Поющее сердце. Книга тихих созерцаний

Иван Ильин

Оглав­ле­ние:

См. также:



^ Пре­ди­сло­вие. О чтении

Каждый писа­тель тре­во­жится о том, как его будут читать? Поймут ли? Увидят ли то, что он хотел пока­зать? Почув­ствуют ли то, что любило его сердце? И кто будет его чита­тель? От этого зави­сит так много… И прежде всего – состо­ится ли у него желан­ная, духов­ная встреча с теми дале­кими, но близ­кими, для кото­рых он втайне писал свою книгу?

Дело в том, что далеко не все чита­ю­щие вла­деют искус­ством чтения: глаза бегают по буквам, «из букв вечно выхо­дит какое-нибудь слово» (Гоголь) 1, и всякое слово что-нибудь да «значит»; слова и их зна­че­ния свя­зы­ва­ются друг с другом, и чита­тель пред­став­ляет себе что-то – «подер­жан­ное», рас­плыв­ча­тое, иногда непо­нят­ное, иногда при­ятно-мимо­лет­ное, что быстро уно­сится в поза­бы­тое про­шлое… И это назы­ва­ется «чте­нием». Меха­низм без духа. Без­от­вет­ствен­ная забава. «Невин­ное» раз­вле­че­ние. А на самом деле – куль­тура вер­хо­гляд­ства и поток пош­ло­сти.

Такого «чтения» ни один писа­тель себе не желает. Таких «чита­те­лей» мы все опа­са­емся. Ибо насто­я­щее чтение про­ис­хо­дит совсем иначе и имеет совсем иной смысл…

Как воз­никло, как созрело напи­сан­ное?

Кто-то жил, любил, стра­дал и насла­ждался; наблю­дал, думал, желал – наде­ялся и отча­и­вался. И захо­те­лось ему пове­дать нам о чем-то таком, что для всех нас важно, что нам необ­хо­димо духовно уви­деть, про­чув­ство­вать, про­ду­мать и усво­ить. Значит – что-то зна­чи­тель­ное о чем-то важном и дра­го­цен­ном. И вот он начи­нал отыс­ки­вать верные образы, ясно-глу­бо­кие мысли и точные слова. Это было не легко, уда­ва­лось не всегда и не сразу. Ответ­ствен­ный писа­тель вына­ши­вает свою книгу долго; годами, иногда – всю жизнь; не рас­ста­ется с нею ни днем, ни ночью; отдает ей свои лучшие силы, свои вдох­но­вен­ные часы; «болеет» ее темою и «исце­ля­ется» писа­нием. Ищет сразу и правды, и кра­соты, и «точ­но­сти» 2 (по слову Пуш­кина), и вер­ного стиля, и вер­ного ритма, и все для того, чтобы рас­ска­зать, не иска­жая, виде­ние своего сердца… И, нако­нец, про­из­ве­де­ние готово. Послед­ний про­смотр стро­гим, зорким глазом; послед­ние исправ­ле­ния – и книга отры­ва­ется, и уходит к чита­телю, неиз­вест­ному, дале­кому, может быть, – лег­ко­весно-каприз­ному, может быть, – враж­дебно-при­дир­чи­вому… Уходит – без него, без автора. Он выклю­чает себя и остав­ляет чита­теля со своею книгою «наедине».

И вот мы, чита­тели, беремся за эту книгу. Перед нами накоп­ле­ние чувств, пости­же­ний, идей, обра­зов, воле­вых раз­ря­дов, ука­за­ний, при­зы­вов, дока­за­тельств, целое здание духа, кото­рое дается нам при­кро­венно, как бы при помощи шифра. Оно скрыто за этими чер­ными мерт­выми крю­чоч­ками, за этими обще­из­вест­ными, поблек­шими сло­вами, за этими обще­до­ступ­ными обра­зами, за этими отвле­чен­ными поня­ти­ями. Жизнь, яркость, силу, смысл, дух – должен из-за них добыть сам чита­тель. Он должен вос­со­здать в себе создан­ное авто­ром; и если он не умеет, не хочет и не сде­лает этого, то за него не сде­лает этого никто: всуе будет его «чтение» и книга прой­дет мимо него. Обычно думают, что чтение доступно вся­кому гра­мот­ному… Но, к сожа­ле­нию, это совсем не так. Почему?

Потому, что насто­я­щий чита­тель отдает книге свое сво­бод­ное вни­ма­ние, все свои душев­ные спо­соб­но­сти и свое умение вызы­вать в себе ту верную духов­ную уста­новку, кото­рая необ­хо­дима для пони­ма­ния этой книги. Насто­я­щее чтение не сво­дится к бег­ству напе­ча­тан­ных слов через созна­ние; оно тре­бует сосре­до­то­чен­ного вни­ма­ния и твер­дого жела­ния верно услы­шать голос автора. Одного рас­судка и пустого вооб­ра­же­ния для чтения недо­ста­точно. Надо чув­ство­вать серд­цем и созер­цать из сердца. Надо пере­жить страсть – страст­ным чув­ством; надо пере­жи­вать драму и тра­ге­дию живою волею; в нежном лири­че­ском сти­хо­тво­ре­нии надо внять всем вздо­хам, встре­пе­тать своею неж­но­стью, взгля­нуть во все глуби и дали, а вели­кая идея может потре­бо­вать не более и не менее как всего чело­века.

Это озна­чает, что чита­тель при­зван верно вос­про­из­ве­сти в себе душев­ный и духов­ный акт писа­теля, зажить этим актом и довер­чиво отдаться ему. Только при этом усло­вии состо­ится желан­ная встреча между обоими и чита­телю откро­ется то важное и зна­чи­тель­ное, чем болел и над чем тру­дился писа­тель. Истин­ное чтение есть своего рода худо­же­ствен­ное ясно­ви­де­ние, кото­рое при­звано и спо­собно верно и полно вос­про­из­ве­сти духов­ные виде­ния дру­гого чело­века, жить в них, насла­ждаться ими и обо­га­щаться ими. Искус­ство чтения побеж­дает оди­но­че­ство, раз­луку, даль и эпоху. Это есть сила духа – ожив­лять буквы, рас­кры­вать пер­спек­тиву обра­зов и смысла за сло­вами, запол­нять внут­рен­ние «про­стран­ства» души, созер­цать нема­те­ри­аль­ное, отож­деств­ляться с незна­е­мыми или даже умер­шими людьми и вместе с авто­ром худо­же­ственно и мыс­ли­тельно пости­гать сущ­ность бого­з­дан­ного мира.

Читать – значит искать и нахо­дить: ибо чита­тель как бы отыс­ки­вает скры­тый писа­те­лем духов­ный клад, желая найти его во всей его пол­ноте и при­сво­ить его себе. Это есть твор­че­ский про­цесс, ибо вос­про­из­во­дить – значит тво­рить. Это есть борьба за духов­ную встречу; это есть сво­бод­ное еди­не­ние с тем, кто впер­вые при­об­рел и зако­пал иско­мый клад. И тому, кто нико­гда этого не доби­вался и не пере­жи­вал, всегда будет казаться, что от него тре­буют «невоз­мож­ного».

Искус­ство чтения надо при­об­ре­тать и выра­ба­ты­вать в себе. Чтение должно быть углуб­лено; оно должно стать твор­че­ским и созер­ца­тель­ным. И только тогда нам всем откро­ется его духов­ная цен­ность и его душе­об­ра­зу­ю­щая сила. Тогда мы поймем, что сле­дует читать и чего читать не стоит, ибо есть чтение, углуб­ля­ю­щее душу чело­века и стро­я­щее его харак­тер, а есть чтение раз­ла­га­ю­щее и обес­си­ли­ва­ю­щее.

По чтению можно узна­вать и опре­де­лять чело­века. Ибо каждый из нас есть то, что он читает; и каждый чело­век есть то, как он читает; и все мы ста­но­вимся неза­метно тем, что мы вычи­ты­ваем из про­чтен­ного, – как бы буке­том собран­ных нами в чтении цветов…

Книга, для кото­рой я пишу это пре­ди­сло­вие, выно­шена в сердце, напи­сана от сердца и гово­рит о сер­деч­ном пении. Поэтому ее нельзя понять в бес­сер­деч­ном чтении. Но я верю, что она найдет своих чита­те­лей, кото­рые верно поймут ее и увидят, что она напи­сана для рус­ских о России.


^ I. Первые лучи

^ 1. Без любви (из письма к сыну)

Итак, ты дума­ешь, что можно про­жить без любви: силь­ною волею, благою целью, спра­вед­ли­во­стью и гнев­ной борь­бой с вре­ди­те­лями? Ты пишешь мне: «О любви лучше не гово­рить: ее нет в людях. К любви лучше и не при­зы­вать: кто про­бу­дит ее в черст­вых серд­цах?»…

Милый мой! Ты и прав, и не прав. Собери, пожа­луй­ста, свое нетер­пе­ли­вое тер­пе­ние и вникни в мою мысль.

Нельзя чело­веку про­жить без любви, потому что она сама в нем про­сы­па­ется и им овла­де­вает. И это дано нам от Бога и от при­роды. Нам не дано про­из­вольно рас­по­ря­жаться в нашем внут­рен­нем мире, уда­лять одни душев­ные силы, заме­нять их дру­гими и насаж­дать новые, нам не свой­ствен­ные. Можно вос­пи­ты­вать себя, но нельзя сло­мать себя и постро­ить заново по своему усмот­ре­нию. Посмотри, как про­те­кает жизнь чело­века. Ребе­нок при­ме­ня­ется к матери – потреб­но­стями, ожи­да­нием, надеж­дою, насла­жде­нием, уте­ше­нием, успо­ко­е­нием и бла­го­дар­но­стью; и когда все это сла­га­ется в первую и неж­ней­шую любовь, то этим опре­де­ля­ется его личная судьба. Ребе­нок ищет своего отца, ждет от него при­вета, помощи, защиты и води­тель­ства, насла­жда­ется его любо­вью и любит его ответно; он гор­дится им, под­ра­жает ему и чует в себе его кровь. Этот голос крови гово­рит в нем потом всю жизнь, свя­зы­вает его с бра­тьями и сест­рами и со всем род­ством. А когда он позд­нее заго­ра­ется взрос­лою любо­вью к «ней» (или, соот­вет­ственно, она к «нему»), то задача состоит в том, чтобы пре­вра­тить это «про­буж­де­ние при­роды» в под­лин­ное «посе­ще­ние Божие» и при­нять его, как свою судьбу. И не есте­ственно ли ему любить своих детей тою любо­вью, кото­рой он в своих дет­ских меч­та­ниях ждал от своих роди­те­лей?.. Как же обой­тись без любви? Чем заме­нить ее? Чем запол­нить страш­ную пустоту, обра­зу­ю­щу­юся при ее отсут­ствии?

Нельзя чело­веку про­жить без любви и потому, что она есть глав­ная выби­ра­ю­щая сила в жизни. Жизнь подобна огром­ному, во все сто­роны бес­ко­неч­ному потоку, кото­рый обру­ши­ва­ется на нас и несет нас с собою. Нельзя жить всем, что он несет; нельзя отда­ваться этому кру­тя­ще­муся хаосу содер­жа­ний. Кто попы­та­ется это сде­лать, тот рас­тра­тит и погу­бит себя: из него ничего не выйдет, ибо он погиб­нет во все­сме­ше­нии. Надо выби­рать: отка­зы­ваться от очень мно­гого ради срав­ни­тельно немно­гого; это немно­гое надо при­вле­кать, беречь, ценить, копить, рас­тить и совер­шен­ство­вать. И этим стро­ить свою лич­ность. Выби­ра­ю­щая же сила есть любовь: это она «пред­по­чи­тает», «при­ем­лет», «при­леп­ля­ется», ценит, бере­жет, домо­га­ется и блюдет вер­ность. А воля есть лишь орудие любви в этом жиз­нен­ном дела­нии. Воля без любви пуста, черства, жестка, насиль­ственна и, глав­ное, без­раз­лична к добру и злу. Она быстро пре­вра­тит жизнь в каторж­ную дис­ци­плину под коман­дой пороч­ных людей. На свете есть уже целый ряд орга­ни­за­ций, постро­ен­ных на таких нача­лах. Храни нас Гос­подь от них и от их вли­я­ния… Нет, нам нельзя без любви: она есть вели­кий дар – уви­деть лучшее, избрать его и жить им. Это есть необ­хо­ди­мая и дра­го­цен­ная спо­соб­ность ска­зать «да», при­нять и начать само­от­вер­жен­ное слу­же­ние. Как страшна жизнь чело­века, лишен­ного этого дара! В какую пустыню, в какую пош­лость пре­вра­ща­ется его жизнь!

Нельзя чело­веку про­жить без любви и потому, что она есть глав­ная твор­че­ская сила чело­века.

Ведь чело­ве­че­ское твор­че­ство воз­ни­кает не в пустоте и про­те­кает не в про­из­воль­ном ком­би­ни­ро­ва­нии эле­мен­тов, как думают теперь многие вер­хо­гляды. Нет, тво­рить можно только приняв бого­з­дан­ный мир, войдя в него, вросши в его чудес­ный строй и слив­шись с его таин­ствен­ными путями и зако­но­мер­но­стями. А для этого нужна вся сила любви, весь дар худо­же­ствен­ного пере­во­пло­ще­ния, отпу­щен­ный чело­веку. Чело­век творит не из пустоты: он творит из уже сотво­рен­ного, из сущего, созда­вая новое в пре­де­лах дан­ного ему есте­ства – внешне-мате­ри­аль­ного и внут­ренно-душев­ного. Тво­ря­щий чело­век должен внять миро­вой глу­бине и сам запеть из нее. Он должен научиться созер­цать серд­цем, видеть любо­вью, ухо­дить из своей малой личной обо­лочки в свет­лые про­стран­ства Божии, нахо­дить в них Вели­кое – срод­ное – сопри­над­ле­жа­щее, вчув­ство­ваться в него и созда­вать новое из древ­него и неви­дан­ное из пред­веч­ного. Так обстоит во всех глав­ных сферах чело­ве­че­ского твор­че­ства: во всех искус­ствах и в науке, в молитве и в пра­во­вой жизни, в обще­нии людей и во всей куль­туре. Куль­тура без любви есть мерт­вое, обре­чен­ное и без­на­деж­ное дело. И все вели­кое и гени­аль­ное, что было создано чело­ве­ком – было создано из созер­ца­ю­щего и пою­щего сердца.

Нельзя чело­веку про­жить без любви, потому что самое глав­ное и дра­го­цен­ное в его жизни откры­ва­ется именно сердцу. Только созер­ца­ю­щая любовь откры­вает нам чужую душу для вер­ного, про­ник­но­вен­ного обще­ния, для вза­им­ного пони­ма­ния, для дружбы, для брака, для вос­пи­та­ния детей. Все это недо­ступно бес­сер­деч­ным людям. Только созер­ца­ю­щая любовь откры­вает чело­веку его родину, т. е. его духов­ную связь с родным наро­дом, его наци­о­наль­ную при­над­леж­ность, его душев­ное и духов­ное лоно на земле. Иметь родину есть сча­стье, а иметь ее можно только любо­вью. Не слу­чайно, что люди нена­ви­сти, совре­мен­ные рево­лю­ци­о­неры, ока­зы­ва­ются интер­на­ци­о­на­ли­стами: мерт­вые в любви, они лишены и родины. Только созер­ца­ю­щая любовь откры­вает чело­веку доступ к рели­ги­оз­но­сти и к Богу. Не удив­ляйся, мой милый, без­ве­рию и мало­ве­рию запад­ных наро­дов: они при­няли от рим­ской церкви невер­ный рели­ги­оз­ный акт, начи­на­ю­щийся с воли и завер­ша­ю­щийся рас­су­доч­ной мыслью, и, приняв его, пре­не­брегли серд­цем и утра­тили его созер­ца­ние. Этим был пред­опре­де­лен тот рели­ги­оз­ный кризис, кото­рый они ныне пере­жи­вают.

Ты меч­та­ешь о силь­ной воле. Это хорошо и необ­хо­димо. Но она страшна и раз­ру­ши­тельна, если не вырас­тает из созер­ца­ю­щего сердца. Ты хочешь слу­жить благой цели. Это верно и пре­вос­ходно. Но как ты уви­дишь свою цель, если не сер­деч­ным созер­ца­нием? Как ты узна­ешь ее, если не сове­стью своего сердца? Как соблю­дешь ей вер­ность, если не любо­вью? Ты хочешь спра­вед­ли­во­сти, и мы все должны ее искать. Но она тре­бует от нас худо­же­ствен­ной инди­ви­ду­а­ли­за­ции в вос­при­я­тии людей, а к этому спо­собна только любовь. Гнев­ная борьба с вре­ди­те­лями бывает необ­хо­дима и неспо­соб­ность к ней может сде­лать чело­века сен­ти­мен­таль­ным пре­да­те­лем. Но гнев этот должен быть рожден любо­вью, он должен быть сам ее вопло­ще­нием, для того, чтобы нахо­дить в ней оправ­да­ние и меру… Вот почему я сказал, что ты «и прав и не прав». И еще: я пони­маю твое пред­ло­же­ние «лучше о любви не гово­рить». Это верно: надо жить ею, а не гово­рить о ней. Но вот посмотри: в мире раз­да­лась откры­тая и безум­ная про­па­ганда нена­ви­сти; в мире под­ня­лось упор­ное и жесто­кое гоне­ние на любовь – поход на семью, отри­ца­ние родины, подав­ле­ние веры и рели­гии. Прак­ти­че­ская бес­сер­деч­ность одних увен­ча­лась прямою про­по­ве­дью нена­ви­сти у других. Черст­вость нашла своих апо­ло­ге­тов. Злоба стала док­три­ною. А это озна­чает, что пришел час заго­во­рить о любви и встать на ее защиту.

Да, в людях мало любви. Они исклю­чили ее из своего куль­тур­ного акта: из науки, из веры, из искус­ства, из этики, из поли­тики и из вос­пи­та­ния. И вслед­ствие этого совре­мен­ное чело­ве­че­ство всту­пило в духов­ный кризис, неви­дан­ный по своей глу­бине и по своему раз­маху. Видя это, пони­мая это, нам есте­ственно спро­сить себя: кто же про­бу­дит любовь в черст­вых серд­цах, если она не про­бу­ди­лась от жизни и слова Христа, Сына Божия? Как браться за это нам, с нашими малыми чело­ве­че­скими силами?

Но это сомне­ние скоро отпа­дает, если мы вслу­ши­ва­емся в голос нашего сер­деч­ного созер­ца­ния, уве­ря­ю­щего нас, что Хри­стос и в нас и с нами…

Нет, мой милый! Нельзя нам без любви. Без нее мы обре­чены со всей нашей куль­ту­рой. В ней наша надежда и наше спа­се­ние. И как нетер­пе­ливо я буду ждать теперь твоего письма с под­твер­жде­нием этого.

^ 2. О спра­вед­ли­во­сти

С неза­па­мят­ных времен люди гово­рят и пишут о спра­вед­ли­во­сти: может быть, даже с тех самых пор, как вообще начали гово­рить и писать… Но до сих пор вопрос, по-види­мому, не решен, – что такое спра­вед­ли­вость и как ее осу­ще­ствить в жизни? Трудно людям согла­ситься в этом деле, потому что они чув­ствуют жиз­нен­ное прак­ти­че­ское зна­че­ние этого вопроса, пред­ви­дят невы­год­ные послед­ствия для себя и потому спорят, как заин­те­ре­со­ван­ные, бес­по­койно и подо­зри­тельно: того гляди «согла­сишься» «на свою голову» – и что тогда?

Каждый из нас желает спра­вед­ли­во­сти и тре­бует, чтобы с ним обхо­ди­лись спра­вед­ливо; каждый жалу­ется на все­воз­мож­ные неспра­вед­ли­во­сти, при­чи­нен­ные ему самому, и начи­нает тол­ко­вать спра­вед­ли­вость так, что из этого выхо­дит явная неспра­вед­ли­вость в его пользу. При этом он убеж­ден, что тол­ко­ва­ние его пра­вильно и что он «совер­шенно спра­вед­ливо» отно­сится к другим, но никак не хочет заме­тить, что все воз­му­ща­ются его «спра­вед­ли­во­стью» и чув­ствуют себя при­тес­нен­ными и обой­ден­ными. Чем скуд­нее, теснее и насиль­ствен­нее жизнь людей, тем острее они пере­жи­вают все это и тем труд­нее им дого­во­риться и согла­ситься друг с другом. В резуль­тате ока­зы­ва­ется, «спра­вед­ли­во­стей» столько, сколько недо­воль­ных людей и единой, насто­я­щей Спра­вед­ли­во­сти найти невоз­можно. А ведь, строго говоря, только о ней и стоит гово­рить.

Это озна­чает, что инте­ресы и стра­сти иска­жают вели­кий вопрос, ум не нахо­дит вер­ного реше­ния и все обрас­тает дур­ными и лов­кими пред­рас­суд­ками. Из пред­рас­суд­ков воз­ни­кают ложные учения; они ведут к наси­лию и рево­лю­ции, а рево­лю­ции при­но­сят только стра­да­ния и кровь, чтобы разо­ча­ро­вать и отрез­вить людей, оглу­шен­ных своими стра­стями. Так целые поко­ле­ния людей живут в пред­рас­суд­ках и томятся в разо­ча­ро­ва­нии; и иногда бывает так, что самое слово «спра­вед­ли­вость» встре­ча­ется иро­ни­че­ской улыб­кой и насмеш­кой.

Однако, все это не ком­про­ме­ти­рует и не колеб­лет старую, бла­го­род­ную идею спра­вед­ли­во­сти и мы по-преж­нему должны про­ти­во­по­став­лять ее всякой бес­со­вест­ной экс­плу­а­та­ции, всякой клас­со­вой борьбе и вся­кому рево­лю­ци­он­ному урав­ни­тель­ству. Мы можем быть твердо уве­рены, что ей при­над­ле­жит буду­щее. И все дело в том, чтобы верно постиг­нуть ее сущ­ность.

Фран­цуз­ская рево­лю­ция восем­на­дца­того века про­воз­гла­сила и рас­про­стра­нила вред­ный пред­рас­су­док, будто люди от рож­де­ния или от при­роды «равны» и будто вслед­ствие этого со всеми людьми надо обхо­диться «оди­на­ково»… Этот пред­рас­су­док есте­ствен­ного равен­ства явля­ется глав­ным пре­пят­ствием для раз­ре­ше­ния нашей основ­ной про­блемы. Ибо сущ­ность спра­вед­ли­во­сти состоит именно в неоди­на­ко­вом обхож­де­нии с неоди­на­ко­выми людьми.

Если бы люди были дей­стви­тельно равны, т. е. оди­на­ковы телом, душою и духом, то жизнь была бы страшно проста и нахо­дить спра­вед­ли­вость было бы чрез­вы­чайно легко. Стоило бы только ска­зать: «оди­на­ко­вым людям – оди­на­ко­вую долю», или «всем всего поровну» – и вопрос был бы раз­ре­шен. Тогда спра­вед­ли­вость можно было бы нахо­дить ариф­ме­ти­че­ски и осу­ществ­лять меха­ни­че­ски; и все были бы довольны, ибо люди и в самом деле были бы, как равные атомы, как меха­ни­че­ски пере­ка­ты­ва­ю­щи­еся с места на место шарики, до нераз­ли­чи­мо­сти оди­на­ко­вые и внут­ренне и внешне. Что может быть наив­нее, упро­щен­нее и пошлее этой теории? Какое вер­хо­гляд­ство – или даже прямая сле­пота – при­во­дят людей к подоб­ным мерт­вым и вред­ным воз­зре­ниям? После фран­цуз­ской рево­лю­ции прошло 150 лет. Можно было бы наде­яться, что этот слепой мате­ри­а­ли­сти­че­ский пред­рас­су­док отжил давно свой век. И вдруг он снова появ­ля­ется, заво­е­вы­вает слепые сердца, тор­же­ствует победу и обру­ши­вает на людей целую лавину несча­стья…

На самом деле люди неравны, от при­роды и неоди­на­ковы ни телом, ни душою, ни духом. Они родятся суще­ствами раз­лич­ного пола; они имеют от при­роды неоди­на­ко­вый воз­раст, нерав­ную силу и раз­лич­ное здо­ро­вье; им даются раз­лич­ные спо­соб­но­сти и склон­но­сти, раз­лич­ные вле­че­ния, дары и жела­ния; они настолько отли­ча­ются друг от друга телесно и душевно, что на свете вообще невоз­можно найти двух оди­на­ко­вых людей. От разных роди­те­лей рож­ден­ные, разной крови и наслед­ствен­но­сти, в разных стра­нах вырос­шие, по-раз­ному вос­пи­тан­ные, к раз­лич­ным кли­ма­там при­вык­шие, неоди­на­ково обра­зо­ван­ные, с раз­ными при­выч­ками и талан­тами – люди творят неоди­на­ково и создают неоди­на­ко­вое и нерав­но­цен­ное. Они и духовно не оди­на­ковы: все они – раз­лич­ного ума, раз­лич­ной доб­роты, несход­ных вкусов; каждый со своими воз­зре­ни­ями и со своим особым пра­во­со­зна­нием. Словом, они раз­личны во всех отно­ше­ниях. И спра­вед­ли­вость тре­бует, чтобы с ними обхо­ди­лись согласно их личным осо­бен­но­стям, не урав­ни­вая нерав­ных и не давая людям необос­но­ван­ных пре­иму­ществ. Нельзя воз­ла­гать на них оди­на­ко­вые обя­зан­но­сти: ста­рики, боль­ные, жен­щины и дети не под­ле­жат воин­ской повин­но­сти. Нельзя давать им оди­на­ко­вые права: дети, сума­сшед­шие и пре­ступ­ники не участ­вуют в поли­ти­че­ских голо­со­ва­ниях. Нельзя взыс­ки­вать со всех оди­на­ково: есть мало­лет­ние и невме­ня­е­мые, с них взыс­ки­ва­ется меньше; есть при­зван­ные к власти, с них надо взыс­ки­вать строже и т. д. И вот, кто отло­жит пред­рас­судки и бес­при­страстно посмот­рит на жизнь, тот скоро убе­дится, что люди неравны от при­роды, неравны по своей силе и спо­соб­но­сти, неравны и по своему соци­аль­ному поло­же­нию; и что спра­вед­ли­вость не может тре­бо­вать оди­на­ко­вого обхож­де­ния с неоди­на­ко­выми людьми; напро­тив, она тре­бует нера­вен­ства для нерав­ных, но такого нера­вен­ства, кото­рое соот­вет­ство­вало бы дей­стви­тель­ному нера­вен­ству людей.

Здесь-то и обна­ру­жи­ва­ется глав­ная труд­ность вопроса. Людей – бес­ко­неч­ное мно­же­ство; все они раз­личны. Как сде­лать, чтобы каждый полу­чил в жизни согласно своей особ­ли­во­сти? Как угнаться за всеми этими бес­чис­лен­ными свое­об­ра­зи­ями? Как «воз­дать каж­дому свое» (по фор­муле рим­ской юрис­пру­ден­ции)? Они не оди­на­ковы; значит, и обхо­диться с ними надо не оди­на­ково – согласно их свое­об­ра­зию… Иначе воз­ник­нет неспра­вед­ли­вость…

Итак, спра­вед­ли­вость совсем не тре­бует равен­ства. Она тре­бует пред­метно-обос­но­ван­ного нера­вен­ства. Ребенка надо охра­нять и беречь; это дает ему целый ряд спра­вед­ли­вых при­ви­ле­гий. Сла­бого надо щадить. Устав­шему подо­бает снис­хож­де­ние. Без­воль­ному надо больше стро­го­сти. Чест­ному, и искрен­нему надо ока­зы­вать больше дове­рия. С болт­ли­вым нужна осто­рож­ность. С ода­рен­ного чело­века спра­вед­ливо взыс­ки­вать больше. Герою подо­бают поче­сти, на кото­рые не-герой не должен пре­тен­до­вать. И так – во всем и всегда…

Поэтому спра­вед­ли­вость есть искус­ство нера­вен­ства. В основе ее лежит вни­ма­ние к чело­ве­че­ской инди­ви­ду­аль­но­сти и к жиз­нен­ным раз­ли­чиям. Но в основе ее лежит также живая совесть и живая любовь к чело­веку. Есть особый дар спра­вед­ли­во­сти, кото­рый присущ далеко не всем людям. Этот дар пред­по­ла­гает в чело­веке доброе, любя­щее сердце, кото­рое не хочет умно­жать на земле число оби­жен­ных, стра­да­ю­щих и оже­сто­чен­ных. Этот дар пред­по­ла­гает еще живую наблю­да­тель­ность, обострен­ную чут­кость к чело­ве­че­скому свое­об­ра­зию, спо­соб­ность вчув­ство­ваться в других. Спра­вед­ли­вые люди отвер­гают меха­ни­че­ское трак­то­ва­ние людей по отвле­чен­ным при­зна­кам. Они созер­ца­тельны, инту­и­тивны. Они хотят рас­смат­ри­вать каж­дого чело­века инди­ви­ду­ально и пости­гают скры­тую глу­бину его души…

Вот почему спра­вед­ли­вость есть начало худо­же­ствен­ное: она созер­цает жизнь серд­цем, улав­ли­вает свое­об­ра­зие каж­дого чело­века, ста­ра­ется оце­нить его верно и обой­тись с ним пред­метно. Она «вни­ма­тельна», «бережна», «соци­альна»; она блюдет чув­ство меры; она склонна к состра­да­нию, к дели­кат­ному снис­хож­де­нию и про­ще­нию. Она имеет много общего с «тактом». Она тесно свя­зана с чув­ством ответ­ствен­но­сти. Она по самому суще­ству своему любовна: она родится от сердца и есть живое про­яв­ле­ние любви.

Безумно искать спра­вед­ли­вость, исходя из нена­ви­сти, ибо нена­висть завист­лива, она ведет не к спра­вед­ли­во­сти, а к все­об­щему урав­не­нию. Безумно искать спра­вед­ли­во­сти в рево­лю­ции; ибо рево­лю­ция дышит нена­ви­стью и местью, она слепа, она раз­ру­ши­тельна; она враг спра­вед­ли­вого нера­вен­ства; она не чтит «высших спо­соб­но­стей» (Досто­ев­ский). А спра­вед­ли­вость сама по себе есть одна из высших спо­соб­но­стей чело­века, и при­зва­ние ее состоит в том, чтобы узна­вать и беречь высшие спо­соб­но­сти…

Люди будут осу­ществ­лять спра­вед­ли­вость в жизни тогда, когда все или, по край­ней мере, очень многие станут ее живыми худож­ни­ками и усвоят искус­ство пред­мет­ного нера­вен­ства. И тогда спра­вед­ли­вый строй будет сво­диться не к меха­нике спра­вед­ли­вых учре­жде­ний, а к орга­ни­че­скому инту­и­тив­ному нахож­де­нию пред­мет­ных суж­де­ний и пред­мет­ных обхож­де­ний для непре­рыв­ного жиз­нен­ного потока чело­ве­че­ских свое­об­ра­зий. Спра­вед­ли­вость не птица, кото­рую надо пой­мать и запе­реть в клетку. Спра­вед­ли­вость не отвле­чен­ное пра­вило для всех слу­чаев и для всех людей, ибо такое пра­вило урав­ни­вает, а не «опред­ме­чи­вает» (от слова «пред­мет») жизнь. Спра­вед­ли­вость не сле­дует пред­став­лять себе по схемам «раз навсе­гда», «для всех людей», «повсюду». Ибо она именно не «раз навсе­гда», а живой поток инди­ви­ду­аль­ных отступ­ле­ний. Она не «для всех людей», а для каж­дого в осо­бен­но­сти. Она не «повсюду», а живет исклю­че­ни­ями.

Спра­вед­ли­вость нельзя найти ни в виде общих правил, ни в виде госу­дар­ствен­ных учре­жде­ний. Она не «система», а жизнь. Ее нужно пред­став­лять себе в виде потока живой и пред­мет­ной любви к людям. Только такая любовь может раз­ре­шить задачу: она будет тво­рить жиз­нен­ную спра­вед­ли­вость, созда­вать в жизни и в отно­ше­ниях людей все новое и новое пред­мет­ное нера­вен­ство.

Вот почему в жизни важнее всего не «най­ден­ная раз навсе­гда» спра­вед­ли­вость: это иллю­зия, химера, вред­ная и неум­ная утопия. В жизни важнее всего живое сердце, искренно жела­ю­щее твор­че­ской спра­вед­ли­во­сти; и еще – все­об­щая уве­рен­ность, что люди дей­стви­тельно искренно хотят твор­че­ской спра­вед­ли­во­сти и честно ищут ее. И если это есть, тогда люди будут легко мириться с неиз­беж­ными неспра­вед­ли­во­стями жизни – услов­ными, вре­мен­ными или слу­чай­ными, и будут охотно покры­вать их жерт­вен­ным настро­е­нием. Ибо каждый будет знать, что впе­реди его ждет истин­ная, т. е. худо­же­ственно-любов­ная спра­вед­ли­вость.

^ 3. Его нена­висть

Как тягостно, почти невы­но­симо бывает это ощу­ще­ние, что «он меня нена­ви­дит»… Какое чув­ство соб­ствен­ного бес­си­лия овла­де­вает душою… Хочется не думать об этом; и это иногда уда­ется. Но, и не думая, чув­ству­ешь через духов­ный эфир эту струю, этот ток чужого отвра­ще­ния, пре­зре­ния и зло­же­ла­тель­ства. И не знаешь, что начать; и не можешь совсем забыть; и несешь на себе через жизнь это про­кля­тие.

Каждый чело­век – знает он об этом или не знает – есть живой излу­ча­ю­щий личный центр. Каждый взгляд, каждое слово, каждая улыбка, каждый посту­пок излу­чают в общий духов­ный эфир бытия особую энер­гию тепла и света, кото­рая хочет дей­ство­вать в нем, хочет быть вос­при­ня­той, допу­щен­ной в чужие души и при­знан­ной ими, хочет вызвать их на ответ и завя­зать с ними живой поток поло­жи­тель­ного, сози­да­ю­щего обще­ния. И даже тогда, когда чело­век, по-види­мому, ни в чем не про­яв­ляет себя или просто отсут­ствует, мы ося­заем посы­ла­е­мые им лучи, и притом тем силь­нее, тем опре­де­лен­нее и напря­жен­нее, чем зна­чи­тель­нее и свое­об­раз­нее его духов­ная лич­ность.

Мы полу­чаем первое вос­при­я­тие чужой анти­па­тии, когда чув­ствуем, что посы­ла­е­мые нами жиз­нен­ные лучи не при­ем­лются другим чело­ве­ком, как бы оттал­ки­ва­ются или упорно не впус­ка­ются им в себя. Это уже непри­ятно и тягостно. Это может вызвать в нас самих неко­то­рое сму­ще­ние или даже заме­ша­тель­ство. В душе воз­ни­кает стран­ное чув­ство неудачи, или соб­ствен­ной неуме­ло­сти, или даже неумест­но­сти своего бытия; воля к обще­нию пре­се­ка­ется, лучи не хотят излу­чаться, слова не нахо­дятся, жиз­нен­ный подъем пре­кра­ща­ется и сердце готово замкнуться. Замкну­тые и мало­об­щи­тель­ные люди нередко вызы­вают такое чув­ство у общи­тель­ных и экс­пан­сив­ных людей даже тогда, когда об анти­па­тии не может быть еще и речи. Но анти­па­тия, раз воз­ник­нув, может обост­риться до враж­деб­но­сти, «сгу­ститься» в отвра­ще­ние и углу­биться до нена­ви­сти, и притом, совер­шенно неза­ви­симо от того, заслу­жили мы эту нена­висть чем-нибудь опре­де­лен­ным или нет…

Тот, кто раз видел глаза, горя­щие нена­ви­стью, нико­гда их не забу­дет… Они гово­рят о личной злобе и пред­ве­щают беду; а тот, кто их видит и чув­ствует себя в фокусе этих лучей, не знает, что делать. Луч нена­ви­сти есть луч, ибо он горит и свер­кает, он заря­жен энер­гией, он направ­лен от одного духов­ного очага к дру­гому. Но нена­ви­дя­щий очаг горит как бы черным огнем и лучи его мрачны и страшны; и энер­гия их не живо­творна, как в любви, а смер­то­носна и уни­что­жа­юща. За ними чув­ству­ется застыв­шая судо­рога души; мучи­тель­ная вражда, кото­рая желает при­чи­нить дру­гому муку и уже несет ее с собою. И когда пыта­ешься уло­вить, что же так мучает нена­ви­дя­щего, то с ужасом убеж­да­ешься, что он меч­тает уви­деть тебя поги­ба­ю­щим в муках, и муча­ется оттого, что это еще не свер­ши­лось… Я смотрю в эти нена­ви­дя­щие глаза и вижу, что «он» меня не пере­но­сит; что «он» с пре­зри­тель­ным отвра­ще­нием оттал­ки­вает мои жиз­нен­ные лучи; что «он» провел черту раз­луки между собою и мною, и счи­тает эту черту знаком окон­ча­тель­ного раз­рыва: по ту сто­рону черты – он в неуто­ми­мом зло­же­ла­тель­стве, по ею сто­рону – я, ничтож­ный, отвра­ти­тель­ный, пре­зи­ра­е­мый, вечно недо-погуб­лен­ный, а между нами – бездна… Зайдя в тупик своей нена­ви­сти, он оже­сто­чился и ослеп; и вот, встре­чает всякое жиз­нен­ное про­яв­ле­ние с моей сто­роны – убий­ствен­ным «нет». Этим «нет» насы­щены все его лучи, направ­лен­ные ко мне, а это озна­чает, что он не при­ем­лет лучей от меня, не про­щает мне моего бытия и не терпит моего суще­ства – совсем и никак. Если бы он мог, то он испе­пе­лил бы меня своим взгля­дом. Он одер­жим почти мани­а­каль­ной идеей – моего иско­ре­не­ния: я осуж­ден, совсем и навсе­гда, я не имею права на жизнь. Как это выра­жено у Лер­мон­това: «нам на земле вдвоем нет места»[*]… В общем и целом – духов­ная рана, урод­ство, тра­ге­дия…

Откуда это все? За что? Чем я заслу­жил эту нена­висть? И что же мне делать? Как мне осво­бо­диться от этого цепе­не­ю­щего про­кля­тия, пред­ве­ща­ю­щего мне всякие беды и гро­зя­щего мне пред­на­ме­рен­ным погуб­ле­нием? Могу ли я пре­не­бречь его оже­сто­че­нием, пройти мимо и поста­раться забыть об этой черной злобе? Имею ли я право на это? Как изба­виться мне от этого угне­та­ю­щего созна­ния, что мое суще­ство вызвало в ком-то такое духов­ное забо­ле­ва­ние, такую судо­рогу отвра­ще­ния?

Да, но разве вообще воз­можно рас­по­ря­жаться чужими чув­ствами? Разве воз­можно про­ник­нуть в душу своего нена­вист­ника и пога­сить или пре­об­ра­зить его нена­висть? И если воз­можно, то как при­сту­пить к этому? И где взять для этого доста­точ­ную силу и духов­ное искус­ство?..

Когда я встре­ча­юсь в жизни с насто­я­щею нена­ви­стью ко мне, то во мне про­сы­па­ется прежде всего чув­ство боль­шого несча­стья, потом огор­че­ние и ощу­ще­ние своего бес­си­лия, а вслед за тем я испы­ты­ваю настой­чи­вое жела­ние уйти от своего нена­вист­ника, исчез­нуть с его глаз, нико­гда больше с ним не встре­чаться и ничего о нем не знать. Если это уда­ется, то я быстро успо­ка­и­ва­юсь, но потом скоро заме­чаю, что в душе оста­лась какая-то удру­чен­ность и тяжесть, ибо черные лучи 4 его нена­ви­сти все-таки насти­гают меня, про­ни­кая ко мне через общее эфир­ное про­стран­ство. Тогда я начи­наю невольно вчув­ство­ваться в его нена­ви­дя­щую душу и вижу себя в ее черных лучах – их объ­ек­том и жерт­вою. Это ощу­ще­ние трудно выдер­жи­вать подолгу. Его нена­висть есть не только его несча­стье, но и мое, подобно тому, как несчаст­ная любовь состав­ляет несча­стье не только любя­щего, но и люби­мого. От его нена­ви­сти стра­дает не только он, нена­ви­дя­щий, но и я – нена­ви­ди­мый. Он уже унижен своим состо­я­нием, его чело­ве­че­ское досто­ин­ство уже постра­дало от его нена­ви­сти; теперь это уни­же­ние должно захва­тить и меня. На это я не могу дать согла­сия. Я должен взяться за это дело, выяс­нить его, пре­одо­леть его и поста­раться пре­об­ра­зить и обла­го­ро­дить эту боль­ную страсть. В духов­ном эфире мира обра­зо­ва­лась рана; надо исце­лить и зарас­тить ее.

Мы, конечно, не можем рас­по­ря­жаться чужими чув­ствами; и, дей­стви­тельно, совсем не легко найти верный путь и над­ле­жа­щую духов­ную силу для того, чтобы раз­ре­шить эту пре­труд­ную задачу… Но одно я знаю навер­ное, именно, что этот мрач­ный огонь должен угас­нуть. Он должен про­стить меня и при­ми­риться со мною. Он должен не только «пода­рить мне жизнь» и при­ми­риться с моим суще­ство­ва­нием; он должен испы­тать радость оттого, что я живу на свете, и дать мне воз­мож­ность радо­ваться его бытию. Ибо, по слову вели­кого пра­во­слав­ного муд­реца Сера­фима Саров­ского, «чело­век чело­веку – радость» 5

Прежде всего мне надо найти и уста­но­вить, чем и как я мог заслу­жить эту нена­висть? Как могла его воз­мож­ная любовь ко мне – пре­вра­титься в отвра­ще­ние, а его здо­ро­вое ува­же­ние ко мне – в пре­зре­ние? Ведь мы все рож­дены для вза­им­ной любви и при­званы ко вза­им­ному ува­же­нию… Нет ли и моей вины в том, что мы оба теперь стра­даем, он, нена­ви­дя­щий, и я, нена­ви­ди­мый? Может быть, я неча­янно задел какую-нибудь старую, неза­жив­шую рану его сердца и теперь на меня обру­ши­лось нако­пив­ше­еся насле­дие его про­шлого, его былых обид и непро­ще­ных уни­же­ний? Тогда помочь может только сочув­ствен­ное, любов­ное пони­ма­ние его души. Но, может быть, я как-нибудь неза­метно зара­зил его моей соб­ствен­ной, скры­той нена­ви­стью, кото­рая жила во мне, забы­тая, и излу­ча­лась из меня бес­со­зна­тельно? Тогда я должен прежде всего очи­стить свою душу и пре­об­ра­зить остатки моей забы­той нена­ви­сти в любовь. И если даже моя вина совсем ничтожна и непред­на­ме­ренна, то и тогда я должен начать с при­зна­ния и устра­не­ния ее; хотя бы мне при­шлось для этого – искренно и любовно – добыть себе про­ще­ние от него.

Вслед за тем мне надо про­стить ему его нена­висть. Я не должен, я не смею отве­чать на его черный луч таким же черным лучом пре­зре­ния и отвер­же­ния. Мне не сле­дует укло­няться от встречи с ним, я не имею права на бег­ство. Надо встре­тить его нена­висть лицом к лицу и дать на нее духовно верный ответ серд­цем и волею. Отныне я буду встре­чать луч его нена­ви­сти белым лучом, ясным, крот­ким, добрым, про­ща­ю­щим и доби­ва­ю­щимся про­ще­ния, подобно тому лучу, кото­рым князь Мышкин встре­чал черный луч Пар­фена Рого­жина. Мой луч должен гово­рить ему: «Брат, прости мне, я уже все про­стил и покрыл любо­вью, при­ми­рись с моим суще­ство­ва­нием так, как я с любо­вью встре­чаю твое бытие»… Именно с любо­вью, ибо про­стить – значит не только не мстить, не только забыть рану, но и полю­бить про­щен­ного.

Два чело­века всегда свя­заны друг с другом двумя нитями: от него ко мне и отменя к нему. Его нена­висть обры­вает первую нить. Если она обо­рва­лась, то стра­дают оба: он – потому, что его сердце судо­рожно сжа­лось и оже­сто­чи­лось, и я – потому, что я должен смот­реть, как он из-за меня муча­ется; и еще потому, что я сам, нена­ви­ди­мый им, стра­даю из-за него. Спа­сать поло­же­ние можно только так: под­дер­жи­вать вторую нить – от меня к нему – кре­пить ее и вос­ста­нав­ли­вать через нее первую. Нет дру­гого пути. Я должен убе­дить его в том, что я не отве­чаю нена­ви­стью на его нена­висть; что я не вменяю ему его вражду и злобу; что я при­знаю свою воз­мож­ную вину и ста­ра­юсь ее иску­пить и пога­сить; что я пони­маю его, стра­даю вместе с ним и готов подойти к нему с любо­вью; и, глав­ное, что моей духов­ной любви хватит для того, чтобы выдер­жать напор и пыл его нена­ви­сти, чтобы встре­тить ее духовно и поста­раться пре­об­ра­зить ее. Я должен обхо­диться с моим нена­вист­ни­ком так, как обхо­дятся с тяжело боль­ным чело­ве­ком, не под­вер­гая его новым, доба­воч­ным стра­да­ниям. Я должен посы­лать ему в моих лучах пони­ма­ние, про­ще­ние и любовь до тех пор, пока он не вос­ста­но­вит обо­рван­ную им нить, веду­щую ко мне.

Это, навер­ное, совер­шится не легко; веро­ятно, его нена­висть будет упор­ство­вать и не захо­чет так скоро уго­мо­ниться и пре­об­ра­зиться. Но я буду настой­чив и сохраню уве­рен­ность в победе; это залог успеха. Нена­висть исце­ля­ется любо­вью и только любо­вью. Луч насто­я­щей любви укро­щает диких зверей; то, что по этому поводу рас­ска­зы­вают о святых – не фан­та­зия и не бла­го­че­сти­вая легенда. Излу­че­ние любви дей­ствует уми­ря­юще и обез­ору­жи­ва­юще; напря­же­ние злобы рас­се­и­ва­ется; злой инстинкт теря­ется, усту­пает и вовле­ка­ется в атмо­сферу мира и гар­мо­нии. Все это не пустые слова: любовь закли­нает бури и уми­ро­тво­ряет духов­ный эфир все­лен­ной; и даже врата адовы ей не пре­пят­ствие 6.

А если одна­жды это состо­ится, нена­висть его пре­об­ра­зится и рана духов­ного эфира исце­лится и зарас­тет, тогда мы оба будем радо­ваться радо­стью избав­ле­ния и услы­шим, как высоко над нами все ликует и празд­нует до самого седь­мого неба, ибо Божия ткань любви едина и целостна во всей все­лен­ной 7.

^ 4. Моя вина

Нет, я еще не научился рас­по­зна­вать и нести свою вину. Мне надо для этого больше муже­ства и сми­ре­ния. Но, может быть, я одна­жды еще достигну этого.

Как тягостно, подчас мучи­тельно трудно бывает уста­но­вить и при­знать свою вину. Душа начи­нает бес­по­койно метаться, а потом просто оже­сто­ча­ется и не желает видеть правду. Хочется непре­менно оправ­дать себя, отверг­нуть свою винов­ность, сва­лить вину на дру­гого или на других, а глав­ное, – дока­зать не только другим людям, но и себе самому, да, именно самому себе, что «я тут ни при чем» и что я нисколько не вино­ват в этом. Вино­ваты все окру­жа­ю­щие, в конеч­ном счете – весь мир, но только не я: враги и друзья, при­рода и чело­век, роди­тели и вос­пи­та­тели, несчаст­ное сте­че­ние обсто­я­тельств и тяже­лые усло­вия, «среда» и «вли­я­ние», небо и ад, но не я! И это можно дока­зать, и это необ­хо­димо удо­сто­ве­рить, потому что в этом «не может быть ника­кого сомне­ния»…

Ах, эта пре­да­тель­ская «потреб­ность» в само­оправ­да­нии… Она-то и выдает меня с голо­вой… Эта погоня за дока­за­тель­ствами… Зачем они мне, если я твердо и окон­ча­тельно уверен, что я «тут ни при чем»? Кто же тре­бует от меня дока­за­тельств? Кто запо­до­зре­вает меня, если не я сам? Но это сви­де­тель­ствует лишь о том, что в глу­бине души я все-таки считаю себя вино­ва­тым; что есть некий тихий голос, кото­рый тайно твер­дит мне об этом и не остав­ляет меня в покое…

И вдруг, под вли­я­нием этих неожи­дан­ных сооб­ра­же­ний, мое бег­ство от соб­ствен­ной вины пре­кра­ща­ется… Конец мало­душ­ной тре­воге. Я готов при­ми­риться с мыслью о своей винов­но­сти, иссле­до­вать, в чем именно я вино­ват, и при­знать свою вину. Ведь эта тру­сость многих уже запу­тала в тяже­лые внут­рен­ние про­ти­во­ре­чия, в раздор с самим собою, в раз­дво­е­ние лич­но­сти, а иных дово­дила и до гал­лю­ци­на­ций. Но я готов… Пусть гово­рит мой обви­ни­тель.

Да, нужно муже­ство, чтобы спо­койно иссле­до­вать свою вину и не искать спа­се­ния от нее в бег­стве. И еще нужно сми­ре­ние. Если чело­век не пере­оце­ни­вает своих сил и своих качеств, если он не кажется сам себе «умней­шей» и «доб­рей­шей» лич­но­стью, то он будет всегда готов пред­по­ло­жить свою вину. Зачем рас­смат­ри­вать все свои поступки с их наи­луч­шей, наи­бла­го­род­ней­шей сто­роны? Что за наив­ность… Откуда эта потреб­ность изоб­ра­жать себя – перед собой и перед дру­гими – все­пред­ви­дя­щим и неоши­ба­ю­щимся пра­вед­ни­ком? Зачем иде­а­ли­зи­ро­вать свои побуж­де­ния и успо­ка­и­ваться только тогда, когда небы­ва­лый образ «чистоты» и «вели­чия» вос­си­яет под моим именем? Кто из нас сво­бо­ден от небез­упреч­ных жела­ний и побуж­де­ний? Кто из нас прав от рож­де­ния и свят от утробы матери?..

Нет, мне надо еще научиться тому, что есть вина, и как ее рас­по­зна­вать и нести в жизни. Как же научиться этому?

Прежде всего надо удо­сто­ве­риться в том, что все люди, без исклю­че­ния, пока они живут на земле, соучаст­вуют во все­об­щей миро­вой вине; жела­нием и неже­ла­нием, но также и без­во­лием, и трус­ли­вым укло­не­нием от воле­вого реше­ния; дела­нием и неде­ла­нием, но также и полу­де­ла­нием или пила­тов­ским «умо­ве­нием рук» 8; чув­ствами и мыс­лями, но также и дере­вян­ным бес­чув­ствием и тупым без­мыс­лием. Мы соучаст­вуем в вине всего мира – непо­сред­ственно, и через посред­ство других, оби­жен­ных или зара­жен­ных нами, и через посред­ство тре­тьих, неиз­вест­ных нам, но вос­при­няв­ших наше дурное вли­я­ние. Ибо все чело­ве­че­ство живет как бы в едином сплош­ном духов­ном эфире, кото­рый всех нас вклю­чает в себя и свя­зует нас друг с другом. Мы как бы вды­хаем и выды­хаем этот общий духов­ный воздух бытия; и посы­лаем в него свои «волны» или «лучи», даже и тогда, когда не думаем об этом и не хотим этого, и вос­при­ни­маем из него чужие лучи, даже и тогда, когда ничего не знаем об этом. Каждая лука­вая мысль, каждое нена­вист­ное чув­ство, каждое злое жела­ние – незримо отрав­ляют этот духов­ный воздух мира и пере­да­ются через него дальше и дальше. И каждая искра чистой любви, каждое благое дви­же­ние воли, каждая оди­но­кая и бес­сло­вес­ная молитва, каждый сер­деч­ный и совест­ный помысл – излу­ча­ется в эту общую жиз­нен­ную среду и несет с собою свет, теп­лоту и очи­ще­ние. Бес­со­зна­тельно и полу­со­зна­тельно читаем мы друг у друга в глазах и в чертах лица, слышим звук и виб­ра­цию голоса, видим в жестах, в походке и в почерке многое сокро­вен­ное, несо­вер­шён­ное, неска­зан­ное и, вос­при­няв, берем с собою и пере­даем другим. Кащей бес­смерт­ный неда­ром обду­мы­вает свои ковар­ные замыслы. Баба Яга не напрасно раз­во­зит в ступе свою злобу. Сата­ни­сты не бес­цельно и не бес­следно пре­да­ются своим меди­та­циям 9. Но и оди­но­кая молитва Симеона Столп­ника 10 светит миру бла­го­датно и дей­ственно. А неве­до­мые пра­вед­ники, коими дер­жатся города и цар­ства 11, обра­зуют истин­ную, реаль­ную основу чело­ве­че­ской жизни.

Вот почему на свете нет «винов­ных» и «невин­ных» людей. Есть лишь такие, кото­рые знают о своей винов­но­сти и умеют нести свою и обще­ми­ро­вую вину, и такие, кото­рые в сле­поте своей не знают об этом и ста­ра­ются вооб­ра­зить себе и изоб­ра­зить другим свою мнимую невин­ность.

Первые имеют доста­точно муже­ства и сми­ре­ния, чтобы не закры­вать себе глаза на свою вину. Они знают истин­ное поло­же­ние в мире, знают об общей свя­зан­но­сти всех людей и ста­ра­ются очи­щать и обез­вре­жи­вать посы­ла­е­мые ими духов­ные лучи. Они ста­ра­ются не отрав­лять, не зара­жать духов­ный воздух мира, наобо­рот – давать ему свет и тепло. Они помнят о своей винов­но­сти и ищут вер­ного позна­ния ее, чтобы гасить ее дурное воз­дей­ствие и не уве­ли­чи­вать ее тяжесть. Они думают о ней спо­койно и достойно, не впадая в аффек­та­цию пре­уве­ли­че­ния и не погря­зая в мело­чах. Их само­по­зна­ние служит миру и всегда готово слу­жить ему. Это – носи­тели миро­вой вины, очи­ща­ю­щие мир и укреп­ля­ю­щие его духов­ную ткань.

А другие – вечные бег­лецы, без­на­дежно «спа­са­ю­щи­еся» от своей вины: ибо вина несется за ними, напо­до­бие древ­ней Эрин­нии 12. Они вооб­ра­жают, что отве­чают лишь за то, что они обду­манно и наме­ренно осу­ще­ствили во внеш­ней жизни и не знают ничего о едином миро­вом эфире и об общей миро­вой вине, в кото­рой все нити спле­лись в нерас­пле­та­е­мое един­ство. Они ищут покоя в своей мнимой невин­но­сти, кото­рая им, как и всем осталь­ным людям, раз навсе­гда недо­ступна. Как умно и после­до­ва­тельно они раз­мыш­ляют, как изу­ми­тельна их сила суж­де­ния, когда они обли­чают своих ближ­них, пока­зы­вают их ошибки, обви­няют их, при­гвож­дают их к позор­ному столбу… И все потому, что им чудится, будто они тем самым оправ­ды­вают себя. Но как только дело кос­нется их самих, так они тотчас ста­но­вятся бли­зо­руки, под­сле­по­ваты, наивны и глупы. И если бы они знали, как они вредят этим себе и миру… Они стре­мятся дока­зать себе, что они сами «очень хороши» и «совер­шенно неви­новны», что, сле­до­ва­тельно, им не в чем меняться и не надо совер­шен­ство­ваться. Но именно вслед­ствие этого лучи, посы­ла­е­мые ими в мир, оста­ются без кон­троля и очи­ще­ния, и миро­вой воздух, уже отрав­лен­ный и боль­ной, впи­ты­вает в себя снова и снова исто­ча­е­мые ими яды пош­ло­сти, нена­ви­сти и злобы…

Если я увидел и понял все это, то я стою на верном пути. Каждый из нас должен прежде всего под­ме­сти и убрать свое соб­ствен­ное жилище. С этого начи­наю и я.

