Главная » Алфавитный раздел » Страдания » О страдании, по сочинению епископа Л. Буго
Распечатать Система Orphus

О страдании, по сочинению епископа Л. Буго

1 голос2 голоса3 голоса4 голоса5 голосов (Пока никто не проголосовал)

Е. Поселянин

 

Оглавление

 

 

Виньетка

 

^ От составителя

Настоящая книга представляет [собой] переложение и кое-где переработку1)прекрасного труда Лавальского епископа, монсиньора Буго2), о христианских страданиях.

Несомненно, эта тема – одна из интереснейших в христианском вероучении. Можно сказать, что одно только христианство и знает страдания в высочайшем, идеальнейшем смысле этого слова. Язычество знало по преимуществу боль, и лишь христианство не только указало высокое значение страдания, но и нашло в нем духовную сладость и чарующее обаяние.

Вслед за примером Богочеловека, Который обессмертил страдание, приняв поругание, терн и вольную муку, христианство открыло совершенно новые формы жизни: вольное страдание, искание верного счастья путем добровольно принятой на себя муки. Одно христианство указало, что достижение счастья путем страдания возможно не только в будущей загробной жизни, но и в этом мире. Христианские аскеты, распявшие в себе мир с его страстями, достигают такой полноты духовного счастья, такого ощутительного предчувствия будущего блаженства, какое недоступно обыкновенным людям [даже] в исключительно счастливых и блестящих житейских обстоятельствах.

Все значение и [пользу], всю высоту христианского страдания и выясняет предлагаемый труд Буго.

Почивший автор его принадлежит к лучшим представителям современной нравоучительной литературы на Западе. Искренняя, пылкая вера, глубокая серьезность и вдумчивость, прекрасное знание тем, которые он разрабатывает, и теплая задушевность делают его произведения истинными друзьями его многочисленных читателей. Одинаково прекрасно составлены им жизнеописания святых, рассуждения на нравственные темы, экскурсы в область христианской психологии.

Многие места его труда «О страдании» – например, так горячо высказанные автором соображения о настойчивости любви Божественной в спасении забывшего Бога человека; некоторые эпизоды, например, последний рассказ о тихом угасании молодой, озаренной верою жизни,– представляют собою высокие образцы христианской мысли и христианского чувства.

Я уверен, что эта книга ответит запросам многих страдающих душ и даст им среди жестокого утеснения их сердца горем несколько часов отрады и надежды.

[1] Первоначальная переработка пренадлежит Е. Поселянину, но при подготовке настоящего издания нам пришлось еще более адаптировать текст книги для православного читателя.– Изд.

[2] Луис-Виктор-Эмиль Буго (Louis-Victor-Emile Bougaud; 1823–1888), епископ Лавальский (Франция).– Изд.

[3] Евгений Николаевич Погожев (1870–1931) – духовный писатель, публиковавшийся под псевдонимом Поселянин. Писать начал по благословению преподобного Амвросия Оптинского, совмещая творчество с государственной службой. Дважды арестовывался, был в ссылке, 13 февраля 1931 года расстрелян по статье 58.11.– Изд.

^ Предисловие

Страдающим душам посвящаю я этот труд – по их просьбе он появляется. Как только вышел первый том моего труда о христианстве в современной нам жизни4), они умоляли меня издать отдельно те страницы, на которых я говорю о христианском страдании, и я считаю долгом исполнить эту просьбу.

Кто-то сказал: «О, как хорошо в тихом уголке с любимой книгой!».

Это особенно применимо к человеку в скорби. Может быть, не в первую минуту,– тогда глаза слишком полны слез,– но немного позже, когда пустота становится особо ощутительна и настает тревога, являются внутренние докучные вопросы.

В такие минуты книга драгоценнее человека. Человек занимает слишком много места. Он рассеивает, он нарушает уединение. Он присоединяет к утешениям излишние, вульгарные и утомительные слова. Насколько книга удобнее! Она налицо лишь тогда, когда ее зовут. Она исчезает по первому желанию. Она не нарушает молчания.

Она не мешает плакать, но даже помогает слезам. Часто, когда закрываешь книгу, находишь ее мокрою от слез, которые текли незаметно для самого тебя.

Есть только один Утешитель, Который значит больше людей, больше самой совершенной книги. Это Тот, о Котором говорится в книге «Подражание Христу»5): «Пусть умолкнут мудрецы, пусть умолкнет вся тварь, чтобы я не слыхал более никого, кроме Тебя, Бог души моей», и задача моего малого труда и сводится к тому, чтобы научить страдающую душу внимать только этому одному Небесному Другу!

Жизнь жестока. Не всегда сидишь у себя за любимым трудом или в кругу друзей. Иногда лежишь больным в постели, бываешь на склоне дней своих печальным, разочарованным. Много бывает часов в жизни, когда бы отдал все свое знание, все свои способности за миг утешения.

Что же говорит тогда вера? А если она ничего не говорит и бессильна, то к чему она? Признаюсь, я не мог бы придавать большой цены Богу, Который брал бы от меня все, но не давал бы мне ничего, Который повелевал бы поклоняться Ему и не осушал моих слез. Я признаю за истинную только ту религию, которая скажет мне, откуда мои слезы и кто их осушит.

У религии много недругов и три бессмертных союзника, которые никогда не дадут ей погибнуть. Первый – это величие человека, благородные порывы, Божественные стремления которого может удовлетворить только она. Второй – это человеческая слабость, темная, бурная, полная страстей сторона нашей души, которую тоже только религия может исцелить и возвысить до добродетели. Наконец, третий, самый сильный и самый бессмертный, – страдание.

Чем дальше я живу и чем я больше вижу, что страдает всякая душа, тем я больше чувствую каким-то таинственным чувством, что душе страдания во благо. Страдание спасло языческий мир, а для верных оно было как бы внутренним христианством, приготовлением к воплощению Евангелия. Оно же и доселе спасает людей мира. Оно не позволяет им окончательно ослепнуть, зачерстветь в мирских делах. Оно размягчает их сердце. Оно сохраняет в них кротость и доброту. Оно, как неслышный проповедник, наставляет их тогда, когда никто не осмелился бы их учить, и вот почему в час смерти вокруг них удивляются, с какою легкостью они отходят к Богу. Вот почему вы не в силах оторвать глаз, в которых искрятся слезы, от неба.

Вспомним слова христианского писателя Шатобриана6): «Человек, ты быстрый сон, тяжелое видение; ты живешь только горем; ты приобретаешь значение только через печаль твоей души, только через вечную меланхолию твоей мысли».

Эта-то «вечная грусть» и есть признак вечной религии, говорящей об утраченном счастье и к нему призывающей.

Я задался целью глубже подумать о страдании. Откуда оно? К чему? Есть ли вне религии врачевание для него? Исцеляет ли его религия и прочее. Тех, кто не знал страданий, я прошу не читать этой книги. Они ее не поймут, она вызовет у них ряд недоумений. Я пишу только для тех, кто страдал.

[4] См.: Bougaud, Eveque de Laval. Le Christsanisme et les temps presents [Буго, епископ Лавальский. Христианство и современность]. Это его сочинение в 5 томах неоднократно переиздавалось.– Изд.

[5] Фома Кемпийский. О подражании Христу / Пер. с лат. К. П. Победоносцева. СПб., 1870.– Изд.

[6] Шатобриан Франсуа Рене де, виконт (1868–1848), французский писатель. В последних книгах проповедь христианского смирения и подвижничества, не лишенная религиозной экзальтации.– Изд.

^ I. Божественное происхождение страданий

 

^ 1. Зачем страдание?

Зачем страдание? Вот первый страшный вопрос человека, пораженного недугом, [потрясенного] смертью отца, матери, ребенка. Из души человека вырывается один крик: «Зачем, зачем?». Он становится молчалив. Его взгляд замирает. Он словно старается рассмотреть что-то в пропасти, где погребено его счастье. Потом время от времени он подымает голову. Он с мольбою смотрит на своих друзей и повторяет все одно и то же слово, потому что у страдания только один вопрос: «Зачем? Зачем? О, скажите мне: зачем?».

Увы! Зачем? Кто знает? Ни наука, ни философия не дадут на это ответ. Даже дружба – и ее слово бессильно. Когда друзья Иова увидели его под гнетом величайших несчастий, они просидели около него семь дней в [полном] молчании, не смея открыть рта, не зная, как его утешить7). И Виргилий, описывая гибель Трои, рисует нам женщин, сидевших на берегу моря, недвижимых, безмолвных, с глазами, полными слез, со взором, неподвижно устремленным на волны. Таким бывает человек под гнетом страданий.

Когда эти великие образы в первый раз прошли перед моими глазами, я был очень молод. Я помню, что их тогда не понял. Я их нашел преувеличенными. Мне казалось невозможным такое долговременное молчание. Но впоследствии я сам чувствовал, как молчание сковывало мои уста. Я сам узнал это тяжкое ощущение, когда даже не смеешь открыть рта, слишком ясно сознавая, что это бесполезно, что не удастся утешить.

Пусть же, если есть где-нибудь сила, которая может утешить,– пусть она придет! Пусть она нежно подложит руку под голову страдальца и прошепчет на ухо несколько тех слов, которые не умеет сказать сама дружба. Если она может, пусть она ответит на эти вопросы страдания: «Зачем? Зачем?» – вопросы, на которые нет ответа на земле, даже в сердце тех, кто горячо любит.

К чему страдания? Почему страдания, если мы живем под властью милосердного Бога? Я однажды предложил этот вопрос одному старику и не забуду никогда того выражения, с которым он мне ответил: «Именно потому, мой друг, что благ Господь». Я тогда был готов возмутиться. Теперь я не возмущаюсь и говорю: может быть!

Иначе ведь Ты был бы жесток, Господи! Ты создал человека. Он Твой ребенок. Ты его любишь, так как иначе зачем бы Ты создал его! Ты велик, необъятен, бесконечен. Человек слаб. Он живет только мгновение, и неужели Тебе было бы приятно угнетать его! Я, даже я, не мог бы сделать вреда ребенку. Я чувствую себя для этого слишком сильным. Мне было бы совестно злоупотреблять своим преимуществом. Какое же кощунство воображать, что Ты можешь злоупотреблять Твоим всемогуществом, Господи, поражая нас без цели, без причин, равнодушно оставляя нас на волю роковых законов, которые нас давят! Боже, неужели Ты когда-нибудь создал душу для чего-нибудь иного, как не для счастья? И, если Твоя рука болезненно прикасается к этой душе, не надо ли тогда, павши ниц, исповедать, что Ты делаешь это из милосердия, только с каким-нибудь таинственным намерением, которое когда-нибудь станет для нас ясным?

Я слышу горячее возражение нескольких лиц. Им кажется невыносимым парадоксом моя мысль о том, что страдания и горе в этой жизни происходят от Божественного милосердия.

Возможно ли нарочно, по обдуманному намерению, заставить страдать нежно любимое существо? И даже в некоторых случаях возможно ли заставлять страдать его тем больше, чем больше его любишь?

В этом весь вопрос.

Вот ребенок играет на краю пропасти. Он хочет сорвать цветок, поймать бабочку. Он наклоняется над пропастью и сейчас в нее упадет. Вдруг две сильные руки его схватывают тем стремительнее, чем они нежнее. Он кричит и отбивается. Откуда же нашло на него это страдание? Ясно, что из любящего сердца его матери.

Взгляните на другого ребенка. Он играет с ножом и сейчас себя ранит. Но тут приходит отец его, бранит его, вырывает у него ножик, иногда при этом наказывает его, чтобы больше не повторялась опасная забава. Ребенок кричит, а про себя обвиняет отца. Но впоследствии он благодарит его.

Пред нами больной ребенок. Мать берет его на руки и подносит к ножу хирурга. Ребенок кричит. Он отпихивает доктора. Он хочет бить свою мать. Но кто же скажет, что в эту минуту мать проявила к своему ребенку жестокость? Ребенок может сказать это под влиянием боли. Но мы смотрим на дело иным, более широким взглядом. Мы сочувствуем – кому? Ребенку? Да. Но еще более матери. Я знаю, что в этом случае ее сердце терпит большую муку, чем его сердце.

Примените к Богу то, что кажется столь прекрасным на земле, таким светлым, когда всматриваешься в заботы матери о своем ребенке, и вы поймете, зачем страдание. Без сомнения, если вы не верите в Бога; если вы не сознаете, что мы созданы для Него и все идем к Нему; если вы смотрите на этот обширный мир, как на арену, где сражаются между собою роковые силы,– тогда страдание не имеет смысла. Вам остается только молча питаться вашим горем, не беспокоя вашими криками ни людей, которые вам ничем не помогут, ни небо, для вас пустое. Наказание жить без Бога состоит в страдании без утешения.

Но выйдите из этого темного коридора. Встаньте на чистом воздухе, оглянитесь вокруг при ярком свете религии8). Верьте в Бога: Бога премудрого, всемогущего, всеблагого; Бога, Который создал людей для Себя, Который дал им пожить мгновение во временной жизни, чтобы они сделались достойными вечности, чтобы их разум, их сердце, воля – их личность, их привязанности были действительно созданием их собственных усилий. Верьте в Бога. Верьте, что Он, в то время как люди, Его дети, работают над этим великим делом, над ними наблюдает, им помогает, удаляет от них опасности, подымает и вдохновляет их проходить по земле, не прилепляясь к ней, проходить через мир, не ограничивая себя миром, не принижая и не извращая себя для мира. Верьте во все это, и вы начнете понимать, озаренные Божественной искрой, откуда приходит страдание и для чего Бог его допускает.

Бог создал этот мир. И с намерением создал его слишком узким для нас, так что мы не можем двигаться в нем без того, чтобы не страдать, чтобы не натыкаться всякую минуту на границу, на преграды, о которые мы разбивается: с намерением, чтоб эти преграды заставляли нас желать лучшего. Но я не знаю, мог ли Он устроить это иначе. Когда настанет наша жизнь в вечности, мы будем ликовать на свободе. Там не будет ни границ, ни преград, ни ограничений, ни конца. Одно невыразимое счастье, одно незаходимое счастье. А здесь, как бы Бог ни устроил этот бедный мир, он не мог не быть слишком тесным для нас. Человеческая душа не могла, попав в него, не страдать; не могла покоиться на этом Прокрустовом ложе9), не находя его слишком тесным, не могла расправить свои крылья, не чувствуя себя в неволе.

Вот какова земля. Такою создана она была для нашего испытания, для того, чтобы под непрестанным гнетом ее мы воздыхали более о свободных краях, о безграничных горизонтах.

Представьте себе существо, которое, вместо того чтобы распахнуть свои крылья, свертывает их, вместо того чтобы подняться на высоту, добровольно стелется по земле, которое не находит это Прокрустово ложе слишком узким и, наоборот, привыкает к нему и чувствует себя свободно. Представьте себе горного орла, не только не изнывающего в тесной клетке, в которую его заключили, но любующегося прутьями этой клетки, потому что они сделаны из серебра или золота и выкрашены в яркую голубую или зеленую краску. Представьте себе бессмертное существо, которое не развивает в себе своих бесконечных сил, но крепко пристает к земле, все уходит в земную жизнь и стоит под грозною опасностью дойти до бесчестия, до гибели. Как же Богу не прийти на помощь? Если человек не чувствует узких границ земли, как же Богу не придвинуть его к этим границам, чтобы он их почувствовал? Как не дать ему горя, чтобы он их почувствовал? Как не дать вырвать ножа из рук этого ребенка, если он играет с безумным легкомыслием на краю пропасти? Почему Богу могучим порывом отцовской руки не унести его от этой пропасти, в которую он сейчас упадет? Почему, наконец, если человек болен, Бог, Который для него отец и мать, не отдаст его в руки хирурга? И [разве] человек, после таких действий над ним Божией воли, сперва оглушенный страданием, ослепленный своими слезами, не воскликнет потом: «Отец, Ты поступил хорошо!»? Вот смысл страданий, главная, первая основа Божественного врачевания.

Под кущами рая царствовала только одна любовь. Эта любовь делала лучшее и большее, чем делает теперь страдание. Страдание просвещает душу, страдание облагораживает и очищает, страдание возносит сердце горЕ10). Но все это делает любовь, делает скорее и прочнее, и, если бы человек не пал в райских обителях, если бы вместо этой легкой искры, которая в нас тлеет, мы сохранили живое пламя первоначальной любви,– мы не знали бы страдания. Через страдание нам придано Божественное крыло, но – в ту минуту, когда мы погружались в материю, Своей благостью Бог дал нам страдание в помощь.

Это надо признать. Это – или отчаяние; это – или проклятый рок, который нас давит. Или Бог милосердный – или Бог тиран: средины нет!

Мой выбор уже сделан. Я никогда не буду считать Тебя, Господи, ни равнодушным, ни несправедливым, ни жестоким. Я целую Твою руку, глаза мои полны слез. Я ничего не понимаю в ударе, которым Ты меня поражаешь, но на устах моих одно слово:

«Пощади, яко благ!».

[7] См.: Иов. 2:11–13.– Изд.

[8] Здесь термин «религия» (от лат. religari – соединить себя) следует понимать как связь с Богом, открытость и доверие Ему.– Изд.

[9] Прокруст – легендарный греческий разбойник, убитый Тезеем. У него была постель (ложе), на которую он укладывал свои жертвы. Если человек оказывался длинным, он обрубал ему ноги; если коротким, вытягивал их до длины ложа. Отсюда «Прокрустово ложе» в обиходной речи означает бесцеремонное, искусственное, насильственное прилаживание чего-либо к заранее предвзятой мысли. Выражение употребляется особенно часто об ученых трактатах, «подгоняющих» различные теории к основной идее сочинения, чтобы не только сгладить ее противоречие, но и воспользоваться мнением противника в качестве доказательства.– Примеч. к изд. 1906 г.

[10] Возносит сердце горЕ – возвышает над всем чувственным и устремляет к престолу Божией благодати, поставляет пред Ним.– Изд.

^ 2. Страдания возносят душу к Богу

Земля тесна, слишком тесна для бессмертного существования. Она меня постоянно оскорбляет и угнетает; как каторжник, я хожу по ней с тяжелым ведром [с кандалами] на ногах. Всякий день мои шаги становятся все тяжелее, мои движения стесненнее, моя голова склоняется все угрюмее, все во мне говорит даже помимо слова Божия, что я не создан для земли.

Люди, мои жизненные спутники, доказывают мне это еще лучше: на всяком шагу они мне изменяют; когда я хочу опереться на них, они гнутся, как тростник, и ранят меня. И, увы, даже лучшие из них, те, которых называют друзьями, оказываются мне больше неверными: или их похищает смерть, или я надоедаю им своими недостатками, или мое горе гонит их от меня. Сколько из них сблизились со мною душою, но смерть жестоко оторвала их от меня. Сколько с надеждою подходили к моему сердцу, но нашли в нем холодность и себялюбие и, сильно разочаровавшись, отошли! Сколько других я искал в те часы, когда мне надо было приклонить голову на плечо друга, и не мог найти. Как мало человек способен к глубокой дружбе, и как верно это печальное слово Премудрого11): нет ничего столь редкого, как истинный друг!

Куда ни шло бы, если бы только дружба изменяла! Обманувшись в ней, оскорбленный жизнью ищет себе другой утехи; говорит себе: найдешь что-нибудь другое, привязанность более нежную, более глубокую, более бескорыстную и в ней забудешь все остальное. И тогда человек мечтает о существе, которое Бог как бы создал для этой благородной роли – любить и утешать.

Человек видит, что Бог создал это существо для него; он радостно трепещет и отходит от алтаря, где он дал этому существу свою руку, помолодевшим, с обновленными силами. Но увы, увы! Мужчина ли изменяет этой мечте, или женщина, изменяют ли они оба, или Бог пожелал, чтобы эта мечта оставалась лишь мечтою на земле, чтобы поднять глаза наши к небу,– как бы то ни было, мечта эта непродолжительна; даже в лучших, связанных большою любовью людях эта мечта не держит своих обещаний. Что же сказать о других, что же сказать об очаге, от которого остался только холодный пепел, и о том, на котором и пламя не горело, или о том, где оно горело светло и жарко, но где безжалостная смерть загасила факел! И вот из опустошенной семьи спасаются, как спасаются от погасшей дружбы, бросаются в более живую жизнь, шумную жизнь, чтобы забыться. Но только что вы приступили к общественной деятельности, как вас преследуют страсти, за вами гонится клевета; вы собирались узнать людей – и вы их узнали: и возвращаетесь в свое собственное одиночество с разбитыми иллюзиями и с душевным страданием.

Как путник, достигнув вершины горы, оборачивается и видит сзади себя тех, которые шли вместе и которых он опередил, так и мы, дойдя до зенита нашей жизни, смотрим вокруг себя и видим, что мы одни. Вдали мы видим на равнинах наши разрушенные сны, изменившую нам дружбу, угасшую любовь, добросердечное к нам отношение, которое мы утратили по дороге и которое больше к нам не вернется. С грустным взором, с тяжелым сердцем мы медленно всходим по этим последним хладным ступеням жизни, которые были бы невыносимы, если бы в конце их не ожидал нас Бог. Устав от всего этого, устав даже надеяться, не рассчитывая даже ни на что, считая всякую чашу или пустой, или горькой, мы испускаем последний крик: «Господи, Господи!».

Спрашивают: к чему страдание? И вот первый ответ: земля затуманивается, чтобы могло заблистать небо.

Да, вот первая причина страданий, по прекрасному и возвышенному учению нашей веры. Созданные для Бога, мы уходим всей душой в преходящие вещи. Мы стремимся свить себе гнездо на земле, подальше от ветров и морозов, и хотели бы там быть убаюканными счастьем, никогда не стареть и никогда не умереть среди этого благополучия. И вот на это маленькое гнездо, в котором мы забываем о вечности, время от времени Бог посылает страдания, как спасительный светоч. И как мудро действует Бог, когда Он действует этой мерой! С какой любовью Он соразмеряет наносимые Им удары нашей душе! Чаще всего Он лишь едва прикасается к больному месту. Рушится какая-нибудь мечта, отлетает иллюзия; друг забывает, охлаждается любящее сердце – и невольно подымаешь глаза выше и говоришь: «Господи, Господи, только Ты Один не изменяешься!».

Но бывает, что Бог поражает семью. Рушится состояние, колеблется трон. Мир только видит пыль, подымающуюся вокруг такого великого крушения. Но пораженная этим ударом душа видит другое. Ей является какой-то невидимый свет. И утешенному взору открывается небо и вознаграждает ее за потери земли, которая как бы исчезает для нее. Некогда королева Англии говорила: «Благодарю Тебя, Боже, что Ты взял у меня три королевства, если Ты их взял с целью сделать меня лучше». И Боссюэт12), говоря о ней, выразился: «За что благодарила она Бога: за то ли, что Он сделал ее королевой? Нет, за то, что Он сделал ее несчастной королевой».

Если страдания еще сильнее (потому что есть много бедствий более тяжелых, чем потеря трона), тогда этот свет страдания еще ярче. И сила его иногда такова, что он вызывает на устах страдальца столь же прекрасные слова, столь же чистые порывы, как святость. Одна молодая вдова, у которой в двадцать лет было разбито самое чистое счастье, о каком только и можно мечтать, говорила: «О, сколько света скрывается за черным крепом13)! Воображение не может представить себе всех моих страданий: скуки, пустоты, тьмы, которыми полна для меня земля, та самая земля, которую я находила столь прекрасной, которую так увлеченно любила. Теперь я жажду смерти». Заметьте эти последние слова. Это те самые слова, которые так часто звучат на устах святых в последние дни их подвига. В один час одним ударом крыла страдание вознесло эту молодую вдову, этого двадцатилетнего ребенка к высокой отрешенности от всех вещей мира, для достижения которой требовались десятки лет усилий для подвижников.

Иногда удары учащаются. Бог гремит над нашими головами. Слышится как бы непере-стающий гром, но именно тут и раскрывается вся нежность Божественной любви. Мать, которая подносит своего ребенка к ножу хирурга, осыпает его ласками, покрывает его поцелуями перед операцией, во время операции, после операции,– слабый пример любви Божественной. Когда меч вошел до рукоятки в сердце человеческое, часто происходит в глубине величайшего страдания какая-то неописуемая, невыразимая радость, так что душа, даже далекая от Бога, узнает Его руку и стремится поцеловать ее. [Вот] пример, который произошел на моих глазах.

Я знал несколько лет назад выдающегося чиновника, достигшего высокого поста честным трудом, пользовавшегося общим уважением и громадным влиянием. Он был богат и счастлив.

У него было все, кроме веры. Он был женат на выдающейся женщине прекрасной души и очень верующей. У них было две дочери. Хотя он не был христианином, он их воспитал тщательно. Им было тогда одной девятнадцать, другой шестнадцать лет, и при всей грации и красоте их возраста они обладали благочестием, скромностью и невинностью сердец. Часто я встречал этого господина в сопровождении двух дочерей. Он сиял благородною гордостью отца, который чувствует, что он возродился в детях. Однажды у одной из дочерей явилась жестокая головная боль, и в несколько дней она была скошена тифом. Она умерла [кроткой], как Ангел. Ее младшая сестра, которую удалили от больной слишком поздно, занемогла тою же болезнью и последовала за старшей. Бедный отец их целую неделю оставался один в деревенском доме, где последовала эта вторая смерть, безмолвный, с глазами, устремленными на ту постель, с которой исчезло его последнее сокровище. Он вышел из этого уединения, несказанно прозрев духовные глубины. Что такое мир и какая ему цена? Что значат почести, высокие посты, слава, влияние? Все это ему стало ненавистным. Что значат, наконец, мирские привязанности, если он видел исчезновение своих двух детей, столь чистых и любящих? Он доказал себе, что такие удары не могли быть случаем; потому что, если бы случай управлял миром, оставалось бы только разбить голову об стену. Эти удары, по его мнению, не могли происходить от Божественного равнодушия и безразличия, потому что он мог бы только ненавидеть такого Бога. Он увидел, что Бог поступил так лишь по любви. Он не понимал сейчас причины этих действий, но надеялся понять позже, и все прояснилось в его глазах.

Еще многие годы он жил среди мира, все неся свои важные обязанности, честно служил своей родине и дошел до высших ступеней карьеры. В то же время он [стал] великим христианином, удивлял мир твердостью своей надежды и крепостью своей веры; он служил бедным, раздавая им приданое своих двух дочерей. Он теперь умер. И когда он вознесся от этой жизни и две его молодые дочери вышли к нему навстречу преображенные, сияющие небесной славой,– тогда в этом единении навеки все трое поняли, зачем Бог разлучил их на мгновение и как Он дал возможность их отцу кратковременной разлукой – ранней смертью детей – купить великое счастье жить в вечности, в свете и в любви.

Вот первая служба, которую может сослужить людям страдание. Из страдания вытекает свет, озаряющий нашу душу и всю нашу жизнь.

[11] См.: Сир. 6, 14.– Изд.

[12] Боссюэт (Bossuet) Жак Бенинь (1627–1704) – французский церковный деятель, проповедник, писатель и историк, епископ.

[13] Креп: здесь – траурная повязка.– Изд.

^ 3. Страдания очищают душу от грехов

На нашей печальной земле, кроме опасности заботиться исключительно о земной жизни, привязаться всеми силами к одним лишь земным вещам, есть еще другая опасность: опуститься, низко пасть, опасность потерять в соприкосновении со злом красоту своей души. Так как Бог – бесконечное правосудие, то самое легкое зло не может коснуться души, не определяя ее тем самым к наказанию. Еще древний Гомер говорил, что наказание всегда следует медленным, но неизбежным шагом за преступлением. Вы совершаете сегодня преступление – вы даете повод вас карать. Вы совершаете десять преступных поступков – вы даете десять поводов к каре. Что же будет, если вы дадите сто тысяч таких поводов, если вся ваша жизнь будет представлять собою острое лезвие, на которое насажена тысяча виновнос-тей разного рода?

