село Троицкое.
В ночь с 11-го на 12-е видел утром сон, состоявший из двух частей. Сперва видел следующее: ездил я по конке куда-то за Москву, с Анной и Васьком, к какому-то инженеру, который занимается философией и археологией. Он желает мне дать какую-то книгу по археологии и Ваську давал фрукты. Тон настроения был беспокойный, заботливый, но сочный, семейственный, полнокровный. Этот сон – образ моей внешней теперешней жизни: заботы о семье, наука (философия и археология), которой помогает инженер (вероятно, отображение моего отца; во сне же я почти сливал этот образ с инженером Передерием, папиным приятелем и помощником). Припоминаю еще, что во сне я беспокоился о желтухе Васька, – он был или расстроен, или имел расстроиться; припоминается и то, что книга по археологии что-то не находилась.
Потом я как-то стал одинок, точнее, – освобожден ото всего, ото всех связей, ото всех уз. У меня не было никого близкого, не о ком было заботиться мне, и я был, как в пустыне. Меня, затем, хотели постригать, чтобы поставить в архиерея. Я умолял оставить меня в покое, не возлагать на меня обязанностей, которых я не умею и, главное, вовсе не хочу нести. Архиерейство представлялось мне такою отчаянною пустынею, холодом и официальностью, что у меня все существо надрывалось при мысли, что вдруг и в самом деле меня посвятят. Но и все-то на земле, после того, как не стало милых сердцу, сделалось пустотою и суетою. Когда все мои барахтания и отбивания от пострига и хиротонии не повели ни к чему, и мои усилия стали истощаться, я прибег к крайней мере: я погрозился, что если меня не оставят с предложениями пострига, то я сниму сан священника, и убегу.
Потом я попал в надмирную Лавру. Лазурь кругом. Какие-то беспредельные водные пространства – с бесчисленными заливами, извивами, зазубринами и излучинами, со множеством островов – как на карте отчетливые. Но и земля голубая, и воздух – чуть-<чуть>308 голубой. Все напоено лазурью, все – как отверделая, выкристаллизованная лазурь, – как бы из голубого прозрачного хрусталя, чуть-чуть опалесцирующего. В Лавре встретил меня, на верху лестницы, ведущей в коридор на стене, старец – о. Исидор, но в тонах каких-то более энергичных, чем он был при жизни, вроде покойного старца Троице-Сергиевой Лавры Сергия Дмитриевича Малинина.
Встреча была суровая с виду, но внутренне ласковая и очень благостная.

Он велел жить в углу стены, между зубцами. Там я и поселился. По коридору ходили монахи, мне не знакомые. Одни из них, кажется, не видели меня, другие – подсмеивались надо мною. А я – радовался. Ничего и никого у меня нет, и единственное, что мне предоставлено, – это подоконник в угловой амбразуре стены. Мне никуда не надо ходить, да и некуда, – даже в церковь не надо. В душе прохлада отрешения ото всего и далекая грусть о милых сердцу; но в то же время весь как-то пронизываешься током прохладного эфира и много бодрости отречения. Знаешь, что это – временно, что будет и иначе, и миришься со всем, благодарно принимаешь даже отсутствие (смерть? уход? – не знаю что) милых.
Сердце радостно бьется – о свободе. Надо будет жить на подоконнике – и больше ничего не будет, – жить, купаясь в эфире.

Эта жизнь в угловом окне была первой ступенью. Затем старец велел мне спуститься вниз и, переплыв реку на лодке, поселиться на одном из островов, видимом и из моего лаврского окна. И вот я, переплыв, высадился на плоском песчаном берегу островка, на котором не было ни леса, ни кустов, ни даже, кажется, травинки. Я поселился на прибрежном бледно-желтом песке. И слагал стихи, и пел их, воспевая красоту эфирного мира. Все тело и вся душа пели при этом пении, весь организм вибрировал. Была полная радость освобождения. Монашество, – так сознавалось во сне, – это узы условности, которыми меня хотят связать люди. А я – в стране свободы, – в горней Лавре. Но это не окончательно. Это – временное состояние. Мне было трудно, но торжественно на душе, и я ожидал какого-то великого момента. Воздух был наполнен трелями жаворонка, и у меня было состояние, как у жаворонка.
1914.VI.16. Село Троицкое.
Мир эфирный и мир астральный
Основное различие эфирного мира от мира астрального – в объективности первого сравнительно с субъективностью второго. Это – мир крепких упругих форм и отчетливых очертаний. Он является вне зависимости от наших состояний и сам, открываясь, бывает могучим центром новых состояний. Астральный мир, напротив, крайне субъективен, ибо крайне податлив всякому психическому давлению на него. Если сравнить эфирный мир с нашим телом, то об астральном надо будет сказать, что это – мир психики. Текучий, как она, этот мир вечно колеблется, причудливо меняет свои очертания, расплывается, дробится, переформировывается. В нем есть, конечно, и свои образования и своя структура, но она так нежна, так неустойчива и мягка, что для наблюдения ее надо быть самому в весьма пассивном состоянии, медиумом, или же дожидаться случая, когда проявления астрального мира достигнут достаточной силы и, потому, относительной устойчивости. В астральном мире очень трудно воспринимать объективное, ибо он слишком поддается субъективному, и мы обыкновенно видим в нем то, что в него бессознательно вкладываем. Астральный мир нередко сравнивается с зеркалом: да, это зеркало нашей психики. Вот почему бо́льшая часть содержания наших снов и наших видений есть лишь проэцированное изображение нашей же внутренней жизни, и в снах мы видим самих себя, но как бы под микроскопом, увеличивая тот или другой момент нашего же бытия. Астральный мир – это мир тумана, призраков, капризов и колыханий. Эфирный же, напротив, дает подлинное знание.
Вот почему, заранее зная уже то, что́ мы увидим астрально, мы легче осознаем свои астральные восприятия, нежели эфирные, дающие нам неизвестное. Из этой сравнительной легкости астральных восприятий происходит и бόльшая обыкновенность их, тогда как эфирные видения значительно реже.
1914.VI.16.
Эфирный мир, по его устойчивости и само-определяемости, лучше всего сравнить с твердым телом, с миром твердых тел; мир же астральный – с податливым, бесформенным газом, принимающим ту форму, в которой он содержится, и стремящимся занять все более пространства. Астральный мир – мир газообразный. И как газообразный мир есть по своей форме – мир обращенный в обратную сторону, нежели его форма, имеющий выпуклость там, где у формы вогнутость, и, наоборот, вогнутость там, где у формы выпуклость, так и астральный мир – оттиск тех форм, которые сдерживают его и формуют.
1914.VI309.16.
В чем же проявляется обращенность зеркальных оттисков астрального мира? – Например, в обратной символике снов (хорошее – к плохому, плохое – к хорошему), в том, что известные состояния вроде голода, жажды и т. д. вызывают сновидения дополнительные, вроде еды, пития и т. п. Астральные видения часто и в пространственном смысле бывают обращенными: правое является левым и т. п.
1914.VI.16. Село Троицкое.
Нынче ночью видел сон. Живем с Гиацинтовыми в доме неподалеку от берега моря. Александр получает участок земли, выходящей к морю.

Форма участка – удлиненный прямоугольник, бόльшая сторона которого перпендикулярна к морскому берегу. Эта земля – наследство, которое надо разделить между четырьмя братьями. Но Александр, с согласия всех, включает в раздел и меня, пятого. Участок невелик. Ка́к же делить его на пять частей? Полосами вдоль или полосами поперек? Если вдоль – полосы узки, неудобно строиться. Если поперек – то все, кроме одного, будут отрезаны от моря, а иметь выход к морю важно еще и потому, что доступ к участкам – лишь со стороны моря, на лодке, и иного подхода нет, ибо с прочих сторон соседи не то позволят, не то не позволят ходить их землею. И мы находимся в затруднении, ка́к делить участок… Берег моря плоский, песчаный, поросший кустарником…
1914.VI.16.
Вот уже три раза я вижу в Троицком во сне берег моря. И берег этот – плоский, песчаный, безлесный, поросший лишь кустарником. Что значит это обстоятельство?
1914.VI.16. Село Троицкое.
В ночь с 13-го на 14-е июня видел такой сон: живу я в Греции, где-то под Афинами, в век Перикла или несколько позже. Живу, или, точнее, нахожусь на берегу моря. Берег плоский, песчаный, поросший редким кустарником. И именно около того места, где я нахожусь, – предел бега юношей в праздник Эроса. Юноши в этот жаркий летний, июньский или июльский, день бегут по двое до моря, здесь омываются, а затем идут (или, кажется, бегут) обратно и, неподалеку от берега, отдаются друг другу в честь Эроса. Бег этот, – учрежденный в подражание бегу Великих Дионисий, – не имеет, однако, состязательного значения. Это бег, слегка прикрывающий истинную цель празднества – культовую отдачу юношей друг другу неподалеку от морского берега, в кустарнике, место соединения означено каким-то особенным знаком, чем-то вроде маленького памятника [мне смутно припоминается, что памятник этот имеет форму обелиска. 1914.VII.13]. – И вот, во сне же, я просыпаюсь и оказываюсь перенесенным из века Перикла в наше время. Берег все тот же, и день летний, жаркий – все тот же, и кустарник все тот же. Так же лениво плещутся теплые волны моря. И я, обливаясь по́том, хожу по берегу и в кустарниках, увязаю в горячем песке и ищу следов древнего культа Эроса, – что́ мне весьма нужно для работы о Платоне. Я знаю, что это – именно там, где я нахожусь, и что должны́ быть следы культа; но тщетно ищу я условленное место отдания юношей и предельный пункт их бега. Мне трудно искать и досадно не найти. Но он все не находится…
Не так ли и моя жизнь – хождение по жарким и сыпучим пескам археологии и т. п. ради того, чтобы найти, где́ древние юноши отдавались друг другу. Тщетное искание следов жизни в этих песках…
1914.VI.17. Село Троицкое.
В ночь с 14-го на 15-е июня я видел сон: попал я в общение со скульпторами, которые все кажутся сперва чистосердечными, а потом, когда приглядишься к ним, оказываются жидами и жидовствующими. Многие из них довольно талантливы; некоторые, кроме того, весьма знамениты. Но произведения их имеют какой-то общий всем им вкус. Сначала не разберешь, в чем дело, а потом оказывается всякое произведение их – ожидовлением. Всякое лицо превращается у этих скульпторов во что-то жидовское; всюду они подмечают черты жидовства, всюду подслушивают нотку жидовства и потом раздувают ее. У этой шайки какие-то свои цели – показать, что весь мир состоит из жидовских натур. Мне же это, – воспринимаю я во сне, – отвратительно, и когда я вижу, что изображение моего Васька у одного скульптора оказывается вытянутым в жидовскую голову

, а у другого – раздутым по-жидовски

, – мне хочется разбить эти изображения.
Все эти скульпторы вертятся около Анны Семеновны Голубкиной, воруют у нее творчество для своих целей и хотят обратить ее в жидовство, но не могут, хотя она и готова вот-вот поддаться. Во сне же я сознаю́, что все эти жидовские скульпторы – бесы, которые хотят по-сво́ему исказить все бытие и в особенности вертятся около А.С. Голубкиной (тоже изображающей Васёнка). Кроме того, я сознаю во сне, что жидовство всякое, а не только в данном сне, особенно наполнено бесами, особенно близко к бесам – ближе, чем какая-нибудь другая историческая среда.
В ночь с 19-го на 20 июня 1914 года. Село Троицкое.
Написано ночью. Когда я, немного помолившись, посмотрел на Аннины часы, то было 2 ч. 40 м. утра; но часы, как выяснилось после, < >310.
Видел только что сон, что Валя бледная, исхудалая, как умершая, девочкой лет 7 (такое число я воспринял во сне, и оно имело в моем сознании символическое значение: я понял, что метафизический возраст Вали – именно 7 лет, и более не будет). Лиля говорит: «Георгий (ее муж) совсем измучился. У нас столько несчастий». На постели Вали был чистый серый кварцевый (тифлисский) песок, когда я приехал домой. Еще на какой-то постели песок, но покрупнее первого и словно бы не тифлисский. [И помнится мне теперь, то есть 14-го июля 1914 г., когда я переписываю свою заметку, что песок на той и на другой постели был посыпан крестообразно]. Валя встретила меня с закрытыми глазами. Стояла она, словно восковая фигура в музее. Поцеловать ее хотел – не позволила, а потом пассивно дала губы. Какая-то торжественность и мирность в душе у меня. Еще кого-то нет – отсутствует.
Вячеслав Иванов. Дело, словно не в Тифлисе, а во Мцхете.
Сознаю, что надо бы помолиться об исцелении Вали, но не мо́лится та́к, а мо́лится об упокоении. Приими душу ея в мире. Ныне отпущаеши… Пресвятая Богородице, помилуй ее, приими душу ея.
Вяч. Иванов присутствует… нет, не незримо присутствует. Хоть не умершие, но невидимо папа и тетя Юля.
Господи, помилуй < >311 Вали. Господи, помилуй ее. Господи < >312. Но в сердце нет чувства реальности своих собст< >313. Сам я < >314 меня встретила дома Люся. Валя же – нет и незримая, хотя в другой комнате. Папа и тетя Юля встретили незримо.
1914.VI.24. Село Троицкое.
В ночь с 23 на 24 июня видел сон: ночь, в спальне на постели лежит жена моя, Анна, но лежит как-то странно: какая-то деревянная, безжизненная – она внутренно не со мною. Но и я – не с нею, так как надо ходить за моей дочкой, которой около года или немного больше и которая лежит в своей кроватке посреди комнаты. В одном белье, я ношу по комнате девочку, крепко прижимаю ее и пытаюсь усыпить, но она просыпается. Ее я очень люблю. – Однако, временами мне приходится оставлять ее, так как меня зовет в одну из соседних комнат один старик. Это – крепкий и видный собою, высокого роста и с сильно поседевшею бородою на две бакенбарды мужчина, можно сказать «в соку». Он – австрийский посланник, изощренный во всякой хитрости. Мне он доверяет или, точнее, делает вид, что доверяет: оставляет на письменном столе бумаги и деловые письма (однако, лишь второстепенной важности, остальные же тщательно упрятывает в портфель) и говорит: «Я уверен, что когда Вы приходите ко мне, вот так, по дружбе, то не прочтете писем». Мы с ним любезны друг к другу и дружески разговариваем, но на деле друг к другу подозрительны и несколько хитрим один с другим.
Так продолжается несколько раз: то я вожусь с дочкою, то разговариваю с дипломатом, и сам имею какое-то отношение к дипломатии. Старик этот, вероятно, bon-vivait, но о своих легкомысленных поступках он не говорит ни слова, стараясь предо мною быть солидным. Однако, крепкие и красные чувственные губы и общий чувственный склад лица выдает его.
Сон этот так и воспринимается, как символ. Дипломат – это я, как муж Анны, лежащей безучастно и деревянно, т<о> е<сть> <муж>315 еле-еле жены мне кажется что сквозь черты лица дипломата просвечивает и какое-то сходство со мною, но не таковым, каков я есмь, а таковым, каким бы я мог бы быть. Однако в моих чертах есть потенция лица дипломата. Дочка моя – это Анна же, но как дочь, и я, с нею нянчащийся, – отец ее. (Метафизический возраст Анны именно около одного года.) Во мне борются, в виде дружеской беседы с дипломатом, два устремления к Анне: как к дочери и как к жене, а в ней – тоже два отношения ко мне: как к мужу и как к отцу. Но она, любя меня как отца, холодна ко мне как к мужу, да и я ее люблю как дочь. Это происходит, однако, не от нелюбви Анны ко мне, а от метафизической детскости ее: возраст ее около года, не более. Но я, старый и, быть может, циничный во образе дипломата, хитрый (ибо дипломат вдобавок еще австрийский), отвлекаю себя от забот о дочери, оставляю дочь. С другой стороны, Анна, в аспекте дочери, отвлекает от Анны в аспекте жены, так что я оставляю и эту последнюю.
Таков основной сон. Но полупроснувшись, я «увидал», уже ментально, что отец – и сын своей матери, а сын есть отец своей дочери. Это мне стало совершенно ясно, так что вдруг глазам предстала икона Успения Божией Матери с душою Богородицы в виде повитого младенца, и я понял: «Так во́т что она значит. Всякий сын есть отец своей матери, как Христос есть отец Богоматери, и всякая дочь есть мать своего отца, как Богоматерь, дочь Христова, есть Мать Христа. Но Она же – и Невеста Божия».
И далее, в полусне же, предстал ряд мыслей об иконах. «Следовательно, – думалось мне, – надо располагать иконы симметрически, так чтобы иконе Рождества Христова соответствовала икона Успения Божией Матери (и вознесение ее), а иконе Воскресения Христова и Вознесения – икона Благовещения, ибо в Успении Божия Матерь родилась в иной мир, как Христос родился в сей в Рождестве, а в Благовещении Христос нисшел в мир и Божия Матерь воскресла духовно, как в Воскресении Своем Христос воскрес телесно».
Далее пошли мысли о том, что какая-то соотносительность и переместительность Отцовства и Дочеринства есть факт основной в мистике пола и что Божия Матерь есть Мать, Невеста и Дочь Своего Сына, Жениха и Отца – Христа. И далее – еще мысли о том, что учение об Ипостасях возникло из сновидений. После этого я проснулся.
Потом заснул и видел снова сон. Прихожу в Университет, в профессорскую под старым математическим факультетом. За чайным столом сидят профессор Н.Е. Жуковский и еще какой-то, меня знающий, но мною не знаемый, и пьют чай. Приходит старец Захар, бывший при мне в Университете, и дает мне есть белый хлеб с толстейшим слоем свежей черной икры, таким толстым, что приходится мне требовать еще хлеба и снимать им часть икры и съедать эти кусочки отдельно. Я священник уже, в скуфье. Попив чаю, подхожу к Н.Е. Жуковскому, кланяюсь ему и говорю: «Николай Егорович, Вы, кажется, меня не узнаете, а я ведь Ваш ученик». Он всмотрелся и признал. Другой же профессор, толстый и красный, вроде Новосадского, мне говорит: «А я Вас узнал. Я читал Вашу книгу. Вы ведь знаете, что я терпеть не могу Вл. Соловьева и был очень доволен, что в нескольких страницах Вы его разделали. Но недоволен…» (уж забыл, чем именно был недоволен красный профессор).
Что́ значит есть икру? Чувствую, что что-то половое и что у последнего сна есть связь с первым, но какая – мне неясно.
Захар по-еврейски значит мужчина, самец, мужик – одним словом, «мужеский пол», кажется даже φάλλος . Захар, дающий икру, и притом чрезмерно много, – это обозначение какого-то чрезмерного изобилия половой силы (?), которую я ограничиваю, пользуясь ею понемногу. Профессор Жуковский, по моим соображениям, имел внебрачную связь. Он не узнает меня – это значит, что я веду себя не так, как он, не имею избытка половой жизни, внебрачной связи, являюсь как бы бесполым для него. Но, вглядевшись, он узнает, то есть признает за мною пол. Его признание подтверждает красный, лоснящийся профессор, чем-то напоминающий мне голландский сыр и быка, то есть чистую потенцию пола, – то́ же, что Захар, но в явном виде. Профессор одобряет места о Соловьеве (а в них содержится именно осуждение Соловьева за скопчество и бесполость, за гнушение полом, а также за ложную теорию Троицы) и тем признает, что моя книга, из-за которой, как я чувствую, Н.Е. Жуковский, представитель смягченного пола, «не узнает» меня, – она в основе своей, по свидетельству чистого пола, – не скопческая и, следовательно, правильная.
После этого сна я размышлял, в связи с ним, об Ипостасях и продумал в полусонном, грезящем состоянии следующее: мысль о том, что учение об Ипостасях есть метафизическое потенцирование сонных созерцаний об я многоипостасном тождественна с учением Мелиоранского о Троице и в сущности похожа на учение Вл. Соловьева. По этому учению, единосущие Ипостасей состоит в том, что три Субъекта, но не метафизические, а лишь гносеологические, три само-сознания владеют сообща одним и тем же психическим содержанием, то есть другими словами, что одно и то же психическое содержание является в трех самосознаниях. Но, спрашивается, кто́, какой субъект знает об единстве содержания этих трех субъектов? Если каждое из этих самосознаний знает о единстве своего содержания с содержанием двух других, то они не суть самосознания три, но просто одно; ведь самосознание непременно должно быть самоограниченно, и если этого нет, то оно – и не самосознание, а лишь элемент в содержании некоторого самосознания. Если же знает об этом единстве содержания некоторое высшее самосознание, обнимающее все три самосознания, тогда получается, что есть четвертая или, точнее, нулевая ипостась, высшая всех трех. Вл. Соловьев, стоя на этой точке зрения, договорился до Софии – субстанции Божества. Едва ли не у всех мистиков и оккультистов есть учение о «сверхбоге», ὑπέρθεος , пребоге, в коем есть три лица – три самосознания или модуса бытия. Но явно, что ни то, ни другое учение не православны. В первом случае получается скрытое саввеллианство, а во втором – явное. Психологическое истолкование Триединства ведет к саввеллианству, как нравственное – к тритеизму. В том-то и сверхразумность догмата Троичности, что он мыслится как предел ряда саввеллианских истолкований и ряда истолкований тритеистических. Или еще: если тритеистические истолкования опираются на нравственность, видят в Троице заданность, а саввеллианское опирается на психологию – данность, то православное учение есть синтез данности с заданностью, идеальная граница той и другой.
Потом мысль снова вернулась к соотношению отцовства и дочеринства, и стал в сонной грезе представляться иконостас, на котором иконы расположены по принципу соотносительности икон Христовых и икон Богородичных: по правую сторону от царских врат иконы Христовы, а по левую – соответственные им иконы Богородичные.
1914.VI.27. Село Кривель.
В ночь с 25-го на 26-е, под утро видел сон: едем с Васей (Гиацинтовым) на паре лошадей. Нас или, точнее, именно меня захватывают какие-то хулиганы и говорят мне, чтобы я отдал деньги. Я отдал, что́ было. Затем велят готовиться к смерти. Почему-то Вася ничего не может сделать для меня, а может быть, и не хочет, вообще пассивен, словно до него дело не касается. Прошу у хулиганов времени покаяться. Они дают несколько минут. Тогда я говорю Васе свои грехи для передачи священнику. Говорю ему разные грехи второстепенные, иных не нахожу у себя и добавляю: «А остальное все знаешь сам…». Готовлюсь к смерти с полной покорностью и, пожалуй, почти равнодушием; жаль только оставлять одних Васиньку и Анну.
1914.VI.27. Село Кривель.
В ночь с 26-го на 27-е Вася ушел (на самом деле) на рыбную ловлю и не возвращался до обеда следующего дня. А я видел во сне, что он зачем-то зовет меня на помощь, что ему что-то нужно, что он как-то томится по мне, но не может мне внятно сказать, да и сам я плохо понимаю, в чем дело. Я несколько раз просыпался с сильной тревогой и думал в полусне, что, быть может, надо было бы пойти к Васе на помощь. Сны в таком роде видел несколько раз в ночь, и вообще ночь провел очень тревожно.
1914.VII.1. Село Троицкое.
Во время моей поездки в село Кривель Васинька заболел не то дизентерией, не то катаром кишечника (потом сказалось, что катаром толстой кишки, колит). Был сильный жар и выделение крови, хотя и в небольшом количестве. Анна очень беспокоилась. Вызвали врача из села Напольного. Васинька звал меня и бабушку («– гдé моя бабушка?» –). Мои тревожные сны в Кривеле, мои ощущения, что Вася (большой, Гиацинтов) зовет меня на помощь не были ли символизированием моего восприятия неладного в моей собственной семье, но символизированием, облеченным в оболочку тех представлений, которые я имел в течение дня. Не были ли мои сновидения попыткою во сне истолковать свои восприятия болезни Васиньки?
1914.VII.1. Село Троицкое.
29-го июня после обедни я заснул и видел во сне какое-то имение, не то дачное место, представляющее собою уголок среди почти отвесных скал, поросших кустарником и мелкими деревьями. Местность напоминала Боржом, и именно водопад в Минеральном парке. Но особенность ее была в том, что в разных местах этого уголка были устроены искусственные водопады. Но так как воды было немного, то ее накопляли наверху и пускали по произволу, кранами, металлическими, латунными, как у водопроводов на кухне. Я стал у одного водопада и на меня полился каскад воды, такой освежающий и животворный, что сердце исполнилось бодрости и отчасти радости. Замечательно, что хотя эта вода проникала глубоко, даже внутрь тела и, думаю, внутрь души, но одежды она не мочила и я стоял под водопадом совсем сухой. Однако, водопад был виден отлично.
Вспоминаю, что раньше, особенно на первом курсе Академии, я часто видел воду в разных видах и всегда получал от нее ощущение свежести. Вода, в особенности когда я спал днем, являлась своею свежестью, а не, например, способностью мочить или прозрачностью.
1914.VII.2. Село Троицкое.
Утром (встал поздно) видел сон: живу один в домике вроде того, в каком я жил на Петропавловской улице в Посаде. Анна с Васьком куда-то уехала. А мне почему-то предписано по утрам обливаться водою с лу́ковым соком: надо луковицы надрезать крестообразно и, вымочив в воде, выжать и этим соком обливаться. Хочу облиться, но не знаю где: подсматривают две девчонки-горничные (Груша и Аксютка о. Александра Гиацинтова в Троицком), живущие у нас. Но меня это мало смущает и я решаюсь облиться в сенях, в укромном уголке. Вдруг приходит Феодор Константинович Андреев, и я вынужден встретить его, наскоро накинув на себя что-то и полусырой еще.
1914.VII.6. Село Троицкое.
Во время моей поездки в Кривель Васек заболел. С 28-го июня, когда я вернулся в Троицкое, и до сих пор он болен, а числа 3–4-го июля ему совсем было худо и выделение слизи не поддавалось никаким медицинским средствам. Молился о нем, в особенности 4-го июля, за всенощной дня преп. Сергия, которую служил с о. Леонидом и о. Александром в селе Напольном. Молитва была горячей еще потому, что у наполинского священника о. Николая умерла от дизентерии, осложнившейся воспалением брюшины, дочь, в этом году весною, только что окончившая Епархиальное училище; 6-го числа тело ее должно было быть привезено в Напольное.
Во время литии, особенно во время длинного-предлинного и хорошо спетого «Ныне отпущаеши» на меня напало какое-то оцепенение. Я стоял совершенно неподвижно, вероятно, даже ни один мускул лица не двигался, в каком-то каталептическом состоянии. Взор задергивался пеленой для всего окружающего и видел лишь голубое небо в открытую дверь, а точнее – и его не видел: виделся иной мир, но не в формах, а вне форм. Не было в душе ни слов, ни движений, ни чувства – было исхождение из психологического и пребывание в чистой онтологии. Это была не радость и не печаль, а священнодействие смерти. Да, у меня в это время и во все дальнейшее время службы было ощущение, что меня отпевают.
Служба была праздничная, но ощущение ее – как отрешительницы ото всего земного. И я почувствовал, что это ощущение стоит в какой-то связи с видением во сне (в ночь с 10-го на 11-е июня) эфирной Лавры и, кажется, с болезнью Васиньки. Не предчувствия, но ощущения какого-то назревающего поворота в моей жизни обступают меня; сердцем ждется какое-то (– болезненное! –) освобождение. Но это – освобождение, подобное огню, и в огне должно выгореть земное. Неужели же (– о, Господи, Господи, пощади раба Своего! –) это освобождение связано с потерею Васиньки и Анны? Да, в сущности все земные связи сейчас для меня – в них, в Васиньке и Анне, – или же представляют простую суету.
А если этих связей не будет, то и все померкнут, и будет пустота совершенного одиночества. (Господи, пощади раба Твоего!)
Но в душе не было протеста или ужаса, не было даже и тупой покорности. Когда чрез неподвижность смерти и экстаза проходило личное движение, тогда я горячо молился преп. Сергию, да поможет Васиньке (и Вале).
На другой день, рано утром, Васинька «сделал», как он говорит, «папе конфетку», то есть сходил плотною массою. Полный радости, я не мог не видеть в этой «конфетке» помощи преп. Угодника и пошел служить литургию в состоянии светлом.
Правда, после снова Васенок ходил жидко, слизью, да и сейчас ходит так же. Но, в общем, все же ему лучше, хотя и немного. А эта «конфетка» так была неожиданна и радостна, что всегда я буду вспоминать о ней с умилением.
1914.VII.17. Сергиев Посад.
Вчерашнею ночью, то есть с 15-го на 16-е июля видел себя в тронной зале, но какой-то довольно скромной. Государь повелел ввести новый чин коронования, но не на царство, а вроде награды или почетной должности, и короновать малым венцом. Короновал он лично – Государыню Императрицу Александру Федоровну, одного из Великих Князей и меня. Это коронование имело духовное значение и сообщало какой-то особый благодатный дар.

Для Великого Князя венцы были в виде обруча с двумя полу-дугами и крестом над их пересечением; сделаны же они были из какого-то темного металла и почти без украшений. Цвет их был вроде темно-бронзового. Для Государыни же Императрицы – в таком же роде, но посветлее и слегка украшен узором. Государь крестообразно осенял каждого из нас таким венцом (как при чине венчания на брак), давал целовать крест на нем и потом возлагал венец на голову. В этих венцах венчанные и ходили. На душе у меня было очень легко и благодатно, хотя в основе настроения был какой-то трагизм, какая-то улегченная скорбь.
1914.VII.19. Сергиев Посад.
Сегодня в ночь видел во сне Москву. Оказалось, что директором Третьяковской галереи назначен художник Пикассо. Это очень меня возмущало. Неужели в России не нашлось никого, так что пришлось выписывать француза Пикассо для управления национальной галереей, единственной в России. Уж пусть бы его назначили директором французского отделения где-нибудь в музее или пусть Щукин берет его к себе в галерею. Но нет, Щукин не глуп, подумалось мне, – управляет сам! А то заведовать русским музеем французу!
Видимся с Пикассо. Он был любезен, показывал свои картины и оказался совсем не похожим на дерзновение и духовную разнузданность своей живописи: с сильно развитой волей, деловитый, официальный, точный – настоящий директор музея.
Еще видел, что мы живем в Москве. И Анне как-то все наскучило. Она хочет уехать куда-то и меня отправить на другую квартиру, а Васька поручить какой-то родственнице своей. Я понимаю, что это – разъезд навсегда, и предупреждаю Анну, но она ничего не слушает.
1914.VII.25. Сергиев Посад.
Кажется, в ночь на 20-е видел во сне Батум. Были мы (не помню с кем, кажется, с Васей Гиацинтовым) в Городском саду, который очень вырос. Растительность стала там пышной и прущей со всех сторон, так что сад сделался какой-то корзиной, заполненной растениями. Увеличилось и озеро. Мы ловили там больших рыб. Общий тон сновидения – это смущающее, поражающее и подавляющее богатство жизни. Много, много и конца нет изобилию.
1914.VII.25. Сергиев Посад.
В ночь с 20-го на 21-е видел во сне следующее: Васеньку поили каким-то отваром из кореньев или стеблей, чтобы исправить ему кишечник. Приходит кто-то и говорит: «Надо поить иным отваром (называет его): ведь это свет. Надо поить эссенцией света».
После этого видел, что мы, всей семьей, живем у о. Александра Гиацинтова, но двор его очень похож на двор в нашем Тифлисском доме или, точнее, двор в доме Васи Гиацинтова в Орле. Двор песчаный. Растут 2–3 дерева. Солнце. Начинается гроза. Сначала сверкают ужасные молнии, прорезающие все небо со страшным грохотом, а потом начинают появляться шаровидные молнии величиною с полную луну и разрывающиеся с невероятным грохотом, равного которому я никогда не слыхивал. Разрываясь, они производят несчастия. Я говорю кому-то, что если разрядный промежуток очень короток, то искра красноватая, и она-то по преимуществу способна произвести пожар. Шаровая же молния по преимуществу убивает. Вдруг на горизонте появляется шар, особенно светлый. Он подходит к нашему двору. Я кричу, чтобы все ложились на землю, и сам ложусь вместе с Анной и Васьком (и кажется, еще – Васей Гиацинтовым). Шаровая молния пролетает мимо нас благополучно. Все встают, радуясь избавлению от опасности, но я чувствую, что опасность еще не совсем-то миновала. И действительно, шаровая молния начинает кружиться над нашим двором, то пролетая над нами, чуть-что не задевая нас, то снова улетая довольно далеко. Так настроение все время сменяется, то радостное, то ожидательно-угнетенное.
1914.VII.25. Сергиев Посад.
Сегодня видел много снов, но все перезабыл. Помню только, что под утро видел следующее: [продолжаю писать 1914.VIII.12]316
1914.VII.25. Посад. Ночь.
Когда я сижу вечером один недалеко от окна, то вдруг мне начинает казаться, что кто-то прильнул к стеклу и смотрит на меня. Пусть окно завешено или даже заставлено – все равно какой-то взор пронизывает все преграды. Он не может оторваться от меня, и мне делается смертельно жутко, так что я вынужден бываю перекреститься и обратиться в бегство – пересесть в другую комнату. Мне кажется также, что в меня нацелено ружье, и я жду выстрела. У меня предчувствие, что я покончу жизнь именно так – убитый из окна, чрез стекло. Вот почему открытого окна я не боюсь, а лишь закрытого. Это у меня очень давно, и, несмотря на все попытки не поддаваться этому чувству жути, я ничего не могу с собой сделать. Сердце начинает биться, и я непреодолимо вскакиваю и убегаю. – Мне думается, что как-то на днях я открыл причину этой фобии – свою душевную травму. Как-то раз в Тифлисе, когда мы только что (в этот ?? день) переселились из Батума в Тифлис и поселились в квартире Карапетова на Александровской улице (№23), я и Люся забрались в комнату Юли тети, что возле подъезда. Комната была совсем пустая. Мы сели на пол, поставив около себя свечу, и стали готовить кому-то какой-то подарок. Вдруг от какого-то толчка плохо запертая задвижка на ставне со стуком упала и ставня приоткрылась. Мы с Люсей переглянулись, молча от ужаса поднялись и бросились к двери, стараясь открыть ее и крича «на истошный голос». Все сбежались к двери. Но дверь была заперта изнутри, и в ужасе мы не могли открыть ее. Наконец как-то я открыл, и нас почти вытащили в сильном нервном потрясении. С тех пор я стал бояться входить в комнату один – даже днем, напр<имер> никак не мог ходить в клозет один, хотя он был в самой квартире. Этот страх окна меня преследовал долго, да и сейчас не прошел. – Усилился же он еще потому, что Коля Карапетов рассказал мне про кого-то, как тот, проснувшись раз ночью, увидел, что к стеклу прильнуло чье-то лицо, уставившись в него горящими глазами. Затем я прочел (это было уже в университете) какой-то роман, где упырь смотрел в окно, и взор его чувствовался чрез двери, ставни, занавеси и т. д. Припоминается еще напугавший случай. Мы с Люсей, уже значительно позже после случая, описанного выше, сидели в той же комнате. Вдруг кто-то постучал в стекло. Опять ужас невыразимый. Оказалось, что это не мог дозвониться к нам д-р Ник<олай> Алексеев<ич> Худадов, папин товарищ по гимназии. Но все же мы еле-еле успокоились.
1914.VII.29. Сергиев Посад.
Сегодня ночью, вероятно утром, видел себя в какой-то церкви. Однако в ней не было иконостаса, и устройство ее было похоже на устройство католической или армянской церкви. Около престола стоял в нежно-голубом облачении, атласном с легким серебряным блеском редких серебряных нитей, какой-то священник, старый и даже дряхлый, седой. Несколько он напоминал, пожалуй, † о. Иоанна Иерусалимова, но борода его была короче и плотнее, более курчавая. В этом священнике было какое-то сходство со св. апостолом Петром. Он стоял по левую сторону престола, лицом ко мне, на что-то облокотившись правой рукой, локтем, и согнувшись. Возле него был еще какой-то, кажется, священник, в облачении.

Видом он был помоложе и знакомым вовсе не выглядывал. Еще подальше стоял Вася Гиацинтов. Как и оба предыдущих, он был в голубом (таком) же облачении, но уже не священническом, а диаконском. Он должен был начинать службу, но как-то не умел и вообще был очень нескладен. Может быть, служба даже шла у них, но чувствовалось какое-то не то замешательство, не то неуверенность в действиях, не то рассеянность. Вася был какой-то сгорбившийся и постаревший; стихарь был мал для него.
Мне казалось во сне, что первый иерей – умерший, второй – тоже едва ли не из умерших. И во сне же подумалось: уж не случилось ли чего с Васей, не умерший ли он явился мне, сделавшись диаконом, но еще неумелым около своего приятеля – о. Иоанна Иерусалимова, – на том свете? Общий тон сна был довольно приятный – торжественный и сдержанно-радостный. Чувствовалось, что неподвижность службы и затруднения – все это временное и потом пройдет.
После этого видел, что обхожу свою квартиру в поисках, за комнатой. Квартира оказывается во втором этаже, и дом какой-то старо-немецкой конструкции. Оказывается, что у нас имеются еще две большие комнаты, совсем пустые. «Какие мы дураки», – подумалось мне во сне. «Жалуемся, что нам тесно, что необходима комната, а у самих – целых две комнаты совсем пустые». Одна комната рядом с «Анниной» (так я определил ее во сне) спальней – была вполне хорошая; другая же, большая предыдущей, пахла сыростью и нежилым помещением. Особенностью ее был пол, сильно наклоненный к наружной стене. Тут имелась, почти на уровне первого этажа, стеклянная дверь, выйдя которой, можно было вступить на небольшой, полусгнивший балкончик с точеными балясинами, покрытыми облупившейся серой краской, далее, деревянную узенькую лестницу, подымавшуюся вправо от двери и вдоль стены на чердак.

Перед квартирой был застроенный всякими зданиями, темный и грязно-сырой двор, причем балкончик был не более чем аршина на 1 ½–1 над землею. Я легко спустился вниз, по наклонной плоскости пола, почему-то воображая, что комнату все же можно утилизировать, стоит лишь надлежащим образом подрезать ножки столов и стульев (я недоумевал только, как сделать, чтобы мебель не съезжала вниз). Осмотрел лестницу на чердак и балкончик (кажется, во дворе играли дети). Но когда хотел подняться обратно, то ноги скользили на наклонном полу и я не мог подняться и ощутил страх. В невозможности подняться мне почувствовалось что-то символическое и притом in malaise partent >. Анна стояла наверху и тоже беспокоилась и протягивала руку. Но мне неясно, сумела ли она помочь мне выбраться. От сна осталось чувство падения и тщетного усилия карабканья.
<На полях приписка:> «синяк, болезнь?»
1914.VIII.12. Серг<иев> Пос<ад>.
Около недели тому назад видел себя с папою в СПб, мы держались за руки. На дороге были какие-то баррикады. Вообще в городе было возбуждение – не то забастовка, не то восстание или еще что-то в этом роде. Но это мы лишь знали, а не видели: улицы были пусты и безлюдны. Мы вышли на какую-то огромную площадь, несколько напоминающую Александровскую (где колонна). Она была освещена характерным для СПб жидким призрачным светом, так что все здания смотрелись как бы нарисованные жестким карандашом. Однако, тумана не было. Пожалуй, – вот удачное определение – свет напоминал такой, какой бывает во время затмения, – то есть срастворенный с прозрачною тьмою. Помнится (теперь смутно), что нам попалась какая-то баррикада, и, взявшись за руки, мы старались перейти на нее. Но и сами мы были какие-то призрачные, неувесистые. Папа же в особенности был почти, как тень.
Сон был тона призрачно-тревожного, словно тревога где-то далеко-далеко, или словно я чем-то отъединен от тревоги. И все было ирреально и бессубстанциально.
1914.VIII.21. Сергиев Посад.
Видел сегодняшнею ночью три (из запомнившихся мне) сна.

Первый раз я видел, что живу не то на даче, не то оседло вместе с Анной и Васей Гиацинтовым в какой-то стране, вроде, – как думалось мне тогда, во сне, – вроде Голландии. Местность унылая и плоская, почти в один уровень с бесчисленными водными бассейнами, ее прорезывающими; каналы и пруды наполнены водой желтовато-мутноватой и, кажется, тепловатой, хотя день был пасмурный и солнце не светило. Бассейны эти искусственные или, по крайней мере, искусственно подравнены, и прямолинейные бока их – свежий еще откосик из плотной, темно-коричневой глины, а сверху – дерн.
Высота откоса не более 1/4 аршина. В воде, глубиною, вероятно, до аршина и более, растет особая капуста, с весьма длинными кочерыжками, вроде как у брюссельской; увенчиваются же они кочаном не весьма большим, но очень плотным и несколько уплощенной формы. На кочерыжках видны, сквозь воду, рубцы от старых листьев, над водой же торчат лишь кочаны. Кочерыжки обладают особым строением: они мясисты, сочны и не имеют твердых волокон – вообще напоминают собою стебли водяных лилий, но только значительно толще.