Итак, я не ищу спа­се­ния в бег­стве. Я при­ни­маю свою вину и несу ее отныне – спо­койно, честно и муже­ственно. Навер­ное, будут и тяже­лые, болез­нен­ные часы; но эта боль – очи­сти­тель­ная и полез­ная. Я буду искать и нахо­дить свою вину не только в том, что я совер­шил внешне, в словах и поступ­ках, но и дальше, глубже, интим­нее, в моих с виду не выра­зив­шихся, а, может быть, и неиз­ре­чен­ных состо­я­ниях души, там, где начи­на­ется мое пол­ней­шее оди­но­че­ство и куда не про­ни­кает мое само­по­зна­ние. Везде – где у меня недо­стает любви и про­ще­ния; везде – где я забы­ваю о едином «про­стран­стве» и общем «эфире» духа; везде – где я пере­стаю слу­жить Богу и делать Его Дело или где я, во всяком случае, неце­лен в этом слу­же­нии.

Если я одна­жды понял мою вину, то мое сожа­ле­ние о ней должно стать истин­ным стра­да­нием, вплоть до рас­ка­я­ния и до готов­но­сти иску­пить ее; и глав­ное, – вплоть до реше­ния впредь стать иным и посту­пать иначе. Так вырас­тает во мне насто­я­щее чув­ство ответ­ствен­но­сти; кото­рое будет отныне стоять как бы на страже каж­дого нового поступка.

Иссле­дуя мою личную вину, я нахожу и рас­пу­ты­ваю сто других раз­лич­ных нитей, сцеп­ле­ний и отно­ше­ний к другим людям. Мед­ленно раз­вер­ты­ва­ется передо мною ткань обще­ствен­ной жизни; я посте­пенно при­вы­каю вос­при­ни­мать и созер­цать общий эфир духов­ного бытия, – и вот я начи­наю пости­гать, что я в дей­стви­тель­но­сти «посы­лаю» в этот общий воздух, и что я из него «полу­чаю». Это научает меня верно изме­рять мою винов­ность и не падать под ее реаль­ным бре­ме­нем. Суро­вая, но дра­го­цен­ная школа. Каждый шаг ста­но­вится для меня сту­пе­нью, веду­щей к укреп­ле­нию духа и вер­ного харак­тера. Не впадая в заме­ша­тель­ство и не отча­и­ва­ясь, я вижу всю мою жизнь, как длин­ную цепь винов­ных состо­я­ний и деяний – и почер­паю отсюда все больше муже­ства и сми­ре­ния.

И по мере того, как я дости­гаю этого, я полу­чаю право иссле­до­вать вопрос о чужой вине; не для того, чтобы изоб­ли­чать других и пре­да­вать их осуж­де­нию – потреб­ность в этом все более исче­зает во мне – но для того, чтобы вчув­ство­ваться в их жиз­нен­ные поло­же­ния и в их душев­ные состо­я­ния так, как если бы я каждый раз ока­зы­вался на месте винов­ного чело­века и как если бы еговина была моею. Это зна­чи­тельно уве­ли­чи­вает и углуб­ляет мой опыт винов­но­сти, и я посте­пенно науча­юсь нести не только свою вину, но и чужую: нести, т. е, пре­одо­ле­вать ее духом и любо­вью.

Но, по правде говоря, мне еще далеко до этого… Овла­дею ли я когда-нибудь этим искус­ством, не знаю… Может быть, и нет… Но одно не под­ле­жит для меня ника­кому сомне­нию, а именно, что это – верный путь…

^ 5. О дружбе

У каж­дого из нас бывают в жизни такие вре­мена, когда есте­ствен­ная, от при­роды данная нам оди­но­кость вдруг начи­нает казаться нам тягост­ною и горь­кою: чув­ству­ешь себя всеми поки­ну­тым и бес­по­мощ­ным, ищешь друга, а друга нет… И тогда изум­ленно и рас­те­рянно спра­ши­ва­ешь себя: как же это так могло слу­читься, что я всю жизнь любил, желал, боролся и стра­дал, и, глав­ное, служил вели­кой цели – и не нашел ни сочув­ствия, ни пони­ма­ния, ни друга? Почему един­ство идеи, вза­им­ное дове­рие и сов­мест­ная любовь не свя­зали меня ни с кем в живое един­ство духа, силы и помощи?..

Тогда в душе про­сы­па­ется жела­ние узнать, как же сла­га­ется жизнь у других людей: нахо­дят они себе насто­я­щих друзей или нет? Как же жили люди раньше, до нас? И не утра­чено ли начало дружбы именно в наши дни? Иногда кажется, что именно совре­мен­ный чело­век реши­тельно не создан для дружбы и не спо­со­бен к ней… И в конце концов неиз­бежно при­хо­дишь к основ­ному вопросу: что же есть насто­я­щая дружба, в чем она состоит и на чем дер­жится?

Конечно, люди и теперь нередко «нра­вятся» друг другу и «водятся» друг с другом… Но, Боже мой, как все это скудно, поверх­ностно и бес­поч­венно. Ведь это только озна­чает, что им «при­ятно» и «забавно» сов­мест­ное вре­мя­пре­про­вож­де­ние или же, что они умеют «уго­дить» друг другу… Если в склон­но­стях и вкусах есть извест­ное сход­ство; если оба умеют не заде­вать друг друга рез­ко­стями, обхо­дить острые углы и замал­чи­вать вза­им­ные рас­хож­де­ния; если оба умеют с любез­ным видом слу­шать чужую бол­товню, слегка польстить, немножко услу­жить, – то вот и довольно: между людьми завя­зы­ва­ется так назы­ва­е­мая «дружба», кото­рая, в сущ­но­сти, дер­жится на внеш­них услов­но­стях, на гладко-скольз­кой «обхо­ди­тель­но­сти», на пустой любез­но­сти и скры­том рас­чете… Бывает «дружба», осно­ван­ная на сов­мест­ном сплет­ни­ча­нии или на вза­им­ном изли­я­нии жалоб. Но бывает и «дружба» лести, «дружба» тще­сла­вия, «дружба» про­тек­ции, «дружба» зло­сло­вия, «дружба» пре­фе­ранса и «дружба» собу­тыль­ни­че­ства. Иногда один берет взаймы, а другой дает взаймы – и оба счи­тают себя «дру­зьями». «Рука моет руку», люди вершат сов­местно дела и делишки, не слиш­ком дове­ряя друг другу, и думают, что они «подру­жи­лись». Но «друж­бой» иногда назы­вают и легкое, ни к чему не обя­зы­ва­ю­щее «увле­че­ние», свя­зы­ва­ю­щее муж­чину и жен­щину; а иногда и роман­ти­че­скую страсть, кото­рая подчас разъ­еди­няет людей окон­ча­тельно и навсе­гда. Все эти мнимые «дружбы» сво­дятся к тому, что люди вза­имно посто­рон­ние и даже чуждые, про­хо­дят друг мимо друга, вре­менно облег­чая себе жизнь поверх­ност­ным и небес­ко­рыст­ным сопри­кос­но­ве­нием: они не видят, не знают, не любят друг друга, и нередко их «дружба» рас­па­да­ется так быстро и исче­зает столь бес­следно, что трудно даже ска­зать, были ли они раньше вообще «зна­комы».

Люди стал­ки­ва­ются друг с другом в жизни и отска­ки­вают друг от друга, подобно дере­вян­ным шарам. Таин­ствен­ная судьба взме­тает их, как земную пыль, и несет их через жиз­нен­ное про­стран­ство в неиз­вест­ную даль, а они разыг­ры­вают коме­дию «дружбы» в тра­ге­дии все­об­щего оди­но­че­ства… Ибо без живой любви люди подобны мерт­вому праху…

Но истин­ная дружба про­ла­мы­вает это оди­но­че­ство, пре­одо­ле­вает его и осво­бож­дает чело­века к живой и твор­че­ской любви. Истин­ная дружба… Если бы только знать, как она завя­зы­ва­ется и воз­ни­кает… Если бы только люди умели доро­жить ею и кре­пить ее…

На свете есть только одна-един­ствен­ная сила, спо­соб­ная пре­одо­леть оди­но­че­ство чело­века; эта сила есть любовь. На свете есть только одна воз­мож­ность выйти из жиз­нен­ной пыли и про­ти­во­стать ее вихрю; это есть духов­ная жизнь. И вот, истин­ная дружба есть духов­ная любовь, соеди­ня­ю­щая людей. А духов­ная любовь есть сущее пламя Божие. Кто не знает Божьего пла­мени и нико­гда не испы­тал его, тот не поймет истин­ной дружбы и не сумеет осу­ще­ствить ее, но он не поймет также ни вер­но­сти, ни истин­ной жерт­вен­но­сти. Вот почему к истин­ной дружбе спо­собны только люди духа.

Нет истин­ной дружбы без любви, потому что именно любовь свя­зы­вает людей. А истин­ная дружба есть сво­бод­ная связь: в ней чело­век сразу – сво­бо­ден и связан; и связь эта не нару­шает и не умень­шает сво­боды, ибо она осу­ществ­ляет ее; и сво­бода эта, осу­ществ­ляя себя в при­вя­зан­но­сти, свя­зы­вает чело­века с чело­ве­ком в духе. Самая креп­кая связь на земле есть сво­бод­ная связь, если она сла­га­ется в Боге, соеди­няет людей через Бога и закреп­ля­ется перед лицом Божиим. Вот почему в основе каж­дого насто­я­щего брака и каждой здо­ро­вой семьи лежит сво­бод­ная, духов­ная дружба. Истин­ная дружба, как и истин­ный брак, заклю­ча­ется в небе­сах и не рас­тор­га­ется на земле.

Если мы видим где-нибудь на земле истин­ную вер­ность и истин­ную жерт­вен­ность, то мы можем с уве­рен­но­стью при­нять, что они воз­никли из насто­я­щей духов­ной бли­зо­сти. Дружба свой­ственна только людям духа: это их дар, их досто­я­ние, их способ жизни. Люди без сердца и без духа неспо­собны к дружбе: их холод­ные, свое­ко­рыст­ные «союзы» всегда оста­ются услов­ными и полу­пре­да­тель­скими; их рас­чет­ли­вые и хит­ро­ум­ные объ­еди­не­ния дер­жатся на уровне рынка и карье­ризма. Истин­ное еди­не­ние людей воз­можно только в Божием луче, в духе и любви.

Насто­я­щий чело­век носит в своем сердце некий скры­тый жар, так, как если бы в нем жил таин­ственно рас­ка­лен­ный уголь. Бывает так, что лишь совсем немно­гие знают об этом угле и что пламя его редко обна­ру­жи­ва­ется в повсе­днев­ной жизни. Но свет его светит и в замкну­том про­стран­стве, и искры его про­ни­кают во все­об­щий эфир жизни. И вот, истин­ная дружба воз­ни­кает из этих искр.

Кто одна­жды видел пылинку радия, тот нико­гда не забу­дет этого чуда Божия. В малом замкну­том про­стран­стве, в тем­ноте, за стек­лом лупы, видно кро­шеч­ное тело, из кото­рого непре­рывно выле­тают во все сто­роны подвиж­ные искорки и быстро исче­зают в тем­ноте. Легким пово­ро­том винта можно слегка осла­бить зажим пин­цета, дер­жа­щего эту пылинку, – и тогда искры начи­нают выле­тать щедро и радостно; зажим уси­ли­ва­ется – и искры летят скудно и осто­рожно. А есте­ство­ис­пы­та­тели утвер­ждают, что луче­вой заряд этой пылинки будет дей­стви­те­лен по край­ней мере две тысячи лет…

Напо­до­бие этого живет и свер­кает чело­ве­че­ский дух; так посы­лает он свои искры в миро­вое «про­стран­ство». И из этих искр воз­ни­кает истин­ная дружба.

Есть люди, для кото­рых слово «дух» не пустой звук и не мерт­вое поня­тие: они знают, что в жизни есть «Божий цветы», и что жизнь ими кра­су­ется и све­тится; они знают, что чело­веку дано внут­рен­нее око, спо­соб­ное видеть и узна­вать эти цветы; они ищут их, нахо­дят их, раду­ются им и любят их серд­цем. Такие люди носят в своем сердце духов­ный «заряд» и «душев­ный «жар». Их личный дух подо­бен пылинке радия, излу­ча­ю­щей свои искры в миро­вое про­стран­ство. И в каждой такой искре свер­кает их любовь и светит сила люби­мого ими боже­ствен­ного содер­жа­ния. И каждая такая искра ищет при­я­тия, при­зна­ния и ответа, ибо чело­ве­че­ская любовь всегда тре­бует пони­ма­ния и вза­им­но­сти.

Но изле­тев­шая искра духа может быть вос­при­нята и постиг­нута только духовно живым и искря­щимся духом, только таким серд­цем, кото­рое само любит и излу­чает. Холод­ный мрак погло­щает все бес­следно. Мерт­вая пустота не может дать ответа. Огонь стре­мится к огню и свет тянется к свету. И когда встре­ча­ются два огня, то воз­ни­кает новое мощное пламя, кото­рое начи­нает шириться и пыта­ется создать новую, живую «ткань» огня.

Истин­ная дружба начи­на­ется там, где изле­тев­шая искра духа каса­ется чужой огнен­ной купины и вос­при­ни­ма­ется ею. За вос­при­я­тием сле­дует ответ­ная искра, кото­рая вос­при­ни­ма­ется пер­во­по­слав­шим и вызы­вает в нем ответ на ответ. Тогда начи­на­ется све­то­вой обмен. Искры отнюдь не исче­зают в окру­жа­ю­щем мраке. Каждая дости­гает цели и зажи­гает. Вспы­хи­вают целые снопы света, пламя раз­го­ра­ется, пожар растет. Сво­бод­ные дары, твор­че­ское вос­при­я­тие, свет­лая бла­го­дар­ность… И ни тени зави­сти. Дух насла­жда­ется своей без­за­вет­ной откро­вен­но­стью. Он знает, что его встре­тит духов­ное созер­ца­ние и вчув­ству­ю­ще­еся пости­же­ние. Сердце чутко вслу­ши­ва­ется и радостно пред­вос­хи­щает даль­ней­шее. И пламя Божие справ­ляет на земле свой празд­ник…

Да, чело­ве­че­ская душа оди­нока на земле и часто стра­дает от этого. Она может почув­ство­вать себя поки­ну­той и забро­шен­ной. Но дух чело­века не мирится с оди­но­че­ством. Он уко­ре­ня­ется в Боже­ствен­ном, живет для Божьего дела, сво­бодно рас­сы­лает свои искры, и ника­кие «стены» ему не страшны. Он не верит в то, что атом­ное разъ­еди­не­ние или рас­пы­лен­ная мно­же­ствен­ность состав­ляет послед­нее слово чело­ве­че­ского бытия, непре­одо­ли­мую форму жизни; он не верит, что люди обре­чены на оди­но­кое блуж­да­ние в хаосе, что им нико­гда не найти друг друга; он не верит в тор­же­ство «миро­вой пыли». Где-то, неиз­вестно где, когда-то, неиз­вестно когда, в вели­ком лоне Божиих замыс­лов и твор­че­ских идей, он видел некое виде­ние: единое, сплош­ное море пла­мени сонно почи­вало в про­ро­че­ском спо­кой­ствии, так, как оно было заду­мано Богом изна­чала и при­звано к про­буж­ден­ному бытию в гря­ду­щем; он узрел это виде­ние – всту­пил в новое, земное бытие, чтобы проснуться в виде обособ­лен­ного, еди­нич­ного «огонька» и начать на земле твор­че­скую борьбу за духовно про­буж­ден­ное вос­со­еди­не­ние чело­ве­че­ского огне­вого мно­же­ства… Ибо чело­ве­че­ские души, эти духов­ные огни Божий, при­званы пройти через инди­ви­ду­а­цию и оди­но­че­ство и вновь вос­со­еди­ниться в единое, сплош­ное море – но уже духовно про­буж­ден­ного огня…

И вот, истин­ная дружба, как любовь, и притом, как духов­ная любовь, создает пер­во­на­чаль­ную ячейку этого един­ства; из таких ячеек духов­ного огня сло­жится одна­жды вели­кое и единое пламя Божие, свет­лая и радост­ная ткань Божьего Цар­ства во все­лен­ной…

Вот почему каждый духовно живой чело­век ищет истин­ной дружбы на земле и бывает счаст­лив, если ему уда­ется найти ее и осу­ще­ствить. Этим он испол­няет завет своего Творца и участ­вует в совер­ше­нии Его обе­то­ва­ния; этим он участ­вует в обнов­ле­нии и пре­об­ра­же­нии Божи­его мира.

На свете есть много людей, кото­рые ничего не знают об истин­ной дружбе и тем не менее бес­по­мощно тол­куют о ней; и не находя к ней пути, и не зная, как осу­ще­ствить ее, удо­вле­тво­ря­ются земною страст­ною «любо­вью», обычно вынося из нее разо­ча­ро­ва­ние и уныние. Но именно они должны узнать и почув­ство­вать, что они при­званы к ней и что она для них дости­жима. Ибо самый слабый луч бла­го­же­ла­тель­ства, состра­да­ния, береж­ного и чут­кого отно­ше­ния чело­века к чело­веку; – и малей­шая искра духов­ного обмена, в живой беседе, в искус­стве, в сов­мест­ном иссле­до­ва­нии или созер­ца­нии; – и всякая попытка сов­местно помо­литься еди­ному Боже­ству единым воз­ды­ха­нием, – содер­жит уже нача­ток, зерно истин­ной дружбы. Лест­ница начи­на­ется уже с первой сту­пени; и пение начи­нает свою мело­дию уже с пер­вого звука… И как грустно, если жизнь пре­се­ка­ется уже в своем зерне, если лест­ница обла­мы­ва­ется на первой сту­пени, если песнь обры­ва­ется на первом звуке!..

Поэтому каждый из нас должен всю жизнь искать истин­ной дружбы, духовно стро­ить ее и любовно беречь ее. Тогда он узнает, в чем состоит бла­жен­ство истин­ной вер­но­сти и легкая есте­ствен­ность насто­я­щей жертвы.


^ II. Школа жизни

^ 6. Мыль­ный пузырь

Одно мгно­ве­ние живет этот бла­жен­ный шарик… Всего один крат­кий миг – и конец… Радост­ный миг! Свет­лое мгно­ве­ние! Но его надо создать и уло­вить, чтобы насла­диться как сле­дует; иначе все исчез­нет без­воз­вратно… О, легкий символ земной жизни и чело­ве­че­ского сча­стья!..

Лег­кими сто­пами, тихими дви­же­ни­ями, сдер­жи­вая дыха­ние надо при­сту­пать к этому делу: забот­ливо выбрать соло­минку, непо­мя­тую, дев­ствен­ную, без внут­рен­ней тре­щины; осто­рожно, чтобы не раз­да­вить ее, надо над­ре­зать один конец и отвер­нуть ее стенки… И потом бережно оку­нуть ее в мыль­ную муть, чтобы она вволю напи­лась и насы­ти­лась… Лучше не торо­питься. Глав­ное – не вол­но­ваться и не раз­дра­жаться. Все забыть; пога­сить все мысли и заботы. Отпу­стить все напря­жен­ные мускулы. И пре­даться лег­кому, душев­ному рав­но­ве­сию; ведь это игра… И захо­теть игра­ю­щей кра­соты, зара­нее при­ми­рив­шись с тем, что она будет мгно­вен­ная и быстро исчез­нет…

Теперь можно бережно извлечь соло­минку, отнюдь не стря­хи­вая ее и дове­ряя ей, как вер­ному помощ­нику; затем набрать побольше воз­духу, полную грудь… и тихо-тихо, чуть замет­ным, скупым дуно­ве­нием дать лег­чай­ший толчок рож­де­нию кра­соты…

Вот он появился, желан­ный шарик, стал напол­няться и расти…

Не пре­ры­вать дыха­ния! Бережно длить игру. Лас­ково беречь рож­ден­ное созда­ние. Чутким выдо­хом рас­тить его объем. Пусть пока­чи­ва­ется чуть замет­ным ритмом на конце соло­минки, пусть напол­ня­ется и растет…

Вот так! Разве не кра­сиво? Закон­чен­ная форма. Весе­лые цвета; все богаче и раз­но­об­раз­нее оттенки красок. И внутри игра­ю­щее кру­го­вое дви­же­ние. Шар все растет; все быст­рее внут­рен­нее кру­же­ние; все силь­нее размах кача­ния. Целый мир кра­соты, закон­чен­ный и про­зрач­ный…

А теперь созда­ние завер­ши­лось. Оно желает отде­литься, стать само­сто­я­тель­ным и начать радост­ный и дерз­но­вен­ный полет через про­стран­ства… Надо оста­но­вить дыха­ние и отве­сти соло­минку от губ. Окрест­ный воздух должен заме­реть! Ни резких жестов, ни вздоха, ни слова! Береж­ным дви­же­нием надо скольз­нуть соло­мин­кой в сто­рону и отпу­стить воз­душ­ный шар на волю…

О, дерз­но­венно-легкий полет навстречу судьбе… О, миг без­за­бот­ного весе­лья…

И вдруг – все погибло! И весе­лое созда­ние раз­ле­те­лось брыз­гами во все сто­роны… Ничего! Мы начнем сна­чала…

«Что за ребя­че­ство»… «Какой смысл в этой дет­ской забаве?»…

Да, это, конечно, «дет­ская забава»… И все же – не только «дет­ская», и не просто «забава». При­зна­юсь, я с удо­воль­ствием пре­да­юсь этой игре и мно­гому научился при этом…

«Поми­луйте, да чему же можно научиться у мыль­ного пузыря?»

***

Всякая кра­сота, даже само-малей­шая, даже самая бес­цель­ная, так же как и всякий радост­ный миг жизни – имеют боль­шую, непре­хо­дя­щую цен­ность. Они смы­вают душев­ные огор­че­ния, они несут нам легкое дыха­ние жизни (даже и тогда, когда учат нас бережно выпус­кать воздух) и дают нам немножко сча­стья… И мы можем быть уве­рены: ни один легкий, счаст­ли­вый миг не пропал даром в чело­ве­че­ской жизни, а сле­до­ва­тельно, и в миро­вой исто­рии…

Совсем не надо ждать, чтобы легкая кра­сота или этот счаст­ли­вый миг сами яви­лись и доло­жили нам о себе… Надо звать их, созда­вать, спе­шить им навстречу… И для этого годится всякая невинно-наив­ная игра, состо­я­щая хотя бы из соло­минки и мыла… Так много лег­кого и кра­си­вого таится в игре и родится из игры. И неда­ром дыха­ние игры живет в искус­стве, во всяком искус­стве, даже в самом серьез­ном и труд­ном…

Не отни­майте у взрос­лого чело­века игру: пусть играет и насла­жда­ется. В игре он отды­хает, дела­ется радост­нее, лас­ко­вее, добрее, ста­но­вится как дитя. А сво­бод­ная, невин­ная целе­со­об­раз­ность, – бес­ко­рыст­ная и само­заб­вен­ная, – может исце­лить его душу.

Но мгно­ве­ние кра­соты посе­щает нас редко и гостит коротко. Оно исче­зает так же легко, как мыль­ный шарик. Надо ловить его и пре­да­ваться ему, чтобы насла­диться. Обычно оно не пови­ну­ется чело­ве­че­скому про­из­во­ле­нию; и насиль­ственно вызвать его нельзя. Легкою посту­пью при­хо­дит к нам кра­сота, часто неожи­данно, нена­ро­ком, по соб­ствен­ному почину. Придет, осчаст­ли­вит и исчез­нет, пови­ну­ясь своим таин­ствен­ным зако­нам. И к зако­нам этим надо при­слу­ши­ваться, к ним можно при­спо­со­биться, в их живой поток надо войти, пови­ну­ясь им, но не требуя от них пови­но­ве­ния…

Вот почему нам надо научиться вни­мать: с зата­ен­ным дыха­нием вни­мать при­роде вещей, чтобы всту­пить в ее жиз­нен­ный поток и при­об­щиться сча­стию при­роды и кра­соте мира. И потому всякий, кто хочет живой при­роды, лег­кого искус­ства, радост­ной игры, должен осво­бо­дить себя внут­ренне, пога­сить в себе всякое напря­же­ние, отдаться им с дет­скою непо­сред­ствен­но­стью и блюсти легкое душев­ное рав­но­ве­сие, насла­жда­ясь кра­со­тою и радо­стью живого пред­мета.

Наши пред­на­ме­рен­ные, про­из­воль­ные хоте­ния имеют стро­гий предел. Они должны смолк­нуть и отсту­пить. И твор­че­ская воля чело­века должна научиться пови­но­ве­нию: послу­ша­ние при­роде есть путь к радо­сти и кра­соте. Мы не выше ее; она мудрее нас. Она силь­нее нас, ибо мы сами – при­рода и она вла­деет нами. Ее нельзя пред­пи­сы­вать; ее живой поток не сле­дует пре­ры­вать; и тот, кто дует против ветра или в пере­бой его полету, не будет иметь успеха. Порыв не терпит пере­рыва; а пре­рван­ный порыв – уже не порыв, а бес­си­лие.

Но прежде чем пре­даться этому игра­ю­щему порыву и при­сту­пить к созда­нию новой кра­соты, надо возы­меть дове­рие к себе самому; надо пога­сить всякие отго­ворки и побоч­ные сооб­ра­же­ния, надо отдаться непо­сред­ственно, не наблю­дать за собою, не пре­ры­вать себя, не умни­чать, не обес­си­ли­вать себя раз­ными «наме­ре­ни­ями» и «пре­тен­зи­ями»… Надо забыть свои личные цели и свои субъ­ек­тив­ные зада­ния, ибо всякая игра имеет свою пред­мет­ную цель и свое соб­ствен­ное зада­ние. Этой цели мы и должны отдаться, чем наив­нее, чем непо­сред­ствен­нее, чем цель­нее, тем лучше.

А когда он наста­нет, этот радост­ный миг жизни, надо его беречь, ограж­дать, любить; – все забыть и жить им одним, как замкну­тым, крат­ко­вре­мен­ным, но пре­лест­ным миро­зда­ньи­цем…

Тогда нам оста­ется только – бла­го­дарно насла­ждаться и в насла­жде­нии кра­со­тою нахо­дить исце­ле­ние.

А если одна­жды наста­нет неже­лан­ный миг и наша радость раз­ле­тится «лег­кими брыз­гами», тогда не надо роп­тать, сокру­шаться или, Боже избави, отча­и­ваться. Тогда скажем угас­шему мигу лас­ко­вое и бла­го­дар­ное «прости» – и весело, и спо­койно начнем сна­чала…

Вот чему я научился у мыль­ного пузыря.

И если кто-нибудь поду­мает, что самый мой рас­сказ не больше, чем мыль­ный пузырь, то пусть он попро­бует научиться у моего рас­сказа той муд­ро­сти, кото­рую мне при­несло это легкое, крат­ко­жиз­нен­ное, но пре­лест­ное созда­ние… может быть, ему это удастся…

^ 7. Облака

Я полю­бил облака еще ребен­ком. Я не знал, за что, и не мог бы тогда рас­ска­зать, чем они меня пле­няют. Но я мог любо­ваться ими без конца. Они каза­лись мне живыми суще­ствами, кото­рые сами плывут в бла­жен­ную даль и меня зовут с собою: там жизнь воз­душна и светла, легка и радостна. Какие-то желан­ные сны про­сы­па­лись в душе, какие-то чудес­ные сказки завя­зы­ва­лись в этих обла­ках. Я засмат­ри­вался на эти воз­душ­ные сказки, пока не забо­ле­вала шея и не начи­на­лось тихое голо­во­кру­же­ние; кто-нибудь из стар­ших назы­вал меня «рото­зеем» и я ходил неко­то­рое время, словно пьяный. О, люби­мые друзья моих дет­ских меч­та­ний, крот­кие, лас­ко­вые, оза­рен­ные… Мы ничего не тре­бо­вали друг от друга, мы ничего не обе­щали друг другу; они только плыли надо мною, а я насла­ждался ими и забы­вал мои дет­ские огор­че­ния…

Я уже давно вырос, но ребе­нок живет во мне по-преж­нему и раду­ется на своих старых и всегда юных друзей. А гово­рят, будто на свете нет вечной при­вя­зан­но­сти… Как только жизнь ста­но­вится мне в тягость, как только земные обсто­я­ния кажутся мне непо­силь­ными, – я обра­ща­юсь к обла­кам, я ухожу в их созер­ца­ние и уте­ша­юсь.

Совсем неза­метно и неожи­данно ока­зы­ва­ешься в другом мире, живу­щем по иным зако­нам и радостно при­ни­ма­ю­щем тебя в свой состав. Какая дивная воз­не­сен­ность надо всем и как она легка; она дается им сама собою, без малей­шего труда: она у них врож­ден­ная. И потому они сами так легки, так скромны, так сво­бодны от всяких при­тя­за­ний; они, навер­ное, не знают ничего о своей вели­ча­во­сти и воз­не­сен­но­сти. Или, может быть, они все же смутно ощу­щают ту могу­чую, неиз­ме­ри­мую, боже­ствен­ную высоту, кото­рая про­сти­ра­ется над ними?..

И потом – эта тишина, это спо­кой­ствие, эта дивная без­звуч­ность! Она изли­ва­ется от них и вос­при­ни­ма­ется нами, как облег­че­ние, как отпу­ще­ние и осво­бож­де­ние. И в глу­бине души родится Лер­мон­тов­ская мечта 13, стать как они: при­об­щиться их без­за­бот­но­сти, бес­стра­стию их воз­душ­ных игр, без­бо­лию и без­во­лию этих све­то­рож­ден­ных созда­ний.

Как быстро они воз­ни­кают! Как покорно они сли­ва­ются, рас­те­ка­ются и тают; как охотно они исче­зают совсем, при­емля свою судьбу и под­да­ва­ясь лег­чай­шему ветерку. И все-таки чудится иногда, что они уве­ренно и настой­чиво плывут к своей цели, как если бы они точно знали, куда спешат.

И вечно меня­ется их образ, их очер­та­ние, их стро­е­ние. Каждый миг обнов­ляет их; каждый час делает их неузна­ва­е­мыми; каждый день несет нам небы­ва­лое и непо­вто­ри­мое. Неис­чер­па­е­мое богат­ство воз­душ­ных форм; непред­ви­ден­ные соче­та­ния бытия и небы­тия, пустоты и пол­ноты; неждан­ные, неопи­су­е­мые оттенки света и тени, туск­лой серо­сти и лику­ю­щих красок. То про­стота млеч­ного покрова; то про­зрач­ность тон­чай­шей сети; то слож­ней­шее нагро­мож­де­ние тяже­лых масс. И подчас их облик так странно напо­ми­нает наши земные формы. Не горы ли воз­нес­лись там, вдали, закры­вая гори­зонт? А здесь – не раз­ва­лины ли небес­ного замка? Как таин­ствен этот вход в огром­ную пещеру!.. Про­пол­зают и исче­зают дра­коны. Про­плы­вают лежа­щие ели. Сла­га­ются и уно­сятся крылья анге­лов. Вих­рями вьются легкие кудри. Плывут воз­душ­ные корабли. Встают гроз­ные, игра­ю­щие виде­ния. И все исче­зает, и вот – на голу­бом небе ни облачка. Сколько чудес­ных поэм, сколько бла­жен­ных воз­мож­но­стей, сколько мгно­вен­ных поэм, вызы­ва­е­мых к жизни и отзы­ва­е­мых неве­до­мым поэтом миро­зда­ния. И все – всегда – пре­красно; пре­красно и зна­чи­тельно; даже и тогда, когда все сольется в серую, сумрач­ную, без­на­деж­ную пелену. Вели­кое зре­лище. Щедрый дар. Небес­ная кар­тина. Божия беседа и Божие уте­ше­ние.

Этот дар дается нам для того, чтобы нам было куда спа­стись из этого пере­на­пря­жен­ного, заму­чен­ного мира, с его злобою и тяго­тою, с его чрез­мер­ными тре­бо­ва­ни­ями. Здесь нам откры­ва­ется дверь в цар­ство легкой без­от­вет­ствен­но­сти и пре­крас­ного без­раз­ли­чия. Тут от нас никто ничего не тре­бует, никто ничем не грозит и ни к чему не при­нуж­дает. Нам не нужно желать, доби­ваться, судить, отвер­гать, сосре­до­то­чи­ваться и пом­нить. Здесь не надо бороться и него­до­вать. Здесь можно забыться. Пусть задрем­лет утом­лен­ная воля, пусть исчез­нут напря­жен­ные помыслы, пусть успо­ко­ится огор­чен­ное или ране­ное сердце. Чело­век пре­да­ется лег­кому и сво­бод­ному взи­ра­нию; ему дается сча­стье чистого и бес­ко­рыст­ного созер­ца­ния; он всту­пает в некий божий театр, древ­ний как мир и бла­гост­ный как его Творец.

Облака дают нам само­заб­ве­ние, уводят нас от днев­ной заботы, смяг­чают и уто­ляют наш гнев, раз­ре­шают все судо­роги души, уга­шают ее жад­ность, рас­се­и­вают ее сумраки и смяг­чают ее упрям­ство, – столь бес­страстно и сво­бодно их тече­ние, столь кротко и бла­го­душно их легкое есте­ство. Успо­ка­и­ва­ется оже­сто­чен­ная воля, – и сла­достно ста­но­вится чело­веку ничего не желать и иметь право на без­во­лие. Отды­хает утом­лен­ная мысль, – и упо­и­те­лен ока­зы­ва­ется покой без­ду­мия, рас­сре­до­то­чен­ного и наив­ного нера­зу­ме­ния. Избо­лев­ше­еся сердце пере­стает любить или не любить, звать или воз­му­щаться, – целебно льется в него бес­стра­стие тишины, сми­ре­ния и бла­го­дар­но­сти. И вся душа очи­ща­ется, созер­цая этот символ земной отре­шен­но­сти и небес­ной бла­го­сти, – все покры­ва­ю­щей и про­ща­ю­щей щед­ро­сти.

Если бы мы чаще и дольше созер­цали облака, то мы, навер­ное, сами стали бы лучше. Ведь это живые сказки, сказки о том, как сбы­ва­ются несбы­точ­ные жела­ния… Или, может быть, это верные тени высших, небес­ных сил? Может быть, это дым кадиль­ный, клу­бами ове­ва­ю­щий незри­мый алтарь Божий? Почему сердце мое тре­пе­щет от пред­чув­ствия, когда захо­дя­щее солнце осве­щает это мощное, гроз­ное облако, как бы бла­го­слов­ляя его и даруя ему неви­дан­ную кра­соту? Почему я чув­ствую иногда, что по этим обла­кам, во всей силе и славе их, мог бы шество­вать сам Гос­подь Все­дер­жи­тель? Может быть, это про­сы­па­ется во мне довре­мен­ная память о том, что совер­ша­лось в древ­лем бытии вещей? Или, может быть, я сам неко­гда был обла­ком и ныне радостно узнаю моих древ­них бра­тьев?

Кто созер­цает облака и живет в них серд­цем, тот видит сны наяву, сны о воз­мож­ном и при­бли­жа­ю­щемся совер­шен­стве… Может быть, это снятся нам дивные помыслы Божий, легким дуно­ве­нием поки­нув­шие лоно Его?..

^ 8. О лише­ниях

Когда мне стук­нуло восемь лет, бабушка пода­рила мне на елку кра­си­вую тет­радь в синем сафьян­ном пере­плете и ска­зала: «Вот тебе альбом, запи­сы­вай в него все, что тебе пока­жется умным и хоро­шим; и пусть каждый из нас напи­шет тебе что-нибудь на память»… Вот было разо­ча­ро­ва­ние!.. Мне так хоте­лось оло­вян­ных сол­да­ти­ков, они даже по ночам мне сни­лись… И вдруг – альбом. Какая ску­чища… Но дедушка взял мою сафьян­ную тет­радь и напи­сал на первой стра­нице: «Если хочешь сча­стья, не думай о лише­ниях; учись обхо­диться без лиш­него»… Да, хорошо ему было гово­рить: «не думай»… А мне было до слез обидно. Но при­шлось поми­риться…

Я тогда и не заме­тил, как глу­боко меня задел этот посты­лый жиз­нен­ный совет, данный мне дедом. Сна­чала я и слы­шать о нем не хотел: это была прямая насмешка надо мною и над моими сол­да­ти­ками. Но позд­нее… И потом еще много спустя… У меня было так много лише­ний в жизни… И всегда, когда мне чего-нибудь остро недо­ста­вало или когда при­хо­ди­лось терять что-нибудь люби­мое, я думал о сафьян­ной тет­ради и об изре­че­нии деда. Я и сейчас назы­ваю его «пра­ви­лом сча­стья» или «зако­ном оло­вян­ного сол­дата». Кажется, тут заме­шана и сказка Андер­сена «Стой­кий оло­вян­ный сол­да­тик»: храб­рый был малый – прошел через огонь и воду, и даже глазом не морг­нул…

А теперь этот закон кажется мне выра­же­нием насто­я­щей жиз­нен­ной муд­ро­сти. Жизнь есть борьба, в кото­рой мы должны побеж­дать; а побе­ди­те­лем ста­но­вится тот, кто осу­ществ­ляет благое и спра­вед­ли­вое. Конечно, тут явля­ются иску­ше­ния и опас­но­сти; и каждая опас­ность есть в сущ­но­сти угроза. Если рас­смот­реть все эти угрозы, то все они при­бли­зи­тельно оди­на­ковы: они грозят лише­ни­ями. Потому, что так назы­ва­е­мые «уни­же­ния» суть тоже лише­ния в вопро­сах неза­ви­си­мо­сти, при­зна­ния со сто­роны других и жиз­нен­ного успеха; эти лише­ния бывают, конечно, наи­бо­лее тягост­ными. Нельзя при­ми­риться с утра­той истин­ного досто­ин­ства и ува­же­ния к себе, но нельзя при­ни­мать к сердцу отсут­ствие успеха у других, а также поно­ше­ние и кле­вету. Мы должны уметь обхо­диться без жиз­нен­ного «успеха», без «почета» и без так назы­ва­е­мой «славы».

И вот, если я буду бояться таких и им подоб­ных лише­ний, то мне при­дется отка­заться от глав­ного, пред­мет­ного успеха в жизни и от победы в жиз­нен­ной борьбе. А если я хочу пред­мет­ной победы, то я должен пре­не­бречь лише­ни­ями и пре­зи­рать угрозы. То, что иногда назы­вают «креп­кими нер­вами», есть не что иное, как муже­ствен­ное отно­ше­ние к воз­мож­ным или уже начав­шимся лише­ниям. Все, что мне грозит, и притом часто только грозит и даже не осу­ществ­ля­ется, есть своего рода лише­ние, – лише­ние в обла­сти еды, питья, одежды, тепла, удоб­ства, иму­ще­ства, здо­ро­вья и т. д. И вот, чело­век, поста­вив­ший себе серьез­ную жиз­нен­ную задачу, име­ю­щий вели­кую цель и жела­ю­щий пред­мет­ного успеха и победы, должен не бояться лише­ний;муже­ство перед лише­ни­ями и угро­зами есть уже поло­вина победы или как бы выдер­жан­ный «экза­мен на победу». Тот, кто тре­пе­щет за свои удоб­ства и насла­жде­ния, за свое иму­ще­ство и «спо­кой­ствие», тот пока­зы­вает врагу свое слабое место, он под­став­ляет ему «ахил­ле­сову пяту» и будет скоро ранен в нее: он будет ущем­лен, обес­си­лен, связан и пора­бо­щен. Ему пред­стоит жиз­нен­ный провал…

Всю жизнь нам грозят лише­ния. Всю жизнь нас бес­по­коят мысли и заботы о воз­мож­ных «поте­рях», «убыт­ках», уни­же­ниях и бед­но­сти. Но именно в этом и состоит школа жизни: в этом – под­го­товка к успеху, закал для победы. То, чего тре­бует от нас эта школа, есть духов­ное пре­одо­ле­ние угроз и лише­ний. Спо­соб­ность легко пере­но­сить заботы и легко обхо­диться без того, чего не хва­тает, входит в искус­ство жизни. Ника­кие убытки, потери, лише­ния не должны выво­дить нас из душев­ного рав­но­ве­сия. «Не хва­тает?» – «Пускай себе не хва­тает. Я обой­дусь». …Нельзя терять свя­щен­ное и суще­ствен­ное в жизни; нельзя отка­зы­ваться от глав­ного, за кото­рое мы ведем борьбу. Но все несу­ще­ствен­ное, повсе­днев­ное, все мелочи жизни – не должны нас ослеп­лять, свя­зы­вать, обес­си­ли­вать и пора­бо­щать…

Искус­ство сно­сить лише­ния тре­бует от чело­века двух усло­вий.

Во-первых, у него должна быть в жизни некая высшая, все опре­де­ля­ю­щая цен­ность, кото­рую он дей­стви­тельно больше всего любит и кото­рая на самом деле заслу­жи­вает этой любви. Это и есть то, чем он живет и за что он борется; то, что осве­щает его жизнь и направ­ляет его твор­че­скую силу; то, перед чем все осталь­ное блед­неет и отхо­дит на задний план… Это есть свя­щен­ное и освя­ща­ю­щее солнце любви, перед лицом кото­рого лише­ния не тягостны и угрозы не страшны… Именно таков путь всех героев, всех веру­ю­щих, испо­вед­ни­ков и муче­ни­ков…

И, во-вторых, чело­веку нужна спо­соб­ность сосре­до­то­чи­вать свое вни­ма­ние, свою любовь, свою волю и свое вооб­ра­же­ние – не на том, чего не хва­тает, чего он «лишен», но на том, что ему дано. Кто посто­янно думает о недо­ста­ю­щем, тот будет всегда голо­ден, завист­лив, заря­жен нена­ви­стью. Вечная мысль об убыт­ках может свести чело­века с ума или уло­жить в гроб[**]; вечный трепет перед воз­мож­ными лише­ни­ями уни­жает его и гото­вит его к раб­ству. И наобо­рот: тот, кто умеет с любо­вью вчув­ство­ваться и вжи­ваться в даро­ван­ное ему, тот будет нахо­дить в каждой жиз­нен­ной мелочи новую глу­бину и кра­соту жизни, как бы некую дверь, веду­щую в духов­ные про­сторы; или – вход в сокро­вен­ный Божий сад; или – коло­дезь, щедро льющий ему из глу­бины бытия род­ни­ко­вую воду. Такому чело­веку довольно про­стого цветка, чтобы кос­нуться боже­ствен­ного миро­тво­ре­ния и изум­ленно пре­кло­ниться перед ним; ему, как Спи­нозе, доста­точно наблю­де­ния за про­стым пауком , чтобы постиг­нуть строи при­роды в его зако­но­мер­но­сти; ему нужен про­стой луч солнца, как Дио­гену 15, чтобы испы­тать оче­вид­ность и углу­биться в ее пере­жи­ва­ние. Когда-то уче­ники спро­сили у Анто­ния Вели­кого, как это он видит Гос­пода Бога? Он отве­тил им при­бли­зи­тельно так: «Ранним утром, когда я выхожу из моей зем­лянки в пустыню, я вижу, как солнце встает, слышу, как птички поют, тихий вете­рок обду­вает мне лицо – и сердце мое видит Гос­пода и поет от радо­сти» 16

Каким богат­ством вла­деет бедняк, если он умеет быть бога­тым…

Это значит еще, что лише­ния при­зы­вают нас к сосре­до­то­чен­ному созер­ца­нию мира, так, как если бы некий сокро­вен­ный голос гово­рил нам: «В том, что тебе уже дано, сокрыто истин­ное богат­ство; про­никни в него, овла­дей им и обхо­дись без всего осталь­ного, что тебе не дано, ибо оно тебе не нужно»… Во всех вещах мира есть изме­ре­ние глу­бины. И в этой глу­бине есть пота­ен­ная дверь к муд­ро­сти и бла­жен­ству. Как часто за «богат­ством» скры­ва­ется сущая ску­дость, жалкое убо­же­ство; а бед­ность может ока­заться сущим богат­ством, если чело­век духовно овла­дел своим скуд­ным состо­я­нием…

Поэтому нехо­рошо чело­веку обхо­диться без лише­ний; они нужны ему, они могут при­не­сти ему истин­ное богат­ство, кото­рого он иначе не постиг­нет. Лише­ния выко­вы­вают харак­тер, по-суво­ров­ски вос­пи­ты­вают чело­века к победе, учат его само­углуб­ле­нию и обе­щают ему открыть доступ к муд­ро­сти.

И я не ропщу на лише­ния и утраты, постиг­шие меня в жизни: Но о моей синей сафьян­ной тет­ради, научив­шей меня когда-то «закону оло­вян­ного сол­да­тика», я вспо­ми­наю с бла­го­дар­но­стью: она отняла у меня когда-то желан­ную игрушку, но открыла мне доступ к истин­ному богат­ству. И ее – я не хотел бы лишиться в жизни…

^ 9. О здо­ро­вье

«Как это томи­тельно, все время думать о своем здо­ро­вье… вечно беречься, всего опа­саться, обхо­диться без запре­щен­ного и все спра­ши­вать: не повре­дит ли мне то-то и то-то? Вся жизнь напол­ня­ется стра­хом и опа­се­ни­ями… Все время наблю­да­ешь за собой, живешь с огляд­кой, ста­но­вишься сам себе тюрем­ным наблю­да­те­лем… Радость жизни исче­зает. Душой овла­де­вает мни­тель­ность, ипо­хон­дрия. Не жизнь, а про­зя­ба­ние. Кому и зачем нужна такая жизнь?»…

Так жало­вался я одна­жды в письме к моему деду, когда у меня начался про­цесс в легких и я должен был лечь в сана­то­рию на много меся­цев. Вот была тоска! Один этот гра­дус­ник три раза в день, кото­рый я назы­вал тогда «тюрь­мо­мет­ром»… Я был молод, подви­жен, раз­го­вор­чив и как раз начал инте­рес­ную науч­ную работу, кото­рая тре­бо­вала посто­ян­ных спра­вок в биб­лио­теке и выпи­сок, И еще одно: я был влюб­лен… и не уверен в ее отно­ше­нии ко мне. Ах, как я тогда тер­зался!..

Милый мой дед… Он давно уже скон­чался… Но я сохра­нил его ответ­ное письмо. Оно настолько зна­чи­тельно и глу­бо­ко­мыс­ленно, что его сле­до­вало бы непре­менно напе­ча­тать. У моего деда фило­со­фия вырас­тала из сердца, пита­лась созер­ца­нием и сли­ва­лась с жизнью; но боль­ших фило­соф­ских трудов после него не оста­лось.

Вот его письмо от слова до слова.

«Ах ты, мой нетер­пе­ли­вей, – писал он мне. – Чего ты томишься? Ведь я по письму твоему слышу, как ты тос­ку­ешь. Пожа­луй­ста, успо­койся и не мешай своему Врачу. Да нет, не сана­тор­ному, Бог с ним; он все равно будет делать свое дело. Я разу­мею твоего соб­ствен­ного, внут­рен­него Врача, с кото­рым ты не в ладах. А ты о нем ничего и не знаешь? Тогда я должен рас­ска­зать тебе про него. Но ты изволь спо­койно лечь, поудоб­нее. Вот так, на спину… Удобно? Ну и не напря­гайся, не делай угрю­мого лица! Если будешь пре­да­ваться мрач­ным мыслям, то ничего не услы­шишь и не пой­мешь из моего рас­сказа. Пожа­луй­ста, не хмурь бровей. Дыши спо­койно и глу­боко, будто заснуть хочешь. Ну вот, а теперь слушай меня серд­цем и внут­ренне про­ве­ряй каждое мое слово.

У вся­кого из нас есть свой соб­ствен­ный, внут­рен­ний Врач. Его нельзя ни видеть, ни слы­шать. Он ведет скры­тую, таин­ствен­ную жизнь и не отве­чает на прямые вопросы. Но к нему можно и должно «при­слу­ши­ваться». Изредка мы его видим во сне, но обык­но­венно не знаем, что это он. Тогда нам снится какой-то сим­па­тич­ный, дру­же­люб­ный чело­век, к кото­рому мы питаем полное дове­рие; он очень бла­го­же­ла­те­лен, сопро­вож­дает нас, молча помо­гает нам в делах и устра­няет всякие непри­ят­но­сти; обычно мы не видим даже его облика, он живет как будто в тени; мы чув­ствуем только доброе и забот­ли­вое суще­ство, и про­сы­па­емся с чув­ством бла­го­дар­но­сти, обод­рен­ные и облас­кан­ные… Это и есть наш внут­рен­ний Врач, кото­рый нам дан на всю жизнь и с кото­рым мы должны жить в ладах…

Ты, конечно, спро­сишь, как до него доби­раться? А видишь ли, у нас есть особый дар внут­рен­него созер­ца­тель­ного вни­ма­ния и нам надо упраж­нять его. Надо при­слу­ши­ваться к жизни нашего соб­ствен­ного инстинкта, той вели­кой и умной под­зем­ной силы, без кото­рой наша жизнь была бы совсем невоз­мож­ной. Эта сила растит и строит чело­ве­че­ский орга­низм – это уди­ви­тель­ное сожи­тель­ство или «земное еди­но­жи­тель­ство» лич­ного тела и личной души. Он печется о нас, ведет нас и охра­няет, при­сут­ствует во всех орга­нах нашего есте­ства. Можно было бы ска­зать, что каж­дому чело­веку дан от Бога некий внут­рен­ний «стро­и­тель». Это он «про­сы­пает» тебя по утрам, потому что ты «доста­точно» поспал; он именно «про­сы­пает» тебя изнутри, тогда как другие люди могут тебя только раз­бу­дить. Ты видал, веро­ятно, людей, кото­рых никак не добу­дишься? Понятно почему: ты их насильно и про­из­вольно будишь, а «их» орга­ни­че­ски-внут­ренне «спит»… Ты по скольз­нешься на ходу – а он уже поза­бо­тился о том, чтобы ты не упал: он под­дер­жал твое рав­но­ве­сие. Ты поре­зал палец, и уже все сде­лано для того, чтобы ты не истек кровью; и пока ранка не зажи­вет, она будет изнутри зале­чи­ваться твоим забот­ли­вым Врачом. Что бы ты ни пред­при­нял, он все время забо­тится о тебе. Ты сего­дня много пора­бо­тал и хотел бы про­си­деть над кни­гами еще всю ночь; он счи­тает это вред­ным и заяв­ляет об этом в форме уста­ло­сти и сон­ли­во­сти. И если ты будешь наста­и­вать на своем, нач­нешь много курить и пить креп­кий кофе, то ты ока­жешься с ним в раз­ладе и он может устро­ить тебе внут­рен­нюю «заба­стовку». Труд­ный и напря­жен­ный день прошел, тебе пора спать, и он сиг­на­ли­зи­рует тебе об этом: глаза твои сли­па­ются, ты начи­на­ешь зевать и ста­но­вишься вял и сонлив. Это от него идут чув­ства голода, жажды, холода, скуки и тоски: ты не бере­жешь себя, ты не знаешь, что тебе нужно, а он знает все потреб­но­сти твоего орга­низма и бере­жет тебя. Это он пре­ду­пре­ждает тебя о том, что тебе нужно больше угле­во­дов (сахар), меньше соли, гораздо больше вита­ми­нов; это от него «мороз по коже», чиха­ние, зубная боль, повы­шен­ная тем­пе­ра­тура, обло­жен­ный язык. Если ты не счи­та­ешься с этим – тем хуже для тебя; он не может и не будет «уго­ва­ри­вать» тебя, а сде­лает тебя слабым и боль­ным – оду­мы­вайся и опо­ми­найся, забрел в тупик – ищи выхода…

О каждом изли­ше­стве (вино), о каждом упу­ще­нии (отмо­ро­зил нос) он все время дает тебе знать. Живой чело­век есть целая система рав­но­ве­сии: рав­но­ве­сие теп­ло­вое, пище­вое, сонно-бодр­ствен­ное; рав­но­ве­сие в напря­же­нии муску­лов и нервов; кро­во­об­ра­ще­ние, мера дви­же­ния и покоя, мера горя и радо­стей, мера чув­ствен­ных насла­жде­ний и мера цело­муд­рия, мера сосре­до­то­чен­ной мысли и мера отвле­че­ния и раз­вле­че­ния. Это он блюдет во всем необ­хо­ди­мую меру и над­ле­жа­щее рав­но­ве­сие и знает, что тебе необ­хо­димо; это он сокра­щает твою рабо­то­спо­соб­ность, посы­лает тебе миг­рень или бес­сон­ницу, или жела­ние пры­гать и бегать; или валит тебя на теплую лежанку, или устра­и­вает тебе дли­тель­ный нейроз.

Это он побуж­дает бере­мен­ную жен­щину есть мел или дре­вес­ный уголь, потому что они ей необ­хо­димы для ребенка. Когда ты в тем­ноте под­хо­дишь к незри­мой для тебя опас­но­сти – он пре­ду­пре­ждает тебя зами­ра­нием сердца и чув­ством непо­нят­ного ужаса. Надо при­учиться при­слу­ши­ваться ко всему этому. Таин­ствен­ный Врач твоего инстинкта мудрее и даль­но­вид­нее тебя. Он во всем тре­бует рав­но­ве­сия, целе­со­об­раз­но­сти и меры. Он есть вопло­ще­ние мол­ча­ли­вой твор­че­ской муд­ро­сти. А от нас он тре­бует – вни­ма­ния и пови­но­ве­ния; и за это он посы­лает нам здо­ро­вье: само себя под­дер­жи­ва­ю­щее рав­но­ве­сие жизни, и легкое, бодрое само­чув­ствие…

Это искус­ство при­слу­ши­ваться к бес­сло­вес­ному голосу своего инстинк­тив­ного Врача – совре­мен­ный чело­век, к сожа­ле­нию, утра­тил. Пер­во­быт­ный чело­век обла­дал этим даром и был счаст­лив. Но тепе­реш­ний зло­счаст­ный умник не спо­со­бен к этому. Он гор­дится своим рас­су­доч­ным мыш­ле­нием и вооб­ра­жает, что созна­тель­ная мысль состав­ляет глав­ную суть и силу жизни. Он вооб­ра­жает, что «куль­тура» одо­лела при­роду и под­чи­нила ее себе. Он само­до­воль­ный рас­су­доч­ник и гордец; и думает, что его про­из­вол при­зван поко­рить бого­з­дан­ную при­роду и, может быть, даже впо­след­ствии заме­стить ее. Он дохо­дит до того, что выду­мы­вает всякие про­ти­во­есте­ствен­ные теории и спо­собы жизни и ставит все вверх ногами. А его без­бо­жие ослеп­ляет его все более и более и завле­кает его все дальше и дальше. Грех про­ти­во­есте­ствен­но­сти ста­но­вится все глубже у совре­мен­ного чело­века – и ему уже не избе­жать спра­вед­ли­вого воз­мез­дия. Упор­ное непо­ви­но­ве­ние при­роде может сло­мать чело­веку хребет, ибо тот, кто вос­стает против бого­з­дан­ной при­роды, – бун­тует против Бога.

Поэтому нам надо кое в чем вер­нуться назад – к бого­з­дан­ной при­роде, чтобы вер­нуть себе дары неба. Мы должны научиться ладить с нашим инстинк­тив­ным стро­и­те­лем и таин­ствен­ным Врачом. Мы должны научиться вопро­шать его, не наде­ясь на сло­вес­ный ответ: чего бы ему «хоте­лось», чего бы он желал «избе­жать», что ему под­хо­дит и что – нет, и что он реши­тельно откло­няет как вред­ное. Тут не сле­дует умни­чать, не надо ничего изоб­ре­тать самому. Сове­то­ваться со своим Врачом совсем не значит пота­кать своим стра­стям и вожде­ле­ниям. Это – совсем иное: чело­век внут­ренне сосре­до­то­чи­ва­ется и при­слу­ши­ва­ется к голосу своего орга­низма; он внем­лет голосу своего инстинкта, но не его сле­поте и страст­но­сти, не его про­ти­во­ду­хов­ной жад­но­сти, а его духов­ной муд­ро­сти, данной ему от Бога и взле­ле­ян­ной от при­роды. Чело­век как бы воз­рож­дает в себе тот акт, при кото­ром дух вла­деет инстинк­том до самой его глу­бины и из самой его глу­бины. Он сове­ща­ется с духом своего инстинкта и оли­це­тво­ряет его в образе своего «Врача». Это про­буж­дает в душе древ­нюю, пер­во­здан­ную глу­бину, кото­рая, может быть, уже совсем заглохла, а может быть, только засу­шена рас­суд­ком. Чело­век как бы сту­чится в дверь своего бого­дан­ного и есте­ствен­ного Врача, чтобы при­об­щиться его само­де­я­тель­ной муд­ро­сти и воз­об­но­вить в себе орга­ни­че­ское само­чув­ствие при­роды. Врач отве­чает без слов! его муд­рость не «логична», а «орга­нична»; он молча ука­зует «нужное», «одоб­ряет», «под­твер­ждает» или «отво­дит – не сове­тует». Именно там, в этой глу­бине инстинк­тив­ной духов­но­сти живет твор­че­ское зерно здо­ро­вья, тот дивный дар орга­ни­че­ского само­це­ле­ния, с кото­рым мы должны всту­пить в связь.