Случается, что в корабле во время плавания открывается еле заметная пробоина. Вода начинает входить сперва медленно, капля по капле, но если на это не обращать внимания, через несколько дней корабль будет лежать на дне.

Вот великий и печальный пример, с которым можно сравнить опасности, угрожающие душе человеческой. Она пошла бы ко дну пропасти бесконечного правосудия медленно и верно, если бы не было где-то искупающей силы, очищающего блага, которое служит противовесом тяжести наших грехов. И вот почему думали, что из всех наказаний самое грозное для грешной нераскаянной души – быть свободной от страданий, быть предоставленной безоблачному благополучию. Есть благополучные жизни, от которых приходишь в ужас, на которые смотришь с трепетом.

Вам открывается теперь новое значение страдания, его вторая высокая миссия. Когда человек пал, когда он под влиянием зла утратил чистоту своей души и вкус к добру, утратил великодушный порыв, подымавший его с земли,– Бог отдает его в руки страдания. Страдание было поставлено около зла, чтобы вырвать его из сердца человека. Страдание берет виновного человека и погружает его в свое очистительное пламя. Так при помощи огня золото выбрасывает из своей расплавленной струи всякую примесь.

Я не считаю возможным, чтобы хоть один серьезный человек, сознающий добро и зло, был склонен сейчас обвинять Божественное правосудие. Для меня оно является не только непременным элементом Божественной святости – оно истекает из благости Божией. Оно меня более привлекает, чем отталкивает. Бог, Который не наказывает,– это Бог, Который не занимается нами. Я не чувствую тяжести Его руки. Прочтите в книге Бытия великолепный разговор Бога с Авраамом о десяти праведниках, которые могут загладить беззакония тысяч виновных14),– и вы поймете всемогущую искупительную силу страдания.

Человек, который никогда не молится, который никогда не воздает Богу хвалы, который Его оскорбляет, который, может быть, богохульствует,– знаете ли, почему он живет, почему он доселе не поражен? Потому что есть вокруг него дети, которые молятся, жена, которая плачет, дорогие существа, которые кладут свои страдания, свою невинность на чашу весов и тем уравновешивают все его беззакония. И если народы продолжают существовать и эти громадные фабрики зла не лопаются под давлением греха, так это потому, то есть среди них люди, принимающие на себя добровольные искупления, люди, которые страдают и распинают себя за всю общественную неправду. Если иногда скапливаются позор и преступления, то накапливаются и бедствия. Присмотритесь пристальнее к безднам греха, и вы найдете всегда несколько великих душ, которые принесли себя в добровольную жертву, возвышенно перенесли несколько незаслуженных страданий, самоотверженно пролили несколько капель чистой крови, которая смыла потоки крови преступной.

[14] См.: Быт. 18, 23–32.– Изд.

^ 4. Страдание животворит и расширяет душу

Вспоминаю слова поэта: «Ты, страдание, производишь истинных людей».

А другой поэт прибавляет: «Ничто не возвышает нас так, как великое страдание».

И вот я вижу третью, самую великую причину страданий. Она является не только светом среди мрака и обмана жизни, не только врачевством от жизненных заблуждений,– она оживотворяет и возвышает душу. Я чуть было не сказал, что она вновь ее создает; она вкладывает в нее красоту, трогательное величие, каких не в силах придать ей сама добродетель.

Замечательно, что на нашей печальной земле не выходило никогда ни великого человека, ни великого произведения без страданий. Ни гений, ни слава, ни добродетель не были достаточны, чтобы [придать] человеку величие. Страдание являлось всегда необходимым.

Пусть человек соединил на главе своей несколько венцов; человечество посмотрит на него, но, прежде чем признать его великим, подождет, чтобы он принял крещение страдания.

Сама добродетель, добродетель в счастье, явилась не самой великой вещью, которой можно восхищаться на земле. Всегда такой добродетели не хватало того несравненного совершенства, которое дает только страдание. Словно в царственной мастерской, где образуются великие души, гений, слава и добродетель способны создать [лишь] первоначальный абрис15), а последние черты, те, которые венчают произведения, накладывает сам великий мастер путем страдания. Отчего так? Скажут: это тайна. Да, но тайна эта разрешима.

Мы – малые существа, потому что мы ограниченные существа. И чем добровольнее мы соглашаемся на эти границы, чем больше в них заключаемся, тем мы меньше. Чтобы быть великими, надо выйти из этих границ, надо их сломать, надо со страшным усилием вырваться из этого жалкого круга. А для этого надо страдать.

Это можно сравнить с тем кругом горящих угольев, которыми индейские дети обкладывают опасное насекомое. Оно старается выйти из этого круга, но, отступая пред болью, не смеет этого сделать и умирает. Так бывает и с мелкими душами, а крупные выходят из круга, подвергая себя действию огня.

Взгляните на писателя: когда он доходит до великих мыслей? Разве в неге и праздности? Разве оставаясь в узких рамках своего ограниченного существа? Не тогда ли он творит, когда тяжелым усилием вырывается из этих рамок? Я только что окончил этот серьезный труд в тиши семнадцати ночей работы, и теперь, когда мое дело совершено, я дрожу еще от страдания, которое оно мне доставило. В сосредоточении столь же святом, как молитва, я спрашиваю себя: будет ли услышан мой голос? Вот в каком страдании рождаются произведения.

А в чем находят поэты свои бессмертные строки? Кому это неизвестно? Душа никогда не поет лучше, чем в страдании, и всякая ее рана добавляет ей великолепный аккорд. Чем горше рана, тем пронзительнее крик. Самые безотрадные песни суть самые прекрасные песни, и много бессмертных песен представляют собою одни [стоны].

То же самое [происходите великими характерами, с глубокими душами, с добрыми сердцами. Они нуждаются в страданиях. Тех, кто не страдал, жизнь как будто бы коснулась лишь поверхностно. В их чувствах нет сил, в их сердце нет нежности, у их ума нет широких горизонтов. Все в них поверхностно, у них обыденная и банальная доброта. Короче сказать, со всевозможных точек зрения, одно лишь страдание входит в душу достаточно глубоко, чтобы ее расширить. У нас есть чудные тайники, где дремлет жизнь; не видно их глубины, где скрыты сокровища, до которых не достанет никакая энергия души. [Нужен] молниеносный удар страдания. И осмелюсь сказать: есть такие сокровища нашего сердца, которые как бы не существуют, которые только в зародыше, и вот они открываются с приходом страдания.

Вы знаете, что происходит, когда слышишь прекрасную музыку. Сперва бываешь как будто убаюкан, очарован, растроган. И вдруг при какой-нибудь ноте, под каким-нибудь могучим ударом душа [как бы] возносится. Она была затронута в неведомых глубинах. Иногда, но реже, таково же бывает воздействие красноречия. [Вспыхивает] как бы молния, какой-то мгновенный оглушительный удар. Оратор и аудитория – все увлечены. Все взволнованы до глубины этим [всплеском], которого не ожидал от себя сам говорящий.

Так вот, то, что делает гений, красноречие, музыка, эту власть, которую они имеют,– [власть] проникать до глубины существа и подымать его над самим собою – имеет и страдание. [Как] удары по камню выбивают из него искру, [точно] так же надо ударить по душе, чтобы в ней блеснули свет, величие, героизм, самоотвержение, тысяча скрытых в ней сокровищ. Статуя стоит тут, заключенная в этом мраморе,– ее надо только вызволить из него. Изумруд заключен в этой кварцевой руде и [ждет] только обнаружиться. Но [чтобы] снять этот каменный покров, для этого [надо] взяться за молот и резец. Человек пробует; но так как он почти никогда не решается ударить довольно сильно, то, чтобы помочь ему в этом деле, Бог посылает ему страдание.

Вот почему все святые, герои, гении, все великие души были воспитанниками страданий. Лавровый венок всегда покоился лишь на измученном челе. Вспомните Гомера, Мильтона, Тассо, Данте, Камоэнса16). Они будут вечно жить величием своих чувств; но это величие чувства, эту глубину волнений они никогда не узнали бы без страданий.

Что же сказать о солдатах, о героях? Страдание образует солдата. Никогда душа так не разворачивает своих сил – в более трогательной и истинной красоте, как пред лицом смерти, в те торжественные часы, когда опасность вызывает столь полное забвение самого себя. Забыть о себе, забыть до смерти – вот долг солдата. Это высшая красота. Другой подобной нет; если вы оглянетесь кругом, вы увидите, что человек может быть воистину высок лишь пред лицом страдания и смерти. Не один раз на поле битвы удар страдания наэлектризовывал солдат и возносил выше собственной их воли. Они добровольно вызывают в себе страдание. Оно непрерывно вырывает из границ мира их собственную личность. И эта жизнь – самоотвержение, которое они вечным усилием ищут даже в глубине своей души,– теплится в них постоянно, как какой-то жертвенный огонь. Это – величайшее зрелище, какое земле может дать небо.

Святой Франциск17) писал: «Знаете ли, в чем завидуют нам Ангелы: ни в чем, кроме того, что мы можем страдать ради Бога, а они никогда ради Него не страдали».

Что же могут святые предложить Богу и тем, кого любят? Молитвы, обеты? Да, но, кроме того, и добровольно принятое и с любовью перенесенное страдание.

И не только Ангелы могли бы позавидовать этому величию, этой невыразимой красоте души. На высоте славы Господь благословляет то, что являет из себя человек, объятый страданием. Христианину, искупленному Кровию Божественного Страдальца, может казаться, что Господь словно хотел соревноваться с ним в этой дивной способности – забыть себя, пострадать и умереть за тех, кого возлюбил. И можно дерзновенно сказать, что, если бы Бог не умер за человека, который страдал и умирал за Бога, у человека была бы красота величия, которой бы не доставало Самому Богу. И вот почему однажды открылись небеса и Сын Божий в бесконечном страдании взошел на Крест, чтобы, каковы бы ни были впоследствии жертвы человека для Бога, человек видел всегда своего Бога в славе жертвы высшей, чем все его жертвы.

Таким образом, величие и красота души расположены по ступеням, по силе страдания. На вершине – те, у которых горит на челе пламя гения, добродетели и страдания. И во главе их – Первородный Сын Человеческий. Ниже – менее исключительные страдания, менее глубокие чувства, более обыкновенные жизни. По мере того как спускаешься с этой лестницы, встречаешь все более смеющихся; по мере того как подымаешься, все абсолютнее царствует серьезность, неразлучная спутница великих вещей, и с серьезностью – истинная красота, эта трогательная и серьезная красота добродетели, любви и страдания, вся [польза] которой невыразима. На самую красоту страдание накладывает какую-то невыразимую печать. Лицо человеческое, как и сердце, после страдания становится прекраснее и одухотвореннее.

[15] Абрис – очертание предмета.– Изд.

[16] Камоэнс (Camoes) Луиш ди (1524/1525(?)–1580), португальский поэт, крупнейший представитель позднего Возрождения.– Изд.

[17] Франциск Ассизский (1181/1182(?)–1226), итальянский проповедник, основатель ордена францисканцев, автор религиозных поэтических произведений. В 1228 году канонизирован Католической церковью.– Изд.

^ 5. Страдание, как ваятель, оформляет душу

Остановимся на минуту на этой лучезарной вершине.

Страдание поражает не только тех, кто среди мира забывает Бога, не только тех, кто развращается среди мира: праведники также страдают, и добрые люди терпят испытания. Они страдают для того, чтобы стать более праведными, терпят испытания, чтобы стать еще лучше. Разберемся в этом печальном, но проникновенном свете страдания, и мы начнем понимать жизнь.

Когда же, наконец, поймут, что человек должен быть ваятелем самого себя? Когда поймут, что Бог поместил [человека] на земле как бы зародышем, с тою именно целью, чтобы он мог сам себя досоздать? Когда поймут, что из этого холодного, бесформенного мрамора без признаков личности, без красоты Бог заповедал ему извлечь живую статую? Когда поймут, что в этом труде Бог послал на помощь человеку страдание? Ты, человек, не был ни красив, ни велик, ни свят, но стал прекрасным, великим, святым. Почему? Потому что ты пострадал.

Присмотритесь, как рождаются люди. Некоторые безобразными; [но и] лучшие из [рожденных] носят в себе что-то жестокое, недоразвитое, сухое и бесплодное. Детство не имеет жалости,– сказал один великий наблюдатель,– у молодежи мало сердца. В ней кровь, живость, огонь, которые она принимает за сердце, что далеко не одно и то же. Но на другой день и даже в середине того большого увлечения, которое вы готовы были назвать молодою любовью, по одному жесту, по презрительному, себялюбивому и повелительному слову вы должны сказать себе: сердце, ты еще и не родилось. Вслушайтесь в речь молодого человека. В ней грация, ум, воображение, огонь, знание, но он говорит нехорошо. Чего же ему не достает? Он еще не страдал.

Надо время, испытание, благодушно и кротко перенесенное страдание, чтобы дать сердцу [великодушие], нравственную красоту. Некоторые струны, и струны самые прекрасные, звучат в человеке лишь тогда, когда они омочены слезами. И вот почему страдание так обильно. Волна, которая надвигается, не ждет, чтобы предыдущая волна прошла. Страдание ума, муки сердца, болезнь и горе всякого рода, неиссякаемая горечь текут без конца и охватывают всю жизнь. Этому удивляешься и спрашиваешь себя: «Да зачем счастье всегда уходит? И зачем страдание никогда не перестает?».

«Зачем?».. Чтобы нас отполировать, чтобы сгладить трением все наши шероховатости.

Если усилиями собственного ума легко убедиться, что страдание поглощается мудростью Божественной, то еще легче понять, что оно приноравливается к силам всякой души. Словно невидимая нежная рука руководит душою там, где необходимо исправить и возбудить жизнь. С какою умною настойчивостью страдание оказывает свое воздействие на человеческое сердце и какие удивительные оно производит чудеса! Оно действует почти как таинство, какою-то невыразимою внутреннею силою. Этот буйный, властный, себялюбивый человек как стал приветлив с тех пор, как его коснулось страдание! Он сам протягивает руку, он благодарит вас за малейшее внимание.

Так страдание смирило его. Это бесчувственное и сухое сердце вас зовет, оно просит немного любви. Жажда любви пробудилась в нем вместе со слезами.

Этот молодой человек, столь бесстрашный в своей хуле на Бога, столь нечувствительный ко всякому духовному озарению, погруженный в рассеянность своих страстей, как только страдание коснулось его, почувствовал, что страсти утихли, как успокоившийся ветер. Очаг зла погас. Его нечистые мечты рассеялись. От прикосновения страдания все, что составляло, если он был христианин, стыд его души, его отчаяние,– улеглось, почти исчезло.

Если только страдание было принято с малейшей покорностью, гордый человек уже смирился, сухой человек смягчился; человек, увлеченный бешенством своих страстей, успокоился. Одним словом, душа, обезображенная злом, перекована была страданием, как на Божественной наковальне, в новые, прекрасные формы.

Господи, Господи, как бы было хорошо, если бы вся душа раскрывалась навстречу целительной силе страдания! Если бы она понимала назначенную ей работу! Если бы при каждом ударе по ней молота она говорила: благодарю Тебя, Боже! Если бы она не оставалась немой, неподвижной, слепой, а была живой, горящей, разумно-восприимчивой и с радостью сознавала, что делает над ней Божественный Работник!

Душа моя, душа моя! Познай безобразие твоих грехов, твои беспрестанные падения, твои ежедневные заблуждения, твою гордость и противление Богу и омойся в своих слезах! Я не могу приказывать тебе искать страдание. Но не отталкивай его, когда оно приходит. Оно – твой друг. Пойми же его, пойми – это второе крещение, откуда ты можешь выйти прекрасной!

А ты, христианская мать, крести твоих детей в твоих собственных страданиях! Когда ты в таких великих муках порождаешь их на свет, когда ты проводишь ночи, укачивая на своих руках эти маленькие существа, которые плачут, не зная отчего (они слишком рано это узнают), не оставляй бесплодным это страдание, но, как капитал на проценты, положи это страдание на их голову. И пусть они достигнут возраста, опасного для души, [уже] обогащенные священными слезами и добровольно за них принятыми и мужественно перенесенными страданиями матерей.

Конечно, едва ли можно выразиться, что Бог создал страдание, по крайней мере страдание в том виде, каким мы знаем его теперь. Бог так же не является причиною страдания, как не является причиною смерти. Оба эти явления произошли в один день, родились, как злосчастные [плоды] греха, столь же ужасные, как [и] он [сам], и должны были убедить человека в том, что нельзя безнаказанно восставать против вековечных законов; должны были вернуть человека в дом. В этом они подобны тем великим мастерам, которые из осколков и развалин воздвигают великолепные храмы. В то время как страдание печально вошло в мир, бесконечная любовь схватилась за него, чтобы сделать из него великое средство к возрождению душ. Желая карать, потому что кара необходима, но еще более желая прощать, стремясь извлечь добро из зла и заставить зло служить торжеству добра, Бог в Своем правосудии и в Своей любви изобрел кару, в которой заключался бы уже и возврат к лучшему. Он воздвиг среди мира эшафот, который мог бы быть алтарем. Он допустил страдание. И для того чтобы человеку было невозможно не обращать своих мук в искупление, Бог поступает так. Он говорит: человек стремится к гибели; он извращает себя делами, сложенными из гордости, противления и эгоизма, и вот Я удержу его и временами – хочет или не хочет он того – буду подвергать его смирению, послушанию, самоотвержению. Из этих трех слитых элементов Бог и создал страдание.

Подойдите к больному умирающему. В каком он состоянии? Прежде всего, он смиренен. Где этот блестящий, живой ум, эти красноречивые уста, эта опытность житейская? Все природные дары исчезли, и пришлось смириться. Вот первый результат. Он соответствует первому элементу зла, которым является гордость. Смотрите далее: какое послушание, хотя и пассивное! Вчера не повиновался никому, даже Богу, сегодня надо слушаться всех, даже своих слуг. И какое страдание! Где кровь, которая так кипела в минуты наслаждения? Увы, она течет то слишком медленно, то слишком скоро; но весь человек охвачен послушанием, смирением, страданием. Вы видите тут полную противоположность греху. Добейтесь от этого больного сильного порыва к добру, движения любви к Богу и сыновней покорности пред Его волей – и с чрезвычайной быстротой он будет восстановлен в своем нравственном достоинстве.

Вот именно таким путем больше всего и сохраняются души. Время от времени Бог берет их, кидает в страдание, и, если только они согласны на это добровольно принятое страдание, возрождает их. Этим путем заглаживаются их прежние беззакония.

Одним полезны сильные, молниеносные удары страданий; другим – та постоянная, кропотливая, настойчивая обработка, которая дает алмазу его красоту, блеск и игру. Но для тех и других, для всякой души нужно то же премудрое действие скорби, помогающее достигнуть душевной красоты. Страдание ведет к достижению этой цели. Не удивляйтесь, если оно часто возвращается. Оно несколько раз проходит одними и теми же местами, особенно местами слабыми.

Вот личность с очень привязчивым сердцем – страдание стремится научить ее самоотвержению и самозабвению, такой любви, которая не была бы ни слишком мягка, ни пристрастна, но возвышенна, благородна, деятельна и настойчива. Вот другая личность, характер которой полон величия твердости, но индивидуальность ее развивается вне всякой меры: как же страданию не поспешить тут на помощь? Надо, чтобы слезы оросили эту чувствительность, которая угасает, эту любовь, которая устала. Гордые, себялюбивые души, в которых так бесконечно много вашего «я», ждите страдания: оно заставит вас полюбить! А вы, привязчивые сердца, ждите его и также не бойтесь его: оно не даст вам растаять в излишних нежностях, и ваша преувеличенная чувствительность переродится в великодушие.

Нет, мы недостаточно понимаем мудрую работу страдания. Иначе мы обожали бы невидимую заботливую руку, которая его нам посылает. Когда не хочешь обольщаться и беспристрастно всматриваешься в себя, тогда всегда удивляешься тому, что страдание ударило по самому нужному месту.

Страдание мудрою предусмотрительностью не [просто] поражает душу, но именно те [ее] стороны, где есть недостатки, пороки, чтобы [придать] ей не хватающие качества. Часто страдание направляется против самых заветных сторон человека, где стоят его лучшие добродетели. Невольно спрашиваешь себя: зачем же страдание не оставляет в покое такие стороны характера человека, которые и без того хороши, над которыми и без того человек много потрудился? Тут цель страдания та, чтобы закалить и более возвысить качества души, предохранить ее от всякой неустойчивости: вы добры и терпеливы – так вот именно на вас будут со всех сторон сыпаться беспокойства; у вас любящее сердце – вы будете жить с эгоистами, и ваша высшая добродетель будет не понята, ваши самые лучшие качества останутся без применения; вы были созданы для тихой семейной жизни – может быть, именно вы проживете без подруги жизни; вы издавна лелеяли в вашей душе мечту о счастье быть отцом – и у вас не будет никогда детей. Если есть у вас в душе чувствительное место, то именно по нему будет бить страдание; если даже вы никому не открывали этой заветной стороны вашего существа, страдание его отыщет; если сами вы его не знали, страдание вам его укажет. Поймите же из всего этого, что страдание есть только орудие, а позади него стоит Кто-то Всеведущий.

Я дам новые тому доказательства. Замечали ль вы, с каким искусством страдание приноравливается к душам? Оно уменьшается и увеличивается, становится тонким или грубым сообразно с нуждами людей. Если вы не способны восчувствовать отвлеченную боль души, Бог пошлет вам тяжелую телесную боль. Если для вас недоступно соревнование чести, Бог пошлет вам прозаические денежные заботы. Если вы застрахованы от святой сердечной муки, Бог пошлет вам сухое беспокойство ума. Если придет такой день, что вы падете настолько низко, что страдание – в великом смысле слова – уже не будет чувствоваться вашей душой, она будет осуждена на грубые муки.

И наоборот, вглядитесь в страдание: оно одухотворяется по мере того, как люди освобождаются от него. Кто опишет тонкие, прекрасные, недоступные толпе муки, которые переживает гений, поэт, избранный ум? И как описать невидимое, дивное мученичество, которое вызывает Бог в объятых чудным пламенем сердцах святых дев!

Жизнь – это громадная мастерская, в которой души готовятся на небо. Если вы бывали когда-нибудь на стеклянном заводе, вас, конечно, поражала та последовательная работа, во время которой из раскаленной массы постепенно выходят красивые стеклянные вещи. Огонь и действие щипцов рабочего – вот простые орудия мастера стеклянных дел. Так же и в горниле страдания: Бог очищает и укрепляет недостаточные, робкие, погибающие души, закаляет их и делает необоримыми. Если вы поняли все это и вас привлекает к себе духовная красота и святость, тогда с радостью встречайте страдание: Господь знает, какое именно страдание послать вам.

 

^ 6. Страдание ведет нас по лестнице добродетелей

Есть одно необыкновенное обстоятельство в жизни, которое наблюдал я много раз. Сперва оно меня удивляло, но потом я не мог не думать о нем без восхищения.

Всякая жизнь начинается счастьем, кончается печалью. На заре жизни показывается счастье и с этой зарей угасает. Потом начинается печаль, и ей уже нет конца. Отчего так? Казалось бы, должно быть наоборот. За что будут сыпаться на меня все дары и все радости жизни в те годы, когда я ничего не делал, ничего не заслужил, ничем не проявил себя? Во вторую же половину жизни, после того как я много любил, так много молился, нашел силы смирить себя,– за что это постоянное испытание? О, Господи, объясни мне это, чтобы печаль не овладевала моими последними днями, чтобы я не прожил моей старости угрюмо, с разбитым сердцем, без утешения, света и надежды!

Мы условились раньше о том, что на земле существуем для того, чтобы работать над красотой нашей души. Но эта красота в этом мире никогда не развивается до полного совершенства. Ей необходимо постоянно расти. Будьте совершенны, как совершен Отец ваш Небесный18). Надо восходить от света к свету, от добра к добру. Не надо никогда останавливаться. А счастье ведет человека вперед? Кто не видал на множестве примеров, что часто счастье не только не полезно для нравственного развития человека, но прямо губит его. Стоит только оглянуться вокруг себя, и мы увидим, что люди, которые в скромной доле были естественными, простыми, отзывчивыми людьми, которые делились с нуждающимся куском хлеба, по мере того как судьба с них взыскивала, становились сухими, занятыми лишь собою, никому не нужными и бесполезными эгоистами. Так вот, чтобы не дать нам нравственно умереть, чтобы вывести нас из этого сытого равнодушия ко всему, Бог и сталкивает нас с колеи счастья. Вперед, вперед, только бы не эта спячка! Не останавливайтесь на дороге. «Бог так настоятельно приказал нам идти вперед,– говорит Боссюэт,– что Он даже не позволил нам останавливаться на вечности».

И вот почему, когда мы думаем остановиться здесь, когда мы забываемся в счастье, Господь дает знак – и пламя страданий разгорается под нашими ногами, чтобы заставить нас двигаться вперед.

В этом история человечества, история всякой души.

Взгляните на мир. Он начался с земного рая, но долго ли продолжался этот рай? Человек не мог долго пользоваться таким счастьем. И Богу пришлось изгнать его из этого рая, чтобы заставить его потом в слезах найти утраченную красоту и погибшую любовь.

Взгляните на христианство. Оно тоже началось райским счастьем. Можно ли для человека представить себе в самой смелой мечте что-либо выше и отраднее того, чем постоянно наслаждались те первые ученики Христовы, которые составили первоначальное христианство!.. Они жили в постоянном общении с вочеловечившимся Богом. Лик Божественный был всегда пред ними. Во всякую минуту они могли ловить слова неизъяснимой сладости, как бесценный жемчуг, падавший с Пречистых уст. Да, это был рай – рай, быть может, лучший, чем первосозданный рай. Но что же возвещает вскоре Божественный Основатель Церкви: Лучше для вас, если Я уйду. И Он прибавляет эти глубокие слова: Если Я не уйду, то Дух Святой не придет к вам19). Другими словами: если останется блаженство, блаженство этого сладкого единения Учителя и Его учеников, то не сойдет Дух Святой, то есть величие, добродетель, священная искра, прекрасное пламя самоотвержения.

И так во всех областях жизни.

Ребенок родится как бы среди земного рая. Его ласкают, балуют, окружают нежностями. Но это непродолжительно и не может быть продолжительно. Он должен вкусить горечи жизни. Как предприимчивый воин на войне утоляет жажду, прильнув иногда губами к горному источнику вместо того, чтобы пить, как прежде, дорогое вино в драгоценном кубке, так и человек должен отведать горечи жизни. Иначе никогда не придет пора мудрости. Всякая мать, балуя ребенка, должна опасаться, как бы не избаловать его.

Вот наступает брачная пора. Новая жизнь. И в ней есть пора полного очарования. Но если бы эти дни тянулись долго, что сталось бы с душой? Ведь среди такого захватывающего счастья, о котором поется во всех любовных романсах, человек способен забыть решительно все на свете. Это счастье так велико, что исключает всякую мысль о всех других людях. Тогда забывают родителей, друзей, даже собственные дела. Где ужь тут навещать бедных и заботиться о развитии в себе добродетели? Есть сильная опасность застыть в этом благополучии. А ведь надо идти вперед. Надо освободиться не от любви, но из неги любви. Надо узнать, где границы и слабые стороны любви. Надо углубить свое сердце горем еще более, чем радостью. Надо воспитать в себе ум, пламя, бескорыстную доброту, самопожертвование: надо достичь в любви до высоты долга, и такая любовь, конечно, еще прекраснее, чем любовь как наслаждение.