Когда кочан дозревал, кочерыжка утончалась у самого кочана, и он, отрываясь, обращался либо в громадную раковину, вроде морского финика формой, либо в утку, которая улетала, зачерпывая упругим крылом воду, однако не сразу получая вид птицы, а некоторое время сохраняя в себе нечто промежуточное между кочаном и раковиной. Я долго сидел на берегу и плескался рукою в воде, наблюдая за неожиданными взлетами уток из зарослей этой водяной капусты. Среди кочанов, сравнительно редких, виделось множество голых кочерыжек, из коих одни намокли и почернели, другие же были свежи. – Так возникал на моих глазах животный мир из растительного.
Несомненно, что этот сон связан с моим изучением эгейской культуры, где имеются подобные же сюжеты.
Затем, во второй раз, я видел себя приехавшим в какой-то небольшой городишко вроде Моршанска и, вместе с Анной, разыскивающим дом семьи Соловьевых, братьев и матери Вл.С. Соловьева. Я имею от кого-то поручение – редактировать новое издание сочинений Вл.С. Соловьева, и желаю выверить текст по рукописям. Нашли дом уже в сумерках, на узком-преузком и немощенном переулочке. Дом оказался, однако, двухэтажным, но довольно стареньким. Позвонили в дребезжащий звонок и поднялись во второй этаж по полутемной лестнице. Дома была одна только Поликсена Сергеевна, сестра Вл.С. Соловьева. Она встретила нас приветливо и даже предложила переночевать у них, но за всеми любезностями чувствовалась подозрительность. Ей явно не хотелось давать на просмотр рукописей Вл. С-ча и она даже выражала неудовольство, что сначала он якобы печатал слишком откровенную редакцию статьи «Смысл любви»; в особенности же ей было неприятно, что в нашем издании эта статья напечатана в обеих редакциях, первоначальной откровенной, и позднейшей, несколько прикровенной. «Не для чего было вытаскивать все это наружу», – сказала она. Вообще, и в других ее разговорах было видно стремление подстричь Соловьева и сделать его совсем не вызывающим никаких толков. Я же сначала спорил, хотя чувствовал, что это тщетное занятие, а потом перестал спорить и только с хитрецой думал про себя: «Говори, говори, а мы все-таки у тебя узнаем что-нибудь интересное и напечатаем».
В третий раз я видел себя в какой-то небольшой базилической церкви, которая из католической превращена в православную, но с тем, чтобы и католики могли в ней служить, – по обряду православному.

Я отслужил обедню. Затем стал служить какой-то ксендз, а может быть, и кардинал. Свою ярко-красную мантию он смешно подтянул шнурком, так что сзади у него образовался курдюк. Затем, отслуживши все, как следует, но не сделав отпуста, он отошел в сторонку, в самой церкви, где был жертвенник вроде простого стола, и стал одной рукой потреблять Дары, а другой – разоблачаться. Снял с себя все, кроме верхней, служебной, красной рубашки, под которою виднелась носильная, синяя, чуть-чуть длиннее красной. Его красные и мускулистые, как у Геркулеса, ноги были совсем голы, рубахи же были весьма коротки, так что чуть-чуть прикрывали наготу. В таком-то виде, и почти не отходя от жертвенника, т. е. откуда-то сбоку, – небрежно и полуголый317.
В этом ксендзе и по ногам его, и по духу мне почудился настоящий римлянин, – «так приблизительно легионер Цезаря», подумалось мне во сне. Но он, однако, вовсе не хотел кощунствовать или бесстыдничать; нет, все, что он делал, серьезно и просто, без малейшего вызова.
* * *
В этих трех снах фактически я был один или почти один; Анна не принимала в них, особенно в 1-м и 3-м никакого участия. Но замечательно то, что тон снов, основная сущность их был Вася Гиацинтов. Я не понимаю, ка́к это, тем более, что ни его образа, ни его слов не было во сне, наконец, не было и событий, напоминавших Васю, разве только второй сон с блужданиями и поисками по провинциальному городу. И все-таки ощущение от всех трех снов было, как от Васи, как будто это он действует на меня и вызывает во мне все, виденное мною.
1914.VIII.23. Ночь. Сергиев Посад.
Вероятно, числа 13-го видел под утро сон: приходит ко мне товарищ С.С.Троицкого Вячеслав Глаголев и говорит: «Вот, меня зовут Иван Вячеславович, а поэта Иванова – Вячеслав Иванович. Мы ничуть друг на друга не похожи, а состав имен у нас тождественный, – и у меня есть в составе имени Вячеслав, и у него. Как же это согласить с Вашей теорией – имен – как энергий, определяющих личность?»
А я ему: «Нет, тут никакого противоречия нет, даже напротив, полное подтверждение. Ведь у Иванова “Вячеслав” стоит в числителе имени, а у Вас – в знаменателе, и, следовательно, должно действовать в сторону обратную тому, как у Иванова. Поэтому-то Вы и не сходны».
И во сне, и после мне все казалось, что эти выражения «имя в числителе» и «имя в знаменателе» скрывают в себе какую-то очень важную концепцию, которую я тогда чувствовал, а сейчас почти перестал. Но и теперь у меня есть уверенность, что эти выражения – открытие какой-то очень новой и значительной мысли, которая рано или поздно раскроется у меня в целую концепцию, и тогда станет ясен и самый сон.
Так было раз со мною, когда я открыл во сне особую теорию Божественной перестановки монад. Этот сон наполнил меня творческою радостию, хотя и казался нелепым наяву. Но потом, через 4 или 3 года, когда у меня появился некоторый опытный материал, возникло учение мое о типах возрастания и о возрастании типов, имевшее такое поворотное нравственное значение в моей жизни; тогда сон о монадах стал вполне ясен.
1914.VIII.23. Вечер (ок. 12-ти часов). Сергиев Посад.
Душа-пчела
Когда в Успеньев день, 15 августа сего года, кончалась литургия в Красном Кресте и Св. Чаша была уже покрыта, вдруг прилетела пчела и стала кружиться около Чаши, желая проникнуть под покровец и испить честной Крови. Я отгонял пчелу, но безуспешно. И даже особенно настойчиво она стала виться над Чашею, когда я осенял ею народ (на «всегда, ныне и присно, и во веки веков»). Когда же Чашу стал я переносить на жертвенник, то пчела яростно кружилась над переносимой Чашей и, наконец, запуталась у меня в волосах. Поставив Чашу на жертвенник, я кое-как отогнал пчелу и она исчезла из виду.
Как появление ее, так, отчасти, и исчезновение пчелы были неожиданны и странны, т. к. все окна и форточки были закрыты, да и время было не пчелиное: все время была непогода, и только с 15-го на 2 дня несколько рассеялось.
Появление пчелы мне почувствовалось как нечто знаменательное. Пчела – душа. Это душа, забытая мною, требует себе поминовения и хочет испить Честной Крови. Чья душа? У меня сразу сообразилось, что это – душа С.С. Троицкого. И потом я увидал в святцах, что ближайшая наша литургия приходится на 17-е, в воскресение, в день Мирона мученика. А этот день – день рождения Сережи. – Теперь же еще соображаю, что Успенье было особенно общим для нас с ним праздником; в Успение я читал «Слово» в Толпыгинском храме; этот день был особенно памятен мне и, вероятно, ему. Вот он и напомнил о себе в Успеньев день, перед днем своего рождения.
17-го я помянул его как следует (и всегда поминаю тоже так) и отслужил по нем панихиду с о. иеродиаконом Павлом (Волковым), который напоминает Сережу и лицом и манерами, и с о. Игнатием Садковским.
1914.VIII.28. Серг<иев> Пос<ад>.
Сегодня под утро видел сон такого содержания.
У нас живет по какому-то случаю офицер, Юрий Николаевич Вязигин, но видом своим напоминает кого-то другого – выше, тоньше, одухотвореннее. Мы с ним, как и есть на самом деле, в дружеских отношениях, а он ко мне относится и очень почтительно. Но Анна и он выказывают друг другу слишком много внимания, и хотя я знаю, что тут нет ничего плохого, но все-таки мне представляется это неподобающим. Анна почему-то жалеет его; м. б., он ранен на войне, потому. Иногда даже Анна ложится около него. И хотя я говорю ей неоднократно, что это невозможно, но она повторяет свою бестактность. Наконец, я выхожу из себя, кричу на нее (кажется, если только верно припоминаю сон), но в душе ни на кого не сержусь. Выхожу из себя и кричу потому, что считаю нужным так поступить; в душе же, кроме полной оторванности ото всего мира, ничего нет, да я и знаю, вдобавок, что в чувствах Анны и Юрия Николаевича и нет ничего, кроме наивной привязанности друг к другу, на почве жалости – с одной стороны, и благодарности – с другой. Но все же я знаю и то, что это надо прекратить. Проходят дни. Как-то, по прошествии приблизительно недели, сижу я за столиком, как будто в каком-нибудь кафе, с Юрием Николаевичем и говорю ему, что если это будет продолжаться, то я вынужден буду как-нибудь оскорбить его воинскую честь, чтобы положить конец всем отношениям.
«Но что же, не могу же я Вас тогда вызвать?» – говорит он, имея в виду мой сан и цепляясь за это обстоятельство.
«Отчего ж? Я принимаю вызов, пойдемте», – спешу я, со своей стороны, ухватиться за представившийся повод.
И я чувствую, что ни он на меня не гневается, как и я – на него не гневаюсь. Однако та́к нужно; я знаю, что что-то вроде душевной смерти должно быть для меня, но – знаю что это неизбежно.
Мы идем. По дороге «туда», к месту поединка надо пройти сквозь павильон, довольно значительных размеров, весь уставленный подлинными, недавно открытыми и привезенными статуями и бюстами работы какого-то величайшего греческого скульптора, – быть может, Праксителя. Статуи эти по большей части изображают мужа и жену или мужа, жену и сына-ребенка, возрастом с нашего Васёнка. Иногда просто их бюсты, иногда ребенок изображен один, – как Микель-Анджеловская фигура ребенка на дельфине. И оба мы, очарованные, увлекаемся осмотром этих мраморов, почти забывая, что мы решили идти на поединок, смертный. Мы смотрим статуи врозь. Эфирные тела, а не мраморы, поднимаются перед нами. Они словно тянутся из земли, пригреваемые солнцем, и тянутся навстречу ему. Духом дышит вся эта скульптура, и равной ей не было, нет и не будет. Обычные греческие статуи кажутся пред нею мертвыми и дебелыми кусками камня. Созерцая же эти статуи, чувствуешь, как жи́знью наполняется все собственное существо. Но все же грустно, да и тянутся к солнцу они – это тоже навевает грусть. Юрий же Николаевич, лицо которого (припоминаю, что оно с каштановыми вьющимися нежными волосами и каштановой бородкой) иногда мелькает мне в промежутки между статуями, еще грустнее; но он грустен по связи с землею, а я – по отрешенности от нее.
В павильоне никого не было кроме нас. Но тут входит какой-то господинчик невысокого роста, в небрежной одежде, в соломенном выгоревшем и помятом цилиндре. Господинчик этот – еврейского типа и напоминает какого-нибудь мелкого журналиста или неудачного адвоката. Кажется, по-своему он идеалист и убежден в чем-то; несколько напоминает Столпнера.
Он не стал смотреть статуй. Стал где-то сбоку и наблюдал за нами, засунув руки в карманы и под мышкою держа свой грязно-желтый цилиндр. Когда же Юрий Николаевич случайно оказался возле него, то, со смешком обращаясь к нему:
– «Что это тут Вы смотрите, молодой человек», – говорит ему. – «Поверьте мне, в мире не вырабатывается никаких ценностей». Что возразить ему, Юрий Николаевич смешался и опечалился, не зная.
Я услыхал эту фразу. Она взорвала меня и, подскочив к господинчику в соломенном цилиндре, я с запальчивостью, защищая Юрия Николаевича и свои статуи, выкрикнул ему:
(тут-то и было самое главное. Сейчас не могу вспомнить, что именно я сказал)318.
1914.VIII.29. Вечер. Усекновение головы св. Пророка Иоанна Предтечи.
Накануне службы лег поздно: занимался, потом готовился к службе. К тому же в комнате было холодно, так что сон был некрепкий, и в голове кипело, вроде того, как перед экзаменами. Но главною темою этого кипения мысли была болезнь Вали. Мне в сновидении представились Мережковские, и я обвинял их в Валиной болезни, говоря, что Зинаида Николаевна заразила Валю туберкулезом. Я ссорился и с Валей, говоря ей, зачем она ездила к Мережковским, и что Провидение внушает ей, что с ними не надо знаться. Мне теперь смутно представляется, что с Валей произошло покаяние: она сознала неправду Мережковских, и тогда в болезни наступил кризис, к выздоровлению. Мне представлялось, что я ругал Зинаиду Николаевну ведьмой и т. д.
Затем наступила другая серия снов. Старик из села Благовещения Василий Никитич распускал про меня слухи, что я «оправдал» на суде тамошнего священника, и ругал меня. Как-то я встретился с ним на улице (во сне) и сделал ему резкое замечание – как ему не стыдно клеветать на священника. Не мог же я припоминать на суде личных обид! А все остальное я знаю про священника от Василия же Никитича…
* * *
Сегодня вечером получилась из Тифлиса телеграмма от брата моего Шуры, который пишет, что Вале плохо, и вызывает меня в Тифлис. Мои сны оказались предчувствием! – Телеграфировал в Тифлис Ельчанинову с просьбою узнать, ка́к здоровье Вали и надо ли мне приезжать: боюсь, что Шура, по обыкновению, преувеличил.
1914.IX.8. Тифлис. Ночь.
Дорогая моя мамулечка!319 Вчера ночью, в 3-м часу приехал я в Тифлис, добравшись, особенно в последней части пути, с большим трудом. Было невыносимо жарко, несмотря на открытые окна, грязно, тесно, так что сидели и лежали люди всюду320, включая и полки для вещей. Поезд опоздал, извозчиков (фаэтонов по-здешнему) не было, пришлось большую часть нести вещи на руках. Пришел домой. Звонился-звонился, часа 1½, стучался в калитку – никто не отворял. Наконец, пришел дворник, соседский, перелез через наш высокий забор и открыл калитку. Вхожу внутрь, нападает собака Дружок (хотя и не кусала). Стучусь, стучусь, – опять никто не открывает. Наконец освещаются окна в квартире квартирантов, выходит оттуда кто<-то> в белье, спрашивает, кого нужно, и сообщает, что наши все на несколько дней выселились к Лиле, и дает адрес. По этому адресу я ночью, оставив вещи у наших квартирантов, иду искать своих. В темноте, на незнакомых мне улицах еле нашел.
Как и чувствовал я, мой приезд запоздал… Мама переселилась к Лиле вследствие дезинфекции квартиры. М. б., завтра вернемся домой. Дома – полный разгром, ничего нет на месте, запустение… сегодня ходил на кладбище. Жарко-прежарко. Я не мог сразу найти могил, и изжарился чуть не <до> дурноты. Отслужил панихиду у могилы папы с тетей Юлей и, в другом месте, у могилы Сережи и Вали. Летом я видел во сне все то, что теперь сбылось. Когда-ниб<удь> я покажу вам запись сна, виденного мною в Троицком. Я видел тогда, что приехал в Тифлис, но что меня встречают в квартире не нашей (это и оказалась квартирой Лилиной). Затем я видел, что меня встретили папа и тетя Юля – их могилы я нашел сперва. Видел далее во сне Валю, в виде семилетней девочки, – и понял тогда же (о чем сказал Васе), что она умирает или умерла. Я увидел постель ее посыпанной крестообразно землею, и рядом с нею – другую постель – тоже посыпанную землею. Я склонен был думать, что эта другая постель есть еще предстоящая могила кого-нибудь из наших; но м. б., это – могила Сережи, которой я никогда раньше не видал и которая рядом с Валиной… Так грустно и неприветливо встретил меня дом.
Маму во что бы то ни стало надо увезти с Госей отсюда. Мама упирается, но надо настоять, иначе непременно обе они заболеют тут.
А как вы, мои рыбки? Почему до сих пор от вас ничего не получилось? Или, впрочем, и не могло получиться до сих пор. Помолитесь как следует, чтобы вам не болеть. Папа о вас всегда думает и вас все время вспоминает.
1914.IX.9.
Получил сегодня телеграмму об утверждении меня в степени э.о. профессора. Мама ехать никак не хочет, а я даже не знаю, ка́к ее оставить тут одну.
Побегу отправлять письмо. Целую вас мои милые птички. Будьте веселыми и не забывайте папу. Лилина Басанька рисует довольно хорошо, пишет письма в таком роде

Письмо это она прочитывает так: «Милая мама. Ольга Георгиевна Кониева». Вообще она рекомендуется так: «Ольга Георгиевна Кониева, двух с половиною лет». Целую вас. Ваш папа.
<В письмо вложены 3 записки:>
<1>
1914.IX.12. Сер<гиев> Пос<ад>.
У меня сегодня такое ощущение во всем теле, будто я скрипка и весьма неопытные руки усиленно водят смычком по мне. Струны визжат, и дека содрогается.
<2>
1914.IX.26. В церкви.
Есть у Кота Мурлыки сказка «Руф и Руфина» на тему о богоборце Руфе, <превращенном> в дерево. Вот у нас дома в Тифлисе, и <происходит. Вот зачем, мне думается, сидит тут мама>.
<3>
<записка практически не читается, обращена, вероятно, к «Сереже» Троицкому>.
1914.IX.18–19. Сергиев Посад.
Видел во сне только что о. Серапиона (Воинова). Он приезжал в Посад нарочно, чтобы повидаться со мной, и остановился в старой Лаврской гостинице. Но почему-то не сразу мы с ним повидались. Был он очень слаб, умирал и уже почти не ел – от туберкулеза (?). Он был бледен. Во мне вызвал к себе большой прилив нежности и жалости… Мне он передал свое сочинение, написанное все с нотами для произнесения, да и ноты были какие-то особенные – со многими линейками, угловаты и с особыми знаками. А.В. Ельчанинов протестовал против этих нот, но я решил издать их цинкографически не321
1914.IX.28. Ночь. При свете лампады. Сергиев Посад.
Раньше духовная жизнь была для меня вроде благоуханного тумана, – чем-то зыблющимся, неуловимым, романтическим отчасти. Теперь же она делается твердой и прозрачной, как бы из полированного упругого хрусталя.
Раньше была теплота; теперь – суровость и холод. Я вступаю в ледяной храм? Из астральной сферы перехожу к эфирной?
Словно духовный пар выкристаллизовывается от холода в тверды<е> кристаллы духа.
* * *
1914.XII.22 –23. Час ночи. Сергиев Посад.
В слове αἰθήρ ,
ЭΘИРЪ ,
АIΘΗР,
особенно именно в русском эфир содержится что-то упругое, твердое, плотное, холодно-освежающее, закаляющее душу. Таков эфир.
1914.X.5. Сергиев Посад.
Сегодня утром Васёнок, проснувшись, с радостью объявил, что видел следующий сон: он был в алтаре, и «диакон Трифон», т. е. иеродиакон о. Трифон, служащий в Красном Кресте, надел на него епитрахиль. Потом «пришла Божия Мама» и помазала его на лбу «крестиком». Когда Анна спросила, чем же Она его помазала, то Васёнок, сжимая руки, стал объяснять: «у Нее была такая-такая-такая маленькая…», «Божия Мама была в белом».
Говорил он также, что у Нее лицо было, «как у китайца». При этом он в объяснение своих слов стал подпирать себе щеки обеими руками, по-видимому, желая этим указать на округлость лица.
Своим сном Васёнок был весьма доволен, и несколько раз рассказывал его разным членам семьи.
21 ноября 1914 г., в самый день Введения во Храм Пресвятой Богородицы Ваську исполнится ровно 3½ года. Очень важно, что его 2-й цикл начнется в этот день – детский (для Б<ожией> М<атери> цикл).
1914.X.9–10. Ночь. Сер<гиев> Пос<ад>.
Почти каждую ночь, так около 1½ ночи, Над<ежда> Петр<овна>, мать Анны, начинает стонать во сне, затем кричит не своим голосом. Я бужу ее. Она в ужасном волнении сообщает о сне, который ее очень напугал. По большей части сны эти, очевидно мистически страшные, по содержанию совсем пустяковы. Почти всегда она видит, что за нею погнался или в дом вбежал: либо заяц, либо собака, либо рыба и т. п. – не была ли она напугана чем в детстве? Она не помнит, я спрашивал ее.
1914.XI.26. Сергиев Посад.
Весь дом наш болен инфлюенцией. 23-го, под воскресенье, у Анны был жар. В этом состоянии она видела такой сон: «Мы были с тобой в бараке при Красном Кресте, где я дежурю. Там было душно. Вот ты и говоришь: “Хорошо бы теперь раздеться и в траве походить, – густой, высокой. Ощущение такое же, словно купаешься в море”. Мы разделись и пошли. Зашли в траву. Широко, далеко так. Мы сели в нее по грудь. Трава мягкая такая, сочная. Перед нами была трава темно-зелено-бурая, цвета такого, как поздники. Ты брал пригоршнями семена, они такие гладкие, кругленькие, как чечевица. Я сказала: “Хорошо бы их набрать для Васюшки”. А ты говоришь: “Это ядовитые, наберу других”. Отошел немножко подальше, там была трава с семенами, как миндаль, очищенный от скорлупы или даже, скорее, как жаренный в сахаре. Ты их набрал. Потом мы пошли одеваться. Когда мы пришли одеваться, я увидала, что мое тело висит, жирное, с головою, со всем, настоящее тело. Мне нужно было надеть его, но я никак не могла. Нужно было где-то найти отверстие, в которое бы войти. Но никак не могла. Оно было совсем целое, без малейшей дырочки. Я прикладывала-прикладывала его, помню взяла под мышки и подняла, но все-таки войти было неоткуда. Надела ли я его, в конце концов, не помню… Тем, что оно не надевалось, я не беспокоилась, мне даже противно было бы, если бы оно наделось. Но чувствовалось, что надо его надеть».
1914.XI.16–17. Сергиев Посад.
Был в Москве, куда ездил по вызову С.Н. Дурылина, у которого умерла мать. После заупокойной всенощной решил, что служить обедню не буду и что поеду завтра утром домой. С этим-то в связи, думается, видел такой сон.

С мамой и кем-то из моих братьев и сестер нахожусь где-то на даче. Это «дача вообще». Устройство ее напоминает театральную сцену, на которой бы задумали строить дачу322.
1914.XI.26. Сергиев Посад.
Анна рассказывала: «24-го я лежала в жару, но не спала и была в сознании. Ты сидел за чайным столом, тут же в столовой. Вдруг пришел твой умерший папа [А-р И. Флоренский]. Я помнила, что он умер. Его я не видала, но слышала внутри себя. Он говорит, что каждый год, в день своего Ангела (т. е. 23-го ноября, П.Ф.) ходит по своим близким и смотрит, ка́к они живут. Он очень беспокоится за девицу Норфольк (причем это была мама моя), которую он взял замуж, а потом оставил одну, и теперь ей трудно живется». Сейчас же после этого Анна стала спрашивать, ка́к мамина девичья фамилия, как бабушкина и т. д. и «никак не могла разобрать, ка́к это бывает один отец и одна мать: все мне казалось, – говорила она, – что бывает два отца и две матери».
«Я думаю, что когда я больна, то у меня все удваивается. Мне все казалось, когда рождался Васюшка, что у тебя две жены и у меня два ребенка, и никак не могла понять, где настоящий и где не настоящий. Это ужасно мучительное состояние, когда не можешь решить, где настоящий».
1914.XII.2. Сергиев Посад.
В ночь с 30-го ноября на 1 декабря, под утро, я видел сон, что я, по случаю теперешней войны, поступил в труппу каких<-то> цирковых артистов, и что труппа эта взяла на себя заботиться и всячески развлекать раненых солдат. Особенность этих артистов – та, что они все обязаны исполнять свою должность совершенно нагими, имея лишь легкое, темно-красное, препоясание у чресл, в виде мешочка для αἰδοῖα . Я тоже поэтому ходил голым, как и все. Мы находились в каком-то огромном, полу-темном каменном здании, с длинными высокими коридорами; сводчатые потолки, грязные и потемневшие от времени стены, железные решетки на высоко расположенных окнах, гулкие отзвуки шагов, хотя и босыми ногами, каменные полы придавали этому зданию мрачность. Словно это был за́мок или, скорее, тюрьма.
Меня отправили занять одного солдата, запертого в одиночной камере. Не помню, чем именно был болен он, но тело его заживо разлагалось, покрывшись темными пятнами, и испускал рот и нос его невыносимое зловоние. Он лежал забытый всеми или, точнее, обегаемый всеми. Я вошел к нему с ужасом и отвращением, но он так обрадовался мне и, быть может, еще более – моему телу, здоровому и целому, что я почти забыл о своем отвращении. Вдруг он с усилием приподнялся и в восторге прильнул ко мне, прижимаясь к телу и сам полуголый. Мне стало одновременно радостно и мерзко. Я проснулся… оказалось, что ко мне прижимается забравшийся в постель Васёнок. И мне стало ясно, что смысл сна поучение. Мерзкий мне человек, сказал я себе полусонный, по пробуждении может оказаться самым милым и дорогим мне – моим сыном.
1914.XII.18. Сергиев Посад. Ночь, в постели. Пишу ощупью, в потемках.
Как-то недели полторы-две тому назад видел во сне Васю Гиацинтова. Он приехал в город, где живу и я, – какой-то небольшой город вроде Орла, – но остановился у каких-то публичных женщин и к нам не показывался. Не помню, ка́к именно, но я узнал о его пребывании в нашем городе, разыскал его и стал уговаривать идти ко мне, но он не хотел; может быть, и иное что удерживало его, но только не шел. Общее же впечатление у меня осталось очень тяжелое; Вася был так занят своими хозяйками, что меня просто не заметил.
1914.XII.20. Сергиев Посад. Ночь. Суббота-Воскресенье.
Сегодня во время полиелея сослужил в Красно-Крестовской церкви о. Игнатию Садковскому. Смотрел на одинокую лампаду, висящую у иконы Целителя Пантелеимона. И вдруг я почувствовал, что легкие сумерки, в которые погружена церковь, – это сумерки пещеры моего сердца, и что я нахожусь в горнице или, точнее, в пещере сердца. И я увидал, что лампада эта горит вовсе не вне меня, а во мне, в сердце. А потом стало понятно, что и иконы, и церковь, и даже люди – все это не вне меня, а во мне, в сердце. Я почувствовал с большою степенью определенности, что я мыслю теперь уже не головою, а сердцем, и что я переселилось из головы, – ставшей пустою и придаточною, – в сердце.
* * *
Сегодня же, в церкви, во время шестопсалмия, взглянул на Царские врата – и поразился: на них – Благовещение, т. е. точка соприкосновения Земли и Неба. Точка имеет свое протяжение и свою, сложную, структуру. Это так и быть должно. Что же по сторонам? Небо (Христос) и Земля (Бож<ия> Матерь). Но что же. На Царских вратах Б<ожия> М<атерь> (Земля) вправо от Ангела (Небо), а на местных иконах – наоборот.
1914.XII.27. Сергиев Посад.
Все три Рождественские ночи Васёнок видит во сне Божиньку. Проснувшись, поутру́ так и объявляет: «Сегодня я видел во сне Божиньку Иисуса Христа», в прошлые ночи Виденный ничего не говорил; нынешнею же ночью – подарил игрушки и сказал, что на следующее Рождество подарит маленький домик.
Бывало несколько раз и раньше, что Васёнок видел во сне Божиньку.
1914.XII.30–31. Ночь. Сергиев Посад.
В субботу 21-го декабря сего года ко мне в церкви пришли исповедоваться несколько солдат из числа раненых, содержащихся в лазарете при Красном Кресте. Все они были хороши, каждый по-своему, но один, рослый и крепкий мужик, 39-ти лет, с большой или, скорее, пышной рыжеватой бородою, пленил меня своею кротостью, – кротостью великана, глубоким и искренним смирением. Звали его Феодор Кулешов, родом же он из Уфимской губернии, куда он с родителями переселился из Сапожковского уезда Рязанской губернии. Никаких существенных грехов у него не оказалось, да это же читалось и на его добром и одухотворенном лице. Рассказывал о своих семейных делах: у него родители живы, детей трое, четвертый 5-ти летний умер во время его отсутствия, т. к. случился пожар и ребенка, после прививки антидифтеритной сыворотки, застудили. Кроме того, в его семье живет приемыш – девочка-сиротка. Видно, что семья у него крепкая и любящая. И вот он всплакнул, – вероятно, от боязни оставить семью одинокою.
Мне же во все время его исповеди казалось, что я могу и должен сказать ему, что он вернется благополучно к себе домой. Слегка я сказал ему, он поблагодарил. Но, когда он ушел, у меня появилось чувство радости за него и, вместе все нарастающего беспокойства от сознания, все более ясного, что он вернется и что ему это надо сказать потверже. – Я пошел в барак, стал искать его. Но около него кто-то был, и я сказать не решился, так и ушел.
На другой день он причастился Св. Таин, а после службы Рождественской просил, вместе с другими солдатами, отслужить молебен Божией Матери, что и было сделано мною вместе с о. Трифоном, нашим иеродиаконом.
Однако мысль о нем не выходила у меня из головы. На 4-й день Рождества, через неделю после его исповеди, Васёнок пригласил солдат, и в том числе этого, к нам в гости. Пробыли несколько часов, но я опять не решился сказать ему.
Наконец, сегодня я сказал ему, что испытывал о нем; он нисколько не удивился и сказал мне, что и сам это же знает. «Ко мне, – сказал он, – ночью, во втором часу, после той исповеди явилась Божия Матерь вместе с моей матерью. Мать просила Божию Матерь за меня и плакала, но Божия Матерь сказала мне: “Ты ничего, только иногда напрасно смеешься, а она, – указывая на мою мать, – грешнее тебя”. Тут я тоже стал плакать и просил простить матерь мою. Божия Матерь простила и обещала, что я благополучно вернусь домой. Тогда я рассказал об этом старшей сестре (Наталье Михайловне Решетовой), она посоветовала отслужить молебен Божией Матери; я подбил других солдат…».
Вот что сказал мне Феодор <Кулешов>. Дай Бог хранить ему свое смирение пред Господом!
Кстати, запишу и другое впечатление, от одного сибиряка из Иркутской губернии. Это – молодой солдат 22-х лет. Имя ему Иван323. Крепкий и, вероятно, храбрый, охотник, он по виду необыкновенно скромен и целомудренно сдержан. Лицо его грустно, он скучает по привольной и богатой жизни в Сибири. Но в лице его нет жесткости или ропота. Но чует мое сердце, что ждет его скорая смерть, и именно от пули в лоб.
<1915>
1915.I.30. Белосток.
(Из письма к Анне, с санитарного поезда).
…Вероятно, под влиянием белостокских впечатлений я видел сегодня после обеда, заснув на некоторое время, странный сон. Видел я, именно, что попал в дом Александра Дмитриевича Самарина, который, надо сказать, при отъезде нашем поразил меня совершенно еврейским видом – ушами, носом, глазами, всем. Попал я туда, то есть в дом Самарина, во сне, чтобы отслужить какую-то службу пред началом какого-то общественного дела. В ожидании сбора разных именитых гостей, Александр Дмитриевич предложил мне облачиться и указал на облачения, лежавшие где-то в углу. Я стал облачаться, и увидал, что это – не облачения, а костюм медведя, хотя и сшитый по образцу облачений.
Я говорю Александру Дмитриевичу: «Ведь маски запрещены, таких облачений не бывает». Он наскоро ответил, что-то вроде: «ничего, ничего», причем в словах его мне послышалось оскорбительное пренебрежение к Церкви. Взволнованный, я сказал, что служить в этом не стану; но потом решил, просто ради любопытства, надеть эти «облачения». Фелонь оказалась с капюшоном, накидывавшимся на лицо и изображавшим медвежью морду; на месте глаз были дырочки. Мне этот капюшон был несколько мал, так что, посмотрев на себя в зеркало, я увидал, что снизу сквозит лицо. Пасть была обшита красной материей и выглядела довольно страшно. Я боялся, что испугаю детей. Действительно, Юра Самарин испугался меня, но не очень. Я же избегал Васенка, боясь его очень напугать. А.Д.Самарин на мое неодобрение этим «облачениям» сказал со снисходительною важностью: «Это что, а вот у меня есть еще облачение волчье!» Действительно, в углу было сложено и оно, с оскаленной волчьей пастью. Смысл же этих слов Александра Дмитриевича был тот, что Александр Дмитриевич сравнительно внимателен к нашему предприятию, а мог бы посмеяться гораздо хуже.
Мне показался этот сон знаменательным и жутким. Еврейство Самариных, их двусмысленное отношение к Церкви, их тайные умыслы – вот что знаменовало мое сновидение.
1915.IV.14. Сергиев Посад.
Видел сегодня ночью во сне, что мне покою не дают с телеграммами: все время, в течение недели, приходят телеграммы из Тифлиса на имя Лизы тети о том, что она выиграла свой процесс с Н.А.Мелик-Бегляровым. Я сержусь, что мне не дают покоя, прошу доставлять телеграммы прямо ей, но дело не выходит, и мне приносят их еще и еще. Я чувствую, что сон этот, по форме («еще» и «еще»), кошмарность его – зависит от причин физиологических (– ел на ночь крутые яйца –), но что содержание его правдиво и что-то в этом сне есть истинного. И теперь, вечером этого дня, перед отходом ко сну, я ощущаю свое сновидение так же, как и ощущал его во сне.
1915.IV.18. Сергиев Посад. Перед литургией. Воскресенье.
Видел во сне, что совершаю литургию в Красно-Крестовской церкви в сослужении нашего диакона о. Петра Гусева и с псаломщиком Дм<итрием> Алексеевичем.
Диакон что-то ошибается несколько раз, хотя и не существенно, но, тем не менее, сестры кипятятся, делают замечания. После службы или даже чуть не во время службы, незадолго до ее окончания и когда я, облаченный, стою еще в алтаре, сестры начинают из-за иконостаса резониться со мною по поводу о. Петра, тоном очень заносчивым и дерзким. Среди голосов особенно слышится раздраженный голос Натальи Александровны (Киселевой, настоятельницы). Наконец она влезает в алтарь и требует, сама не зная чего, в алтаре, а потом, в азарте, подходит ко престолу и берется за него.
Тогда вихрь гнева вторгается стремительно в мою душу и все приводит там в смятение. В исступлении я беру престол и отодвигаю его в сторону (– как это иногда приходилось делать с переносным престолом, в санитарном поезде –), к окну. «Все равно, – восклицаю я, – все равно надо снова освящать престол после Вас!»
– А как же 23-го, в наш храмовый праздник? – спрашивает Наталия Александровна с притворным смирением и делая вид, что не замечает ни своей бестактности, ни моего гнева.
– Как хотите. Пусть там решает о. Иларион (наш инспектор академический, приглашенный на 23-е). А я не буду.
– А часы служить надо? – опять смиренничает Наталия Александровна.
– Ничего не знаю.
И я в гневе уезжаю куда-то на поезде. Когда я покупал еще билет, то помнил, куда́ именно еду, не то в Тифлис, не то в Орел. Меня там и высаживают с поезда. Но я то не знаю, кудá мне надо было, куда я приехал, к кому и откуда я и, главное, кто́ я. Я забываю свое имя, свою личность, имена своих родных, знакомых, все. Меня беспокоит мысль, что у меня остались мои детки – Анна и Васенок, что они ждут меня и беспокоятся обо мне, но я никак не могу вспомнить, ни где́ они, ни ка́к их зовут, ни, главное, кто́ же, наконец, сам я. Хожу наудачу по городу, езжу на извозчиках с одного конца города до другого, думая в это время вспомнить, кто́ я; но не вспоминаю, как ни мучительно усиливаюсь прервать свой припадок внезапной амнезии (во сне именно та́к определяю свое состояние). Наконец припоминается имя одних знакомых – Худадовых. Это была революционная семья, вспоминать их неприятно, да и о них, к тому же не знаю, где́ живут они, но эта семья – единственная точка, за которую я могу зацепиться. Мне странно, что спасение мне должно прийти от революционеров, но делать нечего. Спрашиваю о Худадовых, но никто не знает. Наконец, на наклонной, плохо вымощенной и какой-то кривой, грязной, вроде Тифлисских, площади вдали от центра города один извозчик откликается: он не знает, где они живут, но эту фамилию слыхивал и берется со мною вместе поискать их. Извозчик этот особенный: лошадь его вся закована в ярко-блестящую золотую как бы полированную броню, вроде пожарной каски, и притом как-то странно: броня без мест соединений. Вся лошадь представляется мне почему-то чем-то вроде архангела или божественного существа. И на такой лошади я еду по городу.
1915.VI.12. Сергиев Посад.
Видел нонче во сне под утро:
Прихожу по какому-то делу к Голубцовым. Они живут, так же как и на самом деле, без отца. Вижу у них в большой, но как-то странно измененной и словно несколько затененной, комнате на большом налое, стоящем в углу, странную икону. Сделана она из обожженной терракоты, и следовательно – густо-кирпичного цвета. Изображения на ней барельефные, а рамка, заменяющая оклад, горельефная, по типу напоминающая шкатулки из дерева, какие режут в Посаде.
Икона эта – преп. Серафима Саровского. Рамочка из мелких икон, вероятно, изображает разные события из жизни преподобного. Я не обратил на нее особого внимания. Средняя же, главная, икона поразила меня. На ней был<а> изображен<а> лесная прогалина, а в глубине ее – что-то вроде жертвенника. У постепенно удаляющихся стволов был, далее, изображен преп<одобный> Серафим в разных видах, – разных возрастов и в разных одеяниях. И, странное дело, хотя икона была терракотовой, но одеяния на этих изображениях не были одноцветными, но – то черные, то коричневые, то белые. Фигура святого была всякий раз прислонена и как бы жертвенно привязана к этим сосновым стволам. Таких изображений было, вероятно, около 5-ти или 6-ти, но не менее 5-ти. Около же жертвенника в глубине лесной поляны был привязан с подогнутыми и, вероятно, связанными ногами великолепный бык с огромными, прекрасно изогнутыми рогами. Бык этот, увенчанный, был жертвой и смотрел человечьими глазами, в которых выражалось, что жертва эта добровольная. Но главное относительно этого быка – это то, что он был тоже преп. Серафимом, и притом не символическим изображением преп. Серафима, а именно им самим. То есть во сне я знал, что преп. Серафим, действительно, принес себя в жертву во образе быка.
Где-то сверху, как отдельная иконка, было небольшое изображение могилы преп. Серафима. У большого каменного креста на подножии со ступеньками была изображена здесь коленопреклоненная тоскующая женская фигура с простертыми руками, и это была Дева Мария.
На кресте – изображение преп. Серафима.
Икона эта меня очень заинтересовала, и главное, что мне показалось нужным выяснить, это –: была ли она исполнена до_канонизации преп. Серафима, или после нее, причем я жаждал услыхать именно первое. Но Ольга Сергеевна Голубцова отнеслась к иконе как-то небрежно и сказала, что она, икона, исполнена по ее заказу, уже после канонизации; мне показалось, что Ольге Сергеевне был немного неприятен мой интерес к иконе по излишней авторской скромности Ольги Сергеевны.
«Впрочем, – добавила Ольга Сергеевна, – икона эта, хотя заказанная и недавно, представляет сколок с изображения подобного ей на акциях, выпущенных пред канонизацией преп. Серафима».
«Что за акции?»
Ольга Сергеевна не могла в точности объяснить этого, но выяснилось все же, что они – в каком-то отношении к открытию мощей, какая-то спекуляция с мощами.
«А впрочем, вот я покажу Вам», – сказала Ольга Сергеевна и вынесла, вынув из какого-то комода, иконку в описанном уже роде, но напечатанную на желтом атласе. Меня заинтересовал вопрос о времени происхождения этих «акций», но тут уж ответа я не получил.
Интересно то, что в течение сна и после, когда проснулся, я имел очень упорное и отчетливое сознание, что уже видел его. Да как будто и в самом деле когда-то видел.
1915.VI.18. Сергиев Посад.
Видел во сне:
Андрей Андреевич Шум, бывший ученик мой, прислал Надежде Петровне, моей теще, письмо с того света. Надежда Петровна стала мне читать его: за чаем, радостная, но в письме многого не понимая. «Вы не знаете, что я уже умер, – сообщал А.А. Шум. – У нас хорошо. Но много колючих кустов, в которых жить нельзя. У нас царь, природы. Мы живем в Армении. Павлу Александровичу поклон».
А у меня, по мере того, как идет чтение, рисуется в уме картина. Местность вроде Тифлисской, безлесная, вся в колючках. Воздух чистый.
Надежда Петровна смеется про колючки: «Для чего пишет, что жить в них нельзя?» А я: «Колючки – это те предметы, которые занимают интеллигенцию при жизни на земле, да знать-то их не к чему».
Далее, я убежден, что «царь, природы» – сера. Надежда Петровна полагает, что «царь природы» – золото. Да, у алхимиков «царем природы» называлось золото. Но «царь, природы» – это сера. Запятая поставлена преднамеренно. Очевидно, Андрей Андреевич хотел нам дать знать о себе, но тайком от кого-то, и говорил иносказательно. Видно, что ему было очень плохо. Но письмо было в общем бодрое, хотя Андрей Андреевич жил на том свете и в плодах своих грехов.
* * *
Тут я проснулся, и у меня было твердое убеждение, что и Надежда Петровна что-нибудь видела во сне относительно Андрея Андреевича и что этот сон есть действительно телеграмма от него, хотя о чем именно, я не знал. Я был убежден, что на утро, за чаем, и Надежда Петровна что-нибудь расскажет об Андрее Андреевиче и своем сне о нем.
Затем я заснул и видел такой сон:
Познакомился с каким-то, доселе неведомым мне Флоренским, приходящимся мне чем-то вроде дяди и живущим в Москве. Оказалось, что он знает во всех подробностях генеалогии Флоренских. И вот, я высказываю ему свое мнение, что Флоренские – выходцы откуда-то из западных губерний.
– Совсем нет, ничуть.
– «Откуда же они?» – спрашиваю я.
– Да, конечно, из Сибири!
– «Из Сибири?»
– Да, наверное так… Ну а бабушка Ваша знаете какого происхождения?
– «Она, насколько мне известно, внучка графа Разумовского».
– Это так только говорилось. Видите ли. Ведь граф Разумовский был мужем императрицы Елисаветы.
– «Ну так что же?»
– Так вот, он по благородству взял грех на себя. Отец же Вашей бабушки был незаконным сыном вовсе не графа Разумовского, а самой Императрицы. Но от кого именно – мне неизвестно. Граф же, щадя Императрицу, выдал его за своего сына…
1915.VII.18. Ночь.
Вернулся сегодня из поездки по Рязанской губернии. Анна рассказала виденный ею во время моего отсутствия сон. Это было в ночь с 12-го на 13 июля или, б<ыть> м<ожет>, с 13 на 14-е, то есть с понедельника на вторник. Далее пишу под диктовку Анны.
«Мы сидели в комнате. Было много народу. Был ты (т. е. ПАФ) и еще какие-то мужчины, вообще все семейные в сборе. Кажется мне, что была здесь и мама (то есть ОПФ), Гося и др. Где́ была эта комната – не знаю; м. б., это была наша столовая, только окна выходили в тенистый сад. Окна были высоко, а под окнами, в саду на скамейке сидела Валя (†) и еще кто-то, не знаю кто, я не обращала внимания на другого. И вот, совсем не помню, когда именно, раньше ли, или когда сидела, но Валя нарисовала мне картину… Нет, наверное, когда сидела, потому что я говорила ей, чтобы она нарисовала, чтобы снег шел. Картина была очень хорошая и изображала Божию Матерь сидящею с Младенцем на руках, только Он лежал вытянувшись прямо, точно как куклы лежат. У Младенца было розовое покрывало или, б. м., розовое платье; сквозь это покрывало сквозили ножки. Кругом были Ангелы. Когда я сказала Вале, чтобы был снег, то Валя сделала снег черным карандашом, «а потом, – говорит, – сделаю, как следует». Но и черным было красиво, словно не на бумаге было, а так; снег держался как-то сверху, а бумага была незапачканная. Картина была очень красивая. Я тебе стала показывать эту картину и сказала: «Какая красивая!»; я была очень рада, что мне Валя нарисовала, а ты говоришь: «Что ж тут особенного: просто белый корабль, и только». Я стала всматриваться в картину; этот снег сделался словно черным полем. А из Божией Матери и Ангелов вышел корабль. Вид его был вроде барки, над которой располагались три арки, одна обхватывая другую. Вот приблизительный вид этого «корабля»; только рисунок должен быть шире, а заштрихованное поле – запунктированным.