Вот в этом-то и дело, мой нетер­пе­ли­вый маль­чик! Ты тоже утра­тил живую непо­сред­ствен­ную связь с твоим стро­и­те­лем и Врачом; и вслед­ствие этого ты забо­лел. Теперь тебе надо во что бы то ни стало вос­ста­но­вить эту связь. Тебе нужно не просто выле­читься от кашля и заро­стить «ране­ное» легкое; тебе нужно начать новый образ жизни. Ты должен всту­пить в живой ритм при­роды, как бы оку­нуться в поток само­це­ле­ния и есте­ствен­ного само­под­дер­жа­ния. Это нельзя сде­лать насильно, про­стым реше­нием, в крат­чай­шее время. Ты должен посте­пенно осво­иться с мыслью, что здесь надо не при­ка­зы­вать, а пови­но­ваться; не экс­плу­а­ти­ро­вать свои силы по про­из­волу, а блюсти меру напря­же­ния и рав­но­ве­сия во всей жизни. Только пови­ну­ясь при­роде, можно ей пове­ле­вать. Кто живет и творит вместе с ней, из нее, того она несет охотно и радостно как своего гос­по­дина. Ибо при­рода, подобно судьбе, ведет послуш­ного и насильно тащит непо­кор­ного. Поэтому, если ты будешь дове­рять своему инстинк­тив­ному Врачу и слу­шаться его тихих ука­за­ний и пре­ду­пре­жде­ний, то тебе не надо будет посто­янно тре­во­житься о своем здо­ро­вье: он будет делать это за тебя. Ты будешь жить, любить и тво­рить, а он будет под­дер­жи­вать твое здо­ро­вье. Ты будешь блюсти его орга­ни­че­ские поже­ла­ния, а он будет идти навстречу всем твоим духов­ным тре­бо­ва­ниям. Вы будете сообща – живым, здо­ро­вым един­ством. И ты будешь здоров и будешь насла­ждаться пре­крас­ным, уве­рен­ным спо­кой­ствием за себя и за свое дело.

Так-то, мой милый. Здо­ро­вье есть нечто боль­шее, чем люди обычно думают… Здо­ро­вье есть пред­на­чер­тан­ная Богом и угод­ная Ему гар­мо­ния между личною при­ро­дою и личным духом. Каждый чело­век создан для здо­ро­вья и при­зван к тому, чтобы быть здо­ро­вым. В боль­ном виде мы не соот­вет­ствуем нашему назна­че­нию и Божьему замыслу; какая Ему радость от наших уродств и муче­ний?.. Он посы­лает нам недуг для того, чтобы мы выздо­ро­вели, – как путь к здо­ро­вью. Поэтому болезнь есть как бы таин­ствен­ная запись, кото­рую нам надо рас­шиф­ро­вать: в ней запи­сано о нашей преж­ней, невер­ной жизни и потом о новой, пред­сто­я­щей нам, мудрой и здо­ро­вой жизни. Этот «шифр» мы должны раз­га­дать, истол­ко­вать и осу­ще­ствить. В этом – смысл болезни.

И все это есть чудо, живое чудо при­роды, вели­кое чудо Божие, кото­рого мы по при­вычке не заме­чаем; мы про­хо­дим мимо него, и наше заглох­шее сердце оста­ется холод­ным и без­раз­лич­ным. Поду­май только, как это дивно: в каждом из нас зало­жена спо­соб­ность осу­ществ­лять в себе заду­ман­ную Богом гар­мо­нию духа, души и тела…; каж­дому из нас дан таин­ствен­ный стро­и­тель и Врач, при­зван­ный к осу­ществ­ле­нию этой гар­мо­нии…; каждый из нас обла­дает даром погру­зиться в себя духом и воз­звать к этой пред­на­чер­тан­ной и обе­то­ван­ной гар­мо­нии… Это значит сразу – вер­нуться к при­роде и при­дать себя воле Божией…

Но не верь мне на слово. Поста­райся уви­деть это все само­сто­я­тельно. Вос­поль­зуйся для этого своей болез­нью: она должна не только исце­лить тебя (ибо в этом ее при­зва­ние) , но и умуд­рить. А муд­рость дается только через испы­та­ние и стра­да­ние. Поэтому не сер­дись на свою болезнь; «дай себе отпуск»; пред­ставь себе, что ты уехал в путе­ше­ствие и должен при­ве­сти с собою – дружбу со своим Врачом, дар здо­ро­вья и орга­ни­че­скую муд­рость. Пере­жив все это сам, про­верь, удо­сто­верься и доведи себя до оче­вид­но­сти. Для этого нужно тер­пе­ние. Все пре­крас­ное на свете растет и раз­ви­ва­ется мед­ленно. А ты ведь хочешь именно пре­крас­ного – пред­на­чер­тан­ной от Бога жиз­нен­ной гар­мо­нии. Взрасти ее, и вся жизнь твоя оза­рится по-новому: и любовь, и семья, и твор­че­ство, и ста­рость»…

С тех пор я и в самом деле пере­жил все это, про­ве­рил, удо­сто­ве­рился и дошел до оче­вид­но­сти. А письмо деда я читал и пере­чи­ты­вал много раз, так что теперь знаю его почти наизусть…

^ 10. Миро­вая пыль

При­та­ив­шись, мягким пла­стом лежит она в колеях про­се­лоч­ной дороги и ждет только повода, чтобы взмыть и поле­теть: ветер ли заиг­рает, лошадь ли под­ни­мет ее копы­том или коле­сом – ей все равно, взле­тит и обле­пит пут­ника, и он не так легко отде­ла­ется от нее. А если нале­тит насто­я­щий вихрь и начнет вер­теть, то она поне­сется смер­чем, взды­ма­ясь и тор­же­ствуя… Куда ни взгля­нешь – пыль повсюду. И в сол­неч­ном луче летают и золо­тятся мил­ли­оны легких пыли­нок: сверк­нут, покра­су­ются и исчез­нут в тени; значит, и тень полна ими… Где моло­тят или веют, там ей сво­бод­ный полет: ее отду­вает в сто­рону, а тяже­лое зерно тихо стру­ится в мешки и закрома. И напрасно хозяйки ста­ра­ются отде­латься от нее, выби­вая ее из ковров и стирая ее с мебели: они только будят ее ото сна и напол­няют ею воздух. Пыль осе­дает на черных лицах тру­бо­чи­стов и уголь­щи­ков; сле­жи­ва­ется пла­стами на забы­тых книгах; ищет себе при­ста­нища в миро­вом про­стран­стве. А когда самум под­ни­мает песок пустыни и несет его ура­га­ном навстречу стран­нику, то она засло­няет ему самоё солнце и дышит ему в лицо гибе­лью.

Кто вду­ма­ется и огля­дится, тот найдет ее повсюду: и в золе от костра, и на свежем яблоке, и в чело­ве­че­ских легких, и в люд­ской бол­товне, в ску­ча­ю­щей душе и в глупой книге, в хвосте кометы и в рас­па­да­ю­щемся обще­стве, и осо­бенно во всех граж­дан­ских войнах и рево­лю­циях. Все ветры бытия кружат ее во всех про­стран­ствах, отпав­шую, бес­поч­вен­ную и заблуд­шую; с виду без­вред­ную, но в сущ­но­сти – обре­ме­ни­тель­ную и несчаст­ную, бес­при­зор­ную и бес­по­кой­ную. Ибо она выпала из миро­вого строя, не нашла себе места в сла­жен­ном порядке бытия и стала живым сим­во­лом миро­вого хаоса и миро­вой угрозы. Пыль – это неустро­ен­ное мно­же­ство, это хаос миро­вой без­ра­бо­тицы, это надви­га­ю­щийся распад и раз­ло­же­ние.

Весь мир ищет еди­не­ния и устро­е­ния; вся жизнь его про­хо­дит в борьбе за живой, твор­че­ский поря­док; и смысл миро­вого мно­же­ства в том, чтобы найти себе верную со-при­над­леж­ность, целе­со­об­раз­ное вза­и­мо­слу­же­ние, твор­че­ское рав­но­ве­сие. Так обстоит на всех сту­пе­нях бытия: и в малой клетке и в вели­ча­вом тече­нии планет, и в поле­вой былинке и в личной душе, в про­из­ве­де­нии искус­ства и в чело­ве­че­ском обще­стве. Всюду мир живет необ­хо­ди­мым и выбра­сы­вает излиш­нее; и там, где лишнее бывает изверг­нуто, оно или рас­па­да­ется в миро­вой прах, или смы­ка­ется в болез­нен­ное ново­об­ра­зо­ва­ние, гро­зя­щее рас­строй­ством и гибе­лью.

И вот в этом вели­ком сози­да­тель­ном вра­ще­нии мира малый атом имеет свое при­зва­ние: он должен верно постиг­нуть свою при­роду и свое отно­ше­ние к целому, утвер­дить свою внут­рен­нюю сво­боду и свое бытие и доб­ро­вольно вклю­читься в общую связь все­лен­ной, в ее тру­до­вой поря­док. Если это удастся ему, то жизнь его сло­жится верно и счаст­ливо: он будет раз­ви­ваться и цвести, и этим рас­цве­том своим слу­жить вели­кому делу все­лен­ной. Если же это ему не уда­ется, то он не найдет ни своего слу­же­ния, ни своего ранга; он ока­жется отпав­шим и бес­поч­вен­ным, оди­но­ким и неустро­ен­ным, и при­со­еди­нится к миро­вой пыли. Оди­но­кая и без­ра­бот­ная пылинка, бес­цельно вра­ща­ясь в жизни, носится туда и сюда, как отверг­ну­тый изгой, как празд­ный вер­то­прах, как бес­при­зор­ное дитя мира. Жизнь ее лишена смысла и цели, ибо у нее нет пита­ю­щей почвы и нет орга­ни­че­ской сопри­над­леж­но­сти; ей оста­ется только сло­няться в без­де­лии, томиться и бун­то­вать… Суще­ство, отко­лов­ше­еся от мира, не участ­вует в вели­ком хоре все­лен­ной, и его личный голос не ведет свою само­сто­я­тель­ную и верную мело­дию. Оно не несет сов­местно с дру­гими бремя миро­вого бытия; и именно поэтому для него ста­но­вится невы­но­си­мым и личное бремя жизни. Сча­стье при­ми­ре­ния, вклю­чен­но­сти, все­лен­ского брат­ства не дается ему. Его судьба иная: вечная бес­при­ют­ность, вечная жалоба, вечный про­тест, пока оно не найдет своего при­зва­ния, своего орга­ни­че­ского места, своего слу­же­ния, а потому и сча­стия: ибо на свете нет сча­стия вне слу­же­ния и нет покоя в оди­но­че­стве. Атом мира, нашед­ший себя в мире – уже не жертва «случая» и не дитя хаоса: он обре­тает свою личную сво­боду в слу­же­нии миро­вой необ­хо­ди­мо­сти и всту­пает во все­лен­ный хор, поющий осанну…

Правда, есть в мире «муд­рость», кото­рая поль­зу­ется и пылью, как пас­сив­ным ору­дием, как слепым и притом стра­да­ю­щим сред­ством – пусть ото­рвав­шимся и несчаст­ным, но все же полез­ным целому, пусть несо­глас­ным и бун­ту­ю­щим, но вынуж­ден­ным пови­но­ваться; так что и хаос неко­то­рым обра­зом таин­ственно служит кос­мосу. Но эта без­жа­лост­ная «муд­рость» не дает ото­рвав­ше­муся атому ни удо­вле­тво­ре­ния, ни покоя, предо­став­ляя ему слепо стра­дать и про­кли­нать свою судьбу. Отвер­жен­ное дитя мира, ото­всюду выко­ла­чи­ва­е­мое и выме­та­е­мое, блуж­да­ю­щее в про­стран­стве напо­до­бие веч­ного жида, не может уте­шиться мыслью о том, что и пыль, и грязь, и бак­те­рии, и злодеи играют какую-то неяс­ную роль во все­об­щей «эко­но­мии мира»: эта мысль не дает ему ни избав­ле­ния, ни сча­стия. Все неустро­ен­ные атомы мира – обра­зуют единую, вели­кую про­блему миро­зда­ния, вели­кое бед­ствие и гро­зя­щую опас­ность. Рано или поздно они начи­нают объ­еди­няться и под­ни­мают вос­ста­ние – то в кос­ми­че­ском про­стран­стве, то в пустыне, охва­чен­ной саму­мом, то в форме болез­нен­ного «ново­об­ра­зо­ва­ния» орга­низма, то в виде соци­аль­ной рево­лю­ции или граж­дан­ской войны… Такова вели­кая «орга­ни­за­ци­он­ная» задача мира: пыль должна быть при­нята и вклю­чена в живой поря­док все­лен­ной и обще­ства, она тре­бует от нас избав­ле­ния и исце­ле­ния – сча­стья через сво­бод­ное слу­же­ние. Это не задача «мига» или «часа», это не слу­чай­ное забо­ле­ва­ние, исце­ля­е­мое по какому-то еди­ному рецепту: нет, это зада­ние все­гдаш­нее, вечное, тре­бу­ю­щее посто­ян­ных усилий, все новых и новых мудрых и в то же время береж­ных мер. Ибо в вели­ком вра­ще­нии и фор­ми­ро­ва­нии мира всегда будут вновь и вновь появ­ляться отпав­шие и неустро­ен­ные атомы, выбро­шен­ные, не при­спо­со­бив­ши­еся, «поте­ряв­шие голову» и неспо­соб­ные вло­житься в работу целого. И всегда будет воз­мож­ность, что такие блуж­да­ю­щие атомы, про­те­сту­ю­щие и оже­сто­чен­ные, сгру­дятся и затя­нут мрач­ный гимн злобы и отвер­же­ния – про­те­стуя против неустро­ив­шего их Творца, грозя кос­мосу зави­стью и нена­ви­стью, неся другим людям месть, урав­не­ние и пора­бо­ще­ние…

…Однако вели­кая про­блема «пыли» имеет еще иную сто­рону и иное зна­че­ние. Ибо во внут­рен­ней жизни чело­века име­ется свое рас­пы­ле­ние и своя особая пыль. Живя изо дня в день, мы совсем не заме­чаем, как душу нашу засы­пает пыль ничтож­ных, повсе­днев­ных мело­чей и как самая душа наша начи­нает от этого мель­чать, рас­пы­ляться и вырож­даться. Каждая чело­ве­че­ская душа имеет при­зва­ние стать неким гар­мо­ни­че­ским един­ством, живу­щим и дей­ству­ю­щим из еди­ного духов­ного центра. Чело­век должен обла­дать духовно уко­ре­нен­ным харак­те­ром. Он должен быть подо­бен городу с единым креп­ким крем­лем, в кото­ром поко­ятся почи­та­е­мые им свя­тыни. Или еще: он должен быть подо­бен худо­же­ствен­ному про­из­ве­де­нию искус­ства, в кото­ром все обос­но­вано единою, глав­ною идеею. Поэтому он не должен поз­во­лять жизни зано­сить себя пылью и рас­пы­лять себя по мело­чам.

Вот почему нам надо посто­янно отли­чать духовно-суще­ствен­ное от неваж­ного, глав­ное от неглав­ного, руко­во­дя­щее от пустяш­ного, свя­щен­ное и зна­чи­тель­ное от мелоч­ного и празд­ного; и притом для того, чтобы все время пере­ла­гать рит­ми­че­ский акцент жизни на зна­чи­тель­ное и свя­щен­ное. Тут дело не в бег­стве от пустя­ков, не в важ­ни­ча­нье, не в педан­тизме или хан­же­стве, а в укреп­ле­нии духов­ного вкуса и рас­по­зна­ва­нии вещей. Надо посто­янно при­во­дить наши жиз­нен­ные содер­жа­ния в связь с нашим духов­ным цен­тром, изме­ряя их егосветом и его содер­жа­нием так, чтобы они осве­ща­лись из него и обли­чали свое истин­ное жиз­нен­ное зна­че­ние: то, что устоит в свете этого цен­траль­ного огня и оправ­да­ется, то есть благо, то под­ле­жит избра­нию и пред­по­чте­нию, а все иное, не оправ­дав­ше­еся, само будет обли­чаться и отпа­дать. Это и есть про­цесс очи­ще­ния от душев­ной пыли. Не все потребно духов­ному орга­низму для его внут­рен­него стро­и­тель­ства; то, что не может слу­жить ему, пусть выде­ля­ется и не живет в нашем внут­рен­нем про­стран­стве. Жить – значит раз­ли­чать, ценить и выби­рать; кто этому не научится, тот будет засы­пан пылью жизни. Жить – значит уко­ре­ниться в глав­ном и орга­ни­зо­вы­вать из него свой харак­тер и свое миро­воз­зре­ние; кто не спо­со­бен к этому, тот сам рас­па­дется в прах и поте­ряет сам себя…

Все ничтож­ные мелочи нашего суще­ство­ва­ния – все эти несча­стья, низ­мен­ные и пустые «обсто­я­тель­ства» жизни, кото­рые желают иметь «вес» и «зна­че­ние», а на самом деле лишены всякой высшей суще­ствен­но­сти; все эти празд­ные, бес­при­зор­ные жиз­нен­ные содер­жа­ния, несу­щи­еся на нас непре­рыв­ным пото­ком, все эти засы­па­ю­щие нас пош­ло­сти, кото­рые пре­тен­дуют на наше время и на наше вни­ма­ние, кото­рые раз­дра­жают нас, воз­буж­дают и разо­ча­ро­вы­вают, раз­вле­кают, утом­ляют и исто­щают – все это пыль, зло­счаст­ная и ничтож­ная пыль жизни… И если мы не сумеем изба­виться от нее и будем жить ею, отда­вая ей пламя нашего суще­ства; если мы не вос­пи­таем в себе луч­шего вкуса и не про­ти­во­по­ста­вим ей более силь­ную и бла­го­род­ную глу­бину духа, то пош­лость погло­тит нас: наши жиз­нен­ные деяния утра­тят высший смысл, станут бес­смыс­лен­ными и без­от­вет­ствен­ными; наш жиз­нен­ный уро­вень станет низ­мен­ным; наша любовь станет каприз­ною, нечи­стою и нетвор­че­скою; наши поступки станут слу­чай­ными, невер­ными, пре­да­тель­скими – и дух наш задох­нется в пыли бытия…

Тогда наша жизнь ока­жется поис­тине «даром напрас­ным, даром слу­чай­ным» (Пушкин) 17; она утра­тит свой смысл и свое свя­щен­ное изме­ре­ние. Чело­век, дожив­ший до этого, блуж­дает как бы в тумане и видит, по слову Пла­тона, лишь пустые тени бытия 18. Зане­сен­ный прахом, он сам под­ни­мает прах, целые облака пыли, и именно поэтому он, по слову епи­скопа Беркли 19, из-за под­ня­той им пыли не видит солнца. А когда им овла­де­вают стра­сти, то влага этих стра­стей, сме­ши­ва­ясь с прахом его ничтож­ной жизни, ста­но­вится липкой грязью, кото­рою он и насла­жда­ется, по слонам Герак­лита…

При­та­ив­шись у дороги нашей жизни, лежит вокруг нас эта ковар­ная пыль; и лучше нам не тре­во­жить ее и не посы­лать ее клубы по ветру. Неза­метно заби­ва­ется она во внут­рен­нюю гор­ницу нашей души и осе­дает на всем, что в ней укрыто; вот почему нам необ­хо­димо умение очи­щать от нее наши душев­ные про­стран­ства, и тот, кто этим искус­ством пре­не­бре­гает, рис­кует одна­жды задох­нуться в своей соб­ствен­ной пыли. Ибо от пыли вырож­да­ется в чело­веке все: и мыш­ле­ние, условно «ком­би­ни­ру­ю­щее» отно­си­тель­ные, отвле­чен­ные поня­тия (логи­че­ская пыль); и бес­поч­вен­ная, бес­пред­метно игра­ю­щая обра­зами фан­та­зия (эсте­ти­че­ская пыль); и воля, ото­рвав­ша­яся от своих свя­щен­ных корней, цинич­ная, вла­сто­лю­би­вая и жесто­кая, вос­при­ни­ма­ю­щая чело­ве­че­ство как без­лич­ную, поли­ти­че­скую пыль; и холод­ное и омерт­вев­шее сердце, разу­чив­ше­еся любить и засы­па­е­мое нрав­ственно без­раз­лич­ным прахом суще­ство­ва­ния…

А если сердце заглохло, то чело­век напо­ло­вину мертв; и не спра­виться ему с жиз­нен­ной пылью. И совре­мен­ный миро­вой кризис есть кризис заглох­шего сердца и вос­став­шего праха.

^ 11. О щед­ро­сти

Вы не знали моего пра­деда?.. Жаль… Это был добрый и при­вле­ка­тель­ный чело­век… Ему было уже 76 лет, когда Гос­подь ото­звал его в Свои селе­ния. Он был резчик по дереву, боль­шой мастер; и тонкие работы уда­ва­лись ему прямо уди­ви­тельно: кру­жево, да и только, и с каким вкусом! А больше всего он радо­вался, когда мог пода­рить какую-нибудь изящ­ней­шую вещицу зна­чи­тель­ному, талант­ли­вому чело­веку. Тогда он при­го­ва­ри­вал: «Ведь этим я вошел в его жизнь, я помог ему найти в жизни хоть малень­кую радость»… – и улы­бался счаст­ли­вой улыб­кой.

А, значит, вы его все-таки встре­чали?.. Да, да, это был он: с длин­ными, белыми воло­сами… Высо­кий лоб, меч­та­тель­ные, немножко отсут­ству­ю­щие глаза и неза­бы­ва­е­мая улыбка: будто все вокруг улыб­ну­лось… Да, и послед­ние годы он ходил немного сгор­бив­шись. Вот о нем-то я и хотел вам рас­ска­зать.

Видите ли, когда я наблю­даю совре­мен­ную жизнь, то мне часто кажется, что люди при­дают чрез­мер­ное зна­че­ние вся­кому иму­ще­ству и богат­ству, как будто боль­шое состо­я­ние рав­но­сильно боль­шому сча­стью. А это совсем не верно- Кто так думает и чув­ствует, тот, навер­ное, про­жи­вет несчаст­ли­вую жизнь. И этому я научился у моего покой­ного пра­деда.

Ему всю жизнь при­хо­ди­лось зара­ба­ты­вать себе про­пи­та­ние, и это дава­лось ему подчас не легко; и несмотря на это, он был одним из самых счаст­ли­вых людей на свете. Вы спро­сите, как ему это уда­ва­лось?.. А это он и назы­вал «искус­ством вла­де­ния» – или щед­ро­стью.

Он был седь­мым в своей семье, и притом млад­шим; одни маль­чики. Стар­шие братья были все черст­вые и жадные. На него они смот­рели свы­сока и ничего ему не давали. Роди­тели у него умерли рано, и он едва мог дотя­нуть до конца город­ского учи­лища. Тогда братья заявили ему: «Изволь сам себе зара­ба­ты­вать про­пи­та­ние». Ссо­риться и пре­ре­каться он не любил и стал учиться тому, к чему его осо­бенно тянуло: резьбе по дереву и игре на скрипке. С резь­бою у него сразу пошло; вещи его очень нра­ви­лись. И он объ­яс­нял это так: «Я от души это делаю, с любо­вью, а люди это чув­ствуют; ведь они все ищут в жизни любви, прямо голо­дают по ней; вот им и нра­вится»…

Через год он не только зара­ба­ты­вал себе на хлеб (жизнь-то тогда была дешева), но платил сам и за скри­пич­ные уроки. Тогда он ушел от бра­тьев и стал жить у без­дет­ного дяди. Там его тетка очень любила; так и назы­вала его – «голуб­чик мой». А в нем и вправду было что-то голу­би­ное. А уж обра­зо­ва­ние свое он позд­нее попол­нял нена­сыт­ным чте­нием.

Бывало, только возь­мет в руки смычок, так мело­дия и польется. Все сидят и слу­шают, как оча­ро­ван­ные, и у всех глаза влаж­ные. И горечь жизни забу­дешь: будто все заботы и тяго­сти с тебя сняли и только сердце поет. Как он играл рус­ские народ­ные песни, да еще в насто­я­щих древне-народ­ных тонах и гар­мо­ниях… Он потом с Мель­гу­но­вым водился и с гус­ля­рами все дружил… Бывало, сам стоит серьез­ный, бла­го­го­вей­ный; и только глаза сияют бла­жен­ством.

Вы спра­ши­ва­ете про «искус­ство вла­де­ния»? Сейчас, сейчас рас­скажу… Бед­но­сти он не знал. Но и бога­тым нико­гда не был. Два раза ему сва­тали бога­тых невест. Он сам мне об этом рас­ска­зы­вал: «Обе были из твер­дого дерева и грубой резьбы. Таких нельзя любить. И ника­кого пения в них не было. А во вла­де­нии они тоже ничего не пони­мали: обо­жали свое богат­ство, оно из них так и смот­рело. Ведь у каж­дого из нас свое глав­ное из глаз глядит, а у них гля­дела жад­ность». Позд­нее он женился на моей пра­ба­бушке и жил с ней душа в душу. Она была необы­чай­ной доб­роты, бедна, но умна и первая певу­нья на сва­дьбах; все ста­рин­ные сва­деб­ные песни знала и как зальется, так все слу­шают и не дышат.

Когда прадед начи­нал, бывало, рас­ска­зы­вать или советы давать, я мог слу­шать часами, неот­рывно. Потом я стал даже кое-что запи­сы­вать для памяти. Вот и про вла­де­ние.

«Слушай, малыш, – гово­рит он мне раз, – есть особое искус­ство вла­деть вещами; и в нем секрет зем­ного сча­стья. Тут глав­ное в том, чтобы не зави­сеть от своего иму­ще­ства, не при­ся­гать ему. Иму­ще­ство должно слу­жить нам и пови­но­ваться. Оно не смеет заби­рать верх и гос­под­ство­вать над нами. Одно из двух – или ты им вла­де­ешь, или оно на тебе поедет. А оно – хи-и-трое. Только заме­тит, что ты ему слу­жишь, так и начнет под­ми­нать тебя и выса­сы­вать. И тогда уж дер­жись: про­гло­тит тебя с душою и телом. И тогда тебе конец: оно займет твое место и станет твоим гос­по­ди­ном, а ты будешь его холо­пом. Оно станет глав­ным в жизни, а ты будешь его при­вес­ком. Вот самое важное: чело­век должен быть сво­бо­ден; да не только от гнета людей, но и от гнета иму­ще­ства. Какая же это сво­бода: от людей неза­ви­сим, а иму­ще­ству своему раб? Сво­бод­ный чело­век должен быть сво­бод­ным и в богат­стве. Я рас­по­ря­жа­юсь; мое иму­ще­ство поко­ря­ется. Тогда я им дей­стви­тельно владею, ибо власть в моих руках. Тут нельзя бояться и тре­пе­тать. Кто боится за свое богат­ство, тот тре­пе­щет перед ним: как бы оно не ушло от него, как бы оно не повергло его в бед­ность. Тогда иму­ще­ство, как ночной упырь, начнет выса­сы­вать чело­века, уни­жать его, и все-таки одна­жды, хотя бы в час смерти, поки­нет его навсе­гда…

Вот я выре­заю по дереву. Это уда­ется мне потому, что я владею моим ско­бе­лем и могу делать с дере­вом все, что захочу. Поэтому я могу вло­жить в мою резьбу все мое сердце и пока­зать людям, какая бывает на свете нежная кра­сота и радость.

Или вот – на скрипке. Смычок и струны должны меня слу­шаться; они должны петь так, как у меня на душе поет. Любовь вла­деет мною, а я владею скрип­кой; вот она и поет вам всем про радость жизни и про Божию кра­соту.

То же самое и с иму­ще­ством. Оно дается нам не для того, чтобы погло­щать нашу любовь и исто­щать наше сердце. Напро­тив. Оно при­звано слу­жить нашему сердцу и выра­жать нашу любовь. Иначе оно станет бре­ме­нем, идолом, катор­гой. Неда­ром ска­зано в Еван­ге­лии о мам­моне. Кто верует в Бога, тот не может веро­вать в богат­ство, а кто раз пре­кло­нился перед чужим или перед своим богат­ством, тот сам не заме­тит, как начнет слу­жить дья­волу…

Дело не в том, чтобы отме­нить или запре­тить всякое иму­ще­ство; это было бы глупо, про­ти­во­есте­ственно и вредно. Дело в том, чтобы, не отме­няя иму­ще­ство, побе­дить его и стать сво­бод­ным. Эта сво­бода не может прийти от других людей; ее нужно взять самому, осво­бо­дить свою душу. Если мне легко думать о своем иму­ще­стве, то я сво­бо­ден. Я опре­де­ляю судьбу каждой своей вещи и делаю это с лег­ко­стью; а они слу­ша­ются. Мое досто­ин­ство не опре­де­ля­ется моим иму­ще­ством; моя судьба не зави­сит от моего вла­де­ния; я ему не цепная собака и не ночной сторож; я не поби­рушка, выпра­ши­ва­ю­щий копейку у каж­дого жиз­нен­ного обсто­я­тель­ства и пря­чу­щий ее поти­хоньку в чулок. Стыдно дро­жать над своими вещами; еще стыд­нее зави­до­вать более бога­тым. Надо жить совсем иначе: где нужно, там легко спи­сы­вать со счета; где сердце заго­во­рит – с радо­стью дарить; снаб­жать, где у дру­гого нужда; с радо­стью жерт­во­вать, не жалея; не тре­бо­вать воз­врата, если дру­гому нев­мо­готу; и брат­ски забы­вать о про­цен­тах. И глав­ное, – слы­шишь, малыш, – нико­гда не тре­пе­тать за свое иму­ще­ство: «Бог дал. Бог и взял, да будет бла­го­сло­венна воля Его». Кто тря­сется за свое богат­ство, тот уни­жа­ется, теряет свое досто­ин­ство, а низ­кому чело­веку с низ­кими мыс­лями лучше вообще не иметь богат­ства»…

«В умных книгах пишут, – сказал он мне раз, – что иму­ще­ство есть накоп­лен­ный труд, а по-моему, и труд, и иму­ще­ство от духа и для духа. А дух есть прежде всего – любовь. Поэтому у насто­я­щего чело­века иму­ще­ство есть запас сердца и орудие любви. Бога­тому чело­веку нужно много сердца; тогда можно счи­тать, что он заслу­жил свое богат­ство. Много денег и мало сердца – значит, тяже­лая судьба и дурной конец».

Бывало, пого­во­рит так и возь­мется за свою скрипку и начнет играть ста­рин­ные рус­ские песни, одну за другой: «Верный наш коло­дец» и «Не пой, соло­вушка» и еще много других, а я сижу счаст­ли­вый и слушаю…

И все это он навсе­гда врезал мне в душу: И песни эти я и сейчас не могу слы­шать рав­но­душно. Эх, сколько сво­боды и доб­роты в рус­ском чело­веке! Какая ширина, и глу­бина, и искрен­ность в его песнях!

И кажется мне, что прадед мой думал и жил, как насто­я­щий мудрец…

^ 12. Ранним утром

Отчего это я проснулся сего­дня так рано? Может быть, это ночная бабочка заме­та­лась на рас­свете? Или донес­лись тихие рас­каты дале­кой грозы? Или души моей кос­нулся тот мол­ча­ли­вый укор про­сы­па­ю­ще­гося мира, кото­рый насти­гает вся­кого, погру­жен­ного на заре в свои оди­но­кие сны? Не знаю. Но только я вско­чил с таким чув­ством, как если бы про­спал что-то очень важное, и полу­сон­ный, рас­те­рян­ный – открыл окно в сад. И тотчас же меня охва­тила струя ран­него воз­духа, нежная про­хлада, упо­и­тель­ная щед­рость мира…

Еле све­тало, но ночь уже шла к концу. Высоко-высоко в блед­ном небе тихо гасли звезды. Неуве­рен­ный, слабый свет раз­ли­вался с востока, как бы робко спра­ши­вая, не пора ли?.. Ночные тени уже таяли, но все еще пыта­лись сохра­нить свои тайны. И каждое мгно­ве­ние все меня­лось.

Вчера весь день было так душно… Все было подав­лено и над­лом­лено зноем. Земля погло­тила так много сол­неч­ной жары, что воз­вра­щала ее избы­ток, а мы, жалкие люди, томно сло­ня­лись в изне­мо­же­нии, ища про­хлады. И даже ветер своим горя­чим, боль­ным дыха­нием не давал облег­че­ния… Где же это все? Куда исчезло? Воздух чист и легок; он стру­ится весе­льем, играет. Он выздо­ро­вел, вернул себе све­жесть и упоен такою радо­стью, что сразу захва­ты­вает, будит и опья­няет свет­лыми пред­чув­стви­ями. И вся тварь Божия купа­ется в нем, насла­жда­ется, отве­чает бла­го­уха­нием или пением.

Сла­достно пахнет сирень, сама изне­мо­гая от своей щед­ро­сти; чуть доно­сятся струи от первых лан­ды­шей; густыми вол­нами катится от чере­мухи; и от вре­мени до вре­мени все запол­ня­ется дыха­нием сос­но­вого бора.

А у птиц сущее лико­ва­ние; высви­сты­вают все сразу с такой пря­мо­душ­ной откро­вен­но­стью, будто за ночь досыта намол­ча­лись и теперь хотят сооб­щить миру все свои откры­тия; или будто они ясно и окон­ча­тельно раз­ре­шили все вопросы жизни и должны про­воз­гла­сить свои реше­ния. Где-то вдали чокает еще соло­вей, но уже слабо и утом­ленно. Зато осталь­ное птичье насе­ле­ние пре­да­ется без­за­вет­ному весе­лью. Все про­стран­ства полны нежным щеко­том, бодрым щебе­том, близ­ким посви­стом и дале­ким граем; говор, лепет, вос­кли­ца­ния и неждан­ный гром­кий всписк; тут и корот­кая долбня, и долгая дудка, и каприз­ное чиви­ка­ние, и надо­ед­ный треск; пере­бой и пере­кличка, обрывы и рас­каты. Птичье празд­нич­ное гуля­нье; птичий сума­сшед­ший дом. А с высо­кого каш­тана все покры­вает своими авто­ри­тет­ными воз­гла­сами певу­чая иволга. И все эти звуки четки как самый воздух. А воздух все свет­леет, как бы рас­сту­па­ется и пока­зы­вает про­сы­па­ю­щи­еся краски мира. И только люди досы­пают свои тяже­лые, то угне­та­ю­щие, то соблаз­ни­тель­ные сны…

Вдруг – легкое, но совсем осо­бен­ное, про­хлад­ное дуно­ве­ние, трепет и шелест в вер­шине боль­шого тополя, сколь­зя­щий шепот в высо­кой траве – ив чуть голу­бе­ю­щем небе заго­ра­ется малень­кое сонное облачко… Новый день начался…

Почему так упо­и­те­лен этот ранний утрен­ний час? Откуда это сча­стье, напол­ня­ю­щее душу? Что видим мы, что пости­гаем мы в эти дев­ствен­ные минуты жизни?

Древ­няя ста­рушка с лучи­стыми гла­зами рас­ска­зы­вала мне об этом, когда я был еще ребен­ком; и я пове­рил ей на всю жизнь.

«День-то Божий, – гово­рила она, – уж очень светел да нежен. Все осве­щает. Все видит, все слышит и знает. А это куда как тяжко… Сколько дур­ного на земле, сколько злобы и греха… Разве это выне­сешь? Потому он и не может долго длиться. Ему надо скрыться и уйти; он и пре­кра­ща­ется. Все обиды заби­рает он с собой, все горе, всю боль чело­ве­че­скую уносит. И при­хо­дит на его место тьма ночная, всех раз­го­няет, все огни гасит, все днев­ные грехи пре­кра­щает, чтобы не видно было ничего и чтобы все попри­кон­чи­лось. А день тем вре­ме­нем отды­хает и выздо­рав­ли­вает. А когда ночь наста­нет, заго­ра­ются звезды Божий, кротко светят, чистоту изли­вают, земле мир даруют, чело­ве­кам бла­го­во­ле­ние. Вот от этой звезд­ной чистоты и доб­роты все и очи­ща­ется; уго­мо­ня­ется шум чело­ве­че­ский, ложится пыль земная, все яды душев­ные истреб­ля­ются, вся духота гре­хов­ная исче­зает. Земной воздух ста­но­вится опять легким и пре­чи­стым. И Божий день опять может начаться»…

Как она все это раз­ве­дала, не знаю. Должно быть, днями очень мучи­лась, а по ночам долго под­слу­ши­вала. Но я пове­рил ей на всю жизнь. И когда меня посе­щает опять счаст­ли­вый час и мне уда­ется уви­деть Божие утро во всей его красе и чистоте, тогда я твердо знаю, что она рас­ска­зала мне правду мира.

Это истин­ная правда, что наши днев­ные, чело­ве­че­ские дела под­ни­мают целую тучу земной пыли. Истин­ная правда, что наши дурные чело­ве­че­ские стра­сти засо­ряют и зара­жают земную атмо­сферу. И еще боль­шая правда, что в пыль­ном, зара­жен­ном воз­духе земли нельзя вести пре­крас­ную жизнь, нельзя радо­ваться ни земной кра­соте, ни Божьему совер­шен­ству. И если бла­го­дат­ное исце­ле­ние не дастся нам свыше и не очи­стит нас от нашей скверны – то откуда же ждать нам спа­се­ния?..

И разве не правда, что днев­ная жизнь все выво­дит на свет, обна­жает перед нами все ковар­ство, всю жесто­кость, всю низость мира и нано­сит нам рану за раной? О, впе­чат­ли­тель­ность дня! О, неж­ность дет­ских вос­при­я­тии! О, это горе за огор­чен­ных и стыд за несты­дя­щихся!.. И бывает так, что уже в первую поло­вину дня нако­пится столько, что дышать нельзя от ядо­ви­той пыли и что свет мерк­нет в глазах. И тогда надо непре­менно пре­рвать днев­ной поток созна­ния и искать цели­тель­ного оди­но­че­ства. И потому самые впе­чат­ли­тель­ные и нежные люди ищут облег­че­ния в днев­ном, хотя бы и крат­чай­шем, сне…

День – забота и нужда, ночь – без­за­бот­ность и богат­ство. День – запря­жен­ность и напря­жен­ность, ночь – осво­бож­де­ние и про­стор. День – том­ле­ние и утом­ле­ние, ночь – забве­ние и само­заб­ве­ние. День – борьба, ночь – покой. День – труд, ночь – желан­ная мечта. День – при­сут­ствие, ночь – отпуск и отсут­ствие. День – обще­ние, ночь – раз­об­ще­ние и тишина оди­но­че­ства. И что ста­лось бы с нами, земно­род­ными, если бы ночь не давала нам облег­че­ния, покрова и про­ще­ния? А мы еще и в снах не можем рас­статься с нашими соблаз­нами и затруд­не­ни­ями… Что ста­лось бы с нами без этой тихой забвен­но­сти, без этой цели­тель­ной тем­ноты, без этой бла­гост­ной глу­бины, в кото­рую мы неза­метно погру­жа­емся, чтобы при­об­щиться бла­жен­ному покою и сво­бод­ным виде­ниям?..

Все земное так скоро устает: при­рода устает от днев­ного напря­же­ния; день утом­ля­ется от нашей пыли и от нашего яда, а мы сами устаем от нашей соб­ствен­ной бес­по­мощ­но­сти и неуме­ло­сти, от невер­ного отно­ше­ния к другим – нелю­бов­ного, нетвор­че­ского, жад­ного и опас­ли­вого вос­при­я­тия людей. И если бы исце­ле­ние и укреп­ле­ние не дава­лось нам свыше, то откуда было бы нам ждать спа­се­ния?..

Но именно поэтому помощь нис­хо­дит к нам свыше. Мерк­нет днев­ной свет. Насту­пают сумерки. Тем­неет. Гаснут потуск­нев­шие краски. Утом­лен­ные образы теряют свои очер­та­ния. Легкое кажется мас­сив­ным; тяже­лое ста­но­вится почти неве­со­мым. И тихий мрак покры­вает, нако­нец, нераз­ли­чи­мую, исче­за­ю­щую все­лен­ную. Насту­пает час раз­луки: все вещи рас­ста­ются друг с другом, чтобы отдох­нуть друг от друга, чтобы уйти в себя, чтобы утра­тить себя в бла­жен­ном оди­но­че­стве и всту­пить в забвен­ную, таин­ствен­ную связь с заснув­шим миром. И почерп­нуть в этом отдых и очи­ще­ние.

Тогда зажи­га­ются в небе Божии звезды и посы­лают свои лучи запы­лен­ной и уста­лой земле. Тихо изли­вают они свою муд­рость на землю, на всю при­роду и на чело­века, на всех уста­лых, запы­лен­ных и отрав­лен­ных, посы­лая им очи­ще­ние и исце­ле­ние, чтобы они могли упо­до­биться звез­дам; чтобы люди утихли и уми­ро­тво­ри­лись; ибо шум и гнев не от Бога; чтобы они стали крот­кими и неж­ными, ибо гру­бость и жесто­кость – от чело­ве­че­ской испор­чен­но­сти; чтобы они стали чистыми и ясными, ибо пыль и грязь озна­чают болезнь и стра­да­ние; чтобы они стали послуш­ными и гар­мо­нич­ными, ибо в небе нет ни бунта, ни хаоса…

Так текут ночные часы. Сонный мир дышит этой цели­тель­ной муд­ро­стью, воздух ста­но­вится чистым и бла­жен­ным, краски опять полу­чают свою жиз­нен­ность и пре­лесть, цветы бла­го­ухают нежно и бла­го­дарно, а птицы и звери внем­лют сквозь сон небес­ной гар­мо­нии.

Но именно потому чело­век бывает так счаст­лив, когда проснется в ранний час и при­об­щится про­буж­де­нию исце­лен­ного мира; когда поды­шит очи­стив­шимся воз­ду­хом, увидит обнов­лен­ную при­роду, услы­шит лико­ва­ние пер­на­той твари, полу­чит про­щаль­ный привет от гас­ну­щих звезд и почув­ствует в начав­шемся дне, в вос­хо­дя­щем солнце и в его первом, дивно-про­хлад­ном дуно­ве­нии – дыха­ние самого Бога. Тогда он начи­нает день, как если бы вновь родился для жизни: ибо сердце его очи­сти­лось и воля его живет надеж­дами; осве­жи­лось и обно­ви­лось его вооб­ра­же­ние и окры­ли­лись его замыслы…

Каждый день несет нам этот бла­жен­ный ранний час, ибо каждое утро есть Божие утро, а мы не помним этого и про­хо­дим в жизни мимо Божией бла­го­дати, не умея нахо­дить и беречь ее дары.

^ 13. О воз­расте

Разве чело­век бывает когда-нибудь дово­лен тем, что у него есть? Ему всегда хочется чего-то дру­гого – быть иным, иметь больше, уметь то, чего он не умеет делать. Всегда ему чего-то не хва­тает. Всегда он жалу­ется и пре­тен­дует. Он не умеет ценить свое досто­я­ние и извле­кать из него все воз­мож­ное; и слиш­ком часто ему кажется, что он непре­менно должен «достать» или «добыть» себе такое, чего у него нет. Все мы, люди, суще­ства несы­тые и небла­го­дар­ные, склон­ные к недо­воль­ству и ропоту.

Вот так – и с воз­рас­том…

Есть в жизни чело­века такая раз­дель­ная черта, до кото­рой он торо­пит тече­ние вре­мени и от кото­рой он хотел бы его замед­лить или оста­но­вить. Эту раз­дель­ную черту люди пере­сту­пают в разные сроки. До нее чело­век гово­рит себе и другим: «ну, я совсем уже не так молод»… потому что ему все кажется, что его при­ни­мают за ребенка… А после нее чело­век всегда готов ска­зать и другим и себе: «но я совсем еще не так стар»… потому что он чув­ствует бремя лет и не хочет под­да­ваться ему. Мы все неза­метно косимся на других – что они о нас думают, за кого нас при­ни­мают и как опре­де­ляют наш воз­раст? А эти «другие» нигде не учи­лись вер­ному вос­при­я­тию людей и опре­де­ляют воз­раст по внеш­ним при­зна­кам; и при­знаки эти слиш­ком часто бывают обман­чивы. Лич­ность чело­века есть обсто­я­ние внут­рен­нее, внеш­ними при­зна­ками неуло­ви­мое; а воз­раст отно­сится именно к внут­рен­нему миру чело­века, ибо он есть каче­ство духов­ное.

Бывают дети без сердца и вооб­ра­же­ния, рас­су­ди­тель­ные не по летам и черст­вые от рож­де­ния: «тощий плод, до вре­мени созре­лый» 21 (Лер­мон­тов); они нико­гда не были . молоды и при­хо­дят в жизнь высох­шими ста­ри­ками. И бывают люди боль­ших лет, с глу­бо­ким серд­цем и живым духом, подоб­ные ста­рому, бла­го­род­ному, огнен­ному вину. У кого сердце поет, тот всегда юн, а у кого сердце нико­гда не пело, тот родился ста­ри­ком. Истин­ная моло­дость есть свой­ство духа – его сила, его твор­че­ская игра. И там, где дух веет и рас­цве­тает, где сердце поет, там ста­рость есть только бес­такт­ность вре­мени и обман­чи­вая види­мость.

К сожа­ле­нию, люди мало знают об этом. У них не хва­тает духов­ной силы, чтобы само­сто­я­тельно опре­де­лять свой воз­раст; и нет у них искус­ства оста­ваться духовно моло­дыми. Поэтому они поко­ря­ются состо­я­ниям своего тела, оза­бо­ченно счи­тают про себя про­жи­тые года, сокру­шенно смот­рят на свои пада­ю­щие волосы, ста­ра­ются скрыть от других свой насто­я­щий воз­раст, сер­дятся на неосто­рож­ные вопросы, замал­чи­вают день своего рож­де­ния и в конце концов при­ни­мают свои железы за глав­ное в жизни… Как часто мы бываем несчастны от бли­зо­ру­ко­сти и наив­но­сти и не пони­маем, что духов­ность есть ключ к истин­ному сча­стью…

Смо­лоду чело­век смот­рит вперед и ждет небы­ва­лых воз­мож­но­стей; ему не тер­пится стать постарше и пока­зать себя взрос­лым, а то ему слы­шатся ото­всюду обид­ные сло­вечки («ребе­нок», «маль­чишка», «моло­ко­сос») и ему все кажется, что люди обме­ни­ва­ются улыб­ками на его счет… Он все меч­тает выйти из дет­ских лет и при­об­щиться всем тайнам взрос­ло­сти, кото­рые от него зачем-то скры­вают… Зачем?

Но вот свер­ши­лось: испы­та­ния дет­ства кон­чи­лись и взрос­лые гово­рят с ним, как с взрос­лым; ребя­че­ская обид­чи­вость исче­зает, ни юно­ше­ской занос­чи­во­сти, ни раз­дра­жи­тель­но­сти больше нет. Ему кажется только, что стар­шее поко­ле­ние скучно и надо­ед­ливо, что в нем есть что-то ста­ро­мод­ное, уста­ре­лое, какая-то даже зако­сте­не­лость. «Эти ста­рики» думают, что у них есть какой-то особый «опыт жизни», кото­рого он будто бы лишен; что они все знают и пони­мают лучше и что все всегда должно оста­ваться «по-ста­рому, как мать поста­вила». И все они ссы­ла­ются на свой «авто­ри­тет» и не дают ему ходу. Но, впро­чем, время идет и скоро он всту­пит в свои права…

Неза­метно для себя он пере­сту­пает потом ту роко­вую черту, тот жиз­нен­ный водо­раз­дел, после кото­рого чело­век пере­стает торо­питься и опо­ми­на­ется лишь тогда, когда все уже свер­ши­лось. Теперь ему уже не хочется ста­но­виться все старше и старше, – довольно. Напро­тив, так при­ятно было бы замед­лить или при­оста­но­вить полет вре­мени. Вот уже под­рас­тает новое поко­ле­ние, со своими новыми вку­сами, мане­рами и суж­де­ни­ями. И ему уже кажется, что это какая-то стран­ная моло­дежь, что у нее что-то неладно и что сама она не знает, чего хочет. «Трудно с ними сго­во­риться, они нас не пони­мают, а мы их»… И скоро он уже жалеет о про­шлом, и хотел бы его вер­нуть, и хотел бы сбро­сить с плеч лет десять-пят­на­дцать… Но, к сожа­ле­нию, это невоз­можно…

Итак, чело­век всегда недо­во­лен; и он не прав в этом, осо­бенно в том, что каса­ется воз­раста. Надо не жало­ваться и не роп­тать, не торо­пить и не замед­лять, а ухо­дить от своего воз­раста, не под­да­ваться ему. Воз­раст не опре­де­ля­ется дол­го­тою жизни и состо­я­нием тела; он опре­де­ля­ется другим мери­лом. Покор­ность и бес­по­мощ­ность здесь неуместны; страх и при­твор­ство – уни­зи­тельны. Надо доби­ваться и добиться неза­ви­си­мо­сти от своего воз­раста. Не надо спо­рить с ним и тяго­титься им; пусть при­хо­дит ста­рость: она не должна гасить нашу моло­дость. Можно быть сразу старым и моло­дым. Надо духовно одо­ле­вать свой воз­раст и пре­вра­щать его в неваж­ную мелочь суще­ство­ва­ния…

Легко ска­зать… Но как же это дела­ется?

А вот как.

Во-первых, надо опре­де­лять воз­раст не по состо­я­нию тела, а по состо­я­нию духа.Во-вторых, надо насла­ждаться во всяком воз­расте его бла­го­род­ней­шими радо­стями и раз­ре­шать выдви­га­е­мые им духов­ные задачи. И, в‑третьих, надо жить во всяком воз­расте тем, что не ста­ре­ется и не уста­ре­вает, что от века и на века. И все это входит в искус­ство жизни.

Каждый воз­раст имеет свои цветы. Каждый несет свои радо­сти. Каж­дому доступна своя духов­ная кра­сота. И надо уметь насла­ждаться всем этим.

Ребе­нок откры­вает глаза и видит перед собою миро­зда­ние во всем его богат­стве и вели­ко­ле­пии. Каждая былинка готова сооб­щить ему свою тайну, каждый цветок смот­рит на него с при­вет­ли­вой лаской; каждая стре­коза пре­льщает его своим поле­том; каждое дерево шепчет ему о вели­чии и силе. Это есть время есте­ствен­ного богат­ства, изум­ле­ния, радо­сти, довер­чи­во­сти и тайн. Дев­ствен­ная вос­при­им­чи­вость души, радость новых откры­тий, дога­док и пред­чув­ствий, худо­же­ствен­ная серьез­ность в игре, непо­сред­ствен­ное сли­я­ние с при­ро­дою, первые про­буж­де­ния духа…

Юноша откры­вает любовь в ее сла­дост­ном том­ле­нии и в ее мучи­тель­ном бла­жен­стве. Каждая жен­щина кажется ему сосу­дом с нежною тайною, каждая сулит ему воз­мож­ность буду­щего, иде­аль­ного сча­стья. Это есть время меч­та­тель­ных поис­ков, влюб­лен­но­сти и застен­чи­во­сти, дружбы и отре­че­ния, время «вопро­сов» без ответа и время внут­рен­ней борьбы с самим собой. Весна, цело­муд­рен­ная любовь, первые бури, первый закал в разо­ча­ро­ва­ниях, сча­стье искрен­ней любви ко всей все­лен­ной…

Взрос­лый чело­век нахо­дит свое жиз­нен­ное при­зва­ние и зани­мает свое место в мире. Ему пред­стоит целый ряд дра­го­цен­ных и радост­ных откры­тий. Он познает жизнь во всей ее труд­но­сти, серьез­но­сти и ответ­ствен­но­сти; он утвер­ждает свою духов­ную само­сто­я­тель­ность; он убеж­да­ется в том, что воля есть сила стро­ю­щая и оформ­ля­ю­щая. Это есть время завер­ше­ния лич­ного харак­тера, обна­ру­же­ние своих сил и спо­соб­но­стей; это время увле­ка­тель­ных замыс­лов и пер­спек­тив, время вступ­ле­ния в брак и рож­де­ния пер­вого» ребенка. Сча­стье начав­шейся жизни, радость завер­шив­шейся любви.

Зрелый муж познаёт радость и муку чело­ве­че­ского твор­че­ства и боже­ствен­ную зна­чи­тель­ность мира. Он уже видит и пред­мет­ную глу­бину жизни, и предел своих личных сил. Перед ним рас­кры­ва­ется сущ­ность вещей, и жизнь его всту­пает в период пло­до­но­ше­ния. Это есть время опуб­ли­ко­ва­ния глав­ных трудов и вос­пи­та­ния нового поко­ле­ния, время заслуг, при­зна­ния и вос­хож­де­ния. Кра­сота позд­него лета; бла­го­уха­ние сло­жен­ных скир­дов и собран­ных яблок; сча­стье зрелых и закон­чен­ных созда­ний.

Ста­рость вку­шает покой и тишину сердца; она видит перед собой дивный гори­зонт жизни и насла­жда­ется вла­стью сво­бод­ного отре­че­ния. Это есть время отсто­яв­ше­гося созер­ца­ния, сла­дост­ных вос­по­ми­на­ний, высшей духов­ной зре­ло­сти. Чудес­ное бес­стра­стие дружбы; бла­го­дат­ное богат­ство осени; оди­но­кое сто­я­ние на сто­ро­же­вой башне; тихое учи­тель­ство муд­реца; миро­вая скорбь фило­софа; молитва отшель­ника о стра­да­ю­щих людях.

А древ­нему старцу дано еще боль­шее и высшее: он при­об­ща­ется таин­ствен­ной целе­со­об­раз­но­сти мира во всей ее глу­бине и бла­го­сти; он уже про­ни­кает взором в поту­сто­рон­нюю жизнь и готов бла­го­сло­вить свой земной конец. Тихое осво­бож­де­ние от всего слиш­ком-чело­ве­че­ского; бес­при­страст­ное и бес­ко­рыст­ное созер­ца­ние; бла­го­слов­ля­ю­щая любовь; луче­зар­ный закат солнца; пред­чув­ствие близ­кого пре­об­ра­же­ния жизни.

Поду­мать только: сколь же счаст­лив чело­век, при­ем­лю­щий утехи ста­ро­сти и не утра­тив­ший даров юности… Сколь счаст­лив он, если в сердце его по-преж­нему поет любовь, а из стар­че­ского ока свер­кает дет­ская искрен­ность…

А если он прожил свою жизнь в слу­же­нии веч­ному – в любви, в духов­ном созер­ца­нии и в боже­ствен­ной ткани мира, – то жизнь его была бла­го­сло­вен­ная и счаст­ли­вая… Это озна­чает, что он еще ребен­ком радо­вался дуно­ве­ниям Божиим в мире и что юношей он созер­цал искру Божию в своей воз­люб­лен­ной; всту­пая в жизнь, он уже пости­гал, Кем он при­зван и к чему, а зрелым мужем – твердо знал, Кому и чему он хранит вер­ность. Тогда и позд­няя муд­рость его будет про­ник­нута духов­ной любо­вью и он будет све­тить своему народу, как духов­ный маяк. И кто всту­пил в его луч, тот почув­ствует незем­ной источ­ник этого луча. И поки­дая землю, он спо­койно и радостно всту­пит в тот вечный мир, кото­рому всю жизнь при­над­ле­жали его помыслы…

И если так жить, то жизнь станет цве­ту­щим садом. Воз­раст будет пре­одо­лен, ста­рость ока­жется оду­хо­тво­рен­ною… И не на что будет жало­ваться и роп­тать.