То же самое видим в жизни религиозной. Она начинается великими утешениями для души, только что обратившейся к Богу. Кто опишет это счастье таинственного обручения ее с Христом? Но и это тоже ненадолго. Вскоре начинается сухость сердца, чувство одиночества, какое-то духовное равнодушие. Религиозные радости и утешения как бы бегут от души. Душа идет одна по пустыне, поддерживая свою жизнь и свою веру лишь любовью. А под ее ногами разгорается все с большею и большею силою пламя страданий.

Такова история всякой души и всякой жизни. Вначале радость, преходящие восторги, как капля меда на краю сосуда. Потом с каждым шагом источник радости иссякает и бурно на его месте течет полноводный поток горя. Всякий из нас чувствует, как с каждым днем стареет его тело, все тяжелее на сердце, все труднее нести жизнь. Счастья не мог человек удержать для себя. Теперь он хватается за горе в надежде, что хоть оно от него не убежит, потому что с привычным горем справиться легче: оно не требует той затраты духовной силы, как новое горе. Но нет. Едва обманула одна мечта, вслед за нею рушится другая. Только что зарыли одну могилу, открывается другая.

Пускай поэт сказал: «Теперь бей, судьба, если найдешь место, куда ударить»,– места для ударов всегда хватит. Страдание найдет уязвимое место. Если оно поразило раньше тело, оно поразит рассудок. Если поразило рассудок, поразит сердце; если поразило сердце, то поразит его еще и еще.

Вот, действительно, самый уязвимый орган. Если после величайших наших чувств мы даем себе зарок, что больше не попадемся, если мы клянемся себе никого больше не любить и холодным равнодушием оградить себя от тех тонких, невыносимых мук, какие приносили нам постоянно наши привязанности, то с какою горечью убеждаемся, что ни к чему наши клятвы. Сердце человеческое не может быть пусто. Оно помимо нашей воли наполняется привязанностями, от которых мы никак не защитим себя. А раз есть привязанность, есть вечная мука, ею доставляемая.

Губка, лежащая на глубине моря, когда наполнится водою, уже лишается способности впитывать в себя новую воду. Не то с сердцем. У него бесконечная способность страдать. Человеку кажется, что он дошел до края бедствий. Все, о чем он мечтал, все рухнуло. Все то, что собирал, рассеялось. Все, что сотворил, повергнуто в прах. Все, что любил, умерло. Человек близок к отчаянию и готов беспомощно пасть среди всех своих надежд и привязанностей… Несчастный слепец, знаешь ли ты, что у тебя остается? Остаешься ты и твое сердце. В горниле твоего страдания уничтожено все, кроме твоей души, возвеличенной, украшенной, преображенной страданием, достойной неба, для которого она была создана и куда она может, наконец, вернуться.

Вот куда вело тебя страдание. Вы видите таким образом, что страдание, в сущности, есть только сотрудник любви. Любовь должна бы делать то, что делает страдание. Любовь просвещает, любовь очищает, любовь делает святым и высоким, и если всю эту работу приняло на себя страдание, то это потому, что любовь теперь недостаточно сильна, чтобы совершить все.

Зато как могуча любовь, соединенная со страданием! И как в свою очередь бессильно страдание, когда не приходит к нему на помощь любовь! Любовь есть величайшая помощница страдания. Только любовь может соразмерить силы человека и употребить их во благо. Малая любовь и большое страдание – это уже большое явление, способное на чудеса. Но как спешно растет человек, когда любовь так же сильна, как страдание! Тогда человек созревает в один час; что-то Божественное возникает в нем, Сам Бог склоняется к нему, чтобы ближе всмотреться в него, и Ангел со светлыми обетованиями спускается на землю, чтобы сорвать этот спелый колос и пересадить его в рай.

[18] Мф. 5, 48.– Изд.

[19] Ср.: Ин. 16, 7.– Изд.

^ 7. Последнее слово страдания

Подымемся еще выше. Вникнем в последнее слово веры о тяжелой и непостижимой тайне страдания.

Кто создал страдание? Кто дал ему эту силу просвещать, очищать, украшать и освящать душу? Кто льет страдание на душу, как льются на поля лучи солнца и росы? Кто [этот] вышний Ваятель, отделывающий души, чтобы они стали прекрасны; и не потому ли Бог выбирает этот путь любви и страданий для них, потому что Сам их любит? Прислушайтесь к этому последнему – высшему – утешительному выводу. Бывают кресты настолько тяжелые, что все, что я доселе сказал, не было бы достаточным, чтобы помочь людям их нести. Есть страдания настолько бесконечные, что для них нужны и бесконечные утешения.

Поймите же, что Бог не только благ, премудр, велик и милосерд. Поймите, что Он нас любит, что у Него к нам более, чем доброта и любовь, и рядом с Его любовью чувства любви людей кажутся только тенями, бледными, опавшими сухими листьями. И разве может быть иначе? Неужели сердце Бога есть сердце мертвое, не умеющее любить? Разве оно может быть одним из тех полусердец, в которых нет никакого огня и жалкие искры которых падают только на себя и не способны упасть на других и воспламенить их?

Его сердце не может принадлежать к тем бессильным сердцам, которые любят на самом деле горячо, но которые не умеют воплотить свои мечты. Не может же Его любовь ограничиваться только уверениями, что Он, Отец наш, нас любит. Представьте же себе отца, который был бы всесилен, у которого воля и сердце были бы одинаково развиты. Взвесьте только эти два слова: бесконечная любовь. Ведь громадная сила и во временной любви – какова же сила любви безграничной! Вдумайтесь в это слово: бесконечное. Бесконечное, то есть неисчерпаемое. Бесконечное, то есть непобедимое. Бесконечное, то есть никогда не устающее подавать дары, но никогда не удовлетворяющееся тем, что получает.

Возлюбиши Господа Бога твоего всем сердцем твоим, всем умом твоим, всем помышлением твоим20).

Вот чего требует Господь, и требует потому, что то же дает. Эту заповедь можно было бы перевести так: «Твой Бог ревнует тебя». Эта мысль звучит на Синае и на Голгофе, в [те] два момента, когда Он наиболее приблизился к человечеству. Ведь эти истины были начертаны громами и молниями, а также слезами и кровию, чтобы люди знали это, чтобы не могли этого забыть.

Теперь, в свете этой истины, постарайтесь постичь действия Божества.

Бог любит души людей, ревнует об их красоте. Он их поставил на мгновение во время, чтобы дать им личное величие, то совершенство, которое одна свобода может придать созданиям Божиим. С какою нежностью Он следит за их жизнью, поддерживает их руки во время этого короткого, но плодотворного труда! Он распределяет людям радости и горе, любовь и страдания с единственной целью украсить их, наподобие великого художника, который умелой рукой рассчитывает свет и тени, чтобы составить чарующую картину.

Знаменитый проповедник Лакордер21) пишет одному молодому человеку, пораженному сердечным горем, которого он не мог ни превозмочь, ни забыть: «Если Бог жаждет всей вашей души, надо ли удивляться тому, что Он сметает с ее пути все, что бы могло ее сковать? Писание называет Его Богом ревнивым. Если Бог желает, чтобы вы любили Его, исключительно Его одного, то как же Он не позаботится о том, чтобы не пленили вашу душу невыразимо дорогие утехи, которые могла бы дать вам чистая привязанность: эти ласки, о которых вы мечтали, эта тихая узаконенная любовь, которая струилась бы, как бальзам, в ваше влюбленное сердце?».

Он прибавляет следующие прекрасные слова: «Когда Бог поражает нас Своими ударами, то это для того, чтобы мы не искали ничего вне Его. Ни иной главы, кроме окровавленной главы нашего Спасителя; ни иных глаз, кроме Его глаз: ни иных губ, кроме Его губ; ни иных плеч, к которым бы можно было прильнуть, кроме Его плеч, иссеченных бичом; ни иных рук и ни иных ног для поцелуев, кроме Его рук и Его ног, прободенных гвоздями из-за любви к нам; чтобы мы не стали исцелять других ран, кроме Его Божественных и вечно сочащихся ран».

«Да, друг мой, любовь есть всегда любовь! Вы жалуетесь, что вас не любят, а Бог дал вам в сердце чистую, громадную, непобедимую любовь. Вы думали примешать в ваше сердце другую, плотскую, любовь; а Бог, Который, быть может, этого не желает, вас поражает. Он обнаруживает пред вами всю суету мира, Он распинает вас для того, чтобы разжечь вашу любовь к Нему и заставить вас подражать Распятому. Божественное намерение Его относительно всех людских жизней есть то, чтобы люди любили Его, и весь Промысл Его направлен к этой цели».

Да, все направлено сюда: разрушенные мечты и молниеносные удары, разбивающие счастье нашей жизни. Все предусмотрено тою Божественною ревнующей любовью, которая ищет любви какой бы то ни было ценою в человеке. В этом великий смысл страданий, в этом дивный смысл смерти. Страстная любовь Божия к людям стремится довести их души до совершенной красоты. И если Бог видит, что между душой, которая по складу своему способна на безграничную, благодарную и верную любовь к Нему, и Божеством стоят преградой иные привязанности, земные вкусы и суетные увлечения, Бог разбивает все то, что любил человек и что удаляло Его от Бога, и тогда душа невольно хватается за Господа и в единении с Ним находит более высокое и более совершенное счастье, чем то, какое давала ей раньше земля и за которое она так жадно цеплялась.

Та же промыслительная забота о совершенствовании души человеческой руководит Богом и в ниспослании человеку смертного часа. Иногда Бог тихо, терпеливо идет в душу человеческую. Он дает ей медленно созревать в горниле страданий и берет ее к Себе, когда она освободилась от всякой горечи, отказалась от всякого ропота. Таковы смерти старых людей, которых Бог так долго ждал.

В других же случаях Бог спешит отозвать из мира некоторые души, которые лишь недолго в нем побыли. Их жалеют. Из-за них Бога упрекают в жестокости; между тем именно в таких случаях выражается вся предусмотрительность и нежность Божественной любви. Еще в древние века каким-то непостижимым чутьем завидовали участи этой рано уходящей из жизни молодежи. Священное Писание желает, чтобы сквозь слезы, которые вызывает смерть этих людей, человечество восхищалось тою любовью бесконечной, которая срывает зрелый плод до наступления лета, и тою любовью предусмотрительной, которая опасается слишком сильного роста для слабого растения.

Родители говорят: «Наше дитя было так чисто». Но именно потому и сердце Божие восхитилось им… «Мы так его любили!» Пусть. Но кроме вас было другое Существо, Которое любило ваше дитя не менее вас, любило и знало его раньше и больше, чем знали его вы; Которое больше, чем вы, было для него отцом и матерью и Которое сделало для него то, что сделали бы вы сами, будь ваш рассудок и ваше могущество столь же велики, как была ваша любовь.

Вот как рассуждает об этом писатель, слова которого мы недавно приводили: «Все наше несчастье в забвении того, что мы любимы Кем-то еще другим, кроме нас, и что Бог недаром называет Себя в Писании Богом ревнующим22). В наших родительских привязанностях мы забываем Того, Кто любит сильнее всех людей и Кто, при всей вечности Своей природы, благоволил умереть за людей, чтобы лишить их навсегда права жаловаться на Него. Так подымите ваши глаза в эту область безграничной любви, и там явится вам предмет ваших слез. Вы увидите там в объятиях Божиих душу, которую вы оплакиваете. Вы поймете причины того порядка вещей, который кажется вам жестоким. Вы увидите, что непорочная душа человеческая, увлекаясь миром, наносит жестокую рану Тому, Кто был в крещении ее первым Отцом. Оглядываясь зорким взглядом на ту юдоль жизни, в которой для вас со всяким днем приближения к смерти остается все менее горя, вы убедитесь, что любимые вами люди скорее через смерть избегли страданий, чем лишились радости, и вы будете благодарить непостижимую руку, которая раздает одни лишь благодеяния, когда простерта на Своих рабов и на Своих избранных».

Хвала той вере, которая внушила гениальному мыслителю такие слова и которая дала людскому сердцу способность принять эти истины, столь возвышенные и успокоительные, столь блестящие и чистые. Что же значит [рядом с] этими мыслями тщетное утешение человеческой мудрости?

Эта мудрость не в силах объяснить страдания. Особенно она становится в тупик пред несчастною, по людским понятиям, судьбою самых прекрасных душ, самых добродетельных семей, которые, казалось, более, чем кто другой, заслуживали счастья, так как только и думали о том, как бы сделать счастливыми других.

Пусть эта человеческая мудрость приищет нам свою причину этого странного явления, которое способно обескуражить добродетель, но пусть она также сумеет и отереть слезы, в чем мы так нуждаемся и что умеет делать религия.

Но ничто, кроме религии, не умеет утешать человечество…

[20] Ср.: Мф. 22, 37; Мк. 12, 30; Лк. 10, 27.– Изд.

[21] Лакордер (Lacordaire) Жан Батист Анри (1802–1861), французский католический проповедник и писатель, священник, член Французской академии. Монах ордена доминиканцев.– Изд.

^ II. Христианство и страдание

Вы меня спросите: если верно все сказанное вами, как же можно плакать под ударами страданий? Если страдание просвещает, очищает, украшает и преображает, если оно является великим работником жизни, посланным для того, чтобы воссоздать человеческое сердце и, дав ему перегореть в очистительном пламени, вознести его на небо, то плач есть признак отсутствия рассудка, признак слабости, преступление, бунт…

Нет, лишь ропот есть преступление.

Один поэт говорит: «Да, Господи, человек бредит, когда он осмеливается роптать. Я беру назад свои укоры и проклятия, но позволь мне, Господи, плакать».

Религия не запрещает слез. Она их не только не отрицает – она на них, можно сказать, настаивает. Она их освящает и, освящая их, дает им особую сладость. Она научает людей плакать, смотря на небо, но не забывая земли. В искусстве утешать страдания она, может быть, действует еще лучше, чем в искусстве объяснять их.

Итак, полные упования, вдумаемся в этот второй отдел Божественного откровения о страдании. Кто из нас не нуждается в утешении? Кто еще не достаточно пожил в жизни, чтобы не иметь в сердце глубоких ран? Кто из нас не провожал в могилу дорогих людей?

О, явись, приди, теплота веры, и научи нас плакать!

 

^ 1. Религия не осуждает слез, но учит плакать по-христиански

Откуда идет неверная мысль, будто религия запрещает слезы?

Тот, Кто Сам стал основой религии, идеальный тип, которым восхищаются даже те, которые не понимают Его Божественности – Иисус Христос плакал. Он был смущен и падал духом под гнетом страданий. В Гефсиманском саду, обливаясь потом и кровью, Он говорил: Моя Душа прискорбна даже до смерти. И Ангел явился с неба, чтобы утешить Его и дать Ему сил испить горькую чашу23). На Кресте Он искал утешителей, имел в них нужду, хотя, увы, не нашел ни одного24)! У гроба Лазаря Он проливал еще [более] прекрасные слезы, потому что это были слезы сердца25). Но чем бы стали они, эти слезы Иисусовы, если бы для утешения Себя у Него не было Божественной власти вернуть к Себе друга? О, драгоценные слезы, падавшие из глаз Христа! Человечество собрало вас, оковало вас золотом и серебром и лежит пред вами во прахе, потому что вы показали ему, что в великих несчастьях можно плакать и стонать, не оскорбляя этим Бога, Который Сам тоже плакал. О, святое смятение души Христовой, дивные звуки Божественной скорби Его, святые волнения: память о вас будет вечно в тех, кто страдает!

Правда, ложные аскеты дошли до таких преувеличений, что стали запрещать слезы страдающим людям. Но Церковь осудила их, в ужасе от них отвернулась, чтобы обратиться к тем истинам, которые не оскорбляют человеческую природу под предлогом угождения Богу.

И сколько христианство может собрать примеров такой плачущей скорби! На первом месте у подножия Креста Мария Матерь Божия, Матерь скорбей, самая Чистая, самая сильная, самая великодушная из всего рода людского. Тут Она слаба и, по сказанию одних, лежит распростертая, лишившаяся чувств, по словам других, стоит на ногах26), по общему свидетельству обливается слезами в Своей невыносимой скорби:

Stabat Mater doloresa

Iuxta crucem lacrimosa27).

За Спасителем и Богоматерью идут длинные ряды святых.

Всматривались ли вы когда-нибудь в их изображения? Что-то умиленное есть в этих лицах. В глазах их слезы; и, если вы прочтете сказания о них, вы убедитесь, что ни отцы, ни матери, ни супруги, ни дети их не высказали под ударами страдания большей человечности, чем они. Кто не знает, например, о слезах блаженного Августина у смертного одра его матери, блаженной Моники. У кого в ушах не звучат раздирающие крики святых подвижниц, когда [еще] в мире смерть вырывала из их объятий молодых супругов28)? Прочтите у современных писателей, какие нужно было принять [меры] предосторожности, чтобы объявить Людовику Святому о смерти его матери. При всей покорности воле Божией этого человека его отчаянные вопли, рыдания и обмороки заставили бояться за его жизнь и вырвали у свидетелей его скорби единодушный крик: «Государь, Государь, вы себя этим доведете до смерти!».

<…>29)

Религия не воспрещает слез. Она их никогда и не запрещала; можно даже сказать, что она желала бы скорее запретить воздерживаться от слез в трудные минуты. Во всяком случае, ей казалось бы странным, что не проливается ни одна слеза в ту минуту, когда рушится целая жизнь. Тут религия увидала бы проявление такой силы, которая заимствована, во всяком случае, не от нее. Она не узнала бы тут сердца, которое она старалась создать, ту любовь, красоту которой она явила миру. И тут религия удалилась бы смущенно. Ей было бы тяжело не встретить у христианина чего-нибудь подобного тому, что было у Христа при гробе Лазаря; не встретить на лице христианки следа тех слез, которые проливала мудрая Мария у ног Христа30). Блаженны плачущие31). Это слово здравой природы, но также и слово религии.

Итак, плачьте, лейте слезы.

Вот жизнь ваша рвется. От вас отрублена половина, и лучшая половина вашей души. Вот плоды вашей любви вырваны из ваших рук и увяли, подобно тому, как эти цветы при первом морозе стелятся печально по земле. Плачьте и не ищите себе на земле утешения: Плачет Рахиль и не может утешиться, ибо их нет32). Человек не может вас утешить, Бог не хочет. Да, Бог не хочет этих душ, которые так скоро утешаются, которые после смерти дорогого существа поворачивают голову в другую сторону и стараются забыть его. Нет, нет! Не забывайте никогда. «Слезы,– пишет блаженный Августин,– говорят об истинной скорби, говорят о глубокой любви. В слезах кровь сердца истекает ручьями».

Дайте же крови сердца сочиться к подножию Креста в вере, в надежде и в любви.

[22] См.: Лк. 22 ,41–44; Мф. 26, 37–44; Мк. 14, 32–39.– Изд.

[23] См.: Мф. 27, 46; Мк. 15, 34.– Изд.

[24] См.: Ин. 11, 33–36.– Изд.

[25] См.: Мф. 27, 55–56; Мк. 15, 40–41; Лк. 23, 49; Ин. 19, 25–27.– Изд.

[26] Песнь церковная у плащаницы, соответствующая нашей «Не рыдай Мене, Мати» и означающая: «Стояла скорбная Матерь в слезах пред Распятием».– Примеч. к изд. 1906 г.

[27] Речь идет о взглядах, молитвенной практике, учении и духовной жизни христиан-католиков.– Изд.

[28] Здесь и далее при подготовке данного издания были купированы несколько фрагментов текста католического автора, которые несовместимы с Преданием Православной Церкви.– Изд.

[29] См.: Ин. 11, 32–33.– Изд.

[30] Мф. 5, 4.– Изд.

[31] Ср.: Иер. 31, 15; Мф. 2, 18.– Изд.

^ 2. Христианская душа плачет, благословляя Бога

Просвещенная религией скорбная душа плачет, но, плача, она благословляет Бога. Она говорит: «Господи, Ты так хотел. Значит, это хорошо. Мой разум этого не постигает. Моя природа желала бы отвергнуть это. О, Господи, если возможно, то да минует меня эта горькая чаша! Но если нет на то Твоей воли, то да будет!».

Правда, что сперва это «да будет» говорится только губами. И губы дрожат, произнося это слово. Но, часто повторяемое, оно, как бальзам, проникает в сердце. Мало-помалу душа укрепляется. Она восходит выше и говорит: «Благ Господь и делает все по благости». Она говорит еще лучше: «Бог есть любовь, Бог делает все по любви». Или, по крайней мере если разбитое сердце не способно еще на это полное исповедание веры, оно говорит, как сказала одна молодая вдова под гнетом горя, стараясь произнести устами слова веры: «О, да, я надеюсь, я убеждена, что все, что Ты делаешь, Господи, все прекрасно!».

Вот первое утешение, которое религия дает душе: познавание бесконечной благости Божией и даже под ударом сокрушающей нас молнии уверенность в любви Господа.

Когда та молодая вдова, о которой я буду говорить впоследствии, была готова пасть под тяжестью своего креста, кроткий и благочестивый священник, служивший ей Ангелом-утешителем, составил, чтобы поддержать ее, молитву веры, которую он называл «верою человеческого горя». Составьте себе и вы, применительно к тому кресту, который несете, «верую» вашей скорби. Но, как бы вы его ни составили, поместите туда следующие слова:

«Господи, я верую, что Ты благ. Верую всеми силами моей души, всем светом моего разума, всем увлечением моего сердца, что Ты – сама благость!

Господи, я верую, что Ты не только благ, кроток, заботлив, снисходителен и милосерд: верую, что Ты – бесконечная любовь. Да, верую, что все Твои мысли, Твои дела имеют источником Твое сердце, что их первое и последнее вдохновение – в святой любви Твоей.

Господи, я люблю моего отца, мою мать, братьев, сестер, мужа, детей; глубоко люблю тех, кого я люблю; но я верю, Господи, что Ты любишь меня еще больше.

Господи, я не хотела бы ни за что сделать зла своему ребенку. А разве возможно, чтоб Ты хотел сделать зло мне? Правда, я иногда его наказывала, иногда даже ударяла; я отнимала у него вещи, которые ему нравились, и, не обращая внимания на его крики, запрещала ему удовольствия, которые были ему приятны. Но, Господи, искала ли я чего другого, кроме его блага? Я заявляю, что я не делала ничего ему во вред, чтобы огорчить его, ничего, чтобы доказать ему мою власть над ним. И была бы противна мне одна эта мысль. Блага его, только одного блага его искала я всегда. Я готова страдать, умереть, чтобы доставить ему это благо. Господи, вот мое сердце как отражение Твоего сердца! Я обнимаю мой крест, говоря: его посылает мне Божия благость, его посылает мне Божия любовь. Природа моя содрогается, я не могу этого ясно понять, но я верю, я закрываю глаза и, пораженная, еле живая, я успокаиваюсь на Твоем, вместившем меня, сердце.

Господи, я жду с нетерпением, но в мире великого дня, когда заблестит над вселенной Твой свет. В этот день туман рассеется. Я узнаю, зачем Ты отнял у меня отца и мать, зачем Ты отнял у меня мужа; зачем в этом сладком гнездышке, которое я приготовила этим детям, Ты лишил меня одного, другого, третьего. Я пойму, зачем было необходимо, чтобы я была не понята, покинута, перенесла измены и клеветы. Я буду знать, к чему была эта болезнь, которая пригвоздила меня на много лет к одру страдания. Все я пойму тогда, Господи! Но и теперь я это отчасти знаю. Слово вечности, полной света, и слово могильного мрака – одно и то же: Бог благ, Бог – любовь, Бог делает все по милосердию Своему, по благости Своей.

Ты соединишь тех, которых разлучил, Ты осушишь их слезы, Ты прольешь елей на их страдания. Я жду, верую и благословляю Тебя».

 

^ 3. Христианская душа плачет, надеясь на Бога

Надо признаться, что встречаются несчастья, которым рассудок тщетно приискивает объяснения и которые могут потрясти веру,– такие несчастья, что сама вера кажется величайшим препятствием для утешения.

Умирает любимое существо, за всю свою жизнь ни разу не вспомнившее о Боге. Умирает сын, молодой человек, увлеченный омутом страстей. Для верующего человека возможно примириться со всяким несчастьем. Вера поможет ему спокойно и даже с благодарностью к Богу принять самые ужасные несчастья. Краткость благополучия, неизлечимая болезнь, смерть близких людей – со всем можно примириться. Нет ничего страшного в этом для того, кто сумел перенести в будущую вечность все свои надежды, кто верит, что там встретит дорогих ему людей, что там будет сторицею вознагражден за все свои земные страдания. Но нет более тяжкого испытания для верующей души, как знать, что самые близкие, дорогие люди безнадежны для вечной жизни и приобрели себе своими делами лишь право на осуждение. Всю жизнь в моих ушах будет раздаваться крик одной матери, сын которой только что застрелился. Скорбь великая для матери, невыносимая для христианки. Но и тут религия не изменяет тем, кто страдает. И тут надежда проливает свет в самый глубокий мрак, который мог бы довести до полного отчаяния.

Кто может проникнуть во все проявления милосердия Бога при кончине Его детей? Там, в этих смутных тенях последнего часа, где глаз человеческий уже ничего не различает, кто может знать, что происходит тогда между Богом и человеческою душою? Когда душа как бы блуждает над человеком, как легкое дуновение, уже не принадлежа к земле, но не перейдя еще к небу; в то мгновение, когда Бог приближается, чтобы принять эту душу, кто может сказать, что тогда происходит? Мать оттолкнет ли ребенка своего, хотя бы он был неблагодарным? Не попробует ли она всеми способами вернуть его к себе? Не пойдет ли она к нему навстречу до конца? Не будет ли она стараться спасти его, даже несмотря на его злые намерения? А ведь Бог для человека больше матери.

Посмотрите, что совершил Он для того, чтобы сделать погибель душ почти невозможною. Мало того, что окружил нас такой благодатью, которая, как Он Сам говорит, нас предупреждает, нам сопутствует, нам последствует, в которой мы движемся, как в атмосфере; мало того, что установил семь Таинств, то есть семь источников света и силы, которые орошают и всю жизнь в ее полноте, и отдельные периоды жизни,– и всего этого не было еще достаточно, чтобы успокоить Его отцовское сердце. Посмотрите и преклонитесь пред дивным измышлением Его любви.

Вы находитесь на необитаемом острове. Вы одни, вы не были крещены. Нет там никого, чтоб преподать вам Таинства возрождения: ни священника, ни христианина вообще, ни одного человека. А смерть близка. Так неужели же вы погибнете? Нет. У вас есть сердце. Из этого сердца вы извлечете одно движение: ваше желание, ваше стремление, вашу любовь. И вы крещены, возрождены, спасены.

Вы больны. Вы чувствуете уже, что смерть распростерла над вами свои печальные крылья. Вы вспоминаете про ваши грехи, про ваши слабости, про такие дела, о которых совесть вам шепчет: «Без сомнения, бесспорно, это было дурно». Священник не является, чтобы принять вашу исповедь, предложить ее Богу и простить вас Его именем. Что делать? У вас есть сердце, Вы извлекаете из него один крик, одну слезу, одно сожаление, один порыв любви, только одно усилие. И вот вы получили отпущение: вы очищены и прощены.