Другие тоже не видели картины. Мне было жалко, что никто картины не видит, и я повернулась к окну к Вале. Она говорит: «Зачем ты им показываешь, они не увидят ничего. Иди ко мне, а то мне скучно». Я повернулась и пошла. Ощущение у меня было очень хорошее. Я была рада, что увидалась с Валей и что она меня зовет к себе. Что она умерла, я во сне не помнила. Валя была в черном платье, как всегда. И тот человек, который с нею сидел, был в черном. А в саду было темно, не от сумерек только. Был день, но темно, от тени.
А я еще подумала, вот хорошо бы, чтобы Иичка была у меня такая хорошая, как этот Младенец».
Потом я проснулась с радостным настроением, – не опечаленная, не удивленная, не огорченная. Валю во сне я видела в первый раз; никогда не видела».
Картина была нарисована на четвертушке бумаги в длину четвертушки.

По указанию Анны этот рисунок более точен, но не надо проводить черных линий: он образуется простым контрастом чистого поля и пунктированного.
1915.VII.2. Сергиев Посад.
Сегодня ночью, под утро, когда было уже светло, видел во сне, что просыпаюсь, но уже не на своей посадской квартире, а в Тифлисе, в доме Карапетовых на Александровской улице, №23, где мы жили по приезде из Батума. Эта квартира отчасти напоминает, как будто, нашу теперешнюю квартиру в доме Якуб. Мы спим, как всегда, на одной кровати, а Васенок в стороне. И при этом распорядок мебели в комнате соответствует тому, какой у нас сейчас. Анна, как было на самом деле, мне представляется лежащей ко мне спиною. Как видно из чертежа, расположение комнат весьма напоминает расположение комнат в нашем теперешнем доме. Наша же спальня соответствует столовой в доме Карапетовых.

Что́ я видел во сне324.
1915.VII.1–2. Ночью.
(еще сон Анны об о. В <…>325)
1915.X.20. Сер<гиев> Пос<ад>
Сегодня ночью видел какой-то страшный сон. Словно кто-то чужой ходит в каком-то доме… проснулся в ужасе за Васька и за Анну, стал креститься. Чувствовалось кругом что-то темное, реальное. Но содержание сна вспомнить никак не мог. – А потом, заснув, видел снова сон: попал я куда-то в Костромские пределы, м<ожет> б<ыть>, в Макарьев или в Борисоглебское. И здесь мне выяснили, что дед мой Иван был на сам<ом> деле не Иваном, а Михаилом, что сущность его не Ивановская, а Михайловская, что назван он извоначально был именно Михаилом. Тот брат Михаилу <1 нрзб.> записан особо в метриках <2 нрзб.>.
<1916>
1916.I.29.
Сегодня ночью видел сон: нахожусь в верхнем этаже большого высокого «американского» дома. Моя комната – угловая.

И вот начинается ветер, возникают тонкие, упругие, длинные вихри, как змеи. Их три, и они напирают на угол дома, где́ я нахожусь. Дом трясется, я думаю – так он и провалится – ухожу к Анне и детям. – Я заснул в гневе и почувствовал во сне, что эти вихри – гнева моего, а он сам – от бесов.
1916.II.5. Серг<иев> Пос<ад>.
Сон
Анна видела сегодня ночью, утром 5-го, сон: «Ничего я не помню, только помню, что я вошла в царские врата, в церкви Красного Креста. При каких обстоятельствах это было – не помню. Только помню, что я вошла в олтарь чрез царские двери, они сейчас же за мной закрылись, а были ли открыты ранее – не помню. И вот, когда я вошла, то пошла налево, к жертвеннику, и вспомнила, что ты говорил, что между престолом и царскими вратами полагается стоять только священнику. Вот, я это вспомнила и подумала, что ты будешь сердиться на меня и пробирать. И потом я как-то исчезла в алтаре. Шага два шагнула от царских дверей, может быть, даже и шага я не > шагнула (чтобы не стоять на этом месте), и больше меня не было. Может быть, это потому, что я проснулась скоро, но только меня больше не было, не то, чтобы провалилась, а скорее растаяла или слилась со стеной».
1916.III.5. Сер<гиев> Пос<ад>.
Анна
«У меня бывают периоды, когда вижу во сне все лестницы, лестницы, без конца. То они эфирные, непрочные какие-то, дрожащие, то из веревок, то из пластинок, то неплотно приставленные. Один раз я видела, что лестница из железных прутьев сделана. Без перил она. Круто очень поставленная. Идет в какое-то четыреугольное отверстие, ка́к на чердак лазить. И вот видишь, когда я влезла на́верх сюда, так она одной стороной откачнулась и начала раскачиваться на другом конце. И я уж не помню, мне удалось стать нáверх или нет».
1916.III.6. Сер<гиев> Пос<ад>. Ночь. Воскресение
(3-я неделя Великого Поста, пр<еподобного> Григория Паламы)
Сегодня ночью, под утро видел во сне папу своего, и это не было пустою мечтою. Я видел, что зачем-то приехал снова в Тифлис, но папа, как оказалось, жив, а не умер, как я думал. И оказалось, о чем мне с недоумением или со смущением сообщила мама, что он сделался священником. Он был на инженерных разысканиях. Потом вдруг оказался в комнате, наедине со мною, и я не удивился, что он появился так неожиданно. Мы встретились дружелюбно, и я почувствовал, что он как будто хочет загладить предо мною какую-то из прежних шероховатостей… Он был в темно-коричневой грубой одежде, похожей на францисканскую рясу, но как будто с широкой пелериной. Мне показалось, что мама ошиблась, говоря о его священстве, но что, действительно, он стал каки́м-то духовным.
Желая доставить мне удовольствие, папа спрашивал, хочу ли узнать о своих предках. Я смущенно говорил, что разумеется хочу, но что нет данных. Папа с внутренним удовольствием слушал меня, а потом стал вынимать откуда-то, словно бы из ящика большого письменного стола, возле которого мы с ним стояли, разные материалы. Сперва он показал мне карточку, снятую словно домашним способом. Мужчина и женщина, довольно пожилая, стоят возле маленького голого мальчика, задравшего ножки на постельке, устроенной не то на кроватке, не то в корзине. Мужчина целует заднюшку у ребенка и одной рукой придерживает его ножки. Папа объяснил, что это – он и мама, а ребенок – я. Я понял, что этой карточкой он хочет сказать: «Вот как я любил тебя!», но почему-то мама была довольно старой и некрасивой. Потом папа достал толстый том на тряпичной старинной бумаге, в большое in 8º. Как сейчас помню, на первой странице крупными буквами было напечатано
FLORINSKY326.
Оказалось, что это подробнейшая генеалогия на французском, за много веков рода Флоринских, но в своей заграничной ветви. По виду, эта книга была издана в начале XIX в., вероятно, в 12-м году. И мне тут же, и потом, приходила мысль, что надо поискать справок о нашем роде на иностранных языках, для иностранных ветвей.
Потом еще папа достал какую-то пачку писем; но я или не успел ее рассмотреть, или же позабыл, так что не представляю даже приблизительно, что они и какого происхождения.
Проснулся, и было на душе тепло и хорошо. Была уверенность, которая потом окрепла во время литургии, совершенной сегодня, по случаю воскресенья, и притом моего любимого – Григория Паламы, – что папа устроился тáм, как-то и помирился с Церковью. Твердо чувствовалось, что это было не пустое мечтание, а таинственная явь. Сон был эфирный.
1916.III.6.
Проснулся я слегка, сказать Анне о сне, а она говорит, что видела Гаврюшу, своего покойного брата. Она была с ним на колокольне в Кутловых Борках, были там и «какие-то странные люди», покойники, но Гаврюша по-прежнему защищал ее. Шла служба какая-то, на колокольне. Служил Сергей Михайлович Соловьев и путался. Гаврюша помог ему, подсказал, когда тот что-то забыл. Тогда Сергей Михайлович заметил: «Вот, как хорошо служить, когда е́сть кому подсказать».
* * *
В связи с этими снами и теперь и ранее в связи с другими я по думал, как неверно толкование Клингера и др., что по народному поверию бури и ветры и непогоды производятся душами покойников, ибо они суть духи – дыхания – ветры. Это поверхностно и приписывает народу слишком плоское мышление. Но истинная причина поверия – в том, что по известной примете в бурные, ветреные, непогодливые ночи снятся покойники и эти сновидения имеют тогда особую реальность. Отсюда понятно сближение покойников, являющихся в такие ночи, с ветрами и непогодою.
1916.III.27. Серг<иев> Пос<ад>.
МУЗЫКА327
1916.VI.6. Сергиев Посад. Понедельник.
Вчера ночью, под воскресную литургию, видел яркий и смутивший меня сон. Служу я литургию, и со мною еще кто-то, а храм, где я служу, словно бы какой древний и несколько темный. Но почему-то части Св<ятого> Тела для причастия служащих сделаны не то мною самим, не то еще кем-то очень большими, более четверти аршина и еще почему-то напитаны Честной Кровию так, что от прикосновения к ним Честная Кровь начинает капать. И вот, когда я причащаюсь, то Честная Кровь орошает мою руку, потом руки, потом каплет на престол, с престола струями течет на пол, всюду. Почему-то она начинает течь и из Св<ятой> Чаши, перебегая край тонкой струйкой, которая потом расширяется, растет и обагряет собою все окружающее. Мне страшно, не я ли в этом виноват, и хотя я не нахожу за собою вины, но все кажется, что какая-нибудь небрежность, мною не усмотренная, причиною такого несчастия. Пытаемся выскабливать пол, протирать губою и илитоном капли Честной Крови, но их натекает еще более. А у меня в сердце какое-то смущение, что как-то и я в этом виноват, хотя течет Честная Кровь, можно сказать, чудесно.
Проснулся. С яркостью действительности сон стоит пред моим сознанием, и совесть чувствует себя ответственной даже и за сон, как таковой.
Пишу это, и вспоминаю, что совсем недавно видел сон, подобный сему. А именно, опять, в ночь перед литургией видел какую-то старинную церковь, в которой служил литургию. И вот во время литургии Чаша оказывается протекающей, и Честная Кровь течет по руке моей, держащей Чашу. Подставляем под Чашу какой-то сосуд, но и он оказывается протекающим. Подставляем еще – но все, что ни подставляем, не может удержать Честной Крови Христовой от пролития ее на пол. Сердце мое смущено́ и на нем, помнится, чувство какой-то безвинной вины.
Вчера за службой пришел мне снова на мысль виденный мною сон, и за этой мыслию вспомнился еще ряд евхаристийных снов, виденных мною за время священства. Особенность их та, что кажется, будто вследствие какой-то неуловимой небрежности (– не досмотрел, заранее не доглядел, забыл и т. д. –) проливается Честная Кровь, или падают на пол частицы Св<ятого> Тела, или причащаюсь, поевши или попивши воды и т. п. Эти сны обычно видятся пред служением и смущают совесть, ибо бывают очень яркими и трудно отличимыми от действительности, даже по пробуждении. Иногда эти сны более отдаленно относятся к Св<ятой> Евхаристии. Например, помню сон, в котором Михаил Александрович и еще кто-то, сидя за завтраком, стали меня спрашивать что-то о порядке службы, а я, рассказывая им, позабылся и, произнося формулы благословения, благословил стоявший предо мною ломоть белого хлеба, или даже целую тарелку с белым хлебом. И тогда только, опомнившись, что́ я наделал, я стал в смущении думать, что́ же, теперь, делать с этим хлебом.
Большинство моих снов, при всем различии образов и картин, мною видимых, истинным содержанием имеет, как мне думается, именно евхаристийное противоречие «вида» и «существа» – «кажется», «думается», «видится» – и «а на самом деле», «а в действительности», «а есть».
Наступает для всего такой момент, когда ноуменальная сторона зрится, ощупывается, познается. Или, иначе говоря, есть иное созерцание иного мира, но созерцание же и мира же, а не отвлеченное понятие328. Эта концепция моих снов, думается, могла бы быть проверена на самых давних снах моих. Но, не берясь сейчас рассматривать сны вообще, я должен отметить, что евхаристийные сны, в точном значении слова, не стоят у меня в прямой связи со священством, ибо и до священства, даже до того, когда я мыслил себя в будущем сане, я видывал их и опять в смутительных сочетаниях – «что же делать?», «как это вышло?» и т. д. Но только когда я, тоже как-то чувствуя себя ответственным за происходящее, не был участником совершения литургии, а лишь смотрел на происходящее; впрочем, и в теперешних моих снах беда происходит не от меня, не по моей вине, так что и тут я скорее зритель, чем причина несчастия. Особенно врезался мне в память сон о литургии в каком-то большом старинном соборе, служимой рыжим епископом, вроде Антония (Храповицкого). Помню, как сейчас, стон от диакона, падающего по каменным ступеням амвона, и вижу, как сейчас, белые крошки Св<ятого> Тела, осыпающие пол. И замечательно, тогда, как и теперь, падая на землю, просыпаясь, проливаясь, утекая, Св<ятое> Тело и Св<ятая> Кровь в снах моих всегда чудесно умножаются в количестве, так что на полу их оказывается несравненно бо́лее, чем было на дискосе или в Чаше.
Но не только во сне, а и наяву, моя мечта, сто́ит ей дать развернуться, слагается в евхаристийные образы; особенно ярким примером этих образов (и снов) может <быть> указана моя «Эсхатологическая мозаика». Примечательно, что прямою темою ее долженствовала быть вовсе не евхаристийная идея, а эсхатологическая. Но так как поэма писалась изнутри, непринужденно, как бы в сновидении, то эсхатологическая идея сама собою оказалась, вопреки замыслу и вопреки задуманному сюжету, отстраненной и вытесненной идеей евхаристийной.

И еще. Помню, что в детстве, даже в разгаре моего детского позитивизма, меня страстно и жгуче волновала мысль об Евхаристии, внутренне я никогда не отрицал пресуществления и даже, думается, самое мое увлечение физикой тайною пружиною имело вовсе не научный вкус, а евхаристийное противоположение «кажется» и «на самом деле» применительно к материи в особых состояниях.
1916.IV.7. Утро 7-го.
Сон о грибах. Откуда-то по лесу, лесными тропинками и чрез заборы мы пробираемся домой с Анной... <сон записан карандашом, не поддается расшифровке>.
1916. 3 <мая>
<Сон А.М. Флоренской>329
Видела во сне, будто Вася очень шалил, я его уговаривала не шалить, а он не слушался. Вдруг открывается балконная дверь и входит мальчик точно такой же, как Вася, только с длинными волосами. Я страшно перепугалась и скорее повела его из столовой в переднюю через гостиную, а Васенок присмирел. Проснулась я очень испуганная и попросила Павла поскорее запереть балконную дверь. Я боялась, что это может случиться наяву.
1916.VIII.4. Серг<иев> Пос<ад>.
Сон о Мише
В воскресенье, под понедельник, то есть под 1-е августа, когда Мише Гиацинтову исполнялся 30-й день кончины, была ночью сильная непогода – дождь и, кажется, ветер. И видел я сон. В каком-то отношении (во сне так и чувствовал я, что «в каком-то» отношении, более точно неизвестном) к Мише, мы всей семьей едем в Рязанскую губернию и по дороге остановились в каком-то доме, весьма напоминающем плохенькую провинциальную гостиницу, вроде Сапожковской, например, и в то же время вроде тифлисских домов со внутренним со стороны двора балконом вдоль всего здания, на втором этаже.
Помню отлично старенькую грязную лестницу с мелкими ступеньками, перила и балюстраду из пузатых точеных балясин, когда-то окрашенную, но теперь облезшую. К балкону примыкали, в углу его, отхожие места – девять грязных и зловонных, ну, словом, какие всегда бывают в провинциальных гостиницах. А далее шли не то номера, не то службы и, наконец, столовая, отделенная от балкона какой-то комнатой вроде передней. Говорю, что дом был вроде гостиницы, но это не была гостиница. Это был дом какого-то знакомого Гиацинтовых – словно бы холостого, гостеприимного хозяина. У него мы остановились, но с неудовольствием, т. к. шел какой-то безобразный ужин или обед. Было много толстых и красных гостей, все были пьяны, хозяин лил водку рекой и нас принуждал было пить, и мы, едва ли не прячась от угощений, часть времени проводили в отхожих местах.

Потом попали к Мише, не помню, что мы делали с ним. Да и его плохо помню. Он словно бы присутствовал, отсутствуя – именем, но не зрительно. Потом было решено ехать обратно. Я стал уговаривать взять Мишу с собой в Посад, но Над<ежда> Петровна и еще кто-то нашли это лишним, неудобным и проч., что́ всегда в таких случаях находят, и настояли на том, чтобы оставить Мишу там, где он был. Ему не хотелось, но он подчинился. И тогда он стал зрим мне и запомнился – но уже Миша маленький. Ростом был так с 10-ти – 12-ти летнего, в серой, как гимназической, куртке и штанишках длинных словно бы, но лицом и выражением глаз, главное, гораздо меньше – как трех-четырехлетний. Глаза были моложе лица, лицо – моложе фигуры. Он был по-детски весел и помогал мне укладывать мои вещи в Посад, хотя, конечно, не умел. Помню ясно, что он пытался завязать мне толстую папку мою с генеалогическими материалами – это я хорошо заметил и почему-то почувствовал, что тут символ, и завязал вместо банта какую-то путаницу, причем был очень рад и с милым смехом указывал мне, ка́к он помог мне; и я был тронут. Вот рисунок узла, который он сделал, – или вроде этого.
1916.VIII.4.
Сегодня ночью, то есть с 3 на 4-е, видел во сне, что я страдаю грудной жабой и должен скоро умереть. К смерти моей почему-то был устроен званый обед со множеством чужих и получужих людей. Помню день своей смерти. Огромные, длинные-предлинные столы в какой-то зале, вроде лаврской, в гостинице. Бегают лакеи, что-то накрывают, что-то разносят, ставят тарелки, но гостей еще нет. Хожу, тоскуя, хочется остаться одному, но не удается; хочется сосредоточиться пред смертью, но не дают. И вот, вдруг приступ кровавой рвоты – без боли… Знаю, что сейчас умру. Просыпаюсь.
1916.VIII.10. Ночь, с 9 на 10 воскресенье.
Видел во сне какой-то старинный дом со многими закоулками. Это наш родной будто бы дом, в котором мы живем испокон веков, – «жилище ветров». Папа с нами. Вот поднялся ужасный ветер, упругий такой. Я бегу закрывать окна, но это трудно от ветра. <4 нрзб.>. Вдруг <4 нрзб.>. Жутко. Кажется, что все ветер в комнате, сквозь меня и чуть не из меня.
Чувствуется присутствие в доме … – папы? Чувствуется сильный ветер со стола папы. Но на дворе спокойно.
Ощущение, что был и есть – папа (?)
Папа был озабоченный, строгий… В темных настроениях. Проснулся я без всякой причины.
Сейчас 12 ч. 5 м. След<овательно>, я проснулся ровно в 12.
И мне снова пришло в голову – <3 нрзб.>, что ветер связывали в народных повериях с покойниками вовсе не случай<но>, а <3 нрзб.>, что
1) при смерти ветер бывает (Мих. Фед. – буря. Миша – ветер <4 нрзб.>.... Бетховен – буря)
2) во сне
3) ветер на яву способствует
1916.VIII.19
Сон о папе
Папа, Валя – … живые.
Гроб пустой – мама.
<9 нрзб.>
1916.IX.3. Сергиев Посад.
Ночь под 1-е сентября я спал с Васьком, Анна же с Кириллом легла ради тепла в столовой, на тахте. И вижу я во сне, что по тропинке, вьющейся над обрывом не то пробитой, не то протертой ногами в голых шоколадного цвета скалах, мы круто подымаемся на огромную гору. Мы – то есть я с Васьком, Анна с Кириллом и еще кто-то из домашних. Детей тащим на плечах, подъем делается все круче, почти отвесен, камни режут ноги. Подыматься трудно. Мы уже у снеговой линии. Нет среди скал ни растений, ни даже лишаев. И вот, я говорю Анне, что ей с детьми дальше подниматься нельзя, что я пойду один. А они пусть сворачивают в сторону. И они сразу куда-то уходят, словно их не бывало. А я лезу выше, по дорожке, которая ведет к высокому плоскогорью, называемому Памир. Это слово Памир стоит в моем сознании и движет мое вернее всего любопытство, из-за которого я и лезу вперед.
И вот, я оказываюсь на плоскогорье, в каком-то обширном жилище; собственно я всего жилища не вижу, а лишь знаю, что оно есть, сам же нахожусь в большом зале, довольно пустом, убранном в шоколадных тонах, без мягкой мебели. Я знаю, что это плоскогорье и в особенности это строение носит название «Царство богов». Памир = царство богов, знаю я во сне. Называется же та́к оно, ибо в нем живут представители высшего ламаистского духовенства, что-то вроде махатм, и они-то и суть живые «боги» ламаизма. Никаких других богов кроме них нет, они это прекрасно знают и открыто высказывают. У них нет ни икон, ни принадлежностей культа: они сами себе суть боги. Это – мужчины средних лет с желто-медными лицами, несколько похожи на о. Дмитрия Лебедева, но с черными курчавыми бородами. Лица их важны и насмешливо-проницательны, а черные глаза смотрят даже о́стро. Это – волшебники и они многое могут. Меня они встречают благожелательно-насмешливо. «Сюда нет доступа никому. Но так как Вы попали сюда, – говорят они мне, – то мы не гоним Вас и все покажем Вам. Но помните, что Вам все равно никто не поверит, что Вы были здесь». Затем они стали показывать свое жилище и вещи в нем…
Когда я проснулся и рассказал Васе свой сон – он разрыдался: «Зачем ты оставил меня внизу, я тоже хотел посмотреть “Царство богов”. Возьми меня с собой». Еле-еле я успокоил бедного сыночка.
1916.IX.21.
(а переписываю и дополняю рассуждениями 1916.IX.28)
Сегодня ночью видел опять евхаристический сон. Литургия совершалась в каком-то полутемном алтаре. Святой Крови и Св<ятого> Тела в Чаше оказалось очень много, слишком много, и вот я потреблял, потреблял – не мог – чувствовал, что уж чрез силу, что потреблять Св<ятые> Дары так чрез силу неблагоговейно. Наконец, Св<ятая> Кровь начинает течь мимо губ, так ее много, а количество ее в Св<ятой> Чаше все увеличивается и увеличивается.
Этот сон чудесного изобилия, чудесного возрастания количества Св<ятого> Тела и Св<ятой> Крови для меня довольно характерен, как характерно и чувство смущения, недоумения, растерянности пред этим изобилием, неумение сдержать его наплыв, неспособность потребить Св<ятую> Кровь и Св<ятое> Тело. Св<ятые> Дары превосходят все определенные вместилища, ничто земное их не может сдержать, вместить, ограничить, и отсюда – смущение того, кто приставлен к соблюдению этих ограничений и вмещений. Уже в сне о рыжебородом епископе частицы Св<ятого> Тела с маленького дискоса усеивают пол всего храма, как снегом, – то есть опять то же чудесное умножение Св<ятых> Даров. Не подобное ли ощущение сновидцев лежит в основе мифов о Дионисе, все перерастающем, чрез все проходящем, скидывающем все оковы… Но в чем смысл этого переживания?
Если это у меня травма психическая, – евхаристическая травма, то я решительно не могу представить и припомнить, где ее источник. Но надо сказать, что действительно идея Евхаристии – именно пресуществления – есть, вероятно, основная идея у меня и, во всяком случае, истинный центр моих религиозных интересов и возбуждений. Но где́ ее источник? Я помню отлично, что Евхаристия была для меня чем-то непреложным, жутким и влекущим все помышления даже тогда, когда я не интересовался религией ничуть; наряду с Евхаристией стояла еще, пожалуй, тайна Пресв<ятой> Троицы, хотя в меньшей степени и силе.
Прозрачный, одухотворенный свет, пещера, Евхаристия и отчасти Пресв<ятая> Троица; боязнь закрытого окна ночью; ф<аллос> – таковы основные моменты моего бытия.
1916.IX.28. Сер<гиев> Пос<ад>.
Вчера ночью, то есть с 26-го на 27-е видел необычайно яркий сон, приблизительно такого содержания:
Я нахожусь в Тифлисе, но он стал гораздо более холмистым и даже гористым, чем ранее. Где-то чуть не на «Вере»330 устроена, на улице, выставка изящных вещей, которые показываются за греческие. Действительно, часть их, а именно глиняные головки и статуэтки из терракоты греческие; но большая часть, и притом изящнейших, происхождения иного и, может быть, даже почти современные. Это – из тончайшего фарфора фигурки с раскраскою такою проникновенною, что кажутся не вещественными, а духовными – какими-то воплотившимися видениями. Они чарующе хороши и, может быть, с тончайшим намеком на чувственный тон.
Наступает вечер. Выставка «закрывается», но хозяина ее нет, и выставленные вещицы – кто-то говорит мне – подметут и перебьют. Кто-то дает мне совет выбрать себе, что мне нравится. Я набираю в карманы греческое, почти все, а потом начинаю складывать себе кое-что из фарфора. Девать его некуда, но находится старая газета, куда я укладываю около 10-ти фигурок, самых очаровательных, но при этом очень боюсь, что они раздавятся. Трудно сказать, как они нежны и хороши, дух от них захватывает. Среди выбранных и наскоро завернутых в газету, помню, была очаровательная фигура девочки, прямой, как стрелка, с наклоненной, тяжелой от пышных темных кудрей, головою – словно цветок из земли. Была фигурка Ангела. Была какая-то головка. И вот, набрав, сколько мог захватить, и чувствуя, все же, себя несколько (хотя очень немного) обеспокоенным, ка́к бы их у меня не отняли, я бросаюсь стремглав домой. Надо пробежать большое расстояние, чуть не 8 верст. Но я лечу, как на крыльях ветра – делаю шаги более сажени, и невидимая сила влечет меня, не давая мне уставать. Я положительно взлетаю на большие тифлисские подъемы, и лечу, лечу далее. Тороплюсь потому, что мне хочется обрадовать Анну и своих деток Васю и Киру этими фигурками. Они так хороши, что мне кажется, целая минута промедления будет для деток лишением. Сумерки. Я взбегаю через Михайловский мост по улице, что сворачивает налево (Авчильская?), еще далее, по Николаевской… И вот около ворот дома, где когда-то жили Ельчаниновы, за 2–3 дома от нас, я просыпаюсь. Сверток с фигурками, кажется мне, все еще у меня в руках. Я чувствую эти фигурки в своих пальцах, прощупываю их через бумагу и представляю так ярко, что мог бы, если бы умел, нарисовать их. Мне даже трудно убедить себя, что это был только сон.
Когда я рассказал его Васе, то он потребовал эти фигурки и обижался, что я их не показываю ему.
1916.IX.28. Серг<иев> Пос<ад>.
Сегодня ночью Анна видела какие-то сны, которые она восприняла, как «значительные», по ее собственным словам. Но она их совершенно тут же забыла. Один из снов касался семьи Андреевых, то есть родителей Феодора Константиновича. Анна видела их всех; но что́ они делали, она не помнит. Однако впечатление осталось от сна такое сильное, что, проснувшись, она заявила мне: «У Андреевых, наверное, что-то случилось. Не умер ли их отец?»
Я стал ей высказывать соображения свои, что нет оснований ждать смерти их отца, что болезнь его, если она непоправима, продлится, вероятно, месяцами. Но, кажется, эти доводы ее мало убедили.
1916.IX.29. Ночь. Серг<иев> Пос<ад>.
Во мне перед засыпанием, когда я был с Анной, бродили мысли о † Мише; я почувствовал какой-то прилив нежности к нему, который перенес на Анну, ощущая в ней что-то от него. Но ей ни звуком, ни намеком этого, конечно, не показал. Через некоторое время, когда я уже засыпал, Анна начинает плакать: «Папа, а Миша?»
– Что Миша?
– Слышишь, он дышит тут?
– Ты, может быть, про меня говоришь. Во мне Миша?
– Нет, не про тебя. Он тут дышит, слышишь?
Анна стала сильно плакать. Я: «Что́ ж, тебе неприятно, что он тут?» – «Нет, приятно». Так как она сильно плакала, то я не стал больше говорить с ней об этом. – Что это? Вычитала ли она мои мысли, чувства и влечения к Мише? Или мои мысли о Мише при таких условиях в самом деле привлекли к нам что-то от него? – Потом заснули. И видел я во сне, что нахожусь в каком-то селе, где Миша псаломщиком. В селе построен для него нами (?) новый большой и отличный дом; есть там и какой-то музыкальный инструмент вроде пианино или фисгармонии. Столы накрыты. Мы ждем крестный ход, который должен очень торжественно освятить новый дом Миши. Он, Миша, с нами, но его как-то словно и нет, какое-то ускользающее его присутствие среди нас, слишком бесплотных. Но он – не в том возрасте, в каком умер, а моложе, мальчиком, каким я впервые встретил их в Кутлове, лет 7–8 тому назад, в серой фланелевой куртке… Было и еще что-то, но не могу вспомнить. Сон был очень реален и чувствовалось присутствие Миши.
Не был ли он восприятием действительного его присутствия у нас, вызванного желанием его обнять и видеть, при Анне.
1916.X.1. Серг<иев> Пос<ад>
Сон Анны
В ночь с 29-го на 30-е октября 1916 г. Анна видела страшный сон; проснувшись, она рассказала мне его. А теперь пишу под ее диктовку.
Я находилась у нас дома, там, где мы живем сейчас, а в какой комнате – не помню. Тебя не было, ты уехал. Со мною была мама, Васёнка и Кирилка. Мы сидели вечером, при лампе. Было как-то жутко. Все двери были заперты. Вдруг прямо в комнате появляется пожилая женщина, громадного роста, под потолок. Вид ее обыкновенный, только роста она громадного. Этой женщины я, кажется, еще не испугалась. Говорит: «Куда́ ты попала, и зачем ты выходила замуж? Как мне тебя жалко». Я ей что-то стала говорить, не помню. А она говорит: «Уж если любишь, так люби до конца. Вот придут две мои сестры, смотри с ними говори, как следует». Затем я должна была поцеловаться с нею три раза. Потом она села за стол и налила блюдо, как будто деревянное, чистой воды.
Потом пришла вторая. Она была как-то злее той, первой. Что́ она спрашивала меня, что я ей отвечала – не помню. Только когда я стала с ней целоваться, то один раз поцеловалась как следует с ней, она оставалась прежней, а во второй раз когда стала целоваться, вдруг у нее выросли усы черные. Я не сообразила того, что с нею не следовало бы целоваться, и поцеловала. Она сказала: «Ага!» А в третий раз она была уж настоящей. Потом она села и налила в другое деревянное блюдо воды, но уже мутной, словно с жирными пятнами. И я поняла, что это за то, что я с усами поцеловалась. Мне стало очень страшно. Кирилка был у мамы, а Васюшка – у меня, только боязно как-то жался. Я очень боялась третьей старухи. Хотела, чтобы ты скорей приехал, просила маму как-нибудь помочь. Я знала, если ты не придешь, то они со мной что-то очень плохое сделают, скорее вот эти две последние… Явилась третья. Страшная. И что-то очень зло́ стала со мною говорить. Я знала, что женщины до двенадцати часов только могут со мною что-то сделать, а после двенадцати они должны исчезнуть. Тут раздался звонок, приехал или пришел ты. Они враз исчезли. А я очень обрадовалась.
* * *
1916.X.7 (переписывал X.9)
В ночь с 5-го на 6-е видел во сне Ф.К. Андреева (он отсутствует, в Петрограде, где находится по случаю болезни отца своего, Конст<антина> Ив<ановича>). Его назначили куда-то в Университет, в провинцию, и мы с ним ездили устраивать его на новом месте. Мне было грустно, что мы расстаемся.
* * *
1916.X.7.
В ночь с 6 на 7-е, под утро, видел во сне, что кто-то из профессоров (а какого учреждения – не помню) стал возражать против значения Арарата в Библейской истории. «Конечно, Ной не имел никакого отношения к Арарату», – говорил он. И вдруг, как бы в виде живого возражения этому профессору, я очутился с какими-то спутниками у подножия горы Арарат, в Турецкой Армении, уже завоеванной русскими, в развалинах какой-то ассирийской столицы, – или скорее какого-то города, во дворце, реставрированном стараниями англичан. Великолепные залы из полированного камня, залы вроде парадной лестницы музея Александра III в Москве. Залы подобраны разных цветов. В них престолы – в виде каменных же кресел со всякими узорами на спинке и ручках. Стены, потолки, полы – все из полированного цветного камня. Роскошь и богатство! Но комнаты низковаты и тяжеловаты. Я ходил очарованный по бесконечным пустым залам, любуясь сочностью цветов. Мне думается, цвета были мясо-красные, и багровые, и алые – так что дворец напоминал внутренность человеческого тела. Проснулся я с чувством реальности виденного и с живым впечатлением ярких сочных красок, блеска и богатства…
1916.X. В ночь с 7-го на 8-е.
Винят Гарнака, готовящего овощные консервы331.
1916.XI.23–24. Ночь.
21-го утром, перед службой в Введение видел сон, и такой яркий, что, даже проснувшись, продолжал сердиться на Анну и почти видеть вещи, виденные мною во сне. Этими вещами были два золотых кольца, оба массивные, широкие, гладкие, одно – по образцу обручальных, но гораздо шире, а другое – такое же, но еще шире и с вставленными не то кружочком, не то крестом мелкими темно-красными камнями вроде рубинов, алмандинов или гранатов. Оба кольца были отличной работы и очень изящны, особенно украшенное камнями.

Сон же заключался в том, что кто-то – это было неважно, кто именно – может быть, о. Александр Гиацинтов, предложил снова обвенчать меня с Анной. У нас уже были дети, я отлично помнил о своем состоянии настоящем, но предлагали мне именно повторить венчание, и именно с описанными выше кольцами. Это повторное венчание должно было как-то еще крепче соединить нас и должно было дать новые мистические силы. Помнится, что я с охотою согласился на такое предложение. Анна соглашалась неохотно, но согласилась. Церковь была какая-то длинная, полутемная, базилическая. Но вот, когда надо было уже идти венчаться, Анна стала отказываться, почувствовав какой-то мистический страх, да вдобавок сказала, что отдала кольца нашим ребятишкам, и они их затеряли где-то. Припоминается мне, что это было не сейчас, а через несколько лет после настоящего момента, когда Ваську стало 9–10 лет, а Кириллу около 5.
Я стал искать кольца. Особенно мне жаль было кольца с камнями. Почему-то я предполагал или знал, что оно закатилось за шкаф, но найти его, кажется, так и не мог. И потому очень сердился на Анну, что она так легкомысленно обращается со столь важными, да и дорогими вещами, и что она отказывается идти венчаться, когда все уже налажено.
По пробуждении, говорю, я продолжал сердиться; но вместе стал чувствовать, что Анна как-то права́, ибо венчание это есть венчание как на мученичество, одному бо́льшее (кольцо с кроваво-красными камнями), другому меньшее, предстоящее нам через несколько лет, и Анна своим поведением удерживает меня от необдуманного и добровольного взятия на себя этого мученичества – или, быть может, просто мучения, неприятности.
Элементом этого сна служит потеря обручального кольца. Но это ведь было на самом деле со мною перед венчанием.
1916.XI.23–24. Ночь
Сегодня под утро, т. е. 23-го, видел, что по политическому делу, за какую-то религиозно политическую не то проповедь, не то речь, попал я в тюрьму. Требовали сознания в чем-то в каких-то подземных казематах и коридорах. Показывали – смутно и туманно – какие-то казни, какие-то пытки, расстрелы и т. п. Но я, хотя и пугался внутренно, однако мною овладела холодная неподвижность. В сущности, мне не в чем было сознаваться, и я стал равнодушен. Потом очутился в той же тюрьме, но в большом обществе. Возле меня было начальство. В ответ на какой-то их вопрос я излил душу, раскрыв свое понимание дела. Я говорил им о священности царской власти и о своем отрицании смертной казни, говорил, что я не отпираюсь от своих слов, но паки их подтверждаю, но что я действительно виноват и потому признаю себя заслуживающим наказания – виноват в несвоевременности и в неуместности своих слов. «Я виноват, – говорил я, – тем, что доселе не понимал, что не всякую правду можно говорить всюду и всегда. Но теперь, когда я увидал, какое злоупотребление сделано из моих слов людьми партии, когда я увидал, к какой агитации, к какому злу может повести самая подлинная правда, я понял и свою вину – несвоевременного выступления и признаю, что заслуживаю наказания.
Что же касается, по существу дела, признания мною царской власти, о чем вы меня спрашиваете, то об этом свидетельствует моя статья о Хомякове в последней книжке “Богословского вестника”». Кажется, моей речью были довольны.
Элементом сна этого послужила моя история с «Воплем крови» и мои тюремные впечатления.
<1917>
1917.I.18. Серг<иев> Пос<ад>. Ночь.
Сон
В ночь с 15 на 16 января 1917 года я видел во сне, что приехал погостить в г. Орел, к Васе (брату Анны), который и в самом деле там живет. Во сне я знал, что он преподает в Семинарии Духовной (а не в Епархиальном, как на самом деле). Вася повел меня в Семинарию на акт. Воспитанники Семинарии, желая доставить мне удовольствие и заранее узнав о моем приезде в Орел и приходе к ним, разучили для меня, как сказали мне они, одну из сонат Моцарта, но переложенную для оркестра. Они начали играть сонату. Дивные звуки наполняли воздух, и все мое существо пронизывалось гармонией. Я чувствовал, что тело мое обновляется и душа молодеет. Когда они кончили, я, под живым восхищением сыгранным, говорю им похвалу сонате Бетховена, как определил я – раннейшего, Мо́цартовского периода. Но семинаристы спорят со мною, доказывая, что это – соната не Бетховена, хотя бы и Мо́цартовского периода, но самого Мо́царта. Оказалось, действительно, что они сделали маленький фокус: в хорошо известной сонате Моцарта они изменили темп, сыграв ее в темпе вдвое или почти втрое более быстром, чем полагается, и несколько усилив экспрессию, – и получилось впечатление совершенно Бетховенской вещи, пульсирующей, как ритмы крови. «А, – подумал я, – так вот в чем секрет Бетховена первого периода: это – просто Моцарт в ускоренном темпе, Моцарт пульсирующий. То-то я и принял сыгранное за вещь Бетховена…».
Я проснулся. В ушах и в теле, все стояла чудная музыка, все тело, казалось мне, ритмически сжималось и расширялось по ритмам ее. Действительно, мое кровообращение было несколько ускоренное, и действительно ритм его соответствовал ритмам слышанной музыки.
Но что же слышал я во сне?