^ III. Дар молитвы

^ 14. О духов­ной сле­поте

У людей нередко бывает так: если кто чего-нибудь лишен, то ему обидно видеть, что другие этим обла­дают. «Чего у меня нет, того чтобы и у других не было». Непри­ятно созна­вать себя лишен­ным и обой­ден­ным. Чужое пре­иму­ще­ство уязв­ляет и оскорб­ляет; и редко кто умеет «про­щать» другим их ода­рен­ность… Обида и недоб­ро­же­ла­тель­ство так легко пре­вра­ща­ются в зависть и злобу… Но если обой­ден­ный завист­ник добьется власти и, может быть, даже неогра­ни­чен­ной власти над дру­гими, тогда его убо­же­ство может стать для него совер­шенно нестер­пи­мым и он сде­лает все, чтобы отнять у под­власт­ных ему людей их «невы­но­си­мое» и «непро­сти­тель­ное» пре­иму­ще­ство. Отсюда в исто­рии не раз воз­ни­кали тра­ги­че­ские столк­но­ве­ния между тира­нами и талан­тами.

Если при­слу­шаться к тому, что гово­рят совре­мен­ные воин­ству­ю­щие без­бож­ники, то сла­га­ется впе­чат­ле­ние, будто мы внем­лем неисто­вым про­по­вед­ни­кам – про­по­вед­ни­кам без­бо­жия, – ста­ра­ю­щимся навя­зать людям новую рели­гию. И в самом деле, это есть рели­гия без­ве­рия и про­ти­во­бо­жия. Дело не только в том, что эти люди сами утра­тили всякую связь с Богом; они еще при­ни­мают свое без­бо­жие за вели­чай­шее дости­же­ние, за «осво­бож­да­ю­щую истину», за «радост­ное бла­го­ве­стие», словом – за новое откро­ве­ние… Такое впе­чат­ле­ние не слу­чайно; оно исто­ри­че­ски обос­но­вано и верно. И тот, кто вду­ма­ется в это явле­ние нового вре­мени, тот почув­ствует глу­бо­кую скорбь и тре­вогу.

Эта скорбь будет сна­чала подобна тому тягост­ному чув­ству, кото­рое мы все испы­ты­ваем перед лицом сле­по­рож­ден­ного или глу­хо­не­мого. Мы видим несчаст­ного чело­века, кото­рый лишен дра­го­цен­ного и чудес­ного органа, обо­га­ща­ю­щего и про­свет­ля­ю­щего душу. Этот орган рас­кры­вает нам столь многое в мире, он дарует нам, зрячим и слы­ша­щим, такое богат­ство жиз­нен­ных содер­жа­ний, такой поток зна­чи­тель­ных, глу­бо­ких и чистых пере­жи­ва­ний, что мы не можем даже вооб­ра­зить себя без них. Перед нами откры­ва­ется особое и само­цен­ное изме­ре­ние мира и вещей; оно дает нам бес­ко­нечно много света и радо­сти. И вдруг мы видим людей, кото­рые лишены этих орга­нов и кото­рые, по-види­мому, даже не подо­зре­вают, что мы через них вос­при­ни­маем и от них полу­чаем. Есте­ственно, что перед лицом этих обой­ден­ных людей нас охва­ты­вает чув­ство, сме­шан­ное из состра­да­ния, тяже­лой грусти и рас­те­рян­но­сти.

Таково при­бли­зи­тельно то первое чув­ство, кото­рое мы испы­ты­ваем, встре­чая на жиз­нен­ном пути духовно-сле­по­рож­ден­ного без­бож­ника. Как же он пере­жи­вает мир без Бога? Что же он видит в при­роде и как он пред­став­ляет себе чело­ве­че­скую душу? Как он справ­ля­ется с жиз­нен­ными стра­да­ни­ями и соблаз­нами? В чем он видит назна­че­ние и судьбу чело­века? Ведь мир должен казаться ему совер­шенно мерт­вым, плос­ким и пошлым, а судьба чело­ве­че­ского рода бес­смыс­лен­ною, слепою и жесто­кою.

И вот, в нас про­сы­па­ется смут­ное чув­ство ответ­ствен­но­сти и, может быть, даже вины: мы – счаст­ливцы, он – несча­стен; нам дано духов­ное богат­ство, кото­рого он лишен; мы созер­цаем и видим, а он слеп. Надо же помочь ему. Что же мы сде­лали для этого? Что надо сде­лать, чтобы вос­ста­но­вить в его душе орган духа? Как быть с такими людьми? И можно ли при­ми­риться с их духов­ною обре­чен­но­стью?

И вдруг нам при­хо­дит в голову, что он сам не заме­чает своей сле­поты и совсем не счи­тает ее сле­по­тою: напро­тив, он очень дово­лен тем, что у него нет этого див­ного органа, этой духов­ной спо­соб­но­сти созер­цать, видеть и веро­вать. Он совсем и не хотел бы при­об­ре­сти его. Напро­тив: эту лишен­ность он пере­жи­вает как особое пре­иму­ще­ство, как начало «новой» жизни и нового твор­че­ства, как знак «выс­шего при­зва­ния», как право на власть и на про­по­ведь. Этот нищий при­ни­мает себя за богача; этот опасно боль­ной вооб­ра­жает, что он-то и есть чело­век образ­цо­вого здо­ро­вья; он при­ни­мает себя за новое суще­ство, кото­рому пред­стоит вели­кое буду­щее. Он – «про­све­щен­ный мыс­ли­тель», а мы бродим во мраке, не то «обма­ну­тые», не то «злост­ные обман­щики». Именно поэтому он должен про­све­тить нас, осво­бо­дить и пока­зать нам путь к новому, истин­ному сча­стью. Одним словом, он рожден власт­во­вать, а мы пред­на­зна­чены к покор­но­сти.

И вдруг мы видим, что все иска­жено, все пере­вер­нуто и постав­лено вверх ногами. Нас охва­ты­вает легкое голо­во­кру­же­ние. Так бывает в тяже­лых снах, кото­рые мы потом назы­ваем кош­мар­ными: люди ходят спиной вперед; или падают не вниз, а вверх; огром­ное богат­ство состоит из череп­ков и мусора; видишь себя слепым и испы­ты­ва­ешь от этого чув­ство радо­сти и гор­до­сти; чув­ству­ешь себя злым тара­ка­ном и все-таки соби­ра­ешься управ­лять миром… И, нако­нец, проснешься и бла­го­да­ришь Бога за то, что эти сно­ви­де­ния кон­чи­лись…

Подоб­ное этому мы испы­ты­ваем, когда при­слу­ши­ва­емся к про­по­веди совре­мен­ных без­бож­ни­ков. Чув­ство состра­да­ния быстро исче­зает и усту­пает место удив­ле­нию и него­до­ва­нию. Мы видим перед собою людей в высшей сте­пени само­уве­рен­ных и при­тя­за­тель­ных, кото­рые по глу­по­сти при­ни­мают свою духов­ную ску­дость за высший дар и свои плос­кие фан­та­зии за новое «откро­ве­ние»: они счи­тают нас отста­лыми, «мра­ко­бе­сами», рабами пред­рас­суд­ков и суе­ве­рий; они объ­яв­ляют нас своими вра­гами и вре­ди­те­лями народ­ной жизни и пред­ла­гают нам – или «пере­ду­мать» и согла­ситься с ними, или же гото­виться к мукам и смерти. Вот что, при­бли­зи­тельно, они гово­рят нам: «Мы, без­бож­ники, не видим ника­кого Бога и не желаем ничего знать о Нем. И это пре­вос­ходно, это начало новой сво­боды. И если это есть сле­пота, то пусть все ослеп­нут, подобно нам. Только тогда все станут сво­бодны и нач­нется новая жизнь. Для нас нет Бога, и вы, все осталь­ные, не смеете веро­вать в Него. Учи­тесь у нас, ибо мы при­званы учить и вести. А если вы не согласны, то мы посте­пенно уни­что­жим вас, так, чтобы на земле совсем не оста­лось веру­ю­щих»…

Мы знаем хорошо, что бывает, когда слепой ведет сле­пого: оба падают в яму. Но чтобы слепые люди бра­лись вести зрячих, это неслы­ханно. Отве­чать на это жало­стью или состра­да­нием невоз­можно. Тут реша­ю­щим ста­но­вится чув­ство ответ­ствен­но­сти и него­до­ва­ния. Надо высту­пить на защиту пра­вого дела и вос­ста­но­вить есте­ствен­ный поря­док вещей. Конечно, нельзя «запре­тить» без­бож­ным их без­бо­жие; запре­том тут не помо­жешь и их самих не обез­вре­дишь. Сво­бода веры обо­зна­чает и сво­боду неве­рия. Нельзя при­нуж­дать чело­века ни к без­ве­рию, ни к вере. Обра­титься к Богу и уве­ро­вать можно только сво­бодно. Но мы должны при­нять их вызов и дать им достой­ный ответ. Мы должны спо­койно, пред­метно и убе­ди­тельно дока­зать, что мы не нуж­да­емся в их «про­све­ще­нии»; что мы уже видим духов­ный свет; что этот свет уже осво­бо­дил нас; что вера наша по суще­ству своему пред­метна, сво­бодна по своему акту и осво­бож­дает нас своею силою и своим содер­жа­нием; и что ника­кого осво­бож­де­ния от этой сво­боды нам не нужно. Мы должны дока­зать, что их новое, мнимое «откро­ве­ние» есть в дей­стви­тель­но­сти сле­пота, само­об­ман и мрак; что оно не дает им ника­кого права на власть и ведет к поги­бели.

Мы, веру­ю­щие в Бога, совсем не слепы. Мы видим все то, что видят без­бож­ники, но мы это совсем иначе тол­куем и оце­ни­ваем. Однако сверх того, что они видят, мы видим еще иное, несрав­ненно более важное, дра­го­цен­ное, глу­бо­кое и свя­щен­ное, чего они не видят. За это нас нельзя объ­яв­лять ни «фан­та­зе­рами», ни «лице­ме­рами».

Лучше было бы совсем не гово­рить о лице­ме­рии: ибо лице­меры най­дутся во всех направ­ле­ниях и тече­ниях и само суще­ство­ва­ние этих при­твор­щи­ков не гово­рит ничего против Истины и против Пред­мета. Надо счи­таться только с искрен­ними людьми и с чест­ными созер­ца­те­лями.

Но мы не при­знаем себя и фан­та­зе­рами. Фан­та­зер смот­рит в пустоту, сочи­няет небы­лицы о несу­ще­ству­ю­щем и сам верит вымыс­лам своего вооб­ра­же­ния. Напро­тив, мы имеем живое отно­ше­ние к под­линно сущим реаль­но­стям; нам не надо их выду­мы­вать и нам нет ника­кой нужды засе­лять пустоты соб­ствен­ными вымыс­лами. То, что мы видим, никак нельзя отне­сти к гал­лю­ци­на­циям. Гал­лю­ци­на­ция есть обман чув­ствен­ного виде­ния, а наши чув­ствен­ные ощу­ще­ния оста­ются трез­выми, есте­ствен­ными и здра­выми и не пере­жи­вают ни экс­таза, ни обмана. Тот, кто гал­лю­ци­ни­рует, поме­шался; он видит чув­ствен­ные сны наяву, он носится с при­зра­ками и при­ни­мает их за мате­ри­аль­ную дей­стви­тель­ность. А мы сво­бодны от всего этого. Мы не безумцы и не сума­сшед­шие; мы пере­жи­ваем земное так же, как и все здра­вые люди, не иска­жая его ни иллю­зи­ями, ни снами. Среди рели­ги­озно веру­ю­щих людей было немало гени­аль­ных ученых и изоб­ре­та­те­лей, напр.: Копер­ник, Бэкон, Веру­лам­ский, Гали­лей, Кеплер, Лейб­ниц, Бойль, Либих, Рудольф Майер, Шлей­ден, Дюбуа-Реймон, Фехнер и многие другие. Разве не они создали нашу поло­жи­тель­ную науку? Когда и где носи­лись они с бес­пред­мет­ными фан­та­зи­ями или пре­да­ва­лись гал­лю­ци­на­циям? Это были трез­вые наблю­да­тели, зоркие иссле­до­ва­тели, ответ­ствен­ные мыс­ли­тели, вели­кие мастера Пред­мет­но­сти. И они веро­вали в Бога; и открыто выго­ва­ри­вали свою веру. В силу каких осно­ва­ний они при­зна­вали Бога? Почему? Потому что их созер­ца­ю­щий опыт откры­вал им не только чув­ственно-земной и мате­ри­аль­ный мир, но и вели­кие объемы духа и его реаль­но­стей.

Истин­ная вера воз­ни­кает не из субъ­ек­тив­ных настро­е­ний и не из про­из­воль­ных постро­е­ний. Она зарож­да­ется в пол­но­цен­ном опыте и бывает всегда уко­ре­нена в пред­мет­ном созер­ца­нии духа. Этот духов­ный опыт имеет дело с реаль­но­стями не чув­ствен­ного (совесть) или не только чув­ствен­ного (худо­же­ство) или прямо сверх­чув­ствен­ного (рели­гия) харак­тера. Этот опыт не «мечта» и не «поме­ша­тель­ство». Он тре­бует духов­ного трез­ве­ния и под­да­ется духов­ной про­верке. Он имеет свою под­го­товку, свое очи­ще­ние и особые упраж­не­ния; он осу­ществ­ля­ется в пред­мет­ном вос­при­я­тии и доби­ва­ется полной и окон­ча­тель­ной оче­вид­но­сти. И тот, кто зара­нее все это отри­цает и не желает этого знать, тот не имеет ни права, ни осно­ва­ния кри­ти­ко­вать веру и отри­цать рели­гию.

Что мог бы ска­зать сле­по­рож­ден­ный о крас­ках дивной кар­тины или пре­лест­ного цветка? Ничего… И вдруг кто-нибудь сделал бы отсюда заклю­че­ние, что этой кар­тины совсем не суще­ствует или что этот цветок есть наша гал­лю­ци­на­ция… Кто пове­рит глу­хо­не­мому, если он объ­явит, что ника­кой музыки нет, что все это «выдумки лице­ме­ров»?.. Чело­век, лишен­ный духов­ного ока и слуха, не имеет ника­кого осно­ва­ния и ника­кого права гово­рить о духов­ных пред­ме­тах. Чело­век с заглох­шим серд­цем или мерт­вым чув­стви­ли­щем не знает ничего о любви; как же он может вос­при­нять Божию любовь? Смеет ли он отри­цать ее и кощун­ственно сме­яться над ней? Чело­век, не живу­щий нрав­ствен­ным изме­ре­нием дел и ничего не зна­ю­щий о силе и бла­жен­стве совест­ного акта, не будет иметь ни малей­шего пред­став­ле­ния о добре и зле, о грехе и мило­сер­дии, о бла­го­сти Божией и об искуп­ле­нии… Как объ­яс­нить ему, что такое молитва? Как пове­рит он, что молитва бывает при­нята и услы­шана? Как он может удо­сто­ве­риться в том, что истин­ная вера воз­ни­кает совсем не из страха и что ей дано пре­одо­леть всякий страх? Как объ­яс­нить ему, не зна­ю­щему ни духа, ни сво­боды, что вера в Бога осво­бож­дает душу и что про­по­ве­ду­е­мое им без­бо­жие несет людям худшее в исто­рии раб­ство – пора­бо­ще­ние стра­стям, мате­рии и без­бож­ным тира­нам?..

Да, истин­ная вера имеет дело с вели­кими и пре­див­ными реаль­но­стями, про­буж­да­ю­щими лучшие твор­че­ские силы чело­века. Обща­ясь с этими реаль­но­стями, веру­ю­щие люди осво­бож­да­ются от слиш­ком-чело­ве­че­ских стра­хов; и не усту­пают им даже тогда, когда начи­на­ется борьба за свя­щен­ные начала жизни и когда надо решиться на испо­вед­ни­че­ство и муче­ни­че­ство. Тогда страх пре­одо­ле­ва­ется силою духа и чело­век уходит из жизни побе­ди­те­лем. И совре­мен­ные без­бож­ники с их гоне­нием на рели­гию могли убе­диться в этом мно­же­ство раз.

Эти вели­кие и пре­свет­лые реаль­но­сти совсем не обре­та­ются в какой-то недо­ся­га­е­мой и страш­ной тем­ноте, как это рисуют себе без­бож­ники. Бог живет не только «по ту сто­рону» нашего чув­ствен­ного мира. Он при­сут­ствует и здесь, «по ею сто­рону». Он дает людям Свой свет и изли­вает Свою силу. Он дарует им Себя в откро­ве­нии; и мы спо­собны и при­званы вос­при­ни­мать Его живо­нос­ное дыха­ние и Его волю повсюду и во всем. Всюду, где при­рода или чело­ве­че­ская куль­тура обна­ру­жи­вает нечто пре­крас­ное, истин­ное или совер­шен­ное – всюду есть веяние Духа Божия: и в таин­ствен­ной чудес­но­сти кри­сталла, и в орга­ни­че­ском рас­цвете при­роды, и в любви, и в геро­и­че­ском деянии, и в худо­же­ствен­ном искус­стве, и в науч­ном глу­бо­ко­мыс­лии, и в совест­ном акте, и в живой спра­вед­ли­во­сти, и в пра­во­вой сво­боде, и во вдох­но­вен­ной госу­дар­ствен­но­сти, и в сози­да­ю­щем труде, и в про­стой чело­ве­че­ской доб­роте, стру­я­щейся из чело­ве­че­ского ока… И там, где мы схо­димся во имя Его и молимся Ему, – там Он среди нас…

А когда без­бож­ники ставят нам вопрос, почему же мы не видим Его телес­ным глазом, мы отве­чаем: именно потому, что мы не гал­лю­ци­ни­руем; мы вос­при­ни­маем Его не телесно, не чув­ственно, а духом, духов­ным опытом и духов­ным оком; и напрасно думать, наивно и скудно вооб­ра­жать, будто реально только то, что доступно нашим «пяти чув­ствам».

Подобно тому, как мир не возник бы без Бога, так вся чело­ве­че­ская куль­тура сокру­ши­лась бы, если бы Дух Божий поки­нул ее. Не было бы жизни без солнца. Не бывать чело­ве­че­скому духу без Бога. Чело­век, отверг­ну­тый и поки­ну­тый Богом, утра­чи­вает свою твор­че­скую силу: он ста­но­вится бес­сер­деч­ною, безвдох­но­вен­ною, жесто­кою тварью, бес­силь­ною в созер­ца­нии и сози­да­нии новых, совер­шен­ных форм, но тем более спо­соб­ною ко вза­им­ному мучи­тель­ству и все­об­щему раз­ру­ше­нию; и жизнь его запол­ня­ется стра­хом, каторж­ным трудом и вза­им­ным пре­да­тель­ством. Исто­рия дала тому доста­точно сви­де­тельств; неужели же нужны новые под­твер­жде­ния и даль­ней­шие стра­да­ния?.. Кто про­по­ве­дует без­бо­жие, тот гото­вит людям вели­чай­шие бед­ствия: раз­нуз­да­ние, уни­же­ние, раб­ство и муку…

Наше поко­ле­ние при­звано к тому, чтобы пока­зать людям ожи­да­ю­щую их гроз­ную судьбу, чтобы удо­сто­ве­рить их в том, что путь без Бога ведет к поги­бели… Но как пока­зать это духов­ным слеп­цам, кото­рые не могут и не хотят видеть?..

^ 15. Горное озеро

В сто­роне от общих исхо­жен­ных дорог, там, высоко, у под­но­жия крутой стены, поко­ится горное озеро, погру­жен­ное в свои виде­ния. Оно смот­рит чистым оком вверх, в миро­вое про­стран­ство, и при­ни­мает в себя все, что посы­лает ему небо, послушно и ясно отра­жая в себе его дары… – земное зер­цало высо­ких собы­тий…

Не легко к нему добраться. Долог подъем, тер­пе­ливо надо идти, шаг за шагом, все вверх и вверх, в твер­дой надежде уви­деть необы­чай­ное. Все труд­нее ста­но­вится вос­хож­де­ние, все строже и скуд­нее – при­рода, все про­хлад­нее – бод­ря­щий воздух. Вокруг застыв­ший хаос. Глу­бо­ким мхом обросли скалы. Чуть слышно шеп­чутся редкие сосны. Пер­во­быт­ная, свя­щен­ная тишина. И только два голу­бых мотылька, без­за­ботно празд­нуя свое сча­стье, носятся друг за другом через свет­лые про­стран­ства…

И вдруг путник чует его при­сут­ствие… Его не видно еще, но душу охва­ты­вает уве­рен­ность, что путь закон­чен и что оно сейчас пока­жется… Это завер­шен­ное, бла­го­го­вей­ное без­мол­вие – верный знак его бли­зо­сти; это легкое, чуть влаж­ное, зову­щее веяние может исхо­дить только от него; чуется вблизи некое живое сре­до­то­чие, вокруг кото­рого и для кото­рого суще­ствует вся окрест­ность… И вот оно, нако­нец, во всем его тихом вели­ко­ле­пии…

Просты и строги его берега: ему не нужно окру­же­ния, оно не ищет укра­ше­ний. Оно лежит открыто, чтобы видеть все и на все отве­чать. Непо­движна его про­зрач­ная вода;

закон­чен­ною гладью смот­рит его поверх­ность. Нежно сияет его глу­бина в неуло­ви­мых, бес­чис­лен­ных то голу­бых, то зеле­ных оттен­ках; и все оно про­зрачно до самого дна. Там, внизу, видны упав­шие когда-то скалы – так глу­боко, что глаз не верит рас­сто­я­нию; видны сто­лет­ние стволы дере­вьев – уто­нув­шие дары гор, – целый мир бла­гостно при­ня­тых и сохра­нен­ных богатств, мир бла­жен­ного бытия. Все поко­ится там, как в ясном сне, – навеки сбе­ре­жен­ное, нетлен­ное вос­по­ми­на­ние; как помыслы пер­во­здан­ного глу­бо­ко­мыс­лия; как без­молв­ные молитвы отшель­ника. И мало-помалу душа пости­гает, почему эта дивная тишина вокруг и почему не слышно горних голо­сов, почему не щебе­чут даже птицы и почему ново­при­быв­шие пут­ники начи­нают гово­рить между собой шепо­том. При­рода умеет беречь свои тайны и хра­нить свя­щен­ное мол­ча­ние. И тре­бует того же от людей. И там, где поко­ится Боже­ствен­ное, там слышен бывает мол­ча­ли­вый ход веков.

Бла­го­го­вейно обхо­дит путник все озеро и вдруг оста­нав­ли­ва­ется в изум­ле­нии. Все, что было видно в его глу­бине, исчезло. В нем появи­лось новое и вели­ча­вое, образ захва­ты­ва­ю­щей кра­соты, целый горный хребет, с уте­сами и уще­ли­ями, со снегом и льдом, с рас­се­ян­ными кло­чьями обла­ков, все в лучах солнца, все све­тя­ще­еся, чудно опро­ки­ну­тое, как бы сви­са­ю­щее в водную гладь… Не при­зрак ли?.. Но этот при­зрак не исче­зает, он длится, он пре­бы­вает и излу­чает свет и радость… Может быть, это просто игра лучей и воды? Может быть… Но от этой игры сердце тре­пе­щет радо­стью: оно верит и не верит своему ясно­ви­де­нию; оно слышит гимн Богу; оно чув­ствует разум­ность и кра­соту все­лен­ной и тре­петно ждет даль­ней­ших виде­ний света и глу­бины…

Потря­сен­ный и счаст­ли­вый, стоит путник у берега, и видит и не верит, и все хочет еще удо­сто­ве­риться и навсе­гда запом­нить уви­ден­ное. Пока сердце, пере­пол­нен­ное сча­стьем и бла­го­дар­но­стью, не потре­бует отдыха, и устав­шие глаза не зальются влагой. Тогда он садится отды­хать на первый попав­шийся камень.

А когда уходит днев­ной свет и раз­ли­ва­ются тихие сумерки, когда появ­ля­ются первые звезды и полу­ме­сяц пока­зы­ва­ется из-за крутой стены – какая радость искать и нахо­дить все эти образы в потем­нев­шей глу­бине озера!.. Теперь эта глу­бина уже не про­зрачна; она замкну­лась в себе; таин­ственно и сумрачно молчит ее почер­нев­шая вода, и в этой черной глади кол­дует лунный свет… И путник не помнит, как он доби­ра­ется до ноч­лега и где он спит до самого утра… А там – все уже просну­лось и раду­ется Божией заре…

Как изу­ми­тельны эти первые, под­дон­ные богат­ства про­зрач­ного озера, его соб­ствен­ные вечные помыслы… Как просто и достойно, с какою ясно­стью и искрен­но­стью пока­зы­вает оно глу­бину своего суще­ства, посвя­щая вся­кого чело­века в свои тайны. О, чистота сердца! О, про­зрач­ная, щедрая муд­рость!

Но как вели­ко­лепны, как осле­пи­тельны его отра­жен­ные виде­ния… Как верно вос­при­ни­мает его гладь эти дары, как охотно и радостно отдает их вся­кому оку… Оно раду­ется всему, исхо­дя­щему от Отца Света, – и голу­бому небу, и чуть видным звез­дам, и замеч­тав­ше­муся вечер­нему облачку, и воз­нес­шейся голой стене, и каж­дому дереву, и каждой скале, кото­рым дано сча­стье погля­деться в него. И пере­дает эту радость каж­дому новому гостю, каж­дому уста­лому стран­нику, кото­рый подой­дет и бла­го­го­вейно посмот­рит в его глу­бину: никто не уйдет без ответа, все унесут с собою уте­ше­ние, свет и жиз­нен­ную радость… О, сми­ре­ние духа! О, созер­ца­тель­ность покоя! О, радость слу­же­ния!

Так поко­ится оно в своем про­стом и стро­гом окру­же­нии, это око мира, вос­при­ни­ма­ю­щее и хра­ня­щее Божий дары, подобно тому пра­вед­нику, кото­рый ищет одних небес­ных виде­ний и свято блюдет ради них чистоту и про­зрач­ность своего сердца. Два мира встре­ча­ются в нем, – внут­рен­ний мир сокро­вен­ных помыс­лов и внеш­ний мир от Бога идущих виде­ний, – и оба срас­та­ются в единое, свет­лое и щедрое богат­ство муд­ро­сти.

^ 16. Воз­вра­ще­ние

Совре­мен­ное чело­ве­че­ство пере­жи­вает вели­кую смуту. Колеб­лются все основы жизни. Заму­ти­лись все истоки духа. Идет вели­кий распад и грозят все новые и новые беды. В этих бед­ствиях и стра­да­ниях нашего вре­мени, в зали­ва­ю­щих нас иску­ше­ниях, среди обстав­ших нас стра­хов – мы снова учимся молиться. Ибо мы утра­тили этот высо­кий дар и разу­чи­лись этому див­ному искус­ству. А без молитвы чело­век ока­зы­ва­ется отпав­шим от Бога и ото­рван­ным от источ­ника истин­ной жизни: он выдан началу зла и не имеет силы про­ти­во­стать ему.

Каждый чело­век, кто бы он ни был и чем бы он в жизни ни зани­мался, – муж­чина или жен­щина, старик или моло­дой, обра­зо­ван­ный или не обра­зо­ван­ный, – должен обла­дать уме­нием соби­рать свои душев­ные силы и сосре­до­то­чи­вать свое вни­ма­ние. В этом первая задача вся­кого вос­пи­та­ния, начи­ная с народ­ной школы и кончая ака­де­ми­че­ским пре­по­да­ва­нием. Жизнь несется и про­но­сится в нас, как поток все­воз­мож­ных ощу­ще­ний, жела­ний и стра­стей; или как мно­же­ство вся­че­ских забот и заня­тий; или же как туча пыли, состо­я­щая из раз­роз­нен­ных и ничтож­ных содер­жа­ний. В этом потоке, в этой мгле мы теряем себя и смысл нашей жизни. Нас одо­ле­вают, нами овла­де­вают еди­нич­ные пустяки, лишен­ные вся­кого выс­шего смысла. Пыль жизни засо­ряет нам глаза и лишает нас вер­ного виде­ния. Нас заса­сы­вает болото стра­стей и осо­бенно тще­сла­вия и жад­но­сти. Нам надо непре­менно осво­бож­даться от всего этого, хотя бы только от вре­мени до вре­мени. Нельзя гиб­нуть в этом болоте. Нельзя отда­ваться этому потоку. Надо иметь минуты и часы для сво­бод­ного дыха­ния и созер­ца­ния, когда заботы умол­кают, повсе­днев­ные жиз­нен­ные содер­жа­ния забы­ва­ются и мы осво­бож­даем себя от всего мел­кого, слиш­ком чело­ве­че­ского и пошлого. Наши душев­ные силы, – помыслы, жела­ния, чув­ство­ва­ние и вооб­ра­же­ние, – осво­бож­ден­ные от обы­ден­ного и ничтож­ного, ищут иного, луч­шего, обра­ща­ются внутрь и сосре­до­то­чи­ва­ются на том, что состав­ляет самую сущ­ность нашей лич­но­сти; что есть глав­ное в жизни чело­века; на том, что свя­щенно и све­то­носно, что опре­де­ляет самый смысл нашего бытия. И это есть первый шаг к молитве.

Если мне уда­лось осво­бо­диться от повсе­днев­но­сти и из хаоса жиз­нен­ных содер­жа­ний, то мое сердце и моя воля ока­зы­ва­ются сво­бод­ными для луч­шего и выс­шего. В чем же это «лучшее»? Как найти это «высшее»? Как узнать его? И почему я задаю эти вопросы, так, как если бы я ничего не знал о нем? Неужели я прожил на свете столько лет и нико­гда не ставил себе этого вопроса? Или ставил, но не умел раз­ре­шить его? Но чем же я жил доселе, если не знаю этого свя­щен­ного и све­то­нос­ного и не умею вызвать его в себе? Чем же запол­нена моя повсе­днев­ная жизнь? Чем осве­щена она, если не этим светом? Чем освя­щена она, если не этой свя­ты­нею? Чем она осмыс­лена, если этот смысл не дается мне даже в минуты сво­боды и сосре­до­то­чен­но­сти?.. И вот от этих вопро­сов душа моя при­хо­дит в смя­те­ние и рас­те­рян­ность; она видит пустоту своей жизни и ничто­же­ство своих содер­жа­ний и отве­чает на это целост­ным поры­вом к луч­шему, к свя­щен­ному, све­то­нос­ному, жиз­не­осмыс­ли­ва­ю­щему; и в этом порыве пости­гает, что это может быть только нечто совер­шен­ное, под­линно совер­шен­ное, и притом не «фан­та­зия» и не «иллю­зия», а под­линно-реаль­ное под­лин­ное совер­шен­ство. Так родится во мне живое жела­ние Бога и при­бли­же­ния к Нему. Ибо Бог есть под­линно-реаль­ное совер­шен­ство, а живой и целост­ный порыв к Нему есть начав­ша­яся молитва.

Молитва есть сосре­до­то­чен­ный, искрен­ний призыв, обра­щен­ный к Сущему Совер­шен­ству. Обра­ща­ясь к Нему, при­зы­вая Его, мы откры­ваем Ему нашу душу; и наша откры­тая душа под­ни­ма­ется к Нему и всту­пает с Ним в живое твор­че­ское еди­не­ние. В этом сущ­ность всякой молитвы – и самой мудрой и самой наив­ной, и без­молв­ной и обильно-сло­вес­ной, и про­ся­щей и бла­го­дар­ствен­ной. И постольку люди всех рели­гий могли бы молиться сов­местно.

Но наша, хри­сти­ан­ская молитва опре­де­ля­ется не этим. Ибо мы обра­ща­емся не к неося­за­е­мому и непо­сти­жи­мому без­лич­ному Совер­шен­ству, но к живому, совер­шен­ному Богу, к нашему Небес­ному Отцу, кото­рый нераз­дельно с Сыном Божиим и с Духом Святым вни­мает молит­вам своих земных детей. Мы видим в Боге прежде всего и больше всего неис­чер­па­е­мый источ­ник любви, к кото­рому мы сами при­бли­жа­емся и кото­рому мы упо­доб­ля­емся именно через любовь. Слабый луч нашей любви нахо­дит Его любовь, укреп­ля­ется и утвер­жда­ется в ней; и вос­при­ни­мает излу­ча­е­мую ею бла­гость и силу. Так даются нам три вели­чай­ших уте­ше­ния: чув­ство непо­сред­ствен­ного обще­ния с Богом; чув­ство, что наша молитва может быть услы­шана Им; и чув­ство, что Он нас знает, любит и бере­жет. Хри­сти­а­нину, кото­рый нахо­дит Бога любо­вью и слышит, как Бог отве­чает ему Любо­вью на любовь, при­суща осо­бен­ная уве­рен­ность в том, что он не может быть поки­нут Богом, но что он всегда нахо­дится в Его любя­щей руке и под Его бла­гост­ным покро­вом. Поэтому хри­сти­а­нин молится прежде всего серд­цем, откры­тым и искрен­ним серд­цем; и пре­дает себя во власть любя­щего Отца. И именно поэтому всем нам есте­ственно и необ­хо­димо, пере­жи­вая эпоху нынеш­него кру­ше­ния с ее иску­ше­ни­ями, опас­но­стями и стра­хами – искать Его покрова. Его помощи. Его света и силы.

Но при этом мы должны соблю­дать два основ­ных тре­бо­ва­ния.

Мы не должны вооб­ра­жать, будто мы можем при­зы­вать Бога любви и света во всех наших земных делах и затеях. Ибо наши земные дела бывают низки и свое­ко­рыстны, часто – злы, коварны и гибельны. Нельзя при­зы­вать Бога света в темных и бес­со­вест­ных начи­на­ниях. Нельзя ждать помощи от Бога любви в делах хищных и нена­вист­ных. Молитва имеет оправ­да­ние и смысл только в борьбе за добро.

Если я дей­стви­тельно хочу добра, т. е. такого, что оправ­дано перед лицом Его любви и совер­шен­ства, то я смело и уве­ренно могу про­сить Его о помощи. И первая помощь, о кото­рой я могу молиться, это умуд­ре­ние и оза­ре­ние души моей в деле выбора и слу­же­ния: чтобы мне было дано верно отли­чать добро от зла и неоши­бочно желать луч­шего, совер­шен­ного; чтобы мне было даро­вано чистое созер­ца­ние, верное раз­ли­че­ние, истин­ное позна­ние и окон­ча­тель­ное пред­по­чте­ние. Мне необ­хо­дима уве­рен­ность в том, что я дей­стви­тельно узнал Его Дело и дей­стви­тельно служу Ему любо­вью и волею. И если я в этом уверен, тогда я могу про­сить о помощи, молиться «с дерз­но­ве­нием» (Первое Посла­ние Иоанна 5, 14) и спо­койно наде­яться: «помоги мне в слу­же­нии Делу Твоему»… Чело­век, сле­ду­ю­щий голосу своей хри­сти­ан­ской сове­сти, молится с вели­кой уве­рен­но­стью: ибо он молится вместе со своей сове­стью, от нее и за нее.

Извест­ный рим­ский сати­рик времен язы­че­ства, стоик Персии Флакк гово­рит, что люди часто просят у богов о таких низо­стях, о таких жалких и гряз­ных делах, что они даже луч­шему другу своему реши­лись бы сооб­щить свою просьбу только на ушко, поти­хоньку. Такая молитва не только кощун­ственна, ибо ищет в Боге сообщ­ника тем­ному делу, но и бес­смыс­ленна, ибо с нею нельзя обра­щаться к Богу света и любви. Нельзя про­из­но­сить такую молитву:

«Гос­поди, помоги мне в моих пошлых и зло­дей­ских начи­на­ниях, пошли мне удачи в моих пре­ступ­ле­ниях и увен­чай мои грехи успе­хом и сча­стьем»… И тот, кто ее про­из­но­сит, молится не Богу, а гос­по­дину своему – диа­волу.

Таково первое тре­бо­ва­ние насто­я­щей молитвы. Но есть и второе.

Ника­кая молитва не исклю­чает моих соб­ствен­ных усилий и не делает их излиш­ними: моя любовь, мое жела­ние, мой труд, моя борьба должны слу­жить тому делу, о кото­ром я молюсь. Если это дело дей­стви­тельно хоро­шее и верное перед лицом Божиим, то я должен вкла­ды­вать в него свои силы, слу­жить ему, бороться за него, идти против угроз и на всякую опас­ность. Тогда я молюсь самым слу­же­нием моим; тогда со мною молятся моя любовь, моя воля, мое муже­ство и мое верное сто­я­ние; тогда я уверен, что служу всеми силами Божьему делу и что моя молитва будет услы­шана. Гос­подь откроет мое духов­ное око, чтобы я мог видеть ясно и верно; очи­стит мое сердце, чтобы я искренно любил совер­шен­ное; укре­пит мою волю, чтобы я не изне­мог на пути и не пал духом; и напра­вит мои шаги, чтобы я не попал на ложные пути и не заблу­дился. И если бы моей силы ока­за­лось недо­ста­точно, если бы всех наших чело­ве­че­ских сил не хва­тило бы, тогда, по молитве нашей, небес­ная сила сде­лала бы дости­жи­мым недо­сти­жи­мое.

Если же я молюсь о себе самом, о моей жизни и о моем благе, то я должен иметь уве­рен­ность, что иду по верным путям жизни. Молитва, вос­хо­дя­щая из чистой сове­сти, бывает чудо­дей­ственна. С вели­ким дерз­но­ве­нием взы­вает к Богу чело­век, кото­рый в борьбе за Божие дело не щадит себя самого. Тот, кто пре­не­бре­гает своими лич­ными делами ради Божьего Дела, тот чув­ствует себя люби­мым и ограж­ден­ным; и молится Богу так, как воз­люб­лен­ное дитя обра­ща­ется к любя­щему отцу. «Гос­поди, не оставь без помощи дитя Свое. Научи и огради Своего вер­ного сына»…

Так сла­га­ется, так воз­ни­кает насто­я­щая молитва к Богу. Такая молитва есть целое духов­ное искус­ство, и это искус­ство мы должны вос­ста­но­вить в себе перед лицом настиг­шей нас вели­кой смуты. И все беды и страхи нашего вре­мени, все духов­ное зем­ле­тря­се­ние, пере­жи­ва­е­мое нами в рево­лю­циях и войнах наших дней, – все это есть вели­кое чисти­лище души, учи­лище веры и молитвы.

^ 17. О молитве

Чело­ве­че­ский дух не знает более дей­стви­тель­ного, более чистого уте­ше­ния, чем молитва. Она несет чело­веку сразу очи­ще­ние и укреп­ле­ние, успо­ко­е­ние и радость, бла­го­сло­ве­ние и целе­ние. И тот, кто этого не испы­тал, пусть лучше не судит о молитве: ему самому пред­стоит еще добиться этого уте­ше­ния в борьбе и стра­да­нии. Тогда он почув­ствует, что при­об­щился новому источ­нику жизни и что в нем самом нача­лось новое бытие, о кото­ром он прежде не имел даже пред­став­ле­ния.

Совре­мен­ный чело­век живет на земле в вечных забо­тах и опа­се­ниях, пере­ходя от разо­ча­ро­ва­ния к болезни и от лич­ного горя к наци­о­наль­ным бед­ствиям. И не знает, что начать и как пре­одо­леть все это; и подчас с ужасом думает о том, что этот мутный поток будет нести и зали­вать его вплоть до самой смерти. Однако многое зави­сит от него самого: это он сам уве­ли­чи­вает себе бремя жизни и не умеет понять истин­ный смысл несо­мого бре­мени. Ибо путь ему указан: ему стоит только почув­ство­вать свою духов­ную сво­боду и открыть свое внут­рен­нее око. Это и совер­ша­ется в молитве.

Нам всем хоте­лось бы, чтобы наша несклад­ная, угне­та­ю­щая и часто уни­зи­тель­ная жизнь нача­лась по-новому и сло­жи­лась иначе, чтобы она цвела вза­им­ным дове­рием, искрен­ним бла­го­же­ла­тель­ством и вдох­но­ве­нием. Но как достиг­нуть этого, мы не знаем. Бли­зо­руко рас­суж­дая, мы гово­рим о «сча­стии», сча­стие неза­метно вырож­да­ется у нас в «удо­воль­ствие» и «насла­жде­ние», а в погоне за насла­жде­ни­ями и удо­воль­стви­ями мы забре­даем в болото и не знаем, что начать. Но путь, веду­щий к жиз­нен­ному обнов­ле­нию, изве­стен и не так труден: мы должны почув­ство­вать серд­цем свя­щен­ное в жизни, сосре­до­то­читься на нем нашим созер­ца­нием и зажить им, как дра­го­цен­ным и самым глав­ным. А это и есть путь молитвы.

Нам нельзя тонуть в несу­ще­ствен­но­стях быта. Тот, кто живет ими, тот при­вы­кает к пош­лому суще­ство­ва­нию и сам пре­вра­ща­ется, по слову юного Гоголя, в «суще­ство­ва­теля». И вот нам необ­хо­димо научиться верно раз­ли­чать духов­ный ранг жиз­нен­ных содер­жа­ний и при­учиться сосре­до­то­чи­вать свое внут­рен­нее вни­ма­ние на боже­ствен­ной сущ­но­сти вещей, явле­ний и собы­тий. Ибо жиз­нен­ные содер­жа­ния не равны, не рав­но­ценны, не рав­но­зна­чи­тельны. Среди них есть ничтож­ные и есть свя­щен­ные; есть такие, кото­рые воз­во­дят душу и сооб­щают ей особую глу­бину и кре­пость, и есть такие, кото­рые неза­метно раз­ла­гают и обес­си­ли­вают ее, делают ее мелкою, страст­ною и слепою. Есть такие, кото­рыми стоит жить, и есть такие, кото­рыми не стоит жить. Надо научиться рас­по­зна­вать их, выби­рать суще­ственно-свя­щен­ные и жить ими. Тогда и сам чело­век станет «суще­ствен­ным», он поймет смысл и цель жизни и войдет в живую связь со свя­щен­ной сущ­но­стью зри­мого мира. И путь к этому умению ука­зы­вает и про­кла­ды­вает молитва.

И пусть не думают люди, что всту­пить на этот путь – зави­сит не от них; что бывают чрез­мерно тяже­лые вре­мена, кото­рые затруд­няют молит­вен­ное обнов­ле­ние жизни; и что земная чело­ве­че­ская власть может лишить чело­века внут­рен­ней сво­боды и пора­бо­тить его несу­ще­ствен­но­стями быта. Ибо на самом деле тяг­чай­шие вре­мена посы­ла­ются людям именно для того, чтобы они опом­ни­лись и обно­ви­лись; и нет на свете земной власти, кото­рая могла бы пога­сить нашу внут­рен­нюю сво­боду – и прежде всего, сво­боду молитвы – и кото­рая могла бы поме­шать нашему очи­ще­нию от пош­ло­сти.

Поэтому надо при­знать, что жизнь сама по себе есть как бы школа молитвы иливос­пи­та­ние к молитве. И даже тот, кто совсем нико­гда не молился, может быть при­ве­ден к молитве самою жизнью. Ибо для каж­дого неве­ру­ю­щего может настать время вели­чай­шей беды, когда его захва­чен­ное врас­плох и потря­сен­ное сердце вдруг начнет молиться из своей послед­ней глу­бины – в такой скорб­ной бес­по­мощ­но­сти, такими вздо­хами отча­я­ния, такими вдох­но­вен­ными при­зы­вами, о коих он дотоле и не помыш­лял. Тогда он почув­ствует как бы зем­ле­тря­се­ние во всем своем есте­стве, и неве­до­мое пламя охва­тит его душу. Может быть даже так, что чело­век при этом сам не будет знать, к Кому он взы­вает, и уже совсем не будет пред­став­лять себе, откуда и какое может прийти спа­се­ние. Он взы­вает к Кому-то, Кто все может, даже и невоз­мож­ное; он молит этого Неиз­вест­ного о помощи, кото­рая уже не в чело­ве­че­ских силах, – молит в твер­дой уве­рен­но­сти, что есть на свете истин­ная Бла­гость и она внем­лет ему. И к этой неве­до­мой, но все­мо­гу­щей Бла­го­сти он и обра­ща­ется с молит­вой, кото­рая, как водный поток, вне­запно про­ры­вает все преж­ние пло­тины… Он гово­рит с этим Суще­ством так, как если бы он видел Его перед собою, как если бы он знал Его от века…

И потом, когда про­хо­дит этот порыв, у него оста­ется такое чув­ство, что он всегда веро­вал в этого Все­бла­гого-Все­мо­гу­щего, всегда пред­по­ла­гал Его при­сут­ствие – каждым дыха­нием своим, и вот только теперь впер­вые нашел Его. То, чего ему доселе недо­ста­вало, был душев­ный подъем к молит­вен­ному вдох­но­ве­нию. Ему нужно было муже­ство сердца, чтобы про­ти­во­стать всем своим и чужим пред­рас­суд­кам; нужна была цель­ность души, воз­ник­шая ныне из инстинк­тив­ного отча­я­ния; ему нужна была муд­рость сердца, кото­рая вос­тор­же­ство­вала бы над глу­по­стью ума; вдох­но­ве­ние, не посе­щав­шее душу в пыли и грязи. Может быть, он уже и сам заме­чал это, ибо чув­ство­вал себя рас­ко­ло­тым и исце­лен­ным. Может быть, он даже мучился этим, но не умел или не хотел пре­одо­леть в себе внут­рен­нюю раз­дво­ен­ность, и потому «запре­щал» себе молитву по сооб­ра­же­ниям «внут­рен­ней чест­но­сти»… В этом обна­ру­жи­ва­ется вообще вли­я­ние нашей эпохи, «веру­ю­щей» в ум, в анализ и куль­ти­ви­ру­ю­щей вся­че­ское раз­ло­же­ние… И только вели­кие бед­ствия нашего вре­мени дают людям спо­соб­ность пре­одо­леть эти внут­рен­ние пре­пят­ствия: они потря­сают все наше суще­ство до корня, смы­вают пред­рас­судки, обна­жают наше тре­пе­щу­щее чув­стви­лище и пре­вра­щают жизнь в дей­стви­тель­ную школу молитвы.

Дело в том, что насто­я­щая молитва тре­бует всего чело­века и захва­ты­вает его цели­ком. Она может излиться и в связ­ных словах, но она может и не найти их, и моля­щийся будет вместе с Андреем Юро­ди­вым 22 лишь вос­кли­цать в слезах: «Гос­поди! Гос­поди!! Гос­поди!!!…» И это единое, серд­цем насы­щен­ное слово будет весить более, чем мно­же­ство душевно-полу­пу­стых слов. Молитва может найти себе выра­же­ние и в бла­го­че­сти­вых дви­же­ниях и обря­дах; но бывают и такие молитвы, при кото­рых внеш­ние дви­же­ния и свер­ше­ния отпа­дают совсем. Тяжело ранен­ный не может даже пере­кре­ститься. Непо­движно лежа­щий в окопе не смеет даже поше­ве­литься. А люди, живу­щие в эпоху гоне­ния на веру, во время цер­ков­ного тер­рора, выра­ба­ты­вают в себе умение молиться внут­рен­ней молит­вой сердца, кото­рая горит внут­рен­ним огнем при совер­шенно непо­движ­ном, ничего не выра­жа­ю­щем лице.

Это пламя внут­рен­ней молитвы и есть важ­ней­шее и дра­го­цен­ней­шее в рели­гии. Оно тре­бует всю душу чело­века. Здесь все цвета сли­ва­ются в белый цвет; все спо­соб­но­сти души – в единую силу. Феофан Затвор­ник опи­сы­вает это состо­я­ние так: «собран­ный должен гореть» 23. Здесь мысль не думает, не ана­ли­зи­рует, не раз­мыш­ляет, не сомне­ва­ется, но отдает свою при­сталь­ность, свою интен­сив­ность в общий и единый огонь. Здесь нет отдель­ных воле­вых реше­ний, но вся стре­мя­щая сила воли направ­лена цели­ком к еди­ному Пред­мету. Сердце с его глу­бо­ким и нежным чув­стви­ли­щем ста­но­вится глав­ным горном души; именно в нем сосре­до­то­чи­ва­ется и сила созер­ца­ния, исходя из него и воз­вра­ща­ясь в него.

Вот почему молитва есть некий сер­деч­ный жар, кото­рый все вовле­кает в себя, рас­плав­ляет и делает теку­чим. Она есть некий духов­ный свет, соби­ра­ю­щий лучи, подобно уве­ли­чи­тель­ному стеклу, в единый центр: в этом центре начи­на­ется горе­ние. Неопыт­ному чело­веку нередко кажется, что это горе­ние есть его личное, субъ­ек­тив­ное состо­я­ние, кото­рым все и огра­ни­чи­ва­ется. Но на самом деле это горе­ние вводит личную душу в сверх­лич­ное Пламя, отзы­ва­ю­ще­еся на личный призыв и вклю­ча­ю­щее в Себя лично воз­го­рев­ше­еся сердце. Чело­ве­че­ский огонь может и должен при­об­щаться в молитве Божьему Пла­мени – ив этом состоит таин­ствен­ный смысл и бла­го­дат­ная сила молитвы. Сердце чело­века вос­пла­ме­ня­ется боже­ствен­ным Огнем и упо­доб­ля­ется «неопа­ли­мой купине». Личный огонь рас­тво­ря­ется в Божием, и чело­век теряет себя в Его Огни­лище. В насто­я­щей молитве чело­век забы­вает и теряет себя: он уже не помнит, что он «есть», не ощу­щает своего зем­ного есте­ства; он видит и чув­ствует себя как бы в некоем огнен­ном столпе, вос­хо­дя­щем вверх, и слышит, как из души его вос­хо­дят «неиз­ре­чен­ные воз­ды­ха­ния» «самого Духа» (Рим.8:26)… И в этом свете и огне он ста­но­вится дотоле, доколе выно­сит его сердце и дыха­ние.

Воз­вра­ща­ясь к себе после такой молитвы, чело­век чув­ствует себя так, как если бы он удо­сто­ился посе­тить свою искон­ную и свя­щен­ную родину; или еще, – как если бы обно­ви­лось самое есте­ство (суб­стан­ция) его духов­ной лич­но­сти; как если бы его омыл бла­го­дат­ный поток чистоты виде­ния и веде­ния, уте­ше­ния и покоя. Он удо­сто­ве­рился в том, что истин­ная бла­гость и истин­ная Сила суть едино; он чув­ствует себя при­об­щив­шимся этой бла­го­дат­ной силе; он напился из источ­ника жизни и любви.

После такой молитвы, – даже если она про­дол­жа­лась всего единую минуту, – у чело­века оста­ется в сердце некий неуга­са­ю­щий, сия­ю­щий угль, кото­рый раз­ли­вает свое сияние через все внут­рен­ние про­стран­ства личной души и всегда готов снова вспых­нуть лично-сверх­лич­ным пла­ме­нем. Это можно было бы и так опи­сать: от насто­я­щей молитвы оста­ется в душе тихое, тайное, бес­сло­вес­ное молитво­ва­ние, подоб­ное немерк­ну­щему, спо­кой­ному, но власт­ному свету. Оно непре­станно излу­ча­ется из глу­бины сердца, как бы желая осве­тить и освя­тить все жиз­нен­ные содер­жа­ния души. Это как бы тихое дуно­ве­ние Божие, идущее из поту­сто­рон­него мира. Это есть как бы неза­кры­ва­ю­ща­яся дверь в алтарь, к свя­щен­ному месту Божьего при­сут­ствия. И отсюда у чело­века воз­ни­кает это дивное чув­ство, будто Поту­сто­рон­нее стало посю­сто­рон­ним для его сердца и сове­сти.

А между тем, жизнь совер­шает свой неудер­жи­мый ход; и чело­веку иногда кажется, что не про­изо­шло ничего осо­бен­ного, только, что в нем живет это сияние без­молв­ной, тихо-тре­пет­ной молитвы, ни о чем не про­ся­щей и ничего не домо­га­ю­щейся, и что он знает об этой откры­той ему двери соеди­не­ния, и знает, что она ведет к ключу цели­тель­ной воды. Поэтому он может вер­шить свои жиз­нен­ные дела, есть, пить и спать, напря­женно рабо­тать и пре­да­ваться отдыху, а внут­рен­ний свет не поки­дает его: он будет мерою вспы­хи­вать и очи­щать его душу, све­тить ему во всех его жиз­нен­ных делах, осве­щая в них добро и зло, утвер­ждая его в благе и отни­мая у него воз­мож­ность совер­шать злые, черст­вые, низкие и пошлые поступки. Чело­век может забы­вать про этот, тихо тле­ю­щий в нем, угль без­молв­ной молитвы; но угль этот будет неося­за­емо вер­шить свое вели­кое дело – жиз­не­осмыс­ли­ва­ю­щее, очи­сти­тель­ное, освя­ща­ю­щее и исце­ля­ю­щее. И стоит только чело­веку опять посту­чаться в эту дверь и воз­звать к этому свету – и снова раз­го­рится огонь, запоет сердце, застру­ится живая любовь, заго­во­рит чистая совесть и рас­кро­ется перед ним дверь в поту­сто­рон­ний мир с дивной пер­спек­ти­вой лич­ного бес­смер­тия. И опять он почув­ствует себя у брега земной жизни и услы­шит дыха­ние Божие в себе и в мире.

Но теперь он уже знает, что его началь­ная молитва, пред­по­ги­бель­ная молитва ужаса и отча­я­ния – была лишь первым, бес­по­мощ­ным поры­вом, лишь первым шагом по новому пути. Теперь он молится уже по-иному: сво­бод­ным вос­пла­ме­не­нием, непре­рыв­ным излу­че­нием, все­це­лым вклю­че­нием своей жизни. И эти виды молитвы суть высшие. Их бывает много, столько, сколько чело­веку доступно отдель­ных жиз­нен­ных актов. Всех видов молитвы «столько, сколько в одной душе или во всех душах может порож­даться разных состо­я­ний и настро­е­ний» (Иоанн Кас­сиан Рим­ля­нин) 24. Есть молитвы бла­го­дар­но­сти, пре­кло­не­ния, сми­ре­ния, пока­я­ния и очи­ще­ния. Молитва может вни­мать дыха­нию Божию, созер­цать муд­рость Творца и даро­вать чело­веку оче­вид­ность; молитва может сомне­ваться, вопро­шать, отча­и­ваться, скор­беть и при­зы­вать. Копер­ник молит­венно внимал зако­нам при­роды. Фехнер 25 молился вместе с цве­тами и дере­вьями. Сеган­тини 26 пре­кло­нялся перед горами, как перед алта­рями Божи­ими. Ломо­но­сов молился вместе с север­ным сия­нием. Дер­жа­вин – созер­цая брен­ность зем­ного и бес­смер­тие Боже­ствен­ного. Пушкин – каждым актом вдох­но­ве­ния. Лер­мон­тов – с лан­ды­шами у ручья. Чело­веку дана от Бога вели­кая молит­вен­ная сво­бода, сво­бода пре­вра­щать каждый акт своей жизни и своего труда в твор­че­скую молитву; напо­до­бие той чудес­ной молитвы сея­теля, кото­рую при­во­дит Лесков в «Собо­ря­нах»: «Боже, устрой, и умножь, и воз­расти, на всякую долю чело­века голод­ного и сирого, хотя­щего, про­ся­щего, про­из­во­ля­ю­щего, бла­го­слов­ля­ю­щего и небла­го­дар­ного» 27

Так, есть молитва изне­мо­же­ния, про­из­но­си­мая со мно­гими сле­зами и дающая укреп­ле­ние: «Гос­поди, не могу больше»…

И есть молитва без слов и без слез, мгно­вен­ная, созер­ца­тельно-луче­вая: единый взгляд духов­ного ока, направ­лен­ный горе – «Он есть. Он бдит и я есмь Его орудие». Это молитва уте­ше­ния и силы.

И есть молитва сер­деч­ного тепла, подоб­ная этой: кос­нуться в самом себе Его неуга­са­ю­щего угля; и только.

А в путях и стра­да­ниях личной жизни всегда будет иметь судь­бо­нос­ное зна­че­ние молитва слу­же­ния и одо­ле­ния: «Вот я, перед Тобою, Гос­поди, слуга Твой, ищущий только воли Твоей. Научи меня верно слу­жить Тебе всяким дыха­нием и дея­нием моим. Пошли мне силы Твоей, муд­ро­сти Твоей, вдох­но­ве­ния Твоего. Не отдай меня на пору­га­ние врагам Твоим; изведи меня от угроз их. И соблюди мою сво­боду в жизни и твор­че­стве, ибо сво­бода моя – в свер­ше­нии воли Твоей» 28.