Вы находитесь дома, но в такой час, когда не происходит священная жертва литургии, когда нет священника, который приобщил бы вас. Между тем вы при смерти и жаждете Бога. Вы говорите: «Как жаждущий олень стремится к источнику живой воды, так душа моя желает тебя, Господи!»33). Будете ли вы лишены счастья святого приобщения? Нет, у вас есть сердце, вы извлекаете из него порыв любви, и вы приобщились. Так учит нас Церковь. И она учит еще, что это мысленное Причастие может быть столь ревностно, что оно равняется результатом своим с действительным Причастием и иногда даже превосходит его34).

Таким образом, сердце человеческое может по милосердию Божию воспринимать в себя благодать Святых Таинств, когда их невозможно принять в действительности. Оно одно вмещает в себе силу любви. Поэтому несправедливо говорить, что Церковь осуждает многих на гибель. Наоборот, осудить мы никого не можем.

О, как мало мы знаем сердце Божие! Когда человек совсем близок к смерти,– человек, которого Он создал Своими руками, за которым Он с нежностью наблюдал в течение всей его жизни, которого Он поражал, ранил, утешал и озарял, чтобы призвать его к Себе, но который не внял Богу,– так вот, когда такой человек должен умереть, Бог делает ему последнее испытание и в муке раскаяния покрывает его Своею любовью.

Тогда Бог благости сходит с неба. Отец в тревоге склоняется над болезненным одром, на котором погибает один из Его сыновей. Он прибегает снова ко всему, что Он раньше употреблял для того, чтобы победить его. Тут и таинственное озарение, и излияние благодати, и милосердие, и духовное утешение.

Если больной сдается на этот первый призыв, люди видят торжество религии и Небо радуется об обращении одного грешника. Но, если человек противится и, еще не уступив Богу, впадает в беспамятство, которое предшествует смерти, Божие попечение еще не прекращается. Оно еще длится, и обращение еще возможно, хотя для людей нет уже никакой возможности удостовериться в этой победе.

Глаза больного уже заволакиваются тенью смерти, его ноги стынут; для того чтобы удостовериться, что он живет, принуждены положить руку на сердце. Но, если б рука была более чувствительна, она бы почувствовала все еще продолжающуюся борьбу, последнюю борьбу. Надо получить одно слово, только одно слово, и даже менее, чем слово,– один вздох, один порыв. Бог печется об этом с любовью. И кто не согласится с тем, что не Хотящий смерти грешника35)часто добивается Своего?

Вы мне скажете: откуда вы все это знаете? Откуда взяли вы подробности этой борьбы? А я вам отвечу: я взял их в ваших сердцах.

Если вы отец или мать, то ведь вы сделаете непременно то, о чем я говорю: вы будете бороться до последнего мгновения, чтобы спасти ваших детей, составляющих всю вашу жизнь. Так неужели вы думаете, что ваше сердце выше, святее и шире сердца Божия? Неужели вы можете сделать для ваших детей более того, что Бог может для Своих?

[32] См.: Пс.41, 2.– Изд.

[33] Считаю нужным напомнить читателям, что здесь речь идет о верованиях, которые в этом случае разнятся с православным вероучением. Хотя среди православных и сохраняются предания о том, что к некоторым святым Господь посылал Ангела со Святою Чашею для приобщения их и что бывали случаи, когда тем же таинственно-чудным образом были приобщаемы во время сна люди пред нечаянною гибелью, тем не менее наша Церковь требует, чтобы, для воздействия Таинства, самое Таинство было в действительности совершено. Частные мнения святых отцов и учителей Церкви, а также современных богословов по этому вопросу, однако ж, расходятся. Нам кажется, что наиболее верное замечание высказано одним нашим отечественным богословом-иерархом, что это – «дело Божия милосердия«. Следует также заметить, что автор (Буго) в данном случае очень далек от учения Католической церкви и воспроизводит здесь тенденцию скорее протестантов, а не папистов.– Е. Поселянин.

[34] Ср.: Иез. 33, 11.– Изд.

^ 4. Христианская душа и когда плачет, полна любви к Богу

Ни вера, ни надежда не являются последним словом религии. Последнее слово всего – это милосердие, это любовь. Апостол говорит, что есть три великие силы: вера, надежда и любовь, но самая великая из трех – это любовь36).

Религия, зная, что нет вещи, которой нельзя было бы получить от человека, когда обращаются к его сердцу, постаралась поработить страдание любовью.

Да, религия постаралась заставить полюбить страдание. Любовь как бы избрала страдание пробным камнем для своей силы; страдание стало предметом той страсти, которую называют любовью. Быть может, в этом была самая смелая попытка религии. И если подобная вещь не есть сон, то нужно признаться, что в этом – полное, радикальное и Божественное разрешение великой задачи страдания.

Чем больше я размышляю, тем больше я удивляюсь, как ничтожны силы человеческие пред этой задачей.

Вот уже семь тысяч лет страдание бороздит нашу грудь, клюет наше сердце, как орел Прометея. И что же? Что сделало человечество? К чему сводятся все людские усилия по отношению к страданию? Его или отрицают, что просто безумство; или стараются уничтожить, что есть прямая химера; или ненавидят, от чего оно становится еще тяжелее. Или стараются рассеяться и забыться; но это значит прибавлять к страданию еще страдание, к могиле еще могилу, погребать второй раз тех, кого больше всего любишь… Но больше люди не сумели ничего сделать. Человеческие силы и рассудок совершенно [бессильны] пред страданием.

– Вы не можете себе представить,– говорил мне когда-то один светский человек, занимавший видное положение и внезапно остановленный самой изнурительной болезнью [на взлете] самой блистательной карьеры,– вы не можете себе представить пошлости и бессодержательности тех утешений, которые на меня ежедневно сыплются. Мне говорят: «Вам следует путешествовать, поезжайте в Италию, отправляйтесь на Восток», а на что я поеду? Разве у меня есть средства? «Ну так занимайтесь науками, производите опыты. Примитесь, например, за физику или за химию. Это очень освежает мозг». Но мне сорок лет, все мои научные усилия были направлены к другой области! В этих науках мне решительно все незнакомо. Мне бы, наконец, понадобился кабинет, инструменты, и мне неоткуда взять такие средства. «Тогда купите себе микроскоп и займитесь рассмотрением в него инфузорий. Это чрезвычайно любопытно». Ну, хорошо. Избавьте меня от всех ваших утешений: я страдаю, мне грустно, мне жизнь опротивела, вы не сумеете ничего сделать для меня.

– Да,– продолжал рассказывать мне этот инженер,– вот ежедневные разговоры, которыми мне надоедают, которые утомляют мой слух с самого утра. Знаете ли вы, кто эти утешители? Люди, которые себя великолепно чувствуют и которые обладают огромными годовыми доходами.

Все несчастье этого человека состояло лишь в том, что изнурительная болезнь прервала его блестящую карьеру. Но если бы он потерял ребенка, обожаемую жену, думаете ли вы, что ему в утешение могли бы сказать что-нибудь более значительное и более умное, чем те глупости, которыми его утешали в болезни?

Знаем мы их, этих тягостных утешителей, знаем мы также их выводы. Других, кроме мною перечисленных, нет. Мир наполнен толпою людей, которые слишком умны, чтобы отрицать страдание, слишком мудры, чтобы пытаться уничтожить его, и которые, не имея света религии, чтобы постичь это страдание, склоняют голову под его ударами и идут путем жизни молчаливые, угрюмые, отчаявшиеся. Один современный врач сказал, что две трети людей нашего времени умирают от горя. Я лично имею много тому доказательств. И как же может быть иначе? Страдание сверху, страдание снизу, страдание справа, страдание слева. И ниоткуда никакого утешения, а над головою многих – каменное небо! Есть, с чего сойти с ума!

Таково бессилие человеческое пред страданием.

С другой стороны, религия учит человека переносить страдание, принимать его с верою, покорностью и надеждой. Религия идет еще дальше и, заставив душу пройти чрез эти первоначальные ступени, возносит даже самых слабых на высокую ступень; она озаряет их душу таким светом, что они начинают любить страдание.

Пред таким явлением я говорю, что это дело Божие и что, быть может, нет более высокого доказательства действительного присутствия Бога в области религии, чем страдание.

Утверждайте, сколько вам будет угодно, что невозможно любить страдание, что в этом есть преувеличение и восторженность. Я на это вам отвечу: это факты, факты, проверенные опытом, факты, наполняющие жизнь всех святых и, в различной мере, жизнь всех христиан, даже самых незаметных. Я прибавлю даже, что эти факты совершенно логичны.

– Как! Любить страдание?

– Да. Если оно приносит нам пользу; если, разрушая наше тело, нашу смертную оболочку, оно просвещает нашу душу, если оно придает ей ее настоящее величие, ее бессмертную красоту! Предположите, что глыба мрамора, которую яростно ударял молотом Микеланджело, имела бы рассудок: разве она не трепетала бы от радости при всяком ударе, ее преображающем? Золото, перемешанное с землею, грязное и противное на вид, это золото оживотворите: не будет ли оно вздыхать пред горнилом? Не скажет ли оно: «Есть крещение, которым бы я желало окреститься, и как я томлюсь, пока оно недоступно».

В этом история святых и героев религии. Поищите получше, и вы не найдете ни одного, который бы не любил страдания, конечно, не за само это страдание, но за то воздействие, какое оно оказывает на душу.

Страдание есть очищение, есть плавление в горниле, и эти чистые души, страдавшие от сознания в себе греховного закона, содрогаются радостью при виде того, что страдание является к ним на помощь.

<…> Страдание, смерть – это разлучение со всем сотворенным миром, крушение всех снов, всех иллюзий, всех грехов. Это конец времен и начало вечности. Это разрыв завесы, которая скрывает от нас Бога. Как же могли не ликовать святые, которые жили только для Него? Могли ли они не приветствовать страдание, как друга, смерть – как великую избавительницу? Могли ли они не восклицать, как Павел: Желание имею разрешиться и быть со Христом37).

Вот куда ведет религия своих героев. Она бросает на страдание такой ослепительный свет, что заставляет их любить страдание. Они упиваются его сладостью. Они погружаются в него, как в животворящую струю. Они взирают на Крест и шепчут ему: «О, благий Крест, о, возлюбленный Крест!».

Правда, я говорю здесь лишь о физической боли, о боли, которая ломает наши кости, терзает наши члены. Я только об этом страдании говорю, что религия способна заставить нас полюбить его. Но разве это не является уже дивным результатом, когда вам, представителям мудрости людской, не удается даже заставить меня принять страдание, заставить меня полюбить его или [хотя бы] только заставить меня понять возможность его любить.

Осмелюсь ли я применить выражение «любить страдание» по отношению к другим испытаниям, испытаниям сердечным: утрате дорогих лиц, разлуке с теми, кого любишь? На это не хватит у меня духа. Я боюсь оскорбить человеческую природу, подавая ей надежду на то, что она может с радостью принимать такие удары судьбы. А между тем это слово, которое мне кажется невозможным, я нахожу на устах женщины, которая бесконечно много страдала. Так как мы дошли теперь до самой сердцевины этого великого вопроса, то да позволено будет мне представить в сжатом очерке, во славу Бога и религии, повествование о том, как в этой женщине, так жестоко испытанной, самое тяжкое горе было смягчено утешением веры и почти превратилось для нее в радость.

[35] См.: 1 Кор. 13, 13.– Изд.

[36] Ср.:Флп. 1, 23.– Изд.

^ 5. Пример великого христианского страдания

Я затрудняюсь назвать в числе произведений литературы XIX века, описывающей интимную сторону души человеческой, что-либо более трогательное, чем книга «Рассказы сестры»38).

Двое молодых людей встречаются в Риме, часто видятся и привязываются друг к другу. В Неаполе одного как бы поражает молниеносный удар любви, и в сердце другой возникает начало этой любви, которая скоро разовьется и достигнет необыкновенной красоты. Книга заключает в себе много писем Александрины Алопеус и ее жениха, Альберта Ла-Ферронэ. В этих письмах вылилась душа обоих, и сколько тут чистой любви, проникнутой религией! Казалось, что эти два сердца, полюбивши друг друга, вручили Богу ту священную связь, которая должна была их соединить.

«Клянусь вам,– писал Альберт,– что когда я нахожусь подле вас, то мои чувства кажутся мне предвестником другой жизни. Как чувствам этого рода не переходить за могилу? О, нет! Я не думаю, что можно любить вас чистою, глубокою любовью без того, чтобы не быть проникнутым религиозным чувством и ожиданием бессмертия».

Со своей стороны, Александрина писала: «Матушка предложила князю Лопухину (отчим Александрины) взойти на террасу. Я пропустила их вперед и шла сзади, стараясь идти как можно медленнее. Я говорила себе: «Может быть, в эту минуту он войдет». Так и вышло. От радости видеть его я не могла говорить. Но так как это продолжительное молчание могло быть им понято иначе, чем я бы желала, то я его прервала первая, и весь вечер я была так весела. Господи, Господи, Боже всякой любви! Этот чистый восторг, эта бесконечная радость, эта любовь, которая делает совершенным в наших глазах любимого человека: не есть ли это предчувствие того, как мы в Твоем Царстве будем навеки любить тех, которых мы уже так любим на земле?»

Вот другой отрывок:

«Мы проводили большую часть наших вечеров на верхней террасе. Это было очаровательно. Эти два залива, эти берега, этот Везувий, из которого вытекали реки огня, всегда звездное небо, всегда благоухающий воздух, и со всем этим любить друг друга, любить и говорить о Боге!»..

А вот еще из дневника Альберта:

«Я бы хотел остановить часы. Всякий уходящий день так прекрасен! Никогда я не понимал так хорошо несчастья, как теперь, когда душа моя полна радости. Должен ли завянуть столь прекрасный букет?! Нет, это невозможно! Это счастье должно жить дальше гроба; оно уже теперь открылось для меня и никогда не будет отнято у меня Небом!»

Как дуэт двух согласных голосов, раздаются и следующие признания влюбленных:

«Как-то вечером мы были в Кастелламма-ре, смотрели на закат солнца над морем. Матушки не было с нами. Нам казалось, что мы одни во всем мире и с нами Бог. Альберт с восторгом следил за солнцем и сказал: «Если бы мы могли пойти туда, куда оно идет!»… Я любовалась его восторгом, но лишь отчасти его разделяла. Я думаю более о нем, а он более о небе. Я любовалась небом через него, а он шел туда один. После таких минут какою-то священною показалась мне остальная часть вечера. В каком восхищенном, тихом счастье я пошла заняться немного своим туалетом, чтобы вернуться несколько покрасивее пред глазами того, ради которого я становилась лучшею во всем».

Все идет в этом тоне. Надо бы выписать всю книгу. Это была заря безграничной чистоты, всходившая над двумя молодыми жизнями. «Вдоль Вилла Реале мы гуляли с ним и с его сестрами. Их родители замыкали шествие. Так мы шли, составляя уже одну семью, озаренные ласкающим светом луны, под ясными звездами, которыми мы любовались, удивляясь красоте творения Божия, полные взаимной любви и дружбы».

С этого очарованного неба всего через одиннадцать дней после свадьбы они упали в самое томительное беспокойство, а через четыре года в самую безысходную скорбь… Но в этот страшный роковой час религиозное чувство, улыбнувшееся когда-то их счастью, не изменило им. Оно связало их еще крепче и святее узами их несчастья. Через восемь дней по смерти мужа молодая вдова написала так:

«Господи, не разлучай тех, кого Ты Сам соединил! Вспомни, Господи, Отец наш, и прости мою смелость: вспомни, что мы всегда помнили о Тебе! Вспомни, что все время нашей любви мы не писали ни одной записки друг другу, в которой бы не было произнесено Твое имя и призвано Твое благословение! Вспомни, что мы вместе много молились Тебе! Вспомни, что мы жаждали, чтобы наша любовь была бесконечна!» Это было последним благодеянием религии. Высоко было ее значение в любви и в страдании, в соединении и в разлуке этих двух душ.

Но еще больше сделала она для утешения той, которая осталась жить. Тут религия совершила чудо. Она разом помешала и ей умереть от скорби, и умереть самой скорби. Она осталась жить, питаясь своей скорбью, черпая для себя из нее все новые и новые силы. Горе предохранило ее от несчастья – забвения любимого человека, от рассеяния, от искания на стороне суетных и ничтожных утешений. Каким-то дивным светом в ее глазах религия осветила ее исчезнувшего супруга, и она стала жить с ним в единении еще лучшем, чем прежде. Разлука с тем, кого она любила, вызвала у нее потоки слез. А теперь, найдя его в новой, бессмертной, любви, она утешилась. Ее первая жизнь с ним, столь счастливая, стала казаться ей скоро только бледною зарею, пробормотанным на недостаточном, неясном языке предсказанием об ожидавшем их союзе.

«– Знаешь ли,– сказала она однажды своей свояченице,– все, что нравится нам на земле, есть только тень, а истинное воплощение его только на небе. Не правда ли, нет ничего на земле слаще, как любить? И в этой сладости что может быть совершеннее, как любить Самое Любовь: ведь любить Иисуса Христа – значит любить Самое Любовь. Только бы умели любить Его всеми силами так же исключительно, как любят людей на земле. Я бы никогда не могла утешиться, если бы не узнала, что такая любовь к Богу существует и что она продолжится в вечности.

– Как ты счастлива, что так любишь Бога! – сказала ей сестра.

Она ей заметила:

– Как же мне не любить Бога? Как мне не быть полною восторга, когда я думаю о Нем? И в этом нет никакой заслуги. Это дало мне такие безграничные радости! Я так любила Альберта, так жаждала земного счастья, обладала им, утратила его и была в невыразимом отчаянии. Теперь же душа моя так преобразилась, так полна счастья, что все радостное доселе или все, что я воображала радостным доселе,– все это [стало] ничтожным в сравнении с моим теперешним счастьем».

Ее сестра была изумлена такими словами и возразила:

«– Но если бы теперь тебе предложили восстановить твою жизнь с Альбертом такою, как ты мечтала о ней, и если бы тебе обещали продлить ее на много лет?

Она, не колеблясь, ответила:

– Нет, я бы не приняла этой жизни!»

В другой раз сестра, видя, как она с ясным лицом входит и выходит из той комнаты, где она так много страдала, сделала ей намек на эти ужасные ее прошлые страдания. Тогда она сказала слово, поразительное для всех, кто бы ни знал всю глубину ее неизменной любви:

«– Да, да, это были жестокие, ужасные дни, но теперь, по милости Божией, я радостно оплакиваю моего Альберта».

«Радостно оплакиваю моего Альберта!» Вот дивное слово! Взять душу, раздираемую глубочайшею скорбью, и, не насилуя ее природы, не отирая грубо ее слез, не оскорбляя жившую в ней любовь, возвести ее мягкою рукой до добровольного принятия этой скорби; от принятия скорби к покорности воли Божией; от покорности к миру, от мира и успокоения сердца высочайшей надеждой к радости без забвения любимого существа или, скорее, к радости, полной все возрастающей любви,– вот победа! Лишь одна религия могла одержать такую победу. И лишь христианская религия одерживала такие победы!

[37] Книга, составленная госпожою Крэвен (графиня Ла-Ферронэ) под заглавием «Рассказы сестры», чрезвычайно ценится и вообще пользуется широкой известностью в верующих кругах всей культурной Европы. Для нас, русских, эта книга интересна тем, что центральное лицо ее – женщина, русская по происхождению. Семья графов Ла-Ферронэ, за сына которых вышла замуж эта реальная героиня, доселе памятна некоторым лицам в Петербурге, так как граф Ла-Ферронэ был французским послом в России. Ла-Ферронэ и поныне занимают выдающееся место среди верующих Франции.–Примеч. к изд. 1906 г.

^ 6. Иисус Христос как истинный Утешитель страдающих

Иисус Христос!

Мне бы хотелось не произносить здесь Его имени. Я не говорю здесь еще о религии Откровения, о христианстве. Я говорю о религии вообще. Но христианство является настолько религией в прямом смысле этого слова, всемирной и вечной религией, религией сердца человеческого и сердца Божия, что неудержимым порывом приходишь к христианству, когда говоришь о религии, особенно когда говоришь о страдании и о том, что в силах сделать для религии истинное страдание.

Удивительное дело! Все религии учили поклоняться счастью. Одно христианство вознесло страдание. Языческие боги представлялись человеку увенчанными цветами, окруженными амурами. И невольно спрашиваешь себя, что могли сказать такие боги бедняку в его каморке, рабу в цепях, вдове, сироте – всем, кто страдает, кто плачет на земле. Поэтому громадным переворотом была новая религия, которая говорила:

«Смотрите: вот истинный Бог! Он висит на Кресте. Его руки и ноги прободены. Мертвенная бледность покрыла чело. Сердце Его пронзено. Единственный пурпур, покрывающий Его тело, есть пурпур Его крови. Боги древности, или боги наслаждений,– долой этих ложных богов! Человечество в них не нуждается. Истинный Бог – вот Он. Это Бог страдания!»

Человечество подняло глаза при этих странных речах. Ему казалось все это сном. И оно спрашивало себя: «Неужели это возможно? Если Он действительно Бог, то как Он мог страдать, как Он умер, отчего Он не поразил Своих врагов? Зачем вытерпел Он мучение? Это из слабости? Но Он Бог. Это по необходимости? Но Он Бог. Это из любви? – Да, из любви». И люди не могли прийти в себя от радостного изумления.

Поднялись софисты. Они сказали: «Это невозможно, это недостойно Бога. Он не мог страдать и умереть за человека!». Но мать, прижимая к груди своей ребенка, посмотрела на Крест и на софистов и сказала им: «Что тут есть невозможного? Чтобы питать мое дитя, я даю ему мое молоко. Чтобы его спасти, я бы охотно отдала ему мою кровь». Поняли такую жертву и люди, крепко любящие друг друга. Молодой человек в целомудренных мечтах первой любви и молодая девушка в мечтах о безграничном самоотвержении, посмотрев тоже на Крест и на софистов, сказали им: «Как, вас изумляют унижения и муки Христа! Вы никогда, значит, не любили! А если бы надо было для доказательства нашей любви кланяться, унижаться, страдать, распять себя, мы бы не задумались».

Так на пространстве девятнадцати веков этим криком сердца отвечает человечество всем софистам. На любовь оно отвечает любовью.

Но это было только начало благодетельного воздействия на страдающих людей в воспоминание о страдании Христа. При виде Креста Господня человечеству показался легче его собственный крест.

Раб, которого бил хозяин, говорит себе: «Христа бичевали». Бедняк в конуре, в которой он умирает с голоду, утешает себя мыслями: «Он жаждал, а Ему дали лишь желчи и уксусу». Французский король, который был казнен не на троне, а на эшафоте, вспомнил, что Христос был связан, и, заглушая в себе голос крови своих предков, шестидесяти преемственных королей, которая клокотала, яростно клокотала в его жилах, в ту минуту протянул руки, чтобы палач скрутил их. Умирающий велел поставить Распятие перед своими глазами, и, когда ему сказали: «Вы не можете с Ним более говорить», он ответил: «Но я могу на Него смотреть».

Один скептик, увидав внезапно Распятие в тот момент, когда в припадке ревности и гнева он хотел во время сна заколоть изменившую ему женщину, вдруг смягчился, бросил свой кинжал, упал на колени и, целуя изображение Христа, сказал:

«Христос, прости мне… Я родился в век безбожный, и у меня много грехов. Гонимый, забываемый людьми, Сын Божий! Меня не учили Тебя любить! Я никогда не искал Тебя в храмах. Но я не научился еще не трепетать там, где я Тебя нахожу. И теперь один несчастный человек не посмел умереть от своего горя, видя Тебя пригвожденным ко Кресту. Он не веровал, но Ты спас его от зла. Если бы он уверовал, Ты бы его утешил»39).

Один академик возражает, что он ничего не понимает в таком чувстве; что страдание Одного никогда не уменьшало его собственных страданий, что для него представляется весьма ненадежным утешением знать, что Иисус Христос страдал больше, чем он сам. Я весьма жалею о душевном состоянии этого человека и на его софизмы отвечу только одним – самим продолжением той молитвы, которую исторг вид распятия у безверного сына маловерного века.

Вот эта молитва:

«Прости тем, кто богохульствует… Конечно, они никогда не видали Тебя, находясь в отчаянии. Счастливые мира думают, что никогда не будут в Тебе нуждаться. Прости им! Если их гордость оскорбляет Тебя, слезы их рано или поздно окрестят их. Лишь пожалей их за то, что они считают себя вне опасности от бурь и что они не нуждаются, чтобы придти к Тебе в суровых уроках несчастья. Наша мудрость и наш скептицизм в наших руках, как детские игрушки. Прости же нам наши мечты, что мы не веруем в Тебя, Ты, Который страдал на Голгофе! Из всех наших несчастий, из всех наших мимолетных увлечений худшее это то, что мы хотим забыть Тебя. Но Ты видишь – это лишь тень, которая исчезает от одного Твоего взгляда. Ты Сам разве не был Человеком? Через страдание взошел Ты на небо, вознесся с открытыми руками к лону торжествующего Твоего Отца. А нас, нас тоже несчастье приводит к Тебе, как Тебя привело оно к Твоему Отцу. Лишь венчанные тернием приходим мы склониться пред Твоим образом. Лишь окровавленными руками мы касаемся Твоих окровавленных ног. И Ты понес муку для того, чтобы быть любимым страдальцами».

Для чуткого читателя всего дороже именно эти последние образы страдающего Христа: Христос, венчанный тернием, Христос распятый, Христос с поникшей главой после искупительной смерти. Чем ближе смерть к Нему, тем более проявляются в Нем черты дивной нежности и святыни, и величайшей красоты достигает этот лик в разгар Его страданий, при крике: «Стражду!»40).

Смотря на эту красоту Божественного лика и согреваясь ею, будем и мы развиваться духовно.

Христос сказал: Никто не берет жизнь от Меня, но Я сам полагаю ее41). Можно и нам то же сделать. Будем страдать, умрем, но не как рабы, по приказу, но свободно, по собственной воле.

Он сказал: «Больше такой любви никто не может иметь, чтобы положить душу свою за тех, кого любишь»42). Повторим и мы эти слова и будем поступать так. Все наши страдания, наши болезни, нашу смерть мы можем сделать не только делом свободы. Мы можем сделать из них священное дело любви. От нас зависит умереть не от старости, не от истощения, не от болезни, а умереть за любовь. От нас зависит отдать свою жизнь нашим детям, родным, друзьям, стране, человечеству, Богу.

Какая проза – обыкновенная смерть от болезни, от истощения и старости. И наоборот, сколько поэзии в смерти за великую идею!.. Возьмите, например, двух сестер в военное время. Одна остается дома, предаваясь обычной суете жизни, другая, отрекаясь от себя, бросая все удобства богатой жизни, отправляется на войну. Там она погибает жертвой своей великой любви в ту самую минуту, как склонилась над умирающим солдатом, шепча ему среди этого ада последние слова привета и утешения.

Другая сестра живет долго и умирает в старости. Но какой человек предпочтет ее тихую кончину трагической гибели? И какая чудная судьба ожидает погибшую на небе, у Того Христа, Которому она подражала своим самоотвержением!

Христос как бы сказал: «Я умираю, чтобы искупить ваши грехи, грехи человечества. На одну чашу весов собраны людские беззакония, на другую для равновесия пролита Моя кровь».

Последуем же Его примеру.