Это похоже на 8-ю (№309) (с-dur) сонату Моцарта (allegro conspirito), но это все же музыка Бетховена, а не Моцарта.
1917.I.21. Сергиев Посад.
Сон Анны (о † Мише)
В ночь с 19-го на 20-е января сего 1917 года Анна видела такой сон, под утро: «Была ранняя весна. Обстановка была та самая, в какой мы живем теперь, в Посаде, в нашем доме. В саду дорожки еще не обсохли. Всюду лежали мокрые листья, осенние. Все братья и я были в саду, все – кроме Гаврюши. Миша стоял, прислонившись к дому, очень грустный. Я помнила, что он умер, но не удивилась, что он с нами. Я спросила его: «Как же так ты ухитрился [то есть умереть]?» А он говорит: «Так нужно было». – «А почему же ты не сказал нам раньше, ведь наверно у тебя болело?» – «И это нужно было».
Потом Коля стал бегать за мной по саду, с пру́том. А я не понимала, чтó он, шутит или всерьез. В саду было много кур. Я тоже не понимала, зачем они взошли в сад. А мама говорит: «Пускай они здесь походят, пока ничто не посажено». Больше ничего я не помню».
Рассказывая этот сон, Анна разливается рекой и едва может говорить.
1917.I.29–30. Ночь.
В ночь с 28 на 29 видел во сне: нахожусь в квартире вроде бывшей нашей тифлисской в доме Карапетовых. В кабинете кто-то упрашивает меня, или м. б. во множественном числе, совершить Евхаристию. Я уже священник. Но у меня нет антиминса, хотя есть потир, дискос и облачение. Я не соглашаюсь сперва, но потом сдаюсь на просьбы. Раскладываю на письменном столе какой-то платок – шелковый, и на нем, как на антиминсе хочу совершать Евхаристию. В чаше уже налито св<ятое> соединение, на дискосе уже лежит вырезанный Агнец. В это время кто-то чужой приходит в этот кабинет, садится в кресло, заложив нога за ногу, начинает курить. Я сначала выжидаю, когда он кончит, потом начинаю сердиться, уговаривать его, но он не унимается.
В ту же ночь Анна видела, что причащалась в Кутловых Борках и что о. Михаил332, тамошний священник, дал ей лжицу Св<ятого> Причастия столь полную, что Св<ятая> Кровь капнула на илитон.
1917.II.1–2. Ночь. Сергиев Посад.
В ночь с 27-го на 28-е января 1917 г. Анна видела во сне Мишу. Видела его так:
«Дело было в Кутлове, в моей комнате. Я и Миша собирались в Дехтяное, в гости к Курковым. Мне кажется, я причесывалась. Миша стоял около, что-то такое тоже делал, у себя. М. б., запонки вдевал, м. б., так что, не знаю. На столе у меня в комнате стоял букет белой сирени. Миша говорит: “Можно мне взять ветку? Я приколю и так поеду”. Я сказала: “Можно”. А уж взял он или нет – не помню. Он был задумчивый».
А Катерина Петровна (Гиацинтова, жена о. Александра) в ночь с 28 на 29-е января видела во сне, что Миша приехал сюда (т. е. в Посад). Она в первый раз видела его так ясно, отчетливо, а всегда видит неясно. Видела очень веселым, шумным. Катя вспомнила, что он мертвый, и говорит: «Миша, ты зайди в мою комнату, мне нужно с тобою по секрету поговорить». Когда они пришли в комнату, она говорит: «Как же ты приехал, ты ведь умер?» А он говорит: «Ведь я не из Дехтяного приехал-то. А вот, – говорит, – и доказательство, что я не из Дехтяного», и вынул из кармана венчик…
Примечание. Отдавать что-нибудь во сне покойнику – это значит, что он пришел за живым. Надо отказать ему в просьбе, когда он просит, как бы он ни просил. Радость Миши Кат<ерина> Петр<овна> связывала с тем, что в этот день о. Александр, брат его, служил в Кутловых, – погребали генеральшу Шиловскую.
1917.IV.22–23. Ночь. Сергиев Посад.
После подготовки к службе, 2 ч. ночи.
Сегодня, в ночь с 21 на 22 видел под утро яркий сон. Я видел себя священником, но в какой-то особой одежде, короткой, похожей на древнюю военную. Одежда была какого-то скромного цвета. Но как признаки какого-то особого моего положения у меня было много красного алого: алые сафьянные сапоги, широкая алая лента, которою я опоясался крестообразно, подобно тому, как препоясывается орарем диакон во время причащения, еще какая-то лента алая, поуже. Опоясываясь, я чувствовал себя необыкновенно бодро, как-то бранно весело, торжественно и радостно, хотя, кажется, собирался на что-то опасное. С левого бока у меня был пристегнут не то меч, не то шашка. Я чувствовал себя каким-то архистратигом Божией рати – соединение военного подъема с отрешенностью ото всего земного, – чувствовал себя именно священником и именно военным, то есть по настроению – как военные святые, мною излюбленные. Вокруг меня было много каких-то людей, и толпа их меня не смущала, а радовала, к ним я относился по-товарищески, хотя не знаю, относились ли они та́к же ко мне. Весь облитый ало-красным, самого что ни на есть революционного цвета, я принимал эту чистую красноту как бы внутрь и пил ее всем существом, бодрясь ею, веселясь и внутренно собираясь весь, подтягиваясь, – подтянутый алою перевязью.
Проснулся я – с чувством необыкновенной бодрости и физической легкости, с чувством здоровости, чего давно-давно со мною не бывало.
Алый цвет стоял у меня пред умственными глазами – радуя и несколько опьяняя радостью душу. И целый день этот сон не выходил у меня из головы.
Когда я проснулся и отдернул занавесь, то увидал в саду светившее солнце.
1917.IV.26 <Записи на заседании «Религиозно-философского общества» в Москве>
1) когда было правительство не временное?
Всякое правительство считает себя не временным.
2) в России произошло падение Священного Царства – это падение было давным-давно, а не теперь.
Говорили: 2) Н.А. Бердяев, 3) кн. Евг.Н. Трубецкой, 4) С.Н. Булгаков, 5) о. С.М. Соловьев, 6) Б.Н. Бугаев, 7) С.Н. Дурылин, 8) Н.Ф. Езерский, 9) А.П. Цепенский <зачеркнуто> 10) доктор Вл.Вас. Богородский, 11) Тадеуш Рудольфович Мицинский, 12) прот. В.П. Постников <зачеркнуто> 13) Гр. А. Рачинский.
С.Н. Булгаков.
3) Демократия на моем языке анархизм. Нет. Совсем иное.
Приветствую ваши возражения.
4) дольнее = чувственное
материальный,
горнее = чисто духовное
ничего подобного, ибо дольнее = тварное, горнее = Божественное: плоть им<еет> два значения: 1) грех 2) тварь
отречение от материализма
материя дорастает до духовного
Приветствую Ваши возражения
Езерский – анархия = анархизм (по-моему, якобы >).
Мицинский – рассказ о революции
Мальчик родился – а у священника он превращается в топор, в веревку и в третий раз в красную мальву. Священник окрестил мальву.
Топором – залита кровью, веревка – пленена немцами, а мальва – Русь <буду счастлива – ?>
В Марксе что-то талмудическое, нечто злобное. Надо показать о дегенерации социализма, об испорченности пролетариата.
NB. Мицинский поляк. У него форма головы совершенно такая, как у папы и у меня.

1917.IV.28333. Москва, Рел.-Фил. о-во.
Владимир Георгиевич Серик – присяжный поверенный, розенкрейцер.
1917.V.8
Наша Церковь в Убежище сестер милосердия Красного Креста в Сергиевском Посаде обращена олтарем не на Восток, а на Запад. Когда стоишь пред престолом и молишься, то испытываешь острое чувство, по-видимому, связанное с этой окцидентацией334 церкви. А именно, ощущаешь словно сопротивление какой-то упругой силы, несколько напоминающей магнитное силовое поле, очень сильное, в котором движется медная пластинка. Более всего нечто странное испытываешь лицом. В лицо пышет какой-то неприятной теплотой, словно что-то враждебное приблизилось к лицу и требует, чтобы ты отвернулся. Всем телом чувствуется какая-то упругая сила, стремящаяся повернуть тебя спиною к престолу.
1917.VI.20. Серг<иев> Пос<ад>
Анна: «После десяти часов, в воскресение 18-го июня (1917 г.) шла я из кухни в столовую или детскую и думала, что ты, наверное, теперь у Серика. Потом вдруг слышу из комнаты твоей твой голос, тихий такой: “Мамýшка”. Мне немного стало страшно и я поспешила поскорее убежать. Страшно, потому что никого нет, а слышен голос. Тут уж я поняла как следует, что ты у Серика и стараешься из вечной подруги сделать меня, или из меня вечную подругу…».
1917.VIII.1. Сергиев Посад. Ночь.
В ночь с 31 июля на 1 августа я видел под утро любопытный сон: я езжу на поезде, в котором устроена церковь. Поезд это не то чтобы санитарный, а вроде того, какой-то служебный. Едем мы по полотну, с обеих сторон окаймленному болотами, так что едем как бы по воде, на<д> которой возвышается узкая, но высокая насыпь полотна. На ходу поезда совершается и служба. Служу не то я, не то кто-то другой, мне это не запомнилось, да и во сне было неясно. Внимание мое было отвлечено хором, с каким-то особенным акцентом, несколько смешным. Я выглянул в окно. Оказалось, что поют – лягушки. Железнодорожная администрация, оказывается, приучила лягушек встречать поезд сидя на полотне и петь вместо хора, что требуется, а по мере того, как поезд проходил, лягушки шлепались в воду по обеим сторонам полотна, и тогда начинали пение последующие лягушки. Та́к пение их длилось часами. Мне особенно запомнилось пение ими предначинательного псалма «Благослови, душе моя, Господа» и ектенийные «Господи, помилуй», «Тебе, Господи», «Подай, Господи» и т. п. Ясно был слышен лягушачий акцент, и не было сомнения в том, что это кваканье. Но это не мешало получаться и настоящему пению, в котором отчетливо слышались слова, и притом пению достаточно стройному. Мне было и смешно несколько и радостно – при мысли, что всякая тварь хвалит Господа. Сон этот не был воспринят мною как знаменательный, как онтологическое откровение иных миров, но лишь как психологический, составленный из обрывков впечатлений и мыслей, но очень яркий.
1917.XI.6. Серг<иев> Пос<ад>
Сны Анны о Мише
«Первый видела давно, осенью, в сентябре или октябре этого (1917 года). Я была на кладбище, не знаю каком, только не Кутловском, а могила была Мишина. Почему-то, вот, по кладбищу разъезжала телега с цветами.
Всем предлагали брать сколько угодно цветов. Я набрала очень много, каких-то необыкновенных цветов. Помню, что первый ряд я сделала из голубых цветов. Потом из розовых, вроде маргариток, только не маргаритки. Потом еще вроде лилий, не лилии, а вроде лилий, вот такие, как у нас растут, только не из одного ствола выходит несколько цветов, а каждый цветок на особом стебле, такие очень тоненькие, а все-таки ветка-то одна. В середину я положила розовую ветку, длинную и всю в цветах. Цветы стояли вверх, такие пышные, розовые. Тогда эта могила получилась довольно высокая – вроде стола для меня, когда я села на траву. Как будто я плакала, как будто я радовалась, уж не знаю, что́ сказать».
«Второй сон видела недавно, дня два-три тому назад. Я была на Кутловском кладбище, что́ при церкви. Могилы Миши и папы были расположены перпендикулярно одна к другой углом: они сплошь покрыты были гиацинтами розовыми. И самые цветы большие-большие.

Тут мне было очень радостно, что вот такие красивые цветы и душистые. Пришел туда Петр Попенич [Саблин] и говорит: «Ишь какие красивые у Вас цветы растут, а у Сонечки [дочь его] нет. Откуда, – говорит, – вы их брали и как за ними ходили?» А я ему говорю, что они сами выросли, их никто не сажал. Я говорю, мне очень странно, что выросли именно – гиацинты. Во сне мне было очень радостно».
Кажется на следующий день Анна стала, уже засыпая, говорить, ка́к она давно не видала гиацинтов и ка́к ей хочется иметь их.
1917.XI.12. Воскресенье.
Сегодня под утро, когда уже начинало светать, то есть в утро с 11-го на 12-е ноября сего 1917-го года, я видел сон, сильно меня взволновавший, огорчивший и напугавший. Мне хотелось тогда же записать его, но от волнения, страха и сонной слабости не оказалось сил подняться, зажечь лампу и идти в другую комнату.

Я видел себя в кабинете, довольно богато убранном. Кабинет этот несколько напоминал по убранству комнату сестры моей Люси в Москве, в доме Печковской, кв. №7, где наши живут сейчас (то есть мама, Люся, Гося и Андрей). Но по расположению комнат судя, я находился в Тифлисе, в доме Карапетовых (Александровская, №23), в той квартире, в которой мы жили раньше, и именно в той комнате, в которой умерла тетя Юля и которая была потом кабинетом – папиным и моим. Дело в том, что я сидел пред столом лицом (на плане) вверх и спиной (на плане) вниз, но по расположению комнат, виденных мною во сне и на самом деле бывшем в доме Карапетовых, я должен был быть обращен лицом вниз, а спиною вверх. Но то и другое зараз.

Проснувшись, я почувствовал противоречивость этого совмещения, но вместе внутренне стал настаивать, что так именно я видел во сне и так именно, то есть сознавая оба плана зараз, переживал: во сне сознавалось противоречие и во сне же оно как-то примирялось.
Я сижу за столом, ночью, пишу.
1917.XI.14
Сон Анны
Анна только что ходила провожать В.В. и В.Д. Розановых. Подмораживает. Луна в разгаре и светло-светло. Анне вспомнился сон, виденный ею в ночь с 12-го на 13-е, то есть с воскресения на понедельник сего месяца и года. Она рассказала его Вас. Вас. Розанову – и тот восхитился: «Чудный сон». Вот этот сон:
«Как будто дом Абрамцевский (то есть в имении Мамонтовых Абрамцево) – на горе, в Солнышкове. Там жили будто Люся (сестра моя), и я к ней приехала, и еще кто-то из моих подруг. И нужно было мне идти домой – это в Кутлове было. Я как-то необыкновенно одевалась. Когда я вышла на крыльцо, то Люся меня предупредила: “Только смотри, сегодня Луна особенная”. Я посмотрела на нее – и правда: она была большая очень – как когда бывает полнолуние на восходе – величины такой была, но была какая-то плоская и очень яркая, как солнце. Но при этом она была белая какая-то и холодная – так чувствовалось: как будто холод от нее. Люди, когда попадали в свет этой луны, – с ума сходили – могли натворить Бог знает чего, а когда в тень попадали, то снова делались настоящими, образумливались. И вот я шла из этого дома. Этот дом как будто Абрамцевский и на горе, но стоит в Кутлове – за мóстом на горе. А мне нужно идти или сюда к Костровым или домой, но в имение. Там есть гора проходит335 и она уж особенно очень освещалась этой луной. Я с кем-то шла – не помню с кем. Навстречу нам еще люди шли. И вот, когда началось это сумасшествие людей – я испугалась и сошла в тень.
А теперь я не могу сказать тебе, чтó это сегодняшний сон или вчерашний, – что я побежала с Мишей или еще с кем-то, не помню, к Глебычу (дьячку) во двор и уселась там на повете – на бревне во дворе – спасалась от этих сумасшедших людей. А сумасшествие выражалось как будто не в какой-либо обиде, а в желании ухаживать. Но это выражалось как-то дико очень. Сколько уж я там сидела на повете – не знаю. Может быть, и проснулась».
<1918>
1918.IV.10. Ночь.
Вчера, уже незадолго пред просыпанием, видел во сне Царя. Не знаю, какого, то есть как было ему имя. Но это не был Государь Николай II, а скорее кто-то вроде Николая I, – уже постаревшего, умудренного, строгого и благостного сразу. Мы были с ним в одной комнате и долго-долго говорили. Я был полон преданности и сыновней любви. В комнате же был Наследник. М<ожет> б<ыть>, это был Алексей Николаевич, может быть – и кто другой, но приблизительно его возраста. Не помню содержания разговора с Царем, но помню, что он в чем-то меня наставлял. Может быть – поручал мне преподавать Наследнику, но это говорю очень нетвердо. У меня было ощущение глубокой реальности происходящего, и теперь это чувство реальности живо, хотя содержание сна я почти забыл. Встал ободренный и утешенный. Кто был это? Помнится, он был в солдатской шинели. Комната была обыкновенная, не во дворце.
* * *
Последнее время я полон мести и гнева, мести в особенности, склонен к унынию – от усталости. И было у меня чувство, что этот сон дан мне от Бога. Как утешение и облегчение моих дум, мучительных дум и постоянного страдания о Царе и что он что-то означает, но что именно, я и тогда не знал, только что-то светлое и утешительное.
* * *
А сегодня под утро опять видел что-то, касающееся Царя, но торжественное, вроде парада какого-то. Этот сон тоже был бодрый, но далеко не такой жизненно-крепкий, как предыдущий, хотя и гораздо более великолепный, как картина. Его я совсем забыл.
Бог над Царем и с Царем! И Царь был и есть!
1918.IX.13–14, 2 ч. Ночи
Ветер и оккультизм. Это не сон, а в сам<ом> деле
Поздно вечером был у меня странный посетитель. Он назвался бывшим моим учеником Станиславским. С войны, где просидел 10 мес<яцев> в окопах, попал в инспектора Александровск<ого> отдела по борьбе с спекуляцией. Говорит, что чуть не стал большевиком, сомневался, почти потерял веру, других совращал, но теперь, недел<и> <2–3> – тому назад уверовал. Производит впечатление только что поправляющегося от психического расстройства: какая-то разбитость души, что-то торопливо-беспокойное, ежесекундные извинения... У меня было смутное ощущение, что он как-то меня испытует, и внутренне готовился я ко всему – включительно до безумного вопля или внезап<ного> нападения. Но он все торопливо сыпал вопросами и соображениями, уходил и оставался, наконец, ушел и поцеловал мне руку.
После я, чтобы готовиться к службе, предварительно прилег заснуть у себя в кабинете на тахте. Видел сон, странный, полный оккультной реальности – живой, как въявь. Подробности не помню. Суть же в том, что чувствовал я себя преисполненным оккультных сил – той упругой силы, исходящей из всего тела и все тело пронизывающей, которая уже столько раз чувствовалась мною во сне и которая несомненно чему-то подлинному соответствует. И усилием воли подымался я, неск<олько> расставив ноги, так аршина на ½, на ¾ над полом, и так, опираясь на что-то упругое, небольшим усилием держался на воздухе. И кто-то, вертясь около меня, соблазнял понестись в пространстве, соблазнял дарами в том же роде, но большими; этот кто-то был безлик и неясен мне, и во сне, он не был очень страшен, но я чувствовал, что это соблазнитель, темная сила, и чувствовал, что слушать его негоже. Но у меня не было соблазна поддаться искушению темными силами и получить их, было, с одной стороны, знание, что я, сто́я в воздухе, уже имею их и потому одному не нуждаюсь, а кроме того, что эти дары – пустое, ни к чему мне не нужное, бессмысленное, не соблазнительный соблазн, а молитве – противны, и, стоя на воздухе, я молился. Было хорошо молиться среди полутемной упругой силы, меня окутывавшей, ко мне липнувшей, среди некоторой, небольшой, жути.
Проснулся, как от толчка. На дворе бушевал ветер, впрочем, не очень сильный. В печке посвистывало тонким свистом. Деревья шумели. И я сказал себе: «Как-никак, а ветер – отнюдь не “просто ветер”, но имеет сторону тайную, и она-то и воспринимается таковою во сне. Это несомненно, и уже не в первый раз мои оккультные сновидения, с облегчением веса тела, связываются с ветром», и я стал готовиться к службе и читать правило.
1918.X.3. Сер<гиев> Пос<ад>
В ночь под 1-е октября сего года, под самое утро, видел я во сне, что вследствие каких-то причин надолго уехал из родного дома. Прошло много лет моего отсутствия, прошла вся жизнь. Около 50-ти лет от этого, настоящего времени прошло, когда вернулся я домой. Приезжаю стариком, к оставленным мною милым. И сердце горит сладкой надеждой на свидание, ибо я как-то забываю об утекших годах. Но среди молодцеватых владений место нашего тифлисского дома запущено, поросло травою и деревьями, а от разрушенного дома стоят только обросшие мхом и лишаями каменные стены. Я стараюсь узнать, гдé же хозяева этих мест, но никто не может дать мне ответа; ищу хоть внуков своих братьев и сестер, но éсть ли они вообще, а если есть, то где рассеялись по лицу земли, гдé затерялись в мире – никто не может сказать мне. И только после долгих поисков какой-то старожил объяснил мне, что место это «принадлежало когда-то Флоренским, но кому оно принадлежит ныне – неизвестно».
Охваченный бесконечною грустью, ищу я взором хоть что-нибудь родное, но вижу новые дома, новые порядки, все – иное. И щемит сердце: «Зачем же я живу, зачем не умер я доселе».
Где дети мои? Где мои милые? Где они? И где все мои родные?
Кто-то, узнав от меня фамилию, говорит о вводе во владение: «За 50 лет земля чрезвычайно вздорожала, и этот участок стоит баснословно». Но я, только махнув рукой, делаю усилие – и оказываюсь в Посаде, ищу другого своего дома. Я прихожу или прилетаю к тому месту, где была Дворянская улица. С великим трудом отыскиваю наш участок. Но тут, увы, нет даже стен. Лишь каменные фундаменты, окруженные остатками тления, образовали валы, и валы эти, поросшие травой и деревьями, как могилы милого прошлого. И взываю я к милым, к милым моим, и жизнь в тягость мне, – ах, отчего не ушел я отсюда с ними. Горькие слезы льются сами собою. Кругом же нет людей – полное одиночество – или, если и есть они, то меня не видят и не чувствуют.
* * *
О, мои милые, как люблю я вас, и как не удается жизнь – вместе, вместе, вместе жить хочется, а живем врозь, врозь, врозь – разделяемые беспредельной суетою. О, мои милые. Радость, радость, радость доставить вам хочется, – а живем в трудных обстоятельствах, на краю гибели, голода и смерти, чудесно выносимые благодатию Божиею и преп<одобным> Сергием из пучины, куда вот-вот готовы погрузиться, – и не доставляю вам радости, не радую вас, мои милые.
1918. [В ночь со дня Анастасии Узорешительницы – <29 октября ст. ст.>336]
Вчера вечером, 29 октября 1918 года ст. ст., пошел я поздравить с Днем Ангела Анастасию Федоровну Хлебникову. Оказалось, что она перенесла уже на свою квартиру со старой большой медный крест, вделанный в доску с иконою предстоящих, предназначенный для меня. Я унес его домой, довольный, что заполучил красивую вещь, какую мне давно хотелось иметь. Крест же этот принадлежал ранее деду Анастасии Федоровны – Никите Петровичу Дворецкому, и этот последний постоянно молился пред ним, вычитывая каждое утро три акафиста и каноны. Он был молитвенным, лицо же его, судя по большому портрету, висящему у Анастасии Федоровны, мне весьма нравится своею мягкостью, добротою и открытостью. Посему крест этот иметь мне было особенно дорого. Его я воспринял радостно, священно и благоговейно – когда несколько вчувствовался в него.
И вот, около 4-х часов утра, видел я во сне:
Меня с Анною снова венчают. Я знаю, что нас уже венчали, но меня не удивляет это вторичное венчание: в каком-то смысле Анна умерла, и это – 2-й брак, но с тою же Анной. И вот мы снова венчаемся. Этот брак глубоко сознателен, и беру его я на себя – именно «беру на себя» – радостно. Готовлюсь к венчанию сознательно. Приготовления идут долго, очень долго, «как у высочайших особ». Но не только «как у высочайших особ»; я знаю, что мы, в каком-то смысле, именно высочайшие особы. И долгие приготовления к венчанию – не по случайным, внешним или хозяйственным причинам, но – по причинам внутренним, обрядовым или церемониальным. Это – так, по какому-то уставу должно быть растянуто время, – венчание длится около месяца в своих предварительных обрядах. Душа моя настроена молитвенно. Наконец, после предварительного времени, наступает само венчание, в каком-то большом, высоком, главное же – древнем и очень чтимом храме. Он напоминает несколько Троицкий собор в Троице-Сергиевой лавре, но, кажется, меньше и, может быть, выше его. Помню на столпах потемневшие росписи и вдоль них вьющийся дым. Народу собирается много: иные просто глазеют, иные с более глубоким отношением к таинству и храму; но у меня – вопреки обычному моему состоянию – нет ни неловкости, ни смущенности. Все действия мои проникнуты какою-то сознательностью, и мне хорошо, точнее сказать, я ощущаю благодать венчания и беру ее «на себя», так говорю себе я во сне, – беру на себя эту благодать сознательно и легко. Но в душе стои́т при этом: «Брак есть мученичество», и, зная это, я сознательно и убежденно-радостно, хотя и знаю о нем как о мученичестве, беру его на себя, «снова», – говорю себе я, – беру его на себя. При этом все время держится в уме и на сердце, что мы, то есть Анна и я, высочайшие особы, – но это не тщеславно думается, а с каким-то повышенным чувством ответственности, особенно в виду молящегося и глазеющего многочисленного народа. Венчание идет, однако самого момента увенчания не помню, – словно бы его и не было. Вот наступили обводы вокруг налоя. Я очень горячо молюсь, обводы длятся долго, и стои́м мы между обводами последовательными – долго, и я, ничуть не смущенный ничем, веду себя твердо и сознательно молюсь, без боли и нервности, очень мужественно и с самообладанием, но сильно, так сказать честно, не фальшивя ничуть показными, нервическими чувствами пред Господом. Я вижу один обвод, и молюсь, и знаю, что что-то делается при венчании что-то особое, «по уставу венчания высочайших особ», – говорю себе. Чтó это – теперь не могу вспомнить, то есть в чем именно особенность нашего венчания, но твердо уверен, что она éсть. Но тогда, во сне, ясно знал и не дивился, что не поют «Исайя, ликуй», а нечто особое, и это, особое, относится к мученичеству. Потом – второй обвод. Поется «Святии мученицы…». И я себе, в особенности при конце обвода, с полнотою сознательности говорю: «Мы с Анною венчаемся на мученичество». Не знаю, какое, но чувствую, что это мученичество – не особливое, вне брака само по себе, но именно мученичество брака, в браке и браком, – брак как мученичество. И говоря себе это, я знáю, чтó говорю, но не смущенный и не скорбный, а внутренно твердо, приемлю легко и свободно, пред Господом. «А, так вот чтó это венчание!» – говорится во мне, когда запели «Святии мученицы» – «венчание как мученичество», говорю себе и стою́ пред Господом с любовию и ясностью, не с вымученной и надорванной молитвой, но с молитвою самоточною и полнорадостною. И на этом втором обводе вкруг налоя я просыпаюсь и чувствую благодатное касание к себе; что-то торжественное и священное стои́т в душе. Мне очень хочется спать, но все властнее мысль о необходимости записать сон немедленно. Непреодолимо клонит ко сну, но что-то понуждает встать, и, засветив свечу в кабинете, я пишу. Но вот, когда зажигаю свечу, то глаз мой нечаянно опускается на диван, где лежит принесенный вчера крест. И я чувствую внезапно какую-то связь между сном и крестом, полученным именно вчера вечером, в день Анастасии Узорешительницы, – чувствую, что разрешаются и у меня какие-то узы земного. «Сам себе, от Господа принес большой крест», в смысле испытания – говорю себе, и чувствую прилив благодатности и благоговения, и с любовию лобызаю крест. Но чувствую и то, что это чувство – не мое чувство, но благодатно данное мне, именно крестом и по случаю креста [– свеча догорает], чувствую, что мой сон – от благодати креста, подобно тому, как было при первом нахождении у нас иконы С.Н. Дурылина «Семи спящих отроков ефесских», которую он считает чудотворною. Благодатное чувство ощущалось мною в полусне как посланное, вместе с самим крестом, от преп<одобного> Сергия, молебен первый которому тогда служился, а крест – как благословение преп<одобного> Сергия на наше дело охраны Лавры. И какой-то голос или мысль внутри твердила: «Спроси у Софии Владимировны [Олсуфьевой], что она видела во сне эту ночь в 4 часа, – скажи, что спрашиваешь по поручению, чтобы она не сочла вопрос нескромным; а если не поверит, надо ей рассказать сон». Долго и настойчиво твердила о том мысль в полусне, когда, сделав запись, я лег. Когда же я разбудил Анну, или сама она проснулась, то сказала: «О чем я кричала?» – Ни о чем. – «Нет, я кричала во сне. Я видела твои мучения, твое мученичество». – Я рассказал сон. – «И я так думаю, что дело с Лаврой – есть то самое – ответственное церковное дело, от которого тебе был дан отдых и которое тебе предсказывал Николай Оскарович, которое навлечет на тебя много тяжелого и неприятного – но это и есть твоя служба Церкви», – сказала Анна в полусне337.
1918.X.31. Серг<иев> Пос<ад>
Сон Анны
Сегодня вечером Анна рассказала мне сон свой, виденный сегодня ночью: «Папа, какой я сон видела сегодня красивый! Была я на свадьбе какой-то, не знаю, не то Васиной (брата моего), не то еще чьей, кого-то из близких. Шли венчаться. Я была подругой невесты. Была я в каком-то голубом, красивом костюме. Шли мимо очень красивого дома, громадного, в котором жил не то Царь, не то Князь, не то уж не знаю кто. Перед домом была красивая – уж не знаю как сказать, лужайка, полянка, усеянная красными с белым цветами. Белые переходили в красные и были чашечками, как тюльпаны, но только не тюльпаны, прямее тюльпанов, и притом как будто с одной стороны короче и открыты с одной стороны.

Они были посажены красивыми узорами. Я чувствовала, что нужно было идти скорее, чтобы не задерживать всех, но мне очень хотелось остановиться и смотреть, смотреть, без конца. Потом мы пришли в дом. Было много очень нарядных гостей. Я думала, что вот раньше было все (у кого – не знаю), несмотря на то, что теперь богаче и красивее.
Был сон не радостный и не тоскливый. Невыполнимого желания сон. Мне вот часто наяву очень хочется уйти к стороне, чтобы меня никто не видел, и смотреть на что-нибудь красивое, на лицо ли, на вещь ли; такое же было чувство там – хочется смотреть, но нельзя было. Нельзя сказать, чтобы сон был нерадостный. – Красивый. Но неудовлетворенность какая-то чувствовалась. Проснулась и все мне хотелось смотреть на эти цветы, и сейчас, тоже. Наверное, очень душистые!»
<1919>
1919.I.22. Утро.
Вчера вечером и вообще последние дни, в связи с чтением VI-й песни «Энеиды» Вергилия с Мишей Олсуфьевым, мы все говорим о языческих богах, причем Миша добивается у меня, кто́ собственно были они, а я ему сказал, что м<ожет> б<ыть> ангелы-хранители народов и тому подобные существа духовного мира.
Сегодня ночью, под утро, я видел во сне, что комната, в которой я нахожусь, уставлена изображениями каких-то языческих божеств. Не помню, по какой причине, но я кадил в комнате и решил, что не надо оставлять без каждения и эти изображения, покадил и им. Комната тогда стала наполняться ладанным дымом – а я все продолжал кадить, – который огустевал и уплотнялся, так что чувствовалось и потом виделось присутствие нездешних сил, и они стали подступать – кругом. Эта мистическая насыщенность атмосферы не скажу, чтобы была очень страшной, но было жутко – не тою леденящею жутью, какая бывает от бесов, но иной, – ибо существа, явившиеся и наполнившие комнату, ощущались как нездешние, как такие, которые вне области нашей жизни и должны остаться так, и с которыми не должно искать общения. У меня появилось ощущение, что их так много и что атмосфера так огустела срастворенным с ними дымом, что мне душно. Тогда я, несколько нехотя, и все время памятуя, что в моей власти не только вызвать, но и разогнать явившихся, стал кропить святой водой на них и вообще кругом себя. Сразу почувствовалось разрежение атмосферы, духота ниспала и повеяло прохладою и свежестью.
Я проснулся. Комната была полна едко-сладким дымом из печи, у меня сильно болело сердце и было душно и трудно дышать. Но, несмотря на этот эмпирический повод к сновидению, все же оставалось твердое ощущение, что оно не только эмпирично и что в самом деле было вот сейчас соприкосновение с жутким и не подлежащим нашему общению миром таинственных существ – и некоторое чувство миновавшей опасности.
1919.II.26.
Сегодня ночью видел бесконечно путаные, сложные сны, самые разнообразные, так что ночь казалась целою жизнью. Видел множество вспыхивавших там и сям пожаров, весь город – какой-то большой город, вроде города Будущего, с вышками и сложными строениями – занимался пожарами, вспыхивавшими как спички и горевшими как-то бесшумно. А потом началась полоса смертей. У людей так ослабла от волнений, испытаний, усталости и голода деятельность сердца, что они, совсем, по-видимому, здоровые, начинали мереть вдруг, то там, то сям; то там, то сям мёрли знакомые, родные, близкие, и не было помощи, даже в голову не приходило, что можно или нужно искать ее. И все ближе и ближе подходила смерть в кругу дорогих и близких: они выпадали из жизни, как зубы из ослабших десен – естественно, безболезненно. Именно это сравнение, почти физиологически, вертелось в уме во время сна. Потом пришла и моя очередь. Я тоже вдруг почувствовал, что еще мгновение, и сердце мое остановится, и я умру. И захотелось воззвать от всей души к Господу, захотелось – не избежать смерти, но лишь отсрочить ее на несколько минут для молитвы. Я проснулся.
1919.V.21.
В ночь с 17-го на 18-е мая видел ночью много снов – все путешествия, посещение каких-то обширных помещений, дворцов, улицы… Среди них обратил мое внимание и запомнился один, «о святом Христофоре-песьеглавце». Мы, то есть путешествующие, среди коих была, кажется, и моя семья, приезжаем в Тифлис. Правда, этот Тифлис по многим признакам есть Москва, но все же, мы в Тифлисе. Румянцевский Музей оказался на Мадатовском острове. Выходим мы из Музея и направляемся «вверх» по Воздвиженке, на ту сторону Тифлиса через Кура. Большая толпа. Вдруг видим в толпе сестру мою Лилю (Елизавету Александровну Кониеву) с двумя детьми. Девочку Олю ведет она за руку, а спеленутого младенца держит на руках. Подхожу к ней, встречаюсь. Оказывается, за это время прекращения с Кавказом сношений у Лили родился еще ребенок, сын. Спрашиваю, как зовут. Не помню, какое имя было названо. Беру мальчика на руки и вглядываюсь: оказывается, он спеленут в тюфячок, по верхнему краю опушенный урсовой материей медвежьего цвета. Но это сделано, чтобы сделать не таким резким переход к личику, которое имеет форму мордочки, приблизительно собачки, и все покрыто шерстью медвежьего, рыжеватого цвета, похожей на урсовую материю – как будто само обтянуто ею. Таким мальчик, – узнаю из расспросов, – родился. «Это бывает – как особое уродство, лицо, покрытое волосами». Меня осеняет церковно-историческое открытие, которому я очень радуюсь: ну, вот, значит, таким именно и родился св<ятой> Христофор, обросший шерстью, а впоследствии уже, для объяснения этого явления, стали придумывать легенды о племени кинокефалов или об изменении его лица по молитве. Таким и был Христофор. «А потому и твоего мальчика, – обращаюсь к Лиле, – надо назвать не NN, а Христофором». И я не то собираюсь прочесть, не то читаю молитву имянаречения. Проснулся и была радость познанного жития святого Христофора. Но, весьма вероятно, что действительно дело обстояло именно так.
Сон Анны
В ту же самую ночь видела много снов и жена моя Анна. Ей запомнился один, такой: «Мы, то есть я, ты (П.А. Ф-й) и дети, стояли на берегу моря. Оно плескалось, подкатывалось под наши ноги. Я с детьми очень радовалась на песок и на море. Потом оно начало кипеть. Я детям говорю: «Смотрите, словно в сказке о Золотой Рыбке: море волнуется, чем-то недовольно». Море кипело все сильнее и сильнее, все выше и выше поднималась пена, и поднялась гораздо выше моего роста. Потом выглянуло солнышко и засушило стоящую пену и все море, так что по нему можно было ходить. Ты говоришь: «Ну, дети, я вам покажу чудо. Отломите по куску пены и попробуйте». Я сначала очень недоверчиво к этому отнеслась, но все-таки отломила и стала пробовать, думая, что вкус будет соленый. К моему великому удивлению, пена оказалась сладкою, как сахар. Меня поразило, кáк из соленого моря вышла сладкая пена. И я поражалась величию и чудесам Божиим. Потом ты говоришь: «Пойдемте, я вам не тó покажу». И мы пошли по твердому морю. Ты что-то показывал, я не помню. Но я сама обратила внимание и стала показывать детям дерево, маленькими листочками формы вроде листочков мирта, только у́же, кудрявое очень дерево. Листья были всех цветов радуги, шевелились и переливались, и все дерево играло. Я тут была прямо поражена всемогуществом Божиим. Меня очень удивляло, кáк на одном дереве, на одной почве, под одним солнцем могут быть совершенно разные краски. Так я стояла и славила Бога».
Сон граф<ини> Софии Владимировны Олсуфьевой
Как-то на днях гр<афиня> София Влад<имировна> Олсуфьева шла по лесу возле Черниговской, та́м где чернолесье и краснолесье соприкасаются, и вспомнила, что видела во сне, кажется в январе месяце 1919 года, ка́к она шла, во сне, тут же, со мною и с сыном моим Васей. Я говорил ей о чем-то очень важном и трудном, она долго слушала, стараясь вникнуть, но плохо понимала, и решила прекратить разговор, отчасти от досады, что не понимает важного, – сказав: «Давайте лучше будем просто славить Бога». Я спросил ее: «Ка́к же именно?» – «Давайте просто петь псалмы». Но так как она не умела, то просила меня петь с Васей. Я пел, Вася подпевал, а она слушала и душою очень радовалась, прославляя Бога.
* * *
<Отдельная записка>
1919, лето. <позавчера> Сон о св. Христофоре338 кинокефале.
Сны Антония339.
1919.V.29. Среда.
Эти дни насыщены тяжелыми впечатлениями. Помимо сообщений о множестве смертей – мрут знакомые и знаемые непрестанно, – беспокойства за семью и бесконечного количества утомляющих разговоров и посетителей и капризов детей, приходится видеть смерть, в ее ужасном обнажении. Вот, в Красном Кресте умерло сразу две сестры – Елена Бокова и Александра (Дмитриевна) Хохлова. Обе трудные по характеру, с трудным душевным состоянием, обе жадно тянувшиеся к жизни, обе с ослабевшим сердцем водянкою, и обе держимые последнее время на камфоре. Камфора – отвратительное средство: она подстегивает сердце человека уже почти умершего и искусственно задерживает наступление смерти, растягивая агонию, но не уничтожая умирания: происходят смертные процессы тления под покровом якобы ожившего сердца, но душа мечется, не зная себе покоя, и, лишь ей удается найти его себе, тело почти мгновенно разлагается, обнаруживая тление, его уже охватившее. Это ужасно, когда на постели, через несколько часов после смерти существа, с которым говорил и которое имело еще человеческий облик, оказываются потоки сукровицы, вздувшиеся внутренности, вонь и смрад невыносимые, каких не бывает и от долго лежавшей падали. А теперь жарко, и особенно у нас в церкви. И когда мы отпевали Бокову на Духов день, и Хохлову – во вторник, на следующий день, впечатление было очень тяжелое: смрад, течь, вздувшееся тело… А сегодня еще впечатление, впрочем, начавшееся ранее. Под Троицын день исповедовалась у меня А-дра Мих-на Бутягина, падчерица Вас. Вас. Розанова. Исповедовалась в тяжелом состоянии. После кощунства над причастием у Минского, о коих в свое время писал В.В. Розанов, и в которых она невольно участвовала, у нее образовался такой ужас перед причащением, что она не могла выносить и вида Св<ятой> Чаши. Добавить сюда еще разные самочинные теории, правильно подчеркивающие, но неправильно строящие выводы, о важности причащения и какую-то магическо-любовную (?) связь, в которую она попала, – и понятно будет ее смятение, ее испуг, ее дрожание. Но она на Троицын день причащалась, все обошлось благополучно. После она говорила мне, что весь день была необыкновенно радостна и светла, как и весь дом их (Розановых), «словно на Пасху», чего давно-давно у них не бывало. Но эта радость была кануном огромной борьбы: в ночь под Духов день сестра ее Вера Розанова с 26-го на 27-е мая 1919 г., «монашенка», повесилась на чердаке, и только утром узнали об этом. Крест с себя она сняла, и он лежал у ног ее. (Не месть ли бесов за блаженную смерть В.В-ча Розанова?) Но о ней после. Так, сегодня ее хоронили. Впечатление от нее, как и от всего дома Розановых и от погребения, – тяжелое, очень тяжелое. Но не об этом хочу писать сейчас, а о сне своем, который видел сегодня ночью, и к которому все вышесказанное было лишь предисловием – как объяснение, что мне было тяжело.
Видел я, что у нас в доме живет епископ Антоний Флоренсов, живет или временно приехал – этого не сумею сказать, но словно бы надолго; дом же – это наш посадский дом, и словно бы и не он. Но епископ Антоний – по словам врачей – умирает. В епископском облачении, с митрой на голове, лежит он <на> постели, и врачи категорически устанавливают смерть. А я не верю и думаю – «это он спит, м<ожет> б<ыть>, летаргически». И вот, воспользовавшись временем обеда, когда все сидят за столом, иду к нему, начинаю обнимать и звать его. И он открывает глаза, поворачивается на бок и, проснувшись, очень мне радуется, обнимает и ласкает меня. Сам же он маленький ростом и всеми размерами, словно ребеночек, но пропорции, черты лица – взрослого, даже старика, длинная седая борода, словом, копия себя самого. И та́к он обнимает меня, глазки его радостно блестят, и я радуюсь. Хотя чуть-чуть меня смущает – но почему же он такой маленький, и вообще чуть-чуть, что-то не по себе, словно бы я чуть-чуть, очень слегка сомневался в самотождестве его личности. Да и обнимания его мне кажутся чересчур живыми для него, не соответствующими ни сану, ни возрасту. Но, повторяю, в общем-то мне радостно и сладостно было тогда и есть теперь, после этого сновидения.
1919.VI.3. Сер<гиев> Пос<ад>. Понедельник.
Вчера, в ночь с 1-го на 2-е июня, под утро, то есть пред литургией, видел во сне, что получено нами, в наш дом т. е., большое, толстое письмо от покойной Наталии Александровны Киселевой. При этом я помню, что она уже умерла. В этом письме она пишет о своей любви к нашему семейству: «Я люблю вас всех, как родных, и даже гораздо больше». Я радостно удивляюсь, но замечательно, что удивление свое, во мне говорящее, я обращаю непосредственно к Наталье Александровне, а не высказываю в третьем лице, Наталия же Александровна тут, у нас, присутствует, хотя и незримо, но духовно я вполне «вижу» ее и могу разговаривать. Я: «Наталья Александровна, как это Вам удалось написать и послать нам письмо? Ведь вы умерли». Она: «Нет, дорогой о. Павел, я умерла и не посылала этого письма после смерти, но оно было послано еще при жизни моей перед кончиною, но так долго шло из-за нынешних почтовых задержек».
Я перестаю удивляться, но сильно радуюсь запасу ее внимания к нам, заставившему и перед смертью выразить свою любовь. При этом я имею более смутное ощущение, что «при жизни» это значит в течение 40-ка дней, еще не прошедших, в этот срок, чувствую я, Наталья Александровна имеет с нами пока еще очень близкое, почти земное, общение и стремится выразить свои теплые чувства к нам.
1919.VI.13.
Несколько дней тому назад я видел во сне, что во время моего отсутствия – или точнее, во время отсутствия нашего, дом посадский340, со всею семьею моею, он сгорел. Постепенно узнавалось, что сгорели и книги, и архив мой, и рукописи мои, что сгорела моя семья, мои дети. Наконец, узналось, что сгорело в пожаре и мое сердце. Пожар же произошел от какого-то восстания в Посаде или от осады города. И вот я, встретившись с графом Юрием Александровичем Олсуфьевым, докладываю ему небрежным тоном, почти франтоватым, и притом по-французски, начиная каждый раз – «Savez-vous, á propos, ...» – по частям, в порядке узнания, о том, чтó я потерял. Мною овладело окаменение. Я страдаю невыносимо, но я дошел уже до такой степени страдания, что жаль с ним расстаться, оно мне словно приятно, – приятно, надрываясь, напоминать себе, как бы смакуя по каплям свои лишения.
– А кстати, знаете ли Вы, сгорел наш дом?
– А кстати, знаете ли Вы, сгорели все мои книги?
– А кстати, знаете ли Вы, сгорел мой архив?
– А кстати, знаете ли Вы, сгорели все мои рукописи, работа всей моей жизни?
– А кстати, знаете ли Вы, сгорела вся моя семья?
– А кстати, знаете ли Вы, сгорели мои дети?
– А кстати, знаете?.. сгорело и мое сердце в этом пожаре.
1919.VI.13
На следующую ночь видел во сне, что устраивается свадьба и что нашу Олечку выдаем за Мишу Олсуфьева. Подробностей теперь не помню, но сон казался мне ярким и содержательным.
1919.VI.13
Сон Анны
Анна: «Видела сегодня сон – всех своих умерших подруг. Подробностей совсем не помню. Была я в каком-то доме – не помню в каком. Я замужняя была. Ко мне приходили мои подруги, гимназические и даже прогимназические еще. Я им была очень рада. Раздавались звонки, и приходили. Помню очень хорошо, что я обрадовалась очень Ларисе Балашёвой. Пришла еще Зина Ионова с мужем своим, хотя я не знаю, замужем она или нет. Ну вот, мы сидели все и разговаривали, и я радовалась, что все собрались. Больше ничего не помню».
1919.VI.17.
Сон о папе
Видел сегодня ночью во сне, что приехал к нам издалека папа. Он казался усталым и озабоченным. Я был рад его приезду, но не только не мог остаться с папой, но и даже устроить его поудобнее не мог: ежесекундно приходили гости, и гости, и бесконечные гости, и поглощали на себя все мое время, мои силы и мое внимание. Помню, во сне (как обычно со мною и наяву бывает) я изнемогал от звонков и посетителей. Особенно тяжело достались мне Александровы. Евдокия Тарасовна Александрова словно бы во много раз потолстела и чуть не с криком и нахрапом требовала к себе внимания. Она была в темно-красном бархатном платье, чуть ли ни опушенном мехом, и с какими-то белыми страусовыми перьями в голове, – одета нелепо, нелепее, чем обычно она одевается, и все требовала меня к себе. А папе не хотелось выходить к гостям, занявшим все комнаты, и он, бедный, сидел где-то около умывальника и делал вид, что занят умыванием. Мне было на душе очень тяжело ото всего этого, но и во сне я не знал, как помочь делу; а проснувшись, почувствовал, что, увы, так и есть на деле, ибо от вечных посетителей и разговоров в доме моего сердца почти не находится свободного места и времени для общения с моим отцом. А как надо было бы научить вас, мои детки, любить своего дедушку.
1919.VI.18.
Сегодня видел какие-то сложные сны. Не помню их. Но когда я просыпался уже, почти наяву, вдруг слышу: довольно громкий голос крикнул мне – как на валиках и пластинках фирмы Патэ: «Исполнить хор Архангельского для фонографа Патэ!» – крикнул мне что-то относительно политики, невнятное, а потом с полною отчетливостью, отчеканивая каждый звук: «На днях будет объявлена конституционная монархия!» Мне это стало наяву уже, так неприятно – этакая гадость – конституционная монархия, что я надушился с горя розовым маслом и пошел работать в ризницу в самом неприятном расположении духа, получая облегчение лишь от запаха розового масла. В ризнице же рассказал свой сон гр<афу> Ю.А. Олсуфьеву и высказал ему свои мысли, которые он вполне одобрил.
1919.VII.8. Казанской Божией Матери.
Сон Анны
«Сегодня под утро я видела сон, в котором преподобный Сергий сказал: “Будет мне лежать сокрытым!” И я почувствовала, что теперь мощи будут открыты, что они целы; может быть, их и закроют, как они были завернуты, но они будут для всех открыты, – видимы, что они целы. А то, что теперь мы видим (то есть после большевистского вскрытия), это есть сокрытие мощей, а не открытие. А кáк произойдет это открытие, я не знаю».
1919.VII.29. Сер<гиев> Пос<ад>.
Видение Анны
«Сегодня вечером укладывала Олечку, часов в 7 по солнечному времени в маминой комнате. Начала дремать. В комнате были закрыты шторы и было темно. Вижу, выходит из какого-то дома Миша (умерший брат Анны) в зеленом пальто и в шляпе, которые он здесь, в Посаде, покупал со мною вместе, но которых здесь не надевал, – я-то его не видела в них. Он мне стал что-то говорить насчет нищих, – что им нужно подавать, но точных слов его я не запомнила, только помнила тогда, что нужно это запомнить. Потом, когда я ему хотела объяснить, что не всегда можно подавать, он стал от меня уходить, скорей отодвигаться, чем уходить, будто стал именно толчками удаляться, враз на большое расстояние, так что я не могла ему сказать – объяснить, что нельзя иногда подавать, потому что у нас-то не всегда бывает. Но я поняла, что он нарочно удалился, чтобы не слушать именно этого объяснения, потому что при жизни он не любил отказывать нищим. Иногда, когда мы ходили с ним в Лавру и со мной не было денег для подачи нищим, Миша ходил домой за деньгами, но отказывать очень не любил, никогда почти не отказывал.
А видела его очень ярко, очень живо. Это было не во сне, я не спала, я была в сознании, что я вижу и что мне нужно запомнить то, что он мне говорит. Комнаты я не видела, я с закрытыми глазами была. И думаю, что увидала его в связи с сегодняшнею женщиной: пришла к нам женщина, позвонила, вышел Васюшка. Несет оттуда, с подъезда, бутылку, и говорит: «Там женщина просит воды, у нее ребенок ничего не ел и не́ пил, а мы едим досыта». Я не поняла, за какой водой она пришла, пошла к ней и спросила. Она говорит, что они идут из Ярославля, разоренные, и с нею идет парнишка, был болен, теперь очень слаб, ничего не пил, не ел, и она не знает, где́ достать, просит дать, чего-нибудь кисленького, картошки, огурцов, хлеба. Мне стало досадно на нее, но все-таки я ей вынесла мелкого чаю, кусочек хлеба, огурец. Когда я ей вынесла, она как-будто хлебом была недовольна, что мало, просила еще картошки, и стала есть сама все. А тут и вовсе мне стало совсем неприятно, поскорее закрыла дверь, ушла» (рассказ Анны).
NB. Надо добавить сюда, что последние дни у нас почти нечего есть и сидим мы на болтушке с немногими собранными нами грибами да на огурцах, а хлеба почти нет. П.Ф.
1919.VIII.25 ст. ст. Воскресенье
Сегодня ночью, с 24-го на 25 августа видел во сне, что нахожусь в театре. Дают длинную-предлинную пьесу Бориса Суворина (на самом деле не существующую) из придворной жизни времени Императора Александра III. Эта пьеса написана в духе натуралистическом. В ней нет никаких прямых выходок против двора, нет даже особых подчеркиваний, но общий тон ее, тон интеллигенции, даже монархической, – житейское, мелкое отношение ко двору и к Царской власти, стремление показать, что «там» – все так же мелко и обычно, как и везде. Отдельные картины, отдельные суждения, слышимые со сцены, не невероятны, вполне возможны, но общее впечатление получалось какой-то пошлости и позитивистической серости. И было невыносимо тошно ото всего. Помню, когда изображалась кончина Александра III, то Имп<ератрица> Мария Федоровна бросается к покойному государю стремглав, как-то некрасиво, вульгарно, и кричит, опять-таки вульгарно, – «он умер, но желудок умирает позже всего», в том смысле, что разные органы умирают в разное время, и среди них желудок на одном из последних мест. Тут же, по мысли автора, должен был содержаться какой-то такой намек, что у них, мол, при дворе, об еде будут заботиться после всякой <1 нрзб.>, и что это, еда, для них самое решающее… Мне стало гадко, я захотел уйти из театра. И – проснулся.
Мне надо было пройти в другую комнату. Стал искать спичек, но в потемках не нашел. Вообще не мог сообразить, где́ именно я нахожусь, стал шарить рукою, пошел в потемках, но нащупываю все какие-то незнакомые вещи, или точнее, не могу сопоставить между собою и выяснить взаимное отношение разных, полуузнаваемых мною вещей. Хожу по комнате, ощуп<ыв>аю стены, изразцовую печь, думаю: «Вот, тут должна быть теперь направо дверь» – оказывается, направо не дверь, а совсем что-то другое; и еще иду – опять ощупывая, но опять, что-то все незнакомое, не объединяющееся в цельную обстановку. В душу закрадывается досада, тревога, наконец, отчаяние. Я мечусь по комнате, ничего не понимаю, и все хуже запутываюсь. Мною овладевает глубокая тоска. Мне кажется: «Вот, в этих темных, неузнаваемых пространствах я заблудился и никогда отсюда не выберусь!» И чувствую, что должен погибнуть, но все же не могу найти выхода из двери. Взмолился. У меня кружилась голова и состояние было вроде дурноты. Может быть, и бродил по комнате в полусне. Наконец, кое-как я стал соображать, где́ нахожусь, и вошел в нужную мне комнату. И потом, когда вернулся и лег в постель, под живым впечатлением виденного сна, стало думаться, с чувством раскаяния и стыда за Россию, за русский народ: «Вот, мы все не умеем разобраться в собственной своей комнате, а смеем судить и пересуживать дела царей, свободно обращавшихся в целой России и создавших своими трудами Великую и славную Россию…»
Пришел на службу на другой день и рассказал свой сон гр<афу> Юрию Александровичу Олсуфьеву. А он в ответ: «Я видел в эту самую ночь, перед службой Императрицу Марию Федоровну и своего покойного отца. Он был в дорожной одежде, с биноклем через плечо и принес Имп<ератрице> Марии Федоровне керенок (мелких бумажных денег) и сказал: “Вот, Ваше Высочество, я разменял Вам”. – “Благодарю, этого пока хватит”. Оба они ехали куда-то на поезде, это было на вокзале».
1919.X.6.
Это очень мистичный рисунок.