И на этих путях жизнь ста­но­вится школой молитвы, а молитва – истин­ным источ­ни­ком жизни и твор­че­ской силы.

^ 18. О миро­вой скорби

Поис­тине, это один из основ­ных зако­нов нашего мира, что все суще­ства и все вещи несо­вер­шенны и должны вос­хо­дить к совер­шен­ству в борьбе и стра­да­нии. Зна­че­ние этого закона так велико и глу­боко в жизни и твор­че­стве людей, что насто­я­щая зре­лость чело­века начи­на­ется лишь с того момента, когда он про­ду­мает и про­чув­ствует этот закон во всех его послед­ствиях и выво­дах. Все, что есть хоро­шего, зна­чи­тель­ного, непре­хо­дя­щего, а осо­бенно гени­аль­ного и боже­ствен­ного в чело­ве­че­ской куль­туре, – все могло быть создано чело­ве­ком только в стра­да­нии, все должно было быть заслу­жено и оправ­дано им. Это и имел в виду глу­бо­ко­мыс­лен­ный чеш­ский мистик Якоб Бёме 29, когда гово­рил, что каче­ство родится из муки…[speaker-mute]***[/speaker-mute]

Постиг­нуть этот закон значит полу­чить некое бла­го­дат­ное облег­че­ние в той духов­ной бес­по­мощ­но­сти, кото­рая грозит всем людям на земле. Ибо это пости­же­ние как бы извле­кает нас из мут­ного потока жизни и, подняв нас, хотя бы на миг, над стра­да­ю­щим миром, пока­зы­вает нам его извне и сверху. И если чело­век дотоле жил как тварь среди твари, то отныне он при­об­ре­тает спо­соб­ность выйти духом из ее состава, уви­деть ее муку и поста­вить вопрос о смысле ее бытия и ее муче­ний. Доселе он только мучился в мире среди прочей твари; отныне он вос­хо­дит на высшую сту­пень бытия, ибо ему дано стра­дать о стра­да­ниях мира, т. е. испы­ты­вать миро­вую скорбь.

Рас­те­ние и живот­ное стра­дают в мире, оста­ва­ясь в его составе и состав­ляя его собою, но им не дано стра­дать о мире и за мир. Чело­веку дан высо­кий дар воз­но­ситься над твар­ною жизнью мира и болеть о судьбе всей твари, стра­дать за нее, стра­да­ю­щую. Поэтому чело­век при­зван понять и постиг­нуть, что все живое должно стра­дать. Чело­век должен при­слу­ши­ваться ко вздоху и стону все­лен­ной, вклю­чая сюда и чело­ве­че­скую тварь, вни­мать ей откры­тым серд­цем и при­об­щаться миро­вой скорби через бес­ко­рыст­ное состра­да­ние. Мы должны вчув­ство­ваться в муку и жалобы сте­на­ю­щей при­роды и забы­вать в этом вчув­ство­ва­нии наше соб­ствен­ное стра­да­ние. Мы должны при­нять на себя стра­да­ния живых существ и поне­сти его, как общий и единый крест мира; и попы­таться постиг­нуть скры­тый, но глу­бо­кий смысл этого миро­вого креста. Этим мы пре­да­емся миро­вой скорби, т. е. стра­да­нию о стра­да­нии мира. И, пре­да­ва­ясь этой скорби, наш дух воз­вы­ша­ется и всту­пает в дивную бли­зость к Богу…

Пока чело­век пленен и ослеп­лен своим соб­ствен­ным личным стра­да­нием, пока он мечется в бес­по­мощ­но­сти и сослепу не видит исхода, – он побеж­ден своею твар­но­стью и не нахо­дит пути к Богу. Он должен выйти духом из себя, воз­не­стись над собою и уви­деть стра­да­ние ближ­него, всех людей, всей твари. Сна­чала он ужас­нется, и этот ужас перед мукою мира вызо­вет в нем воз­му­ще­ние, ропот и, может быть, даже вос­ста­ние; и эти чув­ства и настро­е­ния пове­дут его не к Богу, а уведут его от Бога и, может быть, даже подвиг­нут его против Бога. Ибо слепое воз­му­ще­ние свой­ственно именно твари в ее отно­ше­нии к другой твари; если же оно направ­ля­ется вверх, против Бога, то оно не осво­бож­дает тварь от ее твар­но­сти, но остав­ляет ее в сле­поте, дово­дит ее до оже­сто­че­ния и делает ее вос­став­шею тварью. Чело­век, ослеп­ший от ужаса, не видит вдаль и вглубь, он про­ти­вится свету и разуму и уходит в отвра­ще­ние и отвер­же­ние. Созер­ца­ние миро­вой муки тре­бует муже­ства, а этого муже­ства у него нет. Созер­ца­ние должно окры­лить его, а он оста­ется бес­кры­лым. Твар­ный страх уводит его в темные погреба без­на­деж­но­сти, пес­си­мизма и Бого-отри­ца­ния. И в этой тьме им посте­пенно овла­де­вает аффек­ти­ро­ван­ный, вызы­ва­ю­щий «демо­низм» и упо­ен­ный нена­ви­стью и гор­до­стью сата­низм. И «скорбь» его ста­но­вится без­бож­ною, озлоб­лен­ною и раз­ру­ши­тель­ною. Именно такова была судьба всей «пес­си­ми­сти­че­ской» фило­со­фии и лите­ра­туры девят­на­дца­того века.

Только любовь осво­бож­дает и спа­сает чело­века. Ее первая и эле­мен­тар­ная форма есть жалость к стра­да­ю­щему. Чело­век вчув­ству­ется в чужую муку, со-испы­ты­вает ее и начи­нает про­яв­лять живое, твор­че­ское уча­стие. Он забы­вает о себе, живя чужим стра­да­нием, и этим осво­бож­дает себя от пре­бы­ва­ния в соб­ствен­ной боли и личном горе. Его соб­ствен­ная твар­ность уже не свя­зы­вает и не ослеп­ляет его, но зато чужая твар­ность начи­нает овла­де­вать им и запол­нять его жизнь и душу. И если он не заме­тит этого вовремя и не пре­одо­леет этот новый плен, то он скоро ока­жется плен­ни­ком чужой твар­ной муки. Пока жалость оста­ется послед­ним словом или высшим про­яв­ле­нием его любви, всякое стра­да­ние живого суще­ства кажется ему бедою или несча­стьем, а в твар­ной муке он видит сущее «зло» (Лев Тол­стой). Он начи­нает верить, что высшая цель жизни состоит в избав­ле­нии чело­ве­че­ства от стра­да­ния. Он уже не может видеть стра­да­ю­щее суще­ство, и борьба против стра­да­ния ста­но­вится для него глав­ной зада­чей. Без­бо­лез­нен­ная жизнь кажется ему высшим земным благом.

Это озна­чает, что состра­да­тель­ный чело­век нашел своего ближ­него; и это очень хорошо. Но смысл стра­да­ния он не постиг­нул и назна­че­ние чело­века ему не откры­лось. Любя чело­века, он любит в нем не побо­ра­ю­щего и осво­бож­да­ю­ще­гося «ангела», скры­того в глу­бине стра­да­ю­щей души, но взды­ха­ю­щую и сте­на­ю­щую тварь; и на себя он берет не помощь «ангелу», а слу­же­ние твари; и цель его не в том, чтобы стра­да­ю­щий дух очи­стился и побе­дил, а в том, чтобы облег­чить муче­ние твари. Вот почему жалост­ли­вый чело­век все еще подав­лен стра­хом и ужасом; он все еще про­кли­нает стра­да­ние и не пости­гает ни его смысла, ни его бла­го­дат­но­сти; он все еще боится муки и не знает ничего о ее твор­че­ском пре­одо­ле­нии и про­свет­ле­нии. И потому его «миро­вая скорбь» не воз­во­дит его к Богу: он оста­ется в пре­де­лах «гуман­но­сти» и «сен­ти­мен­таль­но­сти», и луч Божий не оза­ряет ее. А как помочь стра­да­ю­щей твари, борю­щейся, идущей и взы­ва­ю­щей к Богу – он не знает.

Любовь только тогда осво­бож­дает, когда чело­век вос­при­ни­мает в чело­веке сына Божия, стра­да­ю­щего, одо­ле­ва­ю­щего и очи­ща­ю­ще­гося стра­да­нием. Каждый из нас есть Божие дитя, стран­ству­ю­щее по земле в образе чело­ве­че­ской твари. Но именно чело­ве­че­ская твар­ность воз­ла­гает на каж­дого из нас тот способ земной жизни, со всеми его несо­вер­шен­ствами, труд­но­стями и про­ти­во­ре­чи­ями, кото­рый неиз­менно и непре­менно присущ каж­дому чело­веку. Поэтому каждый из нас должен спо­койно, достойно и тер­пе­ливо при­ни­мать все обу­слов­лен­ные этим боли и стра­да­ния, «нести свой крест» и учиться твор­че­скому пре­одо­ле­нию послан­ного. Нам не сле­дует при­хо­дить в чрез­мер­ный ужас при виде стра­да­ю­щей твари. Нам не подо­бает спа­саться любой ценой от боли и горя. Мы должны постиг­нуть необ­хо­ди­мость стра­да­ния, его высшую духов­ную целе­со­об­раз­ность и оду­хо­тво­ря­ю­щую силу, и раз навсе­гда усво­ить его миро­вой смысл.

В отде­ле­нии или даже уда­ле­нии от Бога чело­ве­че­ская тварь должна стра­дать. Это стра­да­ние зовет ее к Богу и ведет ее к Богу; для этого стра­да­ние и посы­ла­ется; в этом его назна­че­ние; таков его высший смысл. Рас­те­ние и живот­ное под­вер­жены этому эле­мен­тар­ному миро­вому стра­да­нию в его низшей «потен­ции» и не умеют пре­тво­рять его в борьбу и про­свет­ле­ние. Но чело­век имеет высшее при­зва­ние: он должен при­нять послан­ное ему стра­да­ние, как «послан­ное» ему, как призыв к очи­ще­нию, как сво­бод­ную, личную борьбу за твор­че­ское про­свет­ле­ние лич­но­сти.

Божие дитя стра­дает на земле потому, что это стра­да­ние воз­во­дит его к Отцу: в борьбе и одо­ле­нии оно стре­мится к своей бла­жен­ной пер­во­ро­дине. Муче­ние твари ужасно, если она не пони­мает выс­шего смысла своего стра­да­ния и не нахо­дит своего вос­хо­дя­щего пути: тогда оно явля­ется с виду бес­смыс­лен­ной мукой. Но если тварь нахо­дит и смысл и путь и если этот высший смысл стра­да­ния испол­ня­ется и осу­ществ­ля­ется, тогда не сле­дует ужа­саться и роп­тать и тогда сен­ти­мен­таль­ная жалость не явля­ется послед­ним словом земной муд­ро­сти. Тогда стра­да­ние осмыс­лено и оправ­дано; и мы должны вос­при­ни­мать его как зов и бла­го­сло­ве­ние.

Тогда перед нами откры­ва­ется вели­кая твор­че­ская мисте­рия мира и мы можем вос­при­ни­мать ее и серд­цем, и взором, и разу­мом. Душа наша напол­ня­ется миро­вой скор­бью; и эта скорбь дей­стви­тельно воз­во­дит нас в «про­стран­ства», близ­кие к Богу.

Бог есть первый и высший источ­ник живой любви. Поэтому он не может не стра­дать, видя, как создан­ная им живая тварь взды­хает и сте­нает в ожи­да­нии. Пер­во­на­чально Он стра­дает не в мире, а о мире, ибо вздохи и стоны твари вос­хо­дят к Его пре­столу. Но потом Он нис­хо­дит в мир, при­ем­лет твар­ный образ, кровь и плоть, дыха­ние и муку. Он при­об­ща­ется жизни мира и стра­дает в составе мира, вместе со стра­да­ю­щей тварью. Он при­ни­мает на Себя иго и бремя чело­века, чтобы открыть ему и даро­вать боже­ствен­ное искус­ство осво­бож­да­ю­щего, изба­ви­тель­ного, духовно-твор­че­ского стра­да­ния. Бог ста­но­вится чело­ве­ком, чтобы изба­вить отпав­шего и сле­пого чело­века от обре­чен­но­сти бес­смыс­лен­ному стра­да­нию; Бог ста­но­вится чело­ве­ком, чтобы воз­ве­сти чело­века к Богу.

Чело­веку откры­ва­ется новый путь; он должен уви­деть его, сво­бодно при­знать его и сво­бодно избрать его. Тогда он пре­одо­ле­вает стра­да­ние в мире и пре­вра­щает его в повод, в исход­ный пункт, в источ­ник твор­че­ского очи­ще­ния и про­свет­ле­ния. Сна­чала он науча­ется этому в самом себе и на самом себе; потом он пыта­ется научить этому других людей. Тогда он пости­гает смысл миро­вого стра­да­ния и под­ни­ма­ется до истин­ной, до твор­че­ской миро­вой скорби. Он видит, как стра­дает и борется чело­ве­че­ская тварь. Он видит, что Бог при­ни­мает на Себя ее иго и бремя. И он несет вместе с тварью и вослед за Гос­по­дом твор­че­ское стра­да­ние мира.

Таков истин­ный образ миро­вой скорби. Усвоив его, чело­век молится уже не о том, чтобы мир изба­вился от бед и стра­да­ний, но о том, чтобы стра­да­ние мира стало осмыс­лен­ным, воз­во­дя­щим, твор­че­ским и про­свет­ля­ю­щим – о том, чтобы оно было облег­чено, чтобы оно достигло своей высшей цели, чтобы оно совер­ши­лось и завер­ши­лось на Божиих путях.

^ 19. Горы

В без­мер­ной дали веков, вскоре после сотво­ре­ния мира, когда земля ощу­тила впер­вые свою пер­во­здан­ную форму и свои пре­делы, она опе­ча­ли­лась и вос­скор­бела: ибо она уви­дела себя отвер­жен­ной и уни­жен­ной, ото­рван­ной от света и отда­лен­ной от неба, вро­вень при­гла­жен­ной, голой, пустын­ной и бес­по­мощ­ной… И стала она взды­хать и роп­тать: и воз­му­ти­лась, и под­ня­лась, и вос­стала мяте­жом. Это было буйное вос­ста­ние, страш­ное и хао­ти­че­ское. Но оно шло из послед­ней глу­бины; оно было искренне, и искры его летели к небу: оно было пла­мен­ное, и пламя его моли­лось Творцу; и от этого огня пла­ви­лись утесы, и пер­во­быт­ные камни текли пото­ком… Это был вели­кий подъем глубин, жажда света, стрем­ле­ние к небу, извер­же­ние твор­че­ской воли… Вос­стала мечта о новых, совер­шен­ней­ших формах, о новом богат­стве бытия, о при­бли­же­нии земли к небу… И это вос­ста­ние было вле­че­нием к Богу, роп­щу­щей молит­вой, моль­бой о неот­вер­же­нии отверг­ну­того…

И увидел Гос­подь в своей вечной бла­го­сти – это воз­ды­ха­ние и эту бун­ту­ю­щую мольбу; и вели­кий подъем глубин нашел Его бла­го­во­ле­ние: ибо косная пас­сив­ность и раб­ская покор­ность нико­гда не были угодны Ему, а всякий искрен­ний порыв и молит­вен­ный ропот при­ем­лются в небе­сах, как молитва тос­ку­ю­щей твари. Потому бла­го­сло­вил Гос­подь это вос­ста­ние земли и не поз­во­лил ему рас­пасться в ничто­же­ство, но пове­лел ему сохра­ниться навеки: воз­но­ситься к небу мол­ча­ли­вой молит­вой, про­буж­даться с бла­го­дат­ной зарею и бла­женно рас­цве­тать в послед­них лучах ухо­дя­щего солнца. А чело­веку Гос­подь пове­лел созер­цать эту таин­ствен­ную запись про­шлого и пости­гать ее сокро­вен­ный смысл.

И созер­цая ее, мы назы­ваем ее ныне горами.

Когда я вижу снеж­ные горы, под­ни­ма­ю­щи­еся вдали к обла­кам, – сердце мое тре­пе­щет от неждан­ного сча­стья: в нем про­сы­па­ются какие-то угас­шие древ­ние вос­по­ми­на­ния… как если бы я уже созер­цал когда-то эти виде­ния и потому всегда тос­ко­вал по ним, как если бы начали испол­няться самые дивные и свя­щен­ные обе­то­ва­ния… Я стою захва­чен­ный и потря­сен­ный и не знаю, можно ли верить этим при­зра­кам… Как легок, как смел этот взмах к небе­сам. Как нежны, как при­зрачны очер­та­ния. И как могу­ще­ственны скры­тые за ним земные массы. Я вижу землю, вос­хо­дя­щую к небу, я вижу небо, ее обни­ма­ю­щее, я вижу, как земля теря­ется в небе, сли­ва­ется с ним, – может быть, сама ста­но­вится небом? Не сон ли это? Или, может быть, это виде­ние есть сущая реаль­ность, а плос­кая жизнь повсе­днев­но­сти – всего-навсего тягост­ный сон? Откуда во мне эта бла­жен­ная тре­вога, это чув­ство при­бли­жа­ю­щейся родины?.. Как если бы это издали све­тя­ще­еся вели­ко­ле­пие, это обе­то­ван­ное буду­щее – воз­никло из моего интим­ного про­шлого, из моего довре­мен­ного бытия… Или, может быть, душа моя настолько «ветха деньми», что я и в самом деле мог при­сут­ство­вать при обра­зо­ва­нии миров? Или, может быть, эти дале­кие горы повест­вуют мне о том, чем я сам был, и что я есмь, и чем я буду, и какое вели­ко­ле­пие ожи­дает меня впе­реди?..

Нежные виде­ния. Про­ро­че­ские образы. Божий сны…

Но вид исчез. Воз­душ­ные при­зраки скры­лись в земном тумане и в небес­ных обла­ках. И только сердце шепчет мне о воз­мож­но­сти невоз­мож­ного…

***

А потом горы при­ни­мают меня в свою среду и несут меня вверх, спо­койно и бла­гостно поз­во­ляя мне попи­рать их ногою и караб­каться по их крутым обры­вам. Их спо­кой­ствие пере­да­ется мне, и я иду все выше и выше. Мед­ленно взби­ра­юсь я; торо­питься нельзя и неза­чем; много вре­мени нужно, чтобы одо­леть высоту, чтобы при­вык­нуть к ней, чтобы не закру­жи­лась голова от этого дрем­лю­щего гор­ного мятежа, чтобы не пре­сек­лось дыха­ние от этой сти­хий­ной молитвы… Вот я уже устал, но с уста­ло­стью я не могу и не хочу счи­таться. Таин­ствен­ная сила зовет меня кверху. Во мне просну­лось некое вле­че­ние, как если бы меня захва­тил мощный довре­мен­ный подъем, кото­рому нельзя про­ти­во­сто­ять, – вверх, вверх, все выше, – и только исчер­пав послед­ние силы, можно отпасть и отка­заться от вос­хож­де­ния… но и тогда в душе оста­лось бы чув­ство, будто я постыдно изне­мог в вели­ком деле… Нет, это невоз­можно, надо идти и дойти, чтобы пере­жить смысл и судьбу древ­него вос­ста­ния, чтобы научиться мятеж­ной молитве гор…

И каждый миг все вокруг меня­ется: новые про­валы, неви­дан­ные глу­бины, воз­нес­ши­еся высоты. Каждый пово­рот откры­вает непред­ви­ден­ное. Каждый обрыв гово­рит о страш­ных собы­тиях про­шлого и о пред­сто­я­щих новых оформ­ле­ниях. Самое дикое – пре­красно. Самое ужас­ное – закон­чено… Вот что сни­лось земле тогда, в пред­веч­ной дав­но­сти; вот какое богат­ство новых воз­мож­но­стей и новых форм пред­но­си­лось ей тогда… И душу охва­ты­вает сча­стье от того, что ей поз­во­лено уви­деть и пере­жить эту древ­нюю мисте­рию бытия.

И потом – этот воздух, кото­рым мы дышим… Сна­чала – бла­го­ухан­ный и цве­точ­ный, потом – смо­ли­стый и раз­ре­жен­ный, и нако­нец, – режу­щий холо­дом, ледя­ной и жгучий. Там, у нас, внизу, воздух густой и пыль­ный, вязкий и липкий; люди при­вы­кают к нему и не заме­чают, что они вды­хают и гло­тают. Но здесь он стру­ится сверху, как вода ледя­ного ключа, как небес­ный дар, как Божие бла­го­сло­ве­ние. Он кажется резким и колю­чим, и мнится, что его «мало», что тебе его не хватит. Но это надо побо­роть, к этому можно при­вык­нуть. Надо пом­нить, что бли­зость к небу непри­вычна для чело­века; что ты пере­жи­ва­ешь борьбу и судьбу пер­во­быт­ной земли, воз­же­лав­шей горней чистоты и при­бли­же­ния к Богу… А бли­зость к Богу – тре­бует иных спо­соб­но­стей и новых усилий от греш­ной твари…

***

И вот, нако­нец, подъем закон­чен. Я наверху, в суро­вом уеди­не­нии гор. Все исчезло – аромат цветов и гигант­ские сосны, стада и хижины. В стро­гом спо­кой­ствии смот­рит на меня древ­ний Хаос. Вели­чаво молчат серо-желтые, голые утесы. В тяже­лых сно­ви­де­ниях лежат обры­ва­ю­щи­еся лед­ники, засы­пан­ные сверху черной камен­ной пылью. И повсюду – захва­ты­ва­ю­щая душу, потря­са­ю­щая тишина, от кото­рой слышны удары соб­ствен­ного сердца и в ушах начи­нает зве­неть…

Да, все, что есть в мире вели­кого, живет в мол­ча­нии. И гово­рит тиши­ною. Если закрыл глаза, то кажется, что вокруг закон­чен­ная пустота, полное отсут­ствие бытия. А если открыть их, то дивишься совер­шен­ному без­зву­чию этого обилия, этих камен­ных масс, этих гроз­ных глыб… Горы не любят шума: они как бы ушли в себя, в свою сокро­вен­ную жизнь; и таят про себя свои издревле зре­ю­щие помыслы. И только обвалы и лавины, не выдер­жав этого мол­ча­ли­вого вели­чия, с гро­хо­том и прахом свер­га­ются вниз; да потоки вод, ска­ты­ва­ясь в долину, выдают своим кипе­ньем и жур­ча­ньем тайные замыслы горных вершин. Но самые горы вещают только высо­чай­шей тиши­ною, только своими неза­вер­шенно-завер­шен­ными очер­та­ни­ями, только таин­ствен­ной сопри­над­леж­но­стью своих линий и масс…

Мол­ча­ли­вая кра­сота. Стро­гая бла­гость. Скром­ное вели­чие… И все вместе – подобно вечным гимнам. Цар­ство без­звуч­ных сим­фо­ний.

***

Стоишь и слу­ша­ешь это без­зву­чие. И учишься блюсти в высо­ких сферах жизни цело­муд­рен­ную тишину. Учиться блюсти свое досто­ин­ство, ни на что не при­тя­зая; и пости­га­ешь, что истин­ное вели­чие обле­ка­ется в сми­ре­ние. В борьбе за высоту, в вос­хож­де­нии к Богу не нужно шума; надо, чтобы вся жизнь стала тихой молит­вой, и тогда она воз­не­сется хвалой и свет­лым бла­го­да­ре­нием…

***

В дале­кие, пред­веч­ные вре­мена вос­скор­бела земля о своей судьбе и воз­роп­тала к Богу вели­ким вос­ста­нием. И оста­лась в этом смя­те­нии. И застыла в своем мятеже. И мятеж ее был молит­вою, а молитва ее была твор­че­ским хаосом. И вот этот хаос поко­рился Божьему слову, и вос­ста­ние пре­вра­ти­лось в гимн бла­го­дар­но­сти. Вдох­но­вен­ный подъем сми­рился под Божиим бла­го­сло­ве­нием, а воз­не­сен­ные скалы сдру­жи­лись с лучами небес­ного света.

И горы почили в своей тишине, при­емля некое бого­по­до­бие и рас­кры­вая людям свой таин­ствен­ный смысл в поуче­ние и пре­об­ра­же­ние.


^ IV. Посе­ще­ние

^ 20. Созер­ца­ю­щий поэт

Мы, созер­ца­ю­щие поэты, уве­рены в том, что все, сущее на земле и на небе, может быть узрено или услы­шано нами и что все ждет от нас изоб­ра­же­ния и истол­ко­ва­ния… Все, даже самое нежное, лишен­ное чув­ствен­ного образа; без­звуч­ное, незри­мое и сокро­вен­ное… Мы не знаем сами, почему мы в этом уве­рены, как это нам уда­ется и что мы делаем для этого. Ника­кая пред­на­ме­рен­ность тут не помо­жет. И ника­кого «метода» мы ука­зать не умеем. Нельзя же назвать «мето­дом» – наше само­заб­вен­ное меч­та­ние, наше созер­ца­ю­щее «погру­же­ние», наше сосре­до­то­чен­ное «отсут­ствие» и забве­ние окру­жа­ю­щей жизни. Мы не хуже других знаем, что мечта есть мечта, что сно­ви­де­ние есть сно­ви­де­ние, что фан­та­зия может разой­тись с дей­стви­тель­но­стью и что поэт – плохой сви­де­тель в делах повсе­днев­но­сти: уж очень часто он, по слову муд­рого Герак­лита, «при­сут­ствуя, отсут­ствует» 30

«Мечта»… «Сно­ви­де­ние»… «Фан­та­зия»… Но разве все это так бес­сильно и ничтожно? Разве созер­ца­ю­щий меч­та­тель и вправду не более чем «сочи­ни­тель», как гово­рили в эпоху Гоголя? Неужели его созер­ца­ния так-таки ничего и не стоят? А может быть – наобо­рот? Может быть, именно созер­ца­ю­щий поэт, этот меч­та­ю­щий сно­ви­дец – и есть ясно­ви­дец и мастер в делах истин­ного бытия? Я разу­мею, конечно, не ночные сны нашей повсе­днев­но­сти, где всегда видишь только себя самого во все­воз­мож­ных чужих обли­чиях, сам на себя удив­ля­ешься, воз­му­ща­ешься и сам себя соблаз­ня­ешь все­воз­мож­ными стра­стями… Нет, я имею в виду виде­ния созер­ца­ю­щего поэта. А это совсем иное.

Мы все могли бы согла­ситься в том, что сущ­ность миро­зда­ния, его таин­ствен­ная «само­суть», или, как гово­рят, «миро­вая душа» – оста­ется сокро­вен­ною и не откры­ва­ется людям легко, быстро или, тем более, исчер­пы­ва­юще. Мы, поэты-меч­та­тели, реши­тельно не знаем, как другие люди узнают о ней хоть что-нибудь; очень воз­можно, что они и в самом деле ничего о ней не знают; иногда они и сами открыто при­зна­ются в этом. Что же каса­ется нас, то мы склонны допу­стить, что мир погру­жен в некий таин­ствен­ный «сон»: он ушел в себя, погру­зился в свою соб­ствен­ную глу­бину и скрыл свою насто­я­щую сущ­ность от посто­рон­них взгля­дов; а мы… Мы сле­дуем за ним, мы пыта­емся настиг­нуть его на его соб­ствен­ных путях и вос­при­нять его живую само­суть.

Когда поэт пре­да­ется твор­че­ству, то он уже не «спит». Но чтобы настиг­нуть ушед­шую от него тайну мира, он вослед за нею тоже как бы «засы­пает». В нем засы­пает его трез­вое и бес­по­мощ­ное днев­ное созна­ние, с его бли­зо­ру­ким вос­при­я­тием и с его, по-види­мому, столь «умными» рас­су­доч­ными мыс­лями. Этот огра­ни­чен­ный, под­сле­по­ва­тый «субъ­ект» погру­жа­ется в дрему, рас­тво­ря­ется в некой душев­ной суме­реч­но­сти и «исклю­ча­ется» как орган позна­ния. Этим он осво­бож­дает место новому, с виду «сон­ному», на самом же деле вдох­но­вен­ному и про­ник­но­вен­ному духов­ному созер­ца­нию. Тогда в душе про­сы­па­ются иные, окры­лен­ные силы и перед нею рас­кры­ва­ются иные про­стран­ства. Словно раз­вер­за­ются пол и пото­лок; они как бы свер­ты­ва­ются и исче­зают. Как во время ветра, дую­щего с гор, воздух ста­но­вится про­зрач­ным, дале­кое кажется близ­ким, незри­мое ста­но­вится зримым и глаз начи­нает видеть пер­во­здан­ную кра­соту и глу­бину; так и поэт видит звезды при полном днев­ном свете, как если бы он смот­рел из глу­бо­кого колодца; он слышит в ночном мраке таин­ствен­ные голоса мира и каса­ется сокро­вен­ных сил его само­сути, Вдох­но­вен­ный поэт внем­лет, по слову Пуш­кина, «неба содро­га­нье, и горний анге­лов полет, и гад мор­ских под­вод­ных ход, и доль­ней лозы про­зя­ба­нье» 31… Он всту­пает в иной мир, или, может быть, новый мир всту­пает в него и овла­де­вает им. Он пре­бы­вает в этом мире, он непо­сред­ственно при­об­ща­ется ему, созер­цает его, слышит его, живет его таин­ствен­ным есте­ством. Он теряет себя в ткани этого мира, в сокро­вен­ной и суще­ствен­ной, ‑пер­во­здан­ной стихии бытия. Он «засы­пает» и «спит» вместе с миром и видит его «сно­ви­де­ния»: он созер­цает его твор­че­ски-дви­жу­щую, свя­щен­ную Идею – Божию Идею миро­зда­ния.

Он живет в миро­вой душе, вла­де­ю­щей всеми вещами и тва­рями, и при­об­ща­ется к ее твор­че­скому дей­ствию…

Если посмот­реть на дело извне и выра­зить его на обы­денно-трез­вом языке – то это «сон наяву», «поэ­ти­че­ское меч­та­ние», «полет фан­та­зии», а может быть, даже «бес­смыс­лица»… Но в дей­стви­тель­но­сти это не сон, а «про­буж­де­ние»: поэт про­сы­па­ется для внут­рен­ней­шего и реаль­ней­шего в жизни, ему откры­ва­ется живая само­суть бытия…

И то, что он «слышит» и «видит», есть нечто совсем иное по срав­не­нию с тем, ‑что нам несут обыч­ные чув­ствен­ные вос­при­я­тия. Солнце поет ему вели­че­ствен­ный гимн; звезды несут ему зна­ме­ния и про­ро­че­ства; он видит, как молятся горы; он слышит, о чем меч­тает ручей; море зовет его и обе­щает ему живую бес­ко­неч­ность; тихий, чистый снег несет ему дивное уте­ше­ние. Вся все­лен­ная полна дрем­лю­щей любви и мол­ча­ли­вого пения. Цветы таят свои помыслы и настро­е­ния. Птицы знают о многом неве­до­мом и могут пред­ска­зы­вать. Гордые замыслы зреют в дере­вьях и пото­ках. И никто не пове­рит поэту, если он попы­та­ется рас­ска­зать о том, что ему принес ветер…

Пока поэт тонет в этом сно­ви­дя­щем бодр­ство­ва­нии, он не может «тво­рить», «сочи­нять» или созда­вать новые образы и формы. Но это состо­я­ние не может и не должно слиш­ком долго про­дол­жаться; иначе поэт может не вер­нуться больше в жизнь… Оно пре­кра­ща­ется и исче­зает; и он вновь воз­вра­ща­ется к повсе­днев­ной обста­новке. Он воз­вра­ща­ется обычно слегка «оша­лев­шим», утом­лен­ным и бес­по­мощ­ным, но обо­га­щен­ным и счаст­ли­вым. Он при­но­сит с собой целый заряд, сокро­вище, кото­рое он нико­гда не сможет исчер­пать опи­са­нием и оформ­ле­нием. А сколько он, может быть, еще рас­те­ри­вает «по дороге», забы­вает, не нахо­дит… И потому-то, что ему уда­ется сбе­речь и при­не­сти, кажется ему самому не то оску­дев­шим, не то поре­дев­шим, не то иска­жен­ным… Иногда у него бывает такое ощу­ще­ние, как в сказке, где царе­вич, только что изне­мо­гав­ший от богат­ства, видит перед собою одни черепки и пыта­ется их зачем-то под­счи­тать…

И все-таки, все-таки – он при­об­щился сокро­вен­ному есте­ству мира и вос­при­нял его свя­щен­ную само­суть. И вот все собран­ное и сбе­ре­жен­ное желает найти себе верное выра­же­ние, глу­бо­кое истол­ко­ва­ние, пре­крас­ное обли­чие, худо­же­ствен­ную форму…

Лучше не спра­ши­вать нас, как мы нахо­дим это истол­ко­ва­ние и эту форму… У кого хватит силы, чтобы выго­во­рить Божий Идеи? Кто найдет для них верные и точные выра­же­ния? В сми­рен­ной бес­по­мощ­но­сти помыш­ляет об этом поэт; им то и дело овла­де­вает созна­ние своего бес­си­лия и робкая рас­те­рян­ность. И только сила внут­рен­него заряда, только вдох­но­вен­ное вос­ста­ние самих сбе­ре­жен­ных богатств застав­ляет его при­сту­пить к делу.

Один выра­жает узрен­ное в звуках и пении. Другой рисует. Третий ищет худо­же­ственно точных слов. Иные лепят или строят; иные пыта­ются найти верные тело­дви­же­ния в танце. Но все, что они создают, – эти созер­ца­ю­щие поэты, – все идет не от них самих, а через них. Все созда­ния их больше их самих; ибо они сами служат лишь ору­дием, лишь голо­сом для таин­ствен­ной само­сути мира.

А у того, кто верно слышит их пение, тре­пе­щет сердце и раду­ется дух; и посте­пенно сла­га­ется новое чув­ство, новая уве­рен­ность в том, что он при­кос­нулся к иному миру:

«Нет, это не поэ­ти­че­ский вымы­сел поэта. Это древне, как мир… И в то же время – ново и юно, как сего­дняш­ний день… То, что я вос­при­нял, было суще­ственно, как хлеб жизни, и дра­го­ценно, как откро­ве­ние… Я кос­нулся сокро­вен­ной правды мира и был счаст­лив»…

А те, кому не дано услы­шать голос созер­ца­ю­щего поэта, те пожи­мают плечом и отхо­дят; им это «не нра­вится», они обзы­вают нас «выдум­щи­ками» и «фан­та­зе­рами» и корят нас за само­уве­рен­ность и при­тя­за­тель­ность… Тогда мы сму­ща­емся, и смол­каем, и скон­фу­женно уходим в наш угол; потому что мы ничего не умеем «дока­зать», мы можем только «пока­зы­вать», а под­ни­мать спор о виде­ниях поту­сто­рон­него мира – непоз­во­ли­тельно и непри­лично…

^ 21. Огонь

Я могу часами сидеть перед ками­ном и смот­реть в огонь. На душу сходит дивная тишина, и кажется, что видишь необы­чай­ные дали и глу­бины. Радостно играет свет. Капризно и при­чуд­ливо ложатся тени. Лас­ково стру­ится дыха­ние тепла. И мне чудится, будто в душе моей про­сы­па­ются забы­тые мечты моих пред­ков; встают передо мною вели­ча­вые образы; я пости­гаю какие-то древ­ние законы, вечные истины; я ухожу в про­шлое и теряю чув­ство вре­мени. Радость и грусть борятся в моем сердце; и где-то в послед­ней глу­бине про­буж­да­ется щемя­щая тоска по утра­чен­ной, но бла­жен­ной родине. Тогда я чув­ствую, будто знаю гораздо больше того, чем доселе пред­по­ла­гал; будто мне откры­ва­ется самая сущ­ность миро­зда­ния; будто я каса­юсь края ризы Божией…

***

Но сна­чала надо вызвать огонь к жизни: «приди таин­ствен­ная сила, посети и освети мой темный очаг и прими в свою власть чающее тебя древо». И вот вспы­хи­вает первый сине­ва­тый огонек, осто­рожно, робко, как будто осмат­ри­ва­ясь, вправду ли его зовут, можно ли ему дове­риться, готова ли для него пища?.. И потом, отзы­ва­ясь и дове­ря­ясь, огонь все охот­нее, все с боль­шим увле­че­нием всту­пает в жизнь, раду­ясь бла­го­го­вей­ному при­зыву и рас­цве­тая в госте­при­им­ном воз­духе. Длин­ными язы­ками охва­ты­вает он поле­нья, лаская и заби­рая их, и пре­вра­ща­ясь в воль­ное пламя; легким хру­стом, тихим шипе­нием отве­чают они ему, при­ни­мая и не при­ни­мая его игру и мед­ленно нака­ля­ясь от его жгу­чего дыха­ния. А потом уже начи­на­ется общий празд­ник: свет и радость, вспышки и треск, искры и обвалы, уголь­ное тление и дымные струи. И бла­го­дат­ное, все­про­ни­ка­ю­щее тепло… А я сижу и смотрю, как при­ко­ван­ный, созер­цаю эту чудную стихию и вижу через нее жизнь чело­ве­че­ства и строй миро­зда­ния. И кажется мне, что время уже не властно надо мною.

***

Так сидели у домаш­него очага наши дале­кие предки, и смот­рели в огонь, и раз­мыш­ляли о своей суро­вой жизни и об ее опас­но­стях, пред­ви­дели новые втор­же­ния врагов и гото­ви­лись к отпору. Ибо вся исто­рия России про­те­кала в борьбе, и душа рус­ского чело­века всегда нуж­да­лась в жерт­вен­ной готов­но­сти. И вот то, что чело­век подолгу и неот­рывно созер­цает, пре­да­ва­ясь и вчув­ству­ясь, – то ста­но­вится его даром, его живым про­об­ра­зом, источ­ни­ком силы и вооду­шев­ле­ния. Душа чело­века неза­метно отож­деств­ля­ется со своим люби­мым сим­во­лом… И от созер­ца­ния огня души наших пред­ков сами ста­но­ви­лись огне­по­доб­ными: живыми, лег­кими, интен­сив­ными, ясными, све­тя­щи­мися и силь­ными. Неда­ром восток создал рели­гию «огне­по­клон­ни­ков»; неда­ром он видел в пла­мени символ Боже­ства, дару­ю­щего очи­ще­ние и оче­вид­ность…

Но огонь учил наших пред­ков еще сво­боде и еди­не­нию. Ибо там, где живет древ­нее пламя домаш­него очага – там личная осед­лость чело­века, там его соб­ствен­ный дом, его непри­кос­но­вен­ное, сво­бод­ное жилище. Пусть мала его хижина, пусть неве­лика его домаш­няя власть, но в этих пре­де­лах он желает быть сво­бод­ным хозя­и­ном и имеет право на это. Домаш­ний очаг был у всех наро­дов первым свя­щен­ным при­ютом сво­боды и само­сто­я­тель­но­сти. У очага соби­ра­лась вся семья и чув­ство­вала свое един­ство; люди рас­ска­зы­вали друг другу о забо­тах и о горе, о удачах и о радо­стях; они сове­то­ва­лись друг с другом о нуждах и опас­но­стях. Они зажи­гали лам­паду перед иконою и читали Свя­щен­ное писа­ние. Здесь рас­ска­зы­ва­лись сказки и былины. И когда огонь угасал, легкие при­зрач­ные тени сколь­зили по стенам, быль и небы­валь­щина сме­ши­ва­лись воедино и мир фан­та­зии насе­лял трез­вую и суро­вую жизнь людей…

Какое сча­стье – вновь очу­титься в этой первой школе бытия, снова пре­даться созер­ца­нию древ­ней стихии и по-новому внять опыту, и скорби, и муд­ро­сти пред­ков!

***

Как воз­душно, как легко бытие этой таин­ствен­ной силы. Пламя, подобно ветру, есть самое легкое и подвиж­ное суще­ство мира… Его жизнь есть вечное бодр­ство­ва­ние, вечное рас­про­стра­не­ние, вечное погло­ще­ние. Где огонь вспы­хи­вает, там он утвер­ждает свою власть и празд­нует свою победу. Вот почему он явля­ется сим­во­лом радост­ного пре­одо­ле­ния, есте­ствен­ного три­умфа, побе­до­нос­ного танца.

Да и могло ли быть иначе? Ведь огонь есть вели­чай­шая сила мира. Он есть источ­ник жизни и судьба все­лен­ной – живое дыха­ние Божие. Он светит и пока­зы­вает: поэтому без огня нет ни оче­вид­но­сти, ни откро­ве­ния. От него идет тепло и жар: поэтому ни жизнь, ни любовь невоз­можны без пла­мени. Он несет нам очи­ще­ние и зовет нас к новым формам бытия: кто жаждет чистоты, тот должен гото­виться в духе к огнен­ному очи­ще­нию, а кто ищет пре­крас­ной формы, тот должен сам воз­го­реться внут­рен­ним пла­ме­нем. Огонь имеет власть пре­об­ра­зить и уни­что­жить: вот почему во всяком живом суще­стве живет вле­че­ние к огню и страх перед огнем.

Пла­менно горит солнце в сере­дине миро­вого вра­ще­ния – и земля кру­жится вокруг него в свя­щен­ном тре­пете и тихом бла­жен­стве. Пламя живет и в глу­бине нашей пла­неты – и все земное ощу­щает бла­го­дат­ность этого сокро­вен­ного жара и содро­га­ется от ужаса, когда это пламя обра­ща­ется к нам, сотря­сая под нами землю. И где бы у нас ни заго­рался огонь – всюду тотчас же соби­ра­ются люди, вле­ко­мые его видом и жаром, и силою, и дивятся, как при­ко­ван­ные, и никак не могут нагля­деться, вчув­ству­ясь и тре­пеща, словно желая войти в него, слиться с ним и заго­реться; но бере­гутся огня и готовы бежать от него, ибо то, что земной огонь захва­тит в свою власть, он сожжет, испе­пе­лит и уни­что­жит…

***

Так, вся тварь стре­мится к огню – и пуга­ется, как только он всту­пает в свою полную силу и раз­вер­ты­вает все свое вели­ко­ле­пие… Как ужасно было бы, если бы огонь совсем угас в мире и навеки воца­ри­лись мрак и холод… Какой страх объял бы все­лен­ную, если бы пламя овла­дело всем сущим и испе­пе­лило его до конца.

Но мир создан в благом порядке. Бла­гостно и мудро рас­пре­де­лены среди твари дары огня. Каждое суще­ство при­об­ща­ется ему лишь в меру своих сил и спо­соб­но­стей, при­емля лишь столько от его света, от его напря­же­ния, от его могу­ще­ства, сколько оно в состо­я­нии выне­сти. И все, что при­ем­лет от огня, при­ем­лет как бы искру Божию – чтобы достойно отве­чать самому Творцу и Его див­ному миру из глу­бины своего есте­ства.

Вот откуда этот таин­ствен­ный отблеск, испус­ка­е­мый дра­го­цен­ным камнем, этот сле­пя­щий луч алмаза, этот мягкий и бар­хат­ный огонь рубина, этот пла­мень жел­того топаза, это свер­ка­ние изу­мруда и аква­ма­рина, этот глу­бо­кий и скры­тый огонь аль­ман­дина и хри­зо­бе­рилла…

А у рас­те­ния – дано цветку, с его невинно-сия­ю­щим ликом, вос­про­из­во­дить черты миро­вого све­тила и непо­сред­ственно обра­щаться к нему за теплом и светом…

А у живот­ного свет сосре­до­то­чен в глазу, с его необуз­дан­ным и неисто­вым, а потому страш­ным свер­ка­нием.

Но у чело­века, суще­ства мыс­ля­щего и созер­ца­ю­щего, свет глаза пре­одо­ле­вает свою живот­ную неисто­вость и лучится оду­хо­тво­ренно в обра­ще­нии к миру и молит­венно в обра­ще­нии к Творцу.

И так повсюду: где огонь светит, там он тре­бует ответа и насла­жда­ется в этом ответ­ном луче своим соб­ствен­ным светом…

***

Эта встреча двух огней – миро­вого и лич­ного – осу­ществ­ля­ется всего совер­шен­нее в чело­веке. Ибо здесь огонь ста­но­вится пла­ме­не­ю­щим духом и все его дары и спо­соб­но­сти про­яв­ля­ются в их высшей и пре­вос­ход­ней­шей потен­ции. Ибо внеш­ний, мате­ри­аль­ный огонь был вызван к жизни дуно­ве­нием Божиим лишь в каче­стве живого про­об­раза самого Духа. И даже самый наив­ный, пер­во­быт­ный чело­век пред­чув­ствует, пред­вос­хи­щает это высшее зна­че­ние огня. Вот почему наши отда­лен­ные предки, наивно-мудрые пер­во­че­ло­веки, моли­лись зем­ному огню, как живому сим­волу Гос­пода, покло­ня­лись в нем чистому дыха­нию Творца, празд­но­вали его явле­ние, как началь­ное откро­ве­ние Божие. Они покло­ня­лись огню, а разу­мели Дух Божий. И это сим­во­ли­че­ское покло­не­ние столь же древне, как чело­ве­че­ский род; и про­дол­жает жить в каждом из нас. Так и Герак­лит гре­че­ский, пророк огня, света и разума, знал, что он гово­рил, когда вос­пе­вал в лице Огня боже­ствен­ную пер­во­сти­хию мира и когда утвер­ждал, что Пламя есть Разум, а Разум есть Огонь…

Что ста­лось бы с нами, людьми, если бы мы лиши­лись духов­ных даров этой родины? Чем были бы мы без жара в сердце, без огня в молитве, без оза­ря­ю­щей оче­вид­но­сти в позна­нии, без пла­мен­ной интен­сив­но­сти в воле и в делах, без пове­ле­ва­ю­щей, вдох­но­вен­ной силы в очах? Но не значит ли это, что все наше лучшее досто­я­ние – самое бла­го­род­ное, самое пре­крас­ное, самое мощное, что в нас есть – про­изо­шло от огня?..

И мы, хри­сти­ане, знаем этот вели­кий рели­ги­оз­ный символ; им живут наши мысли и чув­ства. Вот почему мы име­нуем Христа Спа­си­теля «Светом истин­ным» (Ин.1:9) и кре­ща­емся от Него «Духом Святым и огнем» (Мтф. 3:11; Лк.3:16). Мы назы­ваем себя «сынами Света» (Ин.12:36) и чаем Духа Свя­таго в образе «языков огнен­ных» (Деян.2:3). А когда мы читаем эти слова: «Огонь пришел Я низ­ве­сти на землю, и как желал бы, чтобы он уже воз­го­релся» (Лк.12:49) – то в сердца наши нис­хо­дят пламя и свет, и мы знаем, коего мы духа…

***

Но огонь в моем камине на исходе. Он гаснет и мерк­нет; и надо про­ститься, с ним. «Иди на покой, благое и чистое пламя, и будь бла­го­сло­венно за все, за твой свет, за твое тепло и за твое уте­ше­ние»…

^ 22. У моря

Давно я уже мечтал выбраться из этого душ­ного города. Давно я уже томился в этой давя­щей, оглу­ша­ю­щей улич­ной жизни, в этом город­ском суще­ство­ва­нии, полном горя и грязи, где все напря­гает, выма­ты­вает и на каждом шагу ранит сердце. Туда, туда, на воль­ный про­стор, где все пре­делы сни­ма­ются и где даль рас­кры­вает свои бла­жен­ные про­стран­ства… Как я мечтал о море…

И нако­нец – это состо­я­лось… Тогда, давно, первый раз в жизни, когда я при­об­щился этому сча­стью.

***

То, о чем я мог только меч­тать, – встало предо мною, как живое виде­ние. Дале­кий, ухо­дя­щий, исче­за­ю­щий про­стор; он так тихо рас­кры­ва­ется, так легко дается, так лас­ково зовет. Взор впи­ва­ется в него, ищет его пре­дела и не нахо­дит; и радостно пред­чув­ствует, что и там, дальше, где предел глазу – нет пре­дела про­стору. Здесь нет границ; а ведь каждая гра­ница есть запрет и разо­ча­ро­ва­ние… Здесь нет стен; а ведь каждая стена есть обида и угроза… О, как мы при­выкли сидеть в клет­ках! Как мы свя­заны, подав­лены, запу­ганы в нашей жизни! Как мало мы можем, как немного мы видим, как уре­заны наши гори­зонты, как скудна наша жизнь! Сколь мно­гого мы лишены – и даже не заме­чаем этого!

Но здесь… Здесь – празд­ник про­стран­ства, здесь царит Бес­пре­дель­ное, здесь дышит воздух, здесь живут бес­ко­неч­ные воз­мож­но­сти. Я упи­ва­юсь этим воз­ду­хом, я глотаю его. И сердце мое рас­кры­ва­ется, ста­но­вится огром­ным и бла­жен­ным и насла­жда­ется пото­ком этой раз­ре­ша­ю­щей, зову­щей любви… Как если бы мир хотел ска­зать мне вели­кое и бла­гост­ное слово при­я­тия, про­ще­ния и при­ми­ре­ния…

***

И только потом, насла­див­шись про­сто­ром, помню, я заме­тил внизу огром­ное, тихое, но подвиж­ное поле воды. Спо­койно, мощно катило море свои гребни – куда?.. темно-синее, задум­чи­вое, погру­жен­ное в свои и в небес­ные мысли… Как будто – вялое, с виду – утом­лен­ное; и в то же время – игра­ю­щее, легкое, не зна­ю­щее тяже­сти, не веда­ю­щее труда. Огром­ная живая рав­нина. С виду – обиль­ное, неис­чис­ли­мое мно­же­ство; на самом деле – единое, дыша­щее суще­ство. Стран­ное – и при­вет­ли­вое; такое мно­го­слож­ное – и такое про­стое. Само вели­чие – в цар­ствен­ной тишине; сама стихия, излу­ча­ю­щая кро­тость и бла­гость. Всем; и мне, и для меня… За что же мне? О, неза­слу­жен­ная бла­го­дать… О, неждан­ная милость…

В сердце родится тихая грусть… Укор? Рас­ка­я­ние? Почему мне всегда было «неко­гда»? Почему я впер­вые при­об­ща­юсь к этому сча­стью? Боже мой, как скудна была доселе моя жизнь! Как много я упу­стил! Какое богат­ство я утра­тил!.. Я вижу, я пони­маю: это бла­гост­ное лоно могло про­жить без меня еще целую веч­ность… И все же… Оно как будто бы ждало меня, гото­вило мне дары, оно согласно при­нять меня и осчаст­ли­вить. И ныне про­щает мне – и мое долгое отсут­ствие, и мой позд­ний приход… Мне будет все предо­став­лено, все открыто, все даро­вано – если только я открою ему мое сердце и буду вни­мать и созер­цать…

***

Какое стран­ное чув­ство охва­ты­вает чело­века у самого края воды… Пле­щу­щая волна как будто хочет ска­зать: «досюда и ни шагу дальше» – и тем самым она про­буж­дает в душе потреб­ность, настой­чи­вое жела­ние пере­сту­пить этот предел и про­ник­нуть дальше ука­зан­ного… Она манит и драз­нит – и не пус­кает… Нет, она, конечно, пус­кает и даже при­гла­шает; но только эта нежная влага слегка рас­сту­пится, лас­ково охва­тит меня и вымо­чит… Кто робок от при­роды, тому надо беречься; тут уже не избе­жишь, не спа­сешься, сухим не вый­дешь: крат­кий, пле­щу­щий набег – и кон­чено, попался… И сразу – робо­сти как не бывало… Какое береж­ли­вое при­кос­но­ве­ние, какая госте­при­им­ная встреча, какое любов­ное обхож­де­ние. Упо­и­тельно и радостно… Успо­ка­и­вает и воз­буж­дает… Един­ствен­ное в своем роде насла­жде­ние. Но теперь предел перей­ден, дело сде­лано – и хочется перейти его еще раз и еще раз… про­ве­рить первое ощу­ще­ние, повто­рить лас­ко­вый прием… И – отдаться этой дивной стихии: тро­гать ее, гла­дить; лас­кать, будо­ра­жить, драз­нить, раз­брыз­ги­вать, плыть, нырять, гло­тать ее, исчез­нуть в ней, – и насла­ждаться ею. И все время испы­ты­вать её жизнь и ее привет: вос­при­ни­мать ее любовь и отда­вать ей свою… Пока не насту­пит полное еди­не­ние, совер­шен­ная бли­зость: пока из бла­жен­ной игры не воз­ник­нет свет­лая дружба…

***

Оде­ва­юсь и ложусь, утом­лен­ный, у самого берега в тени старой пинии и при­слу­ши­ва­юсь к голосу моря. Оно как будто хочет успо­ко­ить меня, пога­сить мое воз­буж­де­ние, может быть, – усы­пить меня, чтобы я отдох­нул от непри­выч­ного сча­стья: от этой глу­бо­кой дали, кото­рая рас­крыла и под­го­то­вила мое сердце, и от этой лас­ко­вой игры, кото­рая его напол­нила и опья­нила. Я закры­ваю глаза и пре­да­юсь вни­ма­нию. Мно­же­ство стру­я­щихся и лепе­чу­щих голо­сов шепчут мне о чем-то едином: сна­чала я слышу как будто тихие упреки, но они тают в дыха­нии лас­ко­вого про­ще­ния; потом я раз­ли­чаю нежные уте­ше­ния: от них исче­зает послед­няя тень грусти и исце­ля­ется скорбь моего сердца, а потом идут надежды и обе­то­ва­ния: они исхо­дят из некой древ­ней, миро­заб­вен­ной глу­бины и повест­вуют мне о рай­ской жизни и о ее дивной невин­но­сти…

Сердце напол­ня­ется сла­дост­ным, непо­нят­ным сча­стьем – легким, зову­щим и ни к чему не обя­зы­ва­ю­щим. Хочется без конца вни­мать, только бла­го­да­рить и ничего больше не желать. И каждый миг набе­гает тихий шорох волны: она буль­кает и лас­ково шепчет, как будто пони­мает меня и хранит мой покой; она пенится и зами­рает, словно воро­жит надо мной; нежно вски­пает и шеле­стит, и дышит на меня, будто хочет вызвать во мне неска­зу­е­мые виде­ния – и погру­зить меня в бла­жен­ные сны, и уве­рить, удо­сто­ве­рить меня, что это не сны, а про­ро­че­ства и обе­то­ва­ния…

Я и доселе не знаю, что я тогда, уба­ю­кан­ный шепо­том волн, спал или бодр­ство­вал? или, может быть, я проснулся во сне к новой жизни? То, что было – исчезло и нико­гда больше не появи­лось. Но я чув­ство­вал, что вечное и благое лоно мира при­няло меня в свою тихую любовь и рас­крыло мне свои чистей­шие про­стран­ства… Мне было поз­во­лено взгля­нуть в эти тайные недра бытия, кос­нуться тех мест, где мы все оби­тали неко­гда в довер­чи­вой невин­но­сти, где нас и доселе ждут Божие про­ще­ние и Божия любовь… И с тех пор я ношу в сердце непо­ко­ле­би­мую уве­рен­ность, что все стра­да­ния чело­века осмыс­ленны и необ­хо­димы; что он должен выстра­дать себе сво­бод­ный и целост­ный воз­врат к Богу; и что всех нас ожи­дает любов­ное про­ще­ние, бла­гост­ный покров, исце­ле­ние к невин­но­сти и муд­рость бла­жен­ного созер­ца­ния…

***

Когда я пришел в себя, солнце захо­дило, исче­зая в море, и я не знал, долго ли я был в отсут­ствии. Я лежал на берегу под пинией, и все, испы­та­ное мною, каза­лось сном. И только поток сча­стья владел всем моим суще­ством. Это сча­стье было подобно свету, а свет испы­ты­вался как любовь, а любовь дарила исце­ле­ние и упо­е­ние. И я чув­ство­вал, что при­об­щился некой неиз­ме­ри­мой, неис­то­щи­мой бла­го­сти, для кото­рой зем­ле­рож­ден­ные еще не нашли верных слов, а то, что я сам мог выра­зить в словах, каза­лось мне только пред­две­рием свя­тыни, только папер­тью узрен­ного мною храма…

Мое лицо было влажно. Не слезы ли это? Но тогда это слезы исце­лен­ного, слезы сча­стья и бла­го­дар­но­сти… Или, может быть, это был привет моей ново­д­рев­ней пер­во­ро­дины? Тогда я хотел бы сбе­речь его на всю жизнь и пере­дать его другим людям, чтобы они испы­тали испы­тан­ную мною радость про­ще­ния и обнов­ле­ния.