Вольем и нашу кровь в Его чашу. Чему учит нас Крест? Что высшая слава, слава большая даже, чем смерть в качестве жертвы, закланной любовью, есть слава искупительной смерти. Нет смерти выше смерти Христа, Который умер, уравновесив Своею Кровию и покрыв Ею тяжесть всемирного греха на тех весах, на которых взвешиваются судьбы мира.

Человечество восприняло все эти мысли и, имея пред собою Крест, достигло удивительной высоты. Лучшие люди христианства не только приняли страдание, но и полюбили его. Они жаждали страдания. Если они находили, что страдание слишком заставляет себя ждать, то некоторые из них брали себе в руки бич и добровольно бичевали себя в воспоминание о муках Христовых. Ночью, в тот час, когда все спит, они, в память того, что Христа истязали, как раба, обнажали свои плечи и жестокими ударами начер-тывали на них кровавые рубцы искупления43).

Мы недавно говорили о том, как утешать страдание, но вот, в подражание Иисусу Христу, к страданию уже стремятся, его призывают, и нельзя уже утолить в душах потребность к страданию, эту странную, распаляющую душу святых жажду муки.

Мирские люди возразят, что это безумие, но нельзя спорить против несомненности этого явления. Чисто человеческие усилия оказались совершенно неспособными сколько-нибудь помочь страдающему человеку. Христианская же вера не только заставила добровольно принять страдание – она заставила полюбить его. Заставила многие мужественные души стремиться к нему и под добровольным искупительным бичеванием содрогаться от радости.

О, Утешитель Христос! Вот я произнес Твое имя – и мое сердце стремится к Тебе. Я еще не искал Тебя, а уже нахожу Тебя. Я узнаю Тебя по тому чудесному признаку, что все слезы высыхают у Твоих ног и что в Твоих объятиях облегчаются и утихают все страдания.

Господи, Господи! Сколько людей научаются любить муки! Сколько жалких людских существ, венчанных тернием, людей избитых, израненных душою еще более, чем телом, преисполнено истинной радости среди своих испытаний! Возможно ли найти лучшее доказательство Твоего действительного присутствия среди нас!

Бытие страдания ставит две задачи: разгадать заключающиеся в нем для ума тайны и помочь сердцу облегчить его.

Пред тайной страдания и пред потребностью облегчить его все бессильно, кроме веры. Философия сознается здесь в своем бессилии точно так же, как ничего не могут объяснить и страдающие люди. Одна христианская вера может сказать здесь слово утешения. В свете ее учения ужасный призрак не так уж страшен. Для христианина страдание не есть ни тиран, ни недруг. Оно является верным помощником в деле развития души. Его назначение высоко. Оно просвещает, очищает, делает лучше, возвращает добродетель, творит в своем пламени для человека как бы новое сердце и делает его достойным Бога.

Душа человеческая, встретив страдание, начинает свыкаться с ним, старается постичь его, с удивлением видит его пользу, покорно начинает принимать его удары и, начав с этого добровольного подчинения, кончает тем, что уже любит его, а иногда даже желает его. Христиане не только не бежали от казни, не отворачивались от лобных мест,– их не приходилось влечь на казнь как рабов; они шли на казнь добровольно, свободно, в высоком вдохновении любви. Вот чего достигает вера в области страданий. Но тут еще не последнее ее слово.

Вера не только знает происхождение и причину страданий. Она знает также, чем кончается страдание. Она дает человеку такие точные указания, которые окончательно успокаивают [его]. Вера знает, что жизнь эта есть только начало жизни; она знает конец ее или, вернее сказать, венец земной жизни. Христианство знает и утверждает, что ни один из лучших инстинктов нашей природы не будет обманут. Христианство гласит, что вопреки смерти осуществятся на небе все наши заветные чаяния: бесконечный свет, безграничная любовь, вечная блаженная жизнь. Смерть есть только тоннель. За смертью – блеск лучезарного света.

Да, вера громко утверждает, что нас ждет вечность, то есть полное насыщение души, соединение навек, любовь, переживающая смерть. И этим утверждением вера окончательно успокаивает страдальца.

Помедли же еще, душа, на этих высоких вершинах боговедения! Там хорошо. С них еле видна земля, но как близко небо! Жизнь похожа на крутую гору. Трудно на нее взобраться, но, когда вы поднялись на вершину, вы видите над головою вашей небо, а под вашими ногами едва различаете роскошную панораму равнины…

[38] Этот отрывок, так же как и последующий, автор берет из романа знаменитого французского поэта Альфреда де Мюссэ «Исповедь сына века».–Примеч. к изд. 1906 г.

[39] См.: Ин. 19, 28.– Изд.

[40] Ср.: Ин. 10, 18.– Изд.

[41] См.: Ин. 15, 13.– Изд.

[42] Речь идет о католических мистиках.– Изд.

^ 7. После смерти жизнь расширяется

Есть счастливые люди, для которых неопровержимым доказательством вечности является смерть.

Они не могут подойти к тем местам, где сложены останки дорогих им лиц, без того, чтобы не чувствовать, что смерти нет, а есть лишь разлука, и что люди, отнятые от них смертью, будут возвращены им в вечности в новом блеске бытия.

Всякая новая могила заставляет таких людей пристальнее всматриваться в небо. Не изнуренные духом достигают они конца своей жизни. Они знают, что лучшая часть их самих перенесена уже на небо и что там они ее найдут. И как, наоборот, жалки те, на которых смерть производит обратное впечатление. Надежда бессмертия заволакивается в их сердце печалью, словно ночь царит в их душе, пронзаемая острым сомнением: а если все кончено! Горькое испытание, хотя оно и родится иногда на почве любви. Они меньше бы сомневались, если бы меньше любили. Вот именно тут, над такими людьми, вера и проявляет свою силу. Она успокаивает смятенную душу. Она приоткрывает для человека таинственную дверь и позволяет ему бросить взгляд, полный надежды туда, за гробовые тени. Вера помогает человеку найти у себя в душе заглохшие в ней убеждения. Ибо Бог не на камне или на пергаменте начертал этот неизбежный догмат бессмертия. Он внедрил его в наш разум, Он напечатлел его в нашем сердце. И мы не можем откинуть этот догмат иначе, как отрекаясь от самих себя.

Душа существует. Значит, и будет существовать. Вот самый простой, самый непобедимый аргумент, начертанный Богом на человеческой душе. Аргумент без возражения. И доказательство этому то, что когда не хотят признавать душу в вечности, то начинают отрицать душу и в земной жизни. Как тут быть? Надо много ловкости, чтобы убедить себя, что души нет. Не все способны на такое усилие. И все люди, как только освобождаются от самовнушения, испытывают незаглушимую веру в бытие своей души.

Душа не только существует,– она хочет доказать свое существование, хочет проявлять себя все сильнее. Она говорит: «Еще, еще света! Еще, еще любви! Еще, еще жизни!». Это – крик всякой души. И неужели это может кончиться ничем! Эти вечные порывы души являются главными признаками ее жизни на земле, и они были бы тогда бесполезны, безрассудны, ненужны, лишены всякого смысла; они, можно сказать, обращались бы против нее, как насмешка.

– Вы жаждете бесконечного света: радуйтесь, вы будете в вечном мраке. Вы алчете жизни: вам дадут только смерть и уничтожение. Вы говорили: всегда! Вам ответят: никогда!..

Достойно ли это любви Божественной? Нет, все существующее может кончиться только для того, чтобы начаться вновь. Это поступательное движение жизни, это расширение духа человека есть не только потребность, это – факт. Есть души, которые растут очень заметно. Этот рост совершается силою страдания и силою любви. Но если страдание и любовь существуют в мире, если они очищают душу, развивают ее, если они дают ей красоту, которой никто не отрицает, то к чему все эти вспомогательные средства, если нет бессмертия? Все, что я любил, умерло; чего я желал, растаяло в моих руках; все мои мечты погибли. Но я утешался при мысли, что по крайней мере остается мне мое сердце, очищенное, расширенное, украшенное, достойное Бога, Который ждет меня и в Котором я обрету все, что потерял! А вы меня уверяете, что мое сердце погибнет со всем остальным. Нет, все мое существо противится вашему уверению. Моя душа чует бессмертие!

Вот уже двадцать, тридцать лет, как я работаю над своим сердцем, чтобы сделать его чистым, плодоносным, чтобы отдалить его от всего, что низко, временно, что погибает. И в ту минуту, как оно приносит плоды и цветы, неужели смерть одна соберет эти цветы, и нирвана скосит плоды? Нет, нет, это невозможно. Я утверждаю, что вы ошибаетесь. Душа не может расти только для того, чтобы исчезнуть. Она не может украшать себя для одной нирваны. Да, я чувствую, как разгорается во мне надежда бессмертия, как только я запрашиваю мое сердце, полное страдания, любви и жажды уже начавшегося обновления. И это станет для меня еще несомненнее, когда я подыму глаза мои к небу с мыслью о Боге.

А Бог есть. В этом я никогда не сомневался; ни одна жгучая страсть моей молодости не затемнила во мне этой веры. Каждое мое горе заставляло меня вновь произносить Его имя. Все, что я пережил, доказывало мне Его величие. Я обладаю теперь Евангелием, которое не допускает меня до сомнений; у меня уже поседели волосы и угасли сны.

Итак, Бог есть. Он Творец, Он Отец наш. Он любит наши души и ради любви сотворил их, потому что другой причины найти нельзя. В продолжение двадцати-тридцати и более лет Он благословлял, охранял, оживотворял, любил эти души, и неужели Он их уничтожит? Неужели забудет их, уступая в любви той евангельской матери, о которой говорится в Писании, что она не желала утешиться, потому что детей ее уже нет в живых44)? И неужели Он истребит все души, жившие на нашем земном шаре,– если только есть другие души на солнцах и на миллионах миров, которые вращаются над нами,– истребит после того, как они жили, молились, страдали, любили?

Неужели все Его дети, рожденные от Его Духа, угаснут, уничтожатся по Его воле, и навсегда, и остальное время Его вечности пройдет у Него в том, что Он не будет иметь более детей и будет бодрствовать, как могильщик без работы, над кладбищами, где даже не будет более останков? Какого бога вы себе делаете!

Если же вы говорите, что Он будет творить беспрестанно, то каким странным художником представляете вы Его себе: Он как бы творил с одной целью разрушения. Но тогда в великом творчестве Божием были бы только начатки, пробы, какие-то опыты – ничего цельного и законченного! Был бы концерт, в котором только раздавались бы прелюдии; драма, которая была бы вдруг прервана на каком-нибудь ужасе! Нет, это невозможно, «я увижу моего Бога в стране живых»45).

Да, я увижу Бога, я в это верю несомненно. В Нем я найду все, что ищу. Я так давно ищу света, чистого света без тени – и его не нашел! Я ухожу, затронув все задачи и не решив ни одной, окруженный в шестьдесят лет еще большими недоумениями, чем в двадцать, зная лишь, что человек ничего не знает – но еще не отчаявшийся, все жаждущий знания, радостно приветствующий Землю, где я, наконец, им насыщусь.

Любви я искал и ее тоже не нашел. Я не говорю только о любви к тварям; эта любовь лишь мелькнула, была каким-то призраком. Едва я коснулся ее чаши губами, как ее у меня вырвали. Я говорю о любви к Богу, много ли я вкусил ее? А как я ее жаждал! Какое расстояние от меня до Него, в каком я мраке и какая завеса разделяет нас! Но эта завеса разорвется. Я не буду искать более Бога, как слепец, который бродит в потемках. Я увижу Его лицом к лицу и, видя Его, буду вечно полон любовью к Нему.

Я искал жизни. В течение нескольких лет я чувствовал, как она росла во мне. Я укреплялся, я возрастал. Вдруг она во мне остановилась. И, дойдя до этой вершины, до этого периода цветущей молодости, в котором остаются столь недолго, после которого неизбежно спускаются по быстрому склону годов, я почувствовал в себе умаление жизни, как [керосиновая] лампа, которую не оправляют. И вот теперь я ослаблен, разбит, склонился к земле. Конец ли это? О, нет! «Я увижу моего Бога в стране живых». Я найду в Нем жизнь, о которой мечтаю, жизнь неиссякаемую, жизнь вечную.

Такими мыслями вера поддерживает, укрепляет, умягчает души, помогает им пройти одинокие пути старости и ласково убаюкивает их смертью. По мере того как люди склоняются в «тень смертную», открывается великий свет. Когда христианин не видит более земли, вера садится у его изголовья и показывает ему на небо. Она нежно предупреждает его о последнем часе, чтобы приготовить его к последней борьбе; она прикасается к его членам, уставшим от жизни, и венчает слова раскаяния словами надежды. Сделав его смиренным, тихим, покорным чрез воспоминание о его грехах, она облекает его в силу, вручая ему в руки образ Бога, умершего за нас. Вооружив его так, она ведет его за руки навстречу смерти и учит его приветствовать ее как избавительницу. Еще мгновение – и все сны исполнятся. Он утолит свою жажду у неиссякаемых источников света и любви…

Вот чем утешает религия эту смятенную душу, которая столького жаждала, так страдала, столь малым владела. Умирающий уже предвкушает всю эту отраду. Заря беззакатного дня уже брезжит пред ним, налагая только отблеск на его чело. Веяние бессмертия окружает ложе, на котором он умирает в мире.

И глаза людей, любивших его, ищут его еще на земле, тогда как он уже отлетел на небеса.

[43] См.: Мф. 2, 18.– Изд.

[44] См.: Пс. 26, 13.– Изд.

^ 8. Семья, дружба и любовь после смерти

Велика и утешительна надежда, что после смерти душа не только не исчезает, но как бы расцветает в новых формах бытия. И все же эта надежда была бы недостаточна и для умирающих, и для тех, кто их переживает. Слишком много в ней отвлеченного. Нам мало того, что нам обещают в далекой вечности. Скорбь разлуки прежде всего падает на людей, теряющих существо, с которым больно расстаться. В этом вопросе нельзя забыть того нашего чуткого привязчивого сердца, которое вложил в нас Сам Бог и которое Он тоже хочет сделать бессмертным. И вот религия находит этому смятенному потерею сердцу новое утешение.

Вот что говорит она…

В той счастливой земле, куда я приду по смерти, я встречу не только Бога. «Я увижу моего Бога в стране живых«. Да, я найду Его окруженным всеми, кто жил, живет и будет жить, ибо Писание о Нем говорит: Бог не есть Бог мертвых, но Бог живых46).

Если я буду жить в вечности, возможно ли, чтобы там не жили также и мои близкие? Моя вера, моя любовь, моя нравственная красота восторжествуют над смертью, победят смерть. Я сохраню мой разум, мою совесть, мою свободу, мою личность. Все это сохранят и они. Да, я встречусь с ними, я дочувствую, я доживу все, чего не дожил я в жизни, в дружбе, в любви. То, что я не успел перечувствовать за раннею смертью тех, с кем бы я мог быть так счастлив,– это глубокое единение связанных духом людей,– переживу я там в увеличенном размере. Как сын я вступлю в общение со всеми предками до самого начала, я всех их узнаю. Как отец я увижу все нисходящие поколения моих детей, вплоть до того дня, когда мой род по воле Божией угаснет. Я встречу там и всех друзей, которых любил, и всех их буду любить истинною любовью, улыбаясь с ними при воспоминании о том недостаточном чувстве, которое мы называли на земле привязанностью. В этом моя абсолютная вера.

Как и личная жизнь моей души, так и эта жизнь – жизнь семьи, дружбы, любви, общества – все, что дает мне соприкосновение с людьми,– будет иметь свой венец на небе.

«Я увижу моего Бога в стране живых…»

[45] Cр.: Мф. 22, 32.– Изд.

^ 9. О том же

Встретимся ли мы на небе? Один из сомневающихся говорил: «Птицы так счастливы: они переселяются из страны в страну целыми стаями. Наше переселение всегда одиноко. Смерть выхватывает нас по одному. Жили вдвоем, отправляется один в неизвестный путь. Эта безнадежная разлука бесконечно тяжела для любящих сердец. Я верю, я надеюсь, я желаю предаться воле Божией; я знаю, что умру, чтобы жить. Но, Господи, что будет значить для меня та жизнь, если я не найду в ней тех, кого любил!».

Я знал одну мать, которая схоронила семнадцатилетнюю дочь и в то же время была удалена от дочери, тяжко заболевшей. Она со стонами говорила:

– Ах, если бы я была уверена, что увижу мою дочь!

– Вашу маленькую больную? – спросил я, полагая, что она говорит о второй дочери.

– Нет, другую.

– Как, неужели вы в этом сомневаетесь?

– Не сомневалась, пока была счастлива. Но теперь сомневаюсь. Я вижу в этом лишь благочестивое верование. Церковь не говорит ничего, Евангелие молчит, а в некоторых книгах приведено учение, что в небе мы не встретимся. Эта мысль меня убивает.

Не могу достаточно осудить распространителей этих унылых взглядов. Вот путь, которым ложные мистики замораживают души и создают, не понимая сами того, на что посягают, своими ложными взглядами целые пропасти между религией и благороднейшими инстинктами благороднейшего сердца. А крайности сходятся, и эти люди своими благочестивыми руками играют на руку неверию. Атеисты вовсе не признают бессмертия, а эти унылые мистики учат о нем, но делают его ужасным и ненавистным. Где взяли они мысль, что люди не узнают друг друга на небе? Где нашли они, что высшее созерцание Бога изгладит воспоминание о нашей земной жизни? Как гибелен этот прием – под предлогом торжества благодати оскорблять самые законные запросы человеческой природы! Как будто Бог может наслаждаться тем, что Его дети лишились лучших чувств! Как будто глубочайшие, непобедимые инстинкты людского сердца не предвозвещают и здесь, и повсюду абсолютную истину! Разве все то, что доказывает бессмертие души, не доказывает в то же время бессмертия воспоминания любви, бессмертия единения с тем, кого любишь? Ведь высшее выражение бессмертия можно передать такими словами: «Желаю вечно любить тех, кого люблю,– значит, они будут жить». Да, если Бог существует, если мир имеет смысл, если сотворение его не было насмешкой и великим недоразумением, то в этой надежде и потребности человеческого сердца, в вечной привязанности заключается вернейшее доказательство вечности. Вслушаемся в разные отголоски человеческого сердца.

Один благородный ум говорил: «О, смерть, я бы мог все уступить тебе; но никогда не выдам тебе моих друзей».

А вот крик женской души, в которой чудным сплетением переплелась пламенная вера с беззаветной любовью: «Нельзя любить глубоко и верно без чувства веры и бессмертия. То, что я испытываю, кажется мне предвестником другой жизни. И невозможно, чтобы волнения этого рода не переступили за гробовую доску». Русские поэты часто затрагивали мысль о будущей жизни, о встречах в вечности. Над гробом поэта Баратынского, одного из глубочайших лириков славной плеяды Пушкинской поры, в Александро-Невской Лавре стоит памятник с надписанным на нем четверостишием, посвященным им страстно любимой жене, которая его пережила. Поэт в боязливой думе о том, что останется жить без нее, с радостью рисуя себе встречу с ней в вечности, написал так:

Им бессмертье я привечу,
Им в тебе воскликну я,
И к душе моей навстречу
Полетит душа твоя
47).

Один из современных поэтов, К.Р48)., в прекрасном стихотворении выражает свое упование на то, что загробная жизнь явится развитием всего благородного, чистого и высокого, что билось в душе нашей во время земной ее жизни.

Вот это стихотворение:

Нет! Мне не верится, что мы воспоминанья
О жизни в гроб с собой не унесем;
Что смерть, прервав навек и радость, и страданья,
Нас усыпит забвенья тяжким сном.
Раскрывшись где-то там, ужель ослепнут очи
И уши навсегда утратят слух?
И память о былом во тьме загробной ночи
Не сохранит освобожденный дух?
Ужели Рафаэль, на том очнувшись свете,
Сикстинскую Мадонну позабыл?
Ужели там Шекспир не помнит о Гамлете
И Моцарт «Реквием» свой разлюбил?
Не может быть! Нет, все, что свято и прекрасно,
Простившись с жизнью, мы переживем
И не забудем, нет! Но чисто, но бесстрастно
Возлюбим вновь, сливаясь с Божеством
49)!

Приведем еще прекрасную мольбу графа А. К. Толстого, обращенную им к горячо любимой женщине пред ее кончиной:

О, не спеши туда, где жизнь светлей и чище
Среди миров иных;
Помедли здесь со мной, на этом пепелище
Твоих надежд земных!
От праха отрешась, не удержать полета
В неведомую даль!
Кто будет в той стране, о друг, твоя забота
И кто твоя печаль?
В тревоге бытия, в безбрежном колыханье
Без цели и следа,
Кто в жизни будет мне и радость, и дыханье,
И яркая звезда?
Слиясь в одну любовь, мы цепи бесконечной
Единое звено,
И выше восходить в сиянье Правды вечной
Нам врозь не суждено
50)!

Как ясно в этом прекрасном стихотворении выражено это заветное чувство любящей, нежной души – вместе продолжать вне условий земли то одно, слитое из двух существование, которое образует истинная любовь!

Вот другое стихотворение того же поэта на ту же почти тему с мольбою – среди блаженства рая не забыть его еще томящуюся на земле душу:

В стране лучей, незримой нашим взорам,
Вокруг миров вращаются миры;
Там сонмы душ возносят стройным хором
Своих молитв немолчные дары;
Блаженством там сияющие лики
Отвращены от мира суеты,
Не слышны им земной печали клики,
Не видны им земные нищеты;
Все, что они желали и любили,
Все, что к земле привязывало их,
Все на земле осталось горстью пыли,
А в небе нет ни близких, ни родных.
Но ты, о друг, лишь только звуки рая,
Как дальний зов, в твою проникнут грудь,
Ты обо мне подумай, умирая,
И хоть на миг блаженство позабудь!
Прощальный взор бросая нашей жизни,
Душою, друг, вглядись в мои черты,
Чтобы узнать в заоблачной отчизне
Кого звала, кого любила ты,
Чтобы не мог моей молящей речи
Небесный хор навеки заглушить,
Чтобы тебе, до нашей новой встречи,
В стране лучей и помнить, и грустить
51)!

Никто, как поэты, не умеет так выразить те сокровенные, невысказываемые упования, какими полна душа человеческая. Так и с этою надеждою загробного свидания. И в житиях святых есть немало указаний на то, что мы вполне сохраним там нашу индивидуальность, а следовательно, и наши привязанности. Наконец, евангельский богач в загробных муках видит издали Авраама и Лазаря и узнает их52).

Но главное доказательство лежит в нашем сердце. Оно верует, что смерть не есть разлука, а соединение, и эта вера будет оправдана.

[46] Баратынский Е. А. Своенравное прозванье… (1832) // Полное собрание соч. Т. 1: Стихотворения. М., 2000. С. 110.– Изд.

[47] К.Р. – великий князь Константин Константинович Романов (1858–1915) – автор пьес, стихотворений и переводов.– Изд.

[48] К.Р. Нет! Мне не верится, что мы воспоминанья… (24 мая 1885) // Времена года. Избранное. СПб., 1904.– Изд.

[49] Толстой А. К. О, не спеши туда, где жизнь светлей и чище… (1858) // Колокольчики мои… М., 1978.– Изд.

[50] Толстой А. К. В стране лучей, незримой нашим взорам… (1856) // Колокольчики мои… М., 1978.– Изд.

[51] См.: Лк. 16, 22–23.– Изд.

^ 10. По учению Христа мы встретимся на небе

Когда саддукеи спросили у Иисуса Христа о тайнах будущей жизни и, в частности, о судьбе тех, которые были женаты несколько раз, Он ответил: В воскресении не женятся и не посягают53). Что же будет там? Они не будут супругами лишь в земном смысле слова. Их положение будет как положение обрученных людей, любящих друг друга вечной любовью. Если вы меня спросите: «Но что станет с их любовью?» – я отвечу: она будет походить на привязанность брата к своим сестрам, или на любовь матери к детям, или на любовь Иисуса Христа к людским душам.

Так учит Евангелие. Оно есть повесть о Спасителе, об умерших и воскресших. Он любил Своих, но возлюбил их до конца, дальше гроба. В Божественном сидении одесную Отца Он не потерял никого из тех, кого Он любил. Много раз Он возвещал это словами любви еще большей, чем до крестной смерти, с заботливостью и оттенками нежности безгранично трогательными. У Него была Мать. И что сделал Он с Ней? Не сидит ли Она одесную Его? И кто осмелился бы сказать, что в небе Она не узнает более Своего Сына и Он не узнает Ее!Да, отношение Иисуса Христа к Его Божественной Матери является сильнейшим доказательством54) того, что близкие на земле в небе не только не теряют друг друга, но приходят в еще более близкое и неразрывное общение.

Трудна была жизнь Богоматери от самого рождения Христа до Ее преславного Успения. Не в людском жилье, не в тепле и при самых необходимых удобствах, а среди свежести, хотя и южной, но холодной ночи, в пещере, куда загоняли скот, родился от Нее Спаситель мира. Еще до рождения Его, чудесно зачав от Духа Святого, Она вынесла тяжкие подозрения от обручни-ка Иосифа, хранителя Ее девства, который даже хотел отпустить Ее от себя. Когда Младенец был впервые принесен в храм, Богоматерь услышала страшное пророчество о том, что некогда оружие пройдет Ее душу. Затем является Ангел и велит бежать в Египет, где они скитались, пока не прошла опасность для жизни Иисуса. Потом годы бедности и лишений в ничтожном Назарете, и, в детские годы Отрока, впервые за Него великая тревога материнского сердца, первое предчувствие того, что Он больше принадлежит человечеству, чем Ей, когда Он остался в храме Иерусалимском и когда Она искала Его три дня.

Когда Христос выступил на проповедь, Он расстался с Богоматерью. Мы видим Ее с Божественным Сыном лишь на браке в Кане Галилейской при совершении Его первого чуда.

Глубоко скорбное слово пришлось выслушать Богоматери, когда однажды ко Христу, находившемуся с народом внутри одного дома, пришли сказать, что Мать Его вне дома стоит, ожидая Его.

На этот зов и ожидание Матери Он ответил, что тот, кто творит волю Отца Его Небесного, тот Ему брат, и сестра, и мать55).

Можно думать, что Богоматерь была свидетельницей торжественного вступления Ее Божественного Сына в Иерусалим. Но в настоящие права Свои, которые для Нее были главным образом правами страдания, Богоматерь вступает лишь при Кресте. В эти невыразимо скорбные минуты, когда преданный Христу ученик, Петр первоверховный, отрекается от Него, а другие [апостолы] бегут в страхе,– Дева Мария снова стоит при Нем.

Та, Которая дыханием Своим согревала Младенца Иисуса в яслях в ночь Рождества, теперь, в страшный час муки, сколько может, взором, полным бесконечной любви и сострадания к Распятому, утоляет Его неутолимую муку. Снова здесь, у Креста, совершается великое таинство материнской любви Высшей из жен, рожденных женами, к воплотившемуся чрез Нее Богу. И здесь произошло это дивное усыновление страдающего ученика, который знаменовал собою в ту минуту все страдающее человечество, страдающей Богоматери56). Точно предчувствуя, что сияние Божества может смутить грешный взор человеческий, Христос избирает Ходатаицу за человечество, одинаково близкую Богу и человечеству.

И доселе во всяком страдающем христианском сердце отдается звук этих скорбных Божественных слов: Жено! се, сын Твой! – и: се, Мати твоя.

Чтоб понять, что пережила Богоматерь, стоя у Распятия, надо вспомнить, что Она более всех людей постигала высоту Своего Сына. Ей были с первых Его дней внятны движения Его Божественной души и открыты все невыразимые ее сокровища. И вот – присутствовать при позорной и мучительной казни такого Сына: нет слов на языке человеческом, чтобы выразить это горе!