Наверху Еп<ископ> Антоний, в середине солнце, внизу тоже Еп<ископ> Антоний.
<На обороте>
Кира: «Это тоже Еп<ископ> Антоний».
Я: «Кирочка, почему тебе вздумалось рисовать Еп<ископа> Антония?»
(Смеется): «Потому что захотелось.
<ниже> это тоже Епископ Антоний».
1919.X.7.
Как-то, дня четыре тому назад, ночью видели все мы, то есть Надежда Петровна, Анна и я, во сне покойников. Надежда Петровна видела Владимира Александровича Кожевникова. Это странно, ибо она его почти не знала, видела всего в жизни раза два и едва ли сказала хоть слово. Владимир Александрович был очень худ и жалок; он говорил с Надеждой Петровной о том, что, будучи в Посаде, захотел зайти к нам и о трудностях жизни, как мы запасаемся и т. д. Вдали показался Михаил Александрович Новоселов. Заметив Владимира Александровича, он стал окликать его, но Владимир Александрович не желал обратить внимание, несмотря на многократность окликов. А когда Михаил Александрович стал приближаться, подходя к разговаривавшим, то Владимир Александрович, словно не желая встретиться с ним, ушел, не оглядываясь, назад. Так Михаил Александрович его и не видел. Надежде Петровне было очень жалко Владимира Александровича.
1919.X.8. Сергиев Посад, вторник.
В субботу 5-го октября ко всенощной взял с собою Кирочку и, по обыкновению, Васеньку. Оба стояли в алтаре, и на этот раз весьма тихо. От холода ли, или от внутренних причин, Кирочка стоял, как вкопанный, не разговаривал и не переходил с места на место. На меня же нашло благодатное осенение Епископа Антония. Я чувствовал его близость, его присутствие, которое всегда так могуче подымает душу и так успокаивает внутренне. В конце канона, во время «Честнейшей» мне почти явилось видение. Это не было видение в точном смысле слова, это была скорее мысль, представление необыкновенной яркости, но имеющее источником какое-то внушение, но изнутри, через сердце и ум, а не извне, видение духовно-психологическое, а не духовно-физическое. Мне думалось о Епископе Антонии, главным образом о том видении Вселенской Церкви, которое он имел пред кончиной. И мне представился сам он, видящий свое видение, я почти увидел его видение изнутри его самого, и его самого тоже. Представилось же мне это так: Епископ Антоний стоит в полуоборот ко мне, почти спиною. Скуфьи на нем нет и видны седые волосы. Кажется, он простирает руки вперед себя. Пред ним необыкновенный свет. Это – вроде солнца, но не солнце, а скорее световое пространство, извергающее из себя лучи, так что получается нечто вроде звезды.

Вокруг же этого пространства, группами из мелких-мелких, но очень отчетливо видимых, до мельчайших подробностей, словно на строгановской иконе, фигур – сонмы святых на облаках, причем облака опять-таки очерчены четкими линиями, словно завитками, и потому кажутся словно точеными в виде мелких «кокурок». Впечатление было такое, словно все видимое видится где-то бесконечно далеко, но в бинокль; такого вида бывали у меня несколько раз ранее внутренние видения, – «псевдогаллюцинации». Всем усмотренным мною и почувствованным я был так взволнован, что от волнения и радости слезы градом полились из глаз. И когда надо было возгласить: «Слава Тебе, показавшему нам Свет», – я еле имел сил это сделать, и голос у меня сорвался.
На другой день, просыпаемся, и Кирочка спрашивает меня: «Папа, сегодня причащаются?» – «Не знаю, Кирочка, будут ли сегодня причастники». – «Нет, папа, а сегодня можно причащаться?» – И в тоне его голоса я почувствовал, что ему очень хочется причаститься, но он не решается прямо просить о том. Тогда я сказал ему, что возьму его, и он очень обрадовался. Был в церкви смирный очень, послушный, хорошо причастился Св<ятых> Таин и даже после службы, когда его взяла к себе Татьяна Алексеевна Шауфусс, а я через Васю велел мальчикам идти домой, то Кира, не говоря ни слова, слез с колен и послушно пошел домой.
После обеда, сижу я в своем кабинете. Приходит Кира и просит бумаги и карандаш. Я дал ему. Занимаюсь, и слышу, что Кира, рисуя на подоконнике, что-то пришептывает: «Епископ Антоний, Епископ Антоний» – много раз. Потом показывает мне рисунок: «Вот Папа, Солнце. А это Епископ Антоний». – А это что наверху? – «Это тоже Епископ Антоний». – А на другой стороне что? – «Это тоже Епископ Антоний». Рисунок этот приложен здесь. Из него видно, что хотя Кира и говорил о Солнце, но собственно рисовал не солнце, лучистое световое пространство. То, что изобразил Кирочка, в точности соответствовало моему субботнему видению. Но решительно ни одному человеку, это я твердо помню, не говорил я о нем, и даже вообще имени Епископа Антония давно не произносил в присутствии Кира, да и вообще об Епископе Антонии не разговаривал ни с кем, так что или мое ощущение за всенощной передалось Кирочке, или он сам что-нибудь видел или почувствовал, не отдав себе ясного отчета. Стал я спрашивать Кирочку, почему он рисовал Епископа Антония. На это Кира, с каким-то лукавым полу-смехом и явно что-то оставляя про себя, отвечал: «Потому что хотелось», – и это именно повторял, несмотря на несколькократы повторенный мой вопрос, но бóлее того ничего не хотел мне сказать

.
<Надписи на рисунке>
Кира. «Солнце и Епископ Антоний». Кирочка совершенно самостоятельно, после причастия; (во время службы вчера и сегодня я очень усиленно думал об Еп<ископе> Антонии и сильно чувствовал его присутствие, но о том никому не сказал).
1919.X.10.
В Кирином рисунке видения Епископа Антония следует обратить внимание на то, что Епископ обращен вперед лицом, я же видел его сзади, с левого боку. Меня смутило сперва то, что если бы я стал рисовать то, что́ видел, то должен был бы изобразить спину Епископа, левую щеку, часть носа, затылок с пробором расчесанных на стороны редких, почти наполовину седых волос, и слева же от него, на значительной высоте – его видение, а Кира изобразил это иначе. Но подумав, я увидел, что Кира изобразил не то, что я видел (это не телепатия), а то, что он должен был видеть.

В самом деле. Я стоял пред престолом и видел Антония приблизительно на месте престола или даже перед ним, обращенным лицом в сторону жертвенника, ибо видение было именно на месте жертвенника. Кира же стоял у дверей (диаконик) и следовательно, если Еп<ископ> Антоний был обращен к жертвеннику, то Кира его видел почти в фас, лишь с наклоненной головой. Так он и изобразил его.
Далее, обращает внимание, что ясно я видел только голову и шею Еп<ископа> Антония, фигура же была его неясна и, б<ыть> м<ожет>, в облаках. Кира изобразил же именно такого, словно с размытыми очертаниями. Вообще, чем более я всматриваюсь в рисунок Кира, тем убедительнее становится, что он изображает именно то самое видение, которое было и у меня. В частности, замечательны два горизонтальные штриха с сильным нажимом, словно противополо́женные легкости очертаний фигуры. Эти штрихи – приходятся именно там, где сквозь фигуру Антония я видел край престола.
1919.X.10.
Сегодня утром Кирочка объявил Анне, что он видел во сне Епископа Антония. «Епископ Антоний влетел в окно. – Вошел? – Нет, влетел в окно. У него были крылья. Он был в мантии и митре. На голове (то есть на митре. – П.Ф.) был крест. Он был с кадилом и кадил у нас в комнате. Был в нашей гостиной-столовой», – Кира при этом указал на синий диван, что у камина. Сказал, что поселился у нас и что каждую ночь будет прилетать – кадить в нашем доме. – Чтобы проверить Киру, Анна стала расспрашивать его о наружности Епископа, виденного им во сне. «Какого роста?» – «Повыше, чем папа, до веревки», – протянутой в кухне, и он показал на веревку. Действительно, таков приблизительно, хотя несколько меньшего, был рост Епископа Антония. «А какие волосы, черные? – Седые». Потом расспрашивал я. После обеда Кира все отлично помнил, видно, этот сон врезался ему в память (что́ указывает на подлинность сна), повторил в точности то, что мне передавала с его слов Анна, и точно ответил на проверочные вопросы. На вопрос о длине бороды Кира показывал различно, но при этом характерно прижимал подбородок к груди и словно вытягивал оттуда бороду рукою – памятный мне жест Епископа Антония, прижимавшего бороду с подбородком к груди и снизу разглаживавшего ее.
У меня нет сомнения, что эти видения, сны не случайны, что Кира в самом деле видел Еп<ископа> Антония и что он около нас; его помощь, его близость, его любовь я все время чувствую около себя, около нас, в доме нашем.
1919.X.11.
Сегодня ночью Кирочка опять видел во сне, по его словам, Епископа Антония. Это было ночью, когда он сообщил мне о своем сне, спросонья, и, следовательно, никем не был наводим на мысль дать такое сообщение. Епископ Антоний, по словам Киры, прилетел к нам, с Евангелием в руках и ходил по комнатам, – был в детской, в гостиной, в спальне, в кухне и у бабушки в комнате и отдыхал в кабинете. Кира сказал, кроме того, что «Епископ Антоний рассказывал ему очень интересные сказки про Боженьку и про святых апостолов». Говорил несколько сбивчиво, что рассказывал про «святого апостола ученика преподобного Сергия». – Преп<одобного> Никона? – «Да, про ученика – Никона». – А еще о чем? – «А еще про Бога Отца». – Говорил ли что о папе и о маме? – «Да, говорил про Бога Отца». Затем Кира снова заснул. Нет никаких сомнений, что Кирочка в самом деле видел во сне Епископа Антония.
1919.X.14.
В ночь с 12 на 13 <октября>341 Кирочка опять видел во сне Епископа Антония. Свой сон Кирочка рассказывал ночью же, в полусонном состоянии, с закрытыми глазами, когда я его писькаю или поворачиваясь с боку на бок, и, следовательно, сочинить что-нибудь не может. Епископ Антоний опять был в мантии, в митре с крестом и с Евангелием, ходил по комнатам и «рассказывал» Кирочке, по его словам, «очень интересные сказки про Боженьку и про Его учеников». Судя по другим словам Киры, собственно не рассказывал, а скорее читал из Евангелия.
Сегодня в ночь с 13-го на 14-е <октября>342 опять Кирочка видел во сне Епископа Антония и опять рассказывал мне о том же ночью, в состоянии полусна. Я спросил Киру, откуда вошел он, думая, что по обыкновению Кира ответит наставительно: «Не вошел, а влетел в окно». Но в данном случае он ответил, что Епископ Антоний вошел в подъезд. Я спросил Кира: «Он был в мантии?» – Нет, не в мантии, а в золотой рясе. – «Ты хочешь сказать, в золотой ризе?» – Нет, не в ризе, а в рясе, только золотой, и на ней изображены святые. Полагаю, Кира говорил о саккосе, действительно напоминающем рясу. На голове у него была золотая митра. «А в руках Евангелие?» – спрашиваю я. – Нет, не Евангелие, а кадило. – «Что́ же он делал?» – Он рассказывал мне интересные сказки про Боженьку и про Его папу и маму. А потом сказал, чтобы я сказал папе и маме, что скоро будет Страшный Суд и что бабушку, папу, маму, Васю и Олечку возьмут на небо, потому что они были хорошие. (Пишу ответ Киры совершенно точно, не только не меняя слов, но и не давая им новых конструкций). – «Ты хочешь сказать, чтобы они были хорошие?» Кира, наставительно и раздельно: «Нет, папа, не чтобы они были хорошие, а – потому что они были хорошие, их возьмут на небо». И Кира заснул.
Утром он объявил, что видел во сне Филипписка. «Что же, какой он?» – С пятью лапками. – «А страшный?» – Нет, папа, не страшный. – «Как же, Кирочка, не страшный, когда у него пять лапок?» Кира (застенчиво): «Папа, он пушистый, с длинными ушками. Ты знаешь, кого я называю Филипписком? – Маленького Зайчика».
1919.X.20.
В ночь с 18 на 19 Кирочка видел опять Епископа Антония. Он был с Евангелием и в «золотой рясе», с митрою. Рассказывал «интересные сказочки про Боженьку» и «велел сказать папе и маме, что он охраняет наш дом». Нужно сказать, что вечером 18-го у Васька был сильный жар, я лег с беспокойством и просил Владыку о помощи, 19-го была суббота. Васенька, как больной, остался дома, а Киру я не решился брать без Васи. Был в алтаре, следов<ательно>, один. И у меня получилось живейшее ощущение, что алтарь и вообще наша церковь полна благих духов. Тут я различал Еп<ископа> Антония, св<ятую> Марию Магдалину. Благодать воспринималась так усиленной, словно материализовалась в виде тончайшей и нежнейшей «материи», вроде той, что́ попадает на губы, когда целуешь младенца, но неизмеримо нежнее и сладостнее. Все было заполнено этою сладчайшею нежностью, словно тающею при прикосновении; но она пронизывала сердце и проходила во все существо. Было необыкновенно хорошо. И я плакал, плакал от радости и умиления и благодарности, что мне дано было столько сладости и так осязательно была показана помощь Божия, и благодарил я и любовью ответствовал на сладостный призыв оттуда, и призывал Еп<ископа> Антония, открывая ему свою душу и вручая себя воле благих сил, и предавал в их руки всех нас, говоря, да пусть они определяют судьбу нашу, берут нас, и пусть мы все, Анна и дети мои, умрем, если это нужно, ибо я знаю, что определенное этими благожелательными духами и есть лучшее для нас. И много плакал я, стоя на коленях. И была примиренность с гибелью нашею. Ночью же во сне Кириллу явился Еп<ископ> Антоний, – не в митре, а в шапке с иконками, похожей на митру, с крестом в руке, рассказывал ему про Боженьку и велел передать папе и маме, что он охраняет наш дом и что никто из нас не умрет – ни папа, ни мама, ни Вася, (ни бабушка?) – никто».
Надо добавить сюда, что поздно вечером, после службы, пришел ко мне Георгий Ив. Кочмар и сообщил, что к нему на заседание Совета приходила депутация от Электрокурсов – просить его поговорить со мною, чтобы я читал им лекции по философии, и вообще расспросить обо мне. Нужно сказать, что читал им Тареев, но после его лекций о христианстве, кажется чересчур уж откровенно распоясавшегося, они обозлились на Тареева и отказались иметь с ним дело.
В этом приглашении мне почувствовалось какое-то знамение. Но подожду указаний Свыше, прежде чем стану давать курсантам определенный ответ.
1919.X.23.
Накануне Казанской, в ночь с 21 на 22 Кира видел во сне, что прилетал Ангел и сказал, что охраняет наш дом. А сегодня, с 22 на 23 видел, что прилетел Еп<ископ> Антоний с кадилом, кадил в нашем доме, «читал Евангелие про Боженьку Иисуса Христа» и сказал: «Я охраняю ваш дом».
<1920>
1920.I.9. День моего рождения.
Около месяца тому назад Кирочка видел во сне, что он «был в раю». С ним «играли ангелочки», было много цветов. Проснулся ночью и радостно сообщил мне. Спал он со мною.
В другой раз как-то, уже после того, он спал с матерью. Проснулся ночью очень испуганный, стал плакать. Оказалось, что его хотела утащить баба-яга, но он спрятался от нее в угол комнаты. Она его нашла, начала тащить за руку, однако он вырвался. Кирочка долго-долго не мог успокоиться, плакал. Днем же после того стал храбриться и показывать бесстрашие, – говорил, что не боится бабы-яги, ее победит и т. д.
Вчерашнею и сегодняшнею ночью я видел знаменательные сны. С вечера мы покурили в гостиной ладаном. Начну с того, что я вечером, перед чаем, заснул у себя в кабинете, и чувствовал себя необыкновенно хорошо: мне казалось, что душа моя плавно качается в какой-то духовной атмосфере. Я ничего не видел, ничего не слышал. Но я ощущал это мирное-мирное, глубоко-спокойное плавание с покачиванием, тихим покачиванием в каком-то океане, ласковом, теплом и светлом (хотя я не видел его, но я телом души, поверхностью души чувствовал, что он светлый), глубоко умиротворяющем покачиванием343 в ритм колыханиям дымных клубов. Проснулся и слышу слабо доносящийся из гостиной запах ладанного фимиама. И тогда-то у меня появилось осознание, что те плавные колыхания, которые испытывала душа моя, вполне соответствовали притокам, колыханиям, струям, м. б. ладанного фимиама, то усиливающимся, то ослабляющимся.
Таково действие ладана. Этот ладан был весьма ароматическим сплавом разных ладанов, готовимый в Лавре, «вкуса» фимиама скорее несколько сладкого, ласково и тепло сладкого, но в пределах строгости – сладкого, но не слащавого.
Я заговорил тут о действии запаха, воспринимаемого во сне. Почему запишу кстати еще одно наблюдение последних месяцев из этой же области. А именно, по утрам у нас готовят мятный чай. Заваривают его иногда, когда я еще в постели или даже сплю, и я просыпаюсь в запахе «мяты», доносящемся в спальню. Мое ощущение во сне – чистоты, свежести, чистых, тоже нежных, очень прозрачных звуков, доставляющих душе большую радость. При этом мне вспоминаются скалистые вершины кавказских гор, покрытые богородичной травкою и в жаркий день благоухающих необыкновенно хорошо. Есть в этом запахе что-то глубоко-связанное с античностью, с греческим или б. м. сирийским аскетизмом – родное и чистое, но не холодно-чистое, не высшая свобода, а теплое, не требующее подвига, а само дарующее прилив жизни и бодрости…
Теперь возвращаюсь к снам последних дней. В комнате с ночи слегка пахло ладаном. М. б., очень легкий след этого запаха оставался и к утру, когда я видел сон, но я, находясь все время в комнате, этого ощущать сознательно во всяком случае не мог. Поэтому я не умею сказать, имел ли на сны действие ладан, или они были независимы.
Вчерашнею ночью видел (то есть с 7-го на 8-е января 1920 г.) во сне, что нахожусь в Абас-Тумане, и нахожусь там не то у Олсуфьевых, не то вместе с Олсуфьевыми. Семья моя тоже там. Раздаются постовые колокольчики, едет в гору, где стоит наша дача, большая коляска. В ней едет мой отец и еще кто-то. Почему-то я узнаю, что этот кто-то есть один из Великих Князей, кажется, – думаю во сне, – Михаил Александрович. Коляска подъезжает к балкону. Папа худой, болезненный, в темных очках, как он ходил в последнее время, какой-то озабоченный. На нем черное штатское пальто с черно-барашковым воротником. Папа выходит. За ним Великий Князь. Дальше не помню. Но общее впечатление реальности сновидения: папа в самом деле был у нас в доме. Этот сон видел я под утро, перед просыпанием.
Сегодня, в ночь с 8-го на 9-е, видел что развожусь с Анной. Я ее люблю, и нет никакой видимой причины, почему должен произойти этот развод. Но какая-то роковая сила, незримая, могучая, ведет нашу судьбу. Я жалею, что это так, но тáк происходит по непреодолимой силе, и я собственными руками должен осуществить это событие. И я должен потом жениться на ком-то другом, кто имеет какое-то отношение к жене Чумакова. Это лицо мне определенно неприятно, ни малейшего влечения ни в каком смысле у меня нет к нему, но близость к нему угрожает мне, нависла надо мною. Сердце мое сжимается, и я наверное еще не знаю, женюсь ли я, или нет, но развод с Анной предрешен во всяком случае. И вот картина, застывшая в моей голове и в которой очевидна, вся символическая суть сна: долина, несколько напоминающая берега Вифанского пруда, но окруженная бóльшими горами, более широкая и более глубокая. Склоны ее поросли лесами. Раннее утро, и тончайшая синева затягивает дали. В долине озеро, опять-таки напоминающее по виду и очертаниям Вифанский пруд, но гораздо более обширное, с прозрачной водою, ясное, все залитое солнцем.

Воздух холодный, бодрящий, утренний. Солнце бодрое, утреннее, с холодным еще светом. По середине озера небольшая лодочка, стоит и не движется, отплывши от берега. А в лодочке та женщина, с которой мне предстоит брак. И звонким-звонким пением, полным безграничной свободы, голосом, словно лишенным всякой вещественной основы, она наполняет воздух всех окрестностей, и сознается мною, что звук этот несется не из одной точки, но отовсюду, и не ослабляясь с удалением от лодочки, распространяется от нее по всему видимому миру. Он полон безграничной свободы, безграничной полноты воздуха в легких, безграничной чистоты. Но он чище и холоднее, чем трели жаворонков, пронизывает все существо, но требует подвига, отрешения и разрушения уюта. И хотя хорошо слушать его, но утренней бодростью с ним вместе прохватывает от сознания подвига. Я стою на балконе, на высоком склоне озерного берега, где построен наш дом. Балкон напоминает Абрамцевский. И мне тогда кажется, что это пение – есть то мое́ пение, каким я оглашал воды в своем видении Эфирной Лавры (-го344 года) и что сон этот есть тот сон, повторенный в новом аспекте.
И сейчас, когда я пишу это, я соображаю: Ах, та́ женщина, что там в лодке, – это я сам, это душа моя, освобожденная от житейских мелочей (прежний брак), и брак, предстоящий мне, есть брак с самим собою, с душою моею, вырвавшеюся на свободу и распевающую счастьем безграничной свободы, мне столь дорогим и отчасти страшным. Я же, стоящий на террасе дома, на высоте над озером, – это тот самый я, что стоял в Эфирной Лавре (вершина подвига), что был в микенской башне (тоже вершина подвига) (сон345).

Вся же местность – с озером – это опять я сам, со всем хозяйством внутренней своей жизни, это мое эмпирическое содержание. В этих водах, прозрачных и холодных, в этих горах, в этом утреннем солнце, в этом утреннем воздухе и, главное, в утренней разлитой синеве, я узнаю себя, символическое выражение своей собственной души. И главное – я сам – этот воздух, напоенный ликующим звуком, ибо во мне ликует она, но не может вырваться из-под гнета мелочных забот и непрестанных толчков людских.
Вот еще несколько дополнений: я стою на террасе дома, похожей на Абрамцевскую в доме Аксаковых и имеющей выдвигающийся выступ полукруглый. Перила балкона балясинами. Балкон окрашен в белую краску. Солнце (восходящее с левого моего бока, то есть слева и сзади от дома, то есть я смотрю на юг, и лодочка на юг от меня). Балкон весь залит светом. Озеро тоже. Я согбенный, раздавленный тяжестью быта, стою на балконе. Вижу сам себя сразу сзади и сбоку, приблизительно с востока, но озеро и лодочку вижу не с востока, а с севера.

1920.I.26. Воскресенье.
Неделю тому назад, в ночь с 19-го на 20-е января Анна видела во сне † Василия Васильевича Розанова – так: «Я и Варвара Дмитриевна (вдова В.В. Розанова) были у тебя в кабинете. Вдруг появился откуда-то Василий Васильевич, словно через окно вошел. Обращается к Варваре Дмитриевне и говорит: “Что же ты, мамочка, все не едешь, я уж все приготовил. Начал беспокоиться, что тебя все нет. Ты видишь, я приехал за тобою из-за границы”. Варвара Дмитриевна заторопилась, и они пошли вместе. А он, когда шел из кабинета в переднюю, все охорашивался, выпрямляясь, как он это при жизни делал, – старался быть бодрее, молодился. Она спросила его: “Откуда у тебя такой новый и хороший костюм?” А он говорит: «Так, ведь, это ж мой старый, я отдал его только почистить. Вот как умеют хорошо за границей делать”. Потом они вышли в переднюю. Варвара Дмитриевна стала одеваться около двери, а он – около окна. Варвара Дмитриевна говорит: “Вот, приехал из заграницы, ка́к он обо мне заботится, какой муж!” Они отправились.
Я подумала, что что-нибудь случилось с Варварой Дмитриевной. Сон был очень живой». Так рассказала свой сон Анна. В нем поразительны черточки, которых она не могла придумать, – о том что Вас. Вас. приехал «из заграницы», т. е. с того света, что он там переделал старый свой костюм, и костюм оказался хорошим – пригодным для того света. Это – то, что я всегда думаю по существу о мировоззрении и внутреннем складе души В.В. Розанова – а именно, что они почти пригодны для Царствия Божия, несмотря на полную, по-видимому, их непригодность в этом смысле, – но что требуется какая-то, м. б., небольшая, однако потусторонняя чистка и переделка, после которой они будут неузнаваемо прекрасными.
Характерна также черточка отношения Василия Васильевича к Варваре Дмитриевне, а именно, что он привязан к ней более глубоко, более метафизично и, главное, более духовно, нежели даже сам он о том думал и говорил, и что эта любовь из тех, которые длятся и за гробом.
1920.I.26
Тогда же в ночь с 19-го на 20-е января я видел во сне, что мы живем во 2-м или 3-м этаже, в каком-то неизвестном доме. С нами мой папа. Пошел град, очень сильный. Дети выбежали на балкон и стали его собирать. Я же заметил, что это град не изо льда, а из сахара, и был очень, очень доволен, что наконец-то дети, бедные, поедят сахару.
На неделе, дня 3 тому назад, черные мысли все сгущались. Особенно гнетущее впечатление оставил приезд сюда М.В. Галкина и его рыскание по Посаду. Я видел во сне, что жить стало и физически и нравственно невозможно, что я стал опасаться за существование наше, Анну присудили к смертной казни. Мне стало страшно, как будут жить дети, бедные, милые дети без матери. И я решил, весь содрогаясь от боли, отравить и их и всю семью. А чтобы все поели отравы, надо было сварить что-нибудь вкусное. И вот я, поскребши в буфете и всюду, разыскал немного шоколаду и сластей и стал, проливая внутренние слезы, варить все найденное в медной кастрюле, стараясь хоть в последний раз доставить детям удовольствие. И страшно больно было на сердце и во всем мне.
1920.I.26. Сер<гиев> Пос<ад>
Сегодня был значительный случай, связанный со сновидениями. Вчера, в субботу, я посмотрел в месяцеслов при служебнике и мне показалось, что сегодняшний день празднуется память святителя Иоанна Златоустого. Ночью я увидел во сне †Наталью Александровну Киселеву, очень ярко и живо. Наталья Александровна приехала за мною на коляске, принадлежащей, кажется, Дому призрения, и очень торопила куда-то ехать, кого-то поминать или еще что-то в таком роде, – помню только, что требовалось что-то от меня, как священника. Наталия Александровна казалась озабоченной, очень торопила меня, но меня все задерживал домашний беспорядок и еще подобные мелочи. Утром прихожу в церковь, под впечатлением сна. Спрашиваю, на всякий случай, какой сегодня день. – Сестра-диаконица говорит: «26-е», смотрит в месяцеслове и оказывается, что это-то вовсе не св. Иоанна Златоустого, а св. Ксенофонта и Марии. Тогда я сразу соображаю, что этот день – какой-то семейный <праздничный> день Н.А. Киселевой и что в этот день, Ксенофонта и Марии, Нат<алья> Александровна всегда просила служить ей панихиды. И мне стало ясно, что Нат<алья> А<лександров>на хотела мне своим явлением во сне напомнить об этом дне и о себе, чтобы я помолился. Я включил заупокойную ектенью о ней и о ее ближайших присных. Я придумать бессознательно этого не мог, ибо не вполне знал, какой день сегодня, да и не помнил бы, что он связан с На<тальей> Ал<ександровной>, если бы я не видел ее во сне.
1920.II.21. ст. ст.
Сегодня, в ночь с 20-го на 21 февраля, под утро, видел очень реальный и очень яркий сон, – настолько реальный, что, когда я проснулся, мне не верилось, что это – только сон. И вот сейчас, ночью, когда я пишу о нем, он мне представляется очень жизненным. Видел же я себя в Троицком соборе, за богослужением. При этом рака преп. Сергия была не на своем месте, а поставлена на солее, вдоль ее края, близко к амвону и головою именно к амвону.