И теперь, если меня посе­щает горе или овла­де­вает мною тоска, и слезы появ­ля­ются на глазах, то это уже другие, новые слезы, кото­рые я не умею отли­чить от бла­жен­ной влаги моей пер­во­ро­дины… Ибо я посе­тил некий боже­ствен­ный берег и знаю навер­ное, что для сер­деч­ной боли есть мера, а для любви и про­ще­ния – меры нет; и еще, что всякая боль и всякое горе есть только под­го­тов­ле­ние к бла­жен­ству, есть только первая сту­пень к про­свет­ле­нию духа…

^ 23. О стра­да­нии

Как только ты почув­ству­ешь себя стра­да­ю­щим, телесно или душевно, – вспомни сейчас же, что не ты один стра­да­ешь и что всякое стра­да­ние – всякое, без исклю­че­ния – имеет некий высший смысл. И тотчас же придет облег­че­ние.

Ты стра­да­ешь не один, потому что стра­дает вокруг тебя весь мир. Надо только открыть свое сердце и вни­ма­тельно при­смот­реться, и ты уви­дишь, что при­об­щен стра­да­нию все­лен­ной. Все стра­дает и муча­ется – то в без­звуч­ной тишине, скры­вая свою боль, замал­чи­вая свою скорбь, пре­одо­ле­вая стра­да­ние про себя, то в откры­тых муках, кото­рых никто и ничто не может уто­лить… Томясь в любви, взды­хая от неудо­вле­тво­рен­но­сти, стеная в самом насла­жде­нии, вла­чась в боре­нии, в грусти и тоске – живет вся земная тварь, начи­ная с ее пер­вого бес­по­мощ­ного деяния – рож­де­ния из мате­рин­ского лона и кончая послед­ним земным дея­нием, таин­ствен­ным уходом «на покой». Так стра­дает и чело­век вместе со всею осталь­ною тварью – как член миро­вого орга­низма, как дитя при­роды. Стра­да­ний нам не избе­жать; в этом наша судьба, и с нею мы должны при­ми­риться. Есте­ственно желать, чтобы они были не слиш­ком велики. Но надо учиться стра­дать достойно и оду­хо­тво­ренно. В этом вели­кая тайна жизни; в этом – искус­ство зем­ного бытия.

Наше стра­да­ние воз­ни­кает из свой­ствен­ного нам, людям, спо­соба жизни, кото­рый дан нам раз навсе­гда и кото­рого мы изме­нить не можем. Как только в нас про­сы­па­ется само­со­зна­ние, мы убеж­да­емся в нашей само­сто­я­тель­но­сти и бес­по­мощ­но­сти. Чело­век есть тво­ре­ние, при­зван­ное к «бытию о себе», к само­де­я­тель­но­сти и само­под­дер­жа­нию; и в то же время он служит всей при­роде как бы пас­сив­ным сред­ством или «про­ход­ным двором». С одной сто­роны, при­рода печется о нем, как о своем детище, растит его, строит, при­сут­ствует в нем, насла­жда­ется им, как суще­ством, един­ствен­ным в своем роде, а с другой сто­роны, она насе­ляет его такими про­ти­во­по­лож­но­стями, она раз­вер­ты­вает в нем такой хаос, она пре­да­ется в нем таким болез­ням, как если бы она не знала ни целе­со­об­раз­но­сти, ни пощады. Так, я при­зван и пред­опре­де­лен к само­сто­я­тель­ному дей­ство­ва­нию, но горе мне, если я уверую в свою полную само­сто­я­тель­ность и попро­бую пре­даться ей до конца… Я – сво­бод­ный дух, но этот сво­бод­ный дух всю жизнь оста­ется под­чи­нен­ным всем необ­хо­ди­мо­стям при­роды и огра­ни­чен­ным всеми невоз­мож­но­стями есте­ства… Во мне живет некая обоб­ща­ю­щая сила созна­ния, охва­ты­ва­ю­щая миры и раз­вер­за­ю­щая мне необъ­ят­ные духов­ные гори­зонты, но эта сила всю свою жизнь заму­ро­вана в стенах своего еди­нич­ного тела, она сла­беет от голода, изне­мо­гает в пере­утом­ле­нии и исся­кает при бес­сон­нице… Я обособ­лен от других людей, замкнут в своей душе и в своем теле и обре­чен вести оди­но­кую жизнь, ибо никто никого не может ни впу­стить в себя, ни вме­стить в своих пре­де­лах; и в то же время другие люди тер­зают мне душу и могут рас­тер­зать мое тело, как если бы я был их игруш­кой или рабом… Таков я; таковы мы все, каждый из нас в отдель­но­сти, – одно­днев­ные цветы, рас­пу­стив­ши­еся для стра­да­ния, мгно­вен­ные и без­за­щит­ные вспышки все­лен­ского огня…

«Жизнь ваша, смерт­ные, столь тлен­ный дар богов:
Цве­тете миг один, живые испо­лины»…
(Илли­чев­скин) 32

Да и все ли «цветем»? Мы, вечные «паци­енты» при­роды, покор­ные «при­ем­ники» миро­вых волн, чув­стви­тель­ней­шие органы сверх-при­роды… Что-то цар­ствен­ное и раб­ству­ю­щее; нечто от Бога и кое-что от червя (Дер­жа­вин) 33. Так много. И так мало. Сво­бод­ные – и свя­зан­ные. Цель мира – и жертва все­лен­ной. Пора­бо­щен­ные ангелы. Созда­ния боже­ствен­ного худо­же­ства, отдан­ные бак­те­риям в пищу и чающие могиль­ного тлена…

Вот почему нас так часто и так легко насти­гает стра­да­ние; вот почему мы должны при­ми­риться с ним. Чем утон­чен­нее чело­век, чем чув­стви­тель­нее его сердце, чем отзыв­чи­вее его совесть, чем силь­нее его твор­че­ское вооб­ра­же­ние, чем впе­чат­ли­тель­нее его наблю­да­тель­ность, чем глубже его дух – тем более он обре­чен стра­да­нию, тем чаще его будут посе­щать в жизни боль, грусть и горечь. Но мы часто забы­ваем об этом, мы не думаем о нашей общей судьбе и совсем не пости­гаем, что лучшие люди стра­дают больше всех… И когда на нас самих изли­ва­ется поток лише­ний, муки, скорби и уныния, когда, как ныне, весь мир погру­жа­ется в стра­да­ние и содро­га­ется во всех своих сочле­не­ниях, взды­хая, стеная и взывая о помощи, мы пуга­емся, изум­ля­емся и про­те­стуем, считая все это «неожи­дан­ным», «неза­слу­жен­ным» и «бес­смыс­лен­ным»…

Только мед­ленно и посте­пенно дога­ды­ва­емся мы, что все мы, люди, под­чи­нены этому закону земной твари. Сна­чала в нас про­сы­па­ется смут­ное ощу­ще­ние, глухое пред­чув­ствие того, что на земле гораздо больше стра­да­ния, чем нам каза­лось в нашем дет­ском чаянии. Это пред­чув­ствие тре­во­жит нас; мы пыта­емся про­ве­рить наше ощу­ще­ние – и посте­пенно, путями неопи­су­е­мыми, в почти не под­да­ю­щихся оформ­ле­нию инту­и­циях – мы убеж­да­емся в том, что нам дей­стви­тельно открылся закон суще­ство­ва­ния, общий способ жизни, вла­де­ю­щий всею земною тварью, что нет бытия без стра­да­ния, что всякое земное созда­ние по самому есте­ству своему при­звано стра­дать и обре­чено скорби. А чело­век с нежным серд­цем знает не только это: он знает еще, что мы не только стра­даем все вместе и сообща, но что мы все еще мучаем друг друга – то неча­янно, то нарочно, то в бес­печ­но­сти, то от жесто­ко­сти, то стра­стью, то холо­дом, то в роко­вом скре­ще­нии жиз­нен­ных путей… И, может быть, именно Досто­ев­ский, этот мастер тер­за­ю­ще­гося сердца, был при­зван про­лить свет на эту земную тра­ге­дию…

Такова жизнь, такова дей­стви­тель­ность… И могло ли бы это быть иначе?.. И были ли бы мы правы, если бы стали желать и тре­бо­вать иного?..

Пред­ста­вим себе на миг иную, обрат­ную кар­тину мира. Вооб­ра­зим, что земная тварь осво­бож­дена от вся­кого стра­да­ния, до конца и навсе­гда; что некий могу­чий голос сказал ей: «Делай, тварь, все, что хочешь. Ты сво­бодна от стра­да­ния. Отныне ты не будешь знать неудо­вле­тво­ре­ния. Ника­кая телес­ная боль не пора­зит тебя. Ни грусть, ни тоска, ни душев­ное раз­дво­е­ние тебя не посе­тят. Духов­ная тре­вога не кос­нется твоей души. Отныне ты при­го­во­рена к веч­ному и все­сто­рон­нему доволь­ству. Иди и живи».

Тогда нача­лась бы новая, небы­ва­лая эпоха в исто­рии чело­ве­че­ства…

Вооб­ра­зим, что чело­век поте­рял навсе­гда дар стра­да­ния. Ничто не угро­жает ему неудо­вле­тво­рен­но­стью: одно­вре­менно с голо­дом и жаждою, этими пер­вич­ными источ­ни­ками труда и стра­да­ния, пре­кра­ти­лось и всякое недо­воль­ство собою, людьми и миром. Чув­ство несо­вер­шен­ства угасло навсе­гда и уга­сило вместе с собой и волю к совер­шен­ству. Самый при­зрак воз­мож­ных лише­ний, доселе ведший чело­века вперед, отпал. Телес­ная боль, пре­ду­пре­ждав­шая чело­века об опас­но­сти для здо­ро­вья и будив­шая его при­спо­соб­ля­е­мость, изоб­ре­та­тель­ность и любо­зна­тель­ность – отнята у него. Все про­ти­во­есте­ствен­но­сти ока­за­лись ограж­ден­ными и без­на­ка­зан­ными. Все урод­ства и мер­зо­сти жизни стали без­раз­лич­ными для нового чело­века. Исчезло мораль­ное него­до­ва­ние, воз­ни­кав­шее прежде от при­кос­но­ве­ния к злой воле. Смолкли навсе­гда тягост­ные укоры сове­сти. Пре­кра­ти­лась навсе­гда духов­ная жажда, уво­див­шая чело­века в пустыню, к вели­кому аскезу 34… Все всем довольны; все всем нра­вится; все всему пре­да­ются – без меры и выбора. Все живут нераз­бор­чи­вым, пер­во­быт­ным сла­до­стра­стием –даже не страст­ным, ибо страсть мучи­тельна, даже не интен­сив­ным, ибо интен­сив­ность воз­можна лишь там, где силы не рас­тра­чены, но ско­пи­лись от воз­дер­жа­ния…

Как опи­сать те ужас­ные, опу­сто­ши­тель­ные послед­ствия, кото­рые обру­ши­лись бы на чело­ве­че­ство, обре­чен­ное на все­сто­рон­нюю сытость?..

В мире воз­никла бы новая, отвра­ти­тель­ная порода «чело­веко-образ­ных», – порода без­раз­бор­чи­вых насла­жден­цев, пре­бы­ва­ю­щих на самом низком душев­ном уровне… Это были бы неуны­ва­ю­щие лентяи; ничем не заин­те­ре­со­ван­ные без­от­вет­ствен­ные лодыри, без тем­пе­ра­мента, без огня, без подъ­ема и без полета; ничего и никого не любя­щие – ибо любовь есть прежде всего чув­ство лишен­но­сти и голода. Это были бы амо­раль­ные, без­вкус­ные идиоты, само­до­воль­ные тупицы, раз­врат­ные Лемуры 35. Вооб­ра­зите их недиф­фе­рен­ци­ро­ван­ные, невы­ра­зи­тель­ные лица, эти плос­кие, низкие лбы, эти мерт­вые, мел­ко­дон­ные гля­делки, вместо бывших глаз и очей, эти бес­смыс­ленно чмо­ка­ю­щие рты… Слы­шите их нечле­но­раз­дель­ную речь, это без­раз­лич­ное бор­мо­та­ние вечной пре­сы­щен­но­сти, этот неве­се­лый смех иди­о­тов? Страшно поду­мать об этой погиб­шей духов­но­сти, об этой тупой пороч­но­сти, об этом уни­же­нии ничего-не-вытес­ня­ю­щих полу­лю­дей, кото­рые про­кляты Богом и обре­чены на то, чтобы не ведать стра­да­ния…

И когда пред­став­ля­ешь себе эту кар­тину, то видишь и чув­ству­ешь, что дарует нам дар стра­да­ния; и хочется молить всех небес­ных и земных врачей, чтобы они ради Гос­пода не лишали людей этого дара. Ибо без стра­да­ния – нам всем, и нашему досто­ин­ству, и нашему духу, и нашей куль­туре пришел бы скорый и тра­ги­че­ский конец.

Вот что оно нам дарует… Какою глу­би­ною све­тятся глаза стра­да­ю­щего чело­века! Как будто бы рас­сту­пи­лись стены, закры­вав­шие его дух, и разо­шлись туманы, засти­лав­шие его сокро­вен­ную лич­ность… Как зна­чи­тельно, как тонко и бла­го­родно сла­га­ются черты лица у долго и достойно стра­дав­шего чело­века! Как эле­мен­тарна, как непри­вле­ка­тельна улыбка, если она совсем не таит в себе хотя бы про­шлого стра­да­ния! Какая вос­пи­та­тель­ная и очи­сти­тель­ная сила при­суща духовно осмыс­лен­ному стра­да­нию! Ибо стра­да­ние про­буж­дает дух чело­века, ведет его, обра­зует и оформ­ляет, очи­щает и обла­го­ра­жи­вает… Духов­ная диф­фе­рен­ци­а­ция, отбор луч­шего и вся­че­ское совер­шен­ство­ва­ние были бы невоз­можны на земле без стра­да­ния. Из него родится вдох­но­ве­ние. В нем зака­ля­ется стой­кость, муже­ство, само­об­ла­да­ние и сила харак­тера. Без стра­да­ния нет ни истин­ной любви, ни истин­ного сча­стья. И тот, кто хочет научиться сво­боде, тот должен пре­одо­леть стра­да­ние.

И мы хотели бы от этого отречься? И мы согла­си­лись бы поте­рять все это?.. И ради чего?

Гегель сказал одна­жды, что все вели­кое на земле создано стра­стью 36. Еще боль­шее, еще глу­бо­чай­шее надо ска­зать о стра­да­нии: мы обя­заны ему всем – и твор­че­ски-вели­ким и твор­че­ски-малым. Ибо если бы чело­век не стра­дал, то он не про­бу­дился бы к твор­че­скому созер­ца­нию, к молитве и духов­ному оформ­ле­нию. Стра­да­ние есть как бы соль жизни; нельзя, чтобы соль утра­чи­вала свою силу 37. И более того: стра­да­ние есть стре­мя­щая сила жизни; глав­ный источ­ник чело­ве­че­ского твор­че­ства; тонкий и зоркий учи­тель меры; верный страж и мудрый совет­ник; стро­гий призыв к обла­го­ро­же­нию и совер­шен­ство­ва­нию; ангел-хра­ни­тель, ограж­да­ю­щий чело­века от пош­ло­сти и от сни­же­ния. Там, где этот ангел начи­нает гово­рить, водво­ря­ется бла­го­го­вей­ная тишина, ибо он взы­вает к ответ­ствен­но­сти и очи­ще­нию жизни; он гово­рит о заблуж­де­ниях и соблаз­нах; он тре­бует, чтобы люди опом­ни­лись и обра­ти­лись; он гово­рит об отпа­де­нии и дис­гар­мо­нии, об исце­ле­нии, про­свет­ле­нии и о доступ­ном нам бла­жен­стве…

Стра­да­ю­щий чело­век всту­пает на путь очи­ще­ния, само­осво­бож­де­ния и воз­врата в родное лоно – знает он о том или не знает. Его влечет в вели­кое лоно гар­мо­нии; его душа ищет нового спо­соба жизни, нового созер­ца­ния, нового син­теза, созву­чия в мно­го­зву­чии. Он ищет пути, веду­щего через катар­сис к див­ному рав­но­ве­сию, заду­ман­ного лично для него Твор­цом. Его зовет к себе сокро­вен­ная, твор­че­ская муд­рость мира, чтобы овла­деть им и исце­лить его. Про­стой народ знает эту истину и выра­жает ее сло­вами «посе­ще­ние Божие»… Чело­век, кото­рому послано стра­да­ние, должен чув­ство­вать себя не «обре­чен­ным» и не «про­кля­тым», но «взыс­кан­ным», «посе­щен­ным» и «при­зван­ным»: ему поз­во­лено стра­дать, дабы очи­ститься. И все еван­гель­ские исце­ле­ния сви­де­тель­ствуют о том с вели­кой ясно­стью.

Таков смысл вся­кого стра­да­ния. Нере­шен­ной оста­ется лишь судьба самого стра­да­ю­щего чело­века: достиг­нет ли он очи­ще­ния и гар­мо­нии в насто­я­щей земной жизни, или же эти дары дадутся ему через утрату его зем­ного телес­ного облика…

Стра­да­ние сви­де­тель­ствует о рас­хож­де­нии, о дис­со­нансе между стра­да­ю­щим чело­ве­ком и бого­со­здан­ной при­ро­дой: оно выра­жает это отпа­де­ние чело­века от при­роды, обо­зна­чая в то же время начало его воз­вра­ще­ния и исце­ле­ния. Стра­да­ние есть таин­ствен­ное само­це­ле­ние чело­века, его тела и души: это он сам борется за обнов­ле­ние внут­рен­него строя и лада своей жизни, он рабо­тает над своим пре­об­ра­зо­ва­нием, он ищет «воз­вра­ще­ния». Избав­ле­ние уже нача­лось, оно уже в ходу; и чело­век должен при­слу­ши­ваться к этому таин­ствен­ному про­цессу, при­спо­соб­ляться к нему, содей­ство­вать ему. Можно было бы ска­зать:

«Чело­век, помоги своему стра­да­нию, чтобы оно верно раз­ре­шило свою задачу. Ибо оно может пре­кра­титься только тогда, когда оно спра­вится со своей зада­чей и достиг­нет своей цели»…

Поэтому мы не должны укло­няться от нашего стра­да­ния, спа­са­ясь от него бег­ством и обма­ны­вая себя. Мы должны стать лицом к нему, выслу­шать его голос, понять и осмыс­лить его жалобу и пойти ему навстречу. Это значит – при­нять его как есте­ствен­ное и духовно-осмыс­лен­ное явле­ние. Ибо оно обра­ща­ется к нам из целе­со­об­раз­но­сти самого мира: то, что в нас стра­дает, есть, так ска­зать, сама миро­вая суб­стан­ция, кото­рая стре­мится твор­че­ски вос­ста­но­вить в нас свое жиз­нен­ное рав­но­ве­сие. И если чело­век пови­ну­ется своему стра­да­нию и идет к нему навстречу, то он скоро убеж­да­ется в том, что в нем самом рас­кры­ва­ются целые запасы жиз­нен­ной силы, кото­рые ввя­зы­ва­ются в борьбу и стре­мятся устра­нить при­чину стра­да­ния.

Вот почему чело­веку не сле­дует бояться своего стра­да­ния. Он должен пом­нить, что бремя стра­да­ния состоит, по край­ней мере, на одну треть, а иногда и на добрую поло­вину из страха перед стра­да­нием.

Но не подо­бает делать чело­веку и обрат­ное, т. е. нарочно или про­из­вольно вызы­вать в себе стра­да­ние. Неправы те, кото­рые мучают себя, зани­ма­ются само­би­че­ва­нием или оскоп­ляют себя. Они неправы потому, что на них воз­ла­га­ется некая пре­труд­ная внут­рен­няя борьба, борьба духа со стра­стью и вместе с этим душевно-духов­ное стра­да­ние в этой борьбе; а они не хотят при­нять этой борьбы, пере­ла­гают это стра­да­ние в мате­ри­аль­ную плоть, под­ме­няют его телес­ною болью, заме­няют его орга­ни­че­ским уве­чием. Гра­дус­ник пока­зы­вает есте­ствен­ную тем­пе­ра­туру; оши­бочно и нелепо дышать на гра­дус­ник, взго­няя ртуть кверху, или при­кла­ды­вать к нему кусок льда, чтобы ртуть опу­сти­лась. Голод, жажда и любов­ная тоска, вдох­но­ве­ние и твор­че­ство должны при­хо­дить сами, в силу есте­ства тела, души и духа; воз­буж­да­ю­щие, одур­ма­ни­ва­ю­щие или экс­та­ти­че­ские яды – про­ти­во­есте­ственны и фаль­шивы. Оши­бочно про­ти­во­по­став­лять при­роде – иска­жа­ю­щий ее про­из­вол. Все хоро­шее и верное воз­ни­кает как бы по соб­ствен­ному почину, есте­ственно, гар­мо­ни­че­ски, как гово­рил Ари­сто­тель, «через себя самого». Мы при­званы твор­че­ски жить и твор­че­ски любить; спо­койно, муже­ственно и в мудром послу­ша­нии при­ни­мать при­бли­жа­ю­ще­еся стра­да­ние; и – глав­ное – твор­че­ски пре­об­ра­жать и про­свет­лять стра­да­ние, уже настиг­шее нас. Ибо стра­да­ние есть не только плата за исце­ле­ние, но призыв к пре­об­ра­же­нию жизни, к про­свет­ле­нию души, оно есть путь, веду­щий к совер­шен­ство­ва­нию, лест­ница духов­ного очи­ще­ния. Чело­век должен нести свое стра­да­ние спо­койно и уве­ренно, ибо в послед­нем и глу­бо­чай­шем изме­ре­нии стра­дает в нас, с нами и о нас само Боже­ствен­ное начало. И в этом послед­ний и высший смысл нашего стра­да­ния, о кото­ром нам гово­рят еван­гель­ские исце­ле­ния.

Вот почему стра­да­ю­щий чело­век не должен терять тер­пе­ния или, тем более, отча­и­ваться. Наобо­рот, он должен твор­че­ски вос­при­ни­мать и пре­одо­ле­вать свое стра­да­ние. Если ему дана телес­ная боль, то он должен найти орга­ни­че­ские ошибки своей жизни и попы­таться устра­нить их; и в то же время он должен настолько повы­сить и углу­бить свою духов­ную жизнь, чтобы ее интен­сив­ность и ее горе­ние отвлекли запасы жиз­нен­ной энер­гии от телес­ной боли. Не сле­дует пре­да­ваться телес­ной боли, пре­бы­вать в ней, все время при­слу­ши­ваться к ней и бояться ее: это озна­чало бы при­знать ее победу, отдаться ей и пре­вра­титься в сте­на­ю­щую тварь. Надо про­ти­во­по­ста­вить плот­ской боли – духов­ную сосре­до­то­чен­ность и вни­мать не телес­ной муке, а духов­ным содер­жа­ниям. А если кто-нибудь скажет, что он не умеет этого или не может всту­пить на этот путь, то пусть он крепко помо­лится об этом умении и об этой силе и попы­та­ется идти по этому пути. Нет чело­века, кото­рый умел бы все и знал бы все искус­ства, а искус­ство оду­хо­тво­рять стра­да­ние есть одно из высших. Конечно, для победы над своей немо­щью нужна неко­то­рая высшая мощь, но эта высшая мощь может быть вымо­лена, выра­бо­тана и при­об­ре­тена. И каждая попытка, каждое усилие в этом направ­ле­нии будут воз­на­граж­дены сверх чаяния сто­ри­цею.

Но если чело­веку послано душев­ное стра­да­ние, – а оно может быть гораздо тяже­лее и мучи­тель­нее всякой телес­ной муки, – то он должен прежде всего не бежать от него, а при­нять его, т. е. найти в жизни время и досуг для того, чтобы пре­даться ему. Он должен стать лицом к лицу со своим душев­ным стра­да­нием и при­учить себя созер­цать его сущ­ность и его при­чину. Надо научиться сво­бодно и спо­койно смот­реть в глубь своей стра­да­ю­щей души, с молит­вою в сердце и с твер­дой уве­рен­но­стью в гря­ду­щей победе. Оку духа посте­пенно откро­ется пер­во­при­чина стра­да­ния, и эту пер­во­при­чину надо назвать по имени и выго­во­рить перед собою во внут­рен­них словах и про­из­не­сти эти прав­ди­вые слова перед лицом Божиим во внут­рен­ней очи­сти­тель­ной молитве. Чтобы одо­леть свою душев­ную муку, надо прежде всего не бояться ее и нико­гда не отча­и­ваться; надо не пре­да­ваться ее стра­хам и капри­зам, ее свое­во­лию и ее тайным насла­жде­ниям (ибо душев­ная мука всегда при­кры­вает собою боль­ные насла­жде­ния инстинкта); надо всегда обра­щаться к ней твор­че­ски, с власт­ным словом зову­щего гос­по­дина; надо всегда гово­рить с ней от лица духа и научиться пре­кра­щать ее при­ка­зом, уходом от нее и твор­че­ским напря­же­нием; надо рас­се­и­вать ее туманы, ее обманы и нава­жде­ния, и пре­вра­щать ее силу в радость боже­ствен­ным содер­жа­ниям жизни. Это путь из тьмы к про­свет­ле­нию и пре­об­ра­же­нию души. Вот почему сокро­вен­ный смысл душев­ного стра­да­ния можно было бы срав­нить с мла­ден­цем, дрем­лю­щим во чреве матери и чающим своего рож­де­ния; ибо стра­да­ние есть не про­кля­тие, а бла­го­сло­ве­ние; в нем скрыт некий духов­ный заряд, зача­ток новых пости­же­ний и дости­же­ний – некое богат­ство, борю­ще­еся за свое осу­ществ­ле­ние.

Если же чело­ве­ком овла­де­вает духов­ное том­ле­ние, то ему над­ле­жит очи­стить его в молитве, чтобы оно пре­об­ра­зи­лось в истин­ную и чистую миро­вую скорбь и тем воз­вело стра­да­ю­щего к Богу: ибо миро­вая скорбь есть в послед­нем и глу­бо­чай­шем изме­ре­нии – скорбь самого Бога, а скорбь вместе с Ним есть «благое иго» и «легкое бремя» (Мф. 11:30).

Вот почему апо­стол Иаков пишет: «Зло­ст­раж­дет ли кто из вас? пусть молится» (Иак.5:13). Ибо молитва есть не что иное, как воз­ды­ха­ние духа к Богу, то «неиз­ре­чен­ное воз­ды­ха­ние», кото­рым «Сам Дух хода­тай­ствует за нас» (Рим.8:26). Молитва есть зов о помощи, направ­лен­ный к Тому, Кто зовет меня к себе через мое стра­да­ние; она ста­но­вится твор­че­ским нача­лом твор­че­ского пре­об­ра­зо­ва­ния и про­свет­ле­ния моего суще­ства.

Но совер­шить все это никто не может «за меня» или «вместо меня», стра­да­ю­щего: все это мое личное дело, мое усилие, мой подъем, мой взлет, мое твор­че­ское пре­об­ра­же­ние. Другой чело­век может помочь мне сове­том; Гос­подь не может не помочь мне даро­ва­нием сил и света. Но совер­шить мое очи­ще­ние и про­свет­ле­ние должен я сам. Вот почему оно тре­бует сво­боды и без сво­боды невоз­можно. Сво­бод­ное созер­ца­ние, сво­бод­ная любовь, сво­бод­ная молитва состав­ляют самую сущ­ность этой твор­че­ской мисте­рии, мисте­рии зем­ного стра­да­ния. И именно этим опре­де­ля­ется верный путь, веду­щий к истин­ному сча­стью на земле.

^ 24. О смерти (письмо первое)

Доро­гой мой. Ты хотел знать, что я думаю о смерти и о бес­смер­тии, и я готов изло­жить тебе мое пони­ма­ние. Я не выду­мал его, а выстра­дал и выно­сил его в тече­ние дол­гого ряда лет. И теперь, когда опять пришло такое время, что смерть парит надо всеми нами и каждый из нас должен гото­виться к уходу из земной жизни, я вновь пере­смот­рел мой опыт и мое виде­ние и рас­скажу тебе, к чему я пришел. В такие вре­мена все чув­ствуют и пред­чув­ствуют наступ­ле­ние своего конца, и потому невольно воз­вра­ща­ются вооб­ра­же­нием и мыслью к про­блеме смерти. При этом чело­век чув­ствует себя сму­щен­ным и подав­лен­ным, потому что он не знает, что же такое смерть на самом деле, и еще потому, что никто из нас не может при­ми­риться со своею смер­тью и вклю­чить ее в свою жизнь. Такие вре­мена обычно назы­ва­ются «тяж­кими» и «страш­ными», а в дей­стви­тель­но­сти это вре­мена духов­ного испы­та­ния и обнов­ле­ния – суро­вые, но бла­го­твор­ные вре­мена Божьего посе­ще­ния.

Видишь ли, у меня всегда было такое ощу­ще­ние, что в смерти есть нечто бла­гост­ное, про­ща­ю­щее и исце­ля­ю­щее. И вот почему.

Стоит мне только поду­мать о том, что вот эта моя земная особа, во всех отно­ше­ниях несо­вер­шен­ная, наслед­ственно обре­ме­нен­ная, вечно болез­нен­ная, в сущ­но­сти не удав­ша­яся ни при­роде, ни роди­те­лям – сде­ла­лась бы бес­смерт­ною, и меня охва­ты­вает под­лин­ный ужас… Какая жалкая кар­тина: само­до­воль­ная огра­ни­чен­ность, кото­рая соби­ра­ется не уми­рать, а запол­нить собою все вре­мена. Несо­вер­шен­ство, кото­рое не под­ле­жит ни исправ­ле­нию, ни уга­ше­нию… Бес­ко­неч­ный «огрех», вечный недо­тепа… Что-то вроде фаль­ши­вого аккорда, кото­рый будет зву­чать всегда… Или – несмы­ва­е­мое пятно земли и неба… Вижу эту при­го­во­рен­ную к неуми­ра­нию телес­ную и душев­ную ошибку при­роды – в виде моей особы, и думаю: а ведь законы при­роды будут дей­ство­вать с преж­ней неумо­ли­мо­стью, и я буду ста­но­виться все старше и, навер­ное, все немощ­нее, все бес­по­мощ­нее, страш­нее и тупее – и так без конца. Какая пре­тен­зия и какое несча­стье! После этих виде­ний я про­сы­па­юсь как от тяже­лого сна – к бла­го­сло­вен­ной дей­стви­тель­но­сти, к реально ожи­да­ю­щей меня смерти… Как хорошо, что она придет и поста­вит свою грань. Как это пре­красно, что она пре­кра­тит мою земную дис­гар­мо­нию. Значит, эта миро­вая ошибка, нося­щая мое земное имя, может быть пога­шена или исправ­лена… А смерть придет, как изба­ви­тель­ница и цели­тель­ница. Милост­ливо укроет меня своим покро­вом. Даст мне про­ще­ние и отпуск. Откроет мне новые, лучшие воз­мож­но­сти. А я приму от нее сво­боду и, обод­рен­ный ею, начну вос­хож­де­ние к высшей гар­мо­нии.

И вот это ожи­да­ние и эта уве­рен­ность даруют всей моей жизни – меру и форму. Слава Богу, все мое земное страст­ное кипе­ние, эта бес­ко­неч­ная борьба с самим собою, с моими про­тив­ни­ками и со слепым без­раз­ли­чием чело­ве­че­ской толпы, эта борьба, в кото­рой я от вре­мени до вре­мени изне­мо­гаю, доходя до муки и отча­я­ния, – все это не будет длиться вечно, не запол­нит все Божий вре­мена… Не вечно при­дется мне зажив­лять те раны, кото­рые про­ис­хо­дят от встречи моей немощи с непо­мер­ными зада­ни­ями жизни и мира. Придет час и «отре­шит вола от плуга на послед­ней борозде»… (Пушкин) 38. Без­мер­ная дли­тель­ность отпа­дает, и моя жизнь полу­чает меру срока, меру долга, меру в напря­же­нии, меру плена и меру том­ле­ния. Как это бла­гостно… Моя жизнь при­об­ре­тает форму – форму свер­ша­ю­ще­гося конца. Я знаю, я твердо знаю, что придет избав­ле­ние, что откро­ется осво­бож­да­ю­щий исход и что мне надо к нему гото­виться. И вот глав­ное: мне надо поста­раться, чтобы мой земной конец стал не обры­вом, а завер­ше­нием всей моей жизни; все цели мои, все мои труды и твор­че­ские напря­же­ния должны вести к этому завер­ше­нию. Правда, я не знаю, когда и как насту­пит этот конец. Но и это – благо, ибо это понуж­дает меня быть всегда гото­вым ко всему, к ото­зва­нию и уходу. Одно ясно: меряя чело­ве­че­ской мерой, надо при­знать, что срок не слиш­ком далек и что мне нельзя терять вре­мени. Нельзя откла­ды­вать того, что должно быть сде­лано. Но зато есть много такого, что надо совсем отме­нить, устра­нить с дороги. Время мое огра­ни­чено, и никто не знает, каким сроком. А когда осмот­ришься, то видишь, что неиз­ме­ри­мое, чудес­ное богат­ство мира – при­роды, чело­ве­че­ского обще­ния и куль­туры – все эти воз­мож­но­сти созер­ца­ния и радо­сти, все эти поводы духов­ного вос­при­я­тия и духов­ной отдачи, все эти твор­че­ские зовы и зада­ния – все это неис­чер­па­емо, ответ­ственно, пре­трудно и обя­зы­ва­юще…

Таким обра­зом, смерть ста­но­вится для меня оформ­ля­ю­щим и осмыс­ли­ва­ю­щим нача­лом жизни, не то при­зы­вом, не то сове­том. Как если бы стар­ший друг, любя­щий и забот­ли­вый, сказал мне: «знаешь что, жизнь-то ведь коротка, а пре­крас­ным воз­мож­но­стям – в любви, в слу­же­нии, в созер­ца­нии, в сози­да­нии – нет числа; не лучше ли оста­вить без вни­ма­ния все пошлое, жалкое и ничтож­ное и выбрать себе лучшее, под­линно лучшее, на самом деле пре­крас­ное, чтобы не утра­тить боже­ствен­ных красот мира и жизни?..»

Идея смерти как бы откры­вает мне глаза и вызы­вает во мне какой-то неуто­ли­мый голод, жажду истин­ного каче­ства, волю к боже­ствен­ным содер­жа­ниям, реше­ние выби­рать и отби­рать, верно, не уши­ба­ясь и не обма­ны­ва­ясь. Я посте­пенно учусь раз­ли­чать – что дей­стви­тельно хорошо и пре­красно перед лицом Божиим и что мне только кажется хоро­шим, а на самом деле лишь соблаз­няет, пре­льщает и разо­ча­ро­вы­вает. И про­ходя этот жиз­нен­ный искус, я все более и более убеж­да­юсь, что в жизни есть многое мно­же­ство содер­жа­ний, заня­тий и инте­ре­сов, кото­рыми не стоит жить или кото­рые не стоят жизни; и, напро­тив, есть такие, кото­рые рас­кры­вают и осу­ществ­ляют истин­ный смысл жизни. А смерть дает мне для всех этих раз­ли­че­нии и позна­ний – верный мас­штаб, истин­ный кри­те­рий.

Мне дума­ется, что все мы уже пере­жи­вали и еще пере­жи­вем не раз нечто подоб­ное: когда бли­зится смерть или когда, по край­ней мере, тень смерти осе­няет нас, то все содер­жа­ния и цен­но­сти жизни как-то вдруг, словно сами по себе, пере­оце­ни­ва­ются. Все то, что в туск­лой повсе­днев­но­сти, во время без­опас­ного про­зя­ба­ния каза­лось нам стер­шимся, без­раз­лич­ным, почти обес­це­нив­шимся – вдруг рас­кры­вает свои раз­ли­чия, пока­зы­вает свое насто­я­щее каче­ство и нахо­дит себе верное место и истин­ный ранг. Око смерти глядит просто и строго; и не все в жизни выдер­жи­вает ее при­сталь­ного взгляда. Все, что пошло, тотчас же обна­ру­жи­вает свое ничто­же­ство, напо­до­бие того, как листы бумаги, охва­чен­ные огнем, вдруг вспы­хи­вают ярким пла­ме­нем и сейчас же чер­неют, рас­па­да­ются и истле­вают в пепел. Так что впо­след­ствии даже не верится, что этот прах и тлен мог пред­став­ляться важным и ценным. Но зато все истинно ценное, зна­чи­тель­ное и свя­щен­ное утвер­жда­ется перед лицом смерти, побе­до­носно выхо­дит из огнен­ного испы­та­ния и явля­ется в своем истин­ном сиянии и вели­чии. Первое изоб­ли­ча­ется и раз­об­ла­ча­ется; второе оправ­ды­ва­ется и под­линно освя­ща­ется. И не то, чтобы мы само это про­из­во­дили; нет, это огнен­ное испы­та­ние идет от смерти и осу­ществ­ля­ется ее близ­ким дыха­нием.

Бывают в чело­ве­че­ской жизни такие дни и минуты, когда чело­век вне­запно видит смерть перед собой. Ужас­ные минуты. Бла­го­сло­вен­ные дни. Тогда смерть, как некий Божий посол, судит нашу жизнь. И вся наша жизнь про­но­сится перед нашим духов­ным взором, как на мол­ние­нос­ном параде. И все, что в ней было вер­ного и бла­гого, все, чем на самом деле стоит жить – все утвер­жда­ется как под­лин­ная реаль­ность, все воз­но­сится в сиянии; а все, что было мелко, ложно и пошло, – все сокру­ша­ется и посрам­ля­ется. И тогда чело­век про­кли­нает всю эту ложь и пош­лость и судит себя, как рас­трат­чика сил и глу­пого мота. Зато – как он раду­ется всему вер­ному и под­лин­ному, и сам не пони­мает, как это он мог жить доселе чем-нибудь иным. Он слышит, как в глу­бине его души все упу­щен­ное стонет и молит о вос­ста­нов­ле­нии; и сам начи­нает меч­тать о том, чтобы про­шлая жизнь счи­та­лась про­жи­тою «начерно» и чтобы была дана ему воз­мож­ность про­жить новую жизнь уже «набело». Мгно­венно родятся планы новой, чудной жизни, и тут же без­звучно про­из­но­сятся клятвы вер­но­сти ей, а к Богу вос­хо­дят молитвы о даро­ва­нии новых сроков и новых воз­мож­но­стей…

А когда опас­ность смерти про­но­сится и вновь насту­пает тишина и спо­кой­ствие, тогда чело­век видит, что вся его жизнь была как бы разо­брана и про­ве­яна, и делает один из зна­чи­тель­ней­ших выво­дов в своей жизни: не все, чем мы живем, стоит того, чтобы, мы отда­вали ему свою жизнь. Только те жиз­нен­ные содер­жа­ния и акты пол­но­ценны, кото­рые не боятся смерти и ее при­бли­же­ния, кото­рые могут оправ­даться и утвер­диться перед ее лицом. Все, что стоит нашего выбора и пред­по­чте­ния, нашей любви и слу­же­ния даже и в пред­смерт­ный час, – все пре­красно и достойно. За что можно и должно отдать жизнь, то и надо любить, тому и надо слу­жить. Жизнь стоит только тем, за что стоит бороться на смерть и уме­реть; все осталь­ное мало­ценно или ничтожно. Все, что не стоит смерти, не стоит и жизни. Ибо смерть есть проб­ный камень, вели­кое мерило и страш­ный судия.

Вот как я созер­цаю смерть, мой доро­гой друг. Смерть не только бла­гостна, она не только выру­чает нас из земной юдоли и сни­мает с нас непо­мер­ность миро­вого бре­мени. Она не только дарует нам жиз­нен­ную форму и тре­бует от нас худо­же­ствен­ного завер­ше­ния. Она есть еще некая таин­ствен­ная, от Бога нам данная «мера всех вещей» 39 или всех чело­ве­че­ских дел. Она нужна нам не только как узо­ре­ши­тель­ница или как вели­кая дверь для послед­него ухода; она нужна нам прежде всего в самой жизни и для самой жизни. Ее облач­ная тень дается нам не для того, чтобы лишить нас света и радо­сти или чтобы пога­сить в нашей душе охоту жить и вкус к жизни. Напро­тив, смерть вос­пи­ты­вает в нас этот вкус к жизни, сосре­до­то­чи­вая и обла­го­ра­жи­вая его; она учит нас не терять вре­мени, хотеть луч­шего, выби­рать изо всего одно пре­крас­ное, жить Боже­ствен­ным на земле, пока еще длится наша недол­гая жизнь. Тень смерти учит нас жить светом. Дыха­ние смерти как бы шепчет нам: «опом­ни­тесь, оду­май­тесь и живите в смерт­но­сти бес­смерт­ным». Ее при­бли­же­ние делает наши слабые бли­зо­ру­кие глаза – зря­чими и даль­но­зор­кими. А ее окон­ча­тель­ный приход осво­бож­дает нас от бре­мени есте­ства и от телес­ной инди­ви­ду­а­ции. Поз­во­ли­тельно ли нам про­кли­нать ее за все это и счи­тать ее нача­лом зла и мрака?

Я пони­маю, что ее окон­ча­тель­ность и непо­пра­ви­мость, ее таин­ствен­ность и зага­доч­ность – могут вну­шать людям трепет. Но ведь поток жизни, в кото­ром мы все время пре­бы­ваем, несет нам еже­ми­нутно ту же непо­пра­ви­мость, ту же таин­ствен­ность и непо­сти­га­е­мую слож­ность. Ведь каждый миг нашего зем­ного пути невоз­вра­тим и, отго­рая, уно­сится в какую-то про­пасть; и эта бездна про­шлого и надви­га­ю­ща­яся на нас бездна буду­щего не менее страшны, чем миг пред­сто­я­щей нам смерти. Жизнь не менее таин­ственна, чем смерть; только мы закры­ваем себе глаза на это и при­вы­каем не видеть. А смерть, если ее верно уви­деть и понять, есть не что иное, как особый и вели­че­ствен­ный акт личной жизни. И тому, кто ее верно увидит и постиг­нет, она откро­ется, как новый друг, береж­ный, верный и мудрый.

^ 25. О бес­смер­тии (письмо второе)

Но ты хотел еще знать, мой друг, при­знаю ли я бес­смер­тие личной души; и я хотел бы отве­тить тебе и на этот вопрос, со всею пря­мо­тою и откро­вен­но­стью, но помимо всякой бого­слов­ской уче­но­сти.

Скажу тебе по сове­сти, что самая мысль об окон­ча­тель­ном, бес­след­ном исчез­но­ве­нии моей духов­ной лич­но­сти кажется мне бес­смыс­лен­ной, сле­по­рож­ден­ной и мерт­вой. Эту «воз­мож­ность» я пере­жи­ваю как неле­пую и отпе­тую невоз­мож­ность, кото­рую даже обсуж­дать не стоит, ну, при­бли­зи­тельно так, как если бы кто-нибудь начал рас­суж­дать о темном свете, о бес­силь­ной силе или о небы­тии бытия. Есть люди, склон­ные к пустому, кон­струк­тив­ному мыш­ле­нию: они не хотят исхо­дить от реаль­но­стей, их пре­льщает строй­ность и после­до­ва­тель­ность мысли, бес­поч­вен­ность им не страшна, а в истину они не верят. Им-то и надо предо­ста­вить опе­ри­ро­вать такими поня­ти­ями, как «смерт­ность живого духа». Но при­су­щее мне чув­ство реаль­но­сти укло­ня­ется от этого. Каждый чело­век и в осо­бен­но­сти каждый ученый, иссле­до­ва­тель должен обла­дать неким верным чутьем, опыт­ным в созер­ца­нии глазом, инту­и­тив­ным ощу­ще­нием пред­мета и его объ­ек­тив­ной при­роды, чтобы не под­да­ваться таким соблаз­нам и не тра­тить время на обсуж­де­ние пустых и отвле­чен­ных воз­мож­но­стей, чтобы не гоняться за такими логи­че­скими при­зра­ками и не впа­дать в «после­до­ва­тель­ную», но мерт­вую схо­ла­стику. Нере­аль­ные воз­мож­но­сти суть невоз­мож­но­сти, празд­ные фикции. А тот, кто хочет гово­рить о реаль­ных воз­мож­но­стях, тот обязан нахо­дить соот­вет­ству­ю­щие реаль­но­сти и дер­жаться за них.

Вот почему я хотел бы уста­но­вить, что о смерти нашей духов­ной лич­но­сти может гово­рить только тот, кто или совсем лишен духов­ного опыта, или не желает пре­бы­вать в нем и опи­раться на него. Воз­можно, что при этом он исхо­дит все­цело из чув­ствен­ного опыта есте­ство­зна­ния, рас­су­дочно пере­ра­бо­тан­ного и духовно не осмыс­лен­ного, при­ни­ма­е­мого им за един­ственно допу­сти­мый и верный опыт. Но воз­можно, что он исхо­дит при этом и из бук­вен­ного пони­ма­ния какой-нибудь фило­соф­ской или рели­ги­оз­ной книги, в кото­рой об этом «ничего не ска­зано» или же ска­зано как раз обрат­ное. Но во всех этих слу­чаях люди идут мимо насто­я­щего пер­во­ис­точ­ника, мимо под­лин­ного духов­ного опыта и насто­я­щих духов­ных реаль­но­стей и судят о том, что от них скрыто.

Этот опыт­ный источ­ник, эту под­лин­ную реаль­ность каждый из нас должен пере­жить лично и само­сто­я­тельно, он должен носить их в самом себе для того, чтобы судить о них – из них. Если он лишен этого опыта, если он ему совер­шенно недо­сту­пен, то вряд ли ока­жется воз­мож­ным дать ему сколько-нибудь нагляд­ное пред­став­ле­ние о духе и его жизни, а «дока­за­тель­ство» станет уже совсем невоз­мож­ным. Но если у него есть хотя слабое ощу­ще­ние духа, как бы «гор­чич­ное зерно» этого опыта, или тле­ю­щая искра, скры­тая под пеплом повсе­днев­ной жизни и спо­соб­ная дать пламя, то ему, навер­ное, можно будет пока­зать все суще­ствен­ное и добиться вза­им­ного пони­ма­ния.

При всем этом я имею в виду живой опыт нашего не мате­ри­аль­ного, не телес­ного и притом именно духов­ного бытия.

Страшно нам, земно­род­ным, помыш­лять о смерти. Страшно нам пред­ста­вить себе, что наше телес­ное есте­ство рас­па­дется и пре­дастся тлению. Страшно нам, что угас­нет наше земное созна­ние и само­со­зна­ние, при­леп­лен­ное к нашему телу, свя­зан­ное с ним, им огра­ни­чен­ное и в то же время обо­га­щен­ное. Пре­кра­тится все мое «здеш­нее». Рас­стро­ится все мое земное душевно-телес­ное устрой­ство. Что оста­нется тогда от меня? Да и оста­нется ли что-нибудь? Что сде­ла­ется со мной? Куда я денусь? Что это за бес­след­ное, таин­ствен­ное исчез­но­ве­ние в вечном мол­ча­нии? Вопрос встает за вопро­сом и оста­ется без ответа. Тьма. Бездна. Конец. Больше нико­гда.

Есть, однако, ключ к этой томи­тель­ной загадке, есть некий под­ступ к этой пуга­ю­щей тайне. А именно: никто не может дать мне ответ на этот вопрос, только я сам, только я один могу сде­лать это, и притом через мой соб­ствен­ный, внут­рен­ний опыт. В этом опыте я должен пере­жить и уви­деть мое соб­ствен­ное духов­ное есте­ство и добыть себе оче­вид­ность моего духов­ного бес­смер­тия. Пока я этого не совершу, всякий чужой ответ, как бы умно и изящно он ни был оформ­лен, будет мне не ясен, не убе­ди­те­лен, не окон­ча­те­лен; уже в силу одного того, что земной язык не имеет для этих обсто­я­ний верных слов и отчет­ли­вых пред­став­ле­ний, а сверх­зем­ному языку я еще должен само­сто­я­тельно научиться, т. е. при­об­ре­сти его, или (еще точнее) твор­че­ски создать его в себе, чтобы пони­мать его и вла­деть им. Если я, напри­мер, не разу­мею по-китай­ски, то сколько бы живые сви­де­тели не рас­ска­зы­вали мне на китай­ском языке о китай­ских собы­тиях, я оста­нусь в недо­уме­нии, ничего не узнаю и ничего не пойму. Чтобы узреть сверх­зем­ное, надо реа­ли­зо­вать и офор­мить в себе сверх­зем­ной способ жизни, из кото­рого потом и воз­ник­нет сверх­зем­ной язык… И все это – в пре­де­лах земной жизни.

Страшно нам, земно­род­ным, помыш­лять о смерти, потому что мы не умеем отры­ваться от зем­ного, чув­ственно-телес­ного спо­соба быть и мыс­лить, и, не умея, цеп­ля­емся за наше тело, как за спа­се­ние. Мы при­ни­маем его за наше «глав­ное», за наше насто­я­щее суще­ство, а оно есть только Бого-данная «дверь», вво­дя­щая нас во внеш­ний, мате­ри­аль­ный мир со всей его бре­ме­ня­щей груз­но­стью и лег­чай­шей кра­со­тою. И когда мы видим, что эта «дверь» отка­зы­ва­ется слу­жить нам и рас­сы­па­ется в прах, когда мы думаем о том, что наше тело станет «без­глас­ною, без­ды­хан­ною» пер­стию, то мы в смя­те­нии готовы допу­стить, что это и есть наш сущий и бес­след­ный конец…

Мы не можем и не должны пре­зи­рать или тем более «отвер­гать» наше тело: ведь оно вводит нас в веще­ствен­ный мир, полный разума и кра­соты: оно откры­вает нам все чудеса Бого-создан­ной твари, всю зна­чи­тель­ность, и чистоту, и вели­чие мате­ри­аль­ной при­роды. Тело есть необ­хо­ди­мое и есте­ствен­ное орудие нашего при­об­ще­ния к Божи­ему миру, нашего уча­стия в нем; и пока мы живы, оно должно оста­ваться в нашем сво­бод­ном и здо­ро­вом рас­по­ря­же­нии. Оно дается нам совсем не напрасно, ибо мир при­роды, в кото­рый оно нас вводит, есть таин­ствен­ное и при­кро­вен­ное вопло­ще­ние мысли Божией, живой и худо­же­ствен­ный символ Его муд­ро­сти, так что и мы сами ста­но­вимся участ­ни­ками этого вопло­ще­ния и этого сим­вола, его живою частью, его орга­ни­че­ским явле­нием. Славно и дивно, что нам был открыт этот доступ… Но еще лучше, что он откры­ва­ется нам на время и потом будет отнят и закрыт: ибо нам пред­стоит нечто более высо­кое, совер­шен­ное и утон­чен­ное.

Итак, несо­мненно, что наше тело входит в земной состав нашей лич­но­сти. Но несо­мненно также, что оно не входит в состав нашего духов­ного бытия. И в этом мы должны убе­диться еще при жизни. Мы должны научиться не пере­оце­ни­вать нашего тела и отво­дить ему подо­ба­ю­щее место и над­ле­жа­щий ранг в нашем суще­ство­ва­нии.

Чело­век спо­со­бен не только к чув­ственно-телес­ному опыту. Ему досту­пен еще иной, не чув­ствен­ный и все же пред­мет­ный опыт; и мы должны вына­ши­вать его, очи­щать его и пре­да­ваться ему. Нам дана спо­соб­ность извле­кать себя из телес­ных ощу­ще­ний и чув­ствен­ных впе­чат­ле­ний, ухо­дить нашим вни­ма­нием и созер­ца­нием внутрь, в глу­бину душевно-духов­ных объ­е­мов и осво­бож­дать суще­ствен­ное ядро нашей лич­но­сти от гнета и нава­жде­ний мате­рии. Пре­да­ва­ясь этой спо­соб­но­сти и раз­ви­вая ее в себе, мы посте­пенно откры­ваем свое нете­лес­ное бытие и утвер­ждаем его, как глав­ное и суще­ствен­ное. Мы при­об­ре­таем нечув­ствен­ный опыт, напол­нен­ный нечув­ствен­ными содер­жа­ни­ями и удо­сто­ве­ря­ю­щий нас в бытии духов­ных зако­нов и пред­ме­тов. И первое, что нам при этом откры­ва­ется, это наша соб­ствен­ная духов­ная лич­ность.

Мое духов­ное «Я» откры­ва­ется мне тогда, когда я убеж­да­юсь, что я есть твор­че­ская энер­гия, такая энер­гия, кото­рая сама не мате­ри­альна, но имеет при­зва­ние вла­деть своим телом, как сим­во­лом, как ору­дием, как оде­я­нием. Эта духов­ная энер­гия имеет силу не слу­жить своему зем­ному телу, но гос­под­ство­вать над ним; она имеет власть отвле­каться от него и пре­одо­ле­вать его; она не при­знает его «мерою всех вещей». Эта твор­че­ская энер­гия живет ради других цен­но­стей и служит другим целям. У нее другие кри­те­рии и мерила. У нее совер­шенно иные формы, иные законы жизни, иные пути и состо­я­ния, чем у тел или вообще у мате­рии: это формы – духов­ной само­сто­я­тель­но­сти и сво­боды, это законы – духов­ного досто­ин­ства и ответ­ствен­но­сти, это пути – духов­ного очи­ще­ния и само­со­вер­шен­ство­ва­ния, это состо­я­ние бес­смер­тия и бого­сы­нов­ства. Эта энер­гия, как тако­вая, есть изна­чально и суще­ственно искра Божия; и чело­век при­зван к тому, чтобы при­нять и утвер­дить в себе эту Божию искру, как свою под­лин­ную и соб­ствен­ную сущ­ность; чело­век должен пре­даться этой духов­ной искре, поте­рять себя в ней и тем самым найти себя вновь. Тогда он сам станет Божией искрой и сумеет раз­жечь ее в целое пламя, а себя пре­вра­тить в несго­ра­ю­щую купину духа.

Но в дей­стви­тель­ной жизни дело совсем не обстоит так, что чело­век оста­ется двой­ствен­ным и рас­па­да­ю­щимся, так что Божия искра горит в чело­веке сама по себе и чело­век живет ее силою, ее фор­мами и содер­жа­ни­ями, а земное тело чадит само по себе, со всеми своими сла­бо­стями и необ­хо­ди­мо­стями, во всей своей твар­но­сти и тлен­но­сти. Нет, чело­век пред­на­зна­чен к един­ству и при­зван быть живою и твор­че­скою цело­куп­но­стью. Мой дух, эта твор­че­ская искра Бога, при­зван к тому, чтобы про­ни­зать мою душу и про­жечь мое тело, пре­вра­тить и тело и душу в свое орудие и в свой символ, очи­стить их от мерт­вого бре­мени и худо­же­ственно пре­об­ра­зить их. Каж­дому из нас дается своя искра, и эта искра хочет раз­го­реться в нас и стать огнен­ной купи­ной, пламя кото­рой должно охва­тить всего чело­века и пре­вра­тить его в Божие огни­лище, в некий земной маяк Все­выш­него. Итак, в этом жиз­нен­ном раз­ви­тии искра Божия оче­ло­ве­чи­ва­ется и инди­ви­ду­а­ли­зи­ру­ется, а чело­век оправ­ды­вает свое суще­ство­ва­ние и освя­ща­ется в своем твор­че­стве. Чело­век ста­но­вится худо­же­ствен­ным созда­нием Божиим, личным све­тиль­ни­ком Его Света, инди­ви­ду­аль­ным иеро­гли­фом Духа Божия… И тот, кто хоть несколько касался этой тайны еди­не­ния, этого худо­же­ства Божия в чело­ве­че­ской душе, тот сразу поймет и примет слово пре­по­доб­ного Сера­фима Саров­ского, ска­зав­шего: «Бог забо­тится о каждом из нас так, как если бы он был у Него един­ствен­ным».