И Она присутствовала при Его последнем вздохе, при Его снятии со Креста, при перенесении Его пречистого Тела в сад Иосифа Аримафейского, при погребении Его. И весть последовавшего затем Воскресения была лишь вестью разлуки с Ним.

Некоторое время прожив в доме Иоанна Богослова, Богоматерь потом проповедовала Евангелие, а последние годы жизни проводила в Иерусалиме.

Скорби составляли Ее удел до последних дней. Жажда соединения с Ее Возлюбленным Сыном вечно жгла душу Пречистой. Она любила ходить на места, где Он страдал, и трогательное предание говорит, что деревья склонялись пред Богоматерью, когда Она входила в сад Гефсиманский. Ненависть иудеев преследовала Ее до конца. Со всех сторон мира христиане стремились в Иерусалим, чтобы [увидеть Ту], Которая послужила священным орудием Божественного воплощения. И, по свидетельству современников, столь обаятелен для человеческой души был вид Пречистой Девы, что Она и без слов была дивною Проповедницею Христа. За это и ненавидели Ее книжники и фарисеи, всюду старались подстеречь Ее и, конечно, посягнули бы на Ее жизнь, если бы Ее не охраняла чудотворящая Божия благодать.

Наконец, настал предел и Ее земным испытаниям, и в день Ее Успения Христос сошел с небес, чтобы на Своих руках вознести на небо душу Своей Матери.

И тогда-то началась Ее новая жизнь, блаженство которой состоит как в непрестанном видении Ее Божественного Сына, так и в той непрестанной помощи, которую Она, по Своей близости к Богу, оказывает усыновленному Ей роду людскому. С высоты небес Пречистая часто спускается в тот мир, страдание которого Ей по личному опыту так хорошо известно, так понятно.

Велико значение события Покрова Богоматери, когда некоторые святые видели Ее распростершею Свой омофор над молившимися в храме христианами, а Божественный Сын вещал в ответ на Ее молитвы о роде людском: «Проси, Мать Моя, Я не отвращусь от Тебя, но исполню все хотения Твои».

И вот, это вечное ходатайство Девы Марии пред Ее Сыном, единение в небесах вознесшегося на небо Иисуса Христа с Его Пречистою Матерью дают право и нам несомненно надеяться на соединение с людьми, нам близкими.

От Богоматери перейдем к ученикам Христовым.

Забыл ли Он их? Что сказал Он им пред разлукою? Да не смущается сердце ваше; Я иду приготовить место вам. С какою целью? Дабы там, где буду Я, и вы были57). О, священное слово! Ведь это та же мысль, что выражена в том крике души, который мы недавно приводили: «Смерть, смерть, охотно отдам тебе все остальное, но не тех, кого я люблю!».

Что говорит Он еще? Сядете вы на двенадцати престолах, судя двенадцати коленам Израильским58). Кто осмелится утверждать, что на этих двенадцати престолах они не узнают друг друга, или что не узнают тех, кого должны будут судить, или те, кто будут ими судимы, не узнают своих судей!

В каком образе представляет Господь небесную жизнь? В образе пира. «Тот, кто будет победителем, тому Я дам сесть за Моей трапезой в Моем царстве»59). И эти званные на трапезу неужели могут не знать друг друга? Неужели же это тень пира, состоящего из чуждых друг другу и не узнающих друг друга теней!

[52] Ср.: Мф. 22, 30.– Изд.

[53] Замечательно глубокая мысль, которая должна обратить на себя внимание всякого догматиста.– Е. Поселянин.

[54] См.: Мф. 12, 46–50.– Изд.

[55] См.: Ин. 19, 26–27.– Изд.

[56] Ин. 14, 1, 2, 3.– Изд.

[57] Ср.: Мф. 19, 28; Лк. 22, 30.– Изд.

[58] См.: Лк. 22, 30.– Изд.

^ 11. По учению Церкви мы встретимся на небе

От доказательства Евангелия обратимся к тому, что говорит Церковь.

Тысячу раз в разных формах с совершенной ясностью она утверждает, что на небе люди встретятся, узнают друг друга, будут взаимно друг друга любить. Церковь учит молиться для того, чтобы люди достигли этого счастья.

На чем основано почитание святых? Неужели святые только бледные, пустые тени, лишенные личности, не узнающие одна другую, не помнящие более о земле, поглощенные исключительно высшим созерцанием Бога?

Наоборот, это существа деятельные, живые, полные личного начала. Они и в небе сохраняют присущий каждому характер; и там они соединены одним чувством любви и заботятся о нас, о нашей жизни, принимают участие в земных делах, зорко следят за нашей борьбой, за нашими победами и помогают нам.

И о чем просит для нас Церковь на всяком празднике святых? Чтобы мы удостоились жить среди них. А очевидно, что счастье жизни среди святых предполагает, что мы их узнаем и будем ими узнаны. Мало того, чтобы не оставить нас в сомнении, Церковь просит дать нам счастье их видеть. Наше блаженство будет в том, что мы будем чувствовать их, видеть их и сами будем ими видимы, а не будем только находиться около них, поглощенные Божественным созерцанием. Мы их увидим, взаимно друг друга узнаем, будем любить друг друга. Это говорит Церковь, которая заставляет повторять это двадцать раз, сто раз всякий год, или, вернее, всякий день при [праздновании] памяти каждого святого.

 

^ 12. Все отцы Церкви верили в продолжаемость семьи, дружбы и любви на небе

Мы привели столько торжественных доказательств нашего положения, что теперь может показаться малополезным приводить здесь свидетельства того, что писали по этому вопросу учители Церкви.

Но мы сделаем быстрое обозрение главнейших их положений. Перед вами пройдут слова и мысли величайших гениев и благороднейших сердец, и вы лишний раз почувствуете, какая существует гармония между Богом и человеком, между истинами религии и законными требованиями человеческой души. Мы приводим эти свидетельства в хронологическом порядке [жизни] их авторов.

Тертуллиан60)

Он был одним из самых глубоких умов христианства, самоуглубленный гений, [имел] аскетическое сердце, малодоступное людским привязанностям. Именно потому, а также по его близости к апостольским временам его слова приобретают двойную цену.

«В вечной жизни Бог точно так же не разлучит тех, кого Он соединил, как Он не допускает их разлучения в этой земной жизни. Жена будет всегда подругой мужа, и муж будет обладать в ней тем, что есть в ней главного и лучшего: ее сердцем. Отсутствие отношений низшего характера не будет для него потерею. И супружеское единение не является ли более возвышенным, когда оно более чисто?»

Святой Киприан61)

Вслушайтесь в его прекрасные слова: «Мы проходим через этот печальный мир, как чужестранные путники. Будем же тосковать о том дне, который вернет нас в родной дом, который возвратит нам небо. Изгнанник спешит вернуться в отечество. И тот, кто пускается в путь по морю, чтоб вернуться к своим, жаждет попутного ветра, чтобы поскорее обнять тех, кого он любит. Наше отечество – это небо и наши отцы, которые ушли в него раньше нас. Будем же спешить встретиться с ними. В небе нас ждет великое число лиц нам дорогих. Нас зовет туда целая семья родных, братьев и детей, которые, уверенные теперь в своем счастье, беспокоятся о нашем спасении. Пойдем к ним, обнимем их. Какая это будет радость для них и для нас!».

Святой Афанасий62)

У этого великого и глубокого богослова есть одно слово, относящееся к нашему вопросу, ясное, как бриллиант. Один из его трактатов озаглавлен: «Необходимый вопрос, который должен знать всякий христианин». В ответ на тринадцатый вопрос читаем: «Душам праведным на небе Господь дает великое благо: они наслаждаются взаимным общением».

Святитель Амвросий63)

Его мягкий и трогательный гений не мог оставить без ответа столь важный вопрос. Он изливает свои чувства в великолепной молитве, направленной к только что умершему брату: «Брат мой! Так как ты опередил меня, то приготовь мне место в этой общей всем нам обители, которая теперь для меня желаннее всех. И, как на земле все было между нами общее, так пусть будет и на небе. Да не будет между нами ни в чем раздела. Не заставляй долго ждать того, кто так страстно стремится соединиться с тобою! Подожди того, кто идет к тебе навстречу; помоги тому, кто спешит к тебе; и, если тебе кажется, что я слишком медлю, ускорь мой приход к тебе. О, отец, какое утешение остается мне, кроме надежды соединиться с вами двумя? Да. Я утешаюсь надеждою, что разлука наша из-за твоего ухода не будет продолжительна и что ты получишь благодать привлечь к себе скорее того, кто так горько о тебе сожалеет».

Продолжим свидетельства церковных писателей о том, что в загробной жизни мы узнаем друг друга.

Блаженный Августин64)

Все его творения полны этого учения. Приведем только два отрывка. Вот его слова о друге, который тогда только что был погребен:

«Мой Невридий, мой дорогой друг, живет в счастливой обители, о которой он так много расспрашивал меня,– меня, столь мало посвященного в эти вопросы, чтобы ему ответить. Он не склоняет уже слух свой к моим словам; но он приникает устами к Тебе, Господи, к Источнику жизни, и, навсегда счастливый, он всегда насыщается вдоволь сообразно великости своей жажды. И, однако, я не боюсь, что он пресытится до того, что забудет меня, потому что он вкушает, Господи, Тебя,– Тебя, Который меня никогда не забывал».

А вот другое место, где он говорит о своей матери:

«Нет, умершие не возвращаются. Ибо если бы эта возможность была им дана, то не было бы той ночи, в которую не являлась бы мне моя праведная мать, которая в течение своей жизни не могла жить в разлуке со мной; которая следовала за мной по суше и по морю в самые отдаленные страны, чтоб только не покидать меня. А разве Богу Самому было ли бы угодно, чтобы, вступая в более счастливое существование, она стала бы менее любящею и не пришла бы утешить меня в моих страданиях, она, любившая меня более, чем можно выразить?». «Вступая в более счастливое существование, она не могла стать менее любящей!»

Вот несомненная уверенность в утешительной истине, что мы встретимся некогда, чтобы продолжать нашу взаимную любовь.

Святой Иоанн Златоуст65)

Этот великий проповедник желал утешить молодую вдову, потерявшую своего мужа после пяти лет самого безоблачного, истинного, христианского супружества. Чем же он утешает ее? Он не говорит ей: «Утешьтесь, вы его никогда не увидите. Вы будете жить на том же небе, но столь поглощенные Божественным созерцанием, что вы даже не узнаете друг друга». Нет, нет, нет! Прислушайтесь к его словам: «Если вы хотите увидеть на небе вашего мужа, если вы хотите насладиться взаимным общением, то просияйте сами той чистой жизнью, какая сияла в нем. Тогда вы будете жить с ним не только в течение пяти лет, как на земле, не только в течение двадцати, ста, тысячи, десяти тысяч лет, но в течение бесконечных веков. Вы встретите его не в этой телесной красоте, которою он был одарен, живя на земле, но в ином блеске, в красоте, которая сверканием своим затмит солнечные лучи. Сделавшись подражательницей его добродетелей, вы будете приняты в ту же обитель, и вам будет возможно вновь на бесконечные веки быть соединенной с ним не связью земного брака, но другой, лучшей связью. Первая соединяет только тела, между тем как вторая, более чистая, обаятельная и святая, соединяет душу с душой».

Эти слова подтверждают то, что мы говорили выше. Супруги не будут более супругами в земном смысле, но вечно любящими людьми. От брака их останется только духовная связь.

Святой Феодор Студит66)

Монах-аскет VIII–IX веков, он был современником появления недоброкачественного учения ложных мистиков, извращавших истинную религию, и с негодованием ополчился против этого заблуждения.

«Безумное учение,– восклицал он,– богохульное учение! Да, нельзя в этом сомневаться: брат узнает своего брата, отец – своих детей, жена – своего мужа, друг – своего друга. Мы узнаем друг друга, и наша жизнь в Боге будет еще радостнее благодаря этому новому благодеянию, что мы узна!ем друг друга».

Он писал одной вдове:

«Бог, Который вас создал и Который в вашу молодость соединил вас с таким выдающимся человеком, сумеет вновь соединить вас с ним в день воскресения. Смотрите на разлуку с ним, на его удаление от вас как на продолжительное его путешествие. Ведь, если бы царь приказал ему ехать вдаль, вы бы преклонились пред этим решением. А Тот, Кто повелел ему идти в этот путь,– истинный Царь, единственный Царь вселенной. И я умоляю вас именно так принять эту смерть, уверенный, что вы снова будете обладать вашим мужем в день Господень».

Тереза67)68)

Однажды Тереза была угнетена печалью, страданием, чувствовала какое-то духовное изнурение, что бывает иногда с самыми сильными душами. Что же делает Спаситель, чтобы ее утешить? Она рассказывает об этом сама: «Едва прошло несколько мгновений, как какое-то видение с непостижимою силою восхитило меня. Я была восхищена духом, и первые лица, которых я увидела, были мой отец и мать». Она видит их в небе, находясь сама на земле; она узнает их, несмотря на то громадное пространство, которое отделяет рай от нашего сердца. Как же не увидит и не узнает их она, когда это расстояние будет уничтожено!

Ксавье69)

«Вы говорите,– писал он Игнатию,– что пламенно желаете меня видеть еще раз пред смертью. О! Единый Бог, видящий внутренность сердец наших, знает, какое живое и глубокое впечатление произвело на мою душу это доказательство вашей любви ко мне! Всякий раз, когда я вспоминаю об этом, мои глаза невольно наполняются слезами, и, если мне представляется дорогая мысль, что я могу еще раз обнять вас, я проливаю тогда потоки слез, которых ничто не может остановить. Увы, вероятнее всего, что на земле между нами не будет уже другого, иного общения, но в небе, в небе мы встретимся лицом к лицу, и тогда как мы обнимемся!»

Франциск Сальский70)

Вся книга этого епископа полна утешительного учения, что мы встретимся на небе и что там довершатся отношения дружбы, семьи,– всех тех связей, которые здесь, на земле, прошли лишь свою зачаточную стадию.

Он пишет одной вдове, только что потерявшей своего мужа: «Через короткое время и мы последуем за ним на небо. Там осуществятся и продолжатся навек все те добрые христианские дружественные отношения, которые лишь начались для нас на земле. Это главная мысль, с которою думают о нас усопшие друзья».

Пишет дочери, потерявшей своего отца: «Не будем скорбеть. Мы скоро соединимся. Мы постоянно и неуклонно направляемся к той стране, где наши усопшие. Будем только стараться добрыми подвигами подвизаться и подражать тому добру, которое мы видели в них».

Матери, потерявшей своего ребенка: «Храните мирный дух и старайтесь жить сердцем в мире, где обитает ваш маленький ребенок. Вы скоро его найдете. Все лица, с которыми мы жили здесь, но которых оторвала от нас смерть, будут возвращены нам на небесах».

Фенелон71)

Его любящее сердце внушило ему следующие нежные строки: «Как горячо желательно, чтобы все добрые друзья могли умереть в один день!».

И как он умеет утешать тех, кого он любит, когда сердце их поражено утратою. Он только не думает, что настанет день новой встречи и что разлучение, произведенное смертью, будет разрушено, но он не признает за смертью власть даже теперь разлучать лица, которые любят друг друга. Никогда для него их присутствие не бывает столь ощутительно, как когда смерть делает невозможным их реальное присутствие. Он пишет одной вдове: «Только чувства и воображение лишились своего предмета. Тот, кого мы не можем более видеть, с нами более, чем когда-либо прежде. Мы всегда найдем его в нашем круге. Он нас видит, он нам оказывает истинную помощь. Он лучше нас знает наши немощи. А сам освободился и просит у Бога необходимое лекарство для нашего выздоровления. Для меня, который уже столько лет был лишен возможности его видеть, он как бы возвращен мне смертью. Я с ним говорю; я открываю ему сердце; мне кажется, что я встречаюсь с ним пред Богом, и, хотя я горько его оплакал, я не могу думать, что я его потерял. О, сколько реальности в этом тайном единении!».

Другой: «Соединимся сердцем с тем, о ком мы жалеем: он не удалился от нас, став невидимым. Он нас видит, любит, его трогают наши нужды. Благополучно достигнув пристани, он молится за нас, подверженных бурям. Он говорит нам тайным голосом: «Спешите придти ко мне». Чистые души продолжают видеть, любить своих истинных друзей. Их дружба бессмертна, как ее источник. Неверующие любят лишь самих себя. Они бы должны приходить в отчаяние из-за того, что смерть уносит их друзей навсегда. Но христианская дружба изменяет видимое христианское общество, раздвигает его границы, делает усопших людей [его членами]. И, оплакивая их, христианство обещает встречу с ними лицом к лицу в стране истины и на лоне вечной любви».

Но довольно. Мы могли бы увеличить число свидетельств, между тем как вопрос достаточно освещен. Итак, человеческое сердце не обманулось: то, что составляет его мечту, то находит оно в учении религии. Религия также не ошибается: то, чему она учит, то составляет мечту, надежду, желание, горячую веру человеческого сердца. Оба эти света – свет Откровения религии, идущей от Бога, и свет, истекающий из человеческого сердца,– слились здесь в полной гармонии. Оба они для окончательного утешения человека свидетельствуют, что все на земле есть только начало и что мы на небе довершим все, начатое здесь; что наш ум насладится там светом и сердце любовью и что все это будет наслаждением не одиноким, но в кругу наших друзей и семьи. Это будет та же жизнь, которую мы ведем здесь, кроме греха, и в единении с Богом.

Хотите представить себе эту прекрасную небесную жизнь? Вспомните [трогательную] картину, [изображающую] блаженных Августина и Моники72) у окна в Ости. Они сидят вечером в тихой беседе. Перед ними обширные сады, небо Италии, Тибр, всегда столь печальный и задумчивый. Бесконечное море перед глазами, бесконечное небо в их сердцах. Мало-помалу думой и молитвой они возносятся выше этих обширных пространств, выше звезд, выше своих душ, выше всякого создания, до Самого Бога. Они достигают Его, они касаются Его порывом ума, порывом сердца, и в течение минуты их души забываются в видении вечности. Но они не вступают в нее уединенно. Сын в своем восхищении не забывает мать; мать в своем счастии не забывает сына; они вступают вместе; их руки соединены и сжимают друг друга, и, разделяя святое волнение, они увеличивают свое блаженство.

Прибавьте сюда бесконечность – и пред вами будет небо: очи и сердце, устремленные к Богу, и рука в руке тех, кого мы любим.

[59] Тертуллиан Квинт Септимий Флоренс (ок. 160 – после 200), христианский теолог и писатель, представитель латинской патристики.

[60] Священномученик Киприан, епископ Карфагенский (†258; память 31 августа), Христианский писатель и богослов, отец Церкви.– Изд.

[61] Афанасий Великий, архиепископ Александрийский (†373; память 18 января), святитель, богослов, отец Церкви.– Изд.

[62] Амвросий, епископ Медиоланский (†397; память 7 декабря), святитель, богослов, отец Церкви.– Изд.

[63] Августин Аврелий (†430; память 15 июня), епископ Иппонийский, блаженный. Крупнейший представитель латинской патристики, одна из ключевых фигур в истории европейской философии и теологии.– Изд.

[64] Иоанн Златоуст (†407; память 13 ноября), архиепископ Константинопольский, святитель. Крупнейший отец Церкви.– Изд.

[65] Феодор Студит (†326; память 11 ноября), преподобный, исповедник, игумен Студийского монастыря. Оставил богословское и эпистолярное наследие. Возглавил борьбу с иконоборческой ересью.– Изд.

[66] Тереза, как и другие, нижеследующие, лица, считаются в Католической церкви святыми. Поэтому их изречения и поставлены автором после изречений святых вселенских отцов. То обстоятельство, что в Церкви Православной эти лица не окружены ореолом святости, не мешает признать их слова, приводимые ниже, вполне достойными христианского сердца и глубоко утешительными для всякой души, страдающей о разлуке с дорогими людьми.–Примеч. к изд. 1906 г.

[67] Тереза Авильская (1515–1582), испанская католическая монахиня-кармелитка. Автор нескольких известных мистических сочинений.– Изд.

[68] Франсуа Ксавье, Франциск Ксаверий (1506–1552), католический миссионер, иезуит, сподвижник Игнатия Лойолы. Католический святой.– Изд.

[69] Франциск Сальский (1567–1622), епископ Женевский, один из ведущих деятелей Католической контрреформации. Католический святой.– Изд.

[70] Фенелон Франсуа де Салиньяк де ла Мот (1651–1715), архиепископ Камберийский, французский писатель.– Изд.

[71] Блаженный Августин, епископ Иппонийский, один из величайших христианских богословов и писателей, в молодости вел жизнь, не соответствовавшую требованиям христианства. Его мать, блаженная Моника, один из лучших типов христианской женщины, молила Бога о его полном обращении. Незадолго до ее смерти Бог услышал ее молитву. В проникновенной картине своей один великий французский художник изобразил Августина и Монику, в радости этого обращения смотрящих на небо.– Примеч. к изд. 1906 г

^ III. История одной души73)

 

^ 1. Пролог74)

Изложив отвлеченные принципы и показав, как умеет вера в Иисуса Христа и как лишь она одна может утешать великие страдания жизни, я бы хотел дать тому доказательства. В жизни все ищут фактов. Так вот факт, которого я был свидетелем. В настоящем рассказе нет ни одного слова, которое бы не было произнесено в действительности, нет строки, которая не была бы правдива.

Это страница из моих воспоминаний – я чуть не сказал было: страница моего сердца,– вся орошенная моими слезами. Я желал бы, чтобы она могла доказать тому, кто ее прочтет, как доказала она мне самому, насколько силен Бог утешать умирающих и как велико значение религии в великих душевных испытаниях.

Но я спешу предупредить тех, кто станет читать эти страницы, что в них нет ничего особенного. Это одна из тысячи тяжелых драм, какие происходят во всех семьях, какие вы, может быть, видали, каких я не пожелал бы вам видеть никогда. Прелестный шестнадцатилетний ребенок медленно угасает на руках отца и матери; она находит в религии силу улыбаться смерти, а ее отец и мать в той же религии находят силу не умереть с горя, видя, как смерть вырывает их дитя из родительских объятий. Вот и все.

Необходимо было, чтобы христианство доставило им эти великие утешения. Иначе оно сделало бы разлуку слишком тяжелою. Ведь христианство учило любви. И тем самым оно было осуждено изобрести лекарство для ран любви.

Может быть, лучшее из всего того, что мною было здесь сказано,– это настоящая история, которая докажет достоинство этого лекарства. В ней вера является живою. В ней чувствуется присутствие Того Духа, Которого благодарное человечество назвало Благим Утешителем. Повторяю еще раз, что в рассказе этом все просто и верно. В нем ничего не придумано. Все произошло, как я расскажу.

29 июля 18… года я прибыл на берег моря.

У океана и у Средиземного моря Франция обладает берегами изумительной красоты. Но из всех морских окраин, какие я видал на своем веку, ни одна не казалась мне столь оригинально красивою – сначала грустной, а потом привлекательной,– как та, на которую я прибыл в тот день.

Представьте себе направо и налево под вашими ногами, пред вашим взором, сколько он может охватить, целое море мягкого белого песка. Это море охвачено амфитеатром дюн, на которых растет морской тростник, развевающийся по ветру своими высокими стеблями. За ним настоящее море. В этот громадный берег, ширину которого не может обнять глаз, океан бесшумно и мягко ударяет своими волнами. Когда небо туманно и густые, черные тучи заволакивают горизонт, когда идешь по этой песчаной пустыни вдоль пустыни водяной,– тогда можешь думать, что находишься в печальных степях. Иногда утром, открывая окна, видишь пред глазами те снежные эффекты, какие изобразил один знаменитый художник на большой грустной картине отступления из России армии Наполеона. Но когда [лучи] солнца пронзят тучи, зрелище меняется. Оба моря – море волн и море песка – разом сверкают и ослепляют. Вам кажется, что вас перенесли в Египет, в раскаленную пустыню Сахару. Только здесь, на берегу моря, видишь все величие природы, но не чувствуешь, как в пустыне, ее изнурительного зноя. Из тех защищенных и теплых гнездышек, которые в более холодные дни устраиваешь себе в дюнах, спускаешься к берегу. Садишься под тень рыбачьего челнока, ожидающего для отплытия прилива, и под палящим солнцем находишь неожиданно свежий и восхитительный покой.

Ничто не сравнимо с красотой вечеров на этом побережье. Только что солнце спустилось в море, как громадный шар, покрасневший в огне; только что багряная линия, идущая по горизонту, начала бледнеть; дневной ветер падает, и устанавливается тишина. Чистый и живой воздух, полный запахов моря, свободно движется по этой пустыне. Невольно выходишь из комнаты, привлеченный этим очарованием вечера, пред которым нельзя устоять. Садишься возле своего домика и сидишь целыми часами, погруженный в мечты без конца пред этою бесконечностью песков под ногами, бесконечностью волн пред глазами, бесконечностью звезд над головою. Если случай или, вернее, счастье устроит так, что около вас в эти минуты будет находиться живая душа, способная понять эту красоту, ощутить эту гармонию вместе с вами и, как вы, отзываться на эти веяния бесконечного, слить ваше волнение со своим волнением, то вы переживете тогда одно из самых светлых наслаждений, какие только позволено душе испытать в этом мире.

И я пережил это наслаждение.

Я встретил там семью, в которую незадолго до того я был введен, как это часто бывает у священников, самым неожиданным образом.

Одна молодая девушка, услыхав мою проповедь в один из самых важных моментов моей жизни, пожелала спросить у меня несколько советов. Добро, которое я постарался ей принести, снискало мне благодарность ее отца и матери. Затем я благословил ее брак, окрестил ее первого ребенка. Но я не мог думать тогда, что Бог, давший мне участие во всех их радостях, еще ближе и навсегда свяжет меня с ними путем их страданий.

Никогда не забуду я слишком кратких часов, которые я проводил в кругу этой милой семьи, казавшейся мне каким-то святилищем мира, единодушия, возвышенности и благородства, где редкая красота молодых девушек была лишь отсветом их душевной красоты. По вечерам, сидя перед дачей – мать около меня, дочери вокруг нас, младший сын – играя на песке и незаметно прислушиваясь к нашему разговору,– мы беседовали.

Мы говорили о Боге, о душе, о том, как говорить с Богом; говорили о будущем, о счастье – о счастье земном и о счастье небесном. В пятнадцать, восемнадцать, в двадцать лет (именно [таков] был возраст этих трех молодых девушек, так хорошо понимающих эти вещи) сердце устремляется таким искренним, чистым порывом к Богу! Иногда, начиная с улыбкой и оканчивая со слезой, я говорил девушкам о тщете всех земных вещей, о красоте, которая проходит, о привязанностях сердца, которыми не надо пренебрегать, которых, наоборот, надо просить у Бога, ибо в жизни нет ничего лучшего, но которые лишь через Одного Бога приобретают благоухание красоты и прочность. Как сладко было это излияние наших душ в длинных приятных беседах! Сколько раз старались мы укоротить их, но напрасно. Всякий день вновь постановляли правило, первым пунктом которого назначалось рано лечь, чтобы раньше встать и всякий вечер мы с изумлением узнавали, что заговорились еще долее, чем накануне.