Я же стоял тоже на солее, у ног Преподобного возле раки. И вот, во время богослужения слышу я, что в раке что<-то> потрескивает и похрустывает. Я обратился к раке и вижу, что мощи преп. Сергия, словно в менее разрушенном виде, чем были ранее, и что кисти рук его соединены и скреплены иссохшей и потемневшей кожей. Когда же преподается мир, то преп. Сергий благословляет народ. Но поднять руки не может, а благословляет только кистью: руки сложены крестообразно на груди, а преп<одобный>, словно не будучи еще в состоянии развести их, стесненным движением, сгибая руку только у запястья, благословляет народ. И вообще, во время богослужения в раке заметно какое-то движение, словно происходит сближение и срастание костей, как в видении Езекииля. В раке происходит потрескивание – это от движения друг к другу, сближения, срастания костей. Время от времени я поглядываю на раку и вижу, что мощи делаются все сохраннее, хотя цвет их по-прежнему темно-коричневый, а вид – совершенно иссохший. И я чувствую, что еще немного – и преп. Сергий оживет. А голова? Голова как? Она не оживает, не покрывается иссохшим слоем тела.
Я проснулся. Это ощущение – «вот оживет» было и жуткое и радостное, но главное – …
Заснул.
Проснулся во второй раз, рассказал свой сон Вассику, который спал со мною. Он очень заинтересовался моим сном и поспешил рассказать его матери.
1920.II.28. ст. ст.
Сегодня ночью под утро, то есть под утро дня падения самодержавия, видел во сне, что в Посад, в Лавру именно, приехала неожиданно Великая Княгиня Елизавета Феодоровна. Куда именно, в какой т<о> е<сть> дом, приехала она, я понять не могу. Как будто это в Лавре, а вместе с тем, словно бы какой-то небольшой дворец, может быть даже в Москве. Меня позвали к ней. Я пришел, но почему-то в студенческом мундире, и сам этого не замечал, но швейцар сделал мне выговор, что я так являюсь, и не хотел даже пропускать; я ответил довольно резко ему и прошел. Великая Княгиня встретила меня в какой-то небольшой гостиной, отделанной в цвет бордо, очень заставленной и мягкой. Увидев ее, я хотел поклониться ей в ноги и, кажется, поклонился, очень обрадовавшись. Затем извинился за свою одежду, – но, кажется, тогда уже был в рясе, (тут какая-то путаница ) и даже имел разговор, почему́ мне дорог мой Крест. Великая Княгиня была какой-то помолодевшей, пополневшей, освещенной, словно отдохнула хорошо, и нежно-милостивой. Она говорила со мною обо всем, что́ было с большим участием и вниманием и была чарующе-светлой. Ей хотелось осмотреть Лавру, но было мучительное затруднение, как это сделать, не произведя скандала в Комиссии. Иконы по счастью развешаны уже, думалось мне, и их я могу показать без лишних свидетелей. Но ка́к провести ее в ризницу, ка́к получить пропуск? Я надумал написать его на имя Е.Ф. Романовой. Но все же чувствовалось какое-то стеснение. Потом действие куда-то переносится; мы сидим за чайным столом, с фруктами, в какой-то летнего вида, словно дачной, комнате, залитой светом, выходящей окном своим на веранду, ярко освещенную вечерними лучами солнца. Тут же и В<еликая> К<нягиня>. Елизавета Федоровна. Вдруг в окно заглядывает Володя Эрн. Я хорошо помню, что он умер, но мне так радостно видеть его, и притом помолодевшим, пополневшим, поздоровевшим, с хорошим цветом лица и легким загаром, что я не стал даже расспрашивать, ка́к он попал к нам, и только побежал открывать ему дверь. Свидание было очень радостное. Володя был очень ласков, нежен и светел. Не помню, о чем именно говорили мы, – кажется, больше радовались. Было очень хорошо нам, и очень реальны были впечатления сна. И когда я проснулся, то мне было ясно, что в самом деле являлись мне и Елизавета Федоровна и Володя Эрн, и что неспроста эти явления.
1920.VI.17. Среда.
Сон
С воскресенья на понедельник, то есть с 14 на 15-е июня 1920-го года, утром, видел я во сне, что с какой-то знакомой дамой (кажется, у нее был ребенок) приехал в поезде из Москвы словно бы в Посад, но этот Посад был отчасти похож на Тифлис. Приехал я со множеством каких-то книг, брошюр, изданий, но упакованы они были очень неаккуратно, частью просто завязаны бечевкой, частью уложены в разорванную картонную коробку, и потому их переносить было крайне трудно, и книги эти рассыпались, выскакивая из свертков; к тому же их, повторяю, было очень много. Я решил выносить свои пожитки по частям и просил знакомую даму постеречь их, а сам вышел с картонной коробкой. Я хотел было положить ее у поезда, но оказалось, что поезд стоит у откоса, ходит везде множество народа и положить книги негде. Тогда я отошел в сторону, но так и не нашел, где́ бы положить свои книги, и, боясь их оставлять на произвол судьбы, решил со свертком снова пойти в поезд. Но поездов стояло на станции великое множество, и во время своих хождений между ними я потерял свой поезд и уже не знал, куда́ же мне идти. Ходил, ходил, искал, искал, так и не нашел своего поезда и вагона и очень был обеспокоен судьбою своих книг. Тогда вдруг меня будит Над<ежда> Петровна, мать моей жены (м. б., самый сон я видел от этого бужения). Просыпаюсь, но в глубокой неудовлетворенности, что своего поезда я так-таки и не нашел. Эта неудовлетворенность так велика была, что я решил снова заснуть или пребыть в дремотном состоянии, чтобы довести свой сон до благополучного разрешения. Но как ни старался сделать это, лежал, лежал, ничего не выходило, вагон мой и книги мои так и не нашлись, и я вынужден был встать неудовлетворенным.
Во всем теле и душе было какое-то неудовлетворение, словно внутри меня что-то вывихнулось, и вот уже 3-й день, а чувство вывихнутости так и не проходит. Она чувствуется особенно в груди, под ложечкой, и я не знаю, с чем лучше сравнить ее, как не с вывихом или растяжением сухожилия.
Мне думается, сон мой был символическим. Всякие здания, жилища, вместилища суть символы тела. Я вышел из поезда, в котором ехал, – это значит, что мое астральное тело (душа) вышло из физического и ходило где-то. Но когда надо было проснуться, то душа не вошла правильно в тело на свое место, м. б., потому что меня разбудили слишком резко, и я действительно несколько вывихнул или растянул в себе какой-то мистический орган.
1920.VII.9 ст. ст.
Сон
Видел сегодня под утро сон, необычайно яркий, такой живости, что и проснувшись чувствовал его как реальность. Нахожусь я в Посаде. Происходит политический переворот. Безвластие. Коммунистов почему-то нет, хотя их никто в собственном смысле не свергал, а сами они рассеялись, и только кое-где остатки былой организации. В Посад явились какие-то белогвардейские войска, и командный состав их засел в Лавре, как в крепости. В Лавре оказалось множество помещений, и вообще она во сне была более обширна, запутанна и таинственна, чем есть на самом деле. Днем и ночью шли совещания, как произвести какие-то военно-административные операции. С приехавшими был, но инкогнито, и Великий Князь Михаил Александрович. Его присутствие в Посаде должно было оставаться тайной от населения. Но в разных местах Посада я находил подброшенные прокламации, несколько странного содержания. Общий смысл их был белогвардейский и притом рьяный, но в них открывалось весьма недвусмысленно, что и Вел. Кн. Михаил Александрович находится в Посаде. Так как я хорошо знал, что сообщать о последнем не входит в планы приехавших, то эти прокламации мне показались провокационными, и я, собрав несколько разных, но одного содержания, понес их предъявить председателю военного совета. Вид этих прокламаций мне запомнился с полною ясностью. Небольшого размера, напечатанные темно-фиолетовыми чернилами пишущей машиной на папиросной бумаге, они занимали очень мало места. И вот, с небольшим сверточком я пошел искать, кому бы их вручить. Долго ходил по обширным и темным помещениям. Я знал, что хожу по Академии, но не узнавал помещений, все они сделались темными, обширными, путанными и очень неприятными. Наконец вошел в длинную залу, вроде академической столовой, но без единого окна, словно в подвале. Тут, за длинным столом шел военный совет. Председатель привстал и спросил, что́ мне нужно. Я, вручая ему прокламации: «Вот прочтите, чтó распространяется кем-то. Уверен, что не Вами. По-моему, это грозит покушением. Поэтому или немедленно надо делать провозглашение или скрыть Великого Князя более тщательно, и самое лучшее ему тогда уехать». После сего обстановка вдруг переменилась. Я оказался в огромном зале в несколько светов, напоминающем большой зал Московской Консерватории. Партер был разобран, кресла и стулья партера вынесены и на их месте стояли накрытые столы, приготовленные словно для торжественного заседания, или, скорее, для большого банкета по случаю какого-то значительного исторического события. Столы убирались ходившею около и между них прислугою, а по ярусам расхаживали какие-то люди, казавшиеся мне странными. Я был в одной из лож верхних ярусов. Ко мне подступает какая-то девица, в которой я чувствую революционерку, и начинает говорить очень любезно, но за любезностью ее мне чувствуется что-то враждебное. Затем она объявляет мне, что в реке (а неподалеку от зала, под горой, протекала река, шириною так вроде Москвы-реки или вроде Куры) тонет ее мать и что она умоляет меня спасти ее. Я пошел. Девица стала меня вгонять в воду, и сама входила отчасти, гоня меня впереди себя каким-то шестом. Все глубже и глубже. Наконец вода мне доходит до шеи, течение сбивает с ног, я еле держусь, но девица, вместо того, чтобы поддерживать меня, незаметно старается опрокинуть в воду. Я вижу, что никакой тонущей матери ее тут нет, но что я-то вот утону; шарю, оглядываюсь, не нахожу никого, кого бы надо спасать, и тогда решаюсь выходить. Выхожу не без труда, но замечательно, что хотя я вошел в воду в одежде, но выхожу совсем сухим («вышел сух из воды»). Объявляю девице несколько раздраженно, что матери ее в реке вовсе нет. Тогда девица сконфузилась и почти призналась, что она меня обманула. И, как бы в знак извинения, она берет книжку каких-то сереньких талонов и дарит меня со словами: «Вот вам для детей Ваших, по этим талонам Вы будете получать детям шоколад». При этом она начинает что-то писать на талонах карандашом. У меня же сразу мелькает подозрение, а потом уверенность, что по этим талонам не шоколад я получу, а смерть – когда пойду в назначенное место за получкой, т. е. этот шоколад есть новая западня. Но я делаю вид, что ничего не понял и, поблагодарив, расстаюсь с девицей, сам же про себя недоумеваю, что́ же мне делать с книжкой талонов. Уничтожить ее почему-то нельзя, а если я спрячу у себя, то могут найти ее у меня домашние, в особенности Анна, и станут приставать, чтобы я шел за шоколадом, или сами затеют пойти. И чувствую я, что тогда трудно будет не пойти и их не пустить, ибо мои подозрения не имеют никаких внешних оснований и потому отказаться от исполнения просьбы будет почти невозможно, да и сказать о подозрениях своих почему-то невозможно. И я томлюсь сомнением, что́ делать с роковой книжкой талонов. И при этом чувствую, что эта месть эсеров меня постигла за то, что я раскрыл их предполагавшееся покушение – в первой части сна.
1920.IX.12
В ночь с 11-го на 12-<е> Кирочка видел во сне: «Пошли мы с мамой в Крест, в церковь (Красного Креста), открылся потолок церкви, и пламя пошло с неба на́ землю – луч огненный в небе образовался и направился в сторону Лавры. Пламя походило на пожар (было, как пожар). Я спросил маму – “Мама, отчего это?” А мама сказала: “Это Божия Мама плачет”, а бабушка сказала (это последнее было уже не во сне): “Этот луч большевиков отгоняет”».
«Давно» (неск<олько> дней тому назад) Кирочка видел во сне: со дворца своего на небе сходили ангелы. Дворец на небе и такая лестничка – с дворца на небо. Ангелы спускались по лестнице. А посередине лестницы вынес Бог табуретку или стульчик или скамейку, или чего-там и сел смотреть. Ангелы ничего не сказали и ничего не сделали, просто спускались и поднимались, а один ангел сошел с лестницы и полетел к кроватке моей и стал охранять. И больше ничего не было.
1920.IX.12.
В ночь с 3-го на 4-е сентября 1920 г., по старому стилю под самое утро видел я во сне, что была свадьба или готовилась свадьба племянника Екатерины Антоновны Малиновской346 –
Ни того, ни другого я не знаю, но Екатерина Антоновна как-то просила меня обвенчать их в церкви Красного Креста, если удастся племяннику ее высвободиться из концентрационного лагеря совсем или хотя бы временно, для венчания; но я об этой далекой возможности венчания ничуть не думал и нисколько ею не интересовался. Собственно свадьбы я во сне не видел, но чувствовал себя в ее атмосфере, причем мне было неясно, была ли она уже или только предстоит. Но я видел потом вечеринку после нее, у Екатерины Антоновны в Красном Кресте. Было очень весело; в частности, мы пили вино. После этой вечеринки Екатерина Антоновна подарила мне, как бы в вознаграждение за свадьбу, какую-то коробочку с двумя пузатыми флаконами, лежащими в коробочке навстречу друг другу; во флаконах было налито вино, помнится, темно-красное, почти черное, очень густое и очень старое. В каком-то отношении к свадьбе были четыре птички, откуда-то полученные мною через посредство Екатерины Антоновны Малиновской. Две из них были колибри, мои любимые в детстве птички, и одна именно – колибри эльф, очень маленькая и очень хорошенькая, вся горевшая, как драгоценные камни, с длинным клювом, а другая – поскромнее и побольше, серо-зеленовато-желтого цвета, вроде круто переваренного яичного желтка. Две другие птички были тоже серо-зеленоватые, вроде чижиков, но они как-то были далеки от меня и малодоступны. Их я не столько видел, сколько знал о их существовании. И вот, две птички, колибри эльф и еще не то другая колибри, не то одна из птичек другой породы – не знаю, да и во сне ясно не знал, весело впорхнули ко мне и стали летать все около меня, очень доверчиво и ласково. Я ел вкусное сладкое яблоко. Они, быстро налетая, в секунду, часто долбя своими носиками, выклевали всю мякоть из половины яблока, так что оставалась в руках моих только одна ярко-красная и совершенно прозрачная шелуха, нигде не порванная и не изменившая своей формы. А когда я клал кусок яблока себе в рот, то птички, очень весело, влезали клювиками мне в рот, быстро-быстро долбили ими внутри рта, слегка щекотя меня, и в мгновение ока съедали весь кусок, так что мне ничего и не доставалось. Впрочем, яблоко-то держал я во рту скорее для них, чем для себя.
Проснувшись, я имел ощущение, что этот необыкновенно живой и очень празднично веселый сон имеет отношение к предстоящему в скором времени освобождению племянника Ек<атерины> Антоновны и предстоящей их свадьбе. Птички, клевавшие у меня изо рта, – это молодые, которым я доставлю радость, а две другие птички – вероятно, это сестры Кс<ения> Андр<еевна> Родзянко и Тат<ьяна> Алексеевна Шауфусс, которых освобождение последует после, которые – тоже мои птички, но которым на этой свадьбе не бывать. Так <как> в тот же день я ехал в Москву в поезде вместе с Ек. Ант. Малиновской, то ей рассказал дорогою свой сон.
1920.XI.26 ст. ст. Москва. Психиатрическая клиника имени Морозова.
Вот уже 1½ – 2 месяца живу тут, у сестры своей, будучи отправлен в командировку от Института Народного Образования на Научно-Педагогические курсы и сбежавши из Посада. Давно хочется записать свои наблюдения, но кружусь в лекциях, собраниях, опытах и т. д. и не имею ни минуты свободной, а к тому же, живя в общей комнате, не могу и уединиться.
Первое впечатление от Клиники, как и мое прежнее, весеннее, – это внутренняя тишина, несмотря на внешнюю шумливость. Моему грустному и несколько тоскливому настроению изгнанника из родного дома и беглеца из любимых мест даже гармонируют крики, стоны, песни и общий шум душевнобольных, который слышится тут же, за дверью, и не смолкает, а то и усиливается ночами. Чувство оторванности ото всего мира, изоляции и своеобразного уклада жизни действует умиряюще. Но затем, за этим более глубоким слоем мира начинаешь прослушивать большую сгущенность астральных смыслов, словно вся атмосфера кишмя кишит какими-то выделениями больных, и притом преимущественно астрального звукового, не зрительного характера. Вся атмосфера переполнена звуками и эмоциями, большею частью печальными, унылыми, липкими. В воздухе разлиты рыдания, крики, плачи, всевозможные душевные страдания... Это не нынешние, сейчас раздающиеся стоны и плачи, а иные, давно отзвучавшие, отзвуки их в иных планах, а то и просто эмоциональные вибрации. Все перегружено ими. Все дрожит в беспредметных, нежизненных душевных волнениях, – очень могучих, но пустых, безответственных, не связанных ни с какою реальностью. Эти эмоции кажутся актерскими, жестами души, ни на что не направленными, одними формами чувств, и потому, несмотря на свой величайший трагизм, мало в конце концов волнующими, не задевающими душевных глубин, не вполне настоящими. И, волнуя мою душу, эти чувства, эти страдания, эти потрясения – не причиняют настоящей боли, а скорее только обременяют, как дурной сон, и в самой глубине не веришь их искренности – ни в себе, ни в других. От этих астральных внушений, населяющих атмосферу клиники, чувствуешь себя, как в театре, но не в самом театре, то есть без эстетического удовлетворения стройностью архитектонического целого, хотя бы и висящего в воздухе, а скорее за кулисами и притом на репетиции, куда доносятся случайные обрывки, калейдоскоп былых волнений, сумятица ужé пережитого или услышанного из многих совместных разговоров. И потому голова чувствует себя все время перегруженной, все время мелькают в ней какие-то бессвязные клочки, насильственно внедряющиеся эмоции, воспринимаемые, однако, не сердцем, а именно головою и отяжелевающие голову. Это состояние напоминает ночь накануне экзамена, когда в голове теснится множество прочитанных билетов, каждый борясь с другим и когда, навязчиво перекрикивая прочие, выскакивают в сотый и сто первый раз одни и те же обрывки каких-нибудь теорем. Так вот и теперь, только не теоремы, а эмоции и, словно бы, полуразборчивые слова: «Ту, ту, ту, ту…» – стучит кровь в ушах.
Особенно вся эта борьба взаимно-прогоняющих влияний начинается ночью. Мне вспоминаются при этом тени Аида, как мухи, слетающиеся на жертвенную кровь и оспаривающие ее друг у друга, тесня и отгоняя одна другую. Так же вот мятутся здесь эти тени прошлого, эти остатки душевной жизни разлагавшихся заживо больных. И потому сон здесь, несмотря на усталость, какой-то одурелый, тяжелый, словно угарный, но с ежеминутными просыпаниями, очень неспокойный, мутный и несвежий. Непрерывно лезет какое-либо сновидение. Но, мешая друг другу, сновидения не дают друг другу места и свободы развернуться вширь и сложиться осмысленно. Еще… дальше… дальше… И так всю ночь, все новое и новое, сплошь тяжелое, сплошь неприятное, беспокоящее. Мерещатся всевозможные неприятности, настоящие, прошлые и возможные – бедствия семьи, друзей, мои собственные: кто-нибудь тонет, болеет, ссорится, арестован, преследуем, какие-то дрязги – все, что способно навести на мрачные мысли, выскакивает в этих сновидениях. И как от толчка какого вдруг просыпаешься. Проснулся – и не можешь заснуть; лежишь, лежишь, ворочаешься с боку на бок, голова наводнена мыслями, и все неприятными, все тяжелыми. Они толкутся, теснят друг друга, отталкивают, все разные и все однообразные по тону беспокойства… В этих мыслях, как и в снах, нет ничего вполне яркого, вполне выкристаллизовавшегося. Как сны не достигают полноты реальной картины, а кажутся отголосками, снимками чего-то уже ушедшего, несколько позабытого, так и мысли эти, не активные, а навязанные извне, словно носящиеся в воздухе, липкие, не дают впечатления истинных мыслей. Да, они думаются, но только «-тся», и в них чувствуешь больше давления и внешней навязчивости, чем логичности, хотя бы вероятной. Это – мысли, вопроса об истинности которых как-то и не ставится. Но тем хуже осаждают они сознание и поборают его, особенно во сне, или когда начнешь унывать. Все кругом пронизано этими мысле-возбуждающими и сно-возбуждающими силами. Кишмя кишат былые чувства, былые мысли, былые волнения, былые образы и ищут питательной среды, в которой могли бы набраться себе подходящих соков жизни, посильнеть и окрепнуть, чтобы потом еще легче присасываться к другим людям. Но вместе с тем в этой повышенной атмосфере, в этом астральном поле астральные восприятия чрезвычайно повышаются (если не сказать точнее, что сами астральные явления соответственно сгущаются до видимости). Вот пример моего видения:
Я проснулся среди ночи, как от какого-то толчка, но лежал с закрытыми глазами. В комнате было темно. Но я почувствовал, что вижу, и притом сквозь веки и сквозь стену, скажу более – вижу позади себя. А именно, я лежал головою в сторону двери, что идет в коридор, ведущий далее, в отделение для больных, так что дверь приходилась за моим затылком. Но я увидел этот коридор, хотя видел и стену, его от меня отделявшую, в виде прозрачной или почти прозрачной серо-черной тени. Особенно призрачною эта стена оказалась прямо против верхней части моего затылка, и там, в этом прорыве стены я, кроме коридора, темного, увидел несущуюся на меня белеющую фигуру высокой женщины в одежде сиделки или в таком роде – то есть в какое-то несколько серевшее платье, белый передник и белую косынку на голове. Эта женщина мне показалась пожилой, скорее почти старой, высокого роста, довольно худощавой, долговязого сложения и, думается, довольно темным лицом. Я говорю: увидел фигуру женщины, но в сущности это не была женщина, а какая-то словно кожа женщины, какой-то внешний облик женщины, словно сброшенная змеиная кожа, и притом порядочно смятая, словно довольно уже давно скинутая и начавшая уже разлагаться и обесформливаться. Мое непосредственное впечатление было скорее всего то́, что словно это было платье почти пустое, висевшее, как на вешалке, и таковая же кожа с головы; все было обвисшим, мятым, разлагающимся. Эта фигура не казалась мне страшною, но было довольно гадко от нее, как от какой-то гнили, от чего-то разлагающегося. Она была, по-видимому, чрезвычайно легка и удобоподвижна. Аршина на полтора над полом коридора она держалась вертикально в воздухе и неслась вперед, закинув несколько голову, т. е. не смотря себе по́д ноги, не переступая ногами, как одно целое увлекаемая каким-то легким потоком в коридоре по направлению к двери комнаты, в которой я лежал. М. б., это был поток ветра, м. б., чего другого, но только она неслась, как взвешенная частица в водном потоке, и, казалось мне, ничего не видела кругом, да и вообще не есть что-либо в собственном смысле живое. Но, долетев до стены – она исчезла из моего поля зрения – или стена закрылась для меня, или она не могла пройти стену. Скорее, кажется, последнее.
Сестра моя Люся и надзирательница Лидия Эдуардовна Шидловская, живущая с Люсей, рассказывали мне, что подобную же фигуру они, независимо друг от друга, но почти одновременно видели в своей комнате, ночью, над одной из кроватей. По-видимому, ка́к описывали они виденную ими женщину, тоже висевшую в воздухе аршина на 1 ½ над полом, это была та самая, что и виденная мною. В добавление мне хочется еще сказать, что положение всей фигуры, мною виденной, а равно и виденной Люсей и Лидией Эдуардовной, весьма напоминает фигуру человека повешенного. Не была ли это ларва или астральное imago какой-нибудь повесившейся в клинике надзирательницы?
В Москве, в клинике.
Сон
Приблизительно около Введения во храм, видел я во сне, и знал, что это происходит наяву, следующее: я вышел астрально из себя и лежал над собою на аршин или на 1 ½ над своим физическим телом, слегка покачиваясь, нежась своею легкостью. При этом я видел и сознавал, что я вышел из себя совсем нагим, но мне не было холодно. Мое тело, то есть астральное, было точь-в-точь по форме, как физическое, только моложе, красивее, белее (?), с очень нежной, словно атласной кожей. И ко мне явился покойный Миша Гиацинтов, ласково, нежно, благостно, как друг и вместе помощник и покровитель из другого мира. Я сознавал, что это явился ко мне умерший и в теле не физическом, но мне ничуть не было ни страшно, ни жутко. Это явление из другого мира не было мне чуждо и холодно. И я стал обнимать Мишу, а он меня, прижимаясь к его, тоже нагой, поверхности тела все ближе и плотнее. Его тело было атласно и нежно, словно состояло не из грубого вещества, а из какой-то иной, утонченной материи. Объятие было необычайно сладостно, проникая своею сладостью до глубины существа. Это не была эротика, и потому мне не было ни стыдно, ни скверно, а напротив – радостно и благодатно, органически-благодатно. Но это была тончайшая сущность того, что и эротику делает эротикой из физиологии, нечто глубже, чем вещественное, и тоньше, чем внешне телесное. Это было срастворение, взаимопроникновение тел астральных. И во сне же я наблюл, что мое тело не грубее или почти не грубее Мишиного, и потому, оба они, будучи тончайшими и нежнейшими, но равно, не раздавливают друг друга, не разрывают друг друга, а соприкасаются, как если бы были равной плотности и равной прочности. И так как я знал, что Мишино тело – астральное, то я заключил во сне, что и мое таково же и что я, действительно, вышел из себя и нахожусь в посмертном виде существования.
<1921>
Сон
9-го января 1921 года по ст. стилю, когда я лежал еще в постели, пришел Дмитрий Васильевич Пономарев, в психиатрическую клинику, где я жил у Люси, и принес мне письмо от Василия Ивановича Лисева, приглашавшего меня сегодня вечером прийти к Семену Исаковичу Кричевскому, для окончательных переговоров по делу моего привлечения к Карболитной Комиссии при Совете Народного Хозяйства и к Электроотделу. Кричевского доселе я не видел лично, а эти переговоры давно намечались, но откладывались, а теперь вот попали в день моего рождения, когда мне исполнялось ровно 39 л<ет> и когда я, по разным соображениям, ждал перелома своей судьбы. Достойно замечания и то, что к Кричевскому я попал несколько рано, он спал, и разговоры велись как раз в час моего рождения. Там же познакомился я с Карпом Дмитриевичем Хуторным и его семьей. Итак, дело было выяснено. Моя судьба решилась, я отныне становился на новый путь и призывался к новой деятельности электротехника.
Ночью я видел чрезвычайно живо благодатный сон. Вот, что виделось мне: я нахожусь в церкви двухэтажной, хотя и небольшой, с алтарем, помещенным во втором этаже, тогда как народ должен стоять внизу. Эта церковь весьма напоминала по устройству Преображенский храм в Вифании, устроенный митрополитом Платоном, хотя я не вполне уверен, что было сходство стилей. Так же, как и в Вифанском храме, к алтарю тут вела узкая, крутая, извилистая лестничка, но только не с северной стороны храма, а с южной, и по этой лестнице мне надо было спуститься. Я был облачен и служил – не мог разобрать диаконом или священником; но я кадил. В руках моих было огромное, тяжелое, золотое кадило кубической формы, в духе кадил XVII в., очень роскошное и такое тяжелое, что я едва держал его в руках. А ладан в нем был такой необыкновенный, сладостный, благодатной благоуханности, какого я никогда не видывал, и мне проникал этот фимиам в самую душу. И вот я, окадив престол и (верхний) иконостас, спускался по лестнице, чтобы кадить церковь. На амвоне посредине церкви стоял Епископ. Это был Служивший Епископ, в саккосе и омофоре, в митре, очень богато облаченный, весь в золоте, видом он очень походил на † Епископа Антония (Флоренсова), но я чувствовал, что сквозь Антония мне является в нем Сам Христос, так что это был сразу и Антоний и Христос. И когда я смотрел на него сверху, с солеи, что́ возле верхнего иконостаса, он мне казался довольно высоким, но более-менее обыкновенного роста. Народа же я вовсе не видел, и словно бы мы с этим Епископом были одни в церкви и служили одни. Кажется, в церкви были еще души, но души незримые, и они только чувствовались, но не виделись.
Со своим тяжелым кадилом, цепляясь облачением за перила узкой лестницы и боясь упасть с ее крутых ступенек, я осторожно и с трудом спускался по лестнице. Когда я дошел до середины лестницы, то Епископ сошел с амвона и подошел к лестнице. Я стал с лестницы же кадить ему, трижды по трижды. И как только кончил я, Епископ протянул руки и подхватил меня, даже не как ребенка, а как куколку, очень нежно, бережно и ласково взял меня и, подержав некоторое время у груди своей, поставил на пол – а точнее сказать, я ждал, что он поставит, но этого не дождался, ибо проснулся, продолжая чувствовать себя все еще на руках Христовых. И вот, тогда я убедился, ка́к ошибочно было мое впечатление, когда я оценивал рост его как обычный: вблизи я увидел, что Епископ нечеловеческого роста, и я пред ним – как мальчик-с-пальчик, так приблизительно – словно мизинец в сравнении со взрослым человеком. Мне было очень благодатно от помощи благостного Епископа, я чувствовал укрепление и помощь. И, проснувшись, я понял, что это было благословение Христа и Еп<ископа> Антония или Христа чрез Епископа Антония на нисхождение с высот отвлеченной мысли к низинам практической жизни, техники – это воистину свыше назначен мне период прохождения жизни внизу, но это не мое самочинство, а решение обо мне благих верховных покровителей моих.
1921.IV.6 ст. ст. Москва.
Сон
Вчера, под самое утро, если не прямо утром, то есть 5-го апреля сего 1921 г. видел важный сон. Отмечаю, что – под утро, ибо такие сны особенно знаменательны и не физиологичны. Кроме того, считаю полезным оговорить, что вечером накануне я не ужинал, и, стало быть, не-физиологичность сна еще более тем подтверждается.
Я видел себя в Троице-Сергиевской Лавре. Но та, виденная мною во сне, Лавра была мало похожа на современную Лавру; может быть, она походила несколько на Лавру древнюю, да и то лишь отчасти. Виденная мною Лавра стояла на берегу довольно большой реки, а по другую сторону реки были невысокие горы. Местность напоминала местность возле села Кривель Рязанск<ой> губ<ернии> Сапожковского у<езда>, но была дикой, без домов, среди деревьев и полян. В сторону от Лавры, если стоять лицом к реке – то вправо – находился выход, как будто бы тайный, и можно было там пробираться по ложу большого оросительного канала, иссохшего, но довольно глубокого, и совершенно закрытого сходящимися над ним кустарниками и деревьями, что́ росли по валам, обрамлявшим канал.
Мы были в Лавре с отцом Диомидом. Время было жаркое, вероятно, июль, солнце светило и грело вовсю. Год же был какой-то очень давний, м. б. время осады Лавры поляками. Лавра была осаждена какими-то врагами. Вовнутрь Лавры враги еще не вошли; но каким-то, теперь мне непонятным, а во сне – бывшим понятным, образом монахи Лавры оказались запертыми в Троицком Соборе и должны были погибнуть там от голода и жажды: их решено было уморить.
Мы с отцом Диомидом были единственными в Лавре свободными; и мы решили спасти некоторые святыни, бежав по тому, иссохшему, каналу. С узлами святынь, завязанных в большие платки, мы убегали от врагов и прятались; и у меня было довольное чувство, что враги нас не замечают, что мы выберемся благополучно, кому-то успеем сообщить об осаде Лавры и что монахов успеют спасти. Было хорошее, бодрое чувство дерзновения и внутренне предвкушаемого успеха. И трижды я видел один и тот же сон: просыпался и снова видел его, снова просыпался и снова видел. Было при этом ощущение некоей очень большой, хотя и символической, реальности, смысл которой будет понят мною впоследствии. И эмоционально, по внутренней окраске, этот сон перекликался отчасти с моим давнишним сновидением эфирной Лавры, хотя эфирная Лавра была чище и холоднее, а эта – более земной и более теплой.
1921.VI.7 ст. ст. Москва.
Ассоциации
В уборной у Вас. Ив. Лисева мой взгляд бросился на куски противопожарного картона толя, которым обита стена здесь возле печной трубы. Я спросил себя: а почему же толем не обивать дома! – он будет промокать, и под ним дерево загниет.
А крыши как же крыть?
– Поверх соломы?
И тут возник другой вопрос: что за нелепость крыть крыши соломой! Ведь когда солома летом высохнет, а загорается, как порох, от искры, трудно придумать в пожарном отношении материал для покрытия бо́лее опасный, нежели солома. Но ка́к же пришло в голову крыть соломой?.. Солома, сено… сухие листья. Очевидно, от покрытия ветками с листьями, а сухой травой законопачивали уже мелкие отверстия.
А! Понятно! Что такое изба, как не «сруб», то есть наваленные стволы срубленных деревьев. Вероятно – сперва наваленные беспорядочно, а потом уже начали их наваливать в порядке, рядами – вертикальными, как в Скандинавии (это есть переход к дому от лесной чащи несрубленной), или горизонтальными (как у нас) – это есть именно сруб. Ветви же с листвою были при этом естественным покрытием, – и это покрытие стали потом утолщать дополнительно новыми ветвями, травою, соломою… Наша изба, а потому и наши дома деревянные вовсе не далеки от весьма первобытных избушек-срубов – наваленного валежника…
А каменный дом – это наваленные кучей камни. Скрепленность камней цементом или известью указывает на длинный путь развития. Деревянный дом первоначальнее каменного.
1921.VII.1 ст. ст. Сергиев Посад. День кончины Миши Гиацинтова.
Под утро или, точнее, уже утром 1-го июля 1921 г. я видел во сне своего отца. Он приехал к нам, но как будто не в настоящий наш дом в Посаде, а в какой-то большой, с обширными анфиладами комнат и богато убранный. Да и людей в нем было много. Папа приехал, потому что, как объяснил он, его «переводят на новое место» и ему захотелось несколько пожить у нас. Почему-то были с ним некоторые из моих товарищей – частью гимназических, частью университетских, но не из числа особенно близких. Умерли ли они – я не знаю. Но в их фигурах, одетых в мундиры, было что-то призрачное, даже прозрачное, и потому мне подумалось, что они уже умершие. Не пойму, приехали ли они с папой или пришли самостоятельно. Мне запомнилось, что среди них был Гриша Кондуралов. Эти товарищи составляли молчаливую и безличную обстановку сна. Папа же был гораздо более реален и деятелен. Он был даже оживлен своим новым назначением, – помню на щеках его загар и румянец.
Папа занялся с детьми и собирался подзаняться с Васей арифметикой. Но я просил его, если уж ему пришла охота заниматься, не терять того немногого времени, когда он с нами, на дела второстепенные и написать свои воспоминания – это будет важнее. Папа согласился.
Мне было приятно видеть папу. Я почувствовал, что сон означает какое-то изменение, и к лучшему, в его духовном состоянии и что папа захотел дать мне знать об этом. Было и еще много подробностей, но остального вспомнить не могу.
1921.VII.18. Воскресенье. Москва.
Вчера, в субботу, был за всенощной в Серафимовской часовне, что на Мещанской, и получил от нее сильное впечатление. Часовня наполнена огневидною благодатью, непрестанно движущеюся, как языки пламени. Вся горница – в крутящихся клубах пламени, вся огненная благодатно до грозности – и необыкновенно легко, несмотря на жару, скопление народа и духоту. Сегодня, уже утром, видел во сне следующее: мне надлежит помазать на царство Великого Князя Михаила Александровича, но сделать это требуется тайно, как от большевиков, так, в особенности, от монархистов. А между тем именно последние всюду подстерегают, о чем-то догадываясь, и стараются не оставлять никак наедине, да и меня одного не выпускают из рук. При этом, это действо возведения на престол – миропомазания, должно совершиться в два приема. Во-первых, требуется некое очищение, – не то меня лично, не то Великого Князя Михаила Александровича. Я говорю «не то – не то». Это потому, что в этом первом действии моя личность почти отождествляется с личностью Вел. Князя, и я – и я, и он, сразу, так что, очищая себя, я очищаю его. Очищение же должно совершиться обрядом вроде крещения – но не крещением, и даже не совсем обрядом, а отчасти просто мытьем. Нахожусь я (я же и Вел. Князь) в доме, несколько напоминающем Тифлисский дом Карапетова, в котором мы жили когда-то, но не тот дом, а какой-то особенный. Начинаю мыться в ванне, холодной водой, а потом перехожу на балкон. На балкончике устраивается палаточка из черной материи, а под ней ванная. Этой обыкновенностью обстановки надо сокрыть от знакомых моих монархистов, рассевшихся в гостиной, из которой ведет дверь на балкон, – сокрыть обрядовый характер действия и представить его простым купанием. Между тем сидящие в гостиной что-то подозревают, а это может быть губительным для всего дальнейшего. С величайшим трудом, преодолевая стеснение и боязнь, я омываюсь по ритуалу в тесноте и неудобстве. Первая часть обряда окончена. Требуется приступить ко второй. Теперь уже моя личность и личность В<еликого> Князя различны. Он – белокурый, дов<ольно> полный, невысокий, плешивый, очень добродушный, но мямля. Надо его как-то подталкивать и побуждать, у него нет никакой инициативы. А тут подстерегают монархистки… Мы находимся как будто в Троице-Сергиевской Лавре или, скорее, в Успенском соборе в Москве. Но он непосредственно примыкает к какому-то обширному помещению из коридоров и зал вроде аудиторий. Запершись в соборе с большими предосторожностями, я помазую миром на лбу крестообразно Вел. Князя – с формулой: «венчается раб Божий Михаил благодатию Всесвятаго Духа… на царство и страдание». Мне хорошо запомнилась эта формула – «на царство и страдание», и мне было до слез жаль венчаемого, но я сознавал, что отныне формула царского миропомазания стала такой и впредь будет такою именно. Совершив наскоро великое таинство, я выхожу из Собора.
Куда девается Великий Князь – не знаю; он не пропадает, а уходит особо от меня и другим ходом. А я должен осмотреть все здание и выяснить, не узнали ли как-нибудь, что таинство совершено. В угловой большой зале, за столом, покрытым сукном, заседают военные большевики. И мне приходит в голову насмешливая мысль, главный <…>, не зная того, под носом у них я совершил такое опасное действие… Они на меня не обращают внимания, и продолжают очень увлеченно > совещаться о чем-то... Иду далее. Приотворяется дверь аудитории, что справа <1 нрзб.> от меня, и оттуда высовываются неск<олько> молодых голов – все военные, и среди них как будто некоторые студенты Моск<овской> Дух<овной> Академ<ии>. Узнаю Илью Донца. Мне кажется, что они все умершие. И, к моему удивлению, они обсуждают миропомазание, как уже совершившийся факт, и объявляет мне Донец торжественно и радостно, что в то время как большевики совещаются о своем, они, военная молодежь, присягают царю Михаилу, о чем считают долгом сообщить мне. А в другой аудитории, по их словам, происходит то же… Просыпаюсь.

Утром пошел к службе в храм имени преп. Серафима на Божедомке, и вижу, как что-то знаменательное, что служение совершается в Романовских юбилейных ризах – из алого бархата с золотом.
1921.VII.24. Сергиев Посад.
Последние ночи в Посаде – я сплю очень неспокойно, и просыпаюсь разбитый, во сне же беспокоят кошмарные видения. Это странно, потому что я сильно утомляюсь за день, почти целый день хожу на воздухе за грибами и должен был бы спать, как убитый. Думаю я, не от грибной ли пищи снятся тяжелые сновидения; на сегодня, например, я видел свой мучительный сон уже утром, часов после 8-ми по советскому времени (то есть откинуть 2 ½ часа назад) и, следовательно, перед самым вставанием. Это заставляет меня думать, что едва ли причиною снов служит обремененный желудок.
Вот, что виделось мне сегодня, т. е. утром 24-го июля. Я живу в двухэтажном доме, у которого вверху и внизу – балконы вдоль всего дома. Дом окружен каменной стеной и находится среди степи – он весьма напоминает дом в Ханагяе Мелик-Бегляровых. Ко мне приносит курьер большевистской службы пакет в виде толстого круглого цилиндра. На нем надпись якобы по-английски «Florencyal Akademy. On Rector» – что якобы должно обозначать: «во Флорентийскую Академию Ректору». Я возражаю курьеру, что это адресовано не мне и мне это посылка не может быть вручена, но курьер слушать ничего не хочет и говорит мне, что ему поручено передать мне эту посылку, и далее он ничего не знает, – и оставляет ее мне. Не видя, как я переслал бы ее во Флоренцию, я распечатываю посылку: в ней оказывается толстый пук восковых свечей, вроде тех, что паломники привозят из Иерусалима. Сперва эти свечи кажутся мне обыкновенными, но внимательнее вглядываясь, я замечаю, что они только снаружи облиты воском, а внутри имеют начинку рыжеватой массы, которая оказывается особого рода бенгальским огнем. Мне поясняет кто-то, что такие свечи применяются в церкви на Пасху и в других торжественных случаях, при иллюминациях. При этом свечи снизу сами собою загораются розовым огнем. Тогда я прошу кого-то отнести их вниз и положить нижними концами на землю, чтобы прекратить самовозгорание. Но это не помогает, и свечи горят еще сильнее. Чтобы прекратить это горение, я, с чьего-то совета, решаюсь положить их в жестяной цилиндр вроде того, в какой раньше убирали сахар, и закопать этот цилиндр в землю: мне ясно, что я во что бы то ни стало должен сохранить этот сноп свечей, и сохранение это звучит императивно. В сопровождении академических студентов, моих учеников и приятелей, мы идем за ворота к недалеко от дома находящемуся кургану. Кругом кургана имеются конические узкие ямы, так > в ½ аршина диаметром основания, и в одну из этих ям я думаю убрать нашу коробку. Однако она плохо вмещается в узкой яме. Тогда мне студенты объявляют, что они спрыгнут в яму и там поправят коробку, и прежде чем я успел что-либо сказать, <2 нрзб.> устраивают коробку. Меня удивляет, как столько человек поместилось в такой узкой яме, да еще может что-то работать там. Какие-то другие мои спутники говорят, что яму прямо засыпать нельзя и что сперва надо коробку прикрыть несколькими жестяными крышками, чтобы на коробку непосредственно не насыпалась сырая земля. Начинают прикрывать крышками и заслонками – их от 10-ти до 15-ти, все крышки приходятся очень хорошо. Эти крышки быстро уходили вглубь, словно прирастали к жерлу ямы и врастали в него. А когда я слегка отвернулся, мои спутники в одно мгновение засыпали землею яму, так что не стало видно и следов ее. В величайшем волнении напоминаю я им, что в яме ведь остались живые люди, мои ученики, и что они там задохнутся, если их сейчас же не откопать, и понуждаю откопать их. Но те берутся словно с неохотою и вяло, к тому же не зная, где именно надо копать, и когда более или менее наудачу раскапывают землю, то выкапывают жестянку, похожую на ту, которая была нами закопана, но – не ту. Открываем ее, и в ней оказывается запас швейных принадлежностей – катушки ниток, пачка иголок, мотки ниток и т. п. – очень много всего, по нынешнему времени немногие имеют платья, думается мне, – но к чему все это, раз мы не можем спасти людей. Бросаемся копать в другом месте. Опять ничего не находим, кроме какой-то пустой ямы. В это время в воротах (неизвестно откуда они взялись) появляется милиционер, и милиционер думает, что мы прячем в землю швейные принадлежности, и за это сокрывание контрабандного по нынешним временам (так было во сне) товара хочет вести меня в участок. Я же боюсь этого, ибо знаю, что, задержавшись там, я не сумею направить работы по раскопке закопанных людей, и тогда уж они наверное погибнут. Стараюсь уговорить милиционера, но, кажется, довольно неудачно,… и просыпаюсь. Люди так и остались в земле…
Проснулся я с чувством какого-то вывиха астрального тела. Во всем организме было неловкое, неудовлетворенное состояние, и символ закопанных людей мне казался грозным знамением, что во мне произошло что-то неблагополучное.
Ночью, ближе к утру, с 30 на 31 декабря 1921 г. во сне и полусне, перемежавшем неоднократно сон, было у меня повышенное состояние умственного синтеза, и я то́ видел в образах сновидения приборы, изобретенные мною, как механические модели проводника, непроводника и непроводника с диэлектрическим гистерезисом, то рассуждал о них и убеждался в их удивительном соответствии тому назначению, ради которого они были построены. Это было радостно и бодро; но это не был восторг гениального открытия, какой иногда бывает во сне, – не восторг, а спокойное удовлетворение изобретателя. И при этом было бы неверно представлять себе мои сновидения на эту тему, как образы готовых, материально воплощенных приборов: нет, я видел лишь схемы приборов, хотя и осуществленные в пространстве, но не материально, – схемы прозрачные и насквозь поэтому обозреваемые, – чтó, собственно, и давало им рациональность и большую внутреннюю убедительность. При этом я, и во сне и в полусне, как мне казалось, хранил трезвость и деловитость, и, многократно рассматривая и обдумывая свои приборы разносторонне, не находил в них ошибки, а лишь добавлял иногда новые детали. При этом, приборы, хотя и схематические, действовали: какая-то схематическая вода в них переливалась, резиновые пузыри растягивались, коробки сдвигались, и потому менее всего могло возникнуть сомнений в осуществимости сонных замыслов. Да и теперь, наяву, я все еще, несмотря на свое теперешнее непонимание тогдашней, сонной, мысли, настолько полон чувства той, сонной убедительности, что все еще продолжает казаться мне: сон не пустой, не бредовый, в сонных проектах éсть дело и сонною мыслию мóжно как-то воспользоваться. Однако, я не знаю, кáк подступиться к своей мысли. Но расскажу более определенно, в чем именно была эта́ моя мысль.
Я представлял себе строение тела двойственным – из инертных оболочек твердого вещества вроде ящичков и инертной же, но невесомой жидкости. Толчок по оболочкам должен был вызвать реактивное отстояние инертной жидкости, и вот этим-то различием в поведении оболочек и жидкости я думал передать электрическую природу тел. Эти оболочки я представлял себе в виде прямоугольных ящичков. Для диэлектрика ящички, наполненные жидкостью, были закрыты нáглухо. Мне представлялись они поставленными в ряд и соединенными между собою не то пружинами, не то твердыми стерженьками. А на них стоят еще ящички, меньшего размера, тоже прямоугольные и наполненные жидкостью.