И вдруг я слышу, что эта оли­це­тво­рен­ная искра Божия, это худо­же­ствен­ное созда­ние Его Духа, в кото­ром Божия бла­го­дать и личная сво­бода чело­века соче­та­лись и объ­еди­ни­лись в твор­че­ской мисте­рии – имеет погиб­нуть, рас­пасться, исчез­нуть в ничто­же­стве, пустоте и смерти… И к этой празд­ной выдумке слепых людей я должен отне­стись серьезно и при­нять ее на веру? Эти духовно слепые люди свято веруют в закон сохра­не­ния земной мате­рии и физи­че­ской энер­гии: это для них досто­верно, в этом они не сомне­ва­ются. Но именно потому. что дух не есть ни мате­рия, ни физи­че­ская сила, он, по их мнению, или вовсе не суще­ствует, или же бес­следно погиб­нет… Дух – эта сво­бод­ней­шая и интен­сив­ней­шая энер­гия, при­зван­ная к созер­ца­нию неви­ди­мого, к вос­при­я­тию сверх­чув­ствен­ного, к обхож­де­нию с бес­смерт­ными содер­жа­ни­ями, пости­га­ю­щая именно в этом обхож­де­нии свое соб­ствен­ное при­зва­ние и бес­смер­тие… Какая жалкая попытка пере­не­сти самую брен­ную мысль зем­ного мира – мысль о смерти –в сферу нетлен­ных и непре­хо­дя­щих обсто­я­ний духа…

Есть вели­кий Худож­ник, кото­рый создал внеш­ний мир во всех его вели­ко­леп­ных зако­нах и стро­гих необ­хо­ди­мо­стях и кото­рый доныне про­дол­жает созда­вать мир чело­ве­че­ских духов, во всей его дивной сво­боде и бес­смерт­но­сти. Мы – Его искры, или Его худо­же­ствен­ные созда­ния, или Его дети. И именно в силу этого мы бес­смертны. И наша земная смерть есть не что иное, как наше сверх­зем­ное рож­де­ние. Правда, чело­веку лишь редко уда­ется предо­ста­вить свою сво­боду цели­ком – Божьему пла­мени; лишь редко ста­но­вится чело­век во всей своей сво­боде совер­шен­ным худо­же­ствен­ным созда­нием Духа. Но каждый чело­век имеет опре­де­лен­ную сту­пень дости­жи­мого для него совер­шен­ства. Всю жизнь свою он созре­вает, вос­ходя к этой сту­пени; всю свою жизнь он зреет к смерти. И земная смерть его насту­пает тогда, когда ему не дано под­няться выше, когда ему нечего больше дости­гать, когда он созрел к смерт­ному уходу.

Друг мой. Это было вели­ким сча­стьем, что мне дано было узреть Божий мир, внять его голосу, вос­при­нять его живое дыха­ние – хотя бы бегло, скудно и бес­по­мощно… Я ведь всегда знал и помнил, что за этим, хотя бы кратко и поверх­ностно вос­при­ня­тым мною вели­ко­ле­пием, име­ется еще бес­ко­неч­ное богат­ство кра­соты, вели­чия и таин­ствен­ной зна­чи­тель­но­сти, кото­рого я не могу вос­при­нять, кото­рое для меня поги­бает. И все-таки – какое сча­стье, что мне дове­лось посе­тить этот Божий сад! Сколь бла­гостно было это данное мне раз­ре­ше­ние, как много полу­чил мой дух от этого пре­бы­ва­ния – от пре­ле­сти этих цветов, от этих радостно сия­ю­щих бабо­чек, от мол­ча­ливо моля­щихся гор, от бла­го­вест­ву­ю­щих пото­ков, от тишины обла­ков, от лико­ва­ния птиц, от всех земно­род­ных существ. От моря и от звезд. От добрых и от злых людей, и в осо­бен­но­сти от вели­ких созер­ца­те­лей, кото­рые хва­лили Творца сло­вами и помыс­лами, в пении и в живо­пи­са­нии, изоб­ра­же­нием и изу­че­нием – или же прямою молит­вою. Какое неза­слу­жен­ное богат­ство! Какая неис­чер­па­е­мая глу­бина! Поис­тине, вели­кие и неоплат­ные дары…

И это тоже было вели­ким сча­стьем, что я не только мог видеть этот мир, но и участ­во­вать в его жизни своею жизнью: что я мог сам дышать, любить и стра­дать, совер­шать поступки и делать ошибки, идти по пути очи­ще­ния, верить и молиться; что я имел воз­мож­ность испы­тать на самом себе законы миро­вого есте­ства и осу­ществ­лять свою духов­ную сво­боду живыми реше­ни­ями и делами; что мне было предо­став­лено жить и созре­вать к смерти…

А потом я буду ото­зван, так, как если бы я созрел для этого ото­зва­ния и как если бы я ока­зался достоин при­об­щиться новому, ныне для меня нево­об­ра­зи­мому, сверх­зем­ному богат­ству – чтобы вос­при­нять его неким новым, внут­рен­ним, непо­сред­ственно-интим­ным спо­со­бом. Все, что я упу­стил и утра­тил, все, что я, как чув­ственно-огра­ни­чен­ное земное суще­ство, не сумел вос­при­нять и в чем я смутно чув­ство­вал или бла­женно пред­чув­ство­вал невы­ра­зи­мое в словах дуно­ве­ние моего Творца – все это и еще иное, пре­крас­ней­шее, ожи­дает меня там, зовет меня туда, все это откро­ется мне по-новому в незем­ных обра­зах и виде­ниях. Тогда я буду вос­при­ни­мать сущее не как внеш­ний мне пред­мет, но сво­бод­ным и бла­жен­ным при­об­ще­нием к его сущ­но­сти: это будет твор­че­ское отож­деств­ле­ние, в кото­ром мой дух будет бога­теть, не утра­чи­вая личную форму, но совер­шен­ствуя ее. Мне еще надо все уви­деть и постиг­нуть, оста­ва­ясь самим собою, все вос­при­нять, чего меня лишала моя земная огра­ни­чен­ность, пере­жить ликуя все чудеса Божьего богат­ства, кото­рые уже откры­лись мне или еще не откры­лись мне в пред­чув­ствиях, мечтах и созер­ца­ниях моей земной жизни.

Мне пред­стоит долгое и бла­жен­ное вос­хож­де­ние к моему Творцу, к моему Отцу, Спа­си­телю и Уте­ши­телю – в диво­ва­нии и в молитве, в очи­ще­нии и бла­го­да­ре­нии, в воз­рас­та­нии и утвер­жде­нии. И в этом истин­ный смысл моего бес­смер­тия, ибо всякое несо­вер­шен­ство неугодно Богу и в тво­ре­нии Его неуместно…

Так я пони­маю бес­смер­тие чело­ве­че­ского духа.


^ V. У врат

^ 26. О Божией ткани

Вчера зашел ко мне мой сосед – душу облег­чить. Он поси­дел у меня с пол­часа, долго рас­ку­ри­вал свою про­ку­рен­ную тру­бочку и под конец рас­ска­зал о самом важном, что у него лежало на сердце.

«Мой отец, знаете, был очень добрый чело­век. Он давно уже скон­чался, но как вспом­нишь его, так на душе тепло и светло сде­ла­ется. Он был, пони­ма­ете, порт­ной; хоро­ший порт­ной, мастер своего дела; так умел постро­ить костюм, что просто загля­де­ние. К нему из сосед­них горо­дов франты при­ез­жали и всегда бывали очень довольны: так – посмот­ришь, будто нет ничего осо­бен­ного, а при­гля­дишься – ну просто худо­же­ство. И всегда обо всех людях болел. Сам шьет, что-то груст­ное напе­вает, а потом вдруг скажет: «Нехо­рошо вчера соседи Мит­ревну изоби­дели, зря, все вино­ваты перед ней»; или: «Петру-то Сер­ге­е­вичу в празд­ник надеть нечего, надо бы ему спра­вить»… И опять шьет.

Бывало, раз­вол­ну­ется и начнет мне о «ткани» рас­ска­зы­вать; а он нико­гда не гово­рил «мате­рьял» или «сукно», а всегда «ткань». «При­смот­рись, – гово­рит, – Нико­лаша, к людям. Ведь мы все одна ткань. Вот, гляди, каждая нитка к другой при­никла и держит ее; все спле­лись друг с другом, все вместе к един­ству све­дены. Вот выдерни из этого суконца одну нитку, и всю ткань повре­дишь. Если только одна ниточка не уда­лась, спло­хо­вала, истон­чи­лась или порва­лась, так весь кусок выхо­дит в брак. Ни один хоро­ший мастер этакую боль­ную ткань не возь­мет, ни один заказ­чик и смот­реть на нее не станет. Так и гляди, выби­рая, чтобы не про­мах­нуться, чтобы боль­ной ткани и в заводе у меня не было.

Вот и с людьми так же. Мир от Гос­пода так устроен, что мы все – одна сплош­ная ткань. Все друг к другу при­никли, все друг друга держим и друг другом дер­жимся. Если одному плохо, то всем нехо­рошо, а люди этого не разу­меют: глупы, бли­зо­руки. Думают: «Что мне до него, когда мне самому хорошо»… А на самом-то деле не так. Если одному кото­рому-нибудь плохо, то он муча­ется и болеет; и его мука от него во все сто­роны рас­про­стра­ня­ется. Ходит угрю­мый и других угрю­мит. От его бес­по­кой­ства всем неуютно. От его страха у всех раз­дра­же­ние дела­ется. Люди друг к другу злым местом повер­ты­ва­ются: не дове­ряют, подо­зре­вают, оби­жают, ссо­рятся. И все чув­ствуют, что это от него идет и на него за это раз­дра­жа­ются. И он это чует, отвер­нется, в себя уйдет, оже­сто­чится. Ему любовь нужна, а они к нему с раз­дра­же­нием. И никто не видит его муку, а видят только его угрю­мость, жесто­кость, свар­ли­вость; и не любят его… И вот уже разрыв, порва­лась ткань, врозь идет, рас­пол­за­ется. Надо скорей чинить дыру; а никто за это не берется:

«Мне, – гово­рят, – какое дело? его беда, он и чини». А разрыв все растет и ткань испор­чена. А чинить можно только любо­вью: твоя беда – моя беда, моя беда – общая»…

А еще отец так гова­ри­вал. «Ведь это и в хозяй­стве так. Бедный чело­век не одному себе беден, а всем. Нищий чело­век не у себя просит, а других тре­во­жит, о муке своей гово­рит, язву свою обна­жает. Где беда, там общая беда; где голод, там всем хлеб горек. Без­ра­бот­ный не один ски­та­ется, мы все им забо­лели. Все равно как зуб забо­лит; забо­лит – и весь чело­век в смя­те­нии. Несо­сто­я­тель­ный чело­век, неудач­ник или пья­ница – он свою беду во все сто­роны излу­чает, всех заде­вает, всех бре­ме­нит. И опять вся ткань испор­чена; и надо как можно скорее чинить, помо­гать, дыру заде­лы­вать. Где ты не можешь, я за тебя смогу; где обане сможем, другие выве­зут».

Сер­деч­ней­ший чело­век, знаете, был отец. И помо­гал всем, везде, где только мог. «Я, – гово­рил, – «почин­кою был занят», «дырку зашто­пал». И так, бывало, делал: соби­рает отрезки от всех сукон и костю­мов, иной раз прямо выпро­сит оста­то­чек у заказ­чика, и под­би­рает; вертит, лицует, состав­ляет, под­го­няет; очень ловко… И потом шить начнет. И уж тогда весе­лые песни поет. Гля­дишь – жилет построил; или брюки. А иногда и целый костюм под­бе­рет; завер­нет акку­ратно в платок и снесет бед­няку. И тому запре­тит рас­ска­зы­вать: этого, гово­рит, никому не надо знать; молчи, и все. И только мы в семье пони­мали, что про­ис­хо­дит. А уж любили его, как редко кого. И за сове­том при­хо­дили, и просто попла­кать.

Нет, знаете, раз­бо­га­теть он не хотел; ни к чему это, гово­рил. Сами про­кор­ми­тесь. Ка-кое наслед­ство… Вот что о ткани гово­рил, это насле­дие. А как почуял смерть, позвал меня и сказал: «Ухожу, Нико­лаша. Не грусти. Все мы – нити в ткани Божией; и пока живем на земле, дано нам эту ткань беречь и кре­пить. Пом­нишь ты, был хитон у Спа­си­теля, нес­ши­тый, цель­ный, весь тканый сверху донизу. Вот этот хитон нам пом­нить надо. Все мы – нити его и по смерти при­званы врасти в него. Помни о нем. Это ткань Божия. Береги ее в земной жизни: каждую нитку крени, от сердца ревнуй. Сердце больше всего слушай. О чем оно вздох­нет, то и делай. И все будет хорошо»…

Вот и кажется мне, знаете, что он прав был. Все мы – одна ткань. И в этом, чуется мне, муд­рость жизни сокрыта»…

^ 27. Рож­де­ствен­ское письмо

Это было несколько лет тому назад. Все соби­ра­лись празд­но­вать Рож­де­ство Хри­стово, гото­вили елку и подарки. А я был одинок в чужой стране, ни семьи, ни друга; и мне каза­лось, что я поки­нут и забыт всеми людьми. Вокруг была пустота и не было любви: даль­ний город, чужие люди, черст­вые сердца. И вот в тоске и унынии я вспом­нил о пачке старых писем, кото­рую мне уда­лось сбе­речь через все испы­та­ния наших черных дней. Я достал ее из чемо­дана и нашел это письмо.

Это было письмо моей покой­ной матери, напи­сан­ное два­дцать семь лет тому назад. Какое сча­стье, что я вспом­нил о нем! Пере­ска­зать его невоз­можно, его надо при­ве­сти цели­ком.

«Доро­гое дитя мое, Нико­ленька. Ты жалу­ешься мне на свое оди­но­че­ство, и если бы ты только знал, как грустно и больно мне от твоих слов. С какой радо­стью я бы при­е­хала к тебе и убе­дила бы тебя, что ты не одинок и не можешь быть оди­но­ким. Но ты знаешь, я не могу поки­нуть папу, он очень стра­дает, и мой уход может пона­до­биться ему каждую минуту. А тебе надо гото­виться к экза­ме­нам и кон­чать уни­вер­си­тет. Ну, дай я хоть рас­скажу тебе, почему я нико­гда не чув­ствую оди­но­че­ство.

Видишь ли ты, чело­век одинок тогда, когда он никого не любит. Потому что любовь вроде нити, при­вя­зы­ва­ю­щей нас к люби­мому чело­веку. Так ведь мы и букет делаем. Люди это цветы, а цветы в букете не могут быть оди­но­кими. И если только цветок рас­пу­стится как сле­дует и начнет бла­го­ухать, садов­ник и возь­мет его в букет.

Так и с нами, людьми. Кто любит, у того сердце цветет и бла­го­ухает; и он дарит свою любовь совсем так, как цветок свой запах. Но тогда он и не одинок, потому что сердце его у того, кого он любит: он думает о нем, забо­тится о нем, раду­ется его радо­стью и стра­дает его стра­да­ни­ями. У него и вре­мени нет, чтобы почув­ство­вать себя оди­но­ким или раз­мыш­лять о том, одинок он или нет. В любви чело­век забы­вает себя; он живет с дру­гими, он живет в других. А это и есть сча­стье.

Я уж вижу твои спра­ши­ва­ю­щие голу­бые глаза и слышу твое тихое воз­ра­же­ние, что ведь это только пол-сча­стья, что целое сча­стье не в том только, чтобы любить, но и в том, чтобы тебя любили. Но тут есть малень­кая тайна, кото­рую я тебе на ушко скажу: кто дей­стви­тельно любит, тот не запра­ши­вает и не ску­пится. Нельзя посто­янно рас­счи­ты­вать и выспра­ши­вать: а что мне при­не­сет моя любовь? а ждет ли меня вза­им­ность? а может быть, я люблю больше, а меня любят меньше? да и стоит ли мне отда­ваться этой любви?.. Все это неверно и ненужно; все это озна­чает, что любви еще нету (не роди­лась) или уже нету (умерла). Это осто­рож­ное при­ме­ри­ва­ние и взве­ши­ва­ние пре­ры­вает живую струю любви, теку­щую из сердца, и задер­жи­вает ее. Чело­век, кото­рый меряет и вешает, не любит. Тогда вокруг него обра­зу­ется пустота, не про­ник­ну­тая и не согре­тая лучами его сердца, и другие люди тотчас же это чув­ствуют. Они чув­ствуют, что вокруг него пусто, холодно и жестко, отвер­ты­ва­ются от него и не ждут от него тепла. Это его еще более рас­хо­ла­жи­вает, и вот он сидит в полном оди­но­че­стве, обой­ден­ный и несчаст­ный…

Нет, мой милый, надо, чтобы любовь сво­бодно стру­и­лась из сердца, и не надо тре­во­житься о вза­им­но­сти. Надо будить людей своей любо­вью, надо любить их и этим звать их к любви. Любить – это не пол-сча­стья, а целое сча­стье. Только при­знай это, и нач­нутся вокруг тебя чудеса. Отдайся потоку своего сердца, отпу­сти свою любовь на сво­боду, пусть лучи ее светят и греют во все сто­роны. Тогда ты скоро почув­ству­ешь, что к тебе ото­всюду текут струи ответ­ной любви. Почему? Потому что твоя непо­сред­ствен­ная, непред­на­ме­рен­ная доб­рота, твоя непре­рыв­ная и бес­ко­рыст­ная любовь будет неза­метно вызы­вать в людях доб­роту и любовь.

И тогда ты испы­та­ешь этот ответ­ный, обрат­ный поток не как «полное сча­стье», кото­рого ты тре­бо­вал и доби­вался, а как неза­слу­жен­ное земное бла­жен­ство, в кото­ром твое сердце будет цвести и радо­ваться.

Нико­ленька, дитя мое. Поду­май об этом и вспомни мои слова, как только ты почув­ству­ешь себя опять оди­но­ким. Осо­бенно тогда, когда меня не будет на земле. И будь спо­коен и бла­го­на­де­жен: потому что Гос­подь – наш садов­ник, а наши сердца – цветы в Его саду.

Мы оба нежно обни­маем тебя, папа и я.

Твоя мама».

Спа­сибо тебе, мама! Спа­сибо тебе за любовь и за уте­ше­ние. Знаешь, я всегда дочи­ты­ваю твое письмо со сле­зами на глазах. И тогда, только я дочи­тал его, как уда­рили к рож­де­ствен­ской все­нощ­ной. О, неза­слу­жен­ное земное бла­жен­ство!

^ 28. Поте­рян­ный день

Вчера у меня был поте­рян­ный день. Это слу­чи­лось как-то само собою, но вече­ром я почув­ство­вал всем своим суще­ством, что день этот для меня погиб.

Как только я проснулся, мною овла­дели заботы: выдви­ну­лись все­воз­мож­ные жиз­нен­ные затруд­не­ния, ослож­не­ния и прямые опас­но­сти, целое зме­и­ное гнездо. Напрасно я пытался отде­латься от него пре­зре­нием или юмором; напрасно корил себя за робость и пес­си­мизм; напрасно искал спо­кой­ствия в молитве. Как будто давя­щий туман надви­нулся на мою душу; узлы не рас­пу­ты­ва­лись, надежды гасли. Вооб­ра­же­ние рисо­вало надви­га­ю­щи­еся беды и уни­же­ния: когда жизнью овла­де­вают черст­вые фана­тики, духов­ные идиоты, то надо гото­виться ко всему. Горечь и отвра­ще­ние овла­дели мною. Сердце судо­рожно сжа­лось и оже­сто­чи­лось. Надо было бороться. И так начался этот погиб­ший день.

Нужно было собрать все силы и про­ла­мы­вать стены – одну за другою. Надо было найти спо­кой­ствие в самой тре­воге, сосре­до­то­читься, все взве­сить, выра­бо­тать план и с досто­ин­ством встре­тить опас­ность. Надо было перейти в наступ­ле­ние: идти от чело­века к чело­веку, будить друзей, уго­ва­ри­вать жесто­ко­вый­ных, закли­нать врагов. Надо было дока­зы­вать бес­спор­ное, дро­бить камни, пла­вить железо… Есть же на свете счаст­ли­вые люди, кото­рые и не подо­зре­вают, во что пре­вра­ща­ется жизнь под управ­ле­нием бес­сер­деч­ных док­три­не­ров, какую ложь, какую мерт­вость, какое опу­сто­ше­ние и какую грязь они несут людям и что при­хо­дится пере­жи­вать из-за них…

Вече­ром, когда я вер­нулся домой и все узлы ока­за­лись каким-то чудом рас­пу­тан­ными, – я чув­ство­вал себя смер­тельно уста­лым. Все уда­лось, успех пре­вы­шал всякие надежды, но день был поте­рян.

Он был поте­рян потому, что сердце мое пре­бы­вало в судо­рож­ном оже­сто­че­нии, а оно оже­сто­чи­лось оттого, что я видел вокруг себя оже­сто­чен­ный мир и не заме­тил, как он меня зара­зил и отра­вил. Когда сердце оже­сто­ча­ется, то оно уже не спо­собно к любви: оно не поет и не светит; оскорб­лен­ное и оне­мев­шее, оно погру­жа­ется в темное мол­ча­ние; в нем нет ни ласки, ни улыбки; и к молитве оно уже не спо­собно. Оно каме­неет. А когда сердце ока­ме­нело, то чело­век не может быть ору­дием Божиим; и день ока­зы­ва­ется погиб­шим.

Это был погиб­ший день потому, что я думал только о себе и хло­по­тал только за себя. Надо же было спа­саться как-нибудь из этого жиз­нен­ного тупика… И все-таки… О, этот страх за свою шкуру, как будто она так необ­хо­дима и дра­го­ценна. Жизнь ста­но­вится вра­ще­нием вокруг себя самого, как если бы ни на земле, ни в небе не было ничего луч­шего, выс­шего… Чело­век слеп­нет и глох­нет для всего осталь­ного стра­да­ю­щего мира; и живая ткань Божия, ради кото­рой только и стоит жить на земле, как бы пере­стает суще­ство­вать для него. И день про­но­сится в душе, мерт­вый и пошлый; и уходят в про­шед­шее, как нерас­цвет­ший цветок.

Этот день пропал для меня потому, что я боролся с людьми, я ста­рался под­чи­нить себе их волю, исполь­зо­вать их, как свое орудие, и не было во мне живой любви к ним – ни к одному. Я под­хо­дил к ним осто­рожно и ловко, я уго­ва­ри­вал и дока­зы­вал, я внушал им необ­хо­ди­мое, но сам я оста­вался сухим и дело­ви­тым и только при­стально и зорко рас­смат­ри­вал их, как камен­щик рас­смат­ри­вает свои неук­лю­жие кир­пичи. Мало того. Они все время были про­тивны мне, эти жесто­кие, само­до­воль­ные, занос­чи­вые выскочки; и отвра­ще­ние царило в моей встре­во­жен­ной душе. И отвра­ще­ние это надо было скры­вать; и лице­ме­рить, и лгать, нена­видя… Куда мне девать теперь это бремя? Как мне смяг­чить и раз­бу­дить мое сердце? Проснется ли оно опять к любви?.. Уходи же, уходи, про­па­щий день, чтобы можно было забыть тебя и исце­литься.

Да, день был про­па­щий, потому что все пре­крас­ное и нежное на свете не суще­ство­вало для меня. Птички не пели мне. Цветы не радо­вали мою душу и не бла­го­ухали мне. Я не видел ни одной дет­ской улыбки. Я совсем не мечтал о кра­соте. Холод­ный ветер про­но­сился надо мною, как над улич­ным фона­рем. Я даже не помню, было ли вчера солнце на небе. И самое внут­рен­нее пение мое, вечно поющее во мне о далях и глу­би­нах, смолкло, и ручей его иссяк. Мир, как нежная тайна, мир, как живой гимн, мир, как чудо Божие – не суще­ство­вал для меня. Нет, это была не жизнь; я не жил в этот день…

Он погиб для меня, потому что я не нашел ни одной нити, веду­щей к Цар­ству Божьему, и взор мой ни разу не кос­нулся его дивной, сия­ю­щей ткани. В такие дни жизнь лиша­ется смысла и свя­тыни, как бы ни везло чело­веку и как бы удачны ни были его земные дела. Ибо чело­век строит свою жизнь не делами, а дея­ни­ями; он дышит сверх­че­ло­ве­че­скими вея­ни­ями; он живет близ­кими лучами, при­хо­дя­щими из свя­щен­ной дали; он живет дыха­нием Божиим…

Прощай же, про­па­щий день. Угасай в забве­нии. Один-един­ствен­ный дар оста­нется мне от тебя: что я увидел твою пустоту и понял, что поте­рял тебя в жизни.

^ 29. О тер­пе­нии

У каж­дого из нас бывает иногда чув­ство, что его силы при­хо­дят к концу, что он «больше не может»: «жизнь так тягостна, так уни­зи­тельна и ужасна, что пере­но­сить ее дальше нельзя»… Но время идет; оно при­но­сит нам новые тяго­сти и новые опас­но­сти – и мы выно­сим их; мы справ­ля­емся с ними, не при­ми­ря­ясь, и сами не знаем потом, как мы могли пере­жить и пере­не­сти все это. Иллю­зия «невоз­мож­но­сти» рас­се­и­ва­ется при при­бли­же­нии к собы­тиям, душа чер­пает откуда-то новые силы, и мы живем дальше, от вре­мени до вре­мени снова впадая в ту же иллю­зию. Это понятно: наш взор бли­зо­рук и поле нашего зрения неве­лико; мы сами не обо­зре­ваем тех сил, кото­рые нам даны, и недо­оце­ни­ваем их. Мы не знаем, что мы гораздо силь­нее, чем это нам кажется; что у нас есть дивный источ­ник, кото­рого мы не бере­жем; дивная спо­соб­ность, кото­рую мы не укреп­ляем; вели­кая сила личной и наци­о­наль­ной жизни, без кото­рой не воз­никла бы и не удер­жа­лась бы ника­кая куль­тура… Я разу­мею – духов­ное тер­пе­ние.

Что ста­лось бы с нами, людьми, и прежде всего и больше всего – с нами, рус­скими людьми, если бы не духов­ное тер­пе­ние? Как спра­ви­лись бы мы с нашей жизнью и с нашими стра­да­ни­ями? Стоит только оки­нуть взгля­дом исто­рию России за тысячу лет, и сам собою встает вопрос: как мог рус­ский народ спра­виться с этими несча­стьями, с этими лише­ни­ями, опас­но­стями, болез­нями, с этими испы­та­ни­ями, вой­нами и уни­же­ни­ями? Сколь велика была его вынос­ли­вость, его упор­ство, его вер­ность и пре­дан­ность – его вели­кое искус­ство не падать духом, стоять до конца, стро­ить на раз­ва­ли­нах и воз­рож­даться из пепла… И если мы, позд­ние потомки вели­ких рус­ских «сто­я­те­лей» и «тер­пе­лив­цев», утра­тили это искус­ство, то мы должны найти его вновь и вос­ста­но­вить его в себе, иначе ни России, ни рус­ской куль­туре больше не бывать…

Все время, пока длится жизнь, она несет нам свое «да» и свое «нет» – силу и бес­си­лие, здо­ро­вье и болезнь, успех и неуспех, радость и горе, насла­жде­ние и отвра­ще­ние. И пот мы должны как можно раньше научиться спо­койно при­ни­мать «отказы» жизни, бодро смот­реть в глаза надви­га­ю­ще­муся «нет» и при­вет­ливо встре­чать непри­вет­ли­вую «изнанку» зем­ного бытия. Пусть при­бли­жа­ется низина жизни, пусть грозит неже­лан­ное, неудоб­ное, отвра­ти­тель­ное или страш­ное; мы не должны помыш­лять о бег­стве или про­кли­нать свою судьбу; напро­тив, надо думать о том, как одо­леть беду и как побе­дить врага.

Сна­чала это бывает и трудно, и страшно, осо­бенно в дет­стве. Как тяжела ребенку первая утрата… Как томи­тельны первые лише­ния… И первая боль нам кажется «неза­слу­жен­ной» и первое нака­за­ние – чрез­мерно суро­вым… Как легко дет­ской душе забо­леть зави­стью, нена­ви­стью, оже­сто­че­нием или чув­ством соб­ствен­ного ничто­же­ства… Но все эти жиз­нен­ные ущербы необ­хо­димы и полезны для вос­пи­та­ния харак­тера. Нам надо научиться выно­сить их, не сда­ва­ясь, и при­вык­нуть к этому. Нам надо одо­леть в себе мало­ду­шие и не пре­да­ваться рас­те­рян­но­сти. Надо вос­пи­тать в себе жиз­нен­ного стра­тега: спо­койно пред­ви­деть наступ­ле­ние «непри­я­теля» и твердо встре­чать его с уве­рен­но­стью в соб­ствен­ной победе, ибо победа без этой уве­рен­но­сти невоз­можна. Искус­ство духов­ной победы состоит в том, чтобы извле­кать из борьбы с лише­ни­ями, опас­но­стями и испы­та­ни­ями все новую и новую силу духа. Испы­та­ние посы­ла­ется нам именно для твор­че­ского пре­одо­ле­ния, для очи­ще­ния, для углуб­ле­ния, зака­ле­ния и укреп­ле­ния. И если сча­стье может изба­ло­вать и изне­жить чело­века, так что он станет слабее самого себя, то несча­стье явля­ется школой тер­пе­ния и научает чело­века быть силь­нее себя самого.

Итак, чело­веку необ­хо­дима прежде всего спо­соб­ность пере­но­сить лише­ния и непри­ят­но­сти, идти навстречу всякой неудо­вле­тво­рен­но­сти и без­ра­дост­но­сти и муже­ственно встре­чать стра­да­ние «с под­ня­тым забра­лом». Это не легко; этому надо учиться и научиться. Это уда­ется далеко не каж­дому и не всегда. Чело­веку есте­ственно томиться в без­ра­дост­ной жизни, а бывает так, что его окру­жает непро­гляд­ная тьма, без всякой пер­спек­тивы и без малей­шей искры надежды. Тогда конь нашего инстинкта может под­няться на дыбы и обна­ру­жить неукро­ти­мое упрям­ство. Ибо чело­веку свой­ственно искать утех и, раз­вле­че­ний; его тянет к чув­ствен­ному насла­жде­нию, к силь­ным и острым ощу­ще­ниям; он «сла­сто­лю­бив» от при­роды и сам не заме­чает, как вожде­ле­ния и стра­сти овла­де­вают его душою. С этим вос­ста­нием есте­ствен­ного сла­сто­лю­бия надо уметь справ­ляться. Дело не в том, чтобы иско­ре­нить его в себе; утеха нужна всякой твари, чело­веку нельзя про­жить без радо­сти. Дело в том, чтобы утехи нашей жизни не зави­сели от внеш­них обсто­я­тельств; чтобы радость наша имела внут­рен­ние источ­ники; чтобы мы умели видеть свет и там, где, по-види­мому, непро­гляд­ная тьма. Бунт чув­ствен­ного есте­ства должен быть пре­одо­лен, иначе чело­веку грозит раз­ло­же­ние лич­но­сти. Он может быть отча­сти укро­щен силою воли; отча­сти утешен новыми, иными радо­стями; он может быть под­верг­нут молит­вен­ному закли­на­нию; во всяком случае – ути­хо­ми­рен.

Жизнь чело­ве­че­ская поко­ится вообще на управ­ле­нии самим собою и на само­вос­пи­та­нии; искус­ство жить есть искус­ство вос­пи­ты­вать себя самого к Боже­ствен­ному. Чем страш­нее, чем без­ра­дост­нее жизнь, тем важнее наво­дить совер­шен­ное в мире и бес­ко­рыстно насла­ждаться им. Во всякой траве есть цветы; во всяком облаке есть кра­сота; во всяком чело­веке есть своя глу­бина; о вечной тайне молчит при­рода; об отре­шен­но­сти и бес­ко­неч­но­сти гово­рит звезд­ное небо. Отвле­че­ние, уте­ше­ние и радость ждут нас повсюду; нужно только умение вос­при­ни­мать их и пре­да­ваться им. Иногда доста­точно просто под­нять глаза к небу или взгля­нуть на вдох­но­венно писан­ную икону. И нет такого без­ра­дост­ного тупика в жизни, кото­рого нельзя было бы про­ло­мить молит­вою, тер­пе­нием или юмором.

Иногда с чело­ве­ком надо обхо­диться как с ребен­ком. Если, напри­мер, ребенку надо­едает спи­сы­вать с книги, то надо пода­рить ему новую кра­си­вую тет­радь для соби­ра­ния чудес­ных сти­хо­тво­ре­ний – и радость дела рас­сеет скуку упраж­не­ния. Если ребенку кажется томи­тель­ным повто­рять прой­ден­ное и вечно начи­нать сна­чала, то надо научить его пус­кать мыль­ные пузыри: пусть раду­ется на мимо­лет­ную и обре­чен­ную кра­соту мгно­ве­ния, пусть добьется мастер­ства в этой невин­ной игре и поймет зна­че­ние усилия и упраж­не­ния для твор­че­ства… Надо упраж­няться в тер­пе­нии; надо ввести в жизнь состя­за­ние в тер­пе­ли­во­сти; надо научиться тер­петь легко. И пусть каждый из наших детей испы­тает все радо­сти и разо­ча­ро­ва­ния, всю гор­дость и чув­ство власти, кото­рые дает нам школа тер­пе­ния.

И что бы ни при­шлось чело­веку пере­но­сить – грохот машины или голов­ную боль, голод или страх, оди­но­че­ство или тоску, – он не должен пугаться спо­за­ранку, ибо застра­щен­ная душа теряет власть над собою. Страх воз­ни­кает от вооб­ра­же­ния опас­но­сти или гибели, а храб­рость есть власть над своей фан­та­зией. Не надо пред­вос­хи­щать воз­мож­ное зло и осу­ществ­лять его в вооб­ра­же­нии; кто это делает, тот зара­нее гото­вит в своей жизни место для него, помо­гает ему и обес­си­ли­вает себя. Он зара­нее застра­щи­вает и разо­ча­ро­вы­вает свое тер­пе­ние и ста­но­вится его пре­да­те­лем.

Тер­пе­ние есть своего рода дове­рие к себе и к своим силам. Оно есть душев­ная неустра­ши­мость, спо­кой­ствие, рав­но­ве­сие, при­сут­ствие духа. Оно есть спо­соб­ность достойно и спо­койно пред­ви­деть воз­мож­ное зло жизни и, не пре­уве­ли­чи­вая его, кре­пить свою соб­ствен­ную силу: «пусть насту­пит неиз­беж­ное, я готов счи­таться и бороться с ним, и выдержки у меня хватит»… Мы не должны бояться за свое тер­пе­ние и пугать его этим; а мало­душ­ное сло­вечко: «я не выдержу» – совсем не должно появ­ляться в нашей душе. Тер­пе­ние тре­бует от нас дове­рия к себе и уси­ли­ва­ется тогда вдвое и втрое…

А если час пришел, если испы­та­ние нача­лось и тер­пе­ние впряг­лось своею силою, тогда важнее всего не сомне­ваться в нем и в его выдержке. Лучше всего не думать вовсе – ни о том, что тер­пишь, ни о своем тер­пе­нии; если же дума­ешь о своем тер­пе­нии, то думай с полным дове­рием к его неис­чер­па­е­мо­сти. Стоит ска­зать себе: «ах, я так стра­даю» или: «я не могу больше» – и сейчас же насту­пает ухуд­ше­ние. Стоит только сосре­до­то­читься на своем стра­да­нии, и оно тотчас же начи­нает расти и пух­нуть, оно пре­вра­ща­ется в целое собы­тие и засло­няет все гори­зонты духа. Кто начи­нает вни­ма­тельно рас­смат­ри­вать свое тер­пе­ние, тот пре­се­кает его непо­сред­ствен­ную и неза­мет­ную работу: он наблю­дает за ним, под­вер­гает его сомне­нию и обес­си­ли­вает его этим. А как только тер­пе­ние пре­кра­ща­ется, так уже обна­ру­жи­ва­ется нетер­пе­ли­вость: неже­ла­ние нести, бороться и стра­дать, отказ, про­тест, бес­си­лие и отча­я­ние. А когда душу охва­ты­вает отча­я­ние, тогда чело­век готов на все и спо­со­бен на все, от мел­кого, уни­зи­тель­ного ком­про­мисса до послед­ней низо­сти: дело его кон­чено и сам он погиб…

И что же тогда? Как быть и что делать? Тогда лучше дать отча­я­нию сво­бодно излиться в слезах, рыда­ниях и жало­бах; надо выска­заться перед кем-нибудь, открыть свое сердце вер­ному другу… Или, еще лучше: надо излить свое отча­я­ние, свое бес­си­лие, а может быть, и свое уни­же­ние в словах пре­дель­ной искрен­но­сти перед Отцом, веда­ю­щим все сокро­вен­ное, и про­сить у Него силы от Его Силы и уте­ше­ния от Уте­ши­теля… Тогда поток отча­я­ния иссяк­нет, душа очи­стится, стра­да­ние осмыс­лится и душа почув­ствует снова бла­го­дат­ную готов­ность тер­петь до конца и до победы.

Но лучше не дово­дить себя до таких паде­ний и срывов. Надо укреп­лять свое тер­пе­ние, чтобы оно не исто­ща­лось. Для этого у чело­века есть два спо­соба, два пути: юмор – в обра­ще­нии к себе и молитва – в обра­ще­нии к Богу.

Юмор есть улыбка земной муд­ро­сти при виде сте­на­ю­щей твари. Земная муд­рость меряет твар­ную жизнь мерою духа и видит ее ничто­же­ство, ее пре­тен­зию, ее сле­поту, ее комизм. Эта улыбка должна родиться из самого стра­да­ния, она должна проснуться в твар­ном само­со­зна­нии – и тогда она даст истин­ное облег­че­ние. Тогда и само тер­пе­ние улыб­нется вместе с духом и с тварью – и вся душа чело­века объ­еди­нится и укре­пится для победы.

Молитва имеет спо­соб­ность увести чело­века из стра­да­ния, воз­ве­сти его к Тому, Кто послал ему испы­та­ние и при­звал его к тер­пе­нию. Тогда тер­пе­ние участ­вует в молитве; оно вос­хо­дит к своему духов­ному пер­во­ис­точ­нику и пости­гает свой высший смысл. Нигде нет столько бла­гост­ного тер­пе­ния, как у Бога, тер­пя­щего нас всех и наши заблуж­де­ния; и нигде нет такого состра­да­ния к нашему стра­да­нию, как там, в небе­сах. Мир чело­ве­че­ский не одинок в своем стра­да­нии, ибо Бог стра­дает с ним и о нем. И потому когда наше тер­пе­ние закан­чи­вает свою молитву, то оно чув­ствует себя, как бы; напив­шимся из боже­ствен­ного источ­ника. Тогда оно пости­гает свою истин­ную силу и знает, что ему пред­стоит победа.

Так откры­ва­ется нам смысл стра­да­ния и тер­пе­ния. Мы должны не только при­нять и выне­сти послан­ное нам стра­да­ние, но и пре­одо­леть его, т. е. добиться того, чтобы наш дух пере­стал зави­сеть от него; мало того, мы должны научиться муд­ро­сти у нашего стра­да­ния – муд­ро­сти есте­ствен­ной и муд­ро­сти духов­ной, оно должно про­бу­дить в нас новые источ­ники жизни и любви; оно должно осве­тить нам по-новому смысл жизни.

Тер­пе­ние совсем не есть «пас­сив­ная сла­бость» или «тупая покор­ность», как думают иные люди; напро­тив – оно есть напря­жен­ная актив­ность духа. И чем больше оно при­креп­ля­ется к смыслу побеж­да­е­мого стра­да­ния, тем силь­нее ста­но­вится его твор­че­ская актив­ность, тем вернее насту­пает его победа. Тер­пе­ние есть не только искус­ство ждать и стра­дать; оно есть, кроме того, вера в победу и путь к победе; более того – оно есть сама победа, одо­ле­ние сла­бо­сти, лише­ния и стра­да­ния, победа над дли­тель­но­стью, над сро­ками, над вре­ме­нем: победа чело­века над своею твар­но­стью и над вся­кими «жиз­нен­ными обсто­я­тель­ствами». Тер­пе­ние есть поис­тине «лествица совер­шен­ства»…

И кто при­смот­рится к чело­ве­че­ской исто­рии – сколь велики были стра­да­ния людей и что из этого выхо­дило, – тот познает и при­знает вели­кую твор­че­скую силу тер­пе­ния. От него зави­сит вынос­ли­вость вся­кого труда и твор­че­ства;

оно ведет через все про­па­сти иску­ше­ния и стра­да­ния; оно есть орудие и сила самого Совер­шен­ства, начав­шего борьбу за свое осу­ществ­ле­ние в жизни; и потому оно состав­ляет живую основу всего миро­зда­ния и вся­че­ской куль­туры… Отни­мите у чело­века тер­пе­ние, и все рас­па­дется в ничто­же­ство: вер­ность, скром­ность и сми­ре­ние; любовь, состра­да­ние и про­ще­ние; труд, муже­ство и работа иссле­до­ва­теля…

Тер­пе­ливо делает гусе­ница свое дело – и пре­вра­ща­ется в бабочку с див­ными кры­льями. И у чело­века вырас­тут еще пре­крас­ней­шие крылья, если он будет жить и тво­рить с истин­ным тер­пе­нием. Ибо почер­пая свою силу из сверх­че­ло­ве­че­ского источ­ника, он сумеет нести нече­ло­ве­че­ские бре­мена и созда­вать на земле вели­кое и чудес­ное.

^ 30. О сове­сти

Есть ста­рин­ное пре­да­ние. В неко­то­ром госу­дар­стве жил-был добрый король. Одна­жды в сту­де­ный зимний вечер, когда метель зано­сила глаза и ветер наме­тал сугробы, он увидел на дороге замер­за­ю­щего нищего. У него сжа­лось сердце и, не заду­мы­ва­ясь, он снял свою теплую мантию и завер­нул в нее несчаст­ного. «Идем, – сказал он ему, под­ни­мая его на ноги, – в моей стране най­дется и для тебя любя­щее сердце»…

Так про­яв­ля­ется совесть в чело­ве­че­ской душе – часто неожи­данно, но захва­ты­ва­юще и властно. Не про­из­но­сится ника­ких слов, ника­ких пове­ле­ний. В созна­нии нет ни осуж­де­ния, ни формул. В бес­сло­вес­ной тишине совесть овла­де­вает нашим серд­цем и нашей волею. Ее появ­ле­ние можно срав­нить с под­зем­ным толч­ком, в кото­ром высту­пает всегда при­сут­ству­ю­щая, но сокро­вен­ная сила. А слова и мысли про­сы­па­ются в нас лишь позже, при попытке опи­сать и объ­яс­нить совер­шив­шийся посту­пок.

В тот миг, когда совесть овла­де­вает нашей душой, у нас нередко бывает ощу­ще­ние, будто в нас что-то просну­лось или вос­стало – какая-то особая сила, кото­рая, по-види­мому, долго дре­мала и вдруг очну­лась и властно раз­вер­ну­лась… Эта сила жила во мне, но я как-то не считал ее «своею» и не вклю­чал ее в «себя». Хочется ска­зать: «я не знаю, откуда она взя­лась, но совсем чужою или посто­рон­нею мне я ее не ощущаю». Она как будто скры­ва­лась где-то во мне самом, но я нико­гда не думал, что она может ока­заться столь силь­ною и про­явиться так, как она про­яви­лась. Она каза­лась мне про­стою воз­мож­но­стью и вдруг ока­за­лась необ­хо­ди­мо­стью. Она вос­при­ни­ма­лась, как даль­ний зов, и вдруг обна­ру­жи­лась, как ветер и буря… Она была подобна чистому вод­ному ключу, про­би­ва­ю­ще­муся из глу­бины, и вдруг пре­вра­ти­лась в раз­лив­ной, все затоп­ля­ю­щий поток… Иногда мне каза­лось, что это не сила, а едва жиз­не­спо­соб­ная сла­бость, и вдруг пришел час ее власти. Я не раз думал, что это пре­крас­ная, но неосу­ще­стви­мая «мечта» о земном совер­шен­стве, и вдруг эта мечта стала жиз­не­опре­де­ля­ю­щей силой…

В душе вне­запно отпали все «трез­вые» сооб­ра­же­ния и «умные» рас­четы; стихли все боль­шие стра­сти и мелкие при­стра­стия; и даже опа­се­ния и страхи исчезли, словно их и не было нико­гда. Я совер­шил посту­пок, кото­рого раньше нико­гда не совер­шал; да я и не считал себя спо­соб­ным к нему… Но этот посту­пок был един­ственно пра­виль­ным и исклю­чи­тельно верным… Да правда ли, что я это сделал? Или, может быть, это был не я, а кто-то другой во мне? Другой – лучше меня, больше меня, спра­вед­ли­вее и храб­рее?.. Но откуда же он взялся? И куда он девался? Он, может быть, появится еще раз? Или это все-таки был я сам?..

Я знаю одно и знаю твердо: тогда я иначе не мог. Было что-то высшее и силь­ней­шее, что заста­вило меня посту­пить так. На меня как будто бы что-то «нашло», «захва­тило» меня и понесло. А поду­мать о себе, о своих силах, о послед­ствиях моего поступка – у меня просто не было вре­мени. И теперь, огля­ды­ва­ясь назад, я при­знаю, что я, строго говоря, – и не должен был, и не смел дей­ство­вать иначе. Я не мог тогда иначе хотеть; а теперь скажу: мне бы и не хоте­лось, чтобы я тогда желал иного и дей­ство­вал иначе. Так и надо было. Это было лучшее, что я мог сде­лать. И когда я теперь все это выго­ва­ри­ваю, то во мне живет вели­кая и радост­ная уве­рен­ность, что я просто выго­ва­ри­ваю правду. Эта уве­рен­ность напол­няет мое сердце и всего меня каким-то тихим, спо­кой­ным бла­жен­ством. Одного только мне бы хоте­лось – чтобы он, этот «лучший» и «боль­ший», явился опять, опять совер­шил свое дело и опять пода­рил мне эту свет­лую радость…

Так совесть научает чело­века забы­вать о себе и делать его поступки само­от­вер­жен­ными. Скорби, заботы, опа­се­ния, все труд­но­сти личной судьбы – не свя­зы­вают его больше; все это отхо­дит, хотя бы вре­менно, на задний план. Чело­век пере­стает быть «личным» и вдруг ста­но­вится «пред­мет­ным» в лучшем и свя­щен­ном смысле этого слова. Это не значит, что он утра­чи­вает свою «лич­ность» и дела­ется «без­лич­ным». Нет, совесть утвер­ждает, сози­дает и укреп­ляет духовно-личное начало в чело­веке. Но лично-мелкое, лично-страст­ное, лично-жадное, лично-пороч­ное ото­дви­га­ется в нем и усту­пает свое место дыха­нию высшей жизни, побуж­де­ниям и содер­жа­ниям Цар­ства Божия, объ­ек­тив­ной реаль­но­сти, – тому, что можно обо­зна­чить стро­гим словом «Суб­стан­ци­аль­но­сти» или цело­муд­рен­ным словом «Пред­мет­но­сти». Чело­век ста­но­вится как бы живым и радост­ным орга­ном вели­кого и свя­щен­ного Дела, т. е. Божьего Дела на земле. Кажется, будто он сбро­сил с себя бремя свое­ко­ры­стия; или будто у него вне­запно выросли крылья, под­няв­шие его вверх и вынес­шие его из жиз­нен­ного ущелья. Он совер­шил свой само­от­вер­жен­ный посту­пок и вер­нулся, может быть, в серую прозу повсе­днев­ной жизни, так, как если бы крылья «отва­ли­лись» у него и как если бы он опять был обре­чен про­би­раться в жизни через пере­улки земной жад­но­сти… Но он уже нико­гда не забу­дет то чув­ство бла­жен­ной силы и сво­боды, кото­рое ему дано было пере­жить. Оно посе­тило его как бы из поту­сто­рон­него мира; но он жил им, он испы­тал его и всегда будет тянуться к нему.

Мы живем на земле в состо­я­нии внут­рен­него рас­кола, от кото­рого мы стра­даем и кото­рый мы не умеем пре­одо­леть: это рас­хож­де­ние между нашими лично-эго­и­сти­че­скими побуж­де­ни­ями и нашим боже­ствен­ным при­зва­нием, кото­рое мы иногда пере­жи­ваем как внут­рен­нее вле­че­ние, как духов­ную жажду. Тогда мы ока­зы­ва­емся в состо­я­нии душев­ной раз­дво­ен­но­сти, потому что это тайное вле­че­ние окон­ча­тельно и все­цело отдаться Божьему Делу – всегда живет в глу­бине нашего сердца. Это вле­че­ние духа тре­бует от нас всегда одного и того же: самого луч­шего. И если бы мы пре­да­лись ему все­цело и окон­ча­тельно, то вся наша жизнь сло­жи­лась бы из одних дел любви, муже­ствен­ной вер­но­сти, радост­ного испол­не­ния долга, правды и вели­кого слу­же­ния…

Но в дей­стви­тель­но­сти жизнь идет иначе: мы слышим этот голос и не слу­ша­емся его; а когда изредка слу­ша­емся, то внут­рен­няя раз­дво­ен­ность лишает нас цель­но­сти и не дает нам той вели­кой радо­сти, кото­рую цель­ность души несет с собою. Тогда мы испы­ты­ваем наше «пови­но­ве­ние» сове­сти как опас­ное жиз­нен­ное «пред­при­я­тие» или даже «при­клю­че­ние», как небла­го­ра­зум­ную меч­та­тель­ную затею, или, как того тре­бо­вал Имма­нуил Кант, как без­ра­дост­ное испол­не­ние долга и, след., как тягост­ное бремя жизни… Если же мы непови­ну­емся голосу сове­сти, то одна часть нашего суще­ства, и притом лучшая его часть, оста­ется при­вер­жен­ной ему; но внут­рен­нее раз­дво­е­ние про­дол­жа­ется… Тогда из самой глу­бины нашего духов­ного чув­стви­лища, оттуда, где совесть по-преж­нему взы­вает, шепчет, сте­нает, печа­лится и уко­ряет, – под­ни­ма­ется недо­воль­ство, осо­бого рода печаль и тоска, мучи­тель­ное неодоб­ре­ние. Иногда уда­ется вытес­нить из созна­ния это тягост­ное, но свя­щен­ное неодоб­ре­ние: тогда чело­век отво­дит ему место в глу­бо­ком под­зе­ме­лий своей души и пыта­ется запе­реть этот подвал и зава­лить самый ход к нему; но это нисколько не обес­пе­чи­вает его от веро­ят­ных и даже неиз­беж­ных укоров сове­сти, от этих мучи­тель­ных угры­зе­ний, кото­рые будут пожиз­ненно гро­зить ему, нару­шать его душев­ное рав­но­ве­сие и лишать его духов­ного покоя…

…А между тем, истин­ное ис-целе­ние, обе­ща­ю­щее цель­ность души, нуж­да­ется всего-навсего в моем согла­сии: только оно может дать чело­веку внут­рен­нее при­ми­ре­ние, еди­не­ние между инстинк­том и духом, радость доб­ро­воль­но­сти и пред­мет­ного слу­же­ния. Я исце­люсь в тот миг, когда пре­дамся боже­ствен­ному зову сове­сти. Тогда я буду делать то, что я должен делать, но это будет не томи­тель­ная покор­ность и не каторга при­нуж­де­ния, а свет­лая радость жизни.Потому что я буду делать тогда то, чего желает моя соб­ствен­ная воля; и то, чего она желает, будет лучшим, и притом на самом деле лучшим. И это лучшее станет для меня внут­рен­ней необ­хо­ди­мо­стью, един­ствен­ной воз­мож­но­стью и осу­ществ­лен­ным делом. Иначе я не могу; и не могу иначе хотеть, и не хочу иначе мочь. Именно в этом – мой долг. Но я желаю осу­ще­ствить его не потому, что «это мой долг», а потому, что это есть «объ­ек­тивно лучшее», к чему зовет меня мой дух (совесть) и к чему при­леп­ля­ется любо­вью и мой инстинкт. Так воз­ни­кает совест­ная цель­ность чело­ве­че­ской души.

Пока я еще не знал, что такое «совесть», и не пере­жи­вал силу и сча­стье совест­ного акта, я спра­ши­вал в холод­ном сомне­нии: «да разве это вообще воз­можно? разве чело­веку дано выхо­дить из своей шкуры и подав­лять в себе здо­ро­вый инстинкт само­со­хра­не­ния?»… Но если я испы­тал совест­ный акт, хотя бы еди­но­жды, – обна­ру­жи­ва­ются глу­бо­кие изме­не­ния. Все былые сомне­ния и скеп­ти­че­ские вопросы отпа­дают; нет больше ни отри­ца­ния, ни иронии. Я знаю, что совест­ный акт воз­мо­жен потому, что я пере­жил его в дей­стви­тель­но­сти. Правда, я не знаю, повто­рится ли он, когда и при каких усло­виях. Но кто же может мне поме­шать воз­звать к сове­сти по соб­ствен­ной ини­ци­а­тиве? Почему я должен думать, что она не отзо­вется на мой зов? А когда она отзо­вется, я могу сво­бодно и радостно пре­даться ее зову… Все это в моей власти, все это будет про­ис­хо­дить в моем внут­рен­нем мире… Мне нужно только знать, как это лучше сде­лать, чтобы не под­ме­нить голос сове­сти и не впасть в иллю­зию, в ошибку и само­об­ман…

Прежде всего, надо отло­жить всякое тео­ре­ти­че­ское умство­ва­ние, ибо оно непре­менно при­ве­дет за собою форму мысли, суж­де­ния, ана­лиза, син­теза и обле­чет все это в поня­тия и слова. Все это не нужно, ибо акт сове­сти не есть акт сло­во­об­ле­чен­ного мыш­ле­ния; он не теория, не док­трина, не «мак­сима», не закон и не норма. Не надо ничего выду­мы­вать; не надо раз­мыш­лять и изоб­ре­тать. Не надо стре­миться к какому-то «все­об­щему зако­но­да­тель­ству». Не надо ничего пред­вос­хи­щать. Надо ждать неко­его эмо­ци­о­нально-воле­вого под­зем­ного толчка.

Не сле­дует также спра­ши­вать о том, что было бы «полез­нее» всего или «целе­со­об­раз­нее» всего; эти вопросы реша­ются житей­ским опытом, наблю­де­нием и рас­суж­де­нием. Тем более не сле­дует зада­вать вопрос о «при­ят­ном», «удоб­ном», «выгод­ном», «умном» и т. под.; все это не имеет ника­кого отно­ше­ния к совест­ному акту. Надо искать луч­шего, нрав­ственно-луч­шего, и притом не «луч­шего по-моему», а «луч­шего на самом деле».Веру­ю­щий хри­сти­а­нин спро­сит о «хри­сти­ан­ски-лучшем», о «совер­шен­ном перед лицом Христа Спа­си­теля».

И еще одно: этот вопрос сле­дует ста­вить не тео­ре­ти­че­ски, не с тем, чтобы узнать, познать истину, фор­му­ли­ро­вать ее и дока­зать; это было бы фило­соф­ское иссле­до­ва­ние, созер­ца­ние и тео­ре­ти­че­ское рас­смот­ре­ние. Вопрос должен быть постав­лен прак­ти­че­ски, чтобы сде­лать, посту­пить, осу­ще­ствить. А так как каждый прак­ти­че­ски-жиз­нен­ный случай инди­ви­дуа­лен, един­ствен в своем роде, то надо искать не общего пра­вила, а лич­ного ука­за­ния для лич­ного пове­де­ния в данном кон­крет­ном жиз­нен­ном случае.

Итак, без всяких пред­взя­тых реше­ний, без всяких ого­во­рок, «усло­вий», укло­не­ний и «резер­ва­ций» я встану таким, каков я есмь, перед лицом сове­сти, с тем, чтобы в данный кон­крет­ный миг моей личной жизни, «сейчас» и «здесь» – внять ее голосу, отдаться ее зову и совер­шить посту­пок из глу­бины моего сердца; я спрошу: как мне посту­пить, чтобы сейчас и здесь осу­ще­ствить хри­сти­ан­ски-лучшее, совер­шен­ное перед лицом Христа Спа­си­теля?..