Я сказал, что эти беседы о тщете всех земных явлений почти всегда вызывали слезу. В недрах этой семьи была недавняя мучительная рана, которую не надо было бередить из страха услышать невольный крик боли. Прежде всех дочерей было четверо, и старшая – нельзя сказать самая красивая (потому что они красотою соперничали друг с другом), но самая совершенная возрастом и образованием – умерла два года назад, во всем цвете юности, при достижении семнадцатилетнего возраста. Она умерла [кроткой], как Ангел, и память о ней повергла в грусть и вместе с тем придала какую-то особую духовность всей семье. Но не о ней я буду говорить. Я знал ее только по словам ее матери; видел ее только один раз, в день возвращения ее с юга, незадолго до смерти. Ее кроткое и прекрасное лицо носило на себе глубокий след болезни, которая вскоре унесла ее [жизнь]. Когда я ее увидел, она в Орлеанском соборе стояла на коленях у подножия Пречистой Девы. Ее черные большие глаза были неподвижно устремлены на алтарь. Я не говорил с ней. Она мелькнула предо мною, как сон, как видение Ангела, который коснулся земли и, страдая на ней, поспешно улетел на небо…

В то время как я стал сближаться с этой семьей, загадочная болезнь, которая так быстро унесла старшую дочь, направила свои удары на самую младшую.

Ее звали Гаэтана. Ей было пятнадцать лет. Хотя она не достигла еще полного блеска красоты, можно было предвидеть, что она будет настоящая красавица. Никогда я не забуду тот день, когда ее красота впервые меня поразила. Это было в день свадьбы ее второй сестры. Она вошла в гостиную в розовом платье, которое ей удивительно шло: высокая, стройная, гибкая, с искрящимися глазами, с очаровательной улыбкой. Пока она предо мною вела с двумя подругами тот милый девичий разговор, в котором все так невинно и радостно и который походит на щебетание птиц, кто-то тихо сказал мне на ухо, что она так же, как и ее старшая сестра, обречена на смерть и что она не доживет до семнадцати лет. Я не хотел этому верить. Ее красота, ее чрезвычайная живость, ее юная бойкость, очаровательная улыбка и та радость, которая как будто облегала ее и сияла из нее,– все это составляло такой контраст с тем, что мне только что сказали о ней, что я не мог оторвать от нее глаз. Я сделал это лишь тогда, когда почувствовал, что на мои глаза невольно навернулись слезы.

Ум в этом прелестном создании был еще замечательнее, чем телесная красота. Ее образование было немного запущено, потому что ей не исполнилось четырнадцати лет, когда заболела ее сестра Луиза. Мать их увезла свою умирающую дочь в самые теплые по климату места Франции и Италии, не имея более ни времени, ни сил заниматься Гаэтаной. Когда же потом случилось несчастье, развязавшее руки матери, первые признаки ужасной болезни, проявившейся в девушке, заставили тщательно оберегать ее от всяких волнений и отложить занятия.

Впрочем, она в них и не нуждалась. Она, не учась ничему, все угадывала. В ней было какое-то постижение вещей. Она не изучала музыку, как все, но как только поставила руки на клавиши, все поняла и стала сочинять сама. То же самое было с рисованием. Она не видала ни одного учителя, как уже прекрасно рисовала карандашом, особенно карикатуры. Так как прежде горе ее не касалось, она имела наклонность схватывать смешную сторону предметов или вещей. Быстрым взором проникала она во всякое житейское положение и находила для характеристики его оригинальные выражения, вызывавшие невольную улыбку. Она страстно любила красоту и в искусстве не выносила посредственности. Мы увидим впоследствии, какое было и чем могло стать ее сердце.

Выдающимися чертами его были великодушие и нежность. Но, вместе с тем какая-то странная робость, какая-то пугливость стесняла порывы этой нежности. Это было глубокое сердце, которое не смело открыться и ждало, чтобы его полюбили. И тогда оно с жаром возвращало все то, что ему было дано…

В то время, о котором я повествую, веселье Гаэтаны, поразившее меня год назад на свадьбе ее сестры, уменьшилось. Медленность ее походки, скрытый огонь ее глаз, бледная прозрачность ее лица, эта улыбка с оттенком грусти вместо прежней веселости и шаловливости,– все свидетельствовало об усилении болезни, хотя еще и не говорило о близости смерти. Но все мое знакомство с ней ограничилось одной встречей; я не знал ее души, и ничто не предрекало мне, что Бог назначил меня, чтобы помочь этому милому ребенку расстаться с землей и вернуться на небо.

Вот первый признак, заставивший меня призадуматься.

Утром того дня, когда я должен был уехать в Орлеан, я гулял по берегу, размышляя и молясь, готовясь к служению литургии. В это время ко мне подошла мать Гаэтаны.

В сердцах матерей бывают какие-то предчувствия. Она тревожилась. Она чувствовала, что ее ребенок ускользает от нее. Она высказала желание, чтобы я не уезжал, не воспользовавшись той привязанностью, которую испытывала ко мне ее дочь, чтобы проникнуть в ее сердце. Ей хотелось, чтобы я сблизился с этой молодой душой, чтобы я заронил в нее слова и мысли, которые по крайней мере приготовили бы ее к событию несомненному и близкому.

Удивительное дело! Я был менее матери убежден в опасности для этой юной жизни. Мне казалось, что смерть старшей дочери заставляет ее смотреть слишком пессимистично на положение этой больной. Но как было мне отказать в такой возвышенной просьбе? Надо было только выбрать предлог, чтобы не поразить воображение юной больной.

Накануне вечером дети очень просили меня остаться еще на день. Тогда я был непреклонен. Теперь я отвел больную в сторону и сказал ей:

– Милая Гаэтана, знаете ли, что я надумал? Вместо того чтобы ехать завтра, я уеду только послезавтра.

Она была чрезвычайно обрадована.

– Но я ставлю условие,– прибавил я с улыбкой,– завтра я отслужу обедню для вас, и вы за ней приобщитесь. Будем просить Бога вернуть вам здоровье. Вы, конечно, знаете, милое дитя, что Господь есть наилучший врач души и тела.

Ребенок ничего не ответил. Я понял причину этого смущения.

– Вас, конечно, стесняет исповедь?

– О, да,– сказала она,– я никогда не смогу исповедываться пред священником, которого я не знаю.– И, помолчав немного, она добавила: – Вот если бы вы могли…

– Если только это вас останавливает, милое дитя,– отвечал я,– не беспокойтесь. Готовьтесь же: завтра мы проведем прекрасный день.

Я немедленно послал депешу епископу, в епархии которого я находился в этом приморском месте. Час спустя я имел нужное мне разрешение на совершение литургии. И в первый раз я спустился в душу этого ребенка. Я все сердце свое вложил в это дело. С любовью созерцая ее, зная, что ей оставалось жить [не более] трех или четырех месяцев, я силился употребить все свое влияние на то, чтобы сделать эту душу возможно прекраснее: не только невинною – она такой была,– но сильной, мужественной, великодушной, невзирая на ее шестнадцать лет, пред лицом смерти. Но о смерти я ей не говорил. К чему? Зачем было печалить ее? Она была чиста. В каком еще другом приготовлении она нуждалась? Не довольно ли было влить в эту непорочную душу каплю Божией любви? На другой день она приобщилась за обедней и я расстался с нею со слезами на глазах.

Я был глубоко взволнован этим первым знакомством. Но я не догадывался о последствиях, которые оно за собою повлечет. Я думал, что ребенок, вернувшись в свой родной город, найдет там нужную ей духовную поддержку и что я, разделенный с ней большим пространством, к тому же в то время сильно занятый, обмениваясь с нею лишь несколькими письмами, буду вспоминать ее только постоянными молитвами. Кроме того, я обещал себе явиться к ней в последние ее дни для совершения предсмертных Таинств и последнего с нею прощания…

[72] Настоящий рассказ представляет как бы живой пример истинно христианского отношения к страданиям. Людям, которые сами испытали тяжесть разлуки с близкими и дорогими лицами, кажется, невозможно без слез умиления читать эту трогательную повесть о глубоко верующей юной христианке-страдалице. Читатели вынесут по прочтении ее сильное, по-христиански умиротворяющее настроение.– Примеч. к изд. 1906 г.

[73] Заголовки, заключенные в квадратные скобки, даны издателями.– Изд.

^ 2. Сила церковных Таинств

Гаэтана вернулась домой в начале сентября, и первое время, проведенное ею там, прошло довольно хорошо. Она еще не лежала в постели, могла ходить, занималась ручными работами, рисовала, немного играла. Единственной переменой, которую я мог заметить в ней после нашего свидания, было необыкновенно сильное стремление делать добрые дела. Она сама говорила, что хочет во что бы то ни стало быть доброю.

Ей пришлось узнать об одной глубоко несчастной семье. Отец предавался пьянству, бил и терзал свою жену. Шесть маленьких детей были без присмотра. Она решила взять эту семью на свои руки и спасти ее от порока и от нечистоты. На возражения своего отца, что едва ли она успеет в своей цели, она отвечала: «Не бойтесь, я подойду ко всей семье через старшую из дочерей. Вы увидите – Мария меня полюбит, а через нее я сближусь с остальными». Она своими руками одела всех шестерых девочек, поместила старшую в школу и своими уговорами, просьбами, непрестанными заботами сумела дойти до сердца отца и матери и вернула мир, порядок, даже добродетель в эту бедную семью.

Так утешала она свою душу. В то же время она открывала нам свое настроение в набросках карандашом в своей тетради и несколькими пастелями, которые она любила рисовать, [лежа] на своей кровати. Особенно она была привязана к одному сюжету, который она воспроизводила двадцать раз, видоизменяя его разными способами. Этот сюжет показывал, какое возвышенное, печальное, покорное настроение приняла в то время ее мысль. Обыкновенно ее рисунок изображал озеро; на берегу его дерево, и на колеблющихся ветвях его красивые певчие птицы. Внизу были подписаны стихи Виктора Гюго:

«Будьте, как птица, присевшая на мгновение на слишком слабую ветвь: она чувствует, как гнется ветка, и, однако, поет, зная, что у нее крылья».

Увы! Ветка, на которой держалась эта дорогая молодая жизнь, была в самом деле слишком слаба. Но ребенок пел до конца, гармонично и сладко, зная, что у него крылья.

Наступила зима. Бурный и холодный декабрь был неблагоприятен для больной. Она видимо ослабевала.

Боялись кризиса. Всякий день я получал известия от матери.

«17 декабря. Наша бедная Гаэтана слабеет с каждым днем. Наша жизнь и ее жизнь – одно мучение. Ради Бога, постарайтесь, чтобы мои письма немедленно доходили до вас, потому что я рассчитываю на вас, хотя иногда нам приходится бояться, что катастрофа может случиться внезапно. Вчера она выходила из своей комнаты. Возможно ли это будет сегодня? Она понимает свое состояние, но не просит исповеди. Ее обычный духовник действует на нее отталкивающе вследствие своего дерзкого поведения при Соборовании, которое он совершил над ней во время болезни несколько лет тому назад. Я бы могла пригласить другого. Но я понимаю зов ее души. Она думает о вас. Напишите мне точнее, где могут застать вас наши депеши. Если бы вы знали то добро, которое вы можете нам сделать! Господи, как я слаба пред таким ударом! Подумайте только: видеть, как она страдает, угасает, и сказать себе: я ничего не могу!

Прощайте. Что произойдет между этим письмом и тем, которое я напишу вам завтра? При этой мысли я дрожу».

«24 декабря. Что сказать вам сегодня о положении Гаэтаны? Утром она спокойна, после полудня ее изнуряет лихорадка, которая потом кидает ее в страшное волнение. Если бы она продолжалась дольше, больная не вынесла бы и суток. Я жду доктора. В конце письма я скажу вам его приговор. Мое мнение, что она очень плоха. Ничто не может быть более разорвано, чем наши сердца, более подавлено, чем наши умы. Все внутри нас кричит: спешите к нам! Гаэтана жаждет вас видеть. Несомненно, что исповедь пред вами ее облегчит. Здесь ей более нечего делать. Ее духовник очень болен. Она не знает других священников, а я не смею привести к ней незнакомого из боязни испугать ее и поразить. Пожалуйста, дайте нам хоть слово надежды! Гаэтана так в этом нуждается. Если же вам это решительно невозможно, дайте знать: это лучше неизвестности. Ведь и на Голгофе не было ни одной капли воды, чтобы облегчить жажду страдания. Но если вы можете приехать,– о, как поддержит нас луч утешения! Гаэтана доставляет мне невыразимые страдания своими покорными жалобами. Мы все поджидаем вас, призывая вас со всей той силой, на которую способны глубоко страдающие люди.

P. S.6 часов вечера. Доктор только что ушел со словами: «Почва уходит у нас из-под ног».– «Считаете ли вы ее в опасности, немедленной опасности?» – «Нет. Но это может случиться с минуты на минуту».

Судите о том, что мы переживаем…».

Я медлил. Мне надо было выиграть два или три дня. 25 декабря праздник Рождества. Через два дня, 27-го, меня ожидали в городе Шартре для торжественной проповеди, которую нельзя было отложить. Итак, в ночь на 26-е надо было доехать до них, появиться у постели больной, провести с ней день и в ночь субботы ехать в Шартр, чтобы в воскресенье говорить с кафедры. Но не усталость меня пугала. Меня удручала мысль, что в моем распоряжении только день, который я могу дать бедной больной, и что мне придется поспешить с последними Таинствами, тогда как я этого не хотел бы; что, наконец, мне придется расстаться с больным, умирающим и нуждающимся во мне ребенком. Я был разбит этими мыслями и, несмотря на настоятельные призывы матери, решил ждать 27-го числа, когда получил депешу от 25-го числа следующего содержания: «Гаэтана умирает. Ради Бога, приезжайте скорее».

Я немедленно уехал в тот же день Рождества, во время вечерни. Проехал через Париж, мимоездом умолил одного священника из моих ближайших друзей заменить меня в Шартре, если он получит от меня депешу. Покинуть умирающего ребенка было выше моих сил. Среди ночи я прибыл к ней. Увы! Она чрезвычайно изменилась с тех пор, как я в последний раз видел ее. Но потому ли, что кризис прошел, или потому, что на ней отразилась радость меня видеть,– к моему приезду она была лучше, чем в другие дни. Я ее с любовью благословил, сказал ей несколько слов веры и надежды и расположился в комнате, прилегавшей к ее комнате, чтобы придти на помощь при первом знаке. Ночь прошла спокойно, а следующий день еще спокойнее. Я провел часть утра у ее постели. Она не страдала.

Между нами тут произошла одна из тех долгих, задушевных бесед, в которых раскрывается вся глубина сердца и после которых нечего говорить, потому что все уже сказано. Я преподал ей отпущение грехов, которое она приняла с верою, чрезвычайно меня тронувшею. Мною не было произнесено, однако, ни одного слова о смерти. Ни она не говорила о ней, ни я. Я ясно видел, что она о ней думает. Но для той цели, которую я поставил себе, было достаточно, чтобы ее сердце раскрылось навстречу Божественной любви, исполнилось веры, силы, надежды и великодушия. В этом я не сомневался. Был, однако, один предмет, о котором я бы желал, чтобы она заговорила первая. Это было Святое Причастие. Но ничего она мне не говорила о нем. Я знал, что, как и у многих других больных, у нее было чрезвычайное отвращение к тому, чтобы приобщаться не постясь и в кровати. Я решился тогда первый заговорить об этом.

– О нет,– сказала она,– позже! Когда мне будет можно идти в церковь.

Увы, я слишком хорошо знал, что она никогда больше не пойдет в церковь! Но как настаивать? Я никак не желал пугать ее, и, если бы предо мною было еще несколько дней, я бы подождал. Но я должен был уехать вечером. Можно было предвидеть другой кризис. И в мое отсутствие она была бы испугана, увидав пред собою незнакомого священника. Не знаю, какие слова вложил Господь в мои уста, но она, протягивая вперед свои исхудавшие руки, сказала: «О, если так, то я согласна».

Было решено, что я пойду за Причастием потихоньку от других. Ее мать одна должна была присутствовать при совершении Таинства, а маленькая больная должна была встать и принять Причастие у небольшого алтаря, воздвигнутого в соседней комнате. «Таким образом,– сказала она мне,– мой отец ничего не узнает».

Ее отец был хороший человек, но очень чувствителен и подавлен смертью первой дочери. Гаэтана боялась «добить» его.

Не знаю, что произошло в голове Гаэтаны, пока я ходил в церковь за Причастием. Но, когда я вернулся, неся на моей груди Тело Того Бога, Которого Церковь зовет благим Утешителем, план больной был изменен. Она сама предупредила своего отца, брата, сестер и слуг. Был устроен красивый алтарь, весь благоухающий цветами. Она хотела, чтобы на него положили вуаль, в которой она в первый раз приобщалась. Она встала [с кровати] и, сидя пред этим престолом, бледная, скромно одетая в белое, сохраняя жизнь и в глазах, и в сердце, ожидала своего Спасителя. Я сказал ей несколько слов, глотая звуки и стараясь улыбнуться ее счастью. Мне представлялось, что я приобщаю Ангела.

Время после полудня прошло необыкновенно спокойно. Воздух был теплый. Могли открыть окна, чтобы проветрить в комнате. Бледный луч солнца тихой солнечной зимы мягко освещал ее. Казалось, она воскресла. Поддерживаемая отцом, она могла выйти в другие комнаты и села с нами за стол. Это было последний раз в ее жизни, но мы этого не знали, и в те краткие мгновения у нас вновь возгорелась надежда.

 

^ 3. Последние записи дневника

Я уехал вечером и на другое утро в воскресенье в Шартре взошел на кафедру, бледный от волнения и от бессонницы… По дороге я купил книгу «День больных» и послал эту книгу Гаэтане, надеясь, что ей возможно будет

прочесть несколько страниц и что этот прекрасный труд, составленный глубоким знатоком скорбей, поможет мне еще более приблизить к Богу эту юную душу. Это второе посещение окончательно склонило меня отдаться от всей души приготовлению этого избранного существа к высоким сферам духовной жизни, и я решил, несмотря на расстояние и препятствия всякого рода, появляться у ее постели как можно чаще. Каково бы ни было улучшение, происшедшее столь чудесным образом, я хорошо чувствовал, что мое служение ей будет недолговременно.

Я покинул ее 26 декабря. Через пять дней Гаэтана, уцелевшая после этого кризиса и испытывавшая, по крайней мере по утрам, немного покоя, написала карандашом на своем маленьком бюваре75) следующие сроки, найденные после ее кончины:

«1 января. Вот прошел еще год, мой 15-й год! Каков будет для меня этот новый год, начатый мною в постели? Будет ли он последним? Или, наоборот, я пересилю болезнь, выздоровлю, буду жить? Иногда я думаю, что ведь я бы могла выздороветь! Господи! Бегать, как все другие! Рисовать!.. Мое милое рисование! Читать… У меня столько прекрасных книг! Работать… О, сколько наслаждений в жизни! А потом я бы ходила к обедне, я бы слышала еще праздничную церковную службу.

Но нет, это кончено! Я не услышу более звона колоколов, я не пойду более в церковь. Зачем создавать себе иллюзии? Лучше подумать о действительности… Я больна, очень больна. Я много страдаю; но с помощью Божи-ей я надеюсь идти далее в тех чувствах, которыми полна сегодня. Да! Я предлагаю все мои страдания как жертву Христу, и пусть это приношение Ему таких жертв даст прощение грехов моей жизни!».

«5 января. Господи, какая ужасная погода! Солнце не светит более. Я в одиночестве печально мечтаю о будущем. Каково оно будет, это будущее? Господи, я временами содрогаюсь. Я так дорожу еще землей… О Господи, сжалься надо мною, поддержи меня, не дай мне видеть больше слез моей матери, но покажи мне в небе мою сестру! Небо, как оно должно быть прекрасно!»

«11 января. Шестнадцать лет! Зачем этот возраст? Отчего я не старше? Зачем я не жила дольше? Теперь я уже стара. Страдания дали мне утомление жизнью. Теперь уже около двух лет я страдаю, и всякий день кажется мне годом. И теперь, в шестнадцать лет, во цвете жизни, я уже больше не желаю жить.

А как прекрасно иметь шестнадцать лет от роду! Сколько раз я желала этого возраста! Я была бы так счастлива с моими сестрами. Мы вместе бы работали, вместе бы читали около мамы. Какая бы тогда была радость в нашей бедной семье! Но шестнадцать лет – и в постели! Мои сестры приходят ко мне, но мы больше не работаем вместе».

«12 января. Бог всегда руководил мною совершенно особым образом. У меня был характер слишком независимый. Мне казалось, что моя воля должна быть всегда исполнена. Я бы хотела никому не повиноваться, даже Тебе, Господи. Но Ты сжалился надо мною и послал эту болезнь, чтобы доказать мне мою слабость. Я славлю Тебя за это, Господи. Я благодарю Тебя за то, что Ты довел меня до такого состояния, где нет более иной надежды, как в Кресте».

Образ старшей сестры Гаэтаны, умершей восемнадцати лет от той же болезни, от которой умирала она, не покидала ее, хотя по трогательной заботливости она никогда не произносила перед матерью ее имени. Она набрасывала в своих рассказах о ней такой ее портрет:

«Ей было росту 1 метр 55 сантиметров, кожа белая; блеск щек ее был прелестен; большие, черные, очень выразительные глаза; губы ее были тонкие и розовые; волосы русые. У нее был прямой нос; очень правильный, широкий, возвышенный лоб. Ее лицо выражало благородство и высоту ее чувств. Руки и ноги были очень маленькие. В ее фигуре и в манере держать себя было что-то грациозное и изящное. У нее было много ума и удивительное постижение всех вещей. Она была очень образованна, прекрасно играла на рояле и говорила по-английски так же хорошо, как и по-французски. Ей было семнадцать лет и одиннадцать месяцев, когда Бог взял ее от нас…».

В кончинах праведных людей мукам Голгофы всегда предшествует тоска в саду Гефси-манском. Прежде часа, когда губами, спаленными огнем последних дней, говоришь со Христом: «Жажду», есть другой, быть может, еще более тяжелый час, когда падаешь на колени и говоришь: «Моя душа прискорбна до смерти»; когда смотришь на свою прошедшую жизнь, на свои слабости, измены, на все проявления своей неблагодарности, на святыню Бога, когда чувствуешь, что изнемогаешь, и дрожишь.

Как-то после полудня в этом январе месяце, который отмечен столь великими страданиями и столь прекрасными успехами Гаэтаны в добре, она прильнула головой к сердцу своей матери и тихим голосом поверила ей свои печали, свои беспокойства и даже тот ужас, который волновал ее душу. Бедная мать ее была этим совершенно потрясена и поспешила написать мне:

«12 января. Дорогой друг, как мне надо излить пред вами мою душу! Сердце мое переполнено скорбью. Гаэтане с каждым днем все хуже и хуже. Силы ее не позволяют ей более выходить в другие комнаты. Со времени вашего отъезда ее даже не носят. Лихорадка, сопровождаемая замиранием и биением сердца, не оставляет ее от четырех часов вечера до полуночи. Вчера, после того как я продержала ее почти все это время на своих руках, она открыла мне свое сердце с такою полнотою, какой я у нее никогда и не видала. Она испытывает величайшую необходимость довериться, заставить проникнуть в ее душу, но находит лишь одну меня. Бедный ребенок горько оплакивает ваш отъезд, и [была] вне себя от радости, когда я сказала ей, что вы позволили напомнить вам, если бы она очень пожелала вас видеть. С тех пор она говорит: «Мама, не дай мне умереть, прежде чем я его увижу. А так как его здесь нет, пожалуйста, напиши ему, как только ты увидишь, что мне хуже». Так она говорила мне раньше. Но, Господи, как я могла выслушать то, что она сказала мне вечером! А я слушала ее и даже говорила с ней, точно тая от скорби.

– Видишь ли,– говорила она мне,– я чувствую мое состояние. Уже давно я слежу за развитием болезни и знаю, что недолго проживу. Временами я бываю печальна, потому что у меня разные сомнения, которые заставляют меня страдать. Я была так мало образованна. Я ничего не знала, потому что так мало училась. Никогда не было у меня духовника, с которым бы я осмелилась говорить. Я сейчас же закрывала рот, который я раскрывала с таким трудом, потому что ты знаешь, как я робка. Тогда я оставалась с моими тяжелыми мыслями… Ах, как я была нехороша и как еще и теперь нехороша! Как не достает мне доброты ко всем, меня окружающим! Господи, как бы я желала быть хорошей!

Через минуту она прибавила:

– Как недолго оставался Буго у нас. А моя робость помешала мне говорить с ним так откровенно, как я это делаю теперь. Потому что мне нужно вырвать из моего сердца мысли, которые меня тяготят.

Я не могла удержать тогда моих слез.

– Не печалься,– сказала она.– Я покину жизнь без сожаления. Я даже не прошу Бога ни продлить мою жизнь, ни укоротить моих страданий. Но, когда я умру, куда я пойду?

– На небо!– воскликнула я.

– Да?– спросила она с сомнением, качая головой, как будто она сомневалась, что она будет принята. Потом она прибавила: – Как же я пойду туда одна, когда я так робка?

В ее сердце зародилась мысль, которую я прочла. Она заговорила о своей дорогой сестре, которая была ее второй матерью и о которой, как я была уверена, она заговорит со мною только в последний момент. Она стала затем говорить о земных предметах, что они содержат в себе только одни разочарования; говорила о небесном счастье и о том, что она хотела бы тщательно приготовиться к переходу.

Я поняла, что длинная, подробная, полная исповедь всей ее жизни принесет ей большое облегчение. Она сознает, как несовершенна была ее прежняя жизнь. Потом, ее сердце в последнее время чрезвычайно развилось и созрело. Господи! Зачем вас там задерживают! Если бы вы могли приехать! А как было бы ужасно и тягостно, если бы вы приехали после того, как ее светлый, ясный ум будет измучен всеми муками одиночества и беспомощности души. Именно сейчас она нуждается в помощи. Среди всей тревоги, о которой я вам говорила, она сохраняет присутствие духа.

– Бог все делает хорошо,– говорила она мне.– Он отсрочил мое первое причастие, которое я, будучи слишком молодой, не приняла бы достойно. Теперь Он берет меня из мира, где я бы не сумела противостоять злу. Да будет надо мною Его благословенная воля!»…

Я слишком знал Гаэтану, имел слишком большую опытность в движении человеческой души, чтобы не почувствовать того, что скрывалось под этим опасением.

Начиналось великое и совершенное очищение ее души. Бог бросал золото в горнило, чтобы отделить всякую примесь. Я поторопился написать ее матери:

«Тщательно я сохраняю ваше письмо, где я вижу весь ум и все сердце вашего дорогого ребенка. Что же касается до ее души, до ее совести, то, хотя и наблюдал их недолго, я увидел их до глубины. Не беспокойтесь. Она, как Ангел, тихо отлетает к небесам. Более длинные откровенные беседы со мною могли бы утешить ее. Но они не открыли бы мне ничего нового. Это – душа совершенно чистая… И, так как она мужественна, мне остается только научить ее освятить ее страдания. Несколько слов, несколько порывов, от времени до времени взгляд на Распятие… Но я это ей лучше сам напишу. Так будет лучше».

Действительно, в тот же день я написал Га-этане. Я сделал вид, что не знаю о том, как она мучается. Я не хотел показывать ей, что об этом знаю и какое значение придает этому ее мать. Я постарался только возбудить радость в ее сердце, дать ей покой и доверенность к Богу, вложить в нее великое искусство страдать с радостью.