Толчок по крайнему правому (на рисунке) ящичку передавался всей системе ящичков, и вместе с ними двигалась вода. Лежащие же на них ящички оставались недвижимыми. Затем толчок в обратную сторону приводил систему к прежнему расположению. Не могу объяснить почему, но мне было ясно, что эта система изображает диэлектрик.
Проводник изображался подобной же системой, но ящички были соединены между собою трубками, очевидно гибкими, и тогда толчок по ящичкам передавался через пружины, но вместе с тем было отсасывающее действие ящиков друг на друга, и жидкость по инерции выбрасывалась из трубки, из ее свободного конца ящика, и затем должна была снова натечь с конца противоположного из резервуара.

При чем тут были верхние ящички с жидкостью, мне неясно. Такова была модель проводника. Наконец, тело с диэлектрическим гистерезисом было представлено аналогичною скрепою, подобно проводнику, но разбитою на группы по несколько ящичков, и свободные отверстия ящичков заканчивались резиновыми шарами.

Выбрасываясь в них, жидкость расширяла один шар и заставляла сжаться другой, и поэтому, по окончании толчка шары вновь – один сжимался, а другой расширялся. Жидкость <наполнялась –?> и всасывалась в ящики и они приходили в движение. Это было явление гистерезиса.
В психологическое пояснение своего сновидения я должен записать еще, что на ночь я слегка почитал Максвелла «О Фарадеовых силовых линиях».
<1922>
В ночь с 11-го на 12 марта 1922 (с. ст.), под утро, в Посаде я видел очень живой сон.
Мне пришлось бежать из дому и странствовать; но это бегство не носило характера особенно тревожного и не причиняло мне каких-либо чрезвычайных невзгод. Дело было, судя по характеру местности и архитектуры, с которой я столкнулся, где-то в Закавказье. Время же было отличное, май, тепло, скорее даже жарко. Со мною был еще некто, имевший отчасти черты сходства с Александром Ивановичем Огневым, отчасти же неизвестно кто; но в сновидении функция этого спутника была нейтральная, – так, собеседник и попутчик вообще, и, вероятно, потому личность его была художественно-нейтральна. Кроме того, не то что со мною, но как-то возле меня, подобно тому, как в романах бывают духовно «тут» лица, которые физически не тут, – были еще другие люди, моя семья и др. И я с ними даже вел разговоры, хотя физически я был отделен от них. Это характерное явление в сновидческой драме, ставимой духовным режиссером: режиссер знает все и видит все сразу, а действующие лица не знают и не видят, хотя могли бы и знать и видеть: они ведут себя как если бы они не знали и не видели, играя свою роль. Так вот и я играл свою роль изгнанника и мне было грустно… Но на самом деле, глубоко но, я не был отделен от своей семьи, и видел их и говорил с ними.
И вот мы, два изгнанника, запрятались в развалины некоего древнего храма, обширного собора древнегрузинской архитектуры и, отыскав там каморку, засели в ней. Крыша каморки провалилась, как провалилась она и у всего храма. Кстати сказать, эти развалины несколько напоминали развалины Багратова собора близ Кутаиса.
Мне хотелось пить. И я вижу, в этой каморке выросло дерево, величиною так со среднюю березу, и на нем особые ягоды, мною доселе не виданные. Однако от кого-то я узнаю, что ягоды эти называются «октябри́шка», и недоумеваю: «Почему же “октябришка”, когда теперь у нас май, а они уже созрели?»
Дерево же это имело такой вид: ягоды и листья шли ярусами: ярус, толщиною аршина в два ягод, затем такой же ярус листьев, потом снова ягод, и затем снова листьев. И так до самой вершины. Листья «октябрихи» несколько напоминали листья конского каштана, а ягоды были величиною со среднего размера апельсин (побольше мандарина), совсем круглые, почти прозрачные, и желтовато-зеленого цвета, вроде виноградных ягод, но только гораздо больше. Каждая ягода висела на стебельке вроде вишневом, и ягод было так много, что ярус ягод представлял собою сплошной слой этих ягод, и было совсем непонятно, как это ветви не ломаются под их тяжестью. За тонкой прозрачной кожицей в ягодах было очень сочное мясо, которое скорее всего можно сравнить с виноградным, но еще более сочное, кисло-сладкого вкуса; из него тек обильный сок, а в нем содержались 2–3 небольших зерна, тоже вроде виноградных. Ягод было так много, что, протянув несколько раз руку, можно было набрать сразу несколько пудов этого питья, росшего на дереве.
1922.VI.17.
Сегодня видел, гл<авным> обр<азом> под утро, весьма живо Володю Эрна, и притом в довольно молодом возрасте, так приблизительно в университетские годы. Он был очень добр и ласков ко мне, но несколько озабочен и все старался мне сказать – именно старался, но чего-то словно не мог высказать – у меня сейчас впечатление, что я его вижу беззвучно движущим губами – все старался мне сказать, что не надо влечься по-платоновски (вообще). А мне было странно это, во сне, потому что я вовсе не влекся, и сознавал себя женатым и насыщенным (в эту ночь я был с женою). Но Володя все отводил меня куда-то в сторону от того, где я не чувствовал себя, и это было благожелательно. Самого его я видел очень живо и реально, и до сих пор у меня чувство его близости, так что я не сомневаюсь в подлинности сего посещения.
1922.VI.4. ст. с. Сер<гиев> Пос<ад>
Сегодня Анна, проснувшись, говорит мне: слушай сонное стихотворение. Но долго молчала, не могла вспомнить. Осталось в памяти лишь:
В лучистый, чистый майский день
Мой праздник только лень.
Это сказал ей св. Константин, сам, относительно дня своего поминовения, 21-го мая. Смысл же слов его – прорицательный, т. е. что должно было бы быть нечто иное, нежели лень, в день его памяти.
* * *
Вчера и сегодня я, под самое утро, перед просыпанием, вижу сны грозные, с каким-то предупредительным значением, и мне – смутно – кажется, что это какое-то предостережение относительно «Живой Церкви».
Вчерашний день видел я Красный Крест наш, т. е. Убежище Красного Креста в Сергиевском Посаде. Во сне он казался совсем иным, нежели наяву. Это было громадное здание, вроде замка, в старо-немецком стиле, целый городок.
Кругом большого квадратного двора обходило самое здание, замыкая этот двор, а во дворе были еще большие строения, в несколько этажей. Здание же основное было многоэтажным, с переходами, висячими коридорами, выступами, фонарями, очень значительное и сложное до невозможности распознаться в его плане. Наружный же его вид мне не был доступен, и я ходил в пределах двора и переходов. Здание было старинное и потемневшее. Когда я оказался в Убежище, то наткнулся на прислугу, ворчавшую: «Что это у нас все по-старому! Пора бы завести “Живую церковь”». Ко мне отношение было скрытно-враждебное, но я чувствовал, что меня хотели бы устранить. Я держался твердо и сказал, что никаких перемен в богослужении я не допущу, но что волноваться преждевременно, – ибо все равно церковь наша опечатана и служить ни по-старому, ни по-новому нельзя.
После этого прислуга куда-то исчезла, и я ходил по Убежищу совсем обезлюдевшему. Служащих мне близких не было и в помине, но не было и никого, – ни служащих, ни больных, ни прислуги. Вся обстановка казалась чужой, неприязненной, незнакомой. У меня было ощущение, что все здесь вымерло и только какие-то тончайшие тени прошлого витают около меня.
Но вдруг, – и в этом все дело, – при попытке пройти каким-то коридором, у входа я усмотрел огромного желто-белого льва, привязанного за шею на цепь и сторожащего вход. Чуть было не попался я ему, но вовремя сумел отойти обратно и уже не делал попытки взойти снова.
Пошел дальше, и уже взошел в какой-то другой вход, как вдруг на меня бросается сидящий за загородкой другой лев, тоже желто-белый, уже не привязанный. Загородка была так низка, что я удивляюсь, почему он не перескочил ее. Я шарахнулся в сторону и еле спасся. На этом проснулся.
Но у меня осталось общее чувство, что в сущности эти львы защищают меня, грозно не пуская в Убежище, куда я силюсь войти, хотя оно и чуждо мне, – и что там меня не ждет ничего хорошего. Сон был очень живой.
1922.VII.4
Сегодня я видел во сне царскую семью. Революции еще не было. Вася наш был маленький, лет 4-х, но был уже Миша. Кира и Оли как будто не было или я не помню что-то их. Мы жили в настоящем нашем доме, на Дворянской. Неожиданно приехал к нам Государь Александр III с Императрицей Марией Федоровной и младенцем наследником, лет 2-х кажется. Это был Николай Александрович. Царская семья поместилась у нас в гостиной и на ночь плотно затворила двери. Государыне недомогалось, она нервничала. Государь был озабочен и вместе грозен, даже гневен. Мы старались быть потише. Легли спать, выспались. Утром, мы только одевались, к нам пришел Наследник и стал очень мило играть с чем-то, а потом несколько расшалился и взял что-то, чего ему не полагалось брать, и нашумел. Входит его отец и грозно выговаривает ему, думая, что он сделал что-то плохое, потом берет из-за иконы в спальной у нас вербу, садится на кровать нашу, кладет туда наследника и начинает пороть, не очень больно, но серьезно. При этом даже задел вербой нашего маленького Мишу. Тот расплакался. Тогда Вася, маленький, бросился защищать, – но не Мишу, а наследника и говорит запальчиво: «Ты не смеешь бить его». Александр III обомлел от такой дерзости и даже не нашелся ничего сказать Васе и говорит мне: «Так-то вы воспитываете своего сына! И он смеет возражать вам!» Был очень грозен, знаменательно грозен. Я возразил: «Ваше Величество, это добрый порыв. Он не то хочет сказать, что Ваше Величество не смеете пороть Его Высочество, а вступается за невинного – Ваш сын не делал ничего плохого, и Вы ошиблись, сочтя его виноватым».
Как будто несколько смягчился. Я был рад за Васеньку, что у него добрый порыв. А Миша все плакал. Но было жаль наследника, который казался затырканным.
Просыпаюсь: Миша в самом деле плачет. Очевидно, весь сон был вызван плачем Миши, т. е. причина совпадала со следствием.
1922.X.31.
Сегодня во сне, под утро, видел себя в Тифлисе. Со мною были Анна и все дети, четверо. Но Вася и Миша как-то не были видимы, они были с нами, но духовно, а зрительно воспринимались лишь Оля и Кира. Мы с Анной переходили мост, вроде Верийского, но как если бы он был построен гораздо выше по течению Куры. Река была шире, гораздо шире того, что она у Верийского моста, и притом правый берег был очень крут и скалист, а левый плосок. Главное течение шло вдоль правого берега, где река была глубока и стремлива, – это была сравнительно узкая водяная полоса. А далее, по направлению к левому берегу, шло широкое и почти неподвижное мелководье.
Каким-то образом Кира и Оля убежали от нас и, спустившись на левом берегу к речке, пошли прямо по воде. С большой высоты я видел их, но какая-то непреодолимая причина препятствовала сойти к ним или остановить их, а окриков они не могли услышать. Как я ни кричал, чтобы они шли обратно, дети не слушались и шли все вперед, что, само по себе, было безопасно, вода не достигала им и до колен, но я предвидел, застывая от ужаса, что они таким путем дойдут и до стремливого течения и тогда будут неминуемо унесены им. Вода была довольно мутная, как вообще большею частью бывает в Куре. Одно несколько успокаивало меня: я знал, что струи течения идут не вдоль русла, а наискось, и потому, рассчитывал, должны перенести детей на другой берег очень быстро и выкинуть их там. Но ужас был в том, кáк совершится этот перенос. И вот, случилось. Олечку подхватило и понесло. Но понесло не так быстро, как рассчитывал я, и потому довольно прошло времени, прежде нежели она очутилась на другом берегу. Анна была как-то связанная, словно Мишей, и не могла броситься на помощь. Мне хотелось броситься с моста вниз, чтобы скорее достичь того места правого берега, где среди скал и каменных глыб должна была уже находиться Оля. Но броситься с моста это значило наверняка разбиться об острые скалы. В величайшей поспешности и не помня себя, я почти пролетел по тропинкам к месту события. Олечку было трудно вытащить из воды, но кто-то – словно кто-то из детей, м<ожет> б<ыть>, Вася – ее с великим трудом уже вытащил. Она лежала, как мертвая, вся мокрая, на огромных камнях. Все думали, она уже умерла. Я бросился к ней, стал производить искусственное дыхание, сперва безуспешно, но, наконец, Олечка вздохнула и приоткрыла глазки, несколько мутные и несознательные. Я стал целовать ее, но мне было все же страшно – не было полной, открытой радости настоящего избавления от опасности. М<ожет> б<ыть>, не было полной уверенности в здоровье Олечки, м<ожет> б<ыть>, грызла тайная мысль о судьбе Киры. Что́ с ним сталось, так во сне и не выяснилось: все занялись Олей. Мне не казалось, чтобы его увлекло течение. Но вместе с тем я не знал, где Кира, и проснулся во внутреннем смятении и боязни за судьбу своих детей. Чтó это ? Угроза их здоровью? (вода, да еще мутная).
1922.XII.23. Ночь.
Сегодня, в ночь с 22 на 23 по ст. ст., уже под самое утро, так часов около 8-ми, я видел сон поразительной реальности и внутренней силы, очень запечатлевшийся в моей памяти. Проснувшись, я рассказал его Анне, а потом пытался снова заснуть, чтобы доузнать некоторые подробности, но заснуть мешали дети. А когда, уже через некоторое порядочное время, я заснул, то продолжения сна не увидел. – Сон же был в следующем:
Я приехал в какой-то небольшой провинциальный город, м. б. Ростов Великий, Переяславль или что-ниб<удь> подобное. Остановился у местного епископа, в его покоях. Звали этого епископа, как я слышал, Арсений. Я полагал, что это – Арсений Новгородский, но потом выяснилось, что я ошибся. Не помню, как именно провел я несколько дней в этом городке: скорее всего, проспал это время. Когда же проснулся, то увидел себя почивающим на огромном ложе, роскошном, под балдахином. Я встал, оделся, умылся. Оказалось, что я нахожусь в большой зале со многими окнами, расположенными по одной стене. Зала была в духе начала XVIII века. Стены ее были окрашены, если не ошибаюсь, желтой клеевой краской теплого тона, довольно потерты. Зала была пустовата.

Одевшись, я стал облачаться, но не в полное облачение, а частично, – ка́к именно – не помню. Я знал, что предстоит священнодействие какого-то посвящения меня. Для него я и приехал в этот город. Пришел, проходя чрез двери, что́ были со стороны моих ног, Епископ. Это был высокий, видный собою мужчина лет 60-ти; некогда он был, по-видимому, полон, а теперь несколько похудел, и кожа его обвисала. Он походил отчасти на Патриарха, но одряхлевшего и измученного, отчасти, – на митрополита Кирилла. Был он в облачении, но, кажется, без митры. Волосы его и борода были черные, но с сильною проседью, борода длинная, мягкая. Глаза большие, очень добрые и значительные, но с веками помятыми. Проходя между столом и ложем, Епископ остановился несколько далее изголовья кровати и подозвал меня к себе. Я увидел, что это некий святой, очень благодатный. В руках его был довольно большой серебряный сосуд, удлиненной формы, вроде амфоры, и кажется без плоского дна. А в сосуде было миро.