Я ставлю этот вопрос – и опус­каю его в отвер­стую глу­бину моего сердца. И жизнь идет дальше. Тогда желан­ное дается само. Заглох­шее сердце про­буж­да­ется и… коро­лев­ская мантия ложится на плечи нищего…

Коро­лев­ская мантия?.. Да, ибо это я, с моим заглох­шим серд­цем и черст­вым нравом, я был подо­бен нищему, сидя­щему у дороги жизни и зане­сен­ному мете­лью повсе­днев­ных забот и рас­че­тов. Это меня Гос­подь нашел замер­за­ю­щим и полу­мерт­вым; и скло­нился ко-мне, обле­кая меня своею Ризою, как светом, как любо­вью, как откро­ве­нием 40. И в акте сове­сти чело­век вос­при­ни­мает от Бога откро­ве­ние, любовь и свет новой жизни.

^ 31. [Что есть] опти­мизм [?]

Вот что необ­хо­димо совре­мен­ному чело­ве­че­ству, – как воздух, как вода и огонь – это здо­ро­вый, твор­че­ский опти­мизм. Мы стоим на пороге новой эпохи, нам нужны новые, твор­че­ские идеи; мы должны смот­реть сразу вглубь и вдаль; мы должны хотеть вер­ного и притом желать силь­ною волею; и в довер­ше­ние всего – мы должны верить, что гря­ду­щее обнов­ле­ние нам удастся. Мы должны при­сту­пить к раз­ре­ше­нию пред­сто­я­щих задач с досто­ин­ством и спо­кой­ствием и в то же время в вели­кой, твор­че­ской сосре­до­то­чен­но­сти, ибо от успеха наших трудов зави­сит даль­ней­шее раз­ви­тие миро­вой исто­рии. Во всех обла­стях жизни от нас потре­бу­ются огром­ные усилия, ибо дело идет о рели­ги­оз­ном, куль­тур­ном, соци­аль­ном и поли­ти­че­ском обнов­ле­нии.

И для этого нам необ­хо­дим духовно-верный опти­мизм. Но в жизни встре­ча­ется и невер­ный, ложный опти­мизм. Недо­ста­точно быть «в хоро­шем настро­е­нии»; мало «не пред­ви­деть ничего дур­ного». Лег­ко­мыс­лен­ный весель­чак всегда «в хоро­шем настро­е­нии», а бли­зо­ру­кий и наив­ный не пред­ви­дит вообще ничего. Мало верить в свои соб­ствен­ные силы и уметь успо­ка­и­вать других людей; само­на­де­ян­ность может вре­дить твор­че­скому про­цессу, и опти­мизм не сво­дится к «спо­кой­ствию» во что бы то ни стало: опти­мизм не дается людям от рож­де­ния и от здо­ро­вья; он при­об­ре­та­ется в духов­ном созре­ва­нии. Опти­мист не пред­ви­дит успех и сча­стье при всяких усло­виях: ход исто­рии может обе­щать в даль­ней­шем не подъем, а паде­ние, и опти­мист не может закры­вать себе на это глаза. И тем не менее он оста­ется опти­ми­стом.

Итак, есть ложный опти­мизм и духовно-верный опти­мизм.

Ложный «опти­мист» хранит хоро­шее рас­по­ло­же­ние духа потому, что он чело­век настро­е­ний и пре­да­ется своим личным, чисто субъ­ек­тив­ным состо­я­ниям. Его «опти­мизм» не имеет пред­мет­ных осно­ва­ний. Он живет сам по себе, вне глу­бо­ких тече­ний исто­рии, вне вели­ких миро­вых собы­тий. Он «опти­мист» только потому, что обла­дает здо­ро­вым, урав­но­ве­шен­ным орга­низ­мом и не стра­дает от душев­ной дис­гар­мо­нии. Его «опти­мизм» каса­ется его самого и, может быть, его личных дел. Но в плане вели­ких свер­ше­ний он видит мало, а может быть, даже и ничего; а если он в самом деле что-нибудь видит, то он видит смутно и рас­це­ни­вает неверно. Перед лицом духов­ных про­блем он поверх­но­стен и лег­ко­мыс­лен; он не видит ни их глу­бины, ни их раз­маха, а потому легко при­ни­мает пустую види­мость за под­лин­ную реаль­ность. Вот почему он не видит ни лучей, ни зна­ме­ний Божиих. И потому его «опти­мизм» – физио­ло­ги­че­ски объ­яс­ним и душевно моти­ви­ро­ван, но пред­метно и мета­фи­зи­че­ски не обос­но­ван; и ответ­ствен­но­сти за него он не при­ни­мает. Его «опти­мизм» есть про­яв­ле­ние личной меч­та­тель­но­сти или даже занос­чи­во­сти; он может при­ве­сти к сущим неле­по­стям; и его уве­рен­ные раз­гла­голь­ство­ва­ния имеют веса не больше, чем стре­ко­та­ние куз­не­чика…

Совсем иначе обстоит в душе насто­я­щего опти­ми­ста. Прежде всего его опти­мизм не отно­сится к повсе­днев­ному быту со всеми его спле­те­ни­ями, зако­ул­ками и пыль­ными мело­чами, со всею его жесто­ко­стью и пороч­но­стью: еже­днев­ная жизнь может взва­лить на нас еще страш­ные бре­мена, лише­ния и стра­да­ния, но это нисколько не влияет на его опти­мизм, ибо он смот­рит на эти испы­та­ния, как на под­го­то­ви­тель­ные сту­пени к избав­ле­нию. Он имеет в виду духов­ную про­бле­ма­тику чело­ве­че­ства, судьбу мира и знает, что эта судьба ведется и опре­де­ля­ется самим Богом и что поэтому она раз­вер­ты­ва­ется как вели­кая и живая твор­че­ская драма. Вот истин­ный и глу­бо­чай­ший источ­ник его опти­мизма: он знает, что мир пре­бы­вает в Руке Божией, и ста­ра­ется верно постиг­нуть твор­че­скую дея­тель­ность этой Руки; и не только – понять ее, но доб­ро­вольно поста­вить себя, в каче­стве сво­бод­ного дея­теля, в рас­по­ря­же­ние этой высо­кой и бла­гост­ной Руки («да будет воля Твоя»). Он желает «содей­ство­вать» Божьему делу и плану, он стре­мится слу­жить и вести, вни­мать и совер­шать: он желает того, что соот­вет­ствует воле Божией, Его замыслу, Его идее… Он видит, что в мире сла­га­ется и растет некая Божия ткань, живая ткань Цар­ствия Божия; он зара­нее пред­вос­хи­щает зре­лище этой ткани и раду­ется при мысли, что и ему удастся войти в нее живою нитью.

Это озна­чает, что его опти­мизм отно­сится не столько к чело­ве­че­ским делам, сколько к Божьему Делу. Он верит в свет­лое буду­щее, в при­бли­жа­ю­ще­еся Цар­ство потому, что оно не может не настать, ибо оно осу­ществ­ля­ется Богом. А его глав­ная задача состоит в том, чтобы верно постиг­нуть отве­ден­ное ему самому место и верно испол­нить пред­на­зна­чен­ное ему самому слу­же­ние.

Узнав свое место в замысле Божием и найдя свое верное слу­же­ние, он стре­мится наи­лучше осу­ще­ствить свое при­зва­ние – испол­нить свой «опти­мизм»; и если он знает, что это делает, тогда на него нис­хо­дит спо­кой­ная жиз­не­ра­дост­ность и духов­ный опти­мизм. Он верит в свое при­зва­ние и в свое Дело. Он рас­це­ни­вает себя, как нить в Божией Руке; он знает, что эта нить впле­та­ется в Божию ткань мира, и чув­ствует через это свою бого­хра­ни­мость. С молит­вою идет он навстречу неиз­беж­ным опас­но­стям жизни и спо­койно «насту­пает на Аспида и на Васи­лиска» 41, «на змия и скор­пия» – и оста­ется невре­ди­мым; и потому испо­ве­дует вместе с Сокра­том, что Божьему слуге не может при­клю­читься зла 43

Это озна­чает, что насто­я­щий опти­мист нико­гда не пере­оце­ни­вает своих личных сил. Он есть не более, чем одна из земных нитей в Руке вели­кого Творца жизни, и эта земная нить может быть в любой миг обо­рвана. Но пока она живет на земле, она желает кре­питься и верно слу­жить. Такого чело­века движет воля к вер­но­сти и победе. И там, где пес­си­мизм совсем выклю­чает волю и рас­те­ри­ва­ется перед лицом собы­тий; где ложный опти­мист пре­да­ется своим настро­е­ниям и не справ­ля­ется с затруд­не­ни­ями, – там насто­я­щий опти­мист справ­ля­ется со всякой зада­чей. Трезво и зорко следит он за собы­ти­ями, не под­да­ва­ясь страху и не пре­уве­ли­чи­вая опас­ность; и чем вернее он видит дей­стви­тель­ность, тем лучше он пони­мает, какая сила воли и какая выдержка потре­бу­ются от него. Он – воле­вой чело­век, зна­ю­щий о своей ведо­мо­сти и хра­ни­мо­сти, пре­дан­ный тому Делу, кото­рому он служит, и пита­ю­щий струю своей жиз­нен­ной воли из Боже­ствен­ного источ­ника.

Воля же есть заме­ча­тель­ная и таин­ствен­ная сила, кото­рая всегда может стать еще более мощной и упор­ной, чем это кажется с виду. Воля насто­я­щего опти­ми­ста есть дар силы или искус­ство само­уси­ле­ния, живая бес­ко­неч­ность усилий – столь давно и без­на­дежно иско­мое «духов­ное perpetuum mobile»…

Насто­я­щий опти­мист видит совре­мен­ный ему ход исто­рии, созер­цает его сущ­ность и смысл в плане Божием и чер­пает свою силу из бес­ко­неч­ного источ­ника воли, пре­дан­ной Богу и Богом ведо­мой. Он непо­ко­ле­бимо верит в победу, в победу своего Дела, хотя эта победа каза­лась вре­ме­нами «его личным пора­же­нием», ибо его победа есть победа того Божьего дела, кото­рому он служит на земле. А когда его настиг­нет утом­ле­ние или неуве­рен­ность, тогда он молит­венно взы­вает к послед­нему источ­нику своей воли и своей жизни – к Богу.

И тогда все необ­хо­ди­мое посы­ла­ется ему, и он про­дол­жает свое слу­же­ние.

^ 32. Об искрен­но­сти

Пока чело­век живет на земле, он оста­ется оди­но­ким; и ему не предо­став­лена сво­бода вырваться из этого оди­но­че­ства или устра­нить его совсем. Основ­нойспособ бытия. при­су­щий чело­веку, оста­ется вечно тем же и не меня­ется на про­тя­же­нии тыся­че­ле­тий; и если бы он по суще­ству своему изме­нился, то чело­век пере­стал бы быть собою, а стал бы каким-то «сверх-чело­ве­ком» или «не-до-чело­ве­ком», о кото­ром мы ныне не имеем ни малей­шего пред­став­ле­ния.

Каждый из нас есть еди­нич­ная, замкну­тая в себе душа, скры­тая за еди­нич­ным и един­ствен­ным в своем роде инди­ви­ду­аль­ным телом, с кото­рым она таин­ствен­ным обра­зом свя­зана, кото­рое ее обслу­жи­вает и выра­жает ее состо­я­ния. Именно этот способ бытия обес­пе­чи­вает каж­дому из нас все бремя и все бла­го­дат­ные пре­иму­ще­ства оди­но­кой жизни.

Оди­но­кость[****] есть бремя, потому что было бы гораздо легче зате­ряться в слит­ном и неса­мо­сто­я­тель­ном бытии людей, уто­нуть во все­сме­ше­нии, нежели утвер­ждать свою само­быт­ность и само­сто­я­тель­ность, и притом – на над­ле­жа­щей высоте, т. е. самому идти через жизнь, про­ходя ответ­ствен­ный, сер­дечно-искрен­ний и твор­че­ский путь. Но оди­но­кость имеет также свои вели­кие и бла­го­дат­ные пре­иму­ще­ства, потому что она есть живая основа и необ­хо­ди­мая пред­по­сылка сво­боды духов­но­сти, лич­ного очи­ще­ния и про­свет­ле­ния.

Как ужасна была бы жизнь, если бы у чело­века не было внут­рен­ней отре­шен­но­сти, если бы у него не было воз­мож­но­сти уйти в свое ограж­ден­ное и цело­муд­рен­ное оди­но­че­ство, чтобы сосре­до­то­чи­ваться в себе, нахо­дить себя, рабо­тать над своим очи­ще­нием и само­со­вер­шен­ство­ва­нием… Тогда чело­век был бы подо­бен дому с про­зрач­ными сте­нами, в кото­ром сна­ружи все всегда всем видно; или про­ход­ному жилищу, доступ в кото­рое всегда и ото­всюду открыт вся­кому гаду, зверю и злодею: в жизни его не было бы ничего при­кро­вен­ного, ограж­ден­ного, непри­кос­но­вен­ного и свя­щен­ного… Вечный сквоз­няк. Вечный проход и пролом. Улич­ный тро­туар, откры­тый для вся­че­ского зло­упо­треб­ле­ния. Без­лич­ное и бес­фор­мен­ное сме­ше­ние. Вечно попран­ная свя­тыня…

Как это чудесно, как это пре­мудро устро­ено, что мы, бла­го­даря нашему чело­ве­че­ски-зем­ному спо­собу бытия, защи­щены от вза­им­ного втор­же­ния, опош­ле­ния и над­ру­га­тель­ства. Какое бла­го­твор­ное, прямо бла­го­дат­ное зна­че­ние имеет в этом наша земная «обо­лочка», наше тело: оно ограж­дает непро­ни­ца­е­мость нашей души, оно обо­ро­няет само­опре­де­ле­ние нашего духа, оно блюдет тайну лич­ного обра­ще­ния к Богу и при­бли­же­ния к Нему. Чело­век устроен «от при­роды» так, что он может оста­ваться с Богом наедине; и он был создан таким именно для того, чтобы Гос­подь мог быть наедине с ним. Чело­век есть личный твор­че­ский центр: в нем самом зало­жена та проч­ная гра­ница, тот предел, о кото­рый сокру­шится всякая про­из­воль­ная кол­лек­ти­ви­за­ция, про­ти­во­есте­ствен­ная и про­ти­во­ре­ли­ги­оз­ная…

Но чело­веку даны оди­но­кость и само­сто­я­тель­ность совсем не для того, чтобы изо­ли­ро­вать его от его ближ­них или чтобы сде­лать из него хит­ро­ум­ного интри­гана, все­свет­ного обман­щика… Само­сто­я­ние и само­быт­ность чело­века – его, скажем, «само-основ­ность», – совсем не озна­чает отказ от обще­ния, от сов­мест­но­сти и любви. Духов­ная «аутар­кия» (само­силь­ность) совсем не должна вести к занос­чи­во­сти или гор­дыне. Отре­шен­ность дана чело­веку для того, чтобы он мог сво­бодно обра­титься к Богу, очи­ститься и укре­питься в Его Духе и всту­пить в обще­ние с людьми в каче­стве сво­бод­ного, но уже уко­ре­нен­ного в Боге сына Любви. Ин-диви­ду­аль­ность дается чело­веку как спо­соб­ность сво­бод­ного Бого­со­зер­ца­ния, как воз­мож­ность стать духом, вести духов­ную жизнь и тво­рить духов­ную куль­туру. В этом цель его жизни; это есть то, что он при­зван создать и раз­вить в себе.

Чело­век есть мир в малом мас­штабе («мик­ро­косм»), кото­рый должен осу­ще­ствить в себе и про себя оду­хо­тво­ре­ние, очи­ще­ние и устро­е­ние (т. е. вос­пи­тать в себе духов­ный харак­тер), с тем, чтобы вслед за тем вклю­читься и твор­че­ски вло­житься в мир вели­кого мас­штаба (в «мак­ро­косм»). Само­сто­я­тель­ность чело­века не есть право на про­из­вол и на без­об­ра­зие. Сво­боду нельзя пони­мать, как сво­боду от духа, от сове­сти и от всякой веры. Напро­тив: вели­кая сим­фо­ния мира тре­бует от каж­дого из нас, чтобы он укре­пил и развил в себе свой само­сто­я­тель­ный голос и при­со­еди­нил его сво­бод­ное, личное пение, в верной гар­мо­нии, к общему хоро­вому пению, осу­ществ­ляя пред­уста­нов­лен­ный Богом миро­вой ритм.

И вот, оди­но­че­ство чело­века есть высо­кое и нелег­кое искус­ство, а искрен­ность – есть его лучшее про­яв­ле­ние.

Чтобы быть искрен­ним, чело­век должен внут­ренне найти себя и иметь доста­точно муже­ства оста­ваться самим собою. Найти себя значит уви­деть серд­цем свою свя­тыню, при­ле­питься к ней и под­чи­нить ей свою жизнь. Пока чело­век не совер­шил этого, он колеб­лется между раз­лич­ными воз­мож­но­стями, зову­щими его, пре­тен­ду­ю­щими на него или соблаз­ня­ю­щими его; ни одна из них не имеет без­услов­ного пре­иму­ще­ства перед дру­гими, ни одна из них не окон­ча­тельна и он может пре­да­ваться им и разыг­ры­вать их по оче­реди. Его сердце не при­над­ле­жит «ничему»; поэтому оно может в любую минуту изме­ниться и изме­нить, начать «чув­ство­вать» по-иному и пре­дать всякое дело. Его дух есть как бы «ничья вещь» («res nullius»), и потому он будет при­над­ле­жать «пер­вому захват­чику» («primo occupanti»), как гово­рят рим­ские юристы. Такой чело­век ни к чему не отно­сится серьезно и бла­го­го­вейно. Ни одна жиз­нен­ная воз­мож­ность не есть для него «един­ствен­ная», т. е. глав­ная и необ­хо­ди­мая. Он даже не может понять, что в жизни бывает необ­хо­димо быть «таким» и только «таким», и дей­ство­вать «так» и только «так»…

Чело­век ста­но­вится искрен­ним тогда, когда он имеет в своей душе некое свя­щен­ное сре­до­то­чие, к кото­рому он отно­сится с серьез­ным и целост­ным бла­го­го­ве­нием; когда он в своем жиз­нен­ном выборе и дела­нии «иначе» не может и не хочет. Тогда он стоит твердо. Тогда он имеет как бы креп­кий якорь или живой и могу­чий корень. Тогда он и не может иначе хотеть и не хотел бы мочь иначе. И тогда ему нужно еще только муже­ство, чтобы блюсти вер­ность своей свя­тыне и делать из этого все жиз­нен­ные выводы.

Чтобы быть искрен­ним, чело­век должен стать внут­рен-но единым. Пока его дух живет в раз­де­ле­нии или разо­рван­но­сти, он не искренно любит, думает, гово­рит и посту­пает. Ибо в нем идет «граж­дан­ская война» с самим собою; он пре­сле­дует одно­вре­менно раз­лич­ные цели и служит одно­вре­менно раз­лич­ным цен­но­стям («богам»); в нем име­ется несколько сопер­ни­ча­ю­щих между собою жиз­нен­ных «цен­тров» – и он пре­дает их один за другим. Все в нем дву­смыс­ленно и неверно; его любовь не сильна и стоит малого; его мыш­ле­ние условно и отно­си­тельно, он блуж­дает, сомне­ва­ется и ничего не создает; его слова лукавы; в реше­ниях он оста­ется всегда «себе на уме»; в делах он нена­де­жен, и вер­но­сти он не знает. Поэтому он обла­дает слабым харак­те­ром и пола­гаться на него нельзя. Первый и основ­ной закон «ин-диви­ду­аль­но­сти» есть закон внут­рен­ней неде­ли­мо­сти;этого закона он не соблю­дает; им он не живет. Поэтому он всегда неис­кре­нен, даже наедине с самим собою, когда он про себя раз­мыш­ляет и при­ни­мает «оди­но­кие» реше­ния. Ибо у него нет внут­рен­него един­ства; а без него не бывает и искрен­но­сти.

Чело­век искре­нен тогда, когда он носит в себе цен­траль­ный огонь, от кото­рого раз­ли­ва­ется свет и из кото­рого летят во все сто­роны искры.

У древ­них греков и римлян был в каждом доме свя­щен­ный алтарь, на кото­ром всегда лежали наго­тове тле­ю­щие угли. Этот алтарь назы­вался по-гре­че­ски «Ἑστία» (Гестия), а по-латыни Vestа (Веста) и почи­тался свя­щен­ным цен­тром жилища…

Древ­ние пифа­го­рейцы утвер­ждали, что в мире есть вели­кий огнен­ный центр («Κέντου», «Μέσου»), пер­во­здан­ное свя­щен­ное огни­лище, кото­рое явля­ется твор­че­ским источ­ни­ком света, тепла и порядка. Фило­лай 44 обо­зна­чал этот центр словом «Ἑστία»: это было сразу – «Дом Божий» и в то же время «свя­зу­ю­щая сила вещей» и твор­че­ский источ­ник при­род­ного порядка. Из этого источ­ника про­ис­те­кал жиз­нен­ный ритм мира…

И вот, каждый из нас при­зван утвер­дить в себе такую све­тя­щую и пра­вя­щуюогнен­ную Купину и жить в ее свете и законе. Тот, кто живет из нее, ста­но­вится искрен­ним. Его Гестия светит ему во всех делах, а он сам излу­чает в жизнь еелучи. Она дарит ему тепло и энер­гию; и его сердце ста­но­вится Купи­ною и светит другим людям. Вся его жизнь полу­чает направ­ле­ние и управ­ле­ние из этой Купины; от этого ритм жизни ста­но­вится единым и цен­траль­ным, а его соб­ствен­ная воля ста­но­вится верной и силь­ной. Тогда все искры его любви, его мысли, его поступ­ков выле­тают из этого огни­лища; купина его сердца посы­лает ему свои слова, и они ста­но­вятся его сло­вами; искрен­ними ста­но­вятся его реше­ния, его воз­зре­ния, его письма и напи­сан­ные им книги; и самая душа его ока­зы­ва­ется ясною, свет­лою, опре­де­лен­ною и искрен­нею.

Искрен­ность есть муже­ство; и чело­век ста­но­вится муже­ствен­ным. Искрен­ность есть вер­но­пре­дан­ность, и чело­век ста­но­вится верным побор­ни­ком Божьего дела. Искрен­ность есть про­зрач­ность горя­щей души; и чело­век ста­но­вится огнен­ным и про­зрач­ным. А это значит, что он счаст­ливо раз­ре­шилзадачу отре­шен­но­сти и пре­успел в искус­стве оди­но­че­ства…

Такие люди при­званы совер­шать важ­ней­шее в жизни, в куль­туре и в исто­рии: их дело молитва и освя­ще­ние, созер­ца­ние и позна­ние, вос­пи­та­ние и духов­ное окорм­ле­ние, ака­де­мия и худо­же­ство, прав­ле­ние и суд. Им дается в жизни истин­ная дружба, кото­рая воз­ни­кает из твор­че­ского обмена искрами. Такие люди суть столпы церкви, семьи и госу­дар­ства: ибо все чело­ве­че­ские союзы вырож­да­ются при отсут­ствии духов­ной искрен­но­сти, от лжи и обмана, от лукав­ства и пре­да­тель­ства, и только искрен­ность делает их жиз­не­спо­соб­ными и силь­ными.

Цер­ковь, постро­ен­ная на неис­крен­но­сти и неис­кренно ведо­мая – иска­жает и извра­щает дело рели­гии; она поте­ряла дверь в Цар­ство Божие, она водво­рила фальшь на святом месте, она есть мнимая цер­ковь. Семья, постро­ен­ная на при­твор­стве и обмане, есть пустая иллю­зия: она создает пролган­ное обще­ние и мнимое еди­не­ние; у нее нет духов­ной дер­жавы, и она обре­чена на рас­па­де­ние. Пролган­ное госу­дар­ство, постро­ен­ное на наси­лии, страхе и при­твор­стве – есть орга­ни­зо­ван­ная пороч­ность: оно под­ры­вает и уга­шает всякое вза­им­ное дове­рие; оно извра­щает и обес­си­ли­вает личную совесть и честь; оно лишает чело­ве­че­скую жизнь ее боже­ствен­ного смысла и ее твор­че­ской сво­боды.

Но в чело­ве­че­ской жизни есть бла­гост­ная и бла­го­дат­ная сила, кото­рая невоз­можна вне искрен­но­сти и всегда ее доби­ва­ется. Это есть сила живого сердца. Сердце может любить только искренно; неис­крен­няя любовь совсем не любовь. Сердце может петь только искренно; фаль­ши­вое пение фаль­ши­вого сердца не звучит перед Богом. Сердце может молиться только искренно; молитва, не вос­хо­дя­щая из сер­деч­ной купины, есть пред­чув­ствие несо­сто­яв­шейся молитвы или же про­стое при­твор­ство. Неис­крен­няя вера есть само­об­ман и симу­ля­ция. Неис­крен­нее искус­ство – фаль­шиво и неху­до­же­ственно. Неис­крен­няя доб­рота есть про­тив­ное лице­ме­рие.

Вели­кая беда совре­мен­ного чело­века состоит в том, что он утра­тил искрен­ность сердца. Спа­се­ние его в том, чтобы вос­ста­но­вить ее и из нее начать новую куль­туру. Все, что задер­жи­вает этот про­цесс исце­ле­ния и воз­рож­де­ния – вре­до­носно. И вред­нее всего, пагуб­нее всего то, что подав­ляет и ослаб­ляет, рас­ша­ты­вает и под­ры­вает искрен­ность чело­ве­че­ского сердца.

Что может начать и создать чело­век с заглох­шим серд­цем, если все вели­кое и глу­бо­кое, все Боже­ствен­ное в жизни тре­бует искрен­но­сти и любви?.. Из лице­ме­рия и лжи нико­гда еще не воз­ни­кало ничего вели­кого и проч­ного. Вот почему искрен­ность есть дар Бога и сокро­вище чело­века. И если совре­мен­ное чело­ве­че­ство хочет выздо­ро­веть и воз­ро­диться, то оно должно вер­нуть себе силу и радость искрен­него сердца.

^ После­сло­вие. Поющее сердце

Есть только одно истин­ное «сча­стье» на земле – пение чело­ве­че­ского сердца. Если оно поет, то у чело­века есть почти все; почти, потому что ему оста­ется еще поза­бо­титься о том, чтобы сердце его не разо­ча­ро­ва­лось в люби­мом пред­мете и не замолкло.

Сердце поет, когда оно любит; оно поет от любви, кото­рая стру­ится живым пото­ком из некой таин­ствен­ной глу­бины и не исся­кает; не исся­кает и тогда, когда при­хо­дят стра­да­ния и муки, когда чело­века пости­гает несча­стье, или когда бли­зится смерть, или когда злое начало в мире празд­нует победу за побе­дой и кажется, что сила добра иссякла и что добру суж­дена гибель. И если сердце все-таки поет, тогда чело­век вла­деет истин­ным «сча­стьем», кото­рое, строго говоря, заслу­жи­вает иного, луч­шего наиме­но­ва­ния. Тогда все осталь­ное в жизни явля­ется не столь суще­ствен­ным: тогда солнце не захо­дит, тогда Божий луч не поки­дает душу, тогда Цар­ство Божие всту­пает в земную жизнь, а земная жизнь ока­зы­ва­ется освя­щен­ною и пре­об­ра­жен­ною. А это озна­чает, что нача­ласьновая жизнь и что чело­век при­об­щился новому бытию.

Мы все испы­тали слабый отблеск этого сча­стья, когда были цельно и нежно влюб­лены. Но то был в самом деле не более как отсвет его, или слабое пред­чув­ствие; а у многих и того менее: лишь отда­лен­ный намек на пред­чув­ствие вели­кой воз­мож­но­сти… Конечно, цельно и нежно влюб­лен­ное сердце, как это было у Данте, у Пет­рарки или у Пуш­кина – чув­ствует себя захва­чен­ным, пре­ис­пол­нен­ным и как бы теку­щим через край; оно начи­нает петь, и когда ему это уда­ется, то песнь его несет людям свет и сча­стье. Но это уда­ется только ода­рен­ному мень­шин­ству, спо­соб­ному искренно петь из чистого сердца. Обыч­ная земная влюб­лен­ность делает сердце стра­да­ю­щим и даже боль­ным, тяже­лым и мутным, часто лишает его чистоты» лег­ко­сти и вдох­но­ве­ния. Душа, страстно взвол­но­ван­ная и опья­нен­ная, не поет, а бес­по­мощно взды­хает или стонет; она ста­но­вится алчною и исклю­чи­тель­ною, тре­бо­ва­тель­ною и слепою, завист­ли­вою и рев­ни­вою. А поющее сердце, напро­тив, бывает – бла­гостно и щедро, радостно и про­ща­юще, легко, про­зрачно и вдох­но­венно. Земная влюб­лен­ность свя­зы­вает и при­креп­ляет, она заго­няет сердце в ущелье личных пере­жи­ва­ний и настра­и­вает его эго­и­сти­че­ски; а насто­я­щая любовь, напро­тив, осво­бож­дает сердце и уводит его в вели­кие объемы Божьего мира. Земная влюб­лен­ность уга­сает и пре­кра­ща­ется в чув­ствен­ном удо­вле­тво­ре­нии, здесь она раз­ря­жа­ется и разо­ча­ро­вы­ва­ется, опья­нен­ность про­хо­дит, душа отрезв­ля­ется, иллю­зии рас­се­и­ва­ются и сердце смол­кает, не пропев ни еди­ного гимна. Часто, слиш­ком часто, влюб­лен­ное сердце взды­хает бес­плодно, взды­хает и бьется, жаждет и стонет, льет слезы и издает вопли – и не разу­меет своей судьбы, не пони­мает, что его сча­стье обманно, пре­хо­дяще и скудно, что оно не более чем отблеск насто­я­щего бла­жен­ства. И сердце теряет и этот отблеск, не научив­шись ни пению, ни созер­ца­нию, не испы­тав ни радо­сти, ни любви, не начав своего про­свет­ле­ния и не бла­го­сло­вив Божьего мира.

***

Сердце поет не от влюб­лен­но­сти, а от любви; и пение его льется подобно бес­ко­неч­ной мело­дии, с вечно живым ритмом, в вечно новых гар­мо­ниях и моду­ля­циях. Сердце при­об­ре­тает эту спо­соб­ность только тогда, когда оно откры­вает себе доступ к боже­ствен­ным содер­жа­ния», жизни и при­во­дит свою глу­бину в живую связь с этими не разо­ча­ро­вы­ва­ю­щими дра­го­цен­но­стями неба и земли.

Тогда начи­на­ется насто­я­щее пение; оно не исчер­пы­ва­ется и не исся­кает, потому что течет из вечно обнов­ля­ю­щейся радо­сти. Сердце зрит во всем Боже­ствен­ное, раду­ется и поет; и светит из той глу­бины, где чело­ве­че­ски-личное срас­та­ется со сверх­че­ло­ве­че­ски-боже­ствен­ным до нераз­ли­чи­мо­сти: ибо Божий лучи про­ни­зы­вают чело­века, а чело­век ста­но­вится Божиим све­тиль­ни­ком. Тогда сердце вды­хает любовь из Божиих про­странств и само дарит любовь каж­дому суще­ству, каждой пылинке бытия и даже злому чело­веку. Тогда в нем стру­ится и пуль­си­рует свя­щен­ная кровь Бытия. Тогда в нем дышит дуно­ве­ние Божиих уст…

Где-то там, в самой интим­ной глу­бине чело­ве­че­ского сердца дрем­лет некое духов­ное око, при­зван­ное к созер­ца­нию боже­ствен­ных содер­жа­ний земли и неба. Это таин­ствен­ное око со всей его вос­при­им­чи­во­стью и зрячею силою надо будить в чело­веке в самом раннем, нежном дет­стве, чтобы оно просну­лось от своего пер­во­на­чаль­ного сна, чтобы оно откры­лось и воз­зри­лось в бого­з­дан­ные про­стран­ства бытия со свя­щен­ною и нена­сыт­ною жаждою созер­ца­ния. Это око, раз про­бу­див­ше­еся и рас­крыв­ше­еся, подобно обна­жен­ному чув­стви­лищу, кото­рое оста­нется всю жизнь доступ­ным для всего, что таит в себе Божий огонь; оно вос­при­ни­мает каждую искру живого совер­шен­ства, раду­ется ей, любит ее, всту­пает с ней в живую связь и зовет чело­века отдать его личные силы на слу­же­ние Божьему делу.

Древ­ние греки верили, что у богов есть некий свя­щен­ный напи­ток, «нектар», и некое боже­ствен­ное куша­нье, «амбро­зия». И вот, в мире есть дей­стви­тельно такое духов­ное пита­ние, но пред­на­зна­чено оно не для олим­пий­ских богов, а для самих людей… И кто из людей пита­ется им, у того сердце начи­нает петь.

Тогда сердце поет при созер­ца­нии при­роды, ибо в ней все све­тится и свер­кает от этих «искр живого совер­шен­ства», как небо в авгу­стов­скую ночь. Тогда сердце поет и от сопри­кос­но­ве­ния с людьми, ибо в каждом их них живет Божия искра, раз­го­ра­ясь и побо­рая, при­зы­вая, светя, духовно оформ­ляя душу и пере­кли­ка­ясь с дру­гими искрами. Сердце поет, вос­при­ни­мая зрелые созда­ния и геро­и­че­ские деяния чело­ве­че­ского духа – в искус­стве, в позна­нии, в доб­ро­де­тели, в поли­тике, в праве, в труде и в молитве, – ибо каждое такое созда­ние и каждое деяние есть живое осу­ществ­ле­ние чело­ве­ком Божией воли и Божьего закона. Но пре­крас­нее всего то пение, кото­рое льется из чело­ве­че­ского сердца навстречу Гос­поду, Его бла­го­сти. Его муд­ро­сти и Его вели­ко­ле­пию. И это пение, полное пред­чув­ствия, бла­жен­ного созер­ца­ния и без­молв­ного, бла­го­дар­ного тре­пета, есть начало нового бытия и про­яв­ле­ние новой жизни…

***

Одна­жды в дет­стве я увидел, как в сол­неч­ном луче играли и бла­жен­ство­вали земные пылинки, – пор­хали и кру­жи­лись, исче­зали и вновь выплы­вали, тем­нели в тени и вновь заго­ра­лись на солнце; и я понял, что солнце умеет беречь, укра­шать и радо­вать каждую пылинку, и мое сердце запело от радо­сти…

В теплый летний день я лег одна­жды в траву и увидел скры­тый от обыч­ного глаза мир пре­крас­ных инди­ви­ду­аль­но­стей, чудес­ный мир света и тени, живого обще­ния и радост­ного роста; и мое сердце запело, диву­ясь и вос­тор­га­ясь…

Часами я мог сидеть в Крыму у берега таин­ствен­ного, гроз­ного и пре­крас­ного Чер­ного моря и вни­мать лепету его волн, шороху его камуш­ков, зову его чаек и вне­запно водво­ря­ю­щейся тишине… И тре­петно бла­го­да­рил я Бога поющим серд­цем…

Одна­жды мне дове­лось созер­цать любов­ный танец белого пав­лина; я стоял и дивился на его тон­чай­ший кру­жев­ной веер, гра­ци­озно рас­ки­ну­тый и напря­женно тре­пе­щу­щий, на это соче­та­ние гор­де­ли­вого изя­ще­ства и любов­ного пре­кло­не­ния, на игра­ю­щую серьез­ность его легких и энер­гич­ных дви­же­ний; я увидел чистоту, кра­соту и без­греш­ность при­род­ной любви, – и сердце мое рас­кры­лось в радо­сти и бла­го­дар­но­сти…

На вос­ходе солнца, в нежном сиянии и глу­бо­кой-полу­сон­ной тишине вошел наш корабль в Коринф­ский канал. В розо­вом свете спали дале­кие цепи гор; крутые берега канала выси­лись, как суро­вая стража; бла­го­го­вейно мол­чали и люди и птицы, ожидая и наде­ясь… И вдруг берега впе­реди рас­сту­пи­лись и зелено-млеч­ные адри­а­ти­че­ские воды, несшие нас, хлы­нули в темно-синие недра Эгей­ского моря, – и солнце и вода встре­тили нас лико­ва­нием света. Могу ли я забыть это сча­стье, когда сердце мое всегда отве­чает на него лику­ю­щим пением?..

У каж­дого из нас сердце рас­кры­ва­ется и поет при виде довер­чи­вой, лас­ко­вой и бес­по­мощ­ной улыбки ребенка. И может ли быть иначе?

Каждый из нас чув­ствует навер­ты­ва­ю­щу­юся слезу в оке своего сердца, когда видит насто­я­щую чело­ве­че­скую доб­роту или слышит робкое и нежное пение чужой любви.

Каждый из нас при­об­ща­ется выс­шему, сверх­зем­ному сча­стью, когда пови­ну­ется голосу своей сове­сти и пре­да­ется ее потоку, ибо этот поток уже поет лику­ю­щую мело­дию состо­яв­ше­гося пре­одо­ле­ния и поту­сто­рон­него мира.

Сердце наше поет, когда мы пре­даем погре­бе­нию героя, слу­жив­шего на земле Божьему делу.

Сердце наше пост, когда мы созер­цаем в живо­писи под­лин­ную свя­тыню; когда мы сквозь мело­дию земной музыки вос­при­ни­маем духов­ный свет и слышим голоса поющих и про­ро­че­ству­ю­щих анге­лов.

Сердце наше поет при виде тайн, чудес и красот Божьего мира; когда мы созер­цаем звезд­ное небо и вос­при­ни­маем все­лен­ную, как гар­мо­ни­че­скую сово­куп­ность; когда чело­ве­че­ская исто­рия являет нам сокро­вен­ную тайну Про­ви­де­ния и мы зрим шествие Гос­пода через века испы­та­ний, труда, стра­да­ний и вдох­но­ве­ния; когда мы при­сут­ствуем при победе вели­кого и пра­вого дела…

Сердце наше всегда поет во время цель­ной и вдох­но­вен­ной молитвы…

***

А если нам сверх того дается воз­мож­ность в меру любви участ­во­вать в собы­тиях мира и воз­дей­ство­вать на них, то сча­стье нашей жизни может стать полным. Ибо поис­тине мы можем быть уве­рены, что в раз­ви­тии этого мира ничто не про­хо­дит бес­следно, ничто не теря­ется и не исче­зает: ни одно слово, ни одна улыбка, ни один вздох… Кто хоть раз доста­вил дру­гому радость сердца, тот улуч­шил тем самым весь мир; а кто умеет любить и радо­вать людей, тот ста­но­вится худож­ни­ком жизни. Каждый боже­ствен­ный миг жизни, каждый звук пою­щего сердца влияет на миро­вую исто­рию больше, чем те «вели­кие» собы­тия, хозяй­ства и поли­тики, кото­рые совер­ша­ются в плос­ком и жесто­ком плане зем­ного суще­ство­ва­ния и назна­че­ние кото­рых нередко состоит в том, чтобы люди поняли их пош­лость и обре­чен­ность…

Нам надо уви­деть и при­знать, и убе­диться в том, что именно боже­ствен­ные мгно­ве­ния жизни состав­ляют истин­ную суб­стан­цию мира; и что чело­век с поющим серд­цем есть остров Божий – Его маяк. Его посред­ник.

Итак, на земле есть только одно истин­ное сча­стье, и это сча­стье есть бла­жен­ство любя­щего и пою­щего сердца: ибо оно уже при­жиз­ненно врас­тает в духов­ную суб­стан­цию мира и участ­вует в Цар­стве Божием.


При­ме­ча­ния:

1 Гоголь Н.В. Мерт­вые души // Собр. соч.: В 7 т. Т. 5. – М., 1967. – С. 23.
2 Ср.: «Точ­ность и крат­кость – первые досто­ин­ства прозы» (Пушкин А.С. О прозе // Полн. собр. соч. – Т. 7. – Л., 1978. – С. 12).
3 Лер­мон­тов М.Ю. Герой нашего вре­мени // Собр. соч.: В 4 т. Т. 4 – М., 1976. – С. 126.
4 По поводу «чер­ного луча» любо­пы­тен сле­ду­ю­щий отры­вок из письма И.А. Ильина к П.Б. Струве от 3 ноября 1922 г. из Бер­лина, фак­ти­че­ски через месяц после высылки фило­софа из Совет­ской России: «Если Вы дума­ете, что там у нас был духов­ный застой – то Вы глу­боко оши­ба­е­тесь. Нет, там была огром­ная адская куз­ница духа; молот сатаны отби­рал дра­го­цен­ные камни от шлака, и уце­лев­шие под его уда­рами полу­чали новый луч – черный, в своем пер­во­на­чаль­ном белом свер­ка­нии. Без этого чер­ного луча – все души бес­сильны бороться с сата­ною» (ЦГАРФ, ф. 5912, оп. 1. ед. хр. 60, л. 17 об., 18).
5 Преп. Сера­фим, при­ни­мая к себе людей для духов­ной беседы, встре­чал каж­дого сло­вами: «радость моя». Это при­вет­ствие слу­жило также обыч­ным обра­ще­нием о. Сера­фима к инокам Саров­ской оби­тели, своим духов­ным чадам и вообще ко всем при­хо­див­шим к нему. Вот один из при­ме­ров такого обра­ще­ния: «…Радость моя! молю тебя стяжи мирный дух, и тогда тысячи душ спа­сутся около тебя» (Житие старца Сера­фима, Саров­ской оби­тели иеро­мо­наха, пусты­но­жи­теля и затвор­ника. – Муром, 1893. – С. 71. См. также с. 123, 162, 188).
6 …и даже врата адовы ей не пре­пят­ствие – ср.: «врата ада не одо­леют ее» (Мтф. 16, 18).
7 …как, высоко над нами все ликует… во всей все­лен­ной – ср.: «Когда мы искренно каемся во грехах наших и обра­ща­емся ко Гос­поду нашему Иисусу Христу всем серд­цем нашим, Он раду­ется нам, учре­ждая празд­ник, и созы­вает на него любез­ные Ему Силы, пока­зы­вая им драхму, кото­рую Он обрел паки, т. е. цар­ский образ Свой и подо­бие..».» (Житие старца Сера­фима, Саров­ской оби­тели иеро­мо­наха, пусты­но­жи­теяя и затвор­ника. – С. 299).
8 См.: Мф.27:24.
9 Отли­чие этих «меди­та­ций» от пра­во­слав­ных молитв на при­мере восточ­ных рели­гий отме­чено иеро­мо­на­хом Сера­фи­мом Роузом: «Вся сила, даро­ван­ная тем, кто при­ме­няет на прак­тике восточ­ные рели­гии, берет начало в том же фено­мене меди­у­мизма, глав­ной харак­те­ри­сти­кой кото­рого явля­ется пас­сив­ность перед «духов­ной» реаль­но­стью, кото­рая дает воз­мож­ность чело­веку войти в кон­такт с «богами» нехри­сти­ан­ских рели­гий. Этот фено­мен можно наблю­дать в восточ­ной «меди­та­ции» даже тогда, когда ее назы­вают «хри­сти­ан­ской» (Роуз С. Святое пра­во­сла­вие. XX век. – М., 1992. – С. 121).
10 Симеон Столп­ник. (356 –459) – хри­сти­ан­ский аскет. Родился неда­леко от Антио­хии в Сирии в бедной семье. В юности пас стада, затем ушел в мона­стырь. Поло­жил начало новому виду подвиж­ни­че­ства: поста­вил столб в 6 локтей высо­той (при­бли­зи­тельно три метра) и, взойдя на него, посто­янно пре­бы­вал в посте. Впо­след­ствии он все более и более уве­ли­чи­вал высоту столба (до 40 локтей) и про­стоял на нем около 47 лет. По пре­да­нию, умерт­вив «воз­дер­жа­нием и труды стра­сти», Симеон силою оби­тав­шей в нем бла­го­дати Божией исце­лял болезни и пред­ви­дел буду­щее.
«Оди­но­кая молитва» – это образ­ное выра­же­ние И.А. Ильина.
11 См.: Быт.18:23–33.
12 Эринии – в гре­че­ской мифо­ло­гии богини мести.
13 Веро­ятно, И.А. Ильин имеет в виду сти­хо­тво­ре­ние М.Ю. Лер­мон­това «Тучи».
14 Воз­можно, И.А. Ильин считал, что наблю­де­ние за про­стым пауком при­вело Спи­нозу к созда­нию учения о единой суб­стан­ции (т.е. о том, что лежит в основе всего), кото­рая для него явля­лась Богом, или при­ро­дой.
15 Диоген Синоп­ский (ок. 404 – ок. 323 до н. э.) – древ­не­гре­че­ский фило­соф. Прак­ти­ко­вал край­ний аске­тизм. Совре­мен­ники назы­вали его «сума­сшед­шим Сокра­том». По пре­да­нию, жил в бочке, под­чер­ки­вая этим ненуж­ность удоб­ного жилища, а на вопрос Алек­сандра Маке­дон­ского, чего бы хотел Диоген от него, отве­тил: «Отойди, не заго­ра­жи­вай мне солнца».
16 Эту цитату в извест­ных источ­ни­ках найти не уда­лось. Надо заме­тить, что И.А. Ильин в лите­ра­тур­ных при­ло­же­ниях к «Акси­о­мам рели­ги­оз­ного опыта», где он дает аутен­тич­ные данные исполь­зу­е­мой им лите­ра­туры, именно эту цитату Анто­ния Вели­кого при­во­дит без ука­за­ния источ­ника (см.: Ильин И.А. Акси­омы рели­ги­оз­ного опыта. – Т. 2. – С. 222).
17 См.: Пушкин А. С. Дар напрас­ный, дар слу­чай­ный // Полн. собр. соч.: В 10 т. Т. 3. – Л., 1977. – С. 59.
18 См.: Платон. Госу­дар­ство // Собр. соч.: В 3 т. Т. 3 (I). – М., 1971. – С. 321 –325.
19 Беркли Джордж (1685 –1753) – англий­ский фило­соф. Отвер­гал бытие мате­рии как суб­стан­ции (основы всего) и при­зна­вал истин­ным суще­ство­ва­ние только духов­ного бытия.
20 Мель­гу­нов Юлий Нико­ла­е­вич (1846 –1893) – рус­ский фольк­ло­рист, пиа­нист. Его сбор­ники – первый опыт вос­про­из­ве­де­ния мно­го­го­лос­ной фак­туры рус­ских народ­ных песен.
21 Лер­мон­тов М.Ю. Дума // Собр. соч.: В 4 т. Т 1. – М., 1975. – С. 46.
22 Андрей Юро­ди­вый (Тотем­ский) (1638 –1693) – рус­ский святой, пра­вед­ник. Родился под Волог­дой в селе­нии Усть-Тотем­ское. По смерти роди­те­лей ушел в г. Галич, где обрел приют у одного из иноков мона­стыря Вос­кре­се­ния Хри­стова. Настав­ни­ком его стал игумен оби­тели Стефан. Каждое лето ходил по окрест­ным горо­дам для покло­не­ния свя­ты­ням. После кон­чины Сте­фана пере­брался в г. Тотьму, посе­лив­шись у церкви Вос­кре­се­ния Хри­стова. Здесь он и прожил оста­ток жизни, днем юрод­ствуя, а ночи про­водя в молитве. Кано­ни­зи­ро­ван Рус­ской пра­во­слав­ной цер­ко­вью.
23 Феофан Затвор­ник (в миру Гово­ров Геор­гий Васи­лье­вич) (1815–1894) – рус­ский епи­скоп, бого­слов, про­по­вед­ник, с 1872 г. жил в затворе. Эти слова Фео­фана Затвор­ника не най­дены. Ука­за­ние И.А. Ильи­ным в «Акси­о­мах рели­ги­оз­ного опыта» (Т. 1. С. 261) стра­ницы 8 книги Фео­фана (выра­же­ния «нетлен­ное тщение» и «собран­ный должен гореть») неверно: первое выра­же­ние там есть, а вто­рого нет.
24 Иоанн Кас­сиан Рим­ля­нин (? –435) – святой хри­сти­ан­ской церкви. Родился в Южной Галлии, около Мар­селя, в знат­ной и бога­той семье, полу­чил хоро­шее обра­зо­ва­ние. В Кон­стан­ти­но­поле был руко­по­ло­жен в дья­коны св. Иоан­ном Зла­то­устом. Затем жил в Риме. Про­сла­вился подвиж­ни­че­ской жизнью по еги­пет­ским образ­цам и муд­ро­стью. Св. Кас­сиан оста­вил после себя собра­ние житий святых, пра­вила ино­че­ства и сочи­не­ние, направ­лен­ное против кон­стан­ти­но­поль­ского пат­ри­арха Несто­рия, утвер­ждав­шего, что Иисус Хри­стос, будучи рожден чело­ве­ком, лишь впо­след­ствии стал сыном Божиим (мес­сией). В Рус­ской пра­во­слав­ной церкви почи­та­ется как святой Касьян.
См. цитату в «Доб­ро­то­лю­бии» (Т. 2. – М., 1895. – С. 133).
25 Фехнер Густав Теодор (1801 –1887) – немец­кий физик, пси­хо­лог, фило­соф, писа­тель-сати­рик.
26 Сеган­тини Джо­ванни (1858 –1899) – ита­льян­ский живо­пи­сец, пред­ста­ви­тель нео­им­прес­си­о­низма. Одна из тем его картин – аль­пий­ские горные пей­зажи.
27 Молитва нищего ого­род­ника Пизон­ского, запи­сан­ная Н.С. Лес­ко­вым. См.: Лесков Н.С. Сама­ряне // Полн. собр. соч. – Т. I. – М., 1902. – С. 100.
28 Автор этой молитвы – И.А. Ильин. По словам про­фес­сора Н.П. Пол­то­рац­кого, это «молитва слу­же­ния и одо­ле­ния, кото­рая всегда может иметь судь­бо­нос­ное зна­че­ние в путях и стра­да­ниях личной жизни» (Пол­то­рац­кий Н.П. Россия и рево­лю­ция. Рус­ская рели­ги­озно-фило­соф­ская и наци­о­нально-поли­ти­че­ская мысль. – С. 289). Ср. также: Ильин И.А. Молитва перед реше­нием // День Рус­ского Ребенка. – № 7. – 1940. – С. 46 –47; Мос­ков­ский журнал. – № 11. – М., 1993.
Бёме не чех. Такие фами­лии, как Бёме и Бём, широко рас­про­стра­нены в Гер­ма­нии и обра­зо­ваны от назва­ния чеш­ской земли Боге­мии. В част­но­сти, Бем (нем. Bцhm – чех) харак­терна для евреев-ашке­нази.
30 Ср.: «И если тебе будет угодно при­ве­сти зна­ме­ни­тое рече­ние «Име­ю­щий уши слы­шать да слышит» (Мтф. 11, 15; Лк.8:8; 14, 35 и т.д.), то обна­ру­жишь его у Эфеста (Герак­лита. – Ю.Л.} в сле­ду­ю­щем виде: те, кто слы­шали, но не поняли, глухим подобны: при­сут­ствуя, отсут­ствуют – гово­рит о них посло­вица» (Кли­мент Алек­сан­дрий­ский. Стро­маты. V, 115, 3).
31 Пушкин А.С. Про­року / Полн. собр. соч. – Т. 2. – С. 304.
32 Илли­чев­ский Алек­сей Дами­а­но­вич (1798 –1837) – рус­ский поэт. Учился в лицее с А. С. Пуш­ки­ным. После окон­ча­ния лицея служил чинов­ни­ком. В 1827 г. издал сбор­ник сти­хо­тво­ре­ний «Опыты в анто­ло­ги­че­ском роде».
33 Име­ются в виду строки из оды Г.Р. Дер­жа­вина «Бог»; Я царь – я раб – я червь – я Бог! // Но, будучи я столь чуде­сен // Отколе про­ис­шел? – без­ве­стен; // А сам собой я быть не мог (Дер­жа­вин Г.Р. Сти­хо­тво­ре­ния. – М., 1958).
34 Т.е. мона­ше­скому подвигу, подвиж­ни­че­ству; другие упо­треб­ле­ния этого тер­мина объ­яс­нены И А. Ильи­ным на с. 439.
35 Лемуры (ларвы) – в рим­ской мифо­ло­гии вре­до­нос­ные духи, при­зраки мерт­ве­цов, похо­ро­нен­ных без соблю­де­ния долж­ного риту­ала, бро­дя­щие по ночам и насы­ла­ю­щие на людей безу­мие.
36 «Ничто вели­кое в мире не совер­ша­лось без стра­сти» (Гегель. Фило­со­фия исто­рии // Соч. – Т. VIII. – М.; Л., 1935. – С. 23).
37 «Вы – соль земли. Если же соль поте­ряет силу, то чем сде­ла­ешь ее соле­ною?» (Мтф. 5, 13).
38 Воль­ная цитата из сти­хо­тво­ре­ния А.С. Пуш­кина «Родрик». Ср.: «Отре­шишь волов от плуга // На послед­ней борозде» (Поли. собр. соч. – Т. 3. – С. 427).
39 Сочи­не­ние Про­та­гора «Истина» начи­на­ется со слов: «Мера всех вещей – чело­век…»
40 Ср.: Пс.103:2: «Ты оде­ва­ешься светом, как ризою, про­сти­ра­ешь небеса, как шатер».
41 Ср.: Пс.90:13: «На аспида и васи­лиска насту­пишь». Аспид – род ядо­ви­того змея; в бого­слу­жеб­ных книгах под ним под­ра­зу­ме­ва­ется дьявол. Васи­лиск –ска­зоч­ное чудо­вище с голо­вой петуха, туло­ви­щем жабы, хво­стом змеи, устра­ша­ю­щее всех своим сви­стом и опа­ля­ю­щее дыха­нием.
42 «Се даю вам власть насту­пать на змей и скор­пи­о­нов» (Лк.10:19).
43 См.: Платон. Апо­ло­гия Сократа // Собр. соч. – Т. 1. – С. 112.
44 Фило­лай из Кро­тона (р. ок. 470 до н. э.) – древ­не­гре­че­ский фило­соф, пред­ста­ви­тель пифа­го­рей­ской школы.
[*]Слова Груш­ниц­кого. «Герой нашего вре­мени» 3.
[**] Ср. рас­сказ Чехова «Скрипка Рот­шильда».
[speaker-mute]***[/speaker-mute] Qualität quillt aus der Qual.
[****] Надо раз­ли­чать – «оди­но­че­ство» и «оди­но­кость». Оди­но­че­ство чело­века состоит в том, что у него мало связей с дру­гими людьми, мало обще­ния, мало вза­им­ного пони­ма­ния, сим­па­тии, дружбы, любви. Этому про­ти­во­стоит – не-оди­но­и­е­ство, т. е. бога­тое и раз­но­об­раз­ное обще­ние и обилие твор­че­ских связей с дру­гими. Все это осу­ществ­ля­ется в пре­де­лах общей всем людям оди­но­ко­сти, потому что и ску­дость связей и обилие обще­ния уста­нав­ли­ва­ются и про­те­кают в пре­де­лах неиз­беж­ной для чело­века основ­ной для его жизни оди­но­ко­сти. Оди­но­кость есть способ бытия, при­су­щий и уеди­ненно живу­щему, непо­ня­тому чело­веку, и успешно обща­ю­ще­муся, мно­го­об­разно свя­зан­ному инди­ви­ду­уму. Все люди оди­ноки – оди­но­ко­стью. Но один запол­няют свою оди­но­кость щедрым и цве­ту­щим обще­нием и потому менее заме­чают ее и менее стра­дают от нее. А другие пре­да­ются оди­но­че­ству в пре­де­лах своей оди­но­ко­сти, и именно таким людям дано изве­дать до дна се есте­ство, ее духов­ное зна­че­ние и ее законы.

Впер­вые книга опуб­ли­ко­вана на немец­ком языке под назва­нием «Das verschollene Herz. Buch der stille Besindungen» в Берне в 1943 г. Вари­ант на рус­ском был под­го­тов­лен самим авто­ром и издан его вдовой И. Н. Ильи­ной в Мюн­хене в 1958 г. Печа­та­ется по тексту ука­зан­ного изда­ния.

Print Friendly, PDF & Email
Размер шрифта: A- 16 A+
Цвет темы:
Цвет полей:
Шрифт: Arial Times Georgia
Текст: По левому краю По ширине
Боковая панель: Свернуть
Сбросить настройки