Я не удовольствовался только письмом. Помня сказание Евангелия, что Ангел сошел утешать Спасителя, когда Он упал духом в саду Гефсиманском, и тревожась видеть столь молодое существо во власти телесных и душевных страданий, я воспользовался свободным днем и отправился к ней.

Как в такие минуты чувствуешь цену великих изобретений современного гения! Как прекрасны эти железные дороги, которые с быстротою молнии переносят Божиих посланников! Вдали от вас страдает, умирает ребенок. Вы можете посвятить ему лишь несколько часов. Вы уезжаете вечером в тот час, когда бы вы уснули дома, а утром вы стоите у его изголовья. Вы благословите, укрепите, ободрите, возбудите мир и радость в душе, которой так нужна ваша помощь…

Я предупредил мою больную следующим письмом:

«13 января 1869 года. Мое дорогое дитя. Одно дело приводит меня в Париж. Я воспользуюсь этим, чтобы посетить вас. Я был с вами, чтобы вместе отпраздновать радостный день Рождества,– теперь я счастлив, что мы вместе отпразднуем знаменательный день Царей76).

Маги принесли Спасителю в дар золото, ладан и смирну. А мы, дорогое дитя, принесем ему один лишь дар, хотя более высокой цены: наше сердце с его страданиями; наше сердце кроткое, покорное, смирившееся, любящее всегда Господа, хотя Его рука и бывает тяжела; сердце, говорящее Богу: «Владыко, верю, что для моего блага и любви ко мне Ты послал мне болезнь. Верую, Господи, но приумножь мою веру!»… Прощайте, милое дитя, до понедельника. Непрестанно молюсь за вас и благословляю вас из глубины моего сердца».

[74] Бювар – настольная папка, обычно с писчей и промокательной бумагой, конвертами.– Изд.

[75] У католиков празднуется память тех цареи-волхвов, которых привела ко Христу звезда.– Примеч. к изд. 1906 г.

^ 4. Распятые бриллианты

Я провел около нее лишь два дня, но и они оставили во мне неизгладимые воспоминания.

Подобно тому как достаточно капли дождя, чтобы прекратить бурю, так и мне потребовалось лишь несколько слов, чтобы водворить спокойствие в робком сердце этого благочестивого ребенка. Все тучи, все напрасные опасения исчезли. Ее чистая душа стала снова безоблачной, и она вся была охвачена желанием приблизиться к Богу. Она пожелала приобщиться. Вот как это происходило.

Церковь находилась в нескольких верстах от дома. Заложили карету. Я поехал один, чтобы никто не мог рассеять меня в столь священную минуту. Я вошел в церковь, вынул Святые Дары из Дарохранительницы, положил их в маленький золотой сосуд, возложил на грудь и возвратился. Ничто не могло сравниться для меня с [этим] каким-то небесным миром, который я тогда переживал.

Когда я подумал, что Бог земли и неба тут, у моего сердца, что Он вышел из яслей, чтобы дать маленькой больной то, что ценою моей крови я бы желал дать ей: утешение, силу к страданию,– тогда мои глаза наполнились слезами. Великие тайны религии, как вас не понять!

Мои глаза в тот день были в слезах, я весь день дрожал от волнения. Гаэтана была сосредоточена и так сияла восторгом, как Ангел. «Благодарю,– сказала она мне с таким выражением, которого я никогда не забуду,– я переполнена миром». И она могла бы не говорить: этот мир был ясен по ее глазам.

После полудня я сидел у кровати больной, разговаривая с ней. Вошла ее мать, поцеловала ее в лоб, отведя ее прекрасные волосы, которые всегда свободно падали на ее плечи, и, обняв ее голову рукою, сказала мне:

– Гаэтана хочет сказать вам одну вещь, но не смеет.

– Неужели вы стесняетесь даже сегодня? Не будьте всегда такой робкой! – Потом я прибавил: – Ну что же? Скажите, чего вы желаете.

Признаюсь, я не ожидал того, что она ответила. Она горячо желала золотого кольца, украшенного бриллиантами. Она желала, чтобы это было кольцо самой лучшей работы. Она боялась только, что это желание ее не будет угодно Богу; и она меня ждала, чтобы, прежде чем попросить об этом родителей, посоветоваться со мной.

Я вспомнил тогда об одном восхитительном выражении Франциска Сальского… На его пасторском кресте были прекрасные бриллианты. Кто-то удивлялся этому.

– О,– сказал он, смеясь,– вы же видите, что это бриллианты распятые.

– Милое дитя,– сказал и я, улыбаясь, девушке,– вы на кресте. Значит, и ваши бриллианты будут бриллианты распятые.

Тотчас принесли все лучшие кольца, какие только могли найти в городе. Она выбрала одно. Я его благословил. Ее мать надела его ей на палец. Гаэтана была восхищена.

Было ли то последнее проявление природного влечения к прекрасному, которое живет до конца в сердце молодых девушек? Или она придавала этому высшее значение и, расставаясь с землей, мечтала уже о вечном обручении с небесной жизнью? Она не сказала мне этого, а спросить ее мы не смели. Позже, когда она умерла, ее мать и сестры собрали бриллианты с ее колец, ее жемчуга, ее серьги. Они расположили их в форме креста на нижней части чаши, которую я сохраняю как святыню. Это, действительно, бриллианты распятые, и я не могу смотреть на них без волнения.

Через несколько дней по моем возвращении я получил следующие письма:

«16 января 1869 года. Дорогой и истинный друг. Три дня мира и спокойствия. И здоровье ее от этого лучше. Теперь, в четыре часа, приступ лихорадки. Она отдыхает после изнурительных припадков кашля, во время которых она говорила: «Если бы мой дорогой духовник был тут, около меня, я бы не так страдала».

Сейчас вышел доктор и сказал мне: «Улучшения никакого, и другого ожидать нечего».

Эти слова терзают меня, как в первый раз, но наконец у нас тот мир, которого сердце мое жаждало так горячо и мучительно. Вы нам влили этот мир: и в сердце этого ребенка, и в наши сердца. Итак, наша Гаэтана вся предалась Богу без сожалений, без страха. Один лишь Бог знает, что вы составляете для нас, потому что мы умеем идти к Нему только с вами и через вас».

Это кажущееся улучшение было непродолжительно. Вскоре послышался новый отчаянный вопль матери.

Расставаясь 14 января с Гаэтаной, я сказал ей, что по одному делу должен быть 26-го в Париже. Я должен был совершить венчание. Но тогда не произнес этого слова, чтобы не увеличить печали больной думами о счастье, подобно тому как молния делает ночь еще темнее. Я лишь обещал, что приеду вечером 26-го.

23-го числа утром я ходил по моей комнате, размышляя о том, что я скажу двум молодым людям, брак которых я должен был благословить… как получил одновременно письмо и депешу.

Письмо говорило о внезапном ухудшении и оканчивалось такими словами:

«Мы стоим у подножия креста. Проживет ли она ночь? Приезжайте, приезжайте, ради Бога, приезжайте. Писать более не могу, теперь всем своим существом я только мать».

В то же время пришла депеша:

«Гаэтана умирает. Ваше отсутствие удручает всех. Ради Бога, приезжайте сегодня вечером».

Никогда не забуду я тех сложных чувств, которые овладели мною в ту минуту. Ждать, чтобы ехать к больной 26-го числа, то есть три дня, было невозможно. Смерть не ждет. О том, чтобы отложить свадьбу, нельзя было и думать. Все приготовления были сделаны, и свадеб не отменяют накануне назначенного дня.

Итак, мне предстояло ехать и готовить мое свадебное слово у ложа смерти. Эта мысль меня мучила. Я горячо любил молодых людей, которых должен был венчать. Я способствовал их соединению и не мог изменить им в такой день.

С другой стороны, с какою нежной любовью относились ко мне в доме Гаэтаны! И я должен был мечтать о счастье этой дорогой для меня семьи у ее страдальческого одра…

Эта скорбь и эта радость, одновременно уживавшиеся в моей душе, болезненно ее раздирали. Господи, Господи, какую глубину дал Ты сердцам священников! И как не разбиваются они от таких потрясений!

Однако я уехал. И в тот же день вечером, около полуночи, был в доме Гаэтаны. После очень бурного припадка, который чуть было не унес ее [жизнь], она отдыхала.

Я на цыпочках вошел в ее маленькую комнату. Около нее бодрствовала монахиня и ее мать, не отлучавшаяся от нее. При свете ночника в тишине ночи, усиленной еще этим серьезным, почти благоговейным молчанием, которым окружают ложе страдания, я некоторое время созерцал ее молча. Болезнь, увеличив бледность ее лица, придала ее правильным, благородным и мягким чертам какую-то прозрачность, еще более возвышавшую их красоту. Ее ангелоподобное лицо, склоненное немного набок, носило печать небесного покоя. Ее длинные, темные, ничем не перевязанные волосы были разбросаны по подушке и окаймляли ее лицо, выделяя ее бледность и красоту. Чувствовалось, что надо только положить на эту прекрасную голову венок из белых цветов, чтобы сделать из нее одного из тех Ангелов, какими в средние века художники любили окружать Богоматерь и населять небо. Только те Ангелы не страдают.

А здесь прерывающееся дыхание, исхудалые черты, глаза, обведенные черными кругами, показывали, что приближался тот час, в который должно было разбиться ее человеческое существо для превращения ее в бесплотного Ангела. Я молча благословил страдалицу.

По тому покою, который последовал за припадком, мне казалось ясным, что немедленной опасности нет. По своему обыкновению я расположился в соседней комнате, готовый при первом знаке поспешить на помощь.

 

^ 5. Таинство Елеосвящения

Было замечено, что при всяком ее ухудшении, при самых жестоких страданиях, как только я по телеграфу давал знать о своем приезде, вечером она успокаивалась. Какой-то благодатный мир нисходил на нее и уменьшал ее страдания.

Конечно, не моя личность производила эти необыкновенные улучшения здоровья, которым удивлялся и доктор. Это было делом религии, делом той поддержки духовной, которую она находила. Так человек перестает бояться в темном, опасном проходе, когда чувствует, что сильная дружеская рука ведет его.

На этот раз мы были удивлены.

Ночь прошла так хорошо, что около семи часов утра, оставив больную, которая еще спала на попечении монахини, мы все – отец, мать и дети – отправились в соседнюю церковь, чтобы помолиться.

Как глубоко молятся в подобные минуты! С каким рвением молили мы Бога оставить нам этого дорогого Ангела! И если пришел час, в который должна была спасть смертная оболочка, чтобы эта невинная душа могла вознестись на небо! – с какою верой, полной надежд, мы просили Бога укоротить ее страдания, дать ей покорность, волю и мир, чтобы там, где умножилось страдание, преизобиловала Его помощь!

Я вошел к ней в 9 часов утра. Ее лицо просветлело. Она раскрыла глаза мне навстречу, протянула ко мне свои маленькие руки и кротко упрекала меня, что я не разбудил ее накануне вечером, когда я приехал.

Осенив ее крестом, я сел рядом; мы немного поговорили. Мир, который царил в ее душе во время моего последнего посещения, не оставлял ее, а смирение ее пред волею Божией увеличилось. Никому ничего не говоря, ребенок привык смотреть смерти в глаза. Она не боялась ее. Любовь к Богу, которая сильнее смерти, поддерживала ее. И эта любовь в те последние дни, что ей оставалось жить, должна была еще возрасти удивительным образом. После мира, после покорности, после мужества пред лицом смерти, которые наполняли ее душу, любовь Божия входила в сердце этого ребенка, и событие, о котором я скоро расскажу, разожгло любовь эту до высшей степени, и тогда духовная красота ее достигла лучезарного своего расцвета.

Тем не менее, несмотря на силу, которая чувствовалась мне в этом благочестивом и мудром ребенке, я дрожал пред той задачей, которая мне предстояла, пред тем вопросом, который я должен был пред нею возбудить. Утром, возвращаясь из церкви, мы согласились с ее родителями, что надо воспользоваться этим утром и совершить над ней Соборование.

Кто мог сказать, когда я вернусь? Не могла ли она отойти при каком-нибудь внезапном ухудшении? И как было нам не воспользоваться миром этого утра и нравственной силой этой души, чтобы приготовить ее к переходу в лучшую жизнь?

По католическому учению, при Соборовании жизнь посвящается Богу. Гаэтана была слишком прекрасна, слишком возвышенна, чтобы мы не желали для нее всего лучшего в области духовной красоты и лучшего венца, который состоит в том, чтобы преобразить свою смерть, заклать себя в жертву Богу.

Со всякими предосторожностями я наконец сказал ей о Соборовании. Она встрепенулась.

– Это мама об этом с вами говорила?

– Да, дитя мое,– ответил я,– она будет покойнее, так как я должен уехать. А потом, вы видите бессилие врачей. Один Всемогущий Бог может вас исцелить, и Таинство Елеосвящения было учреждено отчасти с этой целью.

Я взял тогда книгу, заключающую эти прекрасные молитвы об умирающих, в которых заключено столько надежд: надежда на телесное здравие, надежда на освящение души, надежда на вечное единение с Богом. Я перевел ей эти молитвы и объяснил ей их, чтобы приготовить ее душу к Таинству, которое я должен был совершить.

Я уже много раз присутствовал при этом трогательном обряде. Но никогда не видал ничего подобного. Сидя на кровати, полная веры и покорности, она сама протягивала руки к священному помазанию. Ни отец ее, ни сестры, ни я – никто не плакал. Мы были все охвачены силою ее упований. Мать ее, которую так страшил этот обряд, находилась в том состоянии Божественного мира, который переполнял всех нас.

Между тем становилось все несомненнее, что смерть приближалась быстрыми шагами. Об этом можно было заключить не только по тому, что уменьшались физические силы больной,– об этом говорили те быстрые и очевидные успехи, которые сделала ее душевная жизнь. А это верный признак для тех, кто знает пути Божии. Бог дает цветам распуститься, прежде чем их сорвать.

Я расстался с нею вечером, уверенный, что более не увижу ее и что два или три дня страдания и любви довершат ее приготовление к смерти.

Как только я приехал в Париж, у меня явилась мысль послать ей в знак последнего прощания прекрасное Распятие, которое она могла бы держать в руках в свой последний час и к которому могла бы во время агонии прильнуть холодеющими устами.

Я искал такое Распятие, которое бы разом удовлетворило и ее верующую душу, и то чувство прекрасного, которое ее никогда не покидало. Я с трудом нашел то, чего желал. Мне пришлось объехать несколько магазинов. Мне предлагали сделать его в несколько дней.

– Нет, нет,– говорил я,– мне нужно сейчас, это для умирающего ребенка.

У меня в глазах были слезы. Купцы смотрели на меня с удивлением. Я послал Распятие в тот же день при небольшом письме, в которое я влил последние капли своего сердца.

Я всегда думал, что такие мысли внушает непосредственно Бог, не только потому, что я чувствовал тогда какое-то внутреннее озарение света, но и по замечательным результатам, какие влекут за собою такие действия.

Получив это Распятие, Гаэтана более с ним не расставалась. Весь день держала она его в руках. Ночью клала его себе под подушку. Когда ей было очень плохо, она беспрестанно целовала его. Я видел, как во время агонии она прижимала его к своему сердцу. И смерть, исторгшая ее душу из ее тела, не могла вырвать из ее рук Распятия, драгоценного сокровища, которое она обнимала.

 

^ 6. На пороге вечности

Две недели прошло с тех пор, две долгие, томительные недели с кажущимися улучшениями, которые тотчас сменялись упадком сил.

Я всякий день получал по письму и принял все меры, чтобы ехать при первом зове. Этот зов настиг меня в Париже утром, в воскресенье, 13 февраля. Этот зов был пронзителен, как крик смерти.

В это воскресенье я проповедовал в церкви Магдалины. Это была первая проповедь из круга поста. Я никак не мог ее пропустить. Но, как только она была кончена, карета, ожидавшая меня у дверей церкви, помчала меня на железную дорогу, и в полночь я был у моей больной.

Я не надеялся застать ее в живых, и потому мое сердце билось от робости. Я вошел на цыпочках в ее маленькую комнату и просунул голову за занавес. Она не спала и держала в руке Распятие.

Ее лицо, побледневшее еще больше, озарилось:

– А, батюшка, как я вас жду!

– А я, дитя мое, соскучился по вас… А вы все чувствуете сладость креста?

– Да, это единственная сладость. Бедная маленькая мученица! Она была тут,

на том же месте, где я видел ее [в прошлый раз]. Только с течением времени крест становился все тяжелее для изнуренных плеч.

Около нее, на том же месте, в том же кресле, я нашел ее мать. Она не ложилась уже шесть недель. Шесть недель не выходила, не знала ничего о том, что происходит в мире…

Помню, что в этот вечер, перекрестив больную и сказав ее матери несколько слов утешения, я подумал, возвращаясь к себе:

– Господи, Господи! Что Ты сделаешь для нас, если матери делают такие вещи для своих детей!

На другое утро, чтобы ободрить и утешить эту семью, я предложил начать хвалебное моление Господу Иисусу и дать обет совершить благочестивое паломничество. Но, давая этот обет, я хорошо чувствовал, что добродетели нашей милой больной будут пред Богом сильнее, чем все наши слезы.

После полудня мы все – ее отец, мать, брат, сестры и я – сидели около ее постели, как доложили о приходе бедной девочки, которая ждала внизу и спрашивала о ее здоровье. Это была та самая девочка, которой Гаэтана так интересовалась и которую она одела своими руками, чтобы через нее проникнуть в несчастную павшую семью и возродить ее.

Гаэтана пожелала ее видеть. Ее пригласили войти. Мы отступили в нишу окна, чтобы не стеснять ее.

Находят много красоты в смерти Сократа во время беседы с друзьями о бессмертии. Тут предо мною было еще более высокое зрелище.

Гаэтана села на постели, велела ребенку приблизиться и стала предлагать ей вопросы по катехизису: «Кто вас создал и послал в мир? Что такое христианин?». Потом она осмотрела, как та одета: ее платье, фартук, ботинки. Сделала ей выговор за ее неряшество, расспросила о братьях и сестрах, ее отце и матери и стала затем говорить ей о необходимости молиться утром и вечером, крепко любить Бога и верно служить Ему.

Все наши разговоры прекратились сами собою. Я не узнавал более бедной больной. Эта сверхъестественная сила, этот властный тон, эта свобода ума, это пламя рвения, этот шестнадцатилетний ребенок, находящий в себе силы для наставления маленькой нищей, эти уста умирающей, гласящие о Боге и о Его религии,– никогда не видал я ничего подобного!

Слезы текли из моих глаз, пока она ласкала свою бедную девочку и с такою сердечностью оделяла ее деньгами и несколькими подарками.

Это были уже последние лучи светильника, готового угаснуть. Глубоко потрясенный, я уехал вечером и увидел больную лишь через пятнадцать дней, уже в предсмертной агонии…

За четыре дня до ее кончины случилась необыкновенная вещь: казалось, она услышала Божий призыв.

Она, которая до того не желала исповедоваться никому, кроме меня, хотя я горячо уговаривал ее обращаться в нужде и к другим, вдруг она забыла свою робость, забыла о человеке, помня лишь о Боге, и сказала своей матери:

– Пригласите священника, все равно какого. Причастие утишит мои страдания и подаст мне силу.

Было 7 часов вечера. Немедленной опасности не представлялось. Так как дом находился в сельской местности, вдали от церкви, то больную умоляли обождать до утра. Она с трудом на это согласилась и была погружена в глубокую задумчивость, сосредоточенность в молитве и отрешенность от земли.

Все бодрствовали около ее постели и говорили шепотом. Одна из ее сестер, та, которая была замужем, спросила у матери совета по хозяйственной части.

– К чему все это? – с живостью заметила больная.– Как можете вы придавать цену столь ничтожным вещам?

Но скоро она пожалела об этом и около 9-ти часов, в тревоге, что обидела сестру, попросила свой бювар и написала три или четыре задушевные строки, содержавшие излияния ее любви и раскаяния.

На другой день, 22 февраля, она приобщилась Святых Таин в столь глубоком умилении и сосредоточенности, что не видела и священника, который ей преподавал Святое Причастие, и ничего из того, что ее окружало. Она была словно вознесена от земли. Священник, за которым ходили в соседний город и который ее не знал, не мог скрыть своего удивления. Он был поражен таким благочестием в шестнадцатилетнем ребенке.

Ночь прошла довольно тихо; но около 4-х часов утра ее мать внезапно почувствовала, что смерть больной приближается.

«Я только что на минуту забылась,– писала она мне,– как проснулась от странного звука дыхания моей дочери. Я почувствовала приближение опасности. Она была в полуобмороке и вдыхала слегка эфир, который подавала ей монахиня.

– Что это? – сказала я, целуя ее.

– Мама, я отхожу,– ответила она с необыкновенною нежностью в голосе.

– Нет, нет, еще не сейчас!

– Нет. Я умираю… Но почему меня не предупредили?

Я отошла к изголовью кровати,– продолжала мать,– чтобы она не заметила моих слез. Не знаю, как она их увидела.

– Не плачь,– сказала она мне,– я не грущу. Нет, мне не тяжело умирать. Уверяю тебя, я рада, милая мама.

Пришел ее отец.

– Прощай, папа, я умираю!

И она обвила руками его шею. Монахиня сказала ей:

– Благословите же ваших сестер.

– Да, да!

– И вашего брата.

– Да, и его!

– Благословите вашу маленькую племянницу.

– О, да, всех, всех я благословляю!

Вошла ее сестра, но больная не могла более говорить. Она взяла руку сестры и положила ее на свое любимое Распятие. Она, казалось, говорила ей: «Он благ. Люби Его всей душой»».

Потом она поднесла к губам руку своей сестры, ту руку, которая прикасалась к Распятию, и поцеловала ее долго и нежно.

Почти во весь этот день голова умирающего ребенка покоилась на плече ее матери. Она не говорила более. Но с жадностью слушала рассказы матери о Боге, о Его любви к нам, о счастье, которое Он нам готовит.

Что это было за трогательное и величественное зрелище! Эта раздираемая горем мать, развертывавшая над своим ребенком горизонты вечности, ободрявшая ее мужественно умереть и страдавшая в этот час в тысячу раз больше, чтобы родить ее для неба, чем шестнадцать лет тому назад, когда она в этой самой комнате страдала, чтобы родить ее для мира!

К вечеру произошла сцена, превзошедшая красотою и эту сцену.

Гаэтана потребовала себе свои драгоценности, свои девические украшения и, собрав у своей постели брата и сестер, раздала им их с последними словами любви. Все плакали.

– О, не жалейте меня,– говорила она,– там, там, на небе, у меня будут лучшие драгоценности!

 

^ 7. На кресте со Спасителем

Бывают предчувствия, которые посылаются с неба.

Пока там происходили все описываемые события, я в церкви служил обедню за мою дорогую умирающую. Когда, отслужив обедню, я по бульвару возвращался домой, точно стрела пронзила мое сердце.

«Что происходит там? – подумал я.– Надо ехать!» Я собирался это сделать, когда мне вручили письмо, писанное накануне, в котором значилось: «Немедленной опасности нет».

Так как мое путешествие теперь, будучи излишне, могло помешать в будущем необходимой тогда поездке, то я решил выжидать. Но не мог я ни работать, ни сидеть на месте. Ходя взад и вперед в толпе, подавленный, я переживал все страдания агонии. Я, который до того находил, что они слишком ошибались в предчувствии последнего часа и слишком рано звали меня, я чувствовал в себе какую-то понудительную необходимость ехать. Вдруг мне приносят депешу: «Гаэтана умирает. Ради Бога, приезжайте до ее последнего издыхания».

Я быстро собрался.

Кто опишет все то, что я тогда перестрадал, весь ужас и бред моего нетерпения. Мне казалось, что поезд не двигается.

Наконец я приехал. Карета и лошади были на станции. Но, увы, не было никого: ни детей, ни отца, которые прежде выезжали ко мне навстречу.

Я спрашиваю взглядом кучера.

– Очень плохо! Поедем скорее…

Мы понеслись бешеным галопом. Было 10 часов вечера. На полдороге с нами поравнялась карета, ехавшая от них, раздался крик:

– Приезжайте скорее! Она умирает и зовет вас!

Через несколько минут я был там.

– Это я, дитя мое. Я приехал!

Она, казалось, ждала меня. Она широко открыла мне руки и, чего не делала раньше, обняла меня.

– Вот все, что я могу. Слишком поздно. У меня нет сил говорить. Расскажи, мама!

Я сел у ее кровати, взял ее руки и несколькими словами любви и веры старался влить мир в эту отходившую душу…

Было 10 с половиной часов. Мы отправили спать всех детей, даже старшую сестру. Ее отец, ее мать и я расположились в этой маленькой комнатке, решив провести здесь ночь. Мы были слишком уверены, что последний час приближается. Я сидел около ее кровати, и моя рука не покидала ее руки. Она покоилась мирно, почти без движения. Около 11 часов я мог еще иметь с нею краткую беседу. Время от времени она целовала Распятие. Ни одна жалоба не выходила из ее груди, в которой начинало стесняться дыхание. Но по более длинным поцелуям Распятия и по тому, как она прижимала его к себе, я чувствовал тяжесть ее мук…

В половине 12-го она раскинула свои руки в форме креста.

– О, как я страдаю! Я на кресте!

– Да, дитя мое! Разве вы не хотите остаться на нем со Спасителем?

Она немного наклонила голову и ответила:

– Да!

Это было ее последнее слово.

Через несколько минут мои глаза, не покидавшие ее, различили легкое движение ее губ; я встал и позвал ее родителей, говоря:

– Час наступил.

Потом я склонился над нею:

– Милое дитя, предайте ваш дух в руки Бога.

Я протянул руку и произнес слова отпущения грехов. Потом я стал читать отходную. Слезы до того заволакивали мне глаза, что я еле мог читать. Когда я кончил и мой взор, оторвавшись от книги, остановился на ее лице, последнее дыхание вырвалось из ее уст. Я был свидетелем ее кроткой и чистой кончины, какою была и вся ее жизнь.

Казалось, было определено, что, всегда появляясь к ее страдальческому одру, я должен принести какую-нибудь жертву как будто для того, чтобы освятить нежную привязанность, которую она ко мне проявляла. Я не мог присутствовать при ее похоронах. Весь день с субботы я оставался около нее, все время молился, смотрел на нее, упивался тем миром и счастьем, которое выражалось на ее шестнадцатилетнем челе, и прерывал мои молитвы лишь для того, чтобы время от времени начертать на этом челе знамение креста.

На следующий день, в воскресенье, я должен был проповедовать в Париже. Поэтому я уехал насколько можно было позднее – в ночь на воскресенье. Я взошел на кафедру бледный от усталости и волнения. И, хотя я обещал себе сдержать свою скорбь, она вырвалась криком, который пробежал по собору и потряс всех слушателей…

* * *

Близ дома, где произошли все эти раздирающие душу сцены, и в том самом саду, в котором Гаэтана играла со своими сестрами, начали строить обширную часовню или, вернее, настоящую церковь с тремя алтарями. Эту церковь строил на свои средства ее отец, чтобы дать возможность бывать у службы всем окрестным рабочим, фермерам и крестьянам, отдаленным от других церквей. Церковь еще не закончена и не освящена, но в подземной ее части, под главным алтарем, уже видны два гроба двух юных сестер.

На одном надпись: ГАЭТАНА шестнадцати лет.

На другом: ЛУИЗА семнадцати лет.

Вот как заставляет Бог страдать тех, кто Его любит.

* * *

Господи, Господи! Как может не быть иной жизни, где Ты дашь нам радости столь же великие, как велики были здесь наши страдания!..

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Rambler's Top100 Рейтинг@Mail.ru