Мое посвящение должно было произойти тут же, в зале, с глазу на глаз. Но это не было посвящение в один из существующих санов (священником я бы́л во сне), а было посвящение в какую-то харизму, дарование мне чрезвычайных благодатных даров к прохождению какой-то деятельности, назначенной мне свыше. Епископ волновался и относился к этому делу очень проникновенно. Он несколько раз с большою любовью крепко обнял меня и проливал от волнения слезы. Потом он прочитал несколько кратких молитв, омакнул в сосуд с миром широкую мягкую кисть и провел мне ею по лицу, от верхушки лба, до подбородка.
Сколько я мог уловить, движение его кистью было не крестообразное, а лишь вертикальное. Если и была поперечина креста, то еле заметная, а скорее всего, ее вовсе не было. Вертикальное же помазание было так широко, что смочило – буквально смочило – елеем все лицо, и елей стал стекать с меня, распространяя сладостный запах. Я испытывал необыкновенное блаженство, прилив благодатных сил и чувствовал, ка́к я, не изменяясь психологически, расту и крепну мистически. Это была полнота бытия, но бытия какого-то тончайшего и одухотвореннейшего.
Затем Епископ снова обнимал меня и снова, в величайшем волнении от важности происходящего, проливал слезы, которые смешивались со струями св. мира, меня покрывавшего. Он говорил мне наставления, кáк именно должен я готовиться к великому делу, мне предназначенному, – читать по <вечерам> по 200 (двести) Иисусовых молитв и петь гимн Канта. Гимна этого я не знал, и поэтому Епископ сообщил мне его. Оказалось молитвословие деистического характера, но приятное по серьезной благочестивости. Много говорил мне о предстоящем служении – о поручении свыше – но я плохо помню, что именно говорилось мне, хотя настолько помню, чтобы утверждать, что и во сне не было сказано ничего вполне мне понятного конкретно.
О. Давид (афонск<ий> – архимандрит), на мое сообщение ему этого сна моментально сообразил – из того, что Епископ «не мог» сделать крестного знамения, что это сон – от диавола. По о. Давиду, это диавол плакал обо мне, что я не в Красной церкви, тогда как я мог бы слыть там за великого подвижника. Кроме того, о. Давид говорил, что бывают сны от диавола как будто необычайно благодатные, когда душа и все тело пламенеет любовью, а кончаются истечением. О. Давид сказал, кроме того, что видеть крест во сне это действительно предвещает испытание.
<1923>
1923.I.9.
Вчера, в воскресенье, 8 января 1923 г., идя от обедни из Пятницкой церкви по Нижней улице с Т.А. Шауфусс, мы встретили жену врача Савваитова – Лидию Густавовну. Надо сказать, что она нерелигиозна и стои́т вне вопросов не только мистических, но и вообще религиозных. Лидия Густавовна остановила меня и рассказала о «странном», по ее суждению, сне, церковном, который она видела в эту, т<о> е<сть> с 7-го на 8-е, ночь. Она видела, именно, какую-то приходскую церковь и в ней какое-то особенное, торжественное богослужение, очень важное. Оно совершается крайне спешно и торопливо? ввиду опасности и важности его. После богослужения – это главное – надо обойти крестным ходом этот храм: в этом задача. Но несколько раз пытаются служащие сделать это – и неудачно; проходя вперед, возвращаются назад, чего-то опасаясь. Впереди идет «красивый высокий старик», а за ним – я, далее – множество духовенства. Все в очень красивых красных облачениях. Старик дает мне поручение обойти храм одному, и я, после некоторой нерешительности, делаю это, оставшись незамеченным. Тогда начинается в Церкви большое ликование; поздравляют друг друга с успехом, очень радостны.
Лидия Густавовна восприняла этот сон, как обещающий что-то радостное и значительное.
Храм, виденный ею, – не Краснокрестовский, а какой-то другой, приходской.
Замечательно, что этот сон весьма походит на сон Татианы Алексеевны Шауфусс, виденный ею347; между тем, Татиана Алексеевна ничего не говорила о своем сне почти никому и во всяком случае он не мог дойти до Л.Г. Савваитовой.
* * *
<Заметка на отдельном листке без даты>
1) кружение бесовское. Сон, сегодняшний и др.
упругое, как осенние листья дурманяще-влекущее.
2) письмо А. Архангельского
3) Кандидатская о. Дмитрия Дубровина
* * *
Ночь с 10 на 11, под утро среды.
Видел во сне, что к нам в Посад приехал в гости Еп<ископ> Антоний. Была тоже как-то и Ел<ена> Митроф<ановна>. Еп<ископ> Антоний был утомлен и холоден неск<олько>, я расположил его в гостиной на диване у печки и пошел искать ему завернуться <в> шубу. В потемках начал искать ее в сенях и нащупал, что кто-то стоит, но нетвердо. Сообразил: кто-то повесился. Ощущение сразу: это Люся. Я быстро перерезал веревку-бечевку. Люся была теплая. Почему-то у меня создалось впечатление небезнадежности. С Люсей на руках я проснулся. Еп<пископ>а встретил я с любовью, а Люсю – с жалостью.
Тут же на задн<ем> плане символика сна: Еп<ископ> Антоний приехал в дом, чтобы спасти Люсю; для того ему и было холодно, чтобы заставить меня пойти в сени. Он своей духовной помощью (приезд в гости) избавил меня от какой-то большей беды, и именно в связи с Люсей. Отчего повесилась Люся, осталось неясно, но как-то я знал, что без особых причин, по усталости душевной.
На другой день я пошел к Люсе, отчасти по делу, передать деньги для мамы, – отчасти посмотреть на нее. Рассказал ей в общих чертах сон – что́ ее видел в плохом состоянии. Через неск<олько> мин<ут> присутствовавшая тут ее подруга Женя сказала, что она тоже видела Люсю в плох<ом> состоянии, что собирается над нею какая-то беда, но что, вероятно, она рассеется благополучно. Женя сослалась при этом на свой прежний опыт – сколько раз она ни говорила Люсе о подобных вещах, всегда они сбывались.
Сон
В ночь с субботы на воскресенье, 27 на 28 мая 1923 г., когда празднуется память всех святых Российск<ой> Церкви, под утро, видел я во сне покойных тетю Юлю и папу. Видел их как-то мельком, мимолетно, словно издали, что́, однако, не мешало чувству реальности. Это походило на то, как если бы я видел их своими глазами, но издали, напр<имер> в зрит<ельную> трубу. Папа говорил, словно предвидя возражения или отнекивания с моей стороны, пусть я уделю ему хоть полчаса, побуду с ним немного, бóльше он не станет мешать, и просил тетю Юлю сказать мне об этом его желании. Тетю Юлю я видел длительнее, но запомнилось еще меньше, да, кажется, и не было во сне ничего особенного.
Я понял, что папу не понимают, но, проснувшись, понял, что папа просит меня помолиться о нем, но стесняется. Утром этот сон, сначала забытый, стал смутно всплывать у меня в памяти, как сквозь тусклое стекло, и я послужил панихиду о папе и тете Юле, куда прибавил, отчасти по желанию Анны, и ее отца Михаила Фед<оровича>, а затем прочих родных и знакомых покойников. Служил с детьми.
Ночью, когда я видел этот сон, шел дождь, но не очень сильный.
1923.XI.21. Введение. Вторник.
На позапрошлой неделе как-то ночью я долго просидел над подготовкой к печати своей книги о «Диэлектриках» и, когда, наконец, под утро лег, то никак не мог заснуть. Когда же начал засыпать, то в полусне мне вдруг ясно ощутилось, что Анна в Посаде очень нуждается во мне и ищет меня душевно, что случилось что-то тяжелое. Мне представилось, что она плачет. Тогда я сделал внутреннее усилие, чтобы перейти в Посад и быть со своими, помолившись и горячо обратившись за помощью к Владыке Антонию, а также и его самого испросив прийти к Анне и утешить и успокоить ее. Через несколько минут мне подумалось и об Огневых, кáк живут они и кáк здоровье Александра Ивановича. Наконец я заснул.
Приехав в Посад в субботу вечером, узнаю, что всю неделю дети и отчасти Анна были больны каким-то странным гриппом, причем у младших Оли и Мика он осложнился бронхитом. У Мика был сильный жар, мальчик в полузабытьи звал своего папу, а потом под утро, как раз когда я сделал усилие явиться в Посаде, стал говорить: «Вот папа, папа стоит», – и говорил это настойчиво. Очевидно, он видел меня.
На другой день утром был у Огневых, писал с Софией Ивановной Огневой. Она мне сообщила, что ночью под утро, в тот самый день, когда видел меня Мик, и она видела меня в комнате – ее спальне – где мы обычно пишем. Я вошел, в рясе и скуфье, стоя у двери, поклонился – София Ивановна смутилась, что я пришел слишком рано, когда она еще не оделась, – а потом исчез. София Ивановна при этом не спала и видела меня вполне ясно и жизненно.
Что касается до Анны, то она меня не видела и, хотя вообще скучала обо мне, – но настойчиво не звала к себе.
<1924>
6.I.1924348.
Вот несколько записей о снах за последние дни: 1-го января, в понедельник вечером с Павл<ом> Яковл<евичем> Павлиновым я поехал в Москву. По дороге мы разговаривали о положении дел в Художеств<енных> Мастерских и об интригах, которые ведутся против В.А. Фаворского. Я указывал Павлинову на свойственное Фаворскому, как Владимиру, неумение или нежелание понять, что существует зло и злые, вообще на слишком благодушное отношение к окружающим. По моему убеждению и предчувствию, они, если понадобится, не остановятся ни перед чем. Затем разговор шел у нас на разные другие темы, между прочим, о силе проклятия, и П. Як. рассказал по поводу этого нечто из истории своего рода. А именно: дед его, астраханский священник, человек огромной силы характера, потерпев много несправедливостей от духовного начальства, возненавидел все, связанное с священством и строго заказал своим детям идти по этому пути. Тем не менее, один из сыновей принял сан, но был за это проклят отцом. После этого он таинственно исчез; все следы его утерялись, несмотря на тщательные поиски братьев. Прошло несколько лет. Один из сослуживцев Павла Як. совершенно случайно встретился с некоей Павлиновой в Петербурге и, заинтересовавшись ее фамилией, выяснил, что с ним разговаривает вдова пропавшего дяди Павла Яковлевича Павлинова. Отец Павла Як. горячо ухватился за появившуюся возможность узнать что-нибудь о брате; но, несмотря на все старания, свидеться с Павлиновой никак не удавалось, несмотря на старания и с той, и с другой стороны. Наконец он заболел и умер. Оказалось, что как раз в час его смерти вдова покойного брата находилась в том самом доме, где он умирал и чуть ли не в соседней квартире, но об этом ничего не подозревала. После его кончины, за поиски той же Павлиновой взялся Павел Яковл., но и тут ничего не вышло. Судьба про́клятого сына остается в неизвестности.
Потом мы говорили о характере наступающей культуры и в вихмаусных > перспективах и задачах Школы, которую следовало бы противопоставить нынешним Художественным мастерским.
В эту ночь я видел тяжелые и неприятно-знаменательные сны. В числе других очень живой о том, ка́к я что-то потерял и не мог найти, ка́к у нас в Посаде что-то украли из сарая, и притом – существенное. Я проснулся, приготовленный к какой-нибудь готовящейся неприятности. Не знаю, исчерпано ли предзнаменование, или продолжение следует, но в тот же день я узнал от П.Я. Павлинова о появившейся в журнале «Леф» докладной записке под названием «Развал ВХУДЕМАСА». Эта статья начинается обвинениями в распродаже машин, затем идет ругань против преподавания вообще, сообщение, что я мистически освещаю законы художества, причем называется моя фамилия, а кончается патетическим призывом принять меры. Несомненно, этот доклад есть первое звено в целом ряде готовящихся неприятностей. В ночь со второго на третье, под среду опять виделось неприятное и знаменательное, вроде болезней и т. п.,
Утром пришел Ив. Семен. Ефимов, которому предстоит по декрету выселение из квартиры. Это известие, конечно, было огорчительно, хотя я не знаю, только ли его предвещал мой сон. Мое предчувствие, впрочем, то, что Ефимовы останутся, после разных волнений и неприятностей, на прежней квартире.
В следующую ночь, с 3-го на 4-е под четверг тяжелые сновидения теснились одно за другим и были одно знаменательнее другого, но все в одинаково неприятную сторону. Я видел себя на берегу какого-то пруда, вроде скитского, но с мутной водою, раздетым и купающимся. После этого я наступил на какую-то грязь, затем у меня стали выпадать зубы, безболезненно и бескровно, но в большом количестве; стоило мне прикоснуться к зубу, как он вытаскивался со всеми корнями, без усилия, словно из теста. Когда я рассматривал эти зубы, то убедился, что они – целые, но почерневшие. Мне хорошо представляется и сейчас вид одного из них, с большими черными пятнами посредине коронки.
Смысл этих снов достаточно понятен и без объяснений.
Неизвестно, когда будет предвещаемое ими, а пока в этот день, т. е. в четверг 4-го, уже поздним вечером, когда я вернулся домой после служебных и всяких иных хождений, там ждала меня радость. Уж давно я просил Вас. Ив. Лисева посодействовать мне в приобретении хорошей иконы, причем мне очень хотелось, по причинам и духовным, и художественным, и историческим, чтобы эта икона, как некоторый центр дома, была времени Преподобного Сергия. Принесенная без меня икона превзошла все ожидания. Это была икона Богоматерняя, как мне хотелось, но с малой надеждой получить таковую, и притом Божьей Матери Грузинской, как некое напоминание о Кавказе, большого размера, Новгородских писем самого начала XV-го века. Главное же – это ее благодатность, которая чувствуется в ней вещественно, и помимо ее изобразительной духовности.
Сильно усталый за день, я заснул, но сквозь сон, бывший неглубоким, и просыпаясь, ясно ощущал, что вся комната наполнилась новою, до тех пор так неощущавшеюся, особою благодатью. Обычно мало задумываются над многообразием благодати, отчасти потому, что говорят о ней безлично и слишком вообще. Между тем духовная сила, исходящая от святынь, имеет характер личный и потому воспринимается в разных случаях по-разному: качества ее ощущаются разными. В данном случае благодать, наполнившая комнату, ощущалась как прохладная и строгая, без уютной лирики; словно эфир горних высот, она провевала все существо. И запах ее, духовное, не вещественное благоухание, воспринимался непосредственно сердцем, как несильный, тончайший, строгий нездешний аромат. Он напоминал издали доносящееся благовоние распускающейся виноградной лозы, или, отчасти, фиалки. Это – совсем особое ощущение, что воздух в комнате – уже не газ, а небесная твердь, что он, как кристалл небесных сфер, сделался надежный апорий.
Под утро я заснул глубже и видел себя во сне с неким спутником, который вел меня сзади, как надежный провожатый, держа за правое плечо. Лишь смутно, боковым зрением я видел его очертания, и не знаю, был ли то Ангел-Хранитель или какой-либо человек; почему-то вопрос о том, кто́ он, не занимал меня – может быть, по непосредственно ощущаемой благодетельности этого спутника, не подлежавшей никакому сомнению. Мы оба находились в местности странного вида, без растений и животных, не говоря уж о людях. По общим очертаниям она напоминала лунный пейзаж, как его изображают на фантастических картинках в популярных книгах по астрономии. Не было видно никаких признаков жизни, хотя бы в прошлом. Мы были здесь единственными живыми существами; тем не менее эта местность не внушала безотрадного одиночества и пейзаж не казался унылым, хотя я и не назвал бы его прекрасным. Непосредственно ощущалось, что, несмотря на отсутствие отдельных организмов и отдельных представителей жизни, вся местность живет и пронизана внутренней жизнью духа, который, однако, не заявляет себя ничем определенным и внешне учитываемым.
Мы находились среди бесчисленных вершин с острыми пиками, причем эти пики сами состояли из постепенно высящихся пиков более мелких, а эти, в свой черед, из еще более мелких пиков, и так – далее, так что местность своим строением напоминала готический собор: в ней все было вертикально. Ходить здесь представляется невозможным, однако, с помощью спутника я подвигался без малейшего усилия и усталости, и не имел при этом никаких страхов или опасений.
Все эти вершины были серо-голубого цвета, отчасти вроде голубой глины или бумаги начала XIX века, – не повседневно серого и скучного, но и не достигающего прозрачной легкости лазурного неба. Словно в этом цвете была намешана лазурь с серою глиною. Все это было освещено достаточно сильным, но бесфокусным светом, чрезвычайно легким и жемчужным, так что нигде не виделось сколько-нибудь темной тени; и поверхности, сами по себе, на осязание, определенные и четкие, казались несколько вяловатыми и непроработанными.
На мне лежала задача изучить геологическое строение этой местности; для этого требовалось рассмотреть горообразующую породу на разных высотах и взять соответственные образчики. Для выполнения последнего, я был снабжен маленькой лопаточкой вроде ботанического совка, но более плоской и треугольной, пожалуй, наподобие лопаточки масонов. Мы со спутником быстро поднялись на самый большой из пиков, а затем медленно спускались по склону, рассматривая горную породу и беря образцы ее.
На самой вершине серо-голубая порода представлялась как будто выкристаллизовавшейся, с зернистым блеском и весьма твердой; с большим трудом отломал я небольшой кусок, своим строением несколько напоминавший сахар. Несколько пониже она была и более мягкой, так что мне удалось отломить кусок бóльшего размера и сравнительно легко. Еще ниже находилось образование, в общем того же состава, вида и цвета, но царапавшееся, по мягкости своей, лопаткой. Затем порода допускала уже втыкание в нее кончика лопатки, а еще ниже – и втыкание всей лопатки; по существу же это была все та же самая порода, что по всему склону, но более молодая, потому не получившая крепости. Наконец, в самом низу, в ущелии между двумя пиками, находился сырой илообразный осадок, все того же, серо-голубого цвета, но казавшийся более темным от воды. Когда своей лопаткой, втыкая ее в этот осадок, я брал образцы, то с них стекала вода, а образцы пачкались.
Тут мой спутник сказал, и голос его прозвучал во мне как моя собственная мысль, что этот осадок называется илом Преподобного Сергия.
Я понял буквально это название: это – не технический термин геологии, а указание на действительную принадлежность ила – Преподобному Сергию. И я ощутил, что благодать Отца русской земли пронизывает этот ил и с ним соединяется. На это спутник мой разъяснил мне, не то сам я, внутренне сливаясь с ним, понял от него и духовный смысл всей местности. Это был образ России. Отвердевшие вершины – древняя часть ее, образовавшаяся из того же серо-голубого ила Преподобного Сергия. К тому же отвердению идут и прочие горные породы, более молодые, все более новые, по мере приближения к низинам. Но и они все в свое время отвердеют силою, живущей в них с самого их оседания, благодатью Преподобного. Тут спутник внушительно и строго указал на влажный ил со словами: «Это – Россия настоящего, тот процесс, который идет сейчас. Но и этот ил живет и в свое время отвердеет, как порода на самой вершине. Вся гора – из одного ила». А затем уже без слов, а каким-то прикосновением внутренним и более ласковым, он стал внушать терпеливое и снисходительное отношение к этой полужидкой грязи, неправедность уныния при виде ее, высокомерности и презрения.
На этом я проснулся с живым ощущением какой-то связи между виденным сном и иконою, как я тогда остро почувствовал, времени Преп. Сергия, наполнившею комнату своею благодатью.
1924.I.9. с. с. День моего рождения.
Сегодня утром Кирочка, проснувшись, говорит мне: «Папа, я видел какой тяжелый сон!»
– Какой, Кирочка? – «Я видел, к нам приехала тетя Люся, веселая очень, каталась на коньках. А потом говорит: “А папу ждет неприятность”. Я спросил: “Какая?”. А она сказала: “Мама умерла”. Так и сказала мама, а не баба Оля, о твоей маме, не о нашей».
* * *
Целый день я под тяжелым впечатлением этого его рассказа. Непонятно, откуда взялся такой сон: мы о моей маме ничего не говорили, о болезни ее и не думали, тем более, что она последнее время была здорова, о Люсе тоже не поминали. Вообще не было никаких психологических поводов к такому cну, тем более у Киры.
1924.IV.7
Уже давно собираюсь записать целый ряд снов, но все не удавалось.
1
На прощеное воскресенье сего 1924 г., с субботы на воскресенье, видел сон, полный силы и благодати. Мишеньке, сыну моему, отрубили голову. Я подошел к нему и увидел, что, несмотря на тó, он все-таки еще жив – смотрит глазками. Тогда я приставил голову и стал молиться Пречистой Божией Матери, дерзновенно и требовательно, вымогая чуда. Я говорил, что знаю свое недостоинство и греховность, но все же прошу Божию Матерь сотворить великое чудо. И действительно, шейка Мишеньки срослась, и только виднелась на ней тонкая красная полоска – след разруба. Меня потрясла и умилила эта милость Божией Матери, и я радостно плакал во сне благодарными слезами.
2
В эту же ночь Анна видела особый сон349.
3
В ночь с 30 на 31 марта или с 31 на 1 апреля 1924 г. (конечно, старого стиля, как всегда, я пишу в своих собственных записях) я видел во сне: откуда-то, из чужого дома возвращаюсь домой, и мне дают лошадку-кобылку – белую, с серыми легкими крапинами. Лошадка смирная, ласковая, небольшая. Дома ставлю ее в наш сарай с коровой, расчистив место лошадке. А потом надо отправлять ее обратно. Но лошадка смотрит на меня карими глазами, умными и смирными, вижу, чувствую, хочется ей остаться у нас. Долго смотрит, а потом вдруг заговорит человеческим голосом. Звучит он несколько невнятно, словно язык только что развязался, пожалуй, глуховато и не совсем членораздельно; но тем не менее, слова вполне можно разобрать. Лошадка просит, чтобы я купил ее у ее прежних хозяев. Тогда я решаю удовлетворить ее, но думаю: а как же кататься-то на ней, когда у меня четверо детей. Заводить же еще вторую лошадь – пожалуй, будет не под силу прокормить. Но детей тут не видно что-то. Я отправляюсь сам покататься верхом. Лошадка идет смирно и, видимо, довольна судьбой своею.
4
С 5 на 6 апр<еля> 1924 г. видел огромную книгу, площадью примерно в 1 квадратный метр. Она была развернута пред мною, но я в ней ничего не прочел, а листы ее, исписанные, казались какими-то бледными.
5
С 6 на 7 апр<еля> 1924 г. видел в ночь два сна.
Сначала: из Москвы или откуда-то я привез домой львенка. Это был толстый звереныш, видом похожий на щенка, но крупнее. Он был так жирен, что лапы его еле торчали – весь как китайское изделие из дутого золота. – Но он вскоре же стал, несмотря на свою малость, проявлять свою львиность – задирал кур, козлят, и я начал опасаться, что вскоре он станет опасен и не только им.
Не означает ли это предстоящей болезни?
Недели 3 тому назад Кирочка видел во сне двух пантер – ему привезли маленьких пантер, и он очень радовался, проснувшись ночью, какие они хорошенькие да ласковые. А на утро заболел и проболел целую неделю.
6
Затем в ту же ночь видел, что пытаюсь добыть из какого-то растения фосфорный препарат, вроде фитина, и что эта задача меня весьма занимает, даже беспокоит. Но осадка из раствора почему-то все не получается. Мне надо обратиться за советом к какому-то химику – что-то вроде Зелинского; – а находится он на вершине Эйфелевой башни, в лаборатории-каморке. И я лезу наверх, по узкой крутой железной лестнице, держась за протянутый вдоль вместо перил железный стержень. Лезу выше и выше. Железные фермы и балки сходятся все ближе. Пролеты и пустые пространства между ними огромны. Продувает сильный холодный ветер. Вся башня раскачивается, до головокружения. Лезть все труднее и труднее. Внизу воздушная бездна, земли совсем не видать, – я утонул в воздушно-ветряных пространствах. Лезу, еще, еще. Наконец, в каморке, пустой, безмебельной комнатке. Тут сидит седой химик, Зелинский что ли. Он дает мне нужный совет. На этом я просыпаюсь, с сильным сердцебиением, как мне кажется, или, точнее, с неправильностью пульса. Анна послушала и сказала, что у меня сердцебиения нет, а скорее пульса почти нет и слышны в сердце какие-то шумы.
Этот сон, думается, знаменует потребность моего организма в фосфоре. Лестниц – от сердца, а лезу я в вершину эпи́физиса, искать там совета своему организму. Химия – это жизненная сила, распределяющая реакции организма. Но и из этого сна, по-видимому, следует, что я не то болен, не то заболею.
Действительно, я чувствую слабость почти непреодолимую, уже с утра, а к вечеру уж совсем выбиваюсь из сил.
<1925>
С четверга на пятницу, то есть с 25 на 26 сентября по старому стилю сего 1925 г. я видел дважды сновидения, меня сильно взволновавшие, хотя я вообще мало способен к волнениям последнее время и живу в коматозном состоянии.
Приложение 1.
Упоминания о снах в воспоминаниях «Детям моим». Впечатления таинственного
1919.III.5. Cepгиев Посад
Искра. Нечто, кажущееся обыкновенным и простым, самым заурядным по своей частоте, нередко привлекало в силу каких-либо особых обстоятельств мое внимание. И вдруг тогда открывалось, что оно – не просто. Воистину что-то вдруг припоминалось в этом простом и обычном явлении, и им открывалось иное, ноуменальное, стоящее выше этого мира или, точнее, глубже его. Полагаю, это – то самое чувство и восприятие, при котором возникает фетиш: обычный камень, черепица, обрубок открывают себя как вовсе не обычные и делаются окнами в иной мир. Со мною в детстве так бывало не раз. Но в то время как иные явления всегда манили к себе мою душу, никогда не давая ей насытиться, другие, напротив, открывали таинственную глубину свою лишь урывками, даже единично, раз только. Одним из таких восприятий были искры.
Мы тогда жили в Батуме, в доме Айвазова. Было же мне около (четырех-пяти) лет. Возбуждаясь к вечеру, я долго-долго не соглашался ложиться спать; а когда ложился, то все равно часами лежал, не засыпая, ворочаясь с боку на бок и в миллионный раз изучая рисунок обоев или одеяла. Это были часы почти что пытки, когда я вылеживал в постели без сна. И потому я очень не любил укладываться спать рано, несмотря на уговоры. Однажды я с тетей Юлей сидели в спальной комнате, что выходила на двор. Сначала тетя занимала меня, читала, рассказывала, а потом стала посылать спать. Но я чем-то особенно заупрямился и не шел. Тетя говорила, что надо идти. На дворе было темно. Тетя говорила, что если я не пойду, то сон может улететь спать и тогда я уже не засну; не знаю, говорила ли она, ипостазируя сон, или я только – так ее понял. Но посмотрел в темное окно – дело было осенью – и вижу: летят искры; вероятно, развели таган или печурку на дворе, с углями. И одна за ним последняя, особенно яркая, летит как-то одиноко поодаль, отсталая. Я – к тете: «Смотри, что это?» А она: «Это улетает твой сон. Вот теперь ты не сумеешь заснуть». Я видел искры, как я, конечно, видывал не раз до того. Но я почувствовал, что тетя глубоко права, что это действительно летит мой сон, имеющий невидимую, но бесспорную форму ангелка, – и что, улетая, он делает что-то непоправимое. Я разрыдался. Почувствовал, что что-то свершилось. Поспешил лечь, но долго-долго не смыкались веки. Прошли с тех пор годы. Как-то недавно (1919.III.19) служил я всенощную в церкви Красного Креста. Химические угли у нас кончились, приходится разжигать кадило простыми, из плиты, и при каждении они иногда искрятся. Вот искра от кадила полетела, как-то одиноко, в темном пространстве алтаря. И мне сразу вспомнилось, как такою же искрою «улетел сон мой» в детстве. А та, детская, искра в свой черед будила воспоминание об огненном потоке искр из-под колеса точильщика, открывшем мне иной мир, полный таинственной жути и влекущий и волнующий ум. Искры перекликаются с искрами и подают весть друг о друге. Сквозь всю жизнь мою пронизывается невидимая нить искр, огненная струя золотого дождя, осеменяющая ум, как Юпитер Данаю:
Uhda, fluens palmis,
Danaen eludere possit.
< II> Пристань и бульвар
1920.VI.22. Понед<ельник>.
…Переводя тогдашние свои мысли на язык более поздний, – а я знаю, что верно передаю суть моих ощущений и смутных дум, – я сказал бы примером: «Я вижу человека; его жизнь для меня факт. Так вот, не отрицая этого факта, объясните, почему он, словно без причины, улыбнулся, а сейчас вот насупился. Объясните, какие впечатления или мысли вызвали игру его лица?» Мне же в ответ:
«Это у него сократились такие-то и такие-то мышцы, ибо прошел по таким-то и таким-то нервным путям соответственный импульс», – примерно так. Но ведь это разве был бы ответ на мой вопрос, ответ, которым отрицался бы самый вопрос о смысле явления: ведь я не сомневаюсь, что улыбка этого человека выразила какое-то внутреннее движение. Так-то вот воспринимались мною и ответы взрослых о смысле тех или иных явлений в жизни Моря. Конечно, я оставался при своем и сам старался вчувствоваться в эти явления. Часами вслушивался в сложные ритмы прибоя, в игру блесток и цветов морской поверхности. В особенности же меня занимала морская пена. Что это за белая сетка непрестанно возникает на поверхности моря, чтобы снова растаять? Неужели она не живет? Она мне казалась огромным существом, плавающим на морской поверхности, и хотелось поймать это существо и рассмотреть его ближе. Но оно не давалось в руки, а на ладони оставались лишь какие-то незанимательные воздушные пузыри. Пена, как и медузы, не поддавалась исследованию и могла существовать лишь в своей собственной стихии. Не научало ли это думать, что много есть явлений и существ, которые обратятся в ничто, извлеченные исследователем из своей жизненной среды, но что это не свидетельствует о их несуществовании. Вот, например, сны. Они видятся, пока спишь, и исчезают при пробуждении. Но разве это значит, что их нет? Не вернее ли сказать, они исчезают, вытащенные в бодрствование, как тают медузы и пена на воздухе.
< III> Природа
1923.ΙV.10
…Благоухания наполняли меня теплотою. Напротив, от звуков мне становилось холодно, порою настолько холодно, что я дрожал весь, как в сильнейшем ознобе, и чувствовал, что еще слушать – выше моих сил и что-нибудь может случиться. Если при этом бывали взрослые, они иногда давали мне что-нибудь успокоительное или прекращали музыку. Так памятно это ощущение спирально вьющегося по спинному мозгу холодного вихря, начинающегося с первыми тактами музыки и все ширящегося, так что он пронизывает все тело, и ноги, и туловище с руками, и голову, а потом начинает стремительно дуть, бороздя все пространство комнаты, провеивая сквозь меня, словно мое тело кисея, и холодит эфирным восторгом, вознося на себя к самозабвенному экстазу. Я музыку любил неистово, а ощущал почти до вражды; она слишком потрясла меня и слишком многого от меня требовала, чтобы можно было относиться к ней как к удовольствию.
1923.ΙV.21
Пропасть Чороха сама по себе должна была быть занятной. Уж одно то, что в дальнейшем своем течении Чорох был русско-турецкой границей, должно было привлекать к нему внимание. Быстрым течением этой реки стремительно несло плоты и многочисленные фелюги, нагруженные фруктами, маслинами, маслом, медом. Даже страшно смотреть было: длинная фелюга почти падает прямо на обломок скалы в реке, и гибель узенькой, как стручок, скорлупки кажется неизбежной; но в роковой момент столкновения фелютщик отталкивается от скалы шестом и, только что быв на волосок от смерти, проносится мимо. И маленький, я понимал, в каком напряжении и готовности к смерти надо быть часами, чтобы сплавить свой груз до устья. Назад же предстоит томительный путь, столь же медленный, сколь тот был быстр, и столь же требующий терпения, сколь тот нуждался в бдительности; пробираясь среди побережных скал и по камням, волоком тащит на шерстяной веревке свою фелюгу владелец. Наяву я сам не сознавал, как сжималось от этого Чороха и его грозного по звукам имени мое сердце. Но зато во сне, может быть в связи с каким-то мозговым процессом моей головы, каждую или почти каждую ночь просыпался я от мучительного видения. Наглядным материалом сонной фантазии послужили в нем впечатления от Чороха, а исходным ядром образования – душевная рана, полученная в самом раннем младенчестве от моего падения с высокого берега Куры, где внизу купались мама и тетя. Крик мамы при виде того, как я качусь по откосу, причем подхватила меня только у самой воды тетя Ремсо, самое падение – все это врезано в мой организм, и мне безразлично, будут ли или нет верить, что я помню это, – настолько ярко и мучительно напоминал о себе этот случай в течение всего моего детства. Видел же я вот что: мы с папой и тетей Юлей едем по Аджарской дороге, или, чаще, я один, совсем маленький, плетусь по шоссе. Все залито знойным светом, и душно. Слева – высокая шоколадно-бурая скала, раскаленная солнцем, она вся заткана тончайшей паутиной и почти сплошь покрыта бесчисленными, только что вылупившимися паучками, – немного поболее булавочной головки; большинство их ярко-красного цвета, как артериальная кровь на сильном солнце, а есть также ярко-желтые и ярко-изумрудно-зеленые. Паучки эти бегают взад и вперед, а у меня ощущение, что как-то они у меня в голове. Теперь, вчувствоваясь в этот доселе стоящий пред моими глазами сон, я определенно знаю, что красные паучки были какой-то проекцией притока крови в мозговые капилляры, а желтые и зеленые – имели отношение к каким-то мозговым клеточкам или центрам; наконец, горячая, шоколадного цвета скала проецирует во сне внутреннюю сторону моего черепного свода. Говорю же это я, не рационально толкуя сновидение, а по непосредственному ощущению, ибо я сейчас вижу каким-то другим зрением внутреннюю картину своей анатомии и вижу, как она облекается символическими образами, витающими предо мною в пространстве ином, нежели пространство чувственных восприятий. Однако все описанное доселе есть только обстановка.
Суть же сновидения в том, что по правую руку от дороги, по которой я иду, – отвесный берег реки, в которой тонет мама и кричит не своим голосом, а иногда сюда присоединяется еще и тетя Юля, тоже тонущая. Мне смертельно жаль маму, я силюсь помочь ей, но не в силах двинуться – словно связан, спеленут по рукам и по ногам, а кого-нибудь другого тут нет или же они не слышат ни криков мамы, ни моих порывов, – говорю, порывов, потому что и сказать им я ничего не могу. Маму я, собственно, не вижу, а только слышу ее, главное же – непосредственно знаю, что она там, внизу. На этом мучительном чувстве беспомощности и полной невозможности помочь, обливаясь слезами, я каждый раз просыпался. Почему-то этого сна в детстве я никогда никому не рассказывал, несмотря на упорное старание взрослых добиться, о чем я, собственно, плачу и чего я испугался. Я ощущал виденное во сне настолько в каком-то своем смысле реальным, что, казалось, одно слово о виденном – и та реальность прорвется сюда, в эту жизнь, угрожая маме. Я знал про себя, что от малейшего моего намека должно произойти что-то бесповоротное и губительное, притом именно в отношении мамы, и потому держал на запоре – своим молчанием – сонную угрозу.
< V> Особенное
1923.XIΙ.20
…В конце весны этого года, незадолго до отъезда на дачу, помню я весьма трудную для себя ночь. Она и по сей день живо стоит в моем чувстве, однако не находится слов рассказать, в чем было дело, потому что нет никаких образов. Нет, и не было тогда, несмотря на потрясшую меня силу самого переживания. Ясно помню всю внешнюю обстановку: свою комнату во флигеле нашего дома, с белыми голыми стенами, согласно моему вкусу, высокую, с огромными окнами прямо на длинный балкон, флигель, в котором она находилась. Помню огромные стенные шкафы из необделанного ясеня, в которых находились мои личные книги, бумаги и приборы, и два громадных ясеневых стола, занимавших своею площадью почти всю большую комнату. На них я занимался и экспериментировал, на них строил себе приборы. К одному из столов были привинчены английские тиски с наковальней, а в ящике лежали инструменты, слесарные и столярные. Перечислить остальной инвентарь комнаты теперь уже недолго: это – деревянная тахта с моей постелью, стул и чернильница на столе. Мне была невыносима какая бы то ни была вещь в моей комнате, а в особенности – на столе, даже книга.
Так вот, я спал в этой комнате. Окна и двери были открыты настежь. Судя по тому, что мысленным взором я не вижу никого из домашних, вероятно, они уже уехали на дачу. Я спал глубоким сном, похожим на обморок, так что даже сновидений не было, или, во всяком случае, они забылись еще до пробуждения. Но соответственно сильным было чувство, правильнее сказать, мистическое переживание тьмы, небытия, заключенности. Я ощущал себя на каторге, может быть, в рудниках – не видел себя в таком состоянии, а только имел чрезвычайно существенное последствие его для внутренней жизни, – ощущал так, как если бы находился в таком руднике. Применяя термины, тогда мной еще не употреблявшиеся, я сказал бы: это безобразное и невыразимое переживание, потрясшее меня, как удар, было мистическим, и притом – в чистом виде. Я испытывал огромное страдание, которое подавляло меня, хотя тут не было каких-либо учитываемых причин сознавать свою гибель и свою смерть. Это было как самоощущение заживо погребенного, когда над ним лежат целые версты черной непроницаемой земли. Это был мрак, пред которым кажется светлою самая темная ночь, мрак густой и тяжкий, – воистину тьма египетская; она обволакивала меня и задавливала. Было ощущение, что теперь никто не поможет, никто из тех, на кого я привык рассчитывать как на нечто незыблемое и вечное, не придет ко мне, даже не узнает обо мне. Я ощущал также бессильными все свои интересы, занятия. Не то чтобы появилось какое-либо сомнение в правильности или в неправильности физики и всего прочего, даже в самой природе. Нет, все это просто осталось по ту сторону чего-то, мне непроходимого, стало необсуждаемым, лишенным какого бы то ни было жизненного значения, тряпками, которых не станешь ни хвалить, ни порицать при агонии. С острой, не допускающей никакого сомнения убедительностью я ощутил бессилие всего занимавшего меня до тех пор, в той, новой для меня, области мрака, куда я попал. Тут свои потребности, свои страдания. Очевидно, должны быть и свои средства и свои радости. Непосредственным чувством я искал их, но не находил, бросался к выходам, но наталкивался на стены и путался в подземельях и проходах. Мною овладело безвыходное отчаяние, и я сознал окончательную невозможность выйти отсюда, окончательную отрезанность от мира видимого. В это мгновение тончайший луч, который был не то незримым светом, не то – неслышанным звуком, принес имя – Бог. Это не было еще ни осияние, ни возрождение, а только весть о возможном свете. Но в этой вести давалась надежда и вместе с тем бурное и внезапное сознание, что – или гибель, или – спасение этим именем и никаким другим. Я не знал, ни как может быть дано спасение, ни почему. Я не понимал, куда я попал и почему тут бессильно все земное. Но лицом к лицу предстал мне новый факт, столь же непонятный, как и бесспорный: есть область тьмы и гибели, и есть спасение в ней. Этот факт открылся внезапно, как появляется на горах неожиданно грозная пропасть в прорыве моря тумана. Мне это было откровением, открытием, потрясением, ударом. От внезапности этого удара я вдруг проснулся, как разбуженный внешней силой, и, сам не зная для чего, но подводя итог всему пережитому, выкрикнул на всю комнату: «Нет, нельзя жить без Бога!»
1923.ХII.24. Так сказав, я и сам был удивлен – и звуком своего голоса, непроизвольно вырвавшегося, и самым содержанием слов: пережитое во сне было сильно, но слишком глубоко, в точном значении этого слова, и потому не имело себе никакой формулы. Когда же эта последняя сказалась, то естественно возникало чувство неожиданности, несмотря на внутреннее признание этой формулы как выражающей пережитое.
Тут мне напрашивается обобщение, которое относится к самым разным, но более глубоким деятельностям моей жизни и притом – во все времена. Это именно – появление словесных формул того, что переживалось мною, совершенно независимо от прямых намерений и, чаще всего, – вопреки предвидимым сочетаниям и выводам из формул, уже готовых. Если бы я не боялся впасть в тон Розанова, то тут наиболее уместен был бы плагиат: «Каждое мое слово есть откровение». Конечно, не в смысле притязаний на высшую духовную истинность, даже и не в смысле непременной правильности, но все-таки откровение, потому что возникли и возникают в моей формулировке, всегда выплывая или, точнее, выскакивая вполне готовыми из подсознательного и раздвигая собой, разрывая наличное содержание. Это значит: отдельные формулы в моем сознании не держатся друг за друга, чаще всего имеют между собой зияющие провалы и противоречат друг другу. Вся совокупность их образует нечто крепкое в силу связи этих словесных формул с духовными средоточиями, относительно которых я и сам не могу сказать, чтό они такое. Поверхностно рационалистическое мировоззрение напоминает «фонарик» жидовской вишни; углубленно-рациональное мировоззрение можно сравнить с последовательными оболочками какого-нибудь плода, вроде, например, кокоса. А строй моей мысли имеет связи радикальные, и мне представляется образ моих с детства любимых плодов [...], похожих на голубых ежей. Обыкновенно, в какой бы области я ни размышлял, мысль шла сама собой и почти без моего ведома, тогда как сознание бывало занято совсем другим, нередко обратным тому, что готовилось на большой глубине. Это была совсем не логическая мысль, а, скорее, присматривание к некоторой новой области, ощупывание ее и внутреннее к ней приспособление. Когда оно достигалось, само собой возникало и слово его. В качестве слова оно никак в процессе своего формирования не соотносилось с другими словами и потому не было с ними слажено; поэтому-то оно и казалось сперва и мне самому чем-то неожиданным. По корню же своему, его вырастившему, оно было родным и хорошо знакомым, подходило к строю мысли в ее целом даже лучше привычных, истершихся других слов. Оно выступало в сознании как чуждое ему и вместе с тем как заветное и защищаемое с гораздо большею искренностью, нежели все остальное, уже не вызывавшее чувства умственной неловкости. Так бывало с новой мыслью во всех областях, и потому новое меня самого одновременно и удивляло и ощущалось как давно уже свое и усвоенное.
Таким же, но обостренно таким сказалось то, приведенное выше, слово – о жизни без Бога. Но бывали случаи, когда эта непроизвольность слова представлялась мне уже прямо данной извне, как восприятие явившегося во внешнем мире, который был вместе с тем и внутренним. Было ли это галлюцинацией, если к психологическому механизму этих восприятий подходить, как говорят, «по-научному»? – Не думаю. Моя психика всегда была крепко сшитой, и воздействия на нее из глубины не подавляли привычного мне и с детства вкорененного самообладания; как бы ни был я взволнован и потрясен, исследование происходящего никогда не опускалось. И относительно упоминаемых здесь случаев, как бы ни была жива глубокая уверенность в их потусторонней реальности, параллельно производится учет и той внешней среды, в которой воплощалось потустороннее.
Итак, это не было галлюцинациями; но не было, однако, и иллюзиями, если разуметь под последними ошибочное перетолкование восприятий и подмен их смысла некоторыми другими того же плана, к которому они дают повод, но которому они не могут быть признаны достаточным основанием. То, о чем говорю я, скорее, должно быть определено как сопребывание двух различных смыслов, принадлежащих к разным планам действительности в одном и том же восприятии, причем один смысл не уничтожает другой, но оба сознаются одновременно, хотя и с различным коэффициентом ценности. Когда такое взаимопроникновение смыслов наибольшую реальность имеет со стороны низшего смысла, восприятие мы рассматриваем как символ, с окраской субъективности. Но бывают, хотя и реже, случаи обратные; тут более ценный смысл восприятия ощущается и как более реальный: это – символ объективный, видение.
1923.ХII.26. Вот один из случаев, особенно запомнившийся, может быть, потому, что он лежал на главном русле моей мысли. Он относится к тому же лету и был спустя короткое время, может быть, через две-три недели после случая, описанного выше. Мне представляется теперь уже более определенно, что в доме, кроме меня и отца, никого не было. Я спал в своей комнате. Было довольно жарко, двери на балкон были открыты. Не помню никаких сновидений, и, как казалось мне и тогда, сон был очень глубок и тоже вроде провала. Но вдруг меня пробудило что-то, какой-то внутренний толчок. Это не был какой-либо образ, не была какая-либо мысль. Может быть, наиболее подходящим было бы сравнить его с электрическим ударом, однако с той существенной разницей, что электрический удар ощущается телом, а этот – к телу никакого отношения не имел. Толчок, не затрагивавший ни телесных, ни сознаваемых душевных состояний, и тем не менее принудительно-властный и резкий – какое-то духовное электричество. Это было ощущение, словно сильная воля, безмерно превосходящая мою и безмерно более моей авторитетная, действует за меня раньше, чем сам я успеваю не только выполнить ее требования, но и сообразить, почувствовать и захотеть то, что от меня ею потребовано; вероятно, так ощущает себя младенец, которого пеленают умелой рукою и он только по окончании всего сообразит, что ему кстати расплакаться. И моя самостоятельность определялась в отношении происходящего только задним числом.
Этот духовный толчок мгновенно и вполне пробудил меня, причем такое пробуждение похоже, как если бы свалиться с крыши. Таким же порядком он выбросил меня из постели во двор, и, помнится, натиск воли был так силен и решителен, что я не имел времени пройти вдоль балкона до одного из выходов, а перескочил по прямому направлению из своей двери через перила. Сказать, что я испугался, было бы совсем неправильно: у меня не было на это времени. Только когда все уже закончилось, я сообразил, что надо испугаться – таинственного и могущественного присутствия воли, мне неведомой и, во всяком случае, вовсе не соблюдающей условий обходительности, в которой мы воспитаны. Она – как грозный, мгновенно пожирающий огонь, который не извиняется и не дает отчета в своих действиях; но в самой глубине сознания при этом ясно, что так надо и что эта необходимость мудрее и благостнее человеческих осторожных подходов.
Я стоял во дворе, залитом лунным светом. Над огромными акациями, прямо в зените, висел серебряный диск луны, совсем небольшой и до жуткости отчетливый. Казалось, он падает на голову, и от него хотелось скрыться в тень, но властная сила удерживала на месте. Мне было жутко оставаться в потоках лунного серебра, но я не смел и вернуться в комнату. Мало-помалу я стал приходить в себя. Тут-то и произошло то, ради чего был я вызван наружу. В воздухе раздался совершенно отчетливый и громкий голос, назвавший дважды мое имя: «Павел! Павел!» – и больше ничего. Это не было – ни укоризна, ни просьба, ни гнев, ни даже нежность, а именно зов, – в мажорном ладе, без каких-либо косвенных оттенков. Он выражал прямо и точно именно и только то, что хотел выразить, – призыв. Я хорошо помню и тембр его, не мужской и не женский, упруго-звонкий и очень чистый; тут не было ни малейшего привкуса гортанности, каких-либо желаний сверх того, основного, объективного, высказанного веления, которое передавалось им тут с властным бесстрастием. Так возвещаются вестниками порученные им повеления, к которым они не смеют и не хотят дополнить от себя ничего сверх сказанного, никакого оттенка, помимо основной мысли. Весь этот зов звучал прямотою и простотою евангельского «ей, ей – ни, ни». Он раздирал мое сознание, знающее субъективную простоту и субъективную призрачность рационального и объективность переливающегося, бесконечно сложного и загадочно-неопределенного иррационального. Между тем и другим, разрывая их, выступило нечто совсем новое – простое и насквозь ясное, однако властно-реальное и несокрушимое, как скала. Я ударился об эту скалу, и тут было начало сознания онтологичности духовного мира. Насколько я понимаю, именно с этого момента появилось еще не выраженное в слове, но острое в своей определенности отвращение от протестантского и вообще интеллигентского субъективизма.
Я не знал и не знаю, кому принадлежал этот голос, хотя не сомневался, что он идет из горнего мира. Рассуждая же, кажется наиболее правильным по характеру его отнести его к небесному вестнику, не человеку, хотя бы и святому. Однако, при всем том и тогда, и в настоящее время, на каком-то заднем мысленном плане был вопрос, хотя и мало занимательный, о физическом материале этого голоса. Это не значит, будто я отрицаю существование небесных внушений и голосов, лишенных физической основы. Но относительно данного случая я склонен думать, что такая основа все-таки была в виде голоса на соседнем, сзади нас находящемся дворе, за высокой кирпичной стеной, и допускаю даже, что этот голос выкрикнул мое имя, хотя относил его, конечно, не ко мне. Зачем понадобилось ему кричать так среди ночи, непонятно, и, если вообще исходить из внешних обстоятельств, то все случившееся со мной кажется непонятным. Но мое непосредственное ощущение тогда, как и мое сознание происшедшего впоследствии, исходило из обратного: первое и бесспорное в этом случае – духовная реальность голоса горнего, который и направил все внешние обстоятельства так, чтобы наиболее доступным мне образом пробить кору моего сознания. Если в самом деле кто-то и зачем-то назвал в соседнем дворе мое имя, то и он, сам не зная, чему он служит, был подвигнут на это той же силой, что разбудила и меня. Я не знаю, кого именно хотел он звать и зачем, но на самом деле – дал свое горло и свои уста иному голосу и звал меня. Весьма вероятно, мой слух был слишком груб, чтобы услышать непосредственно, без этого голосового рупора, ангельский голос; но с помощью физического посредства я слышал не его как таковое, а в нем – духовный двигатель его, голос горний, и потому тембр и выражение одухотворились и сделались неземными.
< VII. Обвал>
1924.I.8
…Небо – глубоко-синее, почти черное. Ощущается достигнутая совершенная гармония. Сознание экстатически расширено, и уже нет определенной границы между мною и внешним бытием. Так обычно бывает на большой высоте: от воздуха или от чего другого тут появляется экстатическое выхождение за пределы себя, приобщение к Великому Разуму и потому – овладение вселенской полнотою. Пронизывает струящаяся здесь неземная радость. Все мелкое, тревожное, суетливое осталось бесконечно далеко, оно уже не твое, а какой-то выметенный сор. Тут уже нет беспокойной памяти о завтрашнем дне, и все тамошние низинные недоразумения вполне исчезли за своим ничтожеством. Отложено всякое земное попечение, и внутрь тебя льется широкой струей синий эфир. Умереть и жить в этот момент одинаково благостно. Начинается ощущение легкости всего существа: тело утратило вес. Это ощущение можно сравнить разве только с полетом в сновидении, когда воля непосредственно движет телом. Не знаю, что показали бы весы, если бы в таком экстазе произвести взвешивание; никем не было произведено такого опыта, но я допускаю мысль и о подлинной левитации, об уменьшении веса, учитываемом и приемами физики; во всяком случае, такой исход опыта, если бы он кому понадобился, не показался бы мне удивительным. Тут, на горах, возникает астральное выхождение из себя, но не болезненное и не соответствующее условиям окружающей среды, как внизу, а законное и полнорадостное. Тут, несмотря на усталость, не ходишь, а летаешь, делаешь шаги, не мыслимые там, внизу, словно уносимый каким-то потоком, предупредительно возникающим сообразно твоим намерениям. Тут над крутизною, между прочим, делаешь прыжок, о котором и подумать страшно внизу, даже когда некуда падать. Тут после утомительного всхода не хочешь присесть и на минуту, а носишься почти без определенной цели по скалам. Так я спустился несколько по противоположному склону Утини в нагорное плато Сванетии и осмотрел небольшое озерцо. Вода его чиста, но оно очень мелко; окружено обломками, глыбами и скалами песчаников.
Приложение 2. Упоминания о снах в письмах
<1935>
1935.IV.12
№15 А.М. Флоренской…
Очень беспокоюсь, вижу тяжелые сны.
1935.IV.27–28
№17 А.М. Флоренской
Хочу записать тебе сон, который еженочно мучил меня в детстве, так что из-за него я боялся ложиться спать. Иду или еду по дороге. Слева скалы, отвесные, нагретые солнцем, и по ним ползает множество мелких, только что вылупившихся, красных паучков. Справа же обрыв над большой и быстрой рекой. И я слышу оттуда крики мамы и тети Юли, крики ужаса. Я содрогаюсь, сознавая, что что-то случилось, но не могу броситься им на помощь, не могу пошевельнуться и даже слегка тронуться с места, словно прикован. И мне было так страшно от этого сна, что я никому не смел рассказать о нем, а видел его каждой ночью и даже по нескольку раз. Мне думается, этот сон – отражение случая, когда мама и тетя Юля купались под откосом в Куре, а я, еще в пеленках (мне было 2–3 месяца, вероятно) лежал наверху, скатился и покатился по обрыву. Мама и тетя Юля, как рассказывали мне после, сильно закричали и подхватили меня уже у воды. А еще – это, вероятно, отражение моих головных болей в детстве, самосозерцание мозга (паучки – кровеносные сосуды). – V.8. Меня окружают образы отошедших – Госи, Вали, папы, тети Юли, тети Лизы, Давида, Маргариты, тети Вари и других, одни ясные и близкие, другие словно видимые издали и туманные. Но больше всего думаю о вас, моих дорогих, бедных.
1935.VII.12
№24 А.М. Флоренской
9-го июля я видел очень яркий сон, и это было днем, т. е. часов в 9 вечера. Такой: сижу я где-то и меня угощают холодным белым вином, очень прозрачным и ароматным. В этом угощении принимает какое-то участие Васюшка, а какое именно, мне оставалось неясно. Вино мне казалось слабым и очень понравилось своим букетом, я пил и пил и почувствовал во сне, что опьянел, и испугавшись этого – проснулся. На душе было беспокойство.
1935.VIII.21
№28 А.М. Флоренской
VIII.23. Сегодня выглянуло солнце. Вчера была видна первая (чуть не за ½ года) звезда. Ночи темные, но небо почти всегда затянуто облачным покровом. Знаешь, иногда во сне видишь свет – жемчужный, без теней, призрачный. Я давно отметил себе, что во сне никогда не видишь яркого света (впрочем, один раз видел!). Так вот и на Соловках – словно во сне и все кажется призрачным, как в царстве теней. Что бы я ни делал, вспоминаю вас, думаю о тебе. Вчера особенно вспомнилось, когда шел по дороге и увидел подосиновичек – каждый пустяк приводит на память какие-либо слова или события из прошлого.
1935.ΙХ.16.
№30 О.П. Флоренской
Дорогая Аннуля, под утро 15.IX видел во сне очень живо твою маму, слабой и больной, словно прощающейся. М.б., этот сон был вызван чтением полученного вечером накануне твоего письма.
1935.ХII.5.
Соловки, №40. А.М. Флоренской
Как-то на днях (2.ХII) видел во сне папу. Кто-то забрался к нам в квартиру, грозит опасность, а папа спит, и я никак не могу разбудить его. Нет никаких признаков пробуждения, хотя явно, что папа жив. Я проснулся с тревогой и почувствовал, что мало его вспоминаем. А вы, наверное, и совсем не вспоминаете о нем.
<1936>
1936.I.7.
Соловки, №44. А.М. Флоренской
День заметно прибавился. Тем не менее у всех, вероятно от полярной ночи, сонливость, особенно к 2–3 часам. М. б., этому содействует и душевное состояние. Но как бы то ни было в определенный промежуток времени непреодолимо клонит ко сну. Да и вообще все сонные и вялые. Из-за этого и письмо писать трудно. – Сего дня после работы в камере я заснул и видел во сне Алекс. Ив. Катиного. Во сне я помнил, что его давно нет в живых, и потому удивился, когда он вошел в комнату (а жил я в каком-то необыкновенном доме, причем шла суетня и какая-то возня). А.И. был худ и очень бледен, но ласков и приветлив. Когда я высказал ему свое недоумение, как же он пришел, он ответил, что, правда, он умирал, но потом неожиданно оправился.
1936.I.
Соловки, №47. А.М. Флоренской
Все время вижу яркие и разнообразные сны, и часто – ушедших близких. Только Вас вижу оч<ень> редко – тебя недавно. В каких только странах и обстановках не был я во сне за последние недели! Крепко целую тебя, дорогая Аннуля.
1936.V.8.
Соловки, №60. А.М. Флоренской
Почему-то видятся яркие сны. 26 апреля очень живо видел покойных – Ек. Ив. Лис. и твоего брата Мишу, а как будто не было никакого повода вспомнить ни об одном из них, даже подсознательного. У меня было, впрочем, подозрение, что в папиросе, которую я выкурил, содержался гашиш; на дешевые папиросы идут отходы и крошка от более дорогих, а в некоторые сорта экспортных («Египетские») кладется гашиш; при плохом размешивании массы в одну папиросу могла попасть сплошь масса особого состава. Но тем не менее это не объясняет, почему приснились именно упомянутые мною.
1936.VIII.18–19.
№72. А.М. Флоренской
Соловки. Дорогая Аннуля, вчера получил я наконец ваши письма, от 5 и 3 (7) августа, но не на радость. Последнее время я ходил ошеломленный и подавленный, угнетало ощущение чего-то тяжелого. И вот ваши письма объяснили причину этого состояния. Очень люблю и издали чувствую маленького, как раньше чувствовал Васюшку и других детей. Его болезнь ранила меня. Правда, ваше долгое молчание я объяснял именно болезнью его, но все же, когда узнал от вас, то не нахожу себе места. Надеяться могу только на чудо, т. к. вынести такую болезнь и в таком возрасте невозможно. Мучительно сознавать, что я не видел маленького, что я не с вами в такой момент. Это вроде твоей болезни, когда родился Мик.
1936.IX.15–16.
Соловки, №73. А.М. Флоренской
В тюрьмах и лагерях люди начинают обращать пристальное внимание на приметы, сны, предчувствия. Даже те, кто по своему мировоззрению решительно отрицает все таинственное, настраиваются на мантику. Постоянно приходится слушать обсуждение снов, появления и ползания паука и прочих примет. Настороженность к знамениям со стороны окружающих действует заразительно, тем более, что постоянно сообщают о приметах и снах оправдавшихся. Так, вот, и я нахожусь под впечатлением грустного сна, виденного несколько (2–3) дней тому назад: видел папу, Валю, еще кого-то и маленького. Его очень люблю и потому этот сон, в подтверждение томительного состояния и дополнительно к твоему молчанию вот уже сколько времени, выбил меня из колеи, так что работа валится из рук.
1936.X.11–12.
Соловки, №75. А.М. Флоренской
Довольно часто вижу маленького во сне, под покровительством своего отца.
<1937>
1937.I.8–9.
№87. А.М. Флоренской
Соловки. Дорогой Кирилл, сегодня у нас выходной день (наши не совпадают с вашими, т. к. у нас 7-дневный круг), я решил отоспаться за многие бессонные ночи. Но странный был сон, м. б., потому что небо ясно и ветра нет, м. б., по дню; несколько раз засыпал, и всякий раз видел дорогое и любимое, однако тревожно. Видел свою мать с маленькими, причем образы моих братьев и сестер, когда они были маленькими, сливались с вашими, в том же возрасте. Мать свою видел не в теперешнем виде, а в давнем, батумском, когда она была еще молода. Ее считали очень красивой…
…Потом видел я сегодня во сне своего отца. Он был печальный и одинокий. Говорил, что живет совсем один, что все отошли от него и забыли его, что одному ему трудно справляться. И как-то, не могу вспомнить, как именно, эти упреки направлены не столько на нас, детей, сколько на вас, внуков. М. б., тут, во сне, вспыхнула моя тайная мысль и печаль, что вы растете, не вспоминая деда, а он как любил бы вас и как радовался бы вам. Очень нехорошо, и в отношении его, и для вас самих.
1937.I.11–12. Видно, мои мысли только с вами. Сегодня я опять видел вас во сне, необыкновенно живо, и опять маленькими, и опять ваши образы сливались с образами моих братьев и сестер, когда те были маленькими. Чувствую, что меня ничто уже, само по себе, не интересует и только как-нибудь соотносясь с вами подвигает мысль.
1937.II.20.
№92. О.П. Флоренской
…Не знаю, от уединенности ли нашего положения или от чего другого, все время вижу сны необыкновенно яркие, так что, проснувшись, долго не могу увериться в их призрачной природе. В этих снах переплетаются обрывки прошлого с настоящим и, верно, фантастическими построениями, однако весьма живыми.
1937.II.23.
№93. А.М. Флоренской
…Последнее время каждую ночь, или точнее каждое утро, т. к. я ложусь лишь под утро, часов в 5 или позднее, вижу необыкновенно яркие и реальные сны. Почему-то часто бывают сновидения с кражами. Один раз, во сне, у меня стащили весьма ловко чемодан, и, проснувшись, я был настолько уверен в действительности случившегося, что долго не додумывался проверить его наличность. Часто путешествую – то может на поезде по Азербайджану вдоль берега Каспийского моря, то переезжаю на Мерзлотную Станцию, то попадаю на странный остров под названием Чайка. Оказывается, что это – действительно гигантская чайка, причем люди живут на ее внутренностях, а временами она хватает их своим клювом и глотает, тогда они возвращаются на свое место или исчезают вовсе. Снег и земля этого острова – розовые, и при разглядывании делается ясно, что это в самом деле внутренности птицы. В тюрьмах и лагерях чуть не все придают большое значение сновидениям, толкуют и обсуждают сны, есть и специалисты снотолкователи. Я пока не заразился этим поветрием, но живость сновидений невольно заставляет думать об них. Часто вижу вас и особенно своих братьев и сестер, но маленькими, причем они сливаются с нашими детьми, тоже маленькими.
937.IV.18.
№103. А.М. Флоренской
…Если придется уехать отсюда, то жаль будет моря, хоть я и вижу его теперь издали. С детства впечатления от моря стали мне самыми родными, и, не видя моря, я чувствую себя обделенным, даже когда не думаю о причине этого чувства…
Как-то на днях видел во сне, что приехал в Сковородино, но что там нашел разорение и беспорядок, что́ меня огорчило. Боюсь перемен, а признак, для меня верный, это некоторая привычка к определенному месту и примирение с ним. Сейчас я вошел в Соловецкую природу и потому начинает казаться, что обстановка должна измениться, но не в ту сторону, которая была бы желательна, т. е. не на Дальний Восток.
* * *
Примечания
Приписка в первоначальной записи.
В тексте описка: «городовой».
В рукописи описка: «...в этом момент...».
На листе сверху записано неизвестным почерком: «Дозволено цензурою» – листок вынут из рукописи, подготовленной к публикации.
Развить эту тему и вообще дать определение физических качеств, имеющих психологическое значение.
Приписка карандашом на первоначальной записи.
В тексте оставлено чистое место.
Приписка в первоначальной записи.
Приписка в первоначальной записи.
Память свв. Кирилла и Мефодия 11 мая по ст. ст.
Пропуск в тексте.
Пропуск в тексте.
В оригинале описка: «спал».
В оригинале: «чуть что».
В тексте, вероятно, описка: «VII».
Пропуск в тексте, вероятно, потому, что П.А. Флоренский не смог разобрать собственную запись в черновике.
Пропуск в тексте, вероятно, потому, что П.А. Флоренский не смог разобрать собственную запись в черновике.
Пропуск в тексте, вероятно, потому, что П.А. Флоренский не смог разобрать собственную запись в черновике.
Пропуск в тексте, вероятно, потому, что П.А. Флоренский не смог разобрать собственную запись в черновике.
Пропуск в тексте, вероятно, потому, что П.А. Флоренский не смог разобрать собственную запись в черновике.
В тексте, вероятно, описка: «мне».
Запись отсутствует.
Так в тексте.
Текст в скобках дописан карандашом.
Обращение к супруге, Анне Михайловне.
В тексте описка: «всюда».
Запись не закончена.
Запись не закончена.
Оставлено чистое место для вписывания фамилии.
Далее оставлено место для записи.
Далее малоразборчивый текст.
Напротив данного листа на обороте предыдущего листа примечание К.П. Флоренского: «17.XII.1965. В польском гербовнике во время войны я видел род Florinsky и их герб. Содержание забыл. Следует справиться. К. Флоренский». Ср.: Herbarz Polski. Czesc I. Wiadomoṡci historyczno-genealogiczne o rodach szlacheckich. Ulozyl i wydal Adam Boniecki. Tom V. Warszawa. 1902, p. 299 «…»
См. «Заметки семейные».
Так в тексте. Правильнее было бы: «отвлеченного понятия».
Записан А.М. Флоренской.
Район Тифлиса.
Беловая запись обрывается. В черновике очень неразборчивый текст.
Оставлено чистое место для вписки фамилии.
Запись на листке с рисунками.
То есть ориентацией на Запад.
В тексте: «Там есть гора до кладбища проходит». Слова «до кладбища» зачеркнуты, и текст остался неотредактированным.
Ошибка памяти. 29 октября память св. Анастасии Римляныни. Память св. Анастасии Узорешительницы – 22 декабря ст. ст.
К этому же году приложена запись сна (?) (почти малочитаемый черновик) с двумя цветными рисунками глаза (?).
См. 1919, 21 мая.
См. 1919, октябрь–ноябрь.
В рукописи из-за правки предыдущих слов не согласованы: «дома посадского».
В тексте описка: «ноября».
В тексте описка.
В тексте несогласование: «покачиваюсь».
Пропущено место для числа. Запись 12 июня 1914 г.
Оставлено место, видимо, для даты.
Пропущена строка.
В тексте пропуск места для даты.
Данный текст записан С.И. Огневой под диктовку священника Павла Флоренского.
Далее оставлено чистой ⅓ тетрадной страницы для записи